ИЗ ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК Записи 1921–1922 годов

Лиски, 2/XI-1921

Со мной до Москвы… едет Ярополк. О нем следует сказать несколько слов. Он, безусловно, фигура любопытная, но любопытен он не оригинальностью своих мыслей и переживаний, не степенью своей духовной жизни, а просто так, как интересна была бы зеленая лошадь или трехгорбый верблюд. Некогда его фигура была вполне законна, он был трафаретен. Но его время прошло, и он потерял права гражданства. Это — законченный тип буржуазного юноши. Лощеный, выхоленный, он представляет собой фигуру какого-то давно вымершего зверя. Для него самое характерное, как и для всех них, это — претензия на интеллигентность. Он знаком с философией по афоризмам Шопенгауэра, с этикой, вероятно, по Хвостову, с литературой — по изданиям Универсальной библиотеки. Но это вовсе не мешает ему спорить хотя бы о марксизме. Это удивительно забавное зрелище. Его класс умер, он жил в период его умирания, поэтому классового самосознания у него нет и не было. Остались жалкие огрызки ходячих истин, банальных взглядов, годных более для парадоксов, нежели для серьезных целей. Он — одно из тех порожних мест, которые мы должны занять.


27/XI. Между Красноярском и Канском

После распада колчаковской армии страшно развился тиф. Центром эпидемии был Ново-Николаевск, где умерло 300 000 человек, из которых 60 000 лежали неубранными. Было сформировано два полка на борьбу с тифом. Трупы жгли в особых печах. На станции Чулым (около Ново-Николаевска) при отступлении Колчака им были спущены под откос 67 паровозов. Между Омском и Ново-Николаевском на двух путях непрерывно тянулись эшелоны с обмундированием и продовольствием. Они были сожжены при отступлении колчаковской армии. В Сибири было взорвано 358 мостов.


Чита, 10/XII-21

Эти два последних дня я чувствую себя скверно, вернее — я даже болею. Но хуже всего то, что у меня отвратительное состояние духа. Это происходит оттого, что я задумываюсь о своем положении, не о теперешнем, а о своем положении вообще. В моей личной жизни есть одно событие, как ножом разрезающее ее на два периода. Это — фронт. До фронта я много читал, думал, спорил, но, в общем, ничего не делал. На фронте и после фронта я меньше читал, меньше думал, но зато много делал в области практической работы. Одинаково плохо и то и другое. Для первого кризис был фронт. Для второго должен быть, я это чувствую. Больше того, частично он уже был.

В Союз я вступил политическим невеждой. Сейчас, через три года, я еще недоросль — обрывки знаний, практических сведений и большой запас веры в социальную революцию еще нельзя назвать марксизмом.

(Позднее — Нерчинск 20.XII. На этой записи, сделанной карандашом, в углу, как резолюция, чернилами написано следующее: "Одно из тех колебаний, которые у меня бывают довольно редко. Все это — чушь. Борьба дает больше, чем учеба. Я учусь лучшему и большему, что мне может дать современность, революции".)

Молчание — путь для дурака казаться умным, для умного — прослыть дураком.


Нерчинск, 24/XI1-21

Чаще ставь свою жизнь на карту: только тогда узнаешь ее действительную цену и ценность.


Нерчинск, 29/XI1-21

В Забайк. Обл. Ком. РКСМ

от секретаря Нерчинского укома

В. Суровикина

Заявление

В связи с семеновскими победами в Нерчинске организуются два партизанских отряда. Прошу Об-лком отпустить меня в отряд и прислать мне заместителя.

В. Суровикин


В Амурский Облком РКСМ

от секретаря Бочкаревского Укома РКСМ

Заявление

Прошу Облком снять меня с работы и отправить на фронт в случае, если Япония объявит войну. Заместителем останется Власов.

В. Суровикин

Никольск-Уссурийский


Участь моя решена. Я направляюсь в Кондратеевку в райбюро, оттуда в Никольск, а затем, если Ипполит вызовет, — во Владивосток.

Никогда, кажется, мои мечты не оправдывались в такой полноте и близости, как сейчас. Соблазнительные образы подпольной работы буквально не давали мне покоя.

Ежедневно утром приходит Виктор и еще более возбуждает меня своими рассказами. Виктор очень характерный парень. Длинноногий, длинноволосый, с носом, распухшим сверх всякого приличия, он входит в комнату и в несколько минут ставит ее вверх дном.

Он очень любит неожиданные эффекты и категорические заявления. Говорит отрывисто.

Сейчас он ничего не делает.

Утром он является, спорит или ругается со мной или с Глебом, начинается возня, и мрачный Антон материт и проклинает нас своим хриплым голосом.

"Вы выйдете из Анучино, — объясняет мне Виктор мою дорогу, — пройдете Новую Варваровку, ночуете и Старой Варваровке. Утром идете на заставу (она на корейских фанзах), а оттуда — через тайгу на Кленовку. По тайге 45 верст. 46 переправ — вброд. В тайге много тигров — смотрите в оба!"

"Тигра — что, это ничего, — вставляет реплику наш хозяин, толстый, патриархального вида старик. — А вот двуногие тигры — это хуже!"

"О да! — подхватывает Виктор. — На Кленовской тропе много перебили народу. Начальника корейского отряда… залпом. Врача убили…"

Эти рассказы приводят меня буквально в экстаз.

Вечером, ложась спать, Антон рассказал мне одну историю.

Трое наших ребят шли вечером по дороге. Дело было в Приханкайском крае, в местности, часто посещаемой и партизанами и каппелями.

Внезапно они видят двух всадников. Двое из них бросаются в кусты, один, растерявшись, остался на дороге.

Всадники захватили его. На другой день он был найден зарубленный шашками на берегу реки.

Оказалось впоследствии, что всадники были партизаны и убили его потому, что тот, не веря им, молчал на все расспросы.


12-го я ушел из Анучино.

Я пожал руку Антону и Ногайцеву и двинулся в путь, одушевленный мыслью о тиграх, медведях и 46 переправах.

Но…

Пройдя Новую Варваровку, я начал приходить к выводу, что на мне, во-первых, не улы, а сапоги, и, во-вторых, не китайские, а испанские, имевшие широкое употребление в доброе старое время в обиходе испанской инквизиции. Несмотря на все мое уважение к старине, я начал морщиться и стонать, сопровождая каждый свой шаг ругательствами и проклятиями, которые шокировали бы даже флегматичную лошадь Антона.

С самыми мрачными мыслями я вошел в Старую Варваровку, проклиная все облбюро в целом и каждого по отдельности за то, что ими был упущен случай достать мне ичиги.

Когда я снял улы, я ужаснулся. Портянки были в крови, ноги в ранах, а большой ноготь левой ноги стремился к сепаратизму, как сказал бы Глеб…

Из Старой Варваровки я вышел с рассветом.

Грудастая баба напоила меня молоком (не подумайте дурного: из кувшина). Свежий воздух и красоты природы настроили меня на самый бесшабашный лад. Ноги были приведены в относительный порядок, и китайские улы не слишком проявляли свои национальные особенности.

Шел я долго. На начерченном Виктором плане значилось, что я встречу заставу. Я наивно полагал, что на обязанностях заставы лежит встречать всех проходящих. Позднее я убедился, что нужно обладать исключительными способностями, чтобы разыскивать здешние заставы.

Повторяю, шел долго — верст восемь.

Внезапно дорогу пересекает река.

Решив, что это первая из 46 переправ, я храбро влезаю в воду, мокну по пояс и направляюсь дальше, орошая дорогу обильными потоками воды. Несмотря на прелесть новизны, нахожу, что ощущение отвратительное.

По дороге встречаю корейцев.

— Эта дорога идет в Кленовку?

Утвердительно кивают головами.

— Далеко до заставы?

К моему ужасу, объясняют, что заставы здесь нет, а дальше будет русская деревня — Виноградовка.

Волосы заерзали у меня на голове.

— Так это дорога на Сучан?!

Радостные кивки головами.

Я разражаюсь проклятиями.

— Клинока — туда ходи!

Опять лезу в реку, решая, что у меня будет 48 переправ.

Снова встречаю фанзу. На циновке лежит кореец и курит.

— Где дорога на Кленовку?

— Я снай! — улыбается кореец.

— Эта дорога на Кленовку?

Улыбка еще шире.

— Я снай!

— Да черт возьми! Кленовка — куда ходи?

Очевидно, он понял.

— Клинока — туда ходи!

Коричневая рука описывает в воздухе полукруг в 90 градусов.

Чувствуя, что мои симпатии к азиатам подвергаются слишком сильным испытаниям, я повертываюсь и иду наугад обратно.

Что мне делать? Солнце уже высоко, прогулка в 16 верст порядком утомила меня, а впереди еще 35 верст по тайге!

Наконец встречаю русского парня. Оказывается, заставу я прошел давным-давно.

— Ты один идешь?

— Один. А что?

— А не боишься — тигра задавит?

Я внушительно кашляю и принимаю величественную позу, насколько это возможно при моем ободранном, мокром костюме…


Тайга произвела на меня самое сильное впечатление. Карабкаюсь по горам, мокну в реках, балансирую на бревнах.

Темнеет. Дохожу до разрушенной печки и решаю, что volens nolens, а мне придется ночевать в тайге.

На недостаток стиля я не мог пожаловаться. Но мокрые брюки и пустой желудок самым категорическим образом протестуют против прелестей такого первобытного ночлега.

Но делать нечего. Вокруг окончательно темно. Я дохожу до переправы, развожу костер, обсыхаю и закуриваю.

Маленькое развлечение: убиваю змею.

Я сидел у костра и дремал. Внезапно вздрагиваю и оглядываюсь. В кустах, саженях в пяти от меня подозрительный шорох.

Сижу и слушаю. Шорох повторяется в правой стороне, ближе.

— Что за черт? Неужели тигры?

Я ничего не имел бы против встретить тигра днем. Но в темноте, когда ничего не видно, встреча с тигром не обещала ничего хорошего.

Определенно кто-то ходит вокруг. Вспомнив рассказы Виктора о пугливости тигров, я бросаю камень по направлению звуков и ору что-то страшное во всю силу своих легких.

Несколько минут тихо.

И вдруг…

Самое настоящее рычание!

Правда, довольно тихое. Шорох удаляется, и все стихает.

Несмотря на стиль, эта сцена наводит меня на неутешительные размышления. Стоит мне задремать, костер погаснет, и тигры меня слопают, как бутерброд.

А спать страшно хочется!

Первое время принимаю все предосторожности. Идя за хворостом, держу винтовку наготове, оглядываюсь, опасаясь наступить на какого-нибудь полосатого хищника. Потом снова начинаю дремать.

Опять! На этот раз шорох ближе, прямо напротив меня. Слышно, как ломаются сухие ветки, шуршат листья; несколько минут тихо, а потом опять.

Я решил ретироваться на дерево. Если тигр, думал я, попробует прыгнуть, то ему помешают ветки, если полезет на дерево, то при свете костра я без труда застрелю его.

На дереве я сидел с полчаса. Сомнений не оставалось — это тигр. Я ясно слышал по временам его мягкие шаги вокруг. Наконец я не выдержал. Положив винтовку на ветку, я прицелился по направлению звуков и выстрелил.

Сначала я ничего не слышал. Спустя минуту я услышал шум, но уже далеко, саженях в тридцати. Я подождал, слез с дерева и просидел до рассвета у костра.


В Кленовку я пришел часов в 10 утра.

Остановился у какой-то добродушной старушки. Пообедав, я разулся и завалился спать.

Часов через пять я почувствовал, что она меня расталкивает.

Дело в том, что отряд Топоркова ушел из деревни и у жителей сложилось единодушное мнение, что в деревню войдут каппелевцы.

— Ты, хлопчик, пийдешь до заимок, — уговаривала меня хозяйка. — Там и ночуй.

— Почтеннейшая, — убеждал я ее, — это плод вашего расстроенного воображения. Каппелевцы не могут прийти в деревню.

Из долгого опыта я вывел заключение, что лучше всего можно переспорить крестьян, говоря непонятным языком.

— Почему не придут?

— Потому что для оккупации деревни нужна соответствующая дислокация частей противника.

Но на упрямую старуху ничего не действовало.

— Самы ж партизаны баяли, что придут белые. Дывысь: с сопцы застава ушла.

Дыму на сопке, где у костра сидела застава, действительно не было.

Между тем старуха энергично принялась выживать меня из хаты. Видя, что мне так или иначе, а придется выселяться, я решил шантажировать старицу своим положением:

— Уйти, конечно, можно, но на дорогу надо, во-первых, хлеба, — начал я.

Старуха поняла мой ход.

— Прошлый раз як каппели наскочили… — с видом задумчивости проговорила она.

— Да и пожрать на дорогу малость надо, — продолжал я, не обращая ни малейшего внимания на ее ухищрения.

— …так двоих хлопцив и забили…

Старуха долго еще устрашала меня каппелевскими зверствами, но я разлегся с самым категорическим видом на лавке. В конечном счете она накормила меня и дала хлеба.

Я едва мог стоять на ногах, до того они распухли. Несмотря на это, я прошел еще 15 верст до заимки. На заимке меня встретили очень радушно, накормили и уложили спать.

На другое утро я снова шел по тайге до Ново-Хотуничей. По дороге встретил трех владивостокских рабочих, убежавших от мобилизации Дитерикса.

Погода стояла все время великолепная. Я в изобилии находил кедровые шишки.


Из Ново-Хотуничей на следующее утро пошел опять по тайге на Кондратеевку. Это 45 верст.

Ночевал на корейских фанзах. Мой хозяин, курчавый как негр, что очень редко среди корейцев, любезно привел меня в фанзу, угостил табаком и семечками и удалился.

Корейская фанза состоит из трех комнат. Первая, самая большая, является кухней и помещением для младших членов семьи. Печка находится на уровне с полом ("кан"), труба идет под всей фанзой и выходит не на крышу, а рядом с фанзой. Это большое выдолбленное дерево, обычно выше фанзы.

Вторая комната — спальня. Там я не был. И третья, выстланная циновками, — приемная, гостиная и кабинет хозяина. Обстановка ее заключается в жаровне, служащей зажигалкой, пепельницей и плевательницей, и в нескольких деревянных полукруглых чурбачках, заменяющих подушки. У этой комнаты отдельный ход на улицу — решетчатая дверь, заклеенная бумагой. Интересно, что зимой они живут с этими плохо затворяющимися дверями, не меняя их и не обивая войлоком.

Я лёг и закурил. На дворе стоял такой визг, как будто бы где-то неподалеку шайка бандитов вырезала многочисленное семейство. Это корейцы возили снопы на своих повозках, запряженных быками. Быкам вставляется в ноздри кольцо и надевают намордник. Возница сидит не в повозке, а на быке.

Когда стемнело, меня позвали ужинать. Главе семейства подали отдельно, в его "кабинет", ужин на маленьком круглом столике.

Я уселся, как и все прочие, на пол, вооружился двумя палочками и корейской ложкой с ручкой длиной в фут и почти плоской.

Начались… ужасы корейской кухни.

Каша из чумизы, картофель без соли, какой-то едкий соус или суп, длинные шкурки не то огурцов, не то картофеля и еще целый ряд медных чашек с совершенно загадочным содержимым. Едят все это сразу.

Утром я пришел в Кондратеевку, никого там не нашел.

Я сделал 180 верст.

Загрузка...