ПО ТУ СТОРОНУ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Передышки на войне выпадают редко и ненадолго. Если выдался часок-другой, солдат отсыпается. Если полный день, тоже спит: и за то, что недоспал в минувшую неделю, а то и месяц, и впрок, потому что не знает, когда еще придется поспать. Если выдается два дня без боев, солдат успевает и одежонку привести в порядок, и сапоги починить, а при случае даже в бане попариться.

А тут вторую неделю не было больших боев. Зацепившись на правом берегу Днепра за Букринскую излучину, бригада готовилась к расширению плацдарма. Хлопот было много, работали все до седьмого пота. Пытаясь сбросить высадившиеся на правый берег советские части, немцы бомбили их и обстреливали из орудий. Но все-таки это не бой. И хотя до противника было рукой подать, в поведении бойцов появилось что-то мирное. Оно неуловимо присутствовало во всем: и в разговорах об урожае, и в шутках, и даже в песнях.

Вот и сейчас кто-то тихо напевал под гармошку:

Располным-полна моя коробушка,

Есть и ситец и парча…

Из люка другой машины доносился густой бас:

— А что, Иван, плотник будет самый ходовой специалист после войны. Смотри, сколько жилья порушено, все это заново ставить придется…

У молодежи свои заботы:

— Она, брат, уже на третьем курсе, а у меня всего девять классов…

Возле машины командира батальона беспокоятся:

— Что-то наш замешкался. Небось комбриг накачку дает.

— А за что?

— Мало ли за что? Начальство оно на то и поставлено.

— Вечеря стынет, — вздыхает радист Григорий Загорулько и старательно завертывает котелок с кашей в промасленный бушлат. Рослый увалень с кривыми ногами и добродушным, исклеванным оспой лицом, Загорулько добровольно исполняет при комбате обязанности ординарца.

Догорает закат, от реки тянет сыростью. Темнота наваливается быстро, и бойцы, торопливо докурив в кулак самокрутки, старательно давят их сапогами и, поеживаясь, лезут в машины.

Угнездился и экипаж командирского танка. Загорулько, потеряв надежду дождаться комбата, тоже лезет в люк, осторожно держа над головой котелок с кашей.

В этот момент и появляется гвардии капитан Коробов.

— Это ты, Григорий Иванович? — спрашивает он.

— Та я ж, — откликается радист и протягивает комбату котелок. — Повечеряйте, товарищ командир.

— Некогда, дружище, — комбат ставит котелок на башню. — Коняхина не видел?

— Не бачив. Если дуже треба, я пошукаю.

— Ладно, я сам, — капитан спрыгивает на землю и скрывается в темноте. Загорулько снова завертывает котелок в бушлат и лезет в люк. Снизу его спрашивают:

— Пришел?

— Пришел. Коняхина ищет.

— Сердитый?

— Та не. Будь ласка, подержи котелок.

— Что же не покормил?

— Говорит, некогда.

— Ребята, раз ищет Коняхина, значит будет дело.

Лейтенант Коняхин с некоторых пор оказался в бригаде на несколько особом положении. До этого он был командиром роты, а сейчас по штатному расписанию числился командиром взвода. Но никто не считал это понижением.

А все произошло так. Бои на Курской дуге, особенно крупнейшее танковое сражение под Прохоровкой, показали, что на войне особенно необходимо совершенствовать методы ведения боя, а следовательно, и организационную структуру частей и соединений. Вот тогда-то и, вызвали лейтенанта Коняхина к командиру корпуса генерал-майору Зиньковичу. Там же находились командир бригады и еще несколько штабных офицеров. Обращаясь ко всем, генерал говорил:

— Опыт показывает, что в каждой бригаде нам необходимо иметь танковую разведку боем. Это что-то вроде небольшого передового отряда, притом постоянного. Входя в состав одного из батальонов, отряд должен быть достаточно боеспособным, но не громоздким. По нашему мнению, в его составе необходимо иметь четыре-шесть танков, две-три самоходные артиллерийские установки. В некоторых случаях ему целесообразно придавать до взвода, а то и больше автоматчиков. Вот такой отряд, назовем его, скажем, усиленным взводом танковой разведки боем, создадим пока в пятьдесят третьей бригаде. Командиром этого взвода назначается гвардии лейтенант Коняхин.

Прощаясь с лейтенантом, генерал наказывал:

— Подберите наиболее опытные танковые экипажи.

Кроме командирского экипажа, ядро взвода составили танки лейтенанта Зайцева, младших лейтенантов Бондаренко и Матраева. Сейчас они усиленно готовились к предстоящим боям.

…Весть о том, что комбат разыскивает лейтенанта Коняхина, опередила капитана Коробова. Когда он подошел к танку Коняхина, лейтенант уже ждал его возле своей машины.

О чем они говорили, никто не слышал. Только одно слово уловило чье-то чуткое ухо: «Иванков». И этого было достаточно: Иванков был у немцев. И все поняли, что начинается наступление.

2

Приезд командира бригады Героя Советского Союза гвардии полковника Архипова не удивил капитана Коробова. Так уж повелось, что в бою комбриг находился именно в том батальоне, на долю которого выпадала самая трудная задача.

Именно отсюда, с Букринского плацдарма, войска 1-го Украинского фронта должны были нанести главный удар по противнику, с тем чтобы освободить Киев и создать стратегический плацдарм для полного освобождения Правобережной Украины. 53-я гвардейская танковая бригада получила задачу выйти на северную окраину Иванкова и поддержать наступление 38-й стрелковой дивизии.

Комбриг хорошо понимал, что батальону Коробова придется особенно трудно. Местность в районе боевых действий гористая, изрезана глубокими оврагами. Вдоль берега Днепра тянется высокая гряда с крутыми обрывами. Танки были крайне ограничены в маневре и могли действовать вдоль единственной дороги, ведущей на Иванков. Но дорога простреливалась с высот, занятых немцами. О наступлении широким фронтом не могло быть и речи, придется действовать мелкими группами.

Вот это больше всего и беспокоило Архипова. Для прорыва обороны противника нужен мощный танковый удар, а тут…

— Растопыренные пальцы, — задумчиво сказал Архипов, глядя на карту. И уже с досадой добавил: — А нужен кулак!

Начальник политотдела полковник Зарапин вполне разделял беспокойство комбрига. Архипов считал, что направление главного удара выбрано не совсем удачно именно из-за невозможности создать танковый кулак и рассечь им глубоко эшелонированную оборону противника. Архипов высказал это и в штабе корпуса. Но там или не обратили внимания на его возражения, или руководствовались какими-то другими соображениями и расчетами.

— Начальству виднее, — заметил Зарапин, употребив эту сакраментальную фразу и тем самым давая понять, что в присутствии штабных офицеров вступать в обсуждение этого вопроса не намерен.

— Н-да, — неопределенно протянул Архипов и забарабанил пальцами по карте. Потом встал и предложил:

— Пойдемте немного отдохнем. Утро вечера мудренее.

Утро 12 октября 1943 года выдалось тихим и безоблачным. Правда, наползший с Днепра туман скрыл от противника выдвижение танков в исходный район на южную окраину Григоровки. Но с первыми лучами солнца туман рассеется, и противнику с занятых им высот будет все видно как на ладони.

Ровно в семь утра началась артиллерийская подготовка. Полтора часа наша тяжелая артиллерия обрабатывала с левого берега передний край обороны немцев. Сразу же но окончании артподготовки подразделения 38-й и 155-й стрелковых дивизий поднялись в атаку. Но, видимо, фашисты хорошо укрепились на высотах, и наша артиллерия не смогла подавить их огневые точки. Едва бойцы поднялись в атаку, как по ним открыли сильный артиллерийский, минометный и пулеметный огонь. Цепи наступающих вынуждены были залечь.

— Ну-ка, поторопи Коняхина, — сказал Коробову комбриг. — Что он медлит?

— Там минное поле.

Передовой отряд, возглавляемый лейтенантом Коняхиным, действительно не смог с ходу овладеть высотой, где проходила линия обороны фашистов. Подступы к высоте были заминированы. Три танковых тральщика, двинувшиеся вперед, чтобы проделать проход в минном поле, вскоре подорвались. Остальные танки остановились.

Коняхин поднял люк, окинул поле оценивающим взглядом и понял: медлить нельзя. Словно угадав мысли командира, механик-водитель Иван Митрофанович Переплетов уверенно сказал:

— На большой скорости проскочим.

— Давай! — согласился Коняхин и захлопнул люк.

Взревел двигатель, танк ринулся вперед. Где-то позади хлопали разрывы мин, дробно стучали по броне осколки. Порой машину сильно встряхивало, но она продолжала идти вперед. Когда головной танк проскочил минное поле, следом за ним пошли и остальные.

На гребне высоты их встретил сильный противотанковый огонь. Загорелись сразу две машины. Нужно было немедленно принимать какое-то решение. Укрыв оставшиеся танки за горящими, Коняхин вылез из своей машины, посоветовался с командирами. Выход был один: прорываться в Иванков через лощину. Правда, она узкая, в случае чего там не развернешься. Перед селом лощина круто поворачивает влево. Этот поворот был самым опасным — фашисты наверняка держат его под прицелом. Но иного пути в Иванков сейчас нет.

Связались по радио с комбатом. Тот утвердил решение.

Коняхин побежал к своему танку, вскочил на броню. Но не успел захлопнуть люк, как его тут же сорвало снарядом. Оглушенный взрывом, Коняхин свалился вниз. Когда его подняли и осмотрели, выяснилось, что он ранен в ногу и в руку. Радист Василий Голенко тут же хотел доложить об этом комбату, но Коняхин остановил его:

— Не надо. Как машина?

Танк был поврежден, но Переплетов доложил, что с этими повреждениями воевать еще можно.

Тем временем к высоте подтянулись остальные танки бригады, и Коняхин получил задание: пятью машинами произвести разведку боем.

Головным Коняхин решил поставить танк младшего лейтенанта Бондаренко. Лощину надо проскочить на большой скорости, а механик-водитель этого танка старшина Петр Ильченко как раз наиболее ловок в маневре на больших скоростях. Позвали Петю. Выслушав Коняхина, он вздохнул:

— Надо, значит — надо.

— Главное — с ходу набирай большую скорость.

— Понятно, — Петя повел взглядом в сторону лощины, примеряясь, как лучше выйти к этому злополучному месту.

— Разрешите выполнять приказание, товарищ лейтенант?

Коняхин обнял механика:

— Будь осторожнее.

Выстроившись в колонну, танки двинулись по лощине. До поворота все шло относительно благополучно. Хотя фашисты вели по танкам огонь, но существенных повреждений не нанесли.

Самое страшное началось за поворотом. Уходившая влево ветвь простреливалась отовсюду. Прямым попаданием танк Коняхина был подбит. К счастью, никто из экипажа при этом не пострадал. Все четверо пересела на другую машину. Это заняло не так уж много времени, но теперь новый командирский танк оказался в колонне пятым.

Едва они вошли в левую излучину лощины, как сразу были подбиты три танка. Первой загорелась головная машина. Коняхин видел, как Бондаренко откинул люк, вылез наверх. Но спрыгнуть на землю не успел — его сразила пулеметная очередь. Один за другим загорелись и следующие два танка. Четвертый застрял на повороте. И новая машина Коняхина была повреждена, но ей удалось выскочить обратно.

Стало ясно, что днем в Иванков не прорваться.

3

Тот, кто хоть раз побывал в бою, знает: как бы ни был он скоротечен, детали его врезаются в память на всю жизнь. Иногда они видятся и запоминаются сразу, а иногда только видятся, а в памяти всплывают потом, когда схлынет горячка боя, и машина памяти начинает раскладывать все по своим полочкам, улавливать какие-то логические связи и закономерности.

И часто случается так, что ярче всего видится не самое значительное, а какая-нибудь вроде бы несущественная подробность: то прилипший к траку комок земли с едва проклюнувшейся травкой, то отставшая подметка на сапоге убитого товарища, то птичье гнездо, сброшенное с дерева взрывной волной. В пылу боя думать об этом некогда, лишь потом, припомнив все, начинаешь соображать, что пришла весна и в колхозе надо бы сеять яровые, а сеять-то, наверное, некому; что вот месил с тобой фронтовую грязь твой боевой товарищ, черпал ее дырявыми сапогами, мерз, а снять добротную обувь с убитого не посмел, хотя знал, что мертвому это уже вроде бы и ни к чему; что война несет беду не только людям, но и всему живому на земле и летающая вокруг гнезда птица не сможет понять, кому и зачем все это нужно.

Вот так и нынешний день запомнился Коняхину, казалось бы, совсем неуместной лирической деталью: лежавшей на броне веткой рябины. Он увидел ее сразу, как только откинул люк. На закопченной броне она пылала кровавыми каплями ягод так неожиданно, что все это казалось противоестественным. Наверное, ее срезало осколком, она упала на броню и каким-то чудом удержалась на ней.

…Остаток дня ушел на то, чтобы привести в порядок изрядно потрепанные подразделения. Спешно ремонтировали поврежденные танки, пополняли экипажи людьми, боеприпасами, горючим, отправляли в тыл раненых. Впрочем, многие отказывались уйти в тыл, их приходилось отправлять чуть ли не насильно.

— Проследите-ка, Александр Яковлевич, чтобы тяжелораненых не осталось, — сказал Архипов Зарапину.

Коняхин, слышавший этот разговор, незаметно отошел в сторону и старался больше не попадаться на глаза начальству. Раны не такие уж пустяковые, наверное, нужно бы их почистить в санбате, но уйдет бригада вперед, и попробуй ее догнать.

В санбат он не пошел, а перехватил по дороге санитарку, попросил перевязать. Палец на руке был раздроблен, еле держался. Санитарка посоветовала:

— Вам надо к хирургу. Этот палец уже не жилец, надо его ампутировать.

— Сейчас некогда. Привяжите его покрепче, чтобы не мешал, к хирургу заскочу сразу после боя.

— А что, опять бой будет? — спросила санитарка и, не дожидаясь ответа, грустно добавила: — Бондаренко вон насмерть убило.

— Раз убило, значит, насмерть, — почему-то поправил Коняхин, поправил почти механически, должно быть, по старой учительской привычке, вспомнив опять лежавшую на броне ветку рябины, а уже потом вскинувшего руки, падающего с танка Бондаренко. «Как подбитая птица», — неуместно пришло сравнение.

— Где он? — глухо спросил лейтенант.

— Наверное, уже похоронили.

«Даже попрощаться не успел», — с грустью подумал Коняхин и вспомнил о том, что до заката остается не более часа, а отряд не укомплектован, надо спешить.

О ранении в ногу сестре не сказал. Нога меньше болела, лишь саднило, наверное, задета только мякоть.

К вечеру набрали восемнадцать танков. Экипажу Коняхина пришлось пересесть на третью машину за этот день. Она была выпущена челябинским заводом и несколько отличалась от тагильских машин, к которым экипаж привык. Пока радист Василий Голенко настраивал рацию, дали сигнал атаки. И первые десять минут Коняхин не имел связи ни со своими машинами, ни с командованием.

До поворота добрались благополучно. Однако за поворотом их снова встретил сильный огонь. Чтобы проскочить злополучную лощину, прибавили скорость. Но тут загорелся один из танков: должно быть, снаряд попал в бак. Зарево горящей машины теперь позволяло фашистам вести прицельную стрельбу.

Отсветы пламени, проникая сквозь смотровые щели, метались в башне, в их фантастической пляске было что-то зловещее. Коняхин вел огонь по вспышкам орудийных залпов на гребне холма, успевая в то же время наблюдать за остальными своими танками.

Один за другим были подбиты еще два танка. И уже казалось, что нет никакой возможности проскочить лощину. Но Переплетов прибавил скорость, и командирская машина вырвалась вперед. То ли немцы в суматохе боя не заметили этого, то ли остаток пути попал в мертвую зону их пушек, но больше по танку не стреляли, и он выскочил на окраину села.

Прорыв был настолько неожиданным для немцев, что приткнувшееся у крайней хаты орудие даже не успело выстрелить. Хорошо, что именно Переплетов первым заметил это орудие. Он направил танк прямо на пушку.

А бой шел где-то позади. Все выше поднималось из лощины зарево горящих танков. Укрыв машину в ближайшем дворе, Коняхин приказал Переплетову заглушить двигатель и откинул люк. Он был уверен, что за ними следуют другие танки. Но сколько ни прислушивался сейчас, не мог уловить привычного рокота моторов и лязга гусениц.

— Не слышно? — спросил снизу Яша Косенко.

— Сейчас подойдут, — ответил Коняхин. — А мы пока будем действовать.

Он достал ракетницу и выпустил в небо зеленую ракету, обозначавшую, что он прорвался. Потом захлопнул люк и приказал Переплетову:

— Давай вдоль улицы!

Опять наткнулись на противотанковое орудие. Раздавив его, помчались к площади. Когда выскочили на нее, то увидели, что вся она заставлена пушками. «Батареи две, а то и все три», — сразу, почти механически прикинул Коняхин. У лафетов орудий заметалась прислуга.

— Шрапнелью! — крикнул Коняхин заряжающему.

Прислуга орудий разбежалась после первого же выстрела. Однако и танку оставаться на площади было опасно — ее могли легко перекрыть со всех сторон, и тогда достаточно будет одной связки гранат, брошенной из любой хаты.

Пришлось той же улицей возвращаться на окраину села. Опять заглушили двигатель, опять лейтенант, открыв люк, прислушивался в надежде уловить знакомый рокот моторов. И, не услышав его, все еще надеялся, что вот-вот подойдут остальные танки. Теперь его больше всего заботило другое: фашисты могут подвезти на площадь новые орудия, к уцелевшим вернется прислуга, и тогда, если прорвутся остальные, вдоль этой улицы им не пройти. «Надо найти обходные пути, с тыла ворваться на площадь и окончательно подавить батареи», — решил лейтенант.

Фашисты успели опомниться. Едва танк вышел из укрытия, как в его левый борт врезался снаряд. Он прошил танк насквозь, пройдя сзади механика и чуть впереди Коняхина. Командира оглушило и сбросило с сиденья вниз. Заклинило шаровую установку и погнуло ствол пулемета. Вышла из строя рация, ранило радиста. Триплекс смотровой щели механика-водителя был так побит осколками снаряда, что через него ничего нельзя было увидеть. Переплетов открыл свой люк и потом так с открытым люком и вел машину. Поэтому Коняхин больше всего беспокоился за жизнь своего механика, ничем не защищенного от пуль и осколков.

Застонал раненый радист Яша Косенко.

— Горим! — крикнул кто-то.

И верно, из отверстия левого переднего бака выплеснулось пламя. Хорошо, что в это время горючее из передних баков было израсходовано, пользовались задними. Значит, горят только остатки. Однако язык пламени метнулся и в пробоину. Переплетов сорвал с себя шлем, заткнул им отверстие.

— Можешь завести мотор? — спросил у него Коняхин.

— Попробую. Вася, подержи-ка.

Голенко стал затыкать пробоину, а Переплетов запустил двигатель.

— Куда? — спросил механик.

— На площадь!

Переплетов на месте развернул танк и повел его к площади.

Видимо, немцы решили устроить им ловушку. В конце переулка дорогу загородили несколько грузовиков. Возвращаться было поздно: переулок узкий, пока разворачиваешься, влепят в борт снаряд или гранату. Переплетов крикнул: «Держитесь!» — и прибавил газ. Танк с ходу врезался в грузовики, разметал их в стороны, тяжело взобрался на последний, стоявший поперек дороги, и выскочил в другой переулок.

«Выбрались», — с облегчением подумал Коняхин, но тут же увидел, что наперерез им вышла самоходка. Сворачивать было некуда.

— Видишь? — спросил он Переплетова.

— Вижу.

— Давай через огороды.

— Там овраги, завязнем. Сейчас я ее тараню.

— Смотри, справа глубокая канава.

— Вот и хорошо.

Почему это было хорошо, Коняхин понял позже, когда Переплетов врезался в самоходку и столкнул ее в канаву. Однако удар был настолько силен, что и у них заглох двигатель.

— Ваня, что случилось? — встревоженно спросил Коняхин.

— Ничего, полный порядок! — Переплетов включил стартер, и двигатель заработал.

Оставаться в Иванкове больше нельзя. Решили идти в соседнее село Пшеничники, чтобы там, пользуясь темнотой и не давая врагу опомниться, уничтожить побольше его огневых точек.

В Пшеничниках тоже не сразу разобрались, что за танк вошел в село. Пять с половиной часов вел бой советский танк, беспрерывно двигаясь.

В штабах немецких частей надрывались телефоны. По докладам из Иванкова и Пшеничников получалось, что прорвалось не менее батальона танков, они нанесли большой урон, однако направление их дальнейшего движения пока остается неясным. Спешно поднимались по тревоге резервные подразделения, создавались противотанковые группы и заслоны во втором эшелоне обороны. И никому не пришло в голову, что прорвался всего один советский танк.

А он неожиданно появлялся то тут, то там, стремительно наносил удар и уходил невредимым, пользуясь суматохой, беспорядочной стрельбой, заглушавшей шум его двигателя.

В центре Пшеничников протекал небольшой ручей, через него перекинут мост. Не доходя до этого моста, танк вдруг остановился. Двигатель работал на полную мощность, а машина не двигалась с места, только вздрагивала.

— В чем дело? — спросил лейтенант у механика.

— Не знаю, что-то мотор не тянет.

Лейтенант откинул люк, встал на сиденье, огляделся. И обомлел: танк был «разут», левой гусеницы на нем не было.

— Глуши мотор! — приказал он механику.

Тот заглушил двигатель, стало тихо.

— Что случилось? — спросил Переплетов.

— Гусеницу перебило.

Гусеница лежала метрах в пятнадцати: шли на большой скорости. И сделать ничего было нельзя. Переплетов пытался сдать машину назад, но она только крутилась на одном месте.

Решили держаться до подхода своих. Не знали тогда, что ни этой ночью, ни в следующий день, ни даже через неделю свои не подойдут. Наступление войск 1-го Украинского фронта с Букринского плацдарма не увенчалось успехом. Небольшие размеры плацдарма не позволили сосредоточить здесь достаточное количество сил и средств для наступления. Условия местности не давали возможности использовать танки массированно, а мелкие группы не могли преодолеть сильный противотанковый район Ромащи — высота 207,9 — Иванков. Фашисты непрерывно подбрасывали сюда новые силы и укрепляли оборону. Советское командование решило перенести направление главного удара на другой плацдарм — Лютежский, севернее Киева.

Экипаж Коняхина, конечно, не мог знать о создавшейся обстановке и ждал прорыва танков бригады. Подбитый танк стоял посреди дороги. Патронов и снарядов оставалось мало, но решили драться до последнего.

Вот на дороге показались легковая машина и бронетранспортер. Должно быть, в машине ехал к фронту кто-то из немецкого штаба. Через открытый люк механик хорошо видел головы сидевших в бронетранспортере солдат охраны.

Переплетов взял автомат. Во время войны с белофиннами он был снайпером и хорошо стрелял из любого оружия.

Из машины выскочил офицер, он размахивал руками и что-то кричал, наверное, требовал, чтобы освободили дорогу. Коняхин снял его выстрелом из пистолета. Переплетов видел, как офицер повалился, вскинув руки. Его пенсне блеснуло в отсветах пламени, вырвавшегося из ствола пушки — Коняхин успел выстрелить из пушки и по машине. Она взлетела на воздух. Переплетов дал длинную очередь по сидевшим в бронетранспортере солдатам.

Теперь по танку били с обеих сторон улицы. Вспышки выстрелов постепенно приближались. Переплетов стрелял по ним из автомата, а лейтенант, поставив пушку на максимальное снижение и включив электродвигатель поворота башни, беспрерывно вращал ее и выпускал в темноту снаряд за снарядом.

Но вот башня перестала вращаться, электродвигатель не тянул, видимо, сели аккумуляторы.

— Включай мотор! — крикнул лейтенант механику.

Взревел дизель, башня опять начала вращаться. Так продолжалось минут десять.

И вдруг дизель заглох, в смотровые щели метнулись языки пламени. Что это было — граната или бутылка с зажигательной смесью, — не разобрали. Поняли только одно: танк горит.

— Всем покинуть машину через нижний люк! — приказал лейтенант. — Я прикрою.

Фашисты били по горевшему танку из автоматов. Коняхин отстреливался до тех пор, пока не убедился, что весь экипаж выбрался через люк механика-водителя. Броня накалилась, вот-вот взорвутся снаряды.

Лейтенант добрался до люка механика. Только успел высунуться, как увидел перед собой фашиста. Выстрелил в него из пистолета, немец упал.

Коняхин кубарем скатился в кювет, его подхватили чьи-то руки. Лейтенант схватился за пистолет, но тут услышал голос Переплетова:

— Мы тут, товарищ лейтенант.

— Все живы?

— Все, — ответил Косенко.

— Хорошо, — лейтенант чуть приподнял голову, огляделся. Фашисты стреляли по горящему танку, подходя все ближе и ближе. Значит, они не видели, что экипаж покинул машину.

— Быстро за мной! — Коняхин приподнялся и метнулся в ближайший двор. За ним бросились остальные. У крыльца наткнулись на часового.

— Хальт! — крикнул тот и поднял автомат.

Но лейтенант выстрелил раньше. В этот же момент раздался взрыв. Это взорвались в танке оставшиеся снаряды. Одинокий пистолетный выстрел не услышали даже бежавшие рядом товарищи.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Они долго ползли сначала по саду, потом полем. Танк еще горел, но стрельба прекратилась. И это было хуже всего, потому что нельзя было пристрелить увязавшихся за ними двух дворняжек. Собаки бежали метрах в пяти-шести и отчаянно лаяли.

Сначала их шепотом уговаривали:

— Жучка! Бобик!

Какие еще у собак бывают клички?

— …Полкан! Каштанка! — кажется, перебрали все, но собаки не унимались.

Тогда Голенко предложил:

— Вы ползите дальше, а я тут притаюсь. Поймаю и задушу.

— Нельзя, такой визг поднимут…

— Лучше просто полежать, не двигаясь, — сказал Переплетов. — У них сразу пропадет интерес.

И верно, собаки отстали.

Метров через двадцать наткнулись на танки. Их было два: «тигр» и «фердинанд». Между машинами маячил силуэт часового.

И потом, куда бы они ни сунулись, всюду были то пушки, то танки. Тут проходила вторая полоса обороны противника. Лейтенант попросил всех запоминать, где что стоит. «Потом нанесу на карту, пригодится нашим артиллеристам». Теперь он догадывался, что наступление по каким-то причинам сорвалось, и рассчитывал если не в эту ночь, то в следующую перейти линию фронта.

Днем окончательно убедились, что к своим прорваться будет трудно, хотя до переднего края оставалось не более семи километров. Всюду были немцы: в окопах, в поле, на дорогах, в домах. Половину жителей окрестных деревень и сел они выселили, а половину оставили. Оставили с коварной целью — для прикрытия. Они были уверены, что советское командование, узнав, что в деревнях есть местные жители, не станет подвергать их артиллерийскому и минометному обстрелу или бомбить с самолетов.

День пришлось отсиживаться в овраге. Яша Косенко, ночью бежавший вгорячах, сейчас совсем слег. У него поднялась температура, начался бред. Он то тихо и ласково разговаривал с кем-то, то вдруг начинал кричать: «Бей их, гадов! Товарищ лейтенант, стреляйте! Ура!»

Его успокаивали, носили со дна оврага влажную от росы траву, прикладывали к горячему лбу. Может, это и помогло: Яша вскоре затих.

Перевязав друг другу раны, твердо решили: надо спать, чтобы скопить силы для следующей ночи. Договорились дежурить по очереди. Но уснуть никто не смог.

— Где же наши? — спрашивал то один, то другой.

Что мог ответить Коняхин? Там, где проходил передний край, было тихо.

— Спите, набирайтесь сил, чтобы нам отсюда выбраться, — не столько приказывал, сколько советовал он.

— Уснешь тут, — ворчал Голенко.

— Ладно, молчи! — цыкнул на него Переплетов. — Не мешай другим.

Механик устроился поудобнее и закрыл глаза. Коняхину показалось, что Переплетов уснул, когда тот неожиданно спросил:

— Товарищ лейтенант, у вас в пистолете сколько патронов осталось?

— Пять. А что?

— Да так. Мало.

— А все же?

— С боем, значит, не прорвемся. Стало быть, надо тихо, ночью. Вам бы поспать не мешало. Ложитесь, а я тут покараулю.

— Не спится, Иван Митрофанович.

— Вот и мне тоже. Может, зря я на тот мост повернул?

— А куда еще мог повернуть? В трясину?

— Так-то оно так.

— Ну и нечего переживать. Все равно нас подбили бы, рано или поздно.

— Жаль только, что снаряды не все успели израсходовать. Глядишь, лишний десяток-другой фашистов укокали бы.

Так вот он о чем думает?

— Как бы самих нас теперь не укокали, — заметил Голенко.

— Боишься? — спросил механик.

— А ты сам не боишься?

— Нет, Вася. Я не первый год воюю, знаю, что на войне убивают, могут и меня убить. Не хочется, конечно, умирать. Но страху, о котором ты говоришь, нет. Обидно будет — это да. Но уж если доведется погибнуть, так лучше с музыкой.

— Это как?

— А вот прихвачу с собой несколько фашистов, в компании, глядишь, и веселее будет.

С наступлением темноты выползли из оврага и по его гребню выбрались в поле. Еще днем лейтенант высмотрел, как лучше пройти участок до ближайшей высоты. За ней должен быть спуск в лощину, а там пройти незамеченными легче.

До высоты действительно добрались благополучно. Но, обходя ее, наткнулись на пулеметное гнездо. Хорошо, что ночь выдалась безлунная. Немцы стреляли наугад. И все же лейтенанта опять ранило в руку, остальные не пострадали. Преследовать их фашисты не стали, видимо, решили, что на гнездо наткнулась разведгруппа.

Еще несколько попыток пройти к переднему краю, предпринятых в эту ночь, также не удались. К рассвету пришлось снова возвращаться в овраг. Почему-то именно он показался им самым безопасным местом.

2

Совсем нечего было есть.

Шесть дней они наблюдали за крайней хатой. Хозяев ее, видимо, выселили, в хате разместился орудийный расчет — пять человек. На передовой было тихо, и здесь, во второй полосе обороны, немцы чувствовали себя спокойно. У орудия дежурили по двое. Один же, судя по всему — командир орудия, почти все время находился в хате. Лишь на седьмые сутки он куда-то отлучился.

Это был очень удобный момент. Двое пошли на пост, а двое сменяющихся еще не успели вернуться.

Коняхин и Переплетов заскочили в хату. Они точно рассчитали, что могут оставаться в хате не более трех минут. Поживились не многим: нашли в печи горшок с кашей, да на столешнице — ломоть хлеба.

Хотели растянуть это на несколько дней, но не вытерпели — съели все сразу. На четверых, конечно, было мало, только растравили аппетит. Тем не менее настроение у всех улучшилось. Но его тут же испортил Вася Голенко:

— А горшок-то зря взяли. Хватятся — чего доброго, поднимут тревогу. Перевалить надо было кашу во что-нибудь.

— А то не хватились бы?

— Тогда они подумали бы, что все съели те двое, что ушли к орудию. А то и старший мог съесть.

— Да, история…

К счастью, все обошлось благополучно. Те двое, сменившиеся с поста, и верно, пошумели, ходили в другую хату, что-то кричали. Наверное, подумали на соседей. Неизвестно, чем все это кончилось бы, если бы не пришел старший. Он нес за спиной туго набитый рюкзак и два каравая хлеба — должно быть, получил паек на всю неделю.

— Вот если бы этот рюкзак… — мечтательно сказал Голенко. — Да еще бы табачку на закрутку.

— Посмотрим, может, и табачку достанем, — утешил его Переплетов.

Но в следующие три дня опять ничего не ели.

Впрочем, голод оказался не самым главным их врагом. Был конец октября, и по ночам подмораживало. Они ложились рядом, тесно прижимаясь друг к другу. Крайние все равно мерзли, хотя поворачивались то на один бок, то на другой, чтобы поочередно греть о соседа грудь или спину. В середине всегда лежал Яша — у него раны оказались самыми тяжелыми. А их даже нечем было перевязать.

И тут наступило самое страшное — раны нагноились. От Яши шел тяжелый, сладковатый запах, от которого начинало тошнить. У Коняхина худо было с рукой: палец еле держался, а главное — чувствовалось жжение, и лейтенант начал опасаться гангрены. Надо было что-то делать.

И он решился.

— Ваня, разбинтуй-ка мне руку, — попросил он Переплетова.

А когда тот разбинтовал, лейтенант сказал:

— Достань нож.

Переплетов достал перочинный нож.

— Режь!

— Да вы что? — испуганно отшатнулся механик.

— Видишь, уже гниет. Если начнется гангрена, мне крышка. Значит, надо резать. Прошу как друга…

— Не могу я…

Переплетов и сам понимал, что лучше всего этот палец отрезать. Но перочинным ножиком? Да еще без бинтов и лекарств. Если бы каплю йода или хотя бы спирту, чтобы протереть нож! Но у них ничего не было.

Палец похоронили тут же, в овраге.

3

На пятнадцатые сутки лейтенант сказал Переплетову и Голенко:

— Сегодня ночью попытаетесь пробраться к нашим. На передовой сейчас относительно тихо, немцы успокоились, момент удобный.

— А вы?

— Яшу бросать нельзя. А с ним не пройдем.

— Мы тоже не можем вас бросить, — сказал Переплетов. — Если и погибнем, так все вместе.

— Зачем же погибать? Нам еще фашистов добить надо, до самого Берлина дойти.

— Это все так, но мы вас тоже бросить не можем.

— Если пройдете, пришлете за нами хотя бы разведчиков.

— А вдруг тут без нас что-нибудь случится? Все-таки четверо — не двое.

— С одним-то пистолетом? — усмехнулся Коняхин. — Кстати, возьмите его. Мне он все равно ни к чему, руки-то забинтованы, стрелять не могу.

— Но…

— Это приказ!

— Есть! — сказал Переплетов, впрочем, без особого воодушевления.

Они долго обсуждали, как лучше пробраться к линии фронта, в каком месте ее перейти. Когда стемнело, Переплетов и Голенко ушли.

В эту ночь Коняхин так и не уснул — все прислушивался и вздрагивал от каждого звука; то ли это был крик ночной птицы, то ли скрип двери в одной из ближайших хат.

Но ни выстрелов, ни криков не было слышно, и к утру он с облегчением подумал: «Значит, прошли».

Он немного успокоился, но уснуть не мог. В голову лезли разные мысли. Правильно ли он поступил, отправив Переплетова и Голенко? То, что всем оставаться здесь бессмысленно, — ясно. Но, может быть, надо было пробираться всем четверым? Конечно, Яшу пришлось бы нести на себе, и, напорись они на немцев, уйти с раненым на руках было бы трудно. А все же…

Он один решает их судьбу сейчас. Над ним нет ни командиров, ни начальников. Но он отвечает за этих троих подчиненных ему людей и перед командирами, и перед Родиной, и перед партией, и перед родными и близкими этих людей. Он, коммунист Коняхин, лейтенант Советской Армии. Правильно ли он распорядился их судьбой?

Иван Митрофанович, хотя и не хотел их с Яшей оставлять, понимает, что иначе он не мог поступить. А остальные? Понимают ли? Да, они целиком доверяют ему как командиру и коммунисту. Он самый молодой из них, но все слушаются его беспрекословно, ибо он олицетворяет сейчас и Советскую власть, и партию коммунистов.

Днем он немного вздремнул, а в следующую ночь опять прислушивался — ждал разведчиков. Но они не появились ни в эту ночь, ни в следующую. «Неужели с Переплетовым и Голенко что-то случилось?» В то, что сюда не смогут пройти разведчики, он не верил.

И хотя он скрывал от Яши свою тревогу, оберегая его от излишних волнений, Косенко сам думал о том же.

— Зря вы остались со мной, товарищ лейтенант. Все равно я уже не жилец. А вам из-за меня пропадать ни к чему.

Чтобы как-то отвлечь Яшу от подобных рассуждений, Коняхин рассказывал ему о своей довоенной жизни. О том, как учился в педагогическом техникуме, как потом учительствовал в совхозе, в Оренбургской области.

— Я ведь историю и географию преподавал. Вроде бы умел заинтересовать ребятишек этими предметами. А вот сейчас думаю, что не так им все надо было объяснять. Понимаешь, мы сейчас с тобой эту историю сами делаем. Вот кончится война, пройдет лет десять-пятнадцать, и ребятишкам, которые придут к тому времени в школу, эта война покажется далекой историей. А тут надо, чтобы они почувствовали как свое личное, а не только мое и твое. Лучше нас с тобой им о войне никто не расскажет…

Но рассказы о школе Яшу почему-то интересовали меньше, чем разговоры о любви и верности. Когда лейтенант рассказал о том, как познакомился со своей невестой Аней Пирумовой, Яша заметил:

— Может, вам и повезло. Пишет она вам часто, значит и верно ждет. А другие? Кто их знает, как они там без нас? Солдаты, которые по ранению дома побывали, всякое рассказывают.

— А ты не верь этим сплетникам. Мало ли что наговаривают.

— Вы вот доверчивый, в людях только хорошее и замечаете. А в них и дурного много.

Это верно. Будучи сам честнейшим и чистейшим парнем, Яша не прощал другим даже мелких грешков. Если многих война сделала более терпимыми, то в Яше она только обострила эту его органическую неприязнь к человеческим слабостям.

На четвертые сутки после ухода Переплетова и Голенко Яше стало совсем плохо. Надо было что-то предпринимать. И Коняхин решил идти в село.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

За этой хатой он наблюдал несколько дней, и она показалась ему наиболее подходящей. Во-первых, потому, что там остались ее владельцы. Из хаты часто доносился плач ребенка, может быть, именно из-за него и остались здесь. А раз в хате есть грудной ребенок, немцы вряд ли поселятся в ней, найдут более спокойное место.

Во-вторых, она расположена недалеко от оврага — в случае чего будет легче уйти.

Ночь была темная, и к дому он подполз незамеченным. Часа полтора лежал возле него, прислушиваясь к каждому шороху. Все было тихо. Лишь изредка где-то спросонья тявкнет собака, или скрипнет дверь, должно быть, кто то выскочит по нужде. И опять тишина.

Но вот в хате заплакал ребенок. Ласковый женский голос убаюкивал: «А-а-а!»

Пожалуй, это был самый подходящий момент. Не придется будить людей, да и, если он постучит, не так будет слышно из-за плача ребенка.

Осторожно пробравшись к двери, Коняхин уже взялся за скобку, когда в сенях услышал немецкую речь. Лейтенант бросился за угол и распластался на земле. Он слышал, как распахнулась дверь и во двор вышли двое фашистов. Они остановились метрах в трех от лейтенанта, их силуэты ясно вырисовывались на фоне неба. Наверное, ребенок разбудил и их. Сейчас они о чем-то спорили.

Больше всего лейтенант боялся закашлять. Холодные осенние ночи, проведенные в овраге, не прошли бесследно: Коняхин основательно простудился, и его душил кашель. Вот и сейчас в горле першило, кашель буквально рвался наружу, и не было никаких сил его сдерживать. Лейтенант судорожно глотал, но в горле было сухо, и только еще больше хотелось кашлять.

Наконец немцы перестали спорить и пошли со двора, о чем-то разговаривая уже спокойно. Наверное, решили переночевать в другом месте.

Когда затихли их шаги и голоса, первым желанием лейтенанта было броситься в хату. Он уже вскочил на ноги, но тут же в сознании мелькнуло: «Эти-то ушли, а другие могли остаться. Сколько их там было?» Ведь он считал, что в доме вообще нет немцев. «Нет, надо уходить».

Он пополз опять через огород, тем же путем, которым пробирался сюда. Он полз теперь еще более осторожно.

Неожиданно рука по самое плечо провалилась в землю. Что это: яма или погреб? Он сел и стал обеими руками разгребать землю. И вдруг ладонью уперся во что-то мягкое, начал ощупывать. Вот под рукой шевельнулось, и из-под земли раздался испуганный детский голос:

— Ой, кто тут?

— Тише! — прошептал лейтенант. — Ты один тут?

— Нет, с сестренкой, — шепотом ответили снизу. Судя по голосу, мальчишке было лет десять.

— Что вы тут делаете?

— А вы кто такой? — спросил мальчик.

— Как тебя зовут? — в свою очередь, спросил Коняхин.

Но мальчик оказался пареньком осторожным, все допытывался у лейтенанта, кто он такой. И педагогический опыт подсказывал Коняхину, что он ничего от мальчика не добьется, пока не объяснит ему, зачем пришел. И то же педагогическое чутье подсказывало, что мальчику можно довериться. Впрочем, ничего другого не оставалось.

— Я красный командир, — спокойно и веско, как когда-то на уроке, сказал лейтенант.

— Наш! — воскликнул мальчик. — Слышишь, Тонька, наш! — должно быть, он там, внизу, начал тормошить сестренку.

— Постой, не буди, — прошептал Коняхин.

— Да вы, дяденька, не бойтесь, я пионер.

— Ну, раз пионер, значит, на тебя можно положиться. Лезь наверх.

Мальчик вылез откуда-то сбоку, видимо, там был ход в этот блиндаж. К счастью, сестренка его так и не проснулась, только пробормотала что-то сквозь сон и угомонилась.

— Как тебя зовут? — спросил лейтенант, когда мальчик улегся рядом с ним.

— Пашей. Паша Приходько.

— Вот что, Паша, ты должен мне помочь. Надо достать чистых тряпок и теплой воды. Необходимо промыть и перевязать раны. Если что-нибудь найдется из еды, все равно что, принеси хоть немного. Родители твои дома?

— Дома. Они у меня хорошие. И немцев ух как не любят! Папа только очень больной, в армию его не взяли, а то бы он их тоже вот как вы… — мальчик осекся, видимо, сообразив, что сейчас лейтенант не очень-то страшен немцам. — Ну ладно, я пойду в хату. Только там немцы. Их вчера вечером к нам поставили жить.

— Сколько их?

— Двое.

— Они ушли.

— Тогда я побегу. Я быстро.

— Подожди, — остановил мальчика лейтенант. — Сначала расскажи, как лучше пробраться к Днепру.

— К нашим?

— Ну да.

Паша оказался человеком весьма осведомленным. Он не только хорошо знал дорогу к Днепру — летом бегали туда с мальчишками купаться, — но рассказал, где расположены немецкие батареи и огневые точки, как их лучше обойти. Единственную карту-двухкилометровку Коняхин отдал Переплетову. Теперь все пришлось запоминать, и он заставлял Пашу несколько раз повторять, где, как и что расположено. Только после того, как все заучил наизусть, разрешил Паше идти в хату.

Все-таки Коняхин подполз к окну, чтобы слышать разговор Паши с родителями. Ребенок к тому времени утихомирился, и лейтенанту хорошо было слышно, что происходит в хате, хотя разговор велся вполголоса.

2

Тихонько скрипнула дверь, и женщина спросила:

— Кто там?

— Это я, мама.

— Чего тебе?

— Дело есть.

— Какое еще дело на ночь глядя? — рассердилась женщина. — Ведь наказала, чтобы не вылезал из ямы. Хорошо, что эти поганые рожи ушли. Где Тонька?

— Там, спит она. Да ты не кричи, тише, у меня секретное дело.

— Что еще удумал? Говори! Я вот тебе ремнем по секретному месту пройдусь, будешь знать, как по ночам шляться!

— Да тише ты, мама. Там наш командир раненый. Ему перевязать раны надо и поесть. Грей лучше воду.

— Какой еще командир? — встревожилась мать. — Откуда он взялся?

— Я спал и вдруг чувствую, что кто-то меня ощупывает… — начал рассказывать Паша, но мать прервала его:

— Пусть уходит. Куда мы его денем? Если его найдут, нас всех перестреляют.

— Погоди, мать, — вмешался мужской голос. — Надо помочь человеку, наш ведь, советский.

— Да разве я против того, чтобы помочь? Пусть берет, что надо, и уходит. У нас вот их трое, ребятишек-то, я ведь не о себе, о них беспокоюсь.

— Ладно, кипяти воду, а то скоро рассветет.

И верно, начинало светать. Лейтенанту пришлось отойти от окна и спрятаться в траве. Дальнейшего разговора он не слышал. Видел только, как над трубой взвился дымок: значит, затопили печку и греют воду. Потом в доме опять заплакал ребенок. Уже совсем рассветало, когда из хаты вышла женщина с ребенком на руках. Тихо окликнула:

— Товарищ!

Лейтенант чуть приподнялся.

— Лежите, лежите, — сказала женщина и подошла ближе. Остановилась над ним и, глядя куда-то в сторону, быстро заговорила: — Вам тут оставаться нельзя. Вон у того дома, куда я смотрю, — немецкий штаб, и там ходит часовой. Вам надо пробраться к нам на чердак по лестнице. Если сумеете, пока часовой будет идти обратно, проскочить на чердак — ваше счастье. Если же поймают, мы вас не знаем и вы нас тоже — у меня, видите, дети, мал мала меньше. Поняли?

— Понял. Большое спасибо вам.

— Ладно, чего там. Не чужие.

Она ушла. Лейтенант подождал минуты две-три и приподнял голову. Теперь и он увидел часового, вышагивающего по дорожке вдоль дома. Вот он повернул сюда. Сколько он будет идти в один конец? «Раз, два, три, четыре… пятьдесят семь… восемьдесят шесть… девяносто две… Ага, остановился, осматривается, повернул обратно. Значит, полторы минуты. Мало!»

Лейтенант подполз к лестнице, стал ждать, когда часовой повернется к нему спиной. Пора! Он не помнил, как взлетел по шаткой приставной лестнице, не знал, откуда у него взялись силы для такого броска. Уже с чердака посмотрел в щель и увидел, что часовой все еще идет к нему спиной.

Чердак на три четверти был забит сеном. Коняхин сделал в нем нору, залез в нее, замаскировал изнутри вход. В норе было тепло, его разморило и стало клонить ко сну. Внизу было тихо, в хате о чем-то изредка переговаривались, но он различал только мужской, женский и детский голоса, слов же разобрать не мог. Должно быть, разговаривали слишком тихо.

Он задремал. Разбудил его чужой женский голос:

— Куда это тебе, Ефимия, столько воды?

И знакомый голос:

— Ребенка купать. Всю ночь надрывался.

— Может, заболел? Застудишь.

— Ничего, распарится — крепче спать будет.

— Ну смотри.

Потом скрипнула дверь и по двору прошаркали чьи-то шаги. Наверное, женщина шла в калошах.

Он решил не спать. И все-таки опять задремал, его разбудил робкий детский голосок:

— Дяденька!

Сквозь сено он увидел девочку. Она сидела на корточках и оглядывалась. Лейтенант разгреб сено и высунулся:

— Ты меня?

— Ага. Вот это вам, — она сунула ему алюминиевую, почерневшую от времени кастрюльку. Потом стала сматывать с лежавшей рядом куклы тряпки. Аккуратно скатала их в трубочку и протянула лейтенанту.

В кастрюльке был суп — жидкий, но пахнувший удивительно вкусно. Девочка вынула из-за пазухи деревянную ложку. Она смотрела, как он ел, и в глазах ее были одновременно и страх и любопытство. Лейтенант подмигнул ей, и девочка улыбнулась.

— Как тебя зовут? — спросил он.

— Тоня. А вас?

— Дядя Саша. Я страшный?

— Не-е, — протянула девочка. — Грязный.

И, вспомнив что-то, заторопилась. Она вернулась быстро, лейтенант еще не успел съесть суп. В бидончике с отбитой эмалью принесла теплую воду. Опять присела на корточки и стала смотреть на лейтенанта. Страха в ее взгляде не было, осталось только любопытство.

Он начал зубами развязывать узлы на забинтованной руке.

— А ты уходи, — сказал девочке, подумав, что ей незачем смотреть на его раны. Но девочка не ушла, только подвинулась ближе к лазу и оттуда смотрела на него.

Он тщательно промыл раны, перевязал их, сунул остатки тряпок за пазуху, для Яши.

— Теперь забирай посуду и уходи, — сказал девочке.

— Велели оставить здесь, — ответила Тоня и, забрав куклу, полезла на лестницу.

«Правильно, — сообразил лейтенант. — Уберут ночью, а то часовой у штаба может заметить и догадаться».

Он тоже решил спрятаться более основательно, подальше от лаза. Забрался в дальний угол под самую крышу, вырыл в сене глубокую яму, сверху притрусил ее сеном и лег. Уснул он мгновенно, как только голова упала на свитое из сена изголовье.

3

Наверное, впервые за всю войну ему приснился сон.

Он сидит за столом в своем классе. На столе, как всегда, перед ним классный журнал, а справа, на краешке, глобус. Глобус старый, захватанный и ободранный, на нем уже не только некоторых городов, а и целых государств не найдешь. Глобус почему-то крутится и крутится сам по себе, как будто кто-то поставил внутрь его мотор, и вот он крутит этот обшарпанный шар. Он вращается так быстро, что не видно ни царапин, ни засаленных пятен на нем, а только сплошная зеленая краска, чуть-чуть припорошенная пылью. И он удивляется, почему пыль не слетает с глобуса, ведь от этого вращения образовался такой ветер, что страницы классного журнала трепыхаются и шелестят.

Он еще больше удивляется, когда замечает, что за третьей партой в среднем ряду сидит эта девочка Тоня и укачивает свою куклу. Он встает, чтобы отобрать у нее куклу. Но в это время со стола падает глобус, раскалывается, как арбуз, и раздается такой грохот, что кажется, лопнут перепонки.

…И он просыпается.

Грохот слышится снизу. Кто-то гоняет по двору пустое ведро.

Хохот… И лающая немецкая речь. Потом раздается кудахтанье кур.

Лейтенант осторожно нащупывает сбоку доски, разгребает сено и приникает к щели.

Дюжий немец, пригнувшись, на цыпочках подкрадывается к чему-то.

— Курка, кура, го-го-го, — ворковал немец, подкрадываясь все ближе и ближе к тощему петуху, беззаботно клевавшему землю. Вот немец прыгнул, распластался на земле, а петух из-под его рук взлетел и сел на крышу сарая. В поле зрения лейтенанта появился другой немец — худой и длинный, с рыжими волосами и горбатым носом. Он стоял над лежавшим немцем и, уперев руки в бедра, раскатисто хохотал. Потом махнул рукой и полез на крышу.

Петух опять беззаботно клевал соломенную крышу сарая и, казалось, не обращал ни на кого внимания. Но едва голова рыжего показалась над крышей, как петух взлетел. Он залетел на чердак, и только теперь лейтенант понял, что ему грозит. Он, безоружный и ослабевший, против двух немцев. А может, их не двое, а больше?

Ему было не видно, как немец лез на чердак. Слышно было лишь как поскрипывает лестница да чуть-чуть покачиваются доски. Должно быть, лез тот, толстый. Вот он заговорил где-то совсем рядом, опять воркующе, почти ласково. Потом копна вздрогнула — немец упал на сено. А под крышей захлопали крыльями, значит, не поймал.

Почему-то это обрадовало лейтенанта, хотя он понимал, что лучше, если бы немец поймал петуха и ушел, а то еще залетит неразумная птица в этот дальний угол, и тогда…

А петух все хлопал крыльями под крышей и не догадывался вылететь наружу. Впрочем, теперь и не вылетит: по лестнице поднялся рыжий и загородил лаз. Немцы тихо совещаются.

Все-таки они поймали петуха. Он гоготал и отчаянно трепыхался в руках какого-то немца.

Опасность миновала. И лейтенанту опять захотелось спать. За последние две недели ему удавалось поспать часа два-три в сутки, да и то днем — ночью было слишком холодно.

Перед тем как уйти со двора, один из немцев вошел в хату и вынес оттуда завернутую в одеяло постель и рюкзак. Значит, это были те самые немцы, которые вчера хотели тут ночевать. Видно, нашли другое, более спокойное жилье. «Это хорошо, что они сюда не вернутся», — подумал лейтенант.

Но он ошибся. Немцы вернулись на повозке, в которую была запряжена сивая костлявая кобыла. Сначала лейтенант подумал, что они приехали забрать оставшееся барахлишко. Но вот рыжий откуда-то принес железные четырехрожковые вилы и полез на чердак.

«Вот и все», — подумал лейтенант. Сейчас они если не проткнут его вилами, то схватят и уведут. О том, что будет потом, не хотелось думать. Может, его будут пытать. Что же, пусть пытают, все равно ничего не добьются. А все-таки лучше умереть, чем сдаваться. Но умирать глупо не хотелось. Вот если бы эти вилы ему удалось как-нибудь выхватить, тогда он бы обоих этих фрицев заколол. А потом уж пусть будет что будет…

Нет, так нельзя. Ну, убьет он двух немцев. А потом фашисты перебьют всю эту семью. Пять человек, трое детей. Сам он шестой. Шестеро за двоих — слишком дорогая плата. Видно уж, придется сидеть в углу и ждать. Все сено вряд ли уместится на повозку, так что могут и не докопаться. Ну, а если проткнут случайно вилами, не издать ни одного звука.

Немец пыхтел где-то совсем рядом. Сено было сухое и пыльное, труха проникала даже сюда. Немец чихал и сморкался. Коняхину опять мучительно хотелось кашлять, и он судорожно глотал, зажимая пальцами нос, крутил его, массировал горло…

Все-таки ему повезло и на этот раз. Немцы, нагрузив полповозки, уехали. А может, они приедут снова, чтобы забрать остатки сена? Надо уходить.

Он вылез из своего укрытия, осмотрелся. Часового у штаба не было, но на завалинке сидели семеро немцев. Должно быть, грелись на солнышке. Коняхину видно было даже, как они щурятся от удовольствия.

Обшарив чердак, он нашел железный шкворень. Что же, тоже может пригодиться. Лейтенант снова залез в сено, уселся поудобнее и стал ждать.

4

Дверь в сени, должно быть, осталась открытой, и все, что говорилось в хате, Коняхин хорошо слышал.

— Надо бежать! — говорила хозяйка. — Забрать ребятишек и бежать.

— Ну и куда ты с ними убежишь? — насмешливо спросил мужчина.

— Все равно куда, только надо бежать. А если они еще приедут за сеном?

— Вызовусь помогать, сам полезу скидывать сено.

— Куда уж тебе! Ты и на чердак-то не влезешь.

— Да уж как-нибудь…

— Ох, Фома, неужто тебе этот танкист дороже собственных детей?

— Ничего ты, Ефимия, не понимаешь.

— Где уж мне, — обиделась хозяйка.

В хате замолчали, мужчина проковылял в сени, закрыл дверь. Долго возился в сенях, потом где-то совсем рядом Коняхин услышал его шепот:

— Эй, товарищ! Слышишь меня?

— Слышу, — так же шепотом ответил лейтенант.

— Как стемнеет, не уходи. Жди меня. А если снова приедут немцы, действуй по обстановке.

К счастью, немцы не вернулись.

Когда стемнело, Коняхин вылез из укрытия, сел недалеко от лаза и стал ждать. В доме было тихо, лишь изредка звякала посуда да плакал ребенок. Затихло и село. Во всех домах, кроме штаба, погасли огни.

Хозяин пришел во втором часу ночи. Познакомились. Звали хозяина Фомой Мироновичем. Он рассказал, почему остался здесь. От службы в армии освобожден «по чистой» — «больное сердце, язва желудка, и нога, вот видишь, волочится».

— О партизанах до сих пор в наших краях не слышно было. Правда, сейчас говорят, объявились они и здесь, но я с ними пока, не связан. Попробую узнать, может, тебя к ним и переправим. А пока договоримся вот о чем. Будешь через одну ночь на вторую приползать сюда и все, что нужно, забирать. Еды, сам понимаешь, семье не хватает, но что-нибудь оставим и для тебя. Ну там вода, тряпки — это само собой. Может, лекарств каких раздобуду. Все это ты найдешь в том блиндажике, где Пашку откопал. В правом углу. В хату не заходи, можешь опять на немцев нарваться. Если же что еще надо будет, оставь записку, вот бумага и карандаш. Как написать, сам соображай, чтобы в случае, если записка попадет в чужие руки, ничего не поняли.

— Спасибо, Фома Миронович.

— Да, вот еще что: документы при тебе какие есть?

— А так не верите?

— Не к тому я. Если схватят тебя ненароком, пропадешь с ними. Поэтому схорони их как следует. А лучше, если мне отдашь. Я уж спрячу так, что и в целости будут, и в сохранности. К тому же, если свяжусь с партизанами, мне могут не поверить, а твоим документам поверят. При себе их носишь?

— При себе.

— Вот и глупо.

Может, и верно — глупо, но Коняхин документы всегда носил при себе. В первые дни войны многие бойцы, попав в окружение, зарывали документы, а потом столько неприятностей у них было из-за этого. И лейтенант тоже осуждал их. Бросить оружие и документы — это он считал тяжким преступлением. И сейчас не собирался отдавать их Фоме Мироновичу. Впрочем, тот и не настаивал.

— Дело это твое личное, поступай как хочешь.

И может быть, именно потому, что тот не настаивал, доводы его показались убедительными. Особенно насчет партизан. Могут ведь и в самом деле не поверить.

Ни Фома Миронович, ни те партизаны, с которыми он свяжется, не знают лейтенанта Коняхина. И тут уж, как ни крути, документ будет играть решающую роль.

И он отдал документы. Не знал он тогда, насколько опрометчиво поступает, как дорого ему это обойдется.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Иван Митрофанович Переплетов по возрасту в экипаже был самым старшим. Он служил в армии еще в 1932—1933 годах, в финскую воевал снайпером, в Отечественную участвовал в Сталинградской битве, был разведчиком артиллерийского полка. Часто его просили рассказать, как он с самим Рокоссовским беседовал. Иван Митрофанович отнекивался, но потом все-таки сдавался:

— Тут и рассказывать-то особенно нечего. Зимой дело было, приехал он в полушубке и валенках, знаков различия не видно. Высокий, подтянутый, лицо худощавое, глаза умные, понимающие, с такой это веселой хитрецой. Понравился он мне. Присели мы с ним на лафет, беседуем. Он не как некоторые начальники, что только и спрашивают, а им, кроме «так точно» и «никак нет», ничего ответить нельзя. Он беседует как с равным, вроде бы советуется. «Как думаешь, Иван Митрофанович, остановим мы тут немца?» А я ему еще так со злостью отвечаю: «Куда уж дальше-то отступать? До самой Волги дошли. О чем только начальство думает?» Он не обиделся, вздохнул только: «Силен еще немец». Говорю: «Конечно, силен. Только нашу силу никто никогда пересилить не мог и не сможет». И спрашиваю: «Не слышал, часом, когда мы-то в наступление пойдем?» Он и отвечает: «Кое-что слышал, говорят, скоро». На том разговор и кончился. А потом подходит ко мне командир батареи и спрашивает: «О чем это ты с командующим говорил?» — «С каким командующим?» — спрашиваю. «Да это же сам Рокоссовский с тобой сидел!» Вот какая неувязка вышла…

Переплетов не только умел расположить к себе человека, но и сам быстро привязывался к людям. Даже к танку у него было такое любовное отношение, будто стальная громадина — живое существо и понимает его. «Тридцатьчетверочка», как он ласково называл машину, и в самом деле слушалась его во всем, и, пожалуй, в бригаде не было водителя более отчаянного и ловкого, чем Переплетов.

Так что Коняхин не без основания считал, что с механиком-водителем ему крупно повезло. Переплетов был его правой рукой и во многих случаях учителем. Между ними установились те по-настоящему дружеские отношения, которые возможны только при полнейшем взаимном доверии и уважении.

Отправляя Переплетова и Голенко прорываться к своим, Коняхин понимал, что лишается огромной поддержки. Переплетов, в свою очередь, считал, что, оставляя командира с раненым Яшей, поступает неблагородно. Но приказ есть приказ, а распоряжения начальников механик привык выполнять, как сказано в уставе: беспрекословно, точно и в срок.

Переплетов понимал, что прорваться к своим будет нелегко. Он прикидывал так: по сведениям Совинформбюро в Корсунь-Шевченковском районе сосредоточена более чем стотысячная группировка противника. Сел тут не более тридцати. Вот и выходило, что на каждое село приходится более трех тысяч фашистов. У переднего края их, конечно, погуще. Значит, считай, что под каждым кустом тут натыканы их огневые точки, танки и пушки.

Изложив всю эту математику радисту, Переплетов сказал:

— Так что, Вася, не исключено, что можем и напороться. Ну, выход в таком случае ясный — до последнего патрона. А их у нас всего пять на двоих. Значит, придется и кулаками и зубами, чем хочешь, только отбиваться. О том, чтобы лапки кверху перед фрицем тянуть, не может быть и речи — это самое что ни на есть преподлейшее дело…

Насчет «лапок» Переплетов предупреждал не случайно. Он не мог простить тех, кто сдается в плен. Не осуждал только тех, кто попадал в бессознательном состоянии.

2

Сначала они еще как-то ориентировались, во всяком случае, знали, что идут по направлению к переднему краю. Но немцы были действительно всюду: под каждым кустом, на каждой высотке. Переплетов и Голенко обходили их по лощинам и оврагам и так запутались, что в конце концов не знали, в ту ли идут сторону. Только утром, когда на востоке стала заниматься заря, поняли, что в общем-то шли правильно.

И все-таки за одну ночь не дошли. На день схоронились в густо поросшем крапивой овраге.

Мучительно хотелось есть. Но у них не было ни крошки хлеба, вообще ничего не было. Иван Митрофанович помнил, как в голодное время, в начале тридцатых годов, из крапивы варили суп. Но ведь костер тут не разведешь! А поесть им надо было, совсем ослабли. Как-никак в Пшеничниках голодали целых тринадцать дней, кроме того украденного горшка с кашей, почти ничего не ели.

«Вот тебе и Пшеничники, — думал Переплетов. — Название пошло, видно, оттого, что кругом там пшеничные поля. Хлеб. А хлеб — всему голова. Это жизнь. Немец, поди, все колхозное хозяйство порушил. Когда теперь его опять наладишь? Да, многое придется восстанавливать после, войны. Не только заводы и жилье, а и землю-матушку».

В следующую ночь они наткнулись на свекловичное поле. Его так и не успели убрать. И они вдоволь наелись свеклы. Наелись до тошноты. Потом им попалась тыква. Но и она не утолила голода, только в желудке ощущалась острая тяжесть.

Они вышли к Днепру севернее Канева. Над Днепром почти непрерывно висели ракеты, по воде шарили широкие лучи прожекторов. Было светло как днем. И только у самого берега крупные зеленые звезды отчетливо отражались в темной воде. В той самой воде, которой им так не хватало все эти дни, которую они делили и считали глотками.

И первое, что они сделали, это напились досыта.

О том, чтобы переправиться на тот берег вплавь, не могло быть и речи. Во-первых, не хватит сил. Днепр в этом месте широкий, даже натренированному пловцу не преодолеть такое расстояние. А им, измученным и голодным, и соваться нечего, не дотянуть и до середины. А во-вторых, эти прожекторы и ракеты…

И все-таки надо попытаться, другого выхода нет. Надо найти хотя бы какую-нибудь захудалую лодчонку. А где ее найдешь? Разве где-нибудь возле селения. Ближайшим селением был Канев. И они двинулись туда.

К рассвету они добрались до крутого яра и укрылись у его подножия. Позавтракали припасенной с прошлой ночи свеклой и собрались было вздремнуть, как услышали тарахтение мотора. К яру подъехала машина, послышались голоса.

— Немцы! — шепнул Голенко.

— Ничего, нас оттуда не видно, — успокоил его Переплетов.

Они услышали, как подошла вторая машина. Сверху начали что-то сбрасывать.

— Смотрите, человек! — опять прошептал Голенко.

И верно, недалеко от них лежал человек. Вот прямо на него упал второй, третий…

Когда машины ушли, Переплетов осторожно выбрался из укрытия. Вокруг лежали трупы замученных людей. Здесь были и дети, и женщины, и старики. Всего человек пятьдесят.

Голенко тоже выбрался из укрытия. Его трясло.

— Вот, Вася, смотри и запоминай, что они с нами делают, — сказал Переплетов. — Мы должны им за все это отомстить.

И немного погодя добавил:

— Если попадемся, то же самое ожидает и нас.

— Давайте уйдем отсюда, — предложил Голенко. — Не могу я тут оставаться.

— Куда же идти среди бела дня?

Голенко снова забрался в укрытие, а Переплетов все же пошел к горе трупов. Надо было посмотреть, нет ли кого живого, может быть, нужна помощь.

Но живых тут не было.

Едва стемнело, Переплетов и Голенко выбрались наверх и пошли дальше. Поиски лодки ничего не дали. Тут не то что лодки, бревна нигде не найдешь.

Уже светало, когда возле села Ржавец они увидели скирду соломы. Осторожно подползли, глубоко зарылись в солому, вход аккуратно замаскировали, чтобы снаружи ничего не было видно.

Отогрелись быстро и оба задремали. Вокруг было тихо, из села не доносилось ни одного звука. Только мыши шуршали в соломе.

Но поспать им так и не удалось. К скирде подошли два танка, остановились всего метрах в пятнадцати. Солдаты начали рыть капониры. Рыли весь день. К вечеру танки начали вползать в капониры. Один зашел с первого раза, а второй не попал. Танк сдал назад и остановился всего в полуметре от скирды. Хорошо еще, что не раздавил.

Но его выхлопные трубы оказались как раз против входа в их убежище. Водитель танка, не сбросив газа, вылез через передний люк и пошел осматривать капонир. Должно быть, он показался ему узким, водитель переругивался с солдатами, которые его рыли. Голосов из-за шума мотора не было слышно, видно было только, как солдаты, оправдываясь, что-то показывают руками.

А выхлопные газы уже заполнили убежище, нечем стало дышать. Если бы немецкий танк замешкался у капонира еще минуты на три-четыре, Переплетов и Голенко задохнулись бы. Но вот водитель влез в люк, и танк медленно пополз к капониру…


Они не могли сказать точно, сколько дней и ночей провели в этой скирде. Еще глубже зарывшись в солому, они теперь не видели ни солнца, ни звезд. Судить о времени они могли только по тому, когда немцы ели. Тогда у них наступало оживление, они подходили к скирде и, привалившись к ней, гремели котелками и ложками. И как ни глубоко зарылись Переплетов и Голенко в солому, запах пищи доходил и до них. От этого запаха становилось совсем невыносимо.

Несмотря на близость немцев, Переплетов и Голенко потихоньку углубляли свое убежище. Надо было прорыть скирду насквозь, с той стороны будет легче уйти.

И когда они все-таки ушли, то, добравшись до леса, почувствовали себя так свободно, как будто для них миновала всякая опасность. Может быть, это и погубило бы их, наткнись они на немцев.

Но им повезло: они попали прямо в руки нашим.

Случилось это так.

День они пролежали в глубокой, заросшей полынью яме на самой окраине какой-то деревни, метрах в семидесяти от крайней хаты. Они настолько обессилели, что Переплетов решил ночью пойти в деревню и попробовать раздобыть хоть какой-нибудь еды.

Он лежал на краю ямы и наблюдал за тем, что делается в деревне.

Немцев в деревне было, видимо, мало. По крайней мере, Переплетов заметил только двоих. Они заходили в третью от края хату. Вышли оттуда навеселе, хозяйка хаты выскочила на крыльцо провожать их, сунула одному из них еще бутылку: должно быть, она торговала самогоном.

Проводив подвыпивших фашистов, хозяйка вернулась в хату, но вскоре опять появилась на крыльце, теперь уже с корзиной. Оглядевшись по сторонам, юркнула за сарайчик. Когда она вышла оттуда, корзины у нее не было.

«Что-то спрятала», — догадался Переплетов.

Он подумал, что в корзине могла быть еда, задами пополз к сарайчику. Там, в крапиве, и отыскал эту корзину. В ней оказались… гранаты. Сунув две из них за пазуху, он тут же вернулся в яму. И вовремя. Потому что вскоре на подводе подъехали еще двое немцев, но в хату они заходить не стали, а поговорили о чем-то с хозяйкой во дворе, она сбегала за сарайчик, вынесла им корзину, и они тотчас уехали.

«Какая-то чепуха получается, — размышлял Переплетов. — Гранаты немецкие, и немцам же хозяйка отдает их тайком. Что-то тут не так».

И вдруг мелькнула догадка: «А не переодетые ли это партизаны?» Если это так, то хозяйка должна знать, где партизанский отряд…

Как только стемнело, Переплетов и Голенко подкрались к хате и постучались.

— Кто там? — спросили из-за двери.

— Открывай, свои.

— Какие еще свои?

— Полиция.

— Ах ты, господи! Да что вас по ночам носит? — за дверью засуетились, наконец отодвинули засов, и Переплетов распахнул дверь.

Хозяйка испуганно смотрела на них. На полицейских не похожи, кто же они тогда? Но заговорить об этом сразу не решилась.

— Кто еще есть в доме? — спросил Переплетов.

— Никого.

— Ну-ка, Вася, проверь.

Голенко осмотрел все углы, заглянул даже под кровать.

— Вроде никого.

Переплетов сел на лавку, положил на стол пистолет и сказал хозяйке:

— Ну, рассказывай, кому отдала гранаты.

— Какие гранаты? — На лице хозяйки вроде бы неподдельное удивление.

— А вот такие, — Переплетов вынул из-за пазухи гранату и положил на стол рядом с пистолетом.

И опять на лице молодой женщины только удивление.

— Ничего я не знаю.

— А корзина?

— Какая корзина? Что вы ко мне пристали? И кто вы такие, чтобы врываться в дом? Я сейчас закричу.

«Черт ее знает, и в самом деле закричит, а нам это ни к чему», — подумал Переплетов и устало сказал:

— Ну ладно, я все видел. И как ты прятала корзину, и как передала ее тем двоим, на подводе. Переодетым. И чтобы не играть с тобой в прятки, вот тебе документы. — Он протянул ей красноармейскую книжку. — Мы оба советские танкисты, нам надо связаться с партизанами. Ты знаешь, где они, и проводишь нас к ним.

— Ничего я не знаю.

— Брось притворяться, мы тоже не дураки. Пойми, нам позарез нужно связаться с партизанами. И вот еще что: если можно, дай нам что-нибудь поесть, — последнюю фразу он произнес уже не строго, а просительно.

Хозяйка пожала плечами, но на стол все-таки собрала: картошка, хлеб и даже сало. При виде всего этого у них лихорадочно заблестели глаза, они жадно набросились на еду, глотали, не прожевывая, как будто опасались, что все это у них могут отнять.

И, наверное, эта их жадность убедила хозяйку больше, чем все доводы и даже документы. Она облегченно вздохнула.

— Ну, напугали вы меня, думала, и в самом деле полиция. Видать, давно не ели?

— Не помним уж, когда и видели хлеб-то.

— Вот я вам еще подрежу. У немцев сегодня на самогон выменяла.

— Нет, сразу нам много нельзя есть, — сказал Переплетов, отодвигая тарелку с картошкой. — Хватит, Вася.

Голенко послушался, но не отложил недоеденный ломоть хлеба, а сунул в карман. Заметив это, женщина улыбнулась и сказала:

— Ну а теперь вы рассказывайте.

Пришлось рассказать ей всю их историю. Правда, о Коняхине и Косенко механик пока умолчал.

Потом хозяйка объяснила им, как добраться до партизанского отряда:

— …Деревню лучше обойти вон той низиной, немцев там нет. Потом выйдете на дорогу, пройдете вдоль нее километра полтора, по самой дороге лучше не ходить. Потом дорога повернет вправо, а вы сворачивайте влево, идите лесочком. Когда пройдете его весь, увидите поляну, а за ней и большой лес, Таращанский называется. Вот в него и идите. Туда немцы боятся ходить, ну а наши увидят вас сами…

Они попрощались с хозяйкой, обогнули низинкой деревню и вышли к дороге. Потом повернули влево и миновали небольшой лесок. За поляной, метрах в пятистах действительно темнел большой лес. Они обрадовались, что вышли правильно, и шли без опаски, в полный рост, изредка переговариваясь.

Вот тут их и схватили. Ни один из них даже не успел вскрикнуть, им заломили назад руки, сунули по кляпу в рот и поволокли обратно в лесок.

К счастью, схватили их не немцы, а свои же — диверсионная группа Валентина Семеновича Федина. Ее только что сбросили с самолета, она тоже шла на связь с партизанами.

Вскоре они вместе пришли в партизанский отряд Рыжего.

3

Командир партизанского отряда «Истребитель» Василий Кузьмич Щедров, по партизанской кличке Рыжий, внимательно выслушал Переплетова и сказал:

— Я понимаю ваше нетерпение, желание быстрее вызволить своих товарищей из беды. Но дело это не такое простое. Пробраться в Пшеничники и так довольно сложно, а ведь, если они оба раненые, их надо на чем-то вывезти или хотя бы вынести. У меня в Пшеничниках никого из своих нет, надо будет выяснить, какие возможности у Бати.

Вскоре Переплетова переправили к Бате — Якову Петровичу Подтыкану, командиру партизанского отряда имени Боженко.

Яков Петрович Подтыкан был кадровым командиром. Он воевал еще в гражданскую, потом служил в частях Красной Армии. Перед Великой Отечественной войной окончил высшие стрелковые курсы «Выстрел» и 21 июня 1941 года выехал из Москвы на западную границу к новому месту службы. В дороге его и застала война.

Он был сначала начальником штаба отдельного разведывательного батальона, потом помощником начальника штаба дивизии. С тяжелыми боями дивизия отступала на восток. В районе Монастырища Яков Петрович был тяжело ранен.

Очнулся он в повозке. Какой-то старик погонял лошадь, рядом с ним сидела, видимо, жена. Они привезли его к себе в село, долго выхаживали. Потом переправили к своей дочери. Там он пробыл неделю и ушел в лес.

Пока он лечился, наши войска отступили далеко на восток, в лесах не осталось даже мелких подразделений. Все-таки Подтыкан встретил сначала двоих красноармейцев, а потом группу комсомольцев, ушедших в леса из Корсуня. Они-то и составили костяк будущего партизанского отряда.

Высокий, коренастый, с большой окладистой бородой, за которую, наверное, и получил кличку Батя, Яков Петрович тем не менее не выглядел пожилым, выдавали его глаза, молодые, веселые.

Переплетова он встретил радушно. Постоянная связь между партизанскими отрядами наладилась не так давно, поговаривали уже об их объединении, и Подтыкан полагал, что Переплетов явился именно с этой миссией.

Когда Иван Митрофанович изложил ему свою просьбу, Подтыкан искренне огорчился:

— И у меня в Пшеничниках никого нет.

Так и вернулся Переплетов ни с чем, уставший и расстроенный. Щедров, выслушав его доклад, задумчиво побарабанил пальцами по грубо сколоченному из сырых досок столу:

— Что же, придется пустить на это дело матроса. Правда, он еще не совсем поправился после ранения, но, думаю, согласится поехать.

Несмотря на то, что Переплетов недолга пробыл в отряде, он уже слышал о матросе Грише. Настоящей фамилии его не знал никто, кроме, наверное, командира отряда. Известно было только, что до войны он был матросом. Как попал сюда, тоже никто не знал.

Гриша устроился работать сторожем в лесничестве. Возможно, выбор пал на эту должность именно потому, что командир отряда Щедров сам до войны был лесничим и поднатаскал Гришу в кое-каких тонкостях своей профессии.

Немцы и не подозревали, что этот веселый услужливый парень — партизанский разведчик и самый главный участник всех наиболее дерзких партизанских акций. Гриша угощал немцев самогоном собственного производства, делал им множество больших и мелких услуг. В знак особого расположения кто-то подарил ему старый солдатский мундир и пилотку. Гриша не только с благодарностью принял подарок, но и постоянно носил немецкий мундир, да и с пилоткой не расставался ни в жару, ни в лютые морозы. Это тоже оценили по достоинству, и Грише выдали шинель и ботинки на толстой и ребристой, как автомобильная шина, подметке.

Право ношения хотя и старой, но все же немецкой формы, популярность Гриши среди немцев давали ему возможность проникать туда, куда не мог проникнуть ни один партизанский разведчик. Словом, форма выручала его не раз. Подвела она его только однажды.

Дело было так. В отряде стало плохо с продуктами. Кое-что Грише удалось собрать, но перевезти не на чем. Нужна была машина, а староста села Воробьевка недавно похвастался, что на днях в гости к нему приедет на именины сам начальник полиции. Приедет, конечно, на машине и с охраной. Тут можно убить сразу двух зайцев: подпоить охрану, запереть в хате всех вместе и сжечь, а машину угнать.

Когда у старосты именины, узнать нетрудно. Надо было только выведать, в какой точно час приедет начальник полиции. С этой целью Гриша и отправился к старосте в гости, прихватив с собой четверть первача.

Не знал он тогда, что в партизанском отряде имени Боженко накануне состоялся суд, приговоривший старосту к смертной казни, и приговор будет приведен в исполнение именно в эту ночь.

Они сидели со старостой за столом, потягивали самогон и тихо беседовали о том о сем. Все, что нужно было узнать, Гриша уже выведал и собрался уходить. И тут ночную тишину распорола автоматная очередь. Зазвенели стекла…

Староста был убит наповал, Гришу тяжело ранили.

После этого доверие немцев к Грише укрепилось окончательно, и лучшую кандидатуру для поездки в Пшеничники за Коняхиным и Косенко трудно было найти.

За большую взятку Грише удалось добыть пропуск на поездку в Пшеничники, якобы за больным родственником своей жены Дуси. С Дусей они поженились недавно, немцы даже выдали им разрешение на брак, не подозревая, что и Дуся — партизанская разведчица.

Достали лошадь. Гриша подробно расспросил Переплетова обо всем, Иван Митрофанович проводил матроса и его жену до опушки леса.

Вернулись они на другой день вдвоем, без танкистов. Туда, где по предположению Переплетова могли находиться Коняхин и Косенко, пробраться не удалось, всюду были немцы. Расспросы местных жителей тоже ничего долго не давали. Наконец одна женщина сказала, что, мол, было тут двое, но одного убили, а другой куда-то ушел.

Переплетов вспомнил, что как-то им с Коняхиным удалось заскочить в одну хату и выпросить у хозяйки чистые тряпки. Кроме этой женщины, никто их в селе не видел. «Значит, — решил Переплетов, — ушел я, а командира убили. Куда же в таком случае делся Яша Косенко?»

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Ни Паше Приходько, ни его отцу Коняхин ничего не сказал о Яше Косенко. И теперь пожалел об этом. Не только пищи, но даже воды и бинтов, которые оставляли ему в блиндажике, не хватало. Приходилось почти все отдавать Яше. Заметив это, Яша запротестовал, но Коняхин быстро успокоил его:

— Я же там и поел и попил вдоволь. Так что у меня полные баки, а вот тебе надо подзаправиться. Ешь!

Яша верил и хотя очень медленно, но все же поправлялся. А у лейтенанта сил оставалось все меньше и меньше. Появилась одышка, он потел при малейших усилиях, стала часто кружиться голова.

И при очередном посещении блиндажика он оставил записку: «Нас двое».

В следующий раз им принесли больше воды и тряпок, где-то достали даже пузырек йода. И вместо шести картофелин положили восемь. Видимо, больше не могли — немцы выгребли все продукты подчистую.

К блиндажику Коняхин пробирался всегда одним и тем же путем: сначала по оврагу, а потом огородами. Путь этот был не самым близким, но зато более безопасным. В соседней с Фомой Мироновичем Приходько хате жила Матрена Саввична Литвиненко, женщина надежная и не болтливая. Именно в ее огороде и встретил на этот раз лейтенанта Паша.

— Дядя Саша! — тихо окликнул он, когда лейтенант переполз через канавку, опоясывающую участок Матрены Саввичны.

— Это ты, Паша?

— Я, — мальчик подполз к нему и прошептал: — Дальше идти нельзя.

— А что случилось?

— У самого блиндажика немцы миномет поставили и дежурят возле него. Я еле улизнул.

Должно быть, Паша ждал его давно и продрог от холода. Лейтенант расстегнул куртку, откинул полу и укрыл мальчика. Так, обнявшись, они и лежали, пока не договорились, где теперь будут прятать продукты.

— Отец больше ничего не просил передать? — поинтересовался Коняхин. Сейчас вся надежда была на то, что Фоме Мироновичу удастся связать его с партизанами. Видимо, наступление наших войск на этом участке фронта было отменено, а ждать, когда оно начнется снова, не было терпения. Лейтенанту надоело целыми днями лежать в бездействии. Если раньше много времени отнимал уход за Яшей, то сейчас, когда заряжающий стал поправляться и обходиться почти без посторонней помощи, положение стало невыносимым.

Но и на этот раз Паша не сообщил ничего утешительного.

«Надо пробираться к своим», — решил лейтенант. Тем маршрутом, который он наметил, до линии фронта было всего километров семь-восемь. Но Яша не настолько поправился, чтобы преодолеть и это расстояние. Потребуется несколько дней, чтобы он окреп. И Коняхин опять стал его усиленно подкармливать, не считаясь с тем, что сам терял силы. «Я здоровее, как-нибудь доберусь, — думал он. — За одну ночь пройти семь-восемь километров — не такая уж хитрая штука». Он, конечно, знал, что эти восемь километров будут стоить и тридцати: придется пробираться где бегом, а где и ползком. В ночь на седьмое ноября Яша впервые за это время самостоятельно поднялся и немного походил по оврагу.

— У меня сегодня прямо как праздник! — сказал он.

— А сегодня и в самом деле праздник. Сейчас уже за полночь, значит, седьмое ноября. Двадцать шестая годовщина Октябрьской революции.

Они поздравили друг друга, расцеловались. Эти дни, проведенные в овраге, очень сблизили их, они узнали друг о друге многое и прониклись еще большей взаимной симпатией.

— Эх, жаль, выпить нечего! — сказал Яша. — Хотя бы свои фронтовые сто грамм. И в селе тихо. Все спят. А может, и не спят, празднуют потихоньку, как мы. Вот до войны на Октябрьскую гулянки были — это да!

Они долго вспоминали, где и как до войны каждому приходилось отмечать Октябрьские праздники. И эти картины так ярко вставали сейчас в памяти, что под конец оба даже загрустили.

— Когда еще придется по-человечески праздновать? — вздохнул Яша. — Да и придется ли?

— Ничего, вот проберемся к своим, там попразднуем за все.

Пробираться решили в ночь с девятого на десятое ноября. Сегодня Коняхин оставил Паше записку: «Пусть завтра придет отец». Надо забрать документы.

Но в следующую ночь пришла мать Паши. Расплакалась, сквозь слезы сказала:

— Фому немцы забрали.

— Ну ничего, отпустят, — попытался утешить Александр. — Он же инвалид.

— Может, и отпустят, но они его сильно били, — она опять заплакала.

— А насчет документов Фома Миронович вам ничего не говорил? — спросил Коняхин.

— Нет.

— Как же быть-то? Я ему свои документы отдал. Они мне сейчас нужны, вы поищите.

Документы так и не нашли[1].

2

В ту же ночь, на двадцать девятые сутки после боя под Иванковом, 9 ноября 1943 года Коняхин и Косенко стали пробираться к своим. Они торопились, чтобы успеть перейти линию фронта до рассвета. Маршрут, подсказанный Фомой Мироновичем и Пашей, оказался сравнительно удачным. Они благополучно обходили огневые точки и наиболее крупные скопления немцев. Правда, один раз наткнулись на блиндаж, пришлось долго ползти, чтобы обогнуть его. Идти Яша мог, ползти же ему было гораздо труднее. И на эти двести или триста метров, которые им пришлось проползти, чтобы миновать блиндаж, он потратил весь остаток сил.

— Товарищ командир, идите один, — прошептал он. — Мне все равно пропадать, а вам из-за меня гибнуть никакого резону нет. Уже вон светает.

— Перестань! — сердито сказал Коняхин. — Осталось совсем немного. Сейчас я подыщу какое-нибудь укрытие, за день отлежимся, отдохнем, а в следующую ночь пойдем к той самой лощине, что за Иванковом. А по ней — в Григоровку.

Оставив Яшу за кустом, он пошел искать укрытие. Долго не мог найти ничего подходящего. Наконец наткнулся на одинокую печную трубу. Хата, видимо, сгорела недавно: еще сохранился запах гари. С начала наступления нашей армии Коняхин видел, наверное, тысячи таких печных труб. Часто в деревнях и селах оставались только они — целый лес труб и кучи пепла, разносимые ветром.

Он так и не понял, что тут было раньше: хутор или окраина деревни. Вблизи не было ни одной хаты. Сообразил только, что раз тут была печь, значит, жили и люди. А раз жили люди, должен быть погреб. Не может быть, чтобы обходились без погреба. А к нему должна вести тропинка. Раз сохранился запах гари, значит, тропинка не успела зарасти травой. Да и какая сейчас трава: глубокая осень, хотя снег пока не выпал.

Тропинок было много. Удивляясь и не понимая — зачем их так много, — он прополз шесть или семь, ощупал каждый сантиметр. Но все тропинки уходили куда-то далеко, а погреб должен быть где-то возле хаты — не станут же люди копать его за сотни метров от дома.

Наконец он нашел его. Деревянная крышка прогнила настолько, что ткни в нее пальцем и проткнешь доски насквозь. Он поднял крышку, и снизу на него дохнуло прелью.

Погреб был неглубокий — в человеческий рост. Деревянная лесенка, ведущая вниз, тоже сгнила, только одна ступенька осталась на ней. Убедившись, что в погребе никого нет, Коняхин заспешил к Яше. Надо было успеть до рассвета привести его сюда.

Яша совсем обессилел, и лейтенанту пришлось тащить его на себе. Опустив его в погреб, Коняхин спрыгнул туда сам и захлопнул крышку.

Земляной пол был сырым и холодным. Хорошо бы поискать соломы и постелить на пол, но у Коняхина не осталось сил. Да и времени на это не было: сквозь щели в крыше погреба просачивался тусклый осенний рассвет.

Они уснули сразу же, как только улеглись, тесно прижавшись друг к другу.

3

Проснулся лейтенант оттого, что прямо в лицо ему яростно било солнце. Едва он открыл глаза, как солнечный луч ослепил его настолько, что лейтенант почувствовал острую боль в глазах и снова зажмурился. Он отодвинулся в угол и только после этого вновь открыл глаза.

И тут он увидел ствол автомата. Черный вороненый зрачок его смотрел прямо в лицо лейтенанту.

— Вылезайте! — послышался сверху властный голос. — Только не вздумайте сопротивляться.

«Наши!»

Он растолкал Яшу, помог ему встать. Яша, ничего не понимая спросонья, тоже ослепленный солнцем, двигался почти механически. Вот он поставил ногу на ступеньку, Коняхин подсадил его. Сверху Яшу подхватили чьи-то сильные руки. Эти же руки подхватили Коняхина и легко, как пушинку, подняли наверх.

Снова в лицо ударил солнечный свет, и лейтенант зажмурился. Он не успел еще опомниться, как почувствовал, что его обшаривают.

— Да вы что, ребята, свои же мы! — запротестовал он и осекся. Он увидел, что Яша лежит на земле со связанными руками, а над ним стоит человек в странной форме, и Коняхин догадался, что это власовец.

Лейтенант рванулся и тут же вскрикнул от боли: ему сильно заломили руки за спину.

Их было всего двое: немец и этот власовец. Но оба они были здоровыми и сильными, оба вооружены автоматами. Ствол автомата упирался в спину, стоило едва замедлить шаг. Немец что-то радостно лопотал по-своему. Власовец, хотя, должно быть, и не понимал его, поддакивал:

— Я, я…

— Иуда! — сказал Коняхин власовцу и от удара свалился на землю. Едва поднялся. Выплевывая кровь, сказал: — Ну погоди, рассчитаемся за все, предатель!

— Ты рассчитаешься! — усмехнулся тот. — Сегодня или завтра тебе капут.

— Капут, капут! — оскалился немец. — Юде капут.

Должно быть, он решил, что они евреи.

Допрашивал их обер-лейтенант. Он довольно хорошо говорил по-русски, но куда-то торопился.

— Кто такие? Почему прятались? Откуда и куда идете?

— Мы жители этого села, были ранены двенадцатого октября. Тогда здесь был бой.

Фома Миронович рассказывал Коняхину, что двенадцатого октября, когда был бой, и в самом деле было ранено несколько местных жителей.

Может быть, немцы и поверили бы в эту версию, если бы обер-лейтенант не обратил внимания на их бинты. Почти вся их одежда ушла на них: и нательное белье и даже гимнастерки. И сейчас поверх чистых тряпок, которые принес Паша, рука Коняхина была повязана куском материи, оторванным от гимнастерки. То ли немец догадался обо всем, то ли хотел их спровоцировать, но спросил прямо:

— В какой части служили? Кто командир? Где расположена часть? Вот карта, покажите.

Вопросы обер-лейтенанта Коняхин оставил без внимания, но карту взял. Его самого сейчас интересовало расположение наших и немецких частей. «Может, убежим, тогда пригодится».

На карте аккуратно были обозначены границы расположения и номера немецких и наших частей, позиции рот и даже огневые точки. 53-й танковой бригады не значилось. Неужели перебросили на другой участок? Не может быть, чтобы немцы не знали о целой бригаде. И пехотных дивизий меньше, чем было тогда, перед наступлением.

Он старался запомнить все, что было изображено на карте. Обер-лейтенант нетерпеливо спросил:

— Ну?

— Я же вам говорю, что мы местные…

Удар свалил его с ног. Потом его били палкой. Наконец обер-лейтенант сказал:

— Даю вам возможность подумать два часа. Я человек гуманный, но, если вы и через два часа ничего не скажете, мы вас повесим вон на том дереве, — обер-лейтенант показал на окно. Перед домом, где шел допрос, стоял старый разлапистый дуб. Ветер срывал с него остатки листьев.

Коняхина отвели в амбар, у двери поставили часового. Минут через двадцать туда же бросили Яшу. Бросили как мешок. Видимо, его сильно били, все лицо вздулось, посинело. Он тихо, сквозь зубы, стонал. Лейтенант склонился над своим заряжающим:

— Больно?

— Я им все равно ничего не сказал. Честное слово!

— Чудак! Будто я тебя не знаю…

— Скорей бы уж умереть, — сказал Яша.

— Мы еще с тобой поживем! — бодро сказал Коняхин, а сам подумал, что жить-то им осталось не более часа.

Но ни через час, ни через два за ними никто не пришел. Только к вечеру дверь открылась, и в амбар втолкнули мужчину лет сорока пяти. Он матерился и кому-то угрожал:

— Я до тебя доберусь, продажная шкура!

Потом поднялся на ноги, обшарил все углы и опять устало опустился на пол:

— Нет, видно, отсюда не выбраться. Хотя постойте-ка, нас трое, можем раскопать крышу. Поможете?

— Посмотрим, — уклончиво сказал Коняхин и кивнул на Яшу: — Из него помощник плохой.

— Я отлежусь, — подал голос Яша. Но Коняхин наклонился к нему и прошептал:

— Молчи!

Мужчина показался ему подозрительным. Он был как-то неестественно суетлив, когда разговаривал, старался смотреть не в лицо, а в сторону, глаза у него все время бегали. Особенно насторожил Коняхина его костюм. Он был явно с чужого плеча — рукава короткие, в плечах узок. Конечно, в войну носили что придется. Но настораживала и словоохотливость мужчины. Буквально через полчаса он выложил всю историю своей жизни, намекнул, что кое с кем был связан, поэтому его и схватили.

Коняхин решил его проверить. Мужчина пока не назвал своего имени, и лейтенант спросил:

— А что, Иван, много тут немцев?

— Много, — откликнулся тот. — В каждом селе тысячи по три, не меньше.

Минут через двадцать Коняхин попросил:

— Ты, Петро, здешний, в случае чего помоги.

— Само собой. Только бы выбраться.

«Ты-то выберешься, — подумал лейтенант. — Ясно, что это не Иван и не Петро… Подсадная утка. Не нашли, видно, похитрее».

А тот все допытывался, кто они такие и откуда.

— Много будешь знать, скоро состаришься.

— Не доверяешь? Ну и правильно! Бдительность — наше оружие. Я вот не соблюдал и попался.

Его вызвали часов в двенадцать ночи. А утром, когда Коняхина и Косенко вывели из амбара, лейтенант опять увидел его — теперь уже в полицейской форме.

Подошла машина. Их с Яшей связали и бросили в кузов. На скамейку сели двое немцев. Машина долго тряслась на ухабах. Яша стонал. Немцы о чем-то разговаривали. Когда машина остановилась и им развязали руки, Коняхин встал и огляделся.

Несколько конюшен огорожены четырьмя рядами колючей проволоки. На вышке — часовые. Между рядами проволоки — тоже часовые, с собаками.

Это был лагерь для военнопленных. Коняхина и Косенко поместили в конюшню, где содержали раненых.

4

Яшу и еще нескольких тяжелораненых увезли на шестой день. Коняхину не хотелось расставаться со своим заряжающим, он стал просить переводчика, чтобы Яшу оставили. Переводчик был пьян, он уставился на Коняхина налитыми кровью глазами и сказал:

— Пошел прочь!

— Сволочь! — не выдержал Александр.

Переводчик поднял плеть, ударил один раз, второй. Коняхин рванулся к нему, но его удержал пожилой солдат:

— Погоди, не горячись.

Остыв немного, Коняхин сказал:

— Я не хочу бросать Яшу, тоже пойду в машину.

— Ты что, парень, сдурел? Не знаешь, куда их везут?

— Нет. А куда?

— Туда, откуда уже не возвращаются.

Солдат попал в лагерь раньше, навидался всего, ему можно было верить. Но верить не хотелось. Неужели Яшу расстреляют?

Машина ушла…

А еще через полчаса их всех выгнали во двор и построили. Немецкий офицер, должно быть комендант лагеря, произнес речь. Говорил он коротко:

— Мы поведем вас в другое место. При попытке к бегству — расстрел. За всякое другое нарушение дисциплины и порядка — тоже расстрел.

Их построили в колонну по четыре и вывели за ворота лагеря. Раненых поставили в хвосте колонны. Спереди, сзади и по бокам ее шли немецкие автоматчики. Они то и дело покрикивали:

— Шнель, шнель!

Но по рядам, в голову колонны прошел шепот:

— Пусть передние не торопятся.

Передние и без того знали, что в хвосте колонны идут раненые, и не торопились.

Несколько дней не было дождей, и дорога оказалась очень пыльной. Над колонной непрерывно висело густое желтоватое облако. Пыль набивалась в нос, в уши, в глаза, в рот, поскрипывала на зубах. Нечем было дышать.

Александр с трудом передвигал ноги. Он еще не оправился от побоев, да и эти пять дней им в лагере ничего не давали есть. Если бы кормили, может, и Яша смог бы передвигаться, и тогда бы его не бросили в эту машину.

«Вот и остался я из экипажа один», — подумал Коняхин. Переплетова и Голенко он считал погибшими. Иначе они дали бы о себе знать… «А может, и их схватили, посадили в лагерь, и они тоже где-нибудь мыкают горе? А вдруг, и они здесь?» Он не успел разглядеть в лагере всех пленных.

Разговаривать было тоже запрещено под угрозой расстрела. Все-таки Коняхин, выбрав момент, тронул за плечо идущего впереди и прошептал:

— Передай, нет ли тут Переплетова или Голенко.

Но передний, не оборачиваясь, сердито проговорил:

— Нашел время справки наводить! Вот придем на место, там и узнаешь.

Он, конечно, был прав, можно выяснить и на месте. Только где то место, куда их ведут? Это интересовало всех, и, несмотря на запрещение разговаривать, нет-нет да и слышалось:

— Не знаешь куда?

— Говорят, на станцию, а там в Германию.

Но пожилой солдат, удержавший Коняхина, когда он хотел ехать с Яшей, авторитетно заявил:

— Сейчас на Богуслав, а потом на Умань. У них там большой лагерь. В карьере.

Оказывается, солдат уже был там, убежал, его снова поймали… «Он все ходы и выходы знает, надо держаться к нему поближе», — подумал Коняхин. Они сейчас были в одной шеренге, и лейтенант считал, что ему в этом смысле повезло. В пожилом солдате было что-то надежное, его рассудительность и спокойная уверенность вселяли надежду.

Два раза они останавливались на привал. Немцы специально устраивали привалы в пустынных, безлюдных местах, а не в селах. Правда, когда проходили через села, конвоиры разрешали принимать от населения еду: кусочек хлеба, картофелину, кружку молока или луковицу — кто что мог дать. Видимо, немцы считали, что самим им кормить пленных нет смысла.

На привалах передвигаться и покидать свое место в строю не разрешали. И Коняхину так и не удалось выспросить о Переплетове и Голенко.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

О приходе колонны военнопленных в село Бронное Поле первыми возвестили вездесущие мальчишки. Все население высыпало на дорогу. Совали пленным лепешки, картошку, молоко, даже суп. Конвоиры не возражали, у них у самих оказалось вдруг по крынке молока, и они пили его, искоса поглядывая на колонну. На какое-то мгновение колонна остановилась, смешалась с населением.

Высокая дородная женщина, пышно разодетая в яркую украинскую кофту и длинную юбку, посмотрела на Коняхина и подмигнула ему.

— Иди сюда. Живо! — шепнула она, поглядывая на ближайшего конвоира.

Коняхин подошел.

— Садись! — женщина сильно нажала ему на плечо, и он невольно присел. — Сиди и не шевелись!

Их плотным кольцом окружили другие женщины. Все они были тоже в длинных юбках. «Так вот для чего они так разоделись!» — сообразил наконец лейтенант.

Должно быть, конвоиры уже вдоволь напились молока и теперь покрикивали:

— Шнель, шнель!

Колонна медленно двинулась дальше. Как только она скрылась за поворотом, дородная женщина сказала:

— Пошли. Только не разгибайся, а то всякие есть.

Окруженные плотным кольцом женщин, они двинулись к ближайшей хате. Позже Коняхин узнал, что таким способом вывели из колонны не одного его.

Как только стемнело, двое мальчишек отвели его в другую хату, на противоположный конец села. Там он переночевал, а утром хозяйка сказала сынишке:

— Сбегай позови дедушку Куцевола.

Через полчаса пришел старик, критически оглядел Коняхина, пробурчал:

— Зарос-то, как обезьяна! Так тебя и собаки бояться будут.

— Негде было стричься и бриться, — почему-то виновато сказал Александр.

— Ладно, пришлю Леньку, пострижет и побреет. Вымойся хорошенько! — И, обращаясь к хозяйке, старик добавил: — Одежонку подберите получше.

Потом, глядя в упор своими подслеповатыми, слезящимися глазами, спросил:

— Что думаешь делать?

— Буду пробираться к своим.

— Ишь какой скорый! — усмехнулся старик. — Ладно, вечером зайду.

Вскоре прибежал Ленька. На вид ему было лет тринадцать-четырнадцать, но он так ловко управлялся с ножницами и бритвой, что оставалось только удивляться.

— Где ты этому учился? — спросил Александр.

— А нигде, сам. На дедуне тренировался.

Часов в восемь вечера опять зашел старик Куцевол. На этот раз сказал только одно слово:

— Пошли.

В хате, куда они пришли, было человек двадцать. Все вооружены. Старший, как выяснилось позже, — бывший председатель сельского Совета, обстоятельно допросил Коняхина. О том, что в Пшеничниках подбили советский танк, они слышали, но, говорят, будто весь экипаж сгорел в танке.

— Документы при себе какие имеются? — спросил председатель.

— Нет, — Александр рассказал всю историю с документами. К счастью, среди присутствующих нашелся один человек, который подтвердил, что Фому Мироновича Приходько немцы действительно арестовали.

Коняхину поверили.

Старший сказал, что набирает людей в лес, но с партизанами пока не связан. Последнее, как догадался Александр, сказал из предосторожности.

2

В лесу Коняхин пробыл всего пять дней. Начала пухнуть раненая рука, пришлось возвращаться в село. Старик Куцевол отвел лейтенанта к своему брату Дмитрию.

Коняхин опасался, как бы не началась гангрена. Хотя рану почистили, промыли и часто перевязывали, руку как будто жгли на огне. Приводили старушку, до войны работавшую в амбулатории санитаркой. Старушка внимательно осмотрела руку и ничего особенного не сказала, только посоветовала почаще мазать йодом. Потом сама же принесла пузырек йода, должно быть, из довоенных запасов.

На пятый день опухоль начала спадать. Но тут нагрянула новая беда. Прибежал Леня и сказал, что начинается облава, немцы обшаривают каждый дом.

— Вам велено уходить в Саворку.

Леня вывел его за околицу и показал дорогу на Саворку. Однако предупредил:

— По самой дороге не ходите, тут немцы часто ездят. Идите кружным путем: сначала вон туда, а потом повернете к тому лесу. Там есть хутор такой, Проциха называется. Спросите там сапожника. Он покажет, как идти дальше.

У сапожника оказался еще один беглый — паренек лет шестнадцати. Звали его Володей. Он бежал из Проскурова. Там у них была подпольная комсомольская группа, немцы каким-то образом пронюхали о ней, начались аресты, и Володя еле успел уйти. И вот уже много дней скитался из села в село.

— Куда же ты теперь? — спросил Коняхин.

— Буду пробираться к своим.

Решили идти вместе.

Не доходя до Саворки, на окраине села Люстра, наткнулись на немецкого офицера. Как потом выяснилось, это был комендант. Он подозрительно оглядел Александра и Володю, спросил:

— Куда?

— Вон в тот дом с голубыми наличниками, — ответил Коняхин. — К родственникам.

Больше всего он боялся, что в доме с голубыми наличниками никто, кроме немцев, не живет. Хорошо еще, что немец не спросил, к кому они идут, а то попались бы сразу. «Надо будет заранее приготовить продуманные ответы на подобного рода вопросы», — решил Александр. Впредь он так и поступал.

А пока что комендант, отпустив их, сам, однако, не уходил, а смотрел им вслед. Должно быть, хотел удостовериться, что они идут именно в тот дом, на который указали.

В доме оказались женщина и двое малышей: мальчик лет семи и девочка лет четырех. Увидев вошедших, они испуганно прижались к матери.

— Мы ваши родственники из Пшеничников, — сказал Коняхин женщине. — Вы соберите на стол, есть мы ничего не будем, это для отвода глаз. Как вас зовут?

— Зина.

— А меня Александром. Его Володей. Сделайте, пожалуйста, вид, что мы ваши гости, родня. А то, вон видите, стоит… Он нас спрашивал, куда мы идем, я сказал, что к вам и что мы родственники из Пшеничников.

— Это комендант, — сказала Зина. — Он еще зайдет, вот увидите.

Комендант и в самом деле зашел. К тому времени Александр и Володя уже сидели за столом, Зина резала огурцы. Комендант окинул комнату быстрым взглядом, вопросительно посмотрел на хозяйку.

— Проходите, — пригласила Зина, — сидайте, угощу чем бог послал. — И уже извиняющимся тоном добавила: — Вот гости приехали из Пшеничников, а угостить нечем. Не знаете, господин комендант, где шнапс достать?

Комендант ничего не ответил, повернулся и ушел.

— Сам, гад, на этот самый шнапс надеялся, то есть на самогон по-нашему. Каждый день не просыхает. Удивительно, как это он сегодня до сих пор трезвый?

Немного погодя собрались уходить и Александр с Володей. Но Зина удержала их:

— Посидите еще хотя бы часок. А то покажется подозрительным: явились в гости и так быстро уходите.

— Как бы еще кто-нибудь не заявился.

— Некому больше. Тут только комендант да два солдата остались, а эти уже не придут.

Посидев часа полтора, Александр и Володя распрощались с гостеприимной хозяйкой.

В Саворку они пришли, когда уже стемнело.

3

Их поселили в доме Матрены Литвин. В селе ее звали просто тетей Мотрей, так стали называть ее и Александр с Володей. Муж тети Мотри ушел на фронт в первые дни войны, и с тех пор о нем ничего не слышали. Старший сын еще до войны ушел служить во флот, от него, пока немцы не заняли село, приходили письма. Жила тетя Мотря с двумя дочерьми. Старшей, Антонине, пошел девятнадцатый год; младшей, Соне, минуло шестнадцать. Обе они, как сказала Мотря, невестились. И верно, в дом часто приходили молодые ребята.

Вскоре Коняхин стал догадываться, что эти ребята не просто ухажеры. Они внимательно приглядывались к Александру и Володе, довольно ловко и незаметно выпытали у них все, что им было нужно и что Коняхин считал возможным не скрывать от них. Судя по всему, старшим у них был тот, что ухаживал за Тоней, — Аркадий Швец. Он был очень неглупый парень, выглядел постарше других, держался независимо, с достоинством, и его слушались остальные.

Как-то Аркадий озабоченно сказал тете Мотре:

— Пожалуй, не прокормить вам двоих-то.

В тот же день к ним в хату зашел Демьян Цуп и предложил:

— Давай-ка, Мотря, одного из твоих жильцов мне. Которого тебе не жалко отпускать?

— Сашок пусть у меня останется, — решила Мотря. — Он раненый, за ним уход нужен, мы с девчатами лучше справимся. Вот если бы еще лекарств достать.

Лекарств действительно не было. Удалось раздобыть только марганцовки. Мотря разводила ее в деревянном тазу и заставляла Коняхина парить руку. Потом кто-нибудь из девчат аккуратно перевязывал ее.

Однажды во время перевязки Александр осторожно заговорил с Тоней:

— Рана заживает, пора бы мне и делом заняться. Не знаешь, тут партизан поблизости нет?

— Откуда мне знать?

В тот же вечер зашел Аркадий и сказал:

— Пока побудьте здесь, а потом что-нибудь придумаем.

Значит, Тоня рассказала ему о разговоре.

Попытки выведать что-нибудь о партизанах у других ребят тоже ни к чему не привели. «То ли не доверяют, то ли у них действительно нет связи с партизанами?» — думал он.

Он подозревал, что среди молодежи существует какая-то подпольная группа, но окончательно убедиться не мог — ребята вели себя осмотрительно. А он уже не мог бездействовать.

— Не буду же я до самого прихода наших здесь прятаться! — с горечью говорил он Швецу. — Надо что-то делать, надо и здесь воевать, уничтожать этих проклятых фашистов, всячески вредить им. В конце концов, у меня есть боевой опыт, я сам могу организовать партизанский отряд, только помоги мне, ты тут всех знаешь.

Но Аркадий уклончиво отвечал:

— Подожди еще немного.

— Сколько же можно ждать? Я хочу действовать, а не сидеть нахлебником за спиной тети Мотри.

— Вот и помогай ей пока по хозяйству. А потом что-нибудь придумаем.

Стал помогать Мотре по хозяйству. Гвоздь вобьет, плетень подправит — все чувствуется мужская рука. Мотря хоть запрещает ему работать, но, судя по всему, довольна и этой помощью.

Однажды утром он зашел в хлев, взял вилы и стал выбрасывать навоз. Одной рукой работать было неловко, но вскоре Александр приспособился, и дело пошло быстрее. Он уже вычистил почти весь хлев, когда на крыльцо выскочила Соня и крикнула:

— Полицаи!

В тот же момент совсем близко прострочила автоматная очередь. Соня скрылась в хате, успев крикнуть:

— Прячьтесь!

Но прятаться было некуда. Хлев маленький, в нем ни чердака, ни сусека — все на виду. Бежать в хату — заметят. Придется в случае чего обороняться вилами.

В щель между прогнившими бревнами он увидел, что по улице бежит паренек, а за ним гонится на лошади полицай. Когда паренек пробегал мимо, Коняхин узнал его. Это был Сева, один из тех ребят, которые заходили к Тоне.

Вот верховой догнал его, ударил в затылок прикладом. Сева упал. Полицейский соскочил с лошади и начал избивать Севу прикладом и ногами, бил расчетливо и неторопливо.

«Если бежать отсюда — заметит, — подумал Коняхин. — А если выскочить с соседнего двора, то, может, и не увидит. Вилы в спину — и точка!» Он подхватил вилы и выскочил из хлева. Но в соседний двор перебраться не успел. На санях подъехали еще трое полицейских. Несколько минут они молча наблюдали за тем, как верховой избивает Севу. Потом один сказал:

— Ну хватит, потешился, и ладно. До смерти забьешь еще, а нам из него кое-что вытянуть надо.

Они взяли Севу за руки и за ноги и как мешок бросили в сани.

Из сеней выглянула Соня:

— Идите сюда, быстрей!

Вслед за Соней Александр влез на чердак, прихватив на всякий случай и вилы.

Прошло часа три, пока Мотря позвала их:

— Слезайте, вроде спокойно.

Когда отогрелись и пообедали, Коняхин сказал:

— Наверное, мне надо уходить, а то как бы и на вас не навлек беду.

— Подожди, вот придет Аркадий, с ним и решим, — тетя Мотря вздохнула.

Аркадий пришел только на следующее утро. Теперь он уже не таился:

— Арестовали четверых наших комсомольцев. За связь с партизанами. Кто выдал или попались случайно — не знаю. Пойду попробую выяснить, — он кивнул Коняхину, чтобы тот шел за ним. Когда вышли в сени, шепнул: — Костю тоже арестовали. Но Соне пока об этом не надо говорить.

Костя ухаживал за Соней, он был, пожалуй, самым молодым из ребят.

— Выдержат ли? — спросил Коняхин. — Наверное, будут пытать, а он еще совсем мальчик.

— Уже пытают. Но ребята стойкие, думаю, что все выдержат. — Аркадий, не попрощавшись, ушел.

Ребята действительно выдержали. Их расстреляли на четвертый день, так и не услышав от них ни слова.

В тот же вечер в село вошла какая-то немецкая часть, судя по всему, не меньше батальона. Вскоре за околицей поднялась стрельба. Прибежал Володя.

— В хуторе идет бой. Немцы тянут через двор Цупа телефонные провода.

— Партизаны?

— Кто их знает? Дед говорит, что это, наверно, наши войска подошли. Будто бы немцев окружили на большом пространстве, а здесь кольцо окружения близко подошло.

Жаль, что нет Аркадия, от него можно было бы узнать подробнее, что там происходит. Но сегодня он вряд ли еще раз придет.

Хотя бой вскоре утих, жителям села строжайше под угрозой расстрела было запрещено появляться на улице. Об этом предупредил проскакавший на лошади верховой.

Света не зажигали, сидели в темноте, чутко прислушиваясь к каждому звуку.

— Значит, теперь скоро. Три года такой стрельбы не слышно было, — сказала Мотря.

— Может, и папка наш там, — сказала Соня.

— Кто его знает, где он теперь? Фронт большой. А может, и в живых уже нет нашего папки. — Мотря всплакнула.

Но в общем-то настроение у всех было приподнятое. Звуки близкого боя вселяли надежду на самое скорое освобождение от оккупантов.

Заснули только за полночь.

На другой день, едва сделали перевязку, в хату зашел полицай. Коняхин узнал его сразу: это был тот самый верховой, который гнался за Севой и потом так жестоко бил его прикладом и ногами.

— Ты кто такой? — спросил он Коняхина.

— Человек.

— Племянник мой, — пояснила Мотря.

— Что-то я его ни разу не видел.

— Я вас тоже не знаю.

— Еще узнаешь, — угрожающе пообещал полицейский и ушел, ничего больше не сказав.

Никто так и не понял, зачем он приходил. Мотря забеспокоилась:

— Этот — зверь. Они и все-то нелюди, а этот, я слышала, особенно лютый.

— Пойду я к дяде Алексею, посоветуюсь, как быть нам дальше, заодно и побреюсь у него, а то вон как зарос, — сказал Коняхин.

В доме не было бритвы, он и в самом деле иногда ходил бриться к Алексею, жившему всего через четыре дома от Мотри. Обычно Александр ходил не таясь, прямо по улице, соседи уже знали его, и он вполне мог на них положиться. Но на этот раз прошел дворами.

Рассказав Алексею о визите полицейского, Коняхин попросил:

— Надо бы за Аркадием кого послать.

К Швецам Алексей послал сынишку.

— А ты и верно пока побрейся.

Он достал бритву, направил ее на поясном ремне, протянул Коняхину:

— Давай орудуй, а я пока у калитки посторожу.

Но не успел Александр намылить и одну щеку, как Алексей вернулся.

— Погляди-ка, полицейские куда-то едут.

Коняхин отогнул занавеску, посмотрел на улицу. По дороге ехали запряженные парой сани с тремя полицейскими, среди них Александр увидел и того, что заходил сегодня утром. Сани остановились около дома Матрены Литвин. Двое полицейских пошли в дом, один остался у саней.

Минут сорок из дома никто не появлялся. Наверное, полицейскому, оставшемуся с лошадьми, надоело ждать, а может быть, его тоже позвали в дом — он привязал лошадей и ушел во двор. Наконец все трое вышли, прыгнули в сани и погнали лошадей вдоль улицы.

Как только они скрылись из виду, Алексей сказал:

— Пойду к Мотре, узнаю, что к чему.

Вернулся он скоро и сообщил:

— Приезжали за тобой. Мотря сказала, что ты ушел домой, к ее сестре значит. В хате все вверх дном перевернули. Уходить тебе надо, Сашок.

Вернулся сын Алексея, сказал, что Аркадия дома нет, но матери он передал, чтобы Аркадий зашел, как только появится. Ждали его до вечера, а он так и не пришел. Решили, что ночью Александр уйдет в лес. Если там не встретит партизан, пойдет на хутор Проциху, к сапожнику, может, тот знает, где партизаны.

Однако ночью, когда Коняхин забежал к Мотре попрощаться, там сидел Аркадий Швец.

— Пошли, — коротко сказал он.

По улице пробирались осторожно, прячась в густой тени домов. Наконец вошли в какой-то двор, постучали в окно. Дверь тотчас открылась.

В хате сидели человек восемь ребят и четыре или пять девушек. Коняхин не успел всех разглядеть.

— Достаньте карты, — сказал Аркадий. — Гриша, сдавай на шестерых.

Рыжеватый парень достал из кармана колоду карт, подвинулся к столу и начал сдавать. Пока он сдавал, Аркадий говорил:

— От тетки Мотри тебе надо уходить, тебя ищут. Сегодня переночуешь у деда Сергея, а завтра переправим к надежным людям. Мне тоже стало небезопасно появляться на улице, может, приду не я, а кто-нибудь из этих вот ребят. Запомни их.

Александр поочередно оглядел всех, стараясь запомнить каждого. Двоих он уже видел, они заходили к Мотре, остальных не знал.

— Значит, завтра я или кто-нибудь из нас зайдет за тобой.

— К партизанам переправите? — спросил Александр.

— Нет, туда пока нельзя, немцы блокировали лес. Придется пожить еще немного в селе, а потом видно будет. Но на улице тебе лучше не появляться…

В дверь громко постучали, все насторожились.

— Открой, — сказал Аркадий одному из парней и взял карты. — Чей ход?

На вошедшего, казалось, никто не обратил внимания. А тот, окинув всех быстрым взглядом, спросил:

— Это еще что за сборище?

Теперь Коняхин узнал его: это был писарь из немецкой комендатуры.

— А ну расходитесь! — командовал писарь.

Аркадий собрал карты, сунул их в карман и первым вышел из хаты. За ним гуськом потянулись остальные. Последним выходил писарь. У самой калитки он нагнал Коняхина, потянул за локоть и, когда они отстали от других, шепнул:

— Уходи отсюда немедленно, тебя ищут.

И быстро пошел по улице, крикнув на прощание:

— Немецкое командование запрещает азартные игры!

Ребята по одному расходились в разные стороны, вскоре Коняхин и Швец остались вдвоем. Александр сказал Аркадию:

— А писарь-то, видать, парень ничего, шепнул мне, что меня разыскивают.

Аркадий усмехнулся:

— Он, между прочим, бывший политработник. Но это между нами.

Дед Сергей, видимо, был предупрежден. На столе стоял ужин, для Коняхина была приготовлена постель. Поужинав, Александр улегся в постель с твердым намерением уснуть тотчас же, ни о чем больше не думая — за день и так пришлось немало поволноваться. Но дед, похоже, соскучился по собеседникам.

— Чем дольше мы живем, тем люди злее делаются, — рассуждал он. — Тот же немец в прошлую войну этакого издевательства, как теперь, не позволял. А отчего?

— Это же не просто немцы, а фашисты. Гитлеровцы.

— Ну, допустим. А вот скажи: какая после войны кара будет применена к этому самому ихнему Гитлеру?

— Наверное, расстреляют или повесят.

— Маловато. Для него надо бы придумать что-нибудь позаковыристее.

— Что именно?

— Да уж придумают! Раньше вот на кол сажали. И то лучше, чем просто расстрелять. На мое рассуждение, так Гитлеру и кола мало — сколько бед он причинил людям! Вот он нашим звезды на спине вырезает… Ему бы надо самому вырезать эту ихнюю свастику…

Старик предложил еще несколько способов умерщвления Гитлера, но все они ему казались недостаточно подходящими.

— Вот ведь чудно как выходит: раньше я и курицу зарезать боялся, старуха моя этим занималась, жалко было курицу. А теперь я бы сам, вот этими руками мог отрубить Гитлеряке и руки и ноги. Вот и выходит, что и меня Гитлер научил этой жестокости, раз я человека убить могу.

— Да разве это человек?

— А ведь и верно, хуже зверя…

Уснуть Коняхину так и не удалось, дед угомонился только в четвертом часу, а ровно в четыре пришел Аркадий.

— Пойдем, в селе сейчас тихо.

— А к кому?

— Я же сказал: к надежным людям.

4

Бабушка Ганна и дед Охтыс Левченко жили одни. Четырех сыновей война разбросала во все концы необъятного фронта, рядом жила только дочь, что замужем за Александром Безруким. Но дом стариков редко пустовал. Четырнадцать раненых бойцов и командиров выходили они за время оккупации. Сначала это были люди, выбиравшиеся из окружения, потом — бежавшие из немецких лагерей. Чаще жили по одному, а случалось — по двое и по трое сразу. И всех старики выдавали за своих родных детей.

Человек не иголка, его в сене не утаишь. В селе все знают о каждой семье до третьего поколения. И многие догадывались, что за «сыновья» гостят у стариков Левченко. Но слух этот доходил, видно, только до добрых ушей: всех выходили благополучно.

— Бог даст, и тебя сохраним, — сказал дед Охтыс.

Тут же обсудили, как следует Коняхину поступать в случае, если заглянет в дом кто-нибудь из соседей или нагрянут немцы.

— Дед у нас в этом смысле с большим боевым опытом, — сказал Аркадий.

Охтыс, явно польщенный похвалой, повел Коняхина показывать все ходы и выходы из дома и со двора. Видно, варианты были в самом деле проверенные не раз. Когда они вернулись в дом, Аркадий собрался уходить.

— Лучше все-таки, чтобы никто не видел его, — наказывал он деду на прощание.

— Не учи ученого, — проворчал тот обиженно.

Аркадий ушел.

Четыре дня прошли благополучно, а на пятый пришла беда: в соседнем доме разместили штаб какой-то немецкой части. Соседство это оказалось опасным: фашисты несколько раз обшаривали близлежащие дома. Пока Коняхину удавалось с помощью деда Охтыса уходить.

Но однажды зашел к старикам их зять Александр Безрукий, заговорились и не заметили, как к дому направился немец. Увидели его, когда он уже подходил к калитке. Коняхин и Александр Безрукий бросились в сарай. Лаз на чердак был высоко, Безрукий никак не мог до него дотянуться, Коняхин подставил плечо:

— Лезьте! С той стороны есть еще лаз, по нему уйдете в огород, а там в поле.

Пока он подсаживал Безрукого, немец вошел во двор и направился прямо к сараю. Значит, заметил. Одного или обоих?

Коняхин закрыл лаз, схватил сидевшую на гнезде курицу и пошел навстречу немцу.

— Хальт!

Пришлось остановиться. Курица затрепыхалась в руках..

— Хенде хох! — немец навел на него пистолет.

Пришлось выпустить курицу. Стал объяснять немцу, что заходил в сарай, чтобы поймать курицу, но тот, должно быть, не понимал, смотрел настороженно и недоверчиво.

Из дому выбежала бабушка Ганна.

— Погоди, не стреляй, — уговаривала она немца. — Это мой сын. Понимаешь, сын!

Но немец не понимал. Тогда его стал убеждать Коняхин:

— Она мутер, а я киндер. Можешь ты это понять?

— Во-во, я мутер, — подхватила бабушка Ганна.

Но немец оттолкнул ее и снова поднял пистолет. Целился он медленно и деловито, целился прямо в лицо, Александр не понял: то ли немец решил пошутить, то ли в самом деле может выстрелить. Если только шутит, черт с ним. Ну а если не шутит?

Бабушка заслонила его собой и крикнула немцу:

— Стреляй в меня! Это мой сын, и лучше мне умереть самой, чем увидеть его мертвым.

В ней было столько отчаянной решимости, что немец опустил пистолет, круто повернулся и пошел со двора.

Несколько дней Коняхин скрывался в доме Александра Безрукого, а когда штаб немецкой части уехал, опять перебрался к старикам Левченко. Но вскоре пришел тот самый писарь комендатуры и предупредил:

— Ночью будет облава. Уходи в лес, там свяжешься с партизанами.

— А как я их найду?

— В лесу народу много, подскажут.

Народу в лесу действительно оказалось много. То тут, то там горят костры, греются люди. Тут и подростки, и женщины, и старики, и дети.

— А где же партизаны? — спросил Коняхин одного паренька.

— Кто их знает? Говорят, где-то тут недалеко, а где именно, не знаю.

— А это что за люди?

— Такие же, как мы. Кто от облавы убежал, а кто еще раньше ушел. Из разных сел набрались. Эти вот из Саворки, а вон тех и не знаю. Сейчас немцы боятся в лес заходить. Да им, наверно, и не до этого теперь, фронт-то, слышите, совсем близко.

И верно, до леса доносился неясный гул. «Еще километров тридцать, не меньше», — прикинул Коняхин.

Утром он приметил на опушке повозку в парной упряжке. В ней за кучера сидел паренек лет шестнадцати, а сзади — мужчина с большой окладистой бородой. Он внимательно наблюдал за селом.

Коняхин подошел, поздоровался.

— Будь здоров, — ответил мужчина и отвернулся, давая понять, что на этом разговор окончен.

Александр улыбнулся:

— А ведь вы не из местных.

— Почему так думаешь? — насторожился мужчина.

— Вижу, что вы больше часа приглядываетесь к селу. Местным приглядываться нечего, они и так все знают.

— Ишь ты, какой догадливый! Был бы я местный, чего бы я на лошадях сюда приехал?

— И борода…

— Что борода?

— Ни одной седины в ней. И глаза молодые, на лице ни одной морщины.

— Ну и что?

— Слушайте, возьмите меня в отряд.

— В какой такой отряд? — удивился бородач. — Ты что, парень, спятил?

— Ладно, ведь я знаю.

— Ну, положим, не очень-то ты знаешь. Ишь какой Шерлок Холмс нашелся! Ну-ка, послушаем, что ты о себе сочинишь.

Коняхин коротко рассказал о себе. Бородач и не спрашивал о подробностях, он был явно озабочен сейчас чем-то совсем другим.

— Хорошо, завтра приходи на это же место, — сказал он и кивнул пареньку: — Поехали!

Паренек стегнул лошадей, и повозка скрылась в лесу.

И верно, на следующее утро повозка стояла на том же месте. На этот раз бородач был еще более озабочен и даже не ответил на приветствие Коняхина. Сказал только:

— Подожди еще часок-другой в лесу. Когда будешь нужен, позову.

Коняхин вернулся к костру, у которого скоротал прошлую ночь.

Вскоре над лесом низко пролетели два звена наших «пешек» — П-2. В лесу все сразу оживились:

— Смотри, наши! Со звездами.

— На Богуслав пошли.

— Туда как раз надо, там немцев видимо-невидимо.

Над Богуславом поднялись черные султаны разрывов. А где-то, километрах в пяти правее села, слышалась ружейная и пулеметная стрельба, глухо ухали пушки.

Часа через полтора за Коняхиным прибежал паренек.

— Идите, командир зовет.

«Значит, все-таки командир», — отметил про себя Коняхин, следуя за пареньком. Когда подошли к повозке, бородач весело сказал:

— Вот теперь можешь идти в село.

— Но там…

— Там уже наши. Иди, иди!

И верно, из села бежала женщина и кричала:

— Наши! Наши пришли!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Фронт прошел стороной, село немцы оставили без боя. Наши части здесь не задерживались, шли прямо на Богуслав. Коняхину все же удалось остановить мотоцикл с двумя офицерами. Старший из них, армейский капитан, нетерпеливо спросил:

— В чем дело?

Коняхин, как положено, представился, коротко изложил суть дела.

— Теперь вам через военкомат, наверное, надо оформляться, — сказал капитан. — А где он, этот военкомат, и есть ли он вообще, не знаю.

Спрашивал еще нескольких человек — и военных и местных, — о военкомате никто не знал. Кто-то посоветовал идти на Таращу, и Александр отправился туда. Действительно, там уже работал военкомат.

Военком внимательно выслушал его, подробно записал все данные и сказал:

— Попробую выяснить, где сейчас Фома Миронович Приходько. Иначе без документов вам придется туго. Подождите.

Всех собравшихся здесь отправили на сборный пункт. Офицеров расселили по квартирам, назначили старшего. Остальные разместились в школе. В основном это была местная молодежь. За два года оккупации ребята подросли, пришло и их время служить.

Три дня ждали, пока пошлют на формирование. Слушали все передачи — с утра до вечера, газеты прочитывали от первой до последней строчки. Только теперь Коняхин узнал, что все это время находился в двойном кольце: оказывается, Корсунь-Шевченковская группировка противника тоже была окружена.

На четвертый день в хату, где Александр жил еще с тремя офицерами, пришли двое солдат.

— Кто тут будет лейтенант Коняхин?

— Я.

— Собирайтесь, вас вызывают.

Александр поспешно оделся, вышел вслед за солдатами. «Наверное, нашлись документы», — подумал он. Спросил у того, что был постарше:

— Не знаете, по какому поводу вызывают?

— Нам об этом не говорят.

И всю дорогу оба уклонялись от разговора, хотя Коняхин несколько раз пытался заговорить с ними. «Нелюдимые какие-то». Но тут же оправдывал их: «Начальство и верно не посвящает их в свои дела».

Офицеру, к которому его привели, Коняхин представился по всей форме:

— Лейтенант Коняхин прибыл по вашему приказанию.

Тот окинул его быстрым взглядом и усмехнулся:

— Ну, садись, лейтенант Коняхин, рассказывай.

— А что рассказывать-то?

— Все. Почему без документов, почему оказался в плену.

— Я не из плена.

— Все равно.

Александр начал рассказ с боя под Иванковом. Рассказывал подробно, но сбивчиво. Вспомнив какую-либо деталь, снова возвращался к тому, о чем уже говорил, потом перескакивал на другое. Однако офицер не перебивал его, хотя видно было, что слушать ему уже надоело. Он откровенно зевал, старался занять себя чем-нибудь: подточил перочинным ножом карандаш, стал этим же ножом чистить ногти.

Когда Коняхин наконец выложил все, офицер спросил:

— Больше ничего не можешь добавить?

— Я как будто все сказал.

— Ну что ж, гражданин Коняхин, придется тебе некоторое время побыть у нас.

— У кого это у вас?

— Да ты что, слепой, что ли? Не видишь? — он ткнул в свои петлицы. И только теперь Александр сообразил, почему и этот офицер, и солдаты, которые приходили, в форме войск МВД и почему вдруг его, лейтенанта Коняхина, назвали «гражданином».

— Это что: арест? — спросил он.

— Как хочешь, так и понимай.

Офицер вызвал часового и коротко бросил!

— Уведите.

2

На пересыльном пункте отдела контрразведки 27-й армии скопилось несколько сот человек. Власовцы, полицаи, старосты… Многие из них были даже довольны, что попали сюда: нередко местные жители расправлялись с предателями сами, не ожидая суда.

Разговоры были все об одном и том же: куда их теперь отправят?

— Известно куда: в Сибирь, а то и вовсе на Колыму.

На этом сходилось большинство. Лишь немногие надеялись, что их посадят в тюрьму, впрочем, не рассчитывая, что посадят на короткий срок.

— «Вышку» не дадут, а десятка два отвалят…

«Куда я попал?» — с ужасом думал Коняхин. Он пытался найти среди арестованных хотя бы одного порядочного человека, заговаривал то с тем, то с другим, но и к нему у этого отребья отношение было враждебное.

Он ждал, что его вот-вот вызовут на допрос и выяснится, что он попал в эту компанию по какому-то недоразумению или по ошибке. Но прошел день, другой, а его не вызывали. Лишь на шестой день ему удалось уговорить часового вызвать кого-нибудь из начальства.

Пришел старший лейтенант.

— Что вы хотите?

— Хочу знать, почему меня здесь держат, на каком таком основании. Война идет, мне на фронт надо, а вы меня с кем тут посадили? Что я вам, бандеровец или власовец?

Должно быть, он зря погорячился, накричал на этого старшего лейтенанта. Тот молча повернулся и ушел. «Надо было спокойнее с ним поговорить, может, и понял бы, — с досадой подумал Коняхин. — Теперь никого не дозовешься».

Но он опасался напрасно. Его вызвали на следующий же день. Допрашивал старший лейтенант, на которого он вчера накричал.

— Давайте рассказывайте все по порядку, но спокойно. И не торопитесь, я буду записывать.

Он действительно записал все почти слово в слово, дал Коняхину прочитать протокол.

— Теперь подпишите.

Коняхин подписал, и старший лейтенант приказал часовому увести его.

«Обыкновенная формальность. Никуда он этот протокол не отправит, подошьет к делу, и все», — думал Коняхин. Прошел еще день, за ним второй, третий… Его не вызывали. И горькие думы стали одолевать его.

Он и раньше слышал, что с теми, кто побывал в плену, разговор короткий. Не особенно разбираются, как и при каких обстоятельствах человек попал в плен. Он считал, что в общем-то это правильно. Лучше погибнуть, чем сдаваться врагу.

Но вот судьба с ним самим сыграла злую шутку, и теперь он сидит вместе с этим человеческим охвостьем.

Разговоры, которые он слышал вокруг, только подливали масла в огонь. Рассказывали всякое. Больше пугали друг друга, чем успокаивали. Им-то, конечно, поделом, если все так, как они сами говорят, и то они заслуживают жестокой кары.

И хотя он верил, что рано или поздно справедливость в отношении к нему восторжествует, чувство обиды не только не оставляло его, а все больше и больше возрастало. Он уже не надеялся, что старший лейтенант что-нибудь сделает для него. Но через пять дней тот вызвал его снова.

— Фамилия?

— Да вы что, не знаете?

— Фамилия? — на лице старшего лейтенанта не дрогнул ни один мускул.

— Ну, Коняхин.

— Расскажите о себе все, с самого начала и как можно подробнее.

— Да ведь я уже рассказывал! Вы уже записали.

— Расскажите еще раз, а я опять запишу.

— Да вы что — издеваетесь?

— Послушайте, Коняхин. Я понимаю вашу обиду. Но чувство обиды никогда не было хорошим помощником ни в каких делах. Раз я прошу вас снова рассказать все с самого начала, значит это нужно.

— Ну что же, вам виднее.

И он снова рассказал все, что с ним произошло. Старший лейтенант опять подробно записал и дал Коняхину подписать протокол. Засовывая его в ящик массивного письменного стола, сказал:

— Попробую что-нибудь сделать. Но не обещаю. Все дело в документах. Если бы они были при вас, все оказалось бы гораздо проще. Вы допустили большую ошибку, отдав их Фоме Мироновичу Приходько. Мы запрашивали Пшеничники, там Приходько сейчас нет, и пока неизвестно, жив ли он.

— Я ведь думал, как лучше.

— А вышло, видите, как?

— Что теперь со мной будет?

— Не знаю.

Во время этого, второго допроса Коняхин внимательно наблюдал за старшим лейтенантом. Он только теперь догадался сравнить, как слушал его тот офицер, что допрашивал первый раз, и как слушает этот. Видно было, что старший лейтенант не только сочувствует, но и в самом деле хочет помочь.

И он действительно помог. Через два дня на перекличке, когда очередь дошла до Коняхина, комендант лагеря приказал:

— Выйти из строя.

Потом велели выйти еще одному — военфельдшеру, тоже скитавшемуся по немецким тылам.

Перекличка закончилась, строй увели, а они остались стоять вдвоем с военфельдшером. В стороне стояла группа офицеров во главе с комендантом. Они о чем-то разговаривали. Коняхин подошел, обратился к коменданту:

— Товарищ майор, а нас куда?

— Как «куда»? Пойдете служить в армию. Сейчас вам выдадут документы, а пока подождите. — И опять заговорил с офицерами. Прерывать их было неловко, но Коняхин все же подошел к старшему лейтенанту:

— Большое спасибо.

— Не стоит, — ответил тот. — Я сделал только то, что на моем месте должен был сделать каждый. Рано или поздно вас должны были освободить.

— Лучше все-таки рано, чем поздно.

— Тоже верно, — старший лейтенант рассмеялся раскатисто и заразительно. От его строгости и сухости не осталось и следа, сейчас он был простым и веселым парнем.

— Все-таки я вам очень благодарен. Скажите хотя бы свою фамилию.

— А зачем?

— Может, после войны встретимся.

— Не советую. Даже после войны, — старший лейтенант опять раскатисто засмеялся.

3

Комендант лагеря вручил ему конверт, опечатанный сургучной печатью.

— Пойдете в село Лука, там отдел кадров Двадцать седьмой армии. Найдете капитана Голенко, отдадите ему этот пакет.

Капитан Голенко. Уж не Вася ли, его радист? Впрочем, вряд ли он успел бы дослужиться до капитана, если они с Переплетовым и сумели тогда пройти через линию фронта к своим? Где они теперь? Ведь тоже, выходит, были на оккупированной территории.

Капитан Голенко оказался человеком уже довольно пожилым, лет пятидесяти. У него было усталое лицо, покрасневшие; видимо, от постоянного недосыпания веки тоже усталых глаз. Он вскрыл пакет, вынул из него какие-то бумаги, быстро пробежал их взглядом и спросил:

— Кем были до этого?

— Командиром танкового взвода. Пятьдесят третья бригада, Третья танковая армия. Хотел бы, если это можно, вернуться в свою часть.

— Я не могу вас туда назначить, это в компетенции штаба фронта. Если хотите, дам туда направление. А лучше оставайтесь здесь. Вы ведь окончили не только танковое, а и пехотное училище. Взвод я вам и здесь дам.

— Лучше бы в свою часть, там меня, по крайней мере, знают, а это для меня, как вы, очевидно, уже догадались, крайне важно. У меня ведь, кроме бумаг, что вам прислали в пакете, никаких документов нет.

— Хорошо, я вам сейчас выпишу направление в штаб фронта. Впрочем, нет. Сначала вам надо привести себя в порядок. Идите на склад, получите обмундирование, я распоряжусь. Потом зайдете за направлением.

Штаб фронта располагался в Ровно. Коняхин добрался туда сравнительно быстро, но прибыл в очень неудачное время. В этот день погиб генерал Ватутин, и в штабе всем, начиная от писарей, опечаленных гибелью любимого генерала, просто было не до него. Все-таки ему удалось попасть в отдел кадров бронетанковых войск. Но там даже не сказали, где находится 53-я танковая бригада.

— У вас же, кроме направления, никаких документов нет. Эти справки — филькина грамота. Они даже без фотокарточек.

Спорить было бесполезно. Он знал, что и раньше 3-я танковая армия была засекречена, все назначенные туда проходили специальную проверку.

— Что же мне делать?

— Возвращайтесь в Двадцать седьмую армию, привезите какие-нибудь другие документы, ну хотя бы протокол допроса и заключение особого отдела.

— Я могу вам то же самое повторить. Хоть сейчас, слово в слово.

— Мало ли что вы можете наговорить. Все это надо будет проверять, а нам этим заниматься некогда.

Что же, наверное, они правы, им и в самом деле некогда заниматься проверкой. Тем более что в 27-й такую проверку, очевидно, делали, иначе его не выпустили бы.

Капитан Голенко встретил его как старого знакомого.

— Вернулся? Вот и хорошо, останешься у нас. Я тебя в хорошую дивизию направлю. А там, глядишь, и свою бригаду разыщешь. Только сначала тебе подлечиться надо. Госпиталь тут недалеко, полежишь месяц-другой, а потом опять ко мне.

В госпитале его вылечили за три недели. Выписавшись оттуда, Коняхин получил направление в 3-ю гвардейскую воздушнодесантную дивизию.

Там ему даже обрадовались:

— Танкист? Вот и хорошо, у нас в роте противотанковых ружей командира нет. Так что принимай роту, командуй. Опыта у тебя нет, зато знаешь, какие места наиболее уязвимы у танков, куда надо попадать из ружья.

Уязвимые места танков он действительно знал. А что касается боевого опыта, он приобретался ежедневно. Дивизия дралась под Яссами.

4

3-я воздушнодесантная гвардейская дивизия была укомплектована и вооружена лучше, чем другие соединения. Солдаты все молодые, здоровые, совсем нет женщин, даже санинструкторы — мужчины. В роте Коняхина ни одной винтовки, лишь автоматы и пулеметы, только станковых — двенадцать штук. Кроме того, в каждом взводе минометное отделение, да еще придано роте отделение огнеметчиков.

Зато и бросали эту дивизию на самые горячие участки фронта.

В те дни она буквально висела на плечах противника, отступающего на Бухарест. Измотанные в предыдущих боях, бойцы едва держались на ногах, надо было дать им отдохнуть хотя бы сутки. Но останавливаться нельзя, противник может даже за несколько часов укрепиться, и тогда его придется выбивать с занятых позиций ценой больших потерь.

Коняхину удалось отбить у немцев несколько машин. В роте нашлись бывшие трактористы. Водители из них не ахти какие, но помог им завести машины, показал, как переключать скорости, как тормозить. Солдаты садились в кузова с опаской, но ехать все-таки лучше, чем идти пешком.

Узнав, что Коняхин посадил роту на машины, комдив приказал ему двигаться на Плоешти. Немцы после капитуляции Румынии хотели взорвать нефтеперегонные заводы, надо было помешать им это сделать.

После взятия Плоешти повернули в Карпаты. Дивизия шла бывшим суворовским маршрутом вдоль старой просеки, а рота Коняхина двинулась по ущелью. На ту сторону Карпат в район Сибиу рота вышла раньше всех. Встретив дивизионных разведчиков, Коняхин попросил их передать комдиву, что будет ожидать подхода основных сил. Но вскоре получил другой приказ: ссадив роту, явиться с машинами на перевал. Оказывается, дивизия на перевал-то поднялась, а спуститься не может — у солдат уже нет сил.

А тут, как назло, разразился жестокий ливень. Дорога горная, узкая, порой задний скат нависает над пропастью, а покрышки совсем лысые. Как ни осторожны были водители, одна машина все-таки свалилась со скалы. Но за ночь спустили в долину всю дивизию.

Утром форсировали реку Турду, дивизия начала разворачиваться на правом берегу, но не успела. За ночь на этом участке немцы сосредоточили несколько пехотных и танковых дивизий, нанесли контрудар в стык фронтов, захватили город Турду. Обстановка создалась крайне опасная. Если противник закрепится на высоком правом берегу, выбить его оттуда будет трудно, придется форсировать реку второй раз. Надо во что бы то ни стало остановить его, остановить любой ценой, иначе через полчаса цена эта поднимется в пять, в десять раз, потери станут катастрофическими.

Рота лежит под перекрестным пулеметным огнем, как под свинцовой крышей. Нельзя поднять головы, но солдаты, лежа на боку, вжимаясь в землю, все-таки окапываются. Каким-то чудом из батальона прополз телефонист, и комбат кричит в трубку:

— Атакуй!

— Приготовиться к атаке! — передает по цепи Коняхин и, когда видит, что команда дошла до последнего левофлангового солдата, кричит: — Вперед!

Рота поднялась дружно и так же дружно залегла снова, оставив на поле несколько десятков убитых и раненых.

А в трубку теперь уже кричит сам командир дивизии:

— Слушай, Коняхин, нельзя медлить ни секунды. Если немцы выйдут к берегу, мы их никак не выковырнем. Понимаю, что тебе тяжело, но надо. Надо! Любой ценой! И немедленно, сейчас, только сейчас, иначе будет поздно.

А над головой непрерывно вжикают пули, дымятся вокруг фонтанчики земли, кажется, нет ни одного непростреленного сантиметра на этом исклеванном пулями поле. И на плечах многотонная тяжесть, словно кто-то огромный и невидимый вдавливает тебя в землю.

Вскочил рывком, поднял над головой автомат:

— За мной!

Ему показалось, что он взлетел и парит где-то высоко над этим дымящимся грохочущим полем, парит один, как орел в бездонной синеве неба…

Это ощущение длилось, может быть, всего секунду, а потом полоснула автоматной очередью тревожная мысль: «Неужели один?» И эта мысль держалась в сознании, наверное, тоже секунду или еще меньше, но ему показалось, что она уже долго пульсирует в мозгу, вонзаясь все глубже и глубже острой, нестерпимой болью.

Но вот его обогнал один солдат, другой, третий, и боль мгновенно исчезла, ее опять сменило ощущение полета. Теперь он ясно видел, что он не один, и даже успел заметить, что справа поднялась еще рота, потом другая, они охватывают город. И вспомнил, что справа расположен батальон Героя Советского Союза Наливайко — самые отчаянные ребята. А вспомнив об этом, окончательно успокоился, хотя и понимал, что бой будет жестоким и отнюдь не скоротечным, потому что немцев во много раз больше, к тому же они сейчас обороняются. По военным же канонам наступающие должны иметь, как минимум, двойное превосходство в силах, а тут было все наоборот, и надеяться на успех трудно. Но он не просто надеялся, он верил в успех, в своих ребят, поднявшихся вслед за ним в эту атаку — отчаянную, почти безнадежную.

Более трех часов длился бой. Немцы были выбиты из первой линии, рота продвинулась на полтора километра и залегла метрах в двадцати пяти от второй линии обороны. Задача была, выполнена, противник не только остановлен, но и отброшен назад, и эти полтора километра стоили сейчас многих десятков, а может быть, и сотен километров. И только жаль было тех ребят, которые остались лежать на поле боя, и смертью своей каждый из них спас десятки, а может быть, и сотни других жизней.

Остатки роты окапывались, возможно, через полчаса или через час снова начнется бой, придется бросить только что вырытые окопы и опять идти вперед, а сейчас надо вгрызаться в землю, чтобы сохранить каждого из этих только чудом оставшихся в живых солдат. Он их особенно берег, как, наверное, будет беречь и новых бойцов, которые придут завтра с пополнением, потому что особенно жаль тех, кто, пройдя всю войну, не доживет до победы нескольких недель или даже дней. И хотя до Берлина было еще далеко, но дыхание близкой победы уже ощущалось в этом пропитанном пороховой гарью воздухе.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Пополнение пришло ночью. За последнюю неделю бои были особенно ожесточенными, от батальона осталось всего одиннадцать человек. И вот прислали около пятисот молодых солдат — в основном необученных и необстрелянных, призванных из освобожденных районов. Старшина выкликал:

— Сидорчук!

— Я.

— Феоктистов!

— Я.

— Швец!

— Я.

Голос знакомый. Коняхин спросил:

— Откуда призывались?

— Из села Саворка.

— Подойдите сюда.

Боец вышел из строя и, как положено, остановился шагах в трех-четырех.

— Не узнаешь?

— Никак нет.

Коняхин подошел к бойцу почти вплотную, и только тогда Аркадий узнал его.

— Сашко! — Но тут же поправился: — Товарищ лейтенант!

— Можно и не так официально, — Коняхин обнял Аркадия.

Пока старшина разводил остальных по взводам, они с Аркадием присели в окопе.

— Что нового в Саворках?

— Восстанавливается нормальная, советская жизнь. Нас вот в армию призвали…

Поговорили немного, Коняхин извинился:

— Прости, но мне надо идти пополнение распределять, проследить, чтобы всех устроили и накормили. С тобой у нас еще будет время поговорить. Ты кем назначен?

— Пулеметчиком. Вторым номером.

Попрощались, Коняхин уже выпрыгнул из окопа, когда Швец спросил:

— Кто у вас парторг? Надо на учет стать.

— А ты коммунист?

— Член партии.

Так вон оно что! А ему, Коняхину, тогда не сказал об этом. Впрочем, пожалуй, правильно, что не говорил, нельзя было доверяться каждому.

«А вот со мной до сих пор ясности нет», — с горечью подумал Александр. Его партийный билет остался у Фомы Мироновича Приходько. Где он теперь, жив ли?

Сначала Коняхин надеялся, что скоро перейдет в свою бригаду: там его знают, и учетная карточка, наверное, сохранилась в политотделе. Бригада действительно входила в состав их фронта, воевала где-то рядом. Но выбраться туда не было никакой возможности, бои шли почти ежедневно, роту оставить нельзя, а тут еще выбыл командир батальона, и Коняхин исполнял и его обязанности.

Поняв, что в танковую бригаду он вряд ли переберется, Коняхин решил подать заявление в свою парторганизацию. Но ему отсоветовали:

— Подожди немного, повоюй у нас. Будет отличная боевая характеристика — с ней легче. Дело-то ведь запутанное, надо разбираться и разбираться. А сейчас, сам видишь, некогда — бои.

И верно, разбираться некогда. «В конце концов дело не в билете, а в том, что я был, есть и буду коммунистом. И должен всегда поступать как коммунист».

Аркадий Швец недолго пробыл в его роте. То ли не устраивало его быть вторым номером при пулемете, то ли потянуло в минометчики, только он попросил перевести его в минометную роту. Вообще-то такие переводы не особенно практиковались, их довольно сложно было оформлять, но командир минометной роты, капитан Хоревич, был приятелем Коняхина, и они быстро договорились.

Однако судьба сталкивала их еще не один раз, и как-то так получалось, что Швец появлялся как нельзя кстати. Один раз немцы отсекли от основных сил большую группу, окружили ее, надо было во что бы то ни стало прорваться к своим. Коняхин и капитан Попов собрали коммунистов, и среди собравшихся Александр увидел Аркадия, Тогда они прорвались, понеся сравнительно небольшие потери, погибли в основном коммунисты, но ни Коняхина, ни Швеца даже не ранило.

А последний раз на фронте они встретились уже под Будапештом, возле города Мезенкевешт, когда Коняхина тяжело ранило, а добраться до госпиталя было не на чем. Вот тут-то и выручил его опять Аркадий. У минометчиков были лошади, и Швец на повозке отвез Коняхина в полевой госпиталь, сдал его медикам и поехал догонять свою роту.

2

Капитан Пегов заглянул в блиндаж и укоризненно покачал головой:

— И чего ты тут сидишь? Темно, накурено, а на улице солнце, пошли погреемся.

Коняхин обрадовался приходу Пегова. Знакомы они были каких-нибудь полгода, но обоим казалось, что знают друг друга давно. На войне люди сближаются очень быстро, эти полгода стоили, может быть, многих мирных лет знакомства. На фронте человек узнается быстро, потому, наверное, что все его дела на виду.

Коняхина привлекали в Пегове неизменная веселость и отзывчивость, скромность и храбрость. Вот и сейчас он появился на передовой, хотя служил он при штабе и приходить ему сюда было вовсе не обязательно. И, как бы оправдываясь, говорил Коняхину:

— Шел вот мимо, дай, думаю, загляну. Как ты тут?

— Ничего, воюем.

День был жаркий, хотелось погреться на солнышке, но попробуй высунься из траншеи: немцы совсем близко, почти непрерывно строчат из пулеметов, строчат просто так, наверное, для собственного успокоения; никто из наших зря головы не поднимает — обидно в конце войны погибнуть так глупо.

Коняхин и капитан уселись на дне траншеи.

— Устроился ты основательно, — сказал Пегов, осматривая траншею. — Прямо-таки хоромы понастроили. А завтра уйдешь отсюда. Может, зря мучились, рыли все это?

— Сам ведь знаешь, что не зря.

— Знаю.

Да, в этом случае у них были одинаковые взгляды. Некоторые бойцы считали, что при наступлении вроде бы совсем не обязательно вгрызаться глубоко в землю: не на другой, так на третий день придется уходить. А наступление иногда задерживалось и на неделю, и дольше, или даже, как сейчас, на несколько месяцев. И приходилось тем, кто сразу не позаботился об окопах и траншеях, рыть их под огнем противника и нести большие, ничем не оправданные потери.

Конечно, каждый командир бережет своих бойцов. Однако война есть война. На глазах Коняхина погибло немало его боевых товарищей. Тем более он служил в танковых частях, а танкисты, как известно, чаще гибнут, чем бывают ранеными. Танки всегда впереди, им приходится действовать между первой и второй линиями обороны противника, а то и вовсе в тылу у него. И если даже удастся экипажу подбитого танка покинуть горящую машину, его, как правило, встречает огонь вражеских автоматчиков. Может быть, поэтому танкистов, как и моряков, отличает особо развитое чувство дружбы, взаимной выручки, они особенно остро ощущают горечь утраты своих боевых товарищей.

А сейчас, когда война подходила к концу, было особенно тяжело терять людей и уж совсем непростительно было терять их бессмысленно. Это понимали не только офицеры, но и сами солдаты. И они не обижались на тех командиров, которые даже при малейшей остановке заставляли своих бойцов зарываться поглубже в землю.

— Знаю, — повторил Пегов. — Поэтому у тебя и потерь меньше, чем у других.

— Все-таки потери есть, — вздохнул Коняхин. Он задумался, вспомнив солдат, погибших в последних боях.

Пегов сочувственно кивнул, но промолчал. Закурил, повертел в руках старенькую папку, всю склеенную обрывками газет, машинально скользнул взглядом по стершимся, пожелтевшим от времени и клея газетным строчкам. И вдруг встрепенулся:

— Саша, смотри: «Коняхину Александру Романовичу…»

— Что? — не понял Коняхин.

— Да вот, читай: «гвардии лейтенанту Коняхину Александру Романовичу…» Вон как жирно набрано. Это из какого-то указа. Значит, тебя чем-то наградили.

— Может, однофамилец.

— А имя и отчество — Александр Романович. Все сходится. Интересно, из какой газеты и за какое число?

Обычно, когда кого-нибудь представляли к награде, он так или иначе узнавал об этом. То писарь проговорится кому-нибудь из солдат («Твоего-то к «Знамени» представили!»), то кто-нибудь из штабных офицеров сообщит, а то и вышестоящий начальник скажет: «Я написал представление к «Красному Знамени» послал в штаб дивизии. Как там будет дальше, не знаю, не «Знамя», так что-нибудь другое дадут. Только ты теперь давай, оправдывай награду…»

Поэтому Коняхин сказал:

— Скорее всего однофамилец. Фамилия моя, хотя и не очень распространенная, но не такая уж редкая. А имя и отчество, что же, может, Александр Романович есть еще где-то.

— Все-таки я эту газету разыщу, — сказал Пегов.

Он, верно, через неделю разыскал эту газету. В Указе Президиума Верховного Совета СССР говорилось, что Коняхину Александру Романовичу присваивается звание Героя Советского Союза посмертно.

— Я-то ведь живой, значит, кто-то другой.

Но вскоре газету с указом прислала и Аня Пирумова.

«Саша, тебе присвоено звание Героя, — писала она. — Тебя ведь убитым считали. И «похоронную» отцу прислали, и письмо от начальника политотдела А. Зарапина было. Только я не верила, что ты погиб, все ждала и ждала от тебя писем. И вот теперь дождалась…»

Да, Аня ждала. Она как раз из тех, кто умеет ждать.

Но почему Указ подписан только 3 июля 1944 года, когда бой под Иванковом был в октябре 1943 года? Конечно, пока представления переправляются из одной инстанции в другую, проходит какое-то время.

«И все-таки так долго не могло идти. Наверное, в Пятьдесят третьей бригаде можно узнать, но где она теперь? Да и самому о себе узнавать как-то неловко».

Но узнали и без него. Начальник политотдела, вручая ему орден Отечественной войны первой степени за бои во время Ясско-Кишиневской операции, сказал:

— Поздравляю, Александр Романович, с этой наградой и надеюсь, что скоро будем вручать более высокую. Мы сделали соответствующий запрос в Москву и получили оттуда ответ. Вам присвоено звание Героя Советского Союза.

Однако Золотую Звезду Героя и орден Ленина ему вручили только в январе 1945 года, когда он после очередного ранения попал в Москву, в госпиталь.

ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ

1

Летом 1962 года Павел Фомич Приходько намеревался поехать в свое родное село Пшеничники. «Повидаю своих, да и к Антонине заеду», — решил он. Его младшая сестра Антонина недавно вышла замуж и переехала жить в Киев. Можно пожить у них недельку, посмотреть как следует столицу Украины. До этого Павлу доводилось бывать в Киеве только проездом.

Жена тоже согласилась поехать в Пшеничники.

— Дочурке там будет хорошо, окрепнет. Кстати, Тоня ее и не видела.

И жена стала потихоньку собираться в дорогу. Но дней через пять Павел, придя с работы, сказал:

— Знаешь, мне в месткоме предложили путевку в санаторий. Придется отказаться.

— Ни в коем случае! — возразила жена. — Ты ни разу по-человечески не отдыхал. Поезжай без всяких разговоров. А мы с дочкой у мамы побудем.

— Может, и вы со мной? Комнатку там снимем.

— Нет, мы тебе только мешать будем. Отдохни, подлечись, а в Пшеничники на следующий год съездим.

Через несколько дней Павел Фомич уехал в санаторий. Устроился хорошо, поселили его в двухместной палате. Вечером встретились с соседом, разговорились. Оказалось, что сосед приехал из Нижнего Тагила.

— Я о вашем городе еще мальчишкой узнал, — сказал Павел Фомич. — Танкист один раненый говорил.

И он рассказал, как однажды ночью, когда они с сестренкой прятались в блиндажике от немцев, на них наткнулся раненый танкист, как потом носил ему с товарищем бинты и кое-какую пищу.

Эта история заинтересовала соседа, он был патриотом своего города и захотел подробнее узнать, кто же из его земляков был этим танкистом.

— А ты точно знаешь, что он из Нижнего Тагила?

— Точно не знаю, но хорошо помню, что он несколько раз называл именно этот город. Я даже и не знал его фамилии, называл просто дядей Сашей. Но в сорок седьмом году во дворе, где когда-то был установлен немецкий миномет, откопали баночку с его документами. Оказывается, дядя Саша передал эти документы моему отцу, тот их закопал, а потом отца арестовали. Вот по этим документам я и узнал, что фамилия у дяди Саши — Коняхин. Баночку с документами сдали в военкомат, а фамилию я запомнил. Интересно бы узнать: живой он теперь или нет? Я писал в военкомат, но там о нем ничего не знают, он ведь не у них призывался.

— А знаешь, у меня жена в паспортном столе работает. Давай ей напишем. Если он действительно из Нижнего Тагила, то узнать будет проще простого.

Написали. Вскоре получили ответ. Коняхин в Нижнем Тагиле не был прописан, но в загсе сохранилась запись о регистрации брака жительницы Нижнего Тагила Пирумовой Анны Захаровны с Коняхиным Александром Романовичем. От родных Ани Пирумовой удалось узнать их адрес. Коняхины жили в Москве, на улице Металлургов.

Из санатория Павел Фомич выписался на два дня раньше срока и, не заезжая домой, отправился в Москву.

Павел узнал Александра Романовича сразу, еще из окна вагона. Коняхин стоял на перроне вокзала и пристально вглядывался в лица выходящих из вагона пассажиров. Внимательно посмотрел он и на Павла, но не узнал.

«Не удивительно, — подумал Павел. — Прошло почти двадцать лет, я тогда совсем мальчишкой был».

Он поставил у ног чемодан, немного постоял и тихо окликнул:

— Дядя Саша!

Коняхин круто обернулся, вгляделся в его лицо и радостно воскликнул:

— Паша!

Они долго тискали друг друга в объятиях. Их толкали чемоданами и узлами, но они оба ничего не замечали вокруг. На них тоже никто не обращал внимания: мало ли на вокзале бывает встреч?

2

Заведующий отделом земледелия Всесоюзного научно-исследовательского института сахарной промышленности Яков Петрович Подтыкан приехал в Алма-Ату по делам. Дел этих оказалось так много, что ни в первый, ни во второй день Яков Петрович не смог выбраться к Переплетову. С Иваном Митрофановичем они после войны так и не встречались, хотя переписывались регулярно. Совсем недавно Переплетов прислал Якову Петровичу свои записки в двух толстых тетрадях. Это были воспоминания о войне, о партизанских делах.

Записки Яков Петрович прочитал, но в них надо было кое-что уточнить, а главное — литературно отшлифовать, тогда, может быть, их где-нибудь и напечатают. Тут как раз подвернулась командировка в Алма-Ату, и Подтыкан захватил записки с собой.

День опять был хлопотливый, и в гостиницу Яков Петрович вернулся поздно. Умылся и спустился в ресторан поужинать. Свободных мест, как обычно по вечерам, не оказалось, пришлось ждать. Он сел за столик и в ожидании ужина развернул газету «Правда», которую так и не успел посмотреть, протаскав ее весь день в кармане.

Он бегло, почти машинально просматривал заголовки. Начинается посевная. Американцы опять применили во Вьетнаме газы. Советскому врачу-космонавту Егорову присвоена почетная ученая степень доктора медицины Берлинского университета. Очерк под рубрикой «Страницы истории Великой Отечественной войны». Интересно, о чем? О каком-то Коняхине…

«Откуда мне знакома эта фамилия? Ага, танкист. Нет, танков у нас в отряде не было… Постой-ка. Ну да, так и есть. Тот самый, вот и фамилия механика-водителя: Переплетов Иван Митрофанович. И Голенко Василий. Правильно, попали они к партизанам, только не Ковпака, а в отряд Щедрова. Как же неизвестна дальнейшая судьба, когда Иван тут, где-то в этом городе!»

Яков Петрович вскочил из-за стола, сунул газету в карман и пошел к выходу. Потом вспомнил об официанте, разыскал его возле буфета: он кокетничал с молодой официанткой.

— Простите, я хочу вас предупредить, что ужинать не буду. Сколько там с меня полагается?

— Ничего не надо, — сказал официант. — Я еще чеки не успел выбить.

«Не очень-то ты разворотливый парень», — подумал Яков Петрович, но тут же простил официанту его нерасторопность: другой бы и деньги содрал.

Переплетов почти не изменился, только заметно постарел. Подтыкан узнал бы его и на улице, встреться они случайно. А вот Иван Митрофанович своего бывшего командира не узнал. Смотрел с явным недоумением: ворвался в квартиру, стоит и молчит, только смотрит почему-то насмешливо. Наконец спросил:

— Что, брат, не узнаешь?

— Батя!

— Он самый.

Обнялись, расцеловались.

— А я только по голосу и признал. Без бороды-то ты совсем непохожий.

— Пришлось сбрить. Ни к чему она теперь, сейчас в моем возрасте бороду не носят, зато молодые отращивают. Да я-то носил ее только потому, что в лесу каждый день не побреешься. Ну, может, и для солидности. Чтобы вы больше меня уважали.

— Да ты проходи, Яков Петрович, что у порога стоим? Вот здесь раздевайся, проходи…

— Постой, ты сегодня «Правду» читал?

— Не успел я, только что приехал. Все по командировкам разъезжаю, хорошо еще, что застал ты меня дома.

— На вот газету, пока разденусь, читай. Там, между прочим, про тебя написано. Командир-то твой, Коняхин, оказывается, живой, в Москве сейчас.

— Александр Романович? Да не может быть!

— А ты читай.

Так отыскался Иван Митрофанович Переплетов.

И вот я присутствую при встрече Коняхина со своим бывшим механиком-водителем. Тут же и бывший начальник политотдела Александр Яковлевич Зарапин. Анна Захаровна хлопочет у стола, подкладывает в тарелки, напоминает мужу:

— Саша, ты в рюмки-то налей. Наговориться еще успеете.

Александр Романович разливает водку, берет рюмку, хочет что-то сказать, но задумывается. Ставит рюмку, поднимается.

— Извините, я сейчас. — Идет в другую комнату.

Возвращается оттуда с какой-то бумажкой в руках. Подает ее Переплетову. Тот разворачивает, читает. Потом лезет в карман, достает точно такую же. Абсолютно одинаковые бумажки, извещающие об их смерти, — «похоронные».

— И у меня кое-что есть, — говорит Анна Захаровна и тоже уходит в другую комнату. Возвращается с письмом, пожелтевшим от времени. — Я тогда все равно не поверила.

Читаю это письмо. И даже сейчас, когда Александр Романович сидит передо мной, сообщение о его гибели звучит трагически. Я смотрю на подпись «гвардии подполковник А. Зарапин».

Александр Яковлевич тоже заглядывает в письмо и с грустью замечает:

— Если бы я тогда вот так почаще ошибался!

Все умолкают, задумываются, вспоминая тех, кто погиб у них на глазах, и ошибки тут быть не могло…

— О Яше так больше ничего и не слышали? — спрашивает Иван Митрофанович.

— Нет, — отвечает Коняхин.

— А Вася Голенко умер уже после войны, в сорок седьмом. Жена и двое его детей живут в Одессе.

— Выходит, нас осталось только двое. Пол-экипажа.

— Да, война, — как бы подытоживает Зарапин.

— Хотя бы новой-то войны не допустили, — вздыхает Анна Захаровна.

— Не должны допустить, — говорит Переплетов. — Ну а если навяжут… Мы ведь еще не старые… правда, Александр?

Загрузка...