Дай нам накрыть, о безмолвный, саваном тонкого льна Застывший, мертвый профиль нашего несовершенства.
Мы с Мэри наблюдали, как троица пересекает лужайку, направляясь к дому.
— Сколько сейчас Линкольну?
— Через несколько недель будет семнадцать.
— Боже праведный, и только? Он выглядит столетним стариком.
— Знаю.
— Так всегда бывает от здоровой и чистой жизни, а, Макс?
Будь на се месте кто-нибудь другой, я бы огрызнулся, но у Мэри и без меня в жизни хватало горя. Два месяца назад умер ее муж, и, какой бы стойкой она ни казалась, стержень в ней таял; Мэри постепенно погружалась в полнейшую безысходность.
— Что написано у него на футболке?! Действительно то, что мне мерещится?
— «В жопу танцы, давай трахаться!» Одна из его любимых.
— Господи, Макс, и ты разрешаешь ему выходить из дома в таком виде?
— Нет. Сегодня утром, выходя из дома, он был одет иначе. Вероятно, сунул футболку в сумку и переоделся в школе. Раньше мы ссорились из-за таких вещей, но он поумнел и теперь поступает по-другому. Отвлекающие маневры; искусство достичь цели. Никогда, никогда не спорь, а если тебе не хочется делать то, что от тебя требуют, — придумай окольный путь, который позволит тебе достичь желаемого. Наш сын — искусный пролаза.
— А в кожаной куртке — Элвис Паккард?
— Точно. Девица — Белёк.
— Это не прозвище, это дикость какая-то! До чего противная длинноносая пигалица. Что у нее на футболке?
— NineInchNailsnote 2. Это название рок-группы, на случай, если у тебя нет их альбома.
— А я думала, реклама маникюрши.
Дверь отворилась, и троица с топотом ввалилась в дом. Все трое в черных армейских ботинках на шнуровке, доходящих до середины голени. Дополняли обмундирование драные джинсы и футболки. Хотя на улице холодало, один Элвис был в куртке. Утыканной огромными английскими булавками, цепями и значками с надписями типа «Тебя от меня воротит».
Они проследовали через комнату, стараясь не встречаться со мной взглядом, и вышли бы без единого слова, если бы я не заговорил:
— Линкольн! Здесь Мэри. Ты что, даже поздороваться не можешь?
— Привет, Мэри, — монотонно произнес он, потом скорчил мне гримасу, словно говоря: «Ну, ты доволен?». Шайка, как один, ухмыльнулась и двинулась дальше. Спустя несколько секунд в глубине дома хлопнула дверь.
— Просто банда преступников! Как ты живешь? Они что, каждый день здесь?
— Почти что. Проскальзывают в его комнату, запирают дверь и включают Carcassnote 3. Ты когда-нибудь слышала о Carcass?
— Тоже рок-группа, как я понимаю?
— Да. Хочешь услышать названия их песен? — Я достал бумажник и вытащил маленький блокнотик, в котором записываю все, что мне может потом пригодиться для «Скрепки». — Вот. «Crepitating Bowel Erosion». «Reek of Putrefaction» note 4…
— Прелестно. Ну, на «Проснись, малышка Сьюзи» они не похожи, но ведь у ребят всегда есть собственная музыка? И с нами так было. То, от чего одно поколение тащится, следующее считает глупым.
— Мэри, ради Христа, «Смрад разложения»?
— Ты в чем-то прав. Чем еще, по-твоему, они там занимаются? Чья она подружка?
— Линкольн сказал мне, что они оба с ней спят, но «никого из нас траханье особо не интересует, понимаешь? Так что мы делаем это просто между делом, понимаешь?»
— Ого, он так сказал? Времена изменились, а, Макс? Да мы полжизни потратили на мысли о сексе. Думаешь, он сказал правду, или просто пытался тебя ошарашить?
— Он и не собирался ошарашивать. Ни меня, ни кого другого. Он хочет лежать на кровати и слушать Carcass.
— И принимать наркотики.
Мы посмотрели друг на друга. Я втянул щеки.
— Что ты узнала, Мэри?
— Имена и адреса. Как ты и ожидал.
— И что?
— Он принимает уйму наркотиков. Покупает их обычно девчонка, она дружит с одним парнем из банды с востока Лос-Анджелеса, который ими торгует. Кстати, ее человеческое имя — Рут Бердетт. Кличку она получила за то, что была подружкой парня из другой банды, по кличке Малёк. Раз спала с Мальком, должна зваться Бельком.
То, что у Белька есть настоящее имя и биография, удивило меня едва ли не больше, чем то, что мой сын принимает наркотики.
— Как только мы с Лили поженились, мы стали убеждать Линкольна даже не пробовать наркотики. Он всегда их так боялся. Помню, пару раз ему даже снились кошмары, что плохие парни гоняются за ним с огромными иглами от шприцев. Что он принимает?
— Когда у них есть деньги — кокаин, когда нет — крэк.
— Лили с ума сойдет. У нее и в мыслях нет ничего подобного. Она думает, у него просто полоса бунтарства.
— Тебе придется ей сказать. Ничего от нее не скрывай, и попытайтесь вместе что-то сделать. Иначе парнишка умрет. Просто-напросто умрет, и все. Обратитесь за консультацией, может быть, запишите его в программу по лечению наркозависимости.
— Ты прямо брошюра по здравоохранению. Поверь, все не так просто. Он ненавидит нас, Мэри. Ты не понимаешь. Что бы мы ни сделали, ни сказали, ни подумали — все вызывает у него отвращение.
Мы — враги. Мы, с нашими чистыми простынями, оплаченными счетами, кабельным телевидением… В его глазах мы ничтожества. Все, что мы ему даем, он считает своим по праву, но все, что мы говорим, он игнорирует.
— Тогда он неблагодарная маленькая дрянь. Он еще несовершеннолетний. Засуньте его к черту в исправительное заведение, а если ему там не понравится, тем хуже для него. — Мэри закурила сигарету и щелчком отправила спичку в камин. — Что, черт возьми, стряслось с мальчишкой? Он же был чудесным ребенком. Забавным, обаятельным… Помнишь, как Фрэнк его любил? Вы, ребята, все делали правильно. Любили его, в меру приучали к дисциплине. Читали ему вслух, возили по стране и показывали всякие красоты… Что случилось?
— Он вырос. Если Лили и признаёт, что что-то не так, то думает, что все из-за Грир.
— Исключено! Не верю. С чего бы младшей сестре превратить его в чудовище из Черной лагуны? Зная вас обоих, думаю, вы из кожи вон лезли, чтобы каждый ребенок получил свою долю любви. К тому же Грир его обожает. Он к ней тоже привязан, верно?
— Думаю, да. Он с ней мил и нежен. Они ведут долгие беседы, иногда он даже помогает ей делать уроки. Он казался счастливым, когда Лили забеременела. И ты права — мы потратили немало времени, стараясь, чтобы каждый получил свою долю внимания, а поначалу это было нелегко, Грир ведь была сущим наказанием. Да ты помнишь.
— Еще бы! Если бы ты спросил меня тогда, кто из них вырастет вот такой тварью, я бы сказала, Грир. Она была просто занозой в заднице.
— Да, но посмотри на нее теперь. Дом словно поделен между Нами и Ими. Пришельцами и землянами. Лили, Грир и я по одну сторону, и… — Я ткнул большим пальцем в сторону комнаты Линкольна, — Три Всадника Апокалипсиса — по другую.
— Как ты думаешь, чем они там занимаются? То есть, когда не трахаются и не слушают «Тушку».
— «Трупак». Слушают музыку и смотрят фильмы ужасов. С экрана то и дело слышны вопли и крики.
— Да, но что еще? Ты что, ни разу не заглянул в замочную скважину или… ну, ты понимаешь?
— Я зашел туда как-то раз, когда Линкольн забыл запереть дверь — еще одна деталь. Линкольн врезан в дверь замок — впору города запирать. Единственная, кого он пускает к себе, — это Грир.
— И что ты увидел?
— В том-то и странность: полный порядок. Никаких плакатов на стенах, кровать застелена без единой морщинки, ковры подметены… Мне вспомнились казармы морских пехотинцев. Слишком чисто. Жутко чисто.
— Непонятно как-то…
Я уже собирался ответить, когда увидел, что перед домом остановился школьный автобус Грир, Она вышла, тут же бросила портфель, согнулась и обеими руками похлопала себе по попке, издеваясь над кем-то в автобусе. Затем покрутила попкой, подняла портфель и зашагала к дому, ни разу не обернувшись, чтобы посмотреть, возымело ли представление желаемый эффект.
На Грир были красные джинсы, белая спортивная рубашка с короткими рукавами и черные кроссовки. Зачесанные назад волосы завязаны в два хвостика. Лицо больше походило на мое, чем на Лилино, но в нем чувствовалась всепримиряющая легкость, аромат юмора и озорства, унаследованный только от матери.
Грир исполнилось пять лет. Наш чудо-ребенок. Ребенок, родившийся, когда мы потеряли всякую надежду, что Лили забеременеет. С самого появления на свет Грир сопутствовали беды. Она родилась недоношенной и, казалось, злилась на то, что ее произвели на свет согласно нашему расписанию, а не ее собственному. Ей требовались переливания крови, экспериментальные лекарства. Десять дней, пока мы томились в бессильном страхе, врачи думали, что одна из ее почек не функционирует и ту, возможно, придется удалить. Первые недели жизни дочки мы почти ни о чем больше не говорили и не думали. Однажды вечером мне пришлось сказать Линкольну, что, быть может, его сестренка не выживет. Возможно, тогда-то с ним это и началось. Он несколько раз спросил, умрет ли Грир. Спокойно, как мог, я трижды, разными словами, ответил, что не знаю.
— Ну, так сделай что-нибудь! Ты же не дашь ей умереть, верно?
— Мы делаем все, что можем. Ей стараются помочь лучшие врачи больницы.
— Ну и что? Почему ты не найдешь лучших врачей мира, Макс? — Линкольн заплакал, но когда я потянулся обнять его, он меня оттолкнул. — А если такое случится со мной? Что, если я заболею? Вы что, дадите мне умереть?
— Я никому не дам умереть. Мы делаем все, что можем. — Я устал и боялся, но это не оправдывает того, что я сказал затем: — Думаю, было бы лучше, если бы ты сейчас думал не о себе, а о Грир. Не похоже, что тебе предстоит умереть в ближайшем будущем.
Он был всего лишь маленьким мальчиком. Жизнь сгребла его за шкирку и ткнула носом в самую жестокую истину. Линкольн не понимал. Он не знал, как с этим справиться. А кто знает? Ему нужно было только утешение, заверение, что мы всегда будем любить его и заботиться о нем, но я по глупости принял это за эгоизм и припечатал злым словом.
С другой стороны, есть предел нашим возможностям, и существуют конечные, неразрешимые загадки. Я могу с чистой совестью сказать, что все годы, что мы прожили вместе, я был одержим Линкольном. Мы и должны быть одержимы детьми, но тут есть решающее различие. Знать, что они — продукт нашей любви, объединенных генов и окружения, которое мы создаем за счет своих средств, надежд и усилий — одно. А знать, что они в буквальном смысле мы, просто в другой шкуре, означает постичь разницу между совпадением и судьбой. Как бы плохо ни было Грир, мы могли только дать ей все, что у нас есть, и молить Бога об остальном.
Мои родители стали каждое лето приезжать к нам на месяц погостить. Сол тоже присоединялся к нам, когда мог. В основном мы предавались воспоминаниям, и я выкачивал из всех троих забытые подробности, мелкие нюансы и объяснения прошлых поступков и переживаний, чтобы лучше понять, кто я. О каких составляющих, сделавших меня таким, каков я сейчас, я совершенно не догадывался прежде? Можем ли мы по-настоящему узнать себя, не выслушав, что думают о нас другие?
Иногда они спрашивали, почему меня так интересует наше прошлое. Сол однажды рассердился, когда я переусердствовал с расспросами. Какая, к черту, разница, что было двадцать лет назад? Почему я упорно пытаюсь препарировать те дни, рассмотреть их под микроскопом? Почему бы просто не оставить их в покое, не радоваться воспоминаниям родственников, которые по-прежнему держатся друг за друга и продолжают друг друга любить? По счастью, у меня был наготове ответ, который всех их умиротворил и оправдал мои расспросы. Я читал об одном европейском художнике, который устроил выставку картин по воспоминаниям о собственном детстве. Я притворился, что собираюсь сделать что-то подобное, и заявил, что много лет втайне мечтал изобразить в рисунках историю своей жизни, но только недавно набрался смелости и начал делать записи и предварительные наброски. На эту работу уйдут годы, но, если я добьюсь успеха, она может оказаться лучшей в моей жизни. Семейство Фишер гордилось моим успехом, и стоило им узнать, в чем дело, как мой замысел их просто очаровал. Впоследствии они рассказывали, писали письма, звонили мне по междугородней связи, сбивчиво повторяя, что только что вспомнили важную деталь, которая может мне пригодиться…
Я слушал, читал, тревожился. Я изо всех сил пытался узнать, что находится в этой комнате — моей жизни, а затем прибрать, привести все в порядок. Не для того, чтобы однажды нарисовать ее, как она есть на самом деле, а для того, чтобы помочь моему мальчику превратить его жизнь в величественный дворцовый зал.
Мэри По была права, говоря, что мы старались делать для сына все возможное. Но, что же мы упустили — ведь были же и полуночные беседы о Боге и о том, что не надо бояться грома, тщательно завернутые сэндвичи и только два печеньица в коробке с завтраком, цирк, бейсбольные матчи, каникулы, заучивание таблицы умножения, попкорн, стрижка газона, попытки объяснить смерть пса так, чтобы она стала приемлемой частью жизни?..
Я вроде бы и знал, что делал, но, к своему собственному удивлению, постоянно ловил себя на мысли о том, что единственный правильный способ воспитать этого ребенка почти не отличается от воспитательной методы любых достойных и неравнодушных родителей. Моя история, тайна, которую я хранил, огромное количество книг, которые я прочел и обдумал за много лет, — все говорило по сути одно: любите их, учите их скромности, уравновешенности и сдержанности, хвалите их, а когда надо, умейте сказать «нет», признавайте свои ошибки.
Да, все это вы уже знаете, и мне незачем продолжать. Возможно, я просто разговариваю сам с собой. Как человек, который десять раз перепроверил свою чековую книжку, но по-прежнему не может понять, почему оказался в долгах. У меня было сто долларов. Я потратил столько-то на то, столько-то на это. Я могу объяснить все расходы, но почему же тогда осталось меньше, чем ничего? Почему наш сын превратился в бессовестное, угрюмое, скрытное существо? Должно же было остаться хоть что-то хорошее от стольких лет поддержки, бережного руководства и любви. Но нет. На «счете» не осталось ничего.
— Привет, Мэри По.
— Привет, Грир Фишер.
— У вас пистолет с собой?
— Да.
— Можно посмотреть?
— Это все тот же старый пистолет, ты его уже пять раз видела.
— Ну пожалуйста!
Мэри взглянула на меня, я согласно кивнул. Она распахнула жакет и вытащила пистолет из наплечной кобуры. Вытащив обойму, подняла его, показывая Грир.
— Он тяжелый?
Я знал, к чему она клонит.
— Грир, нельзя брать пистолет в руки. Ты же знаешь правила.
— Я же только спросила.
— Я знаю, к чему ты клонишь. Смотреть можно, а трогать нельзя.
— «Смит и Вессон». Это те, кто его сделал?
— Точно.
— А бомбы они делают?
— Не знаю.
— Папочка, а у тебя есть пистолет?
— Ты же знаешь, что нет. Они есть только у полицейских и частных сыщиков вроде Мэри.
— У Линкольна тоже есть.
— В каком смысле?
Грир очень умна, но слишком много говорит. Ей постоянно нужно быть в центре внимания, и ради этого она готова почти на все, вплоть до лжи. Переведя взгляд с меня на Мэри, девочка поняла, что сообщила драгоценные сведения, и на ее личике появилось хитрое выражение.
Она вскарабкалась ко мне на колени и зашептала в самое ухо:
— Обещаешь, что не скажешь? Линкольн не знает, что я знаю. Я зашла к нему в комнату и увидела за комодом. Линкольн прилепил его клейкой лентой.
Я кивнул, словно все в порядке вещей. У твоего брата в комнате спрятан пистолет? Очень хорошо. Мне удалось проговорить ровным голосом:
— Не знаю, зачем он Линкольну понадобился. Ну, ладно. — Я как можно ласковее снял Грир с колен. — Ладно, все в порядке. Иди-ка на кухню, милая, и перекуси. Мэри скоро уходит, а нам нужно еще кое о чем поговорить. Я приду через минуту.
Разочарованная тем, что ее секрет не произвел особого эффекта, девочка сунула руки в карманы и, шаркая, вышла из комнаты.
Когда она ушла, я передал Мэри, что рассказала мне шепотом дочка. Мэри закрыла глаза и сжала губы.
— Зараза. Ладно, Макс, не волнуйся. Не теряй выдержки и не злись, а то все испортишь. Сперва тебе надо посмотреть, что там. Может, просто пневматический пистолет или еще что, какая-нибудь штука для стрельбы дробью, и он просто не хочет тебе показывать. А вот если ствол настоящий, постарайся записать его серийный номер, тогда мы выясним, не засветился ли он где-нибудь. Будь осторожен, или нас ждут большие неприятности.
— Я постараюсь.
— Макс…
— Я же сказал, я постараюсь. Я сделаю так, как ты советуешь. А что мы еще можем?
— Пока ничего. Но, возможно, ничего страшного и нет. Подростки обожают такие штуки, но это не значит, что…
— Знаю, но мы оба помним Бобби Хенли, верно? Не глядя мне в глаза, Мэри встала и застегнула жакет. Бобби Хенли был у всех на устах — отчаянный, наводивший на всех страх парнишка из нашего родного городка. Кончил он тем, что погиб в перестрелке с полицией.
— Бобби Хенли был преступником. Твой сын — испорченный сопляк, а не преступник.
— Блин, Мэри, у него же пушка! Откуда мне знать, что он уже чего-нибудь не натворил?
— Не натворил, и все. Ясно? Не мог. Я прямо сейчас пойду и поговорю со своим приятелем, Домиником Скэнленом из управления полиции. Уговорю проверить… Не знаю. Пусть займется этим делом. Он сообразит, как поступить. Но мы все выясним. Ты посмотришь на ствол и спишешь номера, если он настоящий. Но не бери его в руки. Не дотрагивайся! Если Линкольн что-то натворил и поймет, что вы что-то заподозрили, все усложнится. Я позвоню через пару часов.
Когда она ушла, я пошел искать Грир. Она нашлась на заднем дворе, ела шоколадное пирожное. Я обнял ее одной рукой, и мы сели в шезлонг.
— Мэри ушла?
— Угу. Послушай, родная, я тут думал о том, что ты сейчас рассказала.
— О пистолете Линкольна? Знаю, нельзя заходить к нему в комнату, папочка. Я знаю, что вы с мамой не велели. Ты сердишься?
— Я недоволен. К тому же я думаю, что тебе самой бы не понравилось, если бы кто-то рылся в твоей комнате.
Девочка повесила голову:
— Мне бы жутко не понравилось.
— Ладно, тогда все. Давай забудем о том, что случилось. Я знаю, как тебя любит брат, но он, вероятно, расстроился бы и огорчился, если бы узнал, что ты за ним шпионишь. Помнишь, как было в прошлый раз? Так слушай, если ты не скажешь ему, что сказала мне, я тоже ничего не скажу. Это будет наш с тобой секрет. Но ты должна его хранить, Грир. Потому что, если кто-нибудь узнает, плохо придется тебе.
— А маме ты скажешь?
— Маме тоже незачем знать.
Тут Грир поняла, что гроза миновала и можно снова озорничать.
— Ладно, папа, но иногда я просто не могу хранить секрет. Я просто должна открыть рот и крикнуть, это как отрыжка, понимаешь? Как будто он не может усидеть у меня в животе, не то я взорвусь.
— Детка, делай что хочешь, но если ты расскажешь Линкольну, он больше не пустит тебя к себе в комнату, потому что перестанет тебе доверять. Если расскажешь маме — вспомни, что она сказала в прошлый раз, когда ты подглядывала. Думаю, не стоит ни с кем говорить на эту тему, но решать тебе.
— А ты кому-нибудь скажешь?
— Нет.
— Пап, это плохо, а? Что у Линкольна пистолет.
— Еще не знаю. Думаю, не очень хорошо, потому что зачем ему оружие?
— Может, он хочет нас защищать!
— Я сам нас защищу. Он знает, что это мое дело.
— Может, он хочет похвастать! Или собирается кого-то пристрелить!
— Надеюсь, не кого-нибудь из наших знакомых! Грир посмотрела, серьезно я говорю или нет, и ее озабоченное личико смягчилось и успокоилось, когда я улыбнулся, и она поняла, что я шучу.
Я не мог долго рассчитывать на ее молчание, потому что рано или поздно Грир выбалтывала все свои тайны. Я позвонил Лили в «Массу и власть» и сказал, что мы зайдем поужинать. Лили была в хорошем настроении и поинтересовалась, что новенького.
— Ничего особенного, кроме того, что я тебя люблю.
— Это новость? Мы прожили вместе семь лет, но любить меня ты начал только сейчас?
— Наверное, мы каждый день любим по-новому. Как тот парень, который сказал, что невозможно дважды войти в одну и ту же реку. Сегодня я люблю тебя иначе, чем вчера или завтра.
— Господи. Э, Макс, с тобой все в порядке?
— Ты с мамочкой говоришь? Можно мне тоже? Я передал трубку Грир. Девочка взяла ее обеими руками и крепко прижала к уху.
— Мам? Мисс Цукерброт говорит, что в четверг мне нужно будет принести в класс на праздник две тысячи печений с арахисовым маслом.
Я услышал, как Лили вскрикнула: «Две тысячи?!» Грир хихикнула в кулак и улыбнулась мне.
— Шучу-у-у-у-у. Но мне, правда, нужно много печенья для праздника. Поможешь его испечь?
Мы вместе сделали уроки, потом еще час поиграли в китайские шашки.
— Макс, я ухожу.
Я обернулся и увидел Белька — она строила кокетливую гримаску Элвису. Тот схватил ее за подбородок и, видимо, сжат слишком сильно, потому что она взвизгнула, как поросенок, и шлепнула его по руке.
— Вечно ты делаешь мне больно, засра… — Она увидела нас, осеклась и одарила меня кривой улыбкой. Линкольн не обратил на них внимания.
— Возвращайся к семи, а? Мы идем ужинать в ресторан.
— Я не голоден.
— Линкольн, будь сегодня дома в семь вечера. Мне нет дела, голоден ты или нет.
Когда я «продемонстрировал силу», Элвис присвистнул и в замедленном темпе сделал несколько боксерских выпадов. Девушка терла подбородок.
— И что ты хочешь, чтоб я там делал? Сидел за столом перед пустой тарелкой и слушал тамошних педиков?
— Если хочешь поразить меня сарказмом, задира, тебе понадобится еще и остроумие. Нужный тон ты почти нашел, а вот юмор пока не дается.
Белёк решила, что я сказал что-то смешное. Она в восторге захлопала в ладоши. Элвис вытянул палец, дотронулся до локтя Линкольна и, притворившись, что обжегся, отдернул руку, издав шипящий звук.
— Похоже, он прижег тебе зад, Линко.
— Похоже, тебе лучше поцеловать меня в зад, Элво. Пошли, мы уходим.
Они удалились в своих семимильных гестаповских сапогах, и, думаю, именно мой сын хлопнул дверью, а затем с грохотом пнул ее напоследок.
— Почему вы с Линкольном всегда ссоритесь, папочка?
— Потому что, по-моему, он обязан вести себя достойно, а он считает, что нет. Давай, твой ход.
Время подошло к семи, Линкольн не появился. Я прождал еще полчаса, потом отправился на ужин. При Грир я старался держаться спокойно и благодушно, одновременно раздумывая, как быть с ее братом. Проникнуть в его комнату было несложно — через неделю после того, как он врезал в дверь замок, я вызвал слесаря, и тот сделал мне дубликат ключа. Мэри я сказал правду — я лишь однажды побывал в комнате Линкольна с тех пор, как появился замок, но давно перестал доверять сыну и считал, что иметь запасной ключ необходимо. О том, что он у меня есть, не знал никто, даже Лили.
Когда мы приехали в «Массу и власть», ресторан ломился от красоток. За эти годы он превратился в одно из любимых мест Лос-Анджелесской тусовки. О нем печатали статьи в модных журналах, стоянку неизменно заполняли роскошные машины немецкого, английского и итальянского производства с номерными знаками вроде «Парень из ЛА», и заказать столик человеку безвестному стало сложно. Ибрагим и Гас все еще жили вместе, несмотря на бесконечные перебранки, и все же теперь они нравились мне меньше: успех их изменил. С одной стороны, они слишком старались быть «на высоте», с другой — оба стали законченными подхалимами. Это проявлялось в обращении с клиентами, степень известности которых с каждым годом возрастала. Для знаменитостей столик всегда был наготове. Прочим могли дозволить сесть в дальнем конце, возле кухни. Эту ничейную полосу Гас называл «Столовым адом». Мало что осталось от первоначального тепла и веселого неистовства, фирменного знака «Массы и власти» в те времена, когда я впервые туда попал. Несколько лет назад эти новые веяния вызвали дворцовый переворот. Сестры Бэнд и Мабдин Кессак уволились, потому что им не нравилось то, какими высокомерными и неискренними стали хозяева. Ответным шагом Ибрагима, встревожившим Лили, поскольку он уничтожал большую часть того, что оставалось от изначальной атмосферы ресторана, стала замена женщин на чету геев по имени Эйс и Берндт — воображал и снобов, но работников умелых.
— Привет, ребята. Где Линкольн? — В руках Лили держала охапку меню, волосы, гораздо длиннее, чем раньше, торчали в беспорядке. Мы поцеловались, потом она наклонилась и обменялась горячим поцелуем с Грир.
— Он с друзьями. Может, появится попозже. Лили посмотрела на меня многозначительным взглядом, я кивнул. Она сделала гримасу и вздохнула.
— Когда-то ему так нравилось сюда приходить, помнишь? Было весело. Помнишь, как Мабдин тогда делал для Линкольна особую пиццу?
— А его день рождения со змеями?
— Золотые деньки в «Массе и власти». Как бы мне хотелось, чтобы все осталось как прежде. Хотите есть?
Подошел один из официантов и, еле-еле кивнув нам головой, настойчивым шепотом заговорил с Лили.
— Просто скажи ей, что в меню этого нет, Берндт. Не понимаю, в чем проблема.
Оскорбленный официант поглядел на Лили так, словно она спросила, не он ли испортил воздух.
— Я-то ей сказал, но она требует, чтобы мы ей его приготовили, потому что раньше его, мол, здесь подавали.
— Очень жаль. Пусть ест то, что указано в меню, как и все остальные.
— Гас может расстроиться, если узнает, что вы отказали. Он обожает ее шоу.
— Об этом побеспокоюсь я. Пожалуйста, делай, как я сказала.
Парень гаденько улыбнулся и исчез. Лили поскребла подбородок.
— Я по десять раз на дню с тоской вспоминаю Салливэн и Альберту. Раньше тут было намного веселее. Раньше мы бы приготовили этой актрисе то, что она хочет, потому что были бы в восторге оттого, что она сюда пришла. Теперь не так.
— Мам, мы будем есть?
— Да, любимая. Давай поищем столик. — Ведя нас по переполненному залу, Лили обернулась и спросила: — Так где же его величество?
— Последний раз, когда я его видел, шаркал в неизвестном направлении вместе с Микки и Минни. Мы столкнулись в дверях, и я ему сказал: «Перестань валять дурака».
— Уверена, ему жутко понравилось. Вот, давайте сядем здесь. Ты что, поставил его в неловкое положение перед его друзьями? Ты же знаешь, он этого не выносит.
— Он почти ничего не выносит. В том-то и проблема.
— Иногда он не выносит тебя, папочка.
— Знаю, но такое случается, когда двое бодаются, как мы с ним. Я знаю, что мы очень по-разному смотрим на вещи.
— Что ты ему сказал, что он так завелся?
— Попросил прийти домой к семи, — тогда мы вместе поужинаем. Он сказал, что не голоден, я сказал: «Будь дома». Вот и вся дискуссия. Похоже, он не выполнил мою просьбу.
— Мам, на Линкольне футболка с «траханьем».
— Спасибо, что сказала, Грир, но ты знаешь, что сказала только затем, чтобы произнести это слово. Не думай, что можешь меня обмануть.
— Лил, у меня появился замысел нового комикса. Я хотел бы уйти сразу после ужина, вернуться домой и поработать. Ведь у тебя сегодня смена кончается рано? Может, ты привезешь домой Мисс Маффет?
—Конечно. Сначала надо будет заехать в супермаркет, но ничего, если мы ляжем спать чуть позже обычного?
Грир покачала головой, одно за другим зачитывая вслух названия блюд в меню.
— Ты сегодня замечательно выглядишь. Длинные волосы тебе очень идут.
— Ой, Макс, правда? Спасибо. Думаю, сегодня я как столетняя старуха.
— Нет, ты чудо. Ты из тех, кто с возрастом только хорошеет. Мне очень повезло с тобой, ты знаешь?
Мы часто делали друг другу комплименты. Я не знал более счастливой пары. Ни то, что Лили похитила Линкольна, ни то, каким он стал, не могло разрушить нашу любовь — с годами мы любили друг друга все больше и больше.
— Спасибо. Мило с твоей стороны.
— Правда, я не льщу. Так что мы будем есть?
Несмотря на приятный семейный ужин с оживленной беседой, жестикуляцией и смехом, мы с Лили, то и дело, украдкой оглядывали зал — вдруг пришел наш мальчик. Иногда наши взгляды встречались, и один из нас поднимал бровь, словно говоря: «Что делать? Малыш не придет».
Но он нас удивил.
— Макс, я сегодня хотел кому-то сказать, сколько газет печатают «Скрепку», но точно не мог вспомнить. Что-то около трехсот?
— Да, чуть больше, но вроде того.
— Привет, мам.
— Линкольн! Привет! Давай садись.
— Привет, Линкольн. Хочешь сесть рядом со мной?
— Привет, Гр-р-ри-и-ир. Не-а, я хочу сесть рядом с папой. Прямо посередке старой доброй семейки.
Он с шумом отодвинул стул справа от меня. Садясь, хлопнул меня по плечу.
— Как дела, Макс? Как дела у нашего старого кормильца?
— Хочешь есть?
— Я уже говорил, что не голоден. Пришел просто, чтоб повидать вас, ребята. — Отбивая ритм на столе, Линкольн запел песню о «воспитании де-ту-шек». Мы смотрели и ждали, что он замолчит, но он запел громче. Люди за другими столиками стали оборачиваться. Он пел и пел, а мы вернулись к своему десерту.
Грир сказала, что ей нужно в туалет, и Лили пошла с ней.
Линкольн улыбнулся мне.
— Эй, Макс, какая разница между холодильником и гомиком? — сказал он слишком громко — пусть за соседними столиками услышат.
— Полагаю, ты лучше меня знаешь.
— Холодильник не пердит, когда ты вытаскиваешь из него сосиску.
Женщина за соседним столиком покачала головой и сказала:
— Боже, как вульгарно!
Я наклонился и положил руку Линкольну на предплечье:
— Линкольн, прекрати. Что ты хочешь этим доказать? Ты же знаешь, что нельзя отпускать такие шутки, особенно здесь. Это оскорбительно и совершенно неуместно.
Вместо ответа он запустил большой палец в персиковое мороженое Грир. Сунул в рот и стал сосать. Этот несчастный мальчишка сосет палец — дикость какая-то… Он закрыл глаза, изображая преувеличенный восторг. Я вдруг понял, что впервые за все годы, что мы прожили вместе, вижу, как он невинно, по-детски, с упоением обсасывает палец.
— Линкольн! Что ты делаешь? Что с тобой? Почему ты теперь всякий раз, как приходишь, устраиваешь скандал?
К нам, кипя, прошагал Ибрагим. Он был добродушен и терпелив, но мальчик его допек. За последние два года наш сын устроил тут несколько сцен и чуть ли не драк. Бессердечные замечания, громкие похабные шутки вроде сегодняшней, гадости, которые он нам выкрикивал, — как он презирает ресторан и все, что с ним связано. Мы давно перестали брать Линкольна с собой, но он много раз увязывался за нами, и тогда вечер обычно заканчивался скандалом. Никто из нас не понимал почему, если не считать его крайне агрессивной гомофобии. Я хотел, чтобы он пошел с нами сегодня вечером только для того, чтобы без помех поискать в пустом доме его пистолет.
— Все. С меня довольно. Ты не имеешь права так с нами обращаться, Линкольн, ты калечишь всех, кто тебя любит. Ты нас просто уродуешь. Любовь заходит очень далеко, мистер, но она — не вселенная. Есть предел, дальше которого она не простирается, и тогда наступает конец.
— Постараюсь запомнить.
Когда Ибрагим ушел, Линкольн спросил, не можем ли мы выйти и поговорить наедине. Я согласился и, выходя, попросил официанта передать Лили, что мы вернемся через несколько минут.
Стоя у ресторана, мальчик засунул руки в задние карманы джинсов.
— Я знаю, Максик. Знаю все! Я обнаружил все сегодня. Вечером. Поразительно, как за один миг вся жизнь может перевернуться с ног на голову. Невероятно. Настоящий мозговорот. Но я знаю все ваши грязные долбаные секреты! — Он был счастлив. Не знай я, что происходит, меня бы потрясло выражение чистого восторга у него на лице. — Поверить не могу. Не верится, что вы за все эти годы ничего мне не сказали. Вы же могли мне все рассказать, но не рассказали! Не рассказали, сволочи!
— Мы не…
— Иди в жопу, Макс. В жопу до конца твоей сраной жизни. Ты и Лили, и все ваше вранье, вы все… И чего ты теперь от меня ждешь? Вы заплатите за это. Теперь вы заплатите за все, ублюдок.
— Как ты себя чувствуешь? Он на мгновенье задумался.
— Чувствую… странно. Будто я… м-м-м… до сих пор жил на другой планете и только что приземлился здесь. Что-то в таком роде. Уверен, ты понимаешь, о чем я говорю, папа.
— Да, понимаю.
— Еще бы. Я хотел, чтобы ты узнал, Макс. Но твоей жене я, наверное, пока ничего говорить не буду, потому что… м-м-м… хватит одного родителя за один заход.
Я не понял, что он имел в виду, но спросить не успел. На другой стороне улицы затормозил красивый серебристый «мерседес». Посигналил. Линкольн помахал рукой.
— Мне пора. Я с тобой попозже поговорю, ладно?
— Куда ты?
— У нас с Элвисом кое-какие дела.
— С Элвисом? Это он за рулем? Но у него нет «мерседеса».
— Одолжил у приятеля.
— Линкольн, постой! Нам надо поговорить…
— Хрена с два! — Он, не глядя, выскочил на проезжую часть. Обернувшись, крикнул что-то через плечо, остановился посреди улицы, не зная, куда бежать — ко мне, к «мерседесу», ко мне. — Теперь все будет по-моему, папуля. Теперь, когда я узнал Страшную Тайну. Надо же, сегодня. Ну, прямо как гребаное совершеннолетие! Сегодня я стал мужчиной!
Сжав кулаки, он вскинул вверх руки и, грозя небу, завыл по-волчьи. Машины тормозили, его провожали ошеломленными взглядами. Один водитель завыл на Линкольна в ответ. Другой поторопился прочь от буйного панка. Элвис сигналил снова и снова. Я ступил на проезжую часть, но сразу остановился — мимо пронесся мотоцикл. На другой стороне улицы Линкольн обошел «мерседес», нагнулся, исчез, и серебристый автомобиль с ревом умчался — я даже не успел расслышать, как захлопнулась пассажирская дверца.
Я вбежал обратно в ресторан и сказал Лили, что должен ехать домой прямо сейчас, без всяких объяснений. Мне нужно было добыть пистолет. Что может натворить Линкольн теперь, когда он узнал, кто он? Может сойти с ума. Может совершить какое-нибудь безумство. Не важно, что сказала Мэри. Я должен добраться до пистолета первым и спрятать где-нибудь в безопасном месте. Тогда мы сможем поговорить. Говорить и говорить, пока я не смогу объяснить ему все, насколько возможно.
На бульваре Уилшир произошла крупная авария, и в знакомой зловещей россыпи мигалок полицейских автомобилей и машин скорой помощи, в бегущих по земле оранжевых отблесках неоновые вечерние рекламы казались еще более безвкусными и уродливыми. Впервые за много лет я вспомнил один день из детства. Однажды летом в воскресенье (Сола тогда еще не было), мы с родителями поехали в Пэлисейдс-Парк в Нью-Джерси. Мне было лет семь, и я ни разу до того не видел парка аттракционов. День удался на славу и не мог не остаться одним из самых заветных воспоминаний детства, ведь я испытал столько радости и веселья, что хватило бы на десять мальчишек. Но радость не всегда врезается в память так, как смерть.
По пути домой, сразу за мостом Таппан-Зес, мы попали в гигантскую дорожную пробку. Она тянулась вперед на много миль, и двигалась так медленно, что отец несколько раз выключал двигатель, чтоб не перегрелся. Но по радио передавали репортаж с бейсбольного матча, мама прихватила с собой вязанье, а на случай, если кто-то проголодается, в корзинке для пикника еще оставалось несколько сэндвичей. Мы были всем довольны. Папа и я некоторое время слушали репортаж, а потом я, устав от насыщенного дня, разморенный загаром, который он мне подарил на прощание, улегся на широком заднем сиденье и заснул.
Не знаю, сколько я проспал, но проснулся я от маминого голоса:
— Только не шуми, а то он проснется. Папа тихо и заливисто присвистнул:
— Много лет не видел такой жути.
Я открыл глаза, но детское чутье за мгновенье до того, как мама обернулась, подсказало, что она собирается взглянуть на меня. Я притворился спящим.
— С Максом все в порядке. Все еще дремлет. О боже, Стэнли! О господи!
Я не выдержал таинственности. Что происходит? Возможно, ничего бы не изменилось, если бы я сел и тоже вскрикнул, поскольку родители оцепенели при виде зрелища за стеклом. Я скользнул по сиденью и, выглянув в окно, увидел дымящееся поле боя — разбитые автомобили, мигалки, пожарные машины, снующие люди. Полицейские в синем, пожарные в желтом, врачи в белом.
А вокруг лежали трупы. Сначала я увидел два рядом, накрытых простыней, из-под которой смиренно выглядывали ноги. Следующим, и самым поразительным, оказался ребенок, выброшенный сквозь лобовое стекло автомобиля. В те времена в окна машин еще не ставили небьющиеся безопасные стекла. Я не сомневался, что это ребенок, потому что видимая часть тела, хоть и почти полностью покрытая блестящим слоем крови, была маленькой и тонкой. Верхняя часть туловища торчала в лобовом стекле, словно вылетевшее с заднего сиденья ядро, застрявшее на полпути. Бессильно свешивалась маленькая ручка, на которой по-прежнему красовались часы. Я увидел белый циферблат. Маленькое белое пятно среди полосатого, кричаще-красного. Безупречно белый кружок. Все остальное — кровь и изломанный, бесформенный хаос. Я впитал всю картину за несколько секунд. Потом мама снова стала оборачиваться, я скатился на сиденье, лег как лежал, и меня не застукали. Я слишком испугался, чтобы взглянуть еще раз, а вскоре мы миновали место аварии и прибавили скорости.
— Живее, приятель. — Спустя четыре десятка лет полисмен в шлеме поводил перед моим лицом фонариком. — Вы уже полюбовались представлением.
Проезжайте. — Я нажал на газ, думая о себе, семилетнем мальчишке на заднем сиденье, о мертвом ребенке в лобовом стекле и своем сыне.
Когда я подъехал к дому, ни перед ним, ни на дорожке не было ни одной машины. Хорошо, но это ничего не значит. Линкольна могли уже высадить здесь, и он, может быть, уже внутри. Я припарковал машину на улице, постоял рядом и несколько раз глубоко вдохнул, прежде чем войти. Что мне ему сказать, если я его встречу?
Я двинулся к дому, перебирая в уме вопросы и ответы, готовя себя к тому, что может спросить мальчик. Но что же теперь, когда он все знает, успокоит его или утешит?
Я почти дошел до двери, и тут увидел их. Перед нашей входной дверью — большая веранда, на которую ведет несколько ступенек. На веранде стоят металлические стулья с откидными спинками, на которых мы с Лили частенько сидели по вечерам и болтали, когда она приходила с работы.
На стульях сидели два маленьких мальчика. Я остановился, изумленный тем, что тут кто-то есть, — ведь никого из нашей семьи не было дома.
— Привет, мистер Фишер!
— Здрасьте, мистер Фишер!
Маленькие Гиллкристы, живущие на нашей улице. Славные ребята лет девяти-десяти. Они всегда бродили вместе где-то поблизости.
— Привет, ребята. Что вы тут делаете?
— Эдвард сказал, что мне слабо пойти и посидеть у вас на веранде.
— На сколько поспорили?
— На четвертак.
Я сунул руку в карман, достал монету и вручил мальчишке.
— Почему это вы платите? Проиграл-то Эд!
— Заткнись, Билл! Если ему хочется заплатить, пускай.
— Кто-нибудь входил в дом за то время, что вы тут?
— Нет, сэр. Мы тут, не знаю, с полчаса?
— Линкольна не видели?
— Нет.
— Ладно. Шли бы вы лучше домой. Уже поздно. Эдвард встал и пихнул копушу Билла. Брат толкнул его в ответ. Эдвард пихнул Билла…
— Эй, ребята!
— Он всегда меня задирает!
— Потому что ты дурак!
— Это ты дурак!
Я смотрел на них и думал — что, если это Линкольн и я? Мальчишки, братья, два года разницы. Я зажмурился и представил себе: мой брат Линкольн. Младший брат Линкольн, который ходит за мной хвостом, — сущее наказание, но одновременно и мой лучший друг. Странно, но когда я снова взглянул на братьев Гиллкристов, они по-прежнему походили на нас. Пришлось несколько раз моргнуть, чтобы отогнать навязчивый образ.
Нервничая, я отпер входную дверь и вошел. Вес тихо, спокойно, в комнатах пахнет теплом и застоявшимся воздухом. Обычный чудесный уют, который чувствуешь, входя в собственный дом, исчез. Повседневные вещи, предметы, знакомые, привычные предметы, казалось, стали больше и повернулись под странными углами. Как картина, которая висит косо и ее нужно поправить. Весь дом точно искривился и… замер в ожидании. Правильно ли я подобрал слово? Как будто он ждал, что я буду делать дальше. По улице проехала машина. Застыв, я ждал, прислушиваясь, не остановится ли она и не свернет ли к нашему дому. Нет. Я прикинул, что до возвращения Лили у меня около получаса.
— Линкольн! Ты здесь? — Медленно идя по дому и зажигая свет, я боролся с безумной мыслью, что, будь Линкольн здесь, он бы прятался от меня, готовясь неожиданно напасть, когда я повернусь спиной. Хотя такое поведение было скорее в стиле Грир, я все же двигался осторожно, ожидая, что он выскочит из ниоткуда. Мой сын — чертик из табакерки.
Я тщательно осмотрел весь дом, и только тогда немного успокоился. Я улыбнулся сам себе, заглянув за кушетку в гостиной и в крошечную кладовку в комнате для стирки. Но страх рождается, когда замечаешь, что у нормальных вещей вдруг выросли клыки. После сегодняшних открытий угол за кушеткой перестал быть невинным местом, куда закатился теннисный мячик Грир.
Я достал ключ от комнаты Линкольна из тайника — он был прикреплен клейкой лентой к дну неиспользуемого выдвижного ящика на кухне. Потом беззвучно пошел по длинному коридору в глубину дома. У двери Линкольна я постучал и еще несколько раз окликнул его — вдруг он у себя? Тишина. Нельзя больше терять времени. Я открыл дверь, протянул руку и включил свет. Голая белая пустота и порядок снова показались особенно зловещими, когда я вспомнил о том, что здесь происходило, и что было спрятано; мрачная тишина опустевшей тюремной камеры или комнаты в богадельне.
Комод стоял в пяти или шести дюймах от стены. Присев на корточки, я повернул голову и просунул руку вдоль его задней стенки. Есть, вот оно. Сперва гладкая плоская древесина, потом подозрительный завиток клейкой ленты, отклеившейся на конце. Дальше — твердое тело пистолета.
— Слава богу. Слава богу. — Я отлепил его и вытащил. Об оружии я не знаю ничего, кроме того, что видел в фильмах, но очертания узнал — сорок пятый калибр. Следующий вопрос — настоящий он или нет. Я знал, что японцы делают замечательные модели пистолетов в натуральную величину, настолько точные, что даже эксперты ошибаются. Этот казался на удивление легким и не то покрытым, не то изготовленным из какой-то резины или пластмассы. Пластмассовый пистолет? Как такое может быть? С левой стороны было выгравировано «Glock 21 Austria 45 AUTO». Справа — еще раз слово «Глок», серийный номер и адрес фирмы в Смирне, штат Джорджия. Такой легкий пистолет. Оружие всегда внушало мне опасение и трепет, но простота и безыскусность «глока» были неотразимы. Я вновь и вновь вертел его в руках. После долгих раздумий и прикидок мне удалось осторожно извлечь из рукоятки обойму. В ней лежало двенадцать красивых золотых патронов. Настоящая. На свете не было ничего более настоящего, чем этот пистолет.
Первым делом я снял трубку телефона, стоявшего на письменном столе, и позвонил Мэри По. Слушая гудки, я держал «глок» в руке и вертел его, разглядывая под разными углами. Какой инструмент. Какой удивительный механизм. Бах. И все. Вот ради этого он и сделан. Бах — одна большая дыра. Мэри не было дома, но я оставил на ее автоответчике сообщение, что нашел пистолет, что он очень, мать его, настоящий, и продиктовал серийный номер. Пока я дома, на случай, если она захочет мне перезвонить.
Потом я сделал странную вещь. Я положил обойму в карман, а пистолет — на пол в середине комнаты. Почему просто не запихнул все в карман? Потому что не хотел, чтобы он оказался у меня в кармане. Хватило и пуль, но они — уродливое сердце пистолета, без них он не опасен, он просто лежит на паркете — только всасывает в себя весь свет и энергию в комнате, словно черная дыра в пространстве.
Молчание тяжелого оборудования, выключенного секунду назад, или автострады в три часа ночи, когда за несколько минут не проезжает ни одна машина. Беззвучность самолета, в нескольких милях над вами тянущего за собой белый шлейф. Такие вещи издают столько шума, что их редкая тишина кажется в миллион раз более тихой. Молчание ожидания, а не завершения. В любой момент шум, которым и является эта вещь, с грохотом вернется. Такой была тишина в комнате Линкольна, когда я повесил трубку.
Я плотно закрыл глаза, сжал кулаки и опустил голову на грудь.
— Ненавижу. Ненавижу это.
И принялся за поиски.
В одном ящике лежали три пачки презервативов. Как замечательно! Он предохраняется! Если бы все было так спокойно и просто. Я улыбнулся, подумав, что в прежние времена отца, нашедшего в сыновнем комоде презервативы, хватила бы кондрашка. В другом ящике я нашел нож-«бабочку» и поляроидное фото Белька топлес. У нее оказались прелестные маленькие грудки, и она мило смотрелась с поднятыми в классической «культуристской» позе руками. Как бишь ее зовут? Рут. Рут Бернетт?
Бердетт? Что бы сказали ее родители, увидев эту фотографию?
Вот что еще я нашел. Открытку, на которой были пенис и волосатые яйца, на член надеты черные очки, так что все вместе похоже на лицо мужчины с густой бородой. На обратной стороне написано: «Л. Можешь пососать мой член, когда я умру». Еще один нож и патрон в ящике стола, два расплывчатых поляроидных снимка других пистолетов, которые, наверное, принадлежали Линкольну или его друзьям. Больше ничего.
Зазвонил телефон. Я вздрогнул; в горле у меня пересохло, пришлось облизать губы, а уже потом отвечать. «Алло!» Повесили трубку. Отдернув ее от уха, я заорал в микрофон: «Твою мать, засранец! Мать твою!» В таких случаях положено извиняться! Сказать что-нибудь. Сказать: «Извините, я не туда попал». Хоть что-нибудь, чтобы я знал…
— У меня. О боже, моя комната!
Осматривая дом, я не обратил внимания на свой кабинет, полагая, что Линкольн туда не входил, потому что он никогда туда не заходит. Положив трубку, я взглянул на часы, огляделся, чтобы убедиться, что ничего не сдвинул с места и он не поймет, что я здесь побывал. Линкольн так скрытен и коварен, что я не удивился бы, узнав, что он прикрепляет к дверному косяку волоски или устраивает другие ловушки, чтобы сразу понять, не шарил ли кто у него в комнате, но беспокоиться об этом уже некогда. Вроде все на месте. Последний взгляд по сторонам. Ящики задвинуты. Фотографии на месте. Дверца шкафа закрыта. На столе пусто. Порядок, пошли. Оп-па, пистолет! Я забыл проклятую штуку на полу, еще секунда — и выключил бы свет, оставив ее там.
— Умно, Макс. Очень умно.
Я подобрал «глок», щелкнул выключателем и вышел. Снова запер дверь и пошел по коридору. Наверное, не стоило этого делать — и опасно, и некрасиво как-то. А почему некрасиво? Почему Макс Фишер расхаживает по дому с пистолетом 45 калибра в руке? Кого он намерен застрелить?
Где сейчас Лили и Грир? В магазине. Лили сказала, что они сперва заедут в магазин, а потом уж домой. Однако, вбежав в ресторан и бросив, что мне нужно идти, я был настолько не в себе, что она могла запаниковать и вернуться гораздо раньше, чем собиралась. Но я надеялся, что она не вернется. Надеялся, что она еще там. Надеялся, что телефон больше не зазвонит. Надеялся, что моя комната — по-прежнему всего лишь комната, а не новое несчастье.
С тех пор как я обыскал комнату Линкольна, дом стал еще больше. Маленький рисунок на стене, который я сделал для Лили, выглядел угрожающе, желтый коврик пылал так ярко, что я перешагнул через него, боясь наступить. Ты становишься меньше. Теряешь перспективу, самообладание. Что-то выедает тебя изнутри, а ты не в силах сопротивляться. Это твой собственный страх.
У двери в свою комнату я нажал на дверную ручку, затаил дыхание, повернул ее. Включил свет.
Пусто.
Пусто, ничего не тронуто. Комната, такая же опрятная, как всегда. Пока я не почувствовал смрад. Запах дерьма. В чистой и аккуратной комнате мерзко воняло дерьмом. Смрад заполнил ее целиком.
Мой письменный стол. На нем — две вещи: одна из любимых глубоких тарелок Лили, доверху заполненная дерьмом, в котором торчала фотокарточка.
Рядом — зеленая папка. Я держал в доме только одну зеленую папку. Намеренно. Я хранил ее в запертом сейфе на дне запертого металлического шкафчика для хранения документов. Зеленая папка лежала в сейфе вместе с моим завещанием, страховыми полисами и важными банковскими сертификатами. Лили не знала о сейфе, знал только наш адвокат. Никто, кроме меня, не догадывался, что там. В случае моей внезапной смерти адвокат сообщил бы о нем Лили и передал запасной ключ. Я не рассказал ей ничего, зная, что жена стала бы яростно возражать. Хранить папку в доме действительно было опасно, но я считал ее непреложным артефактом нашей жизни и отношений. Я представлял себе день, когда мы, состарившись, вместе перебираем бумаги. Полагал, что снова все увидеть и прочувствовать в старости будет очень важно для нас обоих.
Папка была толстая. В ней содержалось девяносто страниц информации, собранной детективом об Анвен и Грегори Майерах. А также дневник, который я вел с того дня, как поехал к Майерам в Нью-Джерси, и в котором сделал последнюю запись накануне того дня, когда Лили созналась в том, что похитила Линкольна. Как только она сказала мне правду, я почувствовал, что мне незачем больше писать о том, что я считал правдой. Мне вообще незачем стало писать. С этого мгновения то, что внушало страх, стало просто данностью.
Линкольн рос, я все меньше ему доверял и потому дважды переносил коробку в банковский сейф. Но оба раза какое-то смутное беспокойство заставляло меня забрать ее обратно. Чтобы уменьшить риск, я положил «документы Лили» на дно и прикрыл сертификатами акций и тому подобными скучными бумагами, которые не представляли особой ценности для ищейки или вора.
Даже прочитав бумаги детективного агентства, любой подумал бы, что я попросту чрезвычайно интересуюсь супружеской четой по фамилии Майер. Людьми, которые пережили одно за другим несколько ужасных событий и лишь чудом выжили и выкарабкались на другой берег жизни. Сами по себе эти ксерокопии были вполне безобидны.
Другое дело дневник. Я мог бы процитировать здесь точные, убийственные выдержки из него, но к чему? Вы уже слышали о моих вопросах, тревоге и боли, которую я испытывал в те дни. В дневнике, который Линкольн нашел и прочел, рассказывалось все. Кроме еще одной вещи, которую я обнаружил в ту ночь, когда Лили во всем призналась. Но, увидев на столе смертоносную зеленую папку, аккуратно положенную рядом с дерьмом, я о ней даже не вспомнил. Отвратительный запах, казалось, загустел и завладел каждым кубическим сантиметром комнаты; к горлу у меня подступила рвота. Я опустился в кресло. Дыша ртом, наклонился и выдернул фотографию из верхушки лоснящейся коричневой кучи. На ней наш сын, сидя на корточках на самом этом столе, срал на тарелку. Он ухмылялся в камеру и показывал ей средний палец. Поперек карточки жирным черным фломастером было написано: «Гляди, что я нашел!»
Зазвонил телефон. Я мельком посмотрел на него. Казалось, он стоит в сотне миль от меня — на другом конце стола. У меня не было сил до него дотянуться. Он зазвонил снова. И снова.
— Алло!
— Папа! — Судя по голосу, он был совершенно счастлив. — Я так и думал, что тебя застану. Получил сообщение? Сейчас оно, наверно, вполне дозрело. Чем ты объяснил старушке Лил свое поспешное бегство? Спорим, ты примчался со всех ног, чтобы поглядеть, не здесь ли я. Верно?
— Что-то в этом роде. Линкольн…
— Заткнись. Не желаю слышать ни слова. Если заговоришь, брошу трубку. Я в аэропорту. Взял твою дополнительную карту «Виза» и намерен какое-то время ей пользоваться. Я уже снял по ней несколько сотен в банкомате. Спорим, ты и не подозревал, что я знаю код, а? Не вздумай звонить в «Визу» и блокировать карту, понял?
— Да пользуйся ей, но послушай… Он заговорил еще увереннее:
— Хорошо, так. Через десять минут я сажусь на самолет до Нью-Йорка. Чтобы вы с мамочкой знали и не волновались. Потом я достану машину и поеду навестить мистера и миссис Майер. Нам есть о чем поговорить.
— Линкольн…
— Заткнись, козел! Я поговорю с ними, а потом подумаю о вас. Может быть. Может, вернусь, может, нет. Не вздумай потащиться за мной следом. Кроме того, следующий самолет на Нью-Йорк только через три часа. Я проверил. Даже если попытаешься, ничего не выйдет. Держись от меня подальше. Ты мне задолжал, говнюк. Ты и Лили задолжали мне куда больше этого. Не лезь ко мне, пока я с тобой не свяжусь. А пока буду жить на деньги с твоей кредитной карточки, так что не блокируй ее.
Мне нужно было сказать ему только одно. Я должен был рискнуть.
— Линкольн, Майеры…
— Заткнись! — И короткие гудки.
Прежде всего я взял тарелку, стряхнул содержимое в унитаз и спустил воду. Затем полоскал тарелку в чистой воде до тех пор, пока она снова не заблестела. Этого мало. Я отнес ее на кухню, положил в раковину, налил жидкого отбеливателя и оставил в этой химической ванне на несколько минут, а потом вымыл горячей водой с мылом. Все еще не удовлетворенный, поставил тарелку в пустую посудомоечную машину и включил ее. Интересно, что подумала впоследствии Лили, открыв дверцу и увидев всего одну тарелку. Странные вещи творились в тот вечер в хозяйстве Фишеров.
Я не хотел, чтобы Лили застала меня и принялась выпытывать, что произошло за последние несколько часов. Какое-то время я раздумывал, не сознаться ли во всем, даже в том, что Линкольн узнал правду, прочитав мой дневник, который я много лет от нее скрывал. Но тогда мы всю ночь будем выяснять отношения, нам понадобятся часы, чтобы все взвесить, обо всем поспорить (больше всего мне достанется за дневник) и, надеюсь, помириться. Но на это уйдет время, а сейчас нельзя терять времени. Линкольн вот-вот сядет на самолет в Нью-Йорк и сделает то, что он, черт возьми, замыслил сделать с Манерами, когда доберется до места.
Я позвонил в справочное Лос-Анджелесского аэропорта. Мальчик сказал правду: самолет, вылетающий как раз сию минуту в Нью-Йорк, — последний на ближайшие три часа. Нет, в Ньюарк тоже нет рейсов. Через час будет рейс на Хартфорд, через два — на Филадельфию. Оба города слишком далеко, так что это не имеет смысла. Мне был нужен Нью-Йорк или Нью-Джерси, но ни туда, ни туда нельзя было попасть в ближайшие сто восемьдесят минут плюс время полета. На секунду я преисполнился надежд, подумав, что даже при наличии действующей кредитной карточки шестнадцатилетнему автомобиля напрокат не дадут. Точно! Ему придется оставаться в аэропорту, пока он не придумает выхода, а я выиграю время, в котором отчаянно нуждаюсь. И все же этот молодой человек хранил у себя пистолет 45 калибра, приклеенный скотчем к задней стенке комода, и раскрыл самый секретный из моих секретов. А значит, он достаточно смекалист и ловок, чтобы найти способ добраться до Сомерсета, штат Нью-Джерси, гораздо быстрее, чем я.
Поскольку я понятия не имел, где они сейчас живут, следующим шагом я позвонил в справочное Нью-Джерси и спросил, проживают ли в Сомерсете Анвен и Грегори Майер. Проживают. Черт побери, проживают! В том самом странном и призрачном доме, который должен был заменить им утраченного ребенка.
Я сидел и думал, потом в новой надежде обзвонил несколько чартерных авиалиний, указанных в телефонном справочнике, и спросил, сколько они берут за аренду частного самолета и пилота для полета на Восток. Цены оказались безумными, но я был готов пойти на это, пока мне не сказали, что на устройство всего потребуется самое меньшее три часа. Я обзвонил аэропорты в Бербанке, Сакраменто и Сан-Франциско. Ничего не выходит. Оттуда были рейсы на Нью-Йорк, но мне на них не успеть.
Спустя считанные секунды после того, как я повесил трубку, потратив время на еще один бесполезный разговор, зазвонил телефон. Молясь, чтобы это оказался Линкольн, чтобы я успел сказать ему ту единственно важную вещь, которой он не знал, я схватил трубку. И услышал голос Мэри По.
— Алло?
— Макс, это Мэри. Я звоню из машины, так что слышно будет плохо. Ствол Линкольна настоящий, и он краденый. Судя по серийному номеру — из той партии оружия, которую увели полгода назад во Флориде: грузовик на шоссе ограбили. К тому же это оружие высшей лиги, очень мощная дрянь. Террористы обожают «глоки», потому что их делают по большей части из пластика, и металлодетектор в аэропорту их не обнаруживает. Это не дешевка с распродажи, Макс. От этой штуки дрожь пробирает, даже когда у тебя самого пистолет. Но ты сказал, пушка все еще на месте? Тогда все в порядке. Просто забери ее и держи на коленях, или сунь в сейф до тех пор, пока парень не придет домой.
Я постарался поскорей отделаться от нее, попросив ни в коем случае не говорить о пистолете Лили. Понятия не имея, сколько пробуду на Востоке, я пошел в спальню и уложил небольшую сумку — джинсы, рубашки, белье… хватит на три-четыре дня. Я знал, что нужно оставить Лили записку с объяснениями, чтобы она не сошла с ума от беспокойства, когда вернется и обнаружит, что мы оба исчезли. Что я мог сказать? «Я бегу за нашим сыном, он узнал, что его похитили…» Что вообще тут можно сказать? Думать было некогда. Я написал, что Линкольн сбежал, возможно, с Элвисом и Бельком. Я постараюсь найти его, пока ничего не случилось. Потому-то я и кинулся тогда, как сумасшедший из ресторана — Линкольн сказал мне, что мы ему осточертели, и он намерен уйти от нас и жить сам по себе. Ложь, умалчивающая о стольком, что была почти похожа на правду. Лили поверит, а на большее мне сейчас и надеяться нечего. Лили упорно хотела сама принимать все решения, касающиеся воспитания Линкольна, но тут она меня поймет. Она знает, как он зол, и как гнусно иногда себя ведет. Услышав, что он убежал, она не удивится. Как только что-нибудь узнаю, написал я, сразу позвоню.
Я выбежал из дома, запер дверь, бездумно глянул в окно гостиной и увидел, что оставил в нескольких комнатах свет. В голове пронеслось воспоминание о том, как я менял лампочку в одном из светильников и крикнул Грир, чтобы она сходила на кухню и принесла новую лампочку. «Да, папочка». Тихий топоток ее ног в тапочках, бегущих по покрытому ковром полу, вдалеке ее голосок, просящий маму дать лампочку для папы. Какой будет наша жизнь, когда мне в следующий раз придется менять лампочку в нашем доме? Сколько времени пройдет до следующего вворачивания лампочки?
Меня ожидало что-то мрачное и зловещее, а этот лос-анджелесский вечер, словно в насмешку, выдался чудесным, напоенным мягкими ароматами. Как приятно было бы посидеть на заднем дворике, выпить бокал бренди, негромко проговорить до поздней ночи. Мы частенько так сидели. Грир обычно засыпала на коленях у кого-то из нас, как когда-то, много лет назад, Линкольн. Мы их не беспокоили. Слишком хорошо было сидеть всем вместе. Когда Кобб был еще жив, он обычно лежал на боку возле наших кресел, вытянув длинные лапы. Когда Грир была совсем маленькой, он еще был с нами. Не раз, войдя в комнату, мы видели крошку возле собаки — она стояла рядом, но никогда до него не дотрагивалась.
— Кобб! О господи.
Подумав о собаке, я припомнил одну любопытную деталь. Единственным человеком, которому старый чудак давал себя гладить, был Линкольн.
Пока однажды мальчик не вбежал в дом в слезах, хныча, что Кобб только что на него огрызнулся. Никто из нас не мог этому поверить, ведь мы знали, какие у них отношения. Мы успокоили мальчика, сказав, что пес, наверное, спал и ему приснился дурной сон или еще что-нибудь. Мы все трое подошли к собаке, чтобы посмотреть, что случилось. Мы нашли Кобба на его любимом месте, он грелся на солнце, лежа на теплых камнях патио. Мы сказали Линкольну, чтобы он попробовал снова погладить пса. Когда мальчик потянулся к серому великану, Кобб не то заворчат, не то зарычал. Получилось страшновато. То был конец эпохи. С того дня и до самой своей смерти Кобб не желал, чтобы кто-нибудь из нас, даже его юный друг, к нему прикасайся. Он по-прежнему высовывал длинный язык, посылая, как уверяла Лили, воздушные поцелуи, но трогать себя не давал. Когда же это случилось? Идя к машине, я пытался сообразить, когда именно с собакой произошла перемена. Кажется, после того, как мы с Линкольном стали побратимами. А может быть, и нет. Мои мысли неслись так быстро и пытались увязать воедино столько нитей, что это уже было бесполезно и опасно. Я придумал фразу, которая стала для меня чем-то вроде молитвы на все случаи жизни: «Мне нужно спокойствие, а не самообладание». Когда я выруливал задним ходом с подъездной дорожки, опустив стекло в окне, чтобы лицо овевал прохладный воздух, в глубине души я еще не мог поверить, что вот-вот полечу через всю страну в погоне за сыном, который узнал слишком много за слишком короткий срок и совершает непоправимую ошибку.
Крутя руль, я стал повторять раз за разом: «Мне нужно спокойствие, а не самообладание». Я твердил это на Уилшир, петляя меж красных и желтых задних габаритных огней. Повторял на бульваре Ла-Сьенега, ведущем к аэропорту: «Мне нужно спокойствие, а не самообладание».
В баке почти кончился бензин. Я заехал на заправочную станцию и остановился возле колонки самообслуживания. Кассир в будке посмотрел на меня в бинокль. Сидя не более чем в тридцати футах от меня, он смотрел на меня в бинокль: вдруг я грабитель? Отличная идея для «Скрепки», но жизнь, в которой я занимался этой работой, сейчас казалась далекой, как Берег Слоновой Кости. Я подошел к будке и просунул под пуленепробиваемое стекло, которое даже крылатой ракетой не высадить, двадцатидолларовую купюру. Кассир посмотрел ее на свет, проверяя, не поддельная ли она. Его лицо выражало крайнюю подозрительность. Сколько раз его ограбили или попросту напугали до чертиков?
— Много попадается фальшивых двадцаток.
— Могу себе представить.
Мама когда-то говаривала: «Плохо себя чувствуешь — и видишь мир в черном цвете». По дороге в аэропорт в тот вечер меня преследовали тревожные, исполненные тоски и муки картины, начиная с того кассира с биноклем. Вот пьяный, который орет что-то, стоя посреди проезжей части, вот две полицейские машины, с визгом затормозившие возле какого-то дома, и полисмены, выскакивающие из них с пистолетами наготове. Вот перед входом в «Фэтбургер» шайка темнокожих подростков, все в одинаковых черно-белых бейсболках с эмблемами «Окленд Райдерс» и ветровках. Наверное, человек пятнадцать, на вид отчаянные головорезы. Дорога стала шире и теперь поднималась к холмам, истыканным нефтяными скважинами. Уличные фонари заливали нас своим фальшивым слепящим оранжевым светом. В проносящихся мимо машинах мелькали уродливые, мрачные лица. Водители с приплюснутыми головами, похожие на ласок, лысых крыс и безгубых хорьков рвались вперед, так стремясь куда-то попасть, что даже их головы были сплющены перегрузкой предвкушения. Маленький ребенок на заднем сиденье «хёндая» прижался к окну руками и открытым ртом. Красивая женщина с длинными белокурыми волосами, сидящая на пассажирском сиденье, поглядела на меня разочарованным, безразличным взглядом. Что, если она мертва? Что, если в мире, который я знал, внезапно сгустился мрак и жуть, из-за того, что случилось нынче вечером с моим сыном? Или он всегда был таким, только сейчас с моих глаз спала пелена?
Я прибавил скорость. Времени до отлета было достаточно, но я хотел скорей попасть в аэропорт, отчаянно надеясь, что меня успокоит вид чистых длинных скучных коридоров и пластиковых стульев, на которых сидишь, глядя в никуда, дожидаясь момента, когда сможешь сесть в самолет и еще несколько часов смотреть в никуда.
Еще не доехав до Лос-Анджелесского аэропорта, вы уже замечаете самолеты, которые перед приземлением снижаются над автострадой. Летя в восьмидесяти футах над землей и опускаясь, все ниже, они кажутся огромными. Даже больше, чем на летном поле. Когда они медленно приближаются к земле, все остальное на их фоне кажется игрушечным; вы в восторге от их размеров и того, что они ручные, от того, что вы можете в любой момент на них полететь, стоит только купить билет.
Я оставил машину на долгосрочной стоянке и быстро зашагал к зданию аэропорта. Был вечер буднего дня, мимо проезжали редкие машины.
У входа в аэропорт всегда толпятся охваченные волнением и трепетом, томящиеся в ожидании встречи люди. Объятия, поцелуи, радость на лицах тех, кто только что приземлился и выходит на свежий воздух после долгих часов, проведенных в самолете. Подъезжают и отъезжают машины. Кроме того, все несутся со всех ног. Несутся, чтобы успеть в аэропорт, несутся из аэропорта. Мир движется, словно в ускоренной съемке. Где сейчас Линкольн? Несется через страну к двум людям…
— Позвони! Просто позвони им!
Когда ты во власти стресса, самое очевидное в голову не приходит. Не успел я оказаться в аэропорту, как меня осенила мысль позвонить Майерам и как-то предупредить. Я стал дико озираться в поисках телефона. Вон он! Хорошо, что, уходя из дому, я захватил пригоршню мелочи, — звонок будет не из дешевых. Я набрал справочное Нью-Джерси и во второй раз спросил номер телефона Грегори Майера. Да будут благословенны кнопочные телефоны. Сколько уходило времени, когда в спешке приходилось накручивать диски старых аппаратов. А теперь: тык-тык-тык — и вас соединили. Нелепо так торопиться, когда Линкольну до приземления еще четыре часа, но я спешил. Щелчок, соединение, и у Майеров в тридцати пяти сотнях миль отсюда зазвонил телефон.
— Здравствуйте. Вы позвонили Майерам, но сейчас дома никого нет. Пожалуйста, оставьте свое имя и сообщение, и мы перезвоним вам, как только сможем. Спасибо за звонок.
Писк сигнала и требовательное молчание, ожидающее, когда вы заговорите. Я не мог придумать, что сказать. За одну минуту? Если бы я сказал: «Будьте осторожны с мальчиком, который к вам приедет. Он думает, что вы его родители, и может быть опасен», они могли бы вызвать полицию или испугаться так, что все еще больше запуталось бы и усложнилось. Что, если бы мне позвонил незнакомец и сказал такое? Я бы подумал, что это или странный розыгрыш, или что звонил садист. До отлета я еще четыре раза пытался дозвониться до Майеров, но попадал на автоответчик. Как это повлияет на их встречу с Линкольном? Будут ли они дома, когда он доберется до места? Если нет, если их нет в городе, и они не вернутся еще несколько дней, как это на нем скажется? Что он станет делать? Ждать? Не выплеснув свою злость и разочарование, сядет на самолет и полетит куда-то еще? Зная нашего сына, я бы сказал, что он подождет немного, а потом вернется домой. Я не знал, какой вариант хуже.
Хотя самолет летел полупустым, меня угораздило сидеть рядом с женщиной, которая заговорила в тот миг, когда я опустился в кресло, и не умолкала, пока я не поднялся, сказав, что у меня ужасно много работы, и не пересел. В таком состоянии мне было не до вежливости. В Нью-Йорке я буду всего через несколько часов, и я хотел, как можно основательнее, все обдумать. Когда мы приземлимся, на раздумья времени не будет.
Как только мы поднялись в воздух, по проходу пошла стюардесса, спрашивая, кто что желает выпить. Я бы убил за двойную порцию чего-нибудь покрепче, но прикусил язык и попросил имбирного эля. Я вымотался и тотчас после выпивки заснул бы. Сидя у иллюминатора, я смотрел, как самолет накренялся и делал вираж, потом взял курс и выровнялся над чернотой и желтыми огнями, мерцающими внизу. Я вспомнил, как ехал в аэропорт и смотрел на садящиеся самолеты. Какое романтическое и возвышенное зрелище. И каким одиноким и маленьким я чувствовал себя сейчас, поднимаясь в то же самое небо.
Мы пролетели над бейсбольным стадионом, все еще озаренным огнями после вечернего матча. Вид поля напомнил мне один нерешенный спор, который произошел между Лили и мной несколько недель назад.
Как и Линкольн, я всегда любил бейсбол. Пока мне не исполнилось пятнадцать или около того, главным удовольствием летних каникул был бейсбол, не важно, смотрел ли я его по телевизору, или сам играл во дворе с друзьями, или просил парикмахера подстричь меня под бейсболиста, или обменивался бейсбольными карточками с другими…
Как только я подрос настолько, чтобы играть в Детской лиге, я стал умолять родителей записать меня в клуб. Они согласились, и одно из преисполненных гордости воспоминаний моего детства — как я вхожу в гостиную вечером после ужина, впервые надев голубую, как яйца крапивника, бейсбольную кепку и футболку, на которой красуется название нашего спонсора, «Станция Шелл Ника». Хвала Господу, моя команда называлась «Янки», и это приводило меня в еще больший восторг, ведь дело было в один из периодов взлета «Нью-Йоркских янки», и все игроки этой замечательной команды казались мне героями. Мама отложила журнал с кроссвордом и сказала, что я смотрюсь «очень мило». Но папа сделал мне величайший комплимент. Внимательно оглядев меня, он сказал, что я вылитый Лось Скаурон, лучший игрок первой базы в команде «Янки» и мой любимец.
Наша первая игра в тот год состоялась в день открытия сезона, и стадион был полон. Меня поставили на правый край — в Детской лиге это все равно, что Сибирь, так как ни один ребенок никогда не отобьет туда мяч. Однако наш тренер решил, что для меня это самое место, поскольку я ни за что мяча не поймаю, зато причиню справа меньше вреда. Меня это ничуть не огорчило, я ведь мечтал бить, а не бегать по полю с мячом. Что могло быть лучше, чем взмахивать битой марки «Луисвилл слаггер», и время от времени ощущать и слышать замечательное «бац!» деревяшки, бьющей по мячу. Лишь для этого я жил, а вовсе не для того, чтобы вскидывать в воздух огромную кожаную перчатку, пытаясь остановить проплывающий мимо мяч. Отбивать было делом героическим, бегать по полю — всего лишь необходимостью.
Нашими противниками в той первой игре оказались «Доджерсы», хорошая команда, и мы ее боялись, ведь их главным питчером был не кто иной, как Джеффри Элан Сэпсфорд. Даже тогда его подача могла бы выбить в аут Лося Скаурона.
К пятому иннингу мы проигрывали девять — ноль. Я дважды ударил по мячу, и оба раза попал в аут. Кроме того, я выронил легкий мяч, и на меня наорала половина команды. Я знал, что заслужил их ненависть. Я напортачил, мы проигрывали, мир погибал. А потом, мои родители пришли на матч и стали свидетелями разгрома — гаже не придумаешь. Я знал, что отец пропустил семичасовой поезд (дававший самый большой улов усталых клиентов), чтобы присутствовать при моем дебюте. Да уж, дебют. Я подвел отца, подвел команду, опозорил название «Янки».
Когда я в последний раз встал, чтобы отбивать, Джеффри Элан Сэпсфорд посмотрел на меня с презрением, явно веселясь. Никогда не забуду, как его игрок второй базы прокричал: «Слабак!» — и имел он в виду меня. Весь мир слышал. Я, наследник трона Лося Скаурона, запечатлелся в памяти каждого зрителя как «слабак». Попробуйте в таком возрасте стереть подобное пятно со своей репутации.
Сэпсфорд подал первый мяч, и я, не думая, размахнулся и ударил по мячу со скоростью пятьсот сорок миль в час, отбив его далеко в центр внешнего поля. Ударил так сильно, что игроки другой команды все застыли, глядя, как мяч взмывает ввысь и исчезает в далекой зеленой бесконечности. Люди на главной трибуне вскочили и захлопали прежде, чем я успел обежать первую базу. Когда я вернулся в «дом», моя команда уже собралась там, крича «ура», как будто это была последняя игра первенства страны, и я принес победу. Чистое блаженство.
Мы все равно проиграли десять — один, но, сидя на обратном пути в машине, я знал, что я стопроцентный герой, и никто никогда у меня этого не отнимет.
Родители наперебой повторяли, как все было здорово, а я развалился на заднем сиденье, наслаждаясь свежими воспоминаниями и их похвалой. Когда мы обогнули угол Мейн-стрит и Бродвея, отец с добродушным смешком сказал:
— А знаешь, что у тебя все это время была расстегнута ширинка?
— Что?
— У тебя штаны были расстегнуты.
— Ох, Стэн, ты же обещал, что не скажешь. — Мама покачала головой и сочувственно улыбнулась мне через плечо.
Оглушенный, ошеломленный, я опустил глаза на свои синие джинсы. В них я сделал хоум-ран. Они стали частью легендарной формы! Но вот она — предательская полоска трусов, белеющая сквозь ширинку. Не очень сильно. Не настолько, чтобы броситься в глаза, если не присматриваться или кто-то не обратит на нее твоего внимания, но все равно! Апофеоз всей моей жизни — а у меня расстегнуты штаны!
Я честно не помню, скоро ли пережил потрясение, или тот сокрушающий стыд преследовал меня долго. До тех пор, пока я не рассказал эту историю Лили, она оставалась нежной улыбкой из далекого прошлого, детским воспоминанием, из тех, которыми ты с удовольствием делишься с другом, чтобы посвятить его в часть твоего прошлого, известную немногим. Я закончил рассказ улыбкой и пожатием плеч:
— Макс зарабатывает очко.
— Какое свинство. Твой отец иногда — настоящий говнюк.
— Почему?
— Почему?! А зачем он сказал тебе это? Зачем? Ты получил свой хоум-ран. Он был твой, ничто не могло отнять его у тебя. А отец отнял — испортил навсегда, сказав тебе о расстегнутой молнии. Ты только прислушайся, как ты теперь рассказываешь о том дне — словно это всего лишь маленькая забавная история. Верно? «Макс зарабатывает очко». Ты бы слышал свой голос. Дело не только в очке, то был один из триумфов твоего детства. Хоум-ран! Ну и что, что дурацкая молния расстегнулась? Ну и что, пусть бы даже весь свет знал — какая разница, если не знал ты? Он бесчувственный подонок.
Можете считать меня слепым. Или просто влюбленным в отца, не важно, мне никогда не приходило в голову посмотреть на дело так. Я знал, что отец любит меня, и не пытался отравить мне радость. Но, словно молоток, пролетевший четыре десятилетия, его бестактность впервые ударила меня прямо по голове.
Глядя в иллюминатор самолета на пустой освещенный бейсбольный стадион, я вспомнил негодующий голос жены, когда она говорила о моем отце.
Сколько раз мы поступали с Линкольном совершенно так же? Может быть, поэтому он так ужасно, непоправимо изменился? Может, все, что мы делали из чистых побуждений, движимые любовью, оказалось настолько вредным, что и враг бы не придумал более эффективного средства, чтобы испортить нашего мальчика?
Вот о чем я думал, пересекая той ночью Америку. Пожалейте человека, который не знает, в чем согрешил. Берегитесь ребенка, за которого он отвечает.
На полдороге я подумал: если бы только я мог остаться здесь, в воздухе, до конца своих дней. Как в детской сказке, это упростило бы все. Когда-то давным-давно жил-был человек, который сделал в жизни столько ошибок, что решил улететь с земли и никогда не возвращаться назад.
Когда мы приземлились в Нью-Йорке, шел дождь. Вода струилась по иллюминаторам, образуя странные рисунки, пока самолет выруливал на стоянку. Рейс был очень поздний, поэтому обошлось без обычной толчеи и сумятицы — пассажиры не стали поспешно выбираться из кресел и рваться к выходу. Они медленно поднимались и, шаркая, брели к выходам, как усталые зомби.
Так как у меня была с собой только спортивная сумка, я пошел прямиком к телефону и снова позвонил Майерам. Половина восьмого утра. Без толку. Следующая остановка — у стойки проката автомашин. Через несколько минут я уже сидел за рулем еще пахнущего кожей и краской новенького желтого «форда». Я прикинул, что на дорогу от аэропорта Кеннеди до Сомерсета уйдет около двух часов, но, когда выехал на шоссе, там уже появились пробки. Значит, времени уйдет больше.
За годы, прошедшие с нашей встречи, я очень редко вспоминал Майеров. Единственный раз, когда я отрешился от всего окружающего и сосредоточился на них, был как-то утром, на приеме у зубного врача. Сидя в ожидании своей очереди, я взял со столика журнал об архитектуре и стал его перелистывать. Наткнулся на что-то знакомое, не обратил внимания, и лишь несколько секунд спустя осознал, что это. Торопливо пролистав обратно, я нашел большую, на целый разворот, фотографию дома, в котором побывал в один гнетущий день в разгар того первого кризиса. Вот он! Удивительный дом Анвен и Грегори Майеров. К первоначальному зданию добавились косые купола и что-то похожее на гигантское крыло летучей мыши, но дом был настолько незабываем, что не узнать его я не мог. Текст гласил, что Брендан-Хаус (архитектор Анвен Майер), один из наиболее знаменитых образцов архитектурной школы Корваллиса, получил очередную престижную награду, на сей раз от какой-то европейской архитектурной организации. О доме говорилось так, словно все его знают и не удивятся новой премии. Я вырвал страницы со статьей и показал Лили. Она покачала головой и заплакала. Воспоминание о ее покрасневшем лице и слезах, блестящих на щеках, преследовало меня на протяжении многих миль.
Где-то между Нью-Йорком и Сомерсетом находилась стоянка, на которой Линкольн закупил припасы. Только там он мог их раздобыть посреди ночи на скоростной трассе Нью-Джерси. Он купил большие бутылки с кока-колой. Думаю, штуки четыре. Четырех должно было хватить, если он будет умен и осторожен. Бензин не проблема. Заехать на станцию, заправиться и спросить служащего, продают ли они такие небольшие канистры, на галлон-другой бензина, для газонокосилки. Из нескольких галлонов бензина костер выйдет о-го-го. Из чего он сделал фитиль? Вероятно, из трусов или футболки. Может быть, снял свою «В жопу танцы, давай трахаться!», разорвал на куски и заткнул ими горлышки бутылок. Подходящее применение. Бутылки из-под кока-колы, полные золотистого бензина, и обрывки «трахальной» футболки. Вот и все, что нужно. Каждый, кто смотрит телевизор, знает, как приготовить коктейль Молотова — ручную гранату бедняка.
Я знал, что Линкольн зол, что он способен на поступки, о которых мне даже думать не хочется. Но даже впоследствии, восстанавливая его шаги и постигая мотивы, я был потрясен тем, что он сотворил в ту ночь. Если бы только он остановился на несколько минут, чтобы выслушать, чтобы задать вопросы и узнать правду, какой бы ужасной она ни была. Тогда ничего подобного бы не произошло. Конечно, случилось бы что-то другое, но не это и не с ними.
Линкольн ездил быстро и имел передо мной трехчасовую фору. К тому же он обладал великолепным чувством направления, и для него не составит труда найти дом. В детстве одним из его хобби было разглядывать карты, особенно экзотических стран — Камбоджи, Мали, Бутана, — и находить кратчайшие маршруты из одного населенного пункта с героической историей или с немыслимым названием в другой. Из Тимбукту в Нуакшот. Из Бу Флока в Снуол. Как-то мы подарили ему на день рождения замечательный медный штангенциркуль для точного измерения расстояний. Он все еще лежал у Линкольна в ящике стола, вместе с пулей и фотографией Белька.
Я представил себе, как он едет по скоростной магистрали Нью-Джерси со скоростью восемьдесят миль в час, останавливаясь только затем, чтобы заправиться и купить все необходимое. Что проносилось у него в голове в эти часы? Дома он всегда ездил, включив радио на полную громкость и нетерпеливо крутя ручку настройки, как только начиналась нелюбимая песня. Добавьте это. Добавьте щелканье выключателем боковой лампочки, когда он, держа руль одной рукой, быстро переводит взгляд с карты на приближающиеся дорожные указатели, потом опять на карту, чтобы убедиться, что правильно выбрал дорогу.
Шестнадцать лет назад Лили проделала тот же самый путь, когда бежала из Нью-Йорка в машине, купленной на деньги, которые украла у торговца наркотиками, по совместительству сутенера. Она была всего на пять лет старше, чем Линкольн сейчас. Мы, все трое, проделали один и тот же путь на юг, все по разным, безрассудным причинам.
Я съехал с автострады у Нью-Брансуика и узнал некоторые приметы, знакомые по прошлой поездке, хотя сам городок с тех пор привели в порядок, как это обычно бывает — усадили аллеями, сделали безликим и серым. Утренние улицы забиты машинами. Стоя в длинном хвосте перед светофором, на котором горел красный свет, я чувствовал, как усталость ползет вверх по затылку и расползается по всей голове. Меня окружали люди, которые хорошо выспались за ночь, приняли горячий душ, позавтракали и ехали бодрые и свежие. А я — нет. Когда зажегся зеленый свет, и я двинулся дальше, я ненавидел их всех до единого; меня бесили их желудки, полные ароматного кофе, скучная безопасность их работы. У них были дети. Дети, не похожие на моих.
Сельская местность в Нью-Джерси, солнце только что встало. Вдалеке, на полях, пасутся коровы, по приусадебным участкам бегают непривязанные собаки. На обочине, в ожидании школьного автобуса, стоят ребята. Чем ближе я подъезжал, тем туже скручивало желудок. Последний поворот — и я на дороге к их дому. Вон там я остановился в прошлый раз, потому что мне нестерпимо захотелось помочиться. Некоторые халупы снесли, их заменили симпатичные дома, на вид гораздо дороже. Нашествие среднего класса.
Дорога нырнула, поднялась, снова нырнула, и тут я увидел первую пожарную машину. Навстречу мне медленно спускался красный грузовик с закрепленными на крыше длинным багром и лестницей. На узкой дороге, неизвестно откуда взявшись, он казался вдвое больше, чем был. Куда бы он ни ехал, он не торопился. Водитель и пожарник, сидящий рядом с ним в открытой кабине, сняли шлемы и улыбались. Пассажир курил сигарету. Мы встретились глазами, и он приподнял руку с сигаретой и слегка помахал мне. Еще двое стояли на приступке сзади, держась за серебристые ручки. Оба были в полном снаряжении, и один уткнулся головой в бортик — не то очень устал, не то спал стоя. Я поехал дальше, только прибавил скорость. Откуда тут пожарная машина? Куда она ездила так рано утром? Примерно в четверти мили впереди я увидел дым. Навстречу мне проехала полицейская машина.
Дым говорит о многом. Когда он поднимается медленно, по спирали, вяло, вы понимаете, что огонь уже сорвал свою злость и выдохся. Даже не видя пламени, вы можете быть уверены, что его хребет сломан, и оно скоро угаснет. Если дым валит сильно и быстро поднимается прямо вверх, пожар в самом разгаре, он все еще силен и опасен.
Клочковатая коричневая подушка дыма неподвижно висела в бледно-розовом утреннем небе над домом Майеров. Сгоревшая часть дома еще курилась, но уже словно бы по инерции. На дороге перед домом стояли две пожарных и одна полицейская машина. Пожарники сворачивали толстые серые рукава брандспойтов и явно заканчивали работу, собираясь уезжать. Рядом трое полицейских совещались, сравнивая записи. Вокруг на улице и по краям лужайки Майеров стояла толпа зевак. Я припарковался позади множества машин и медленно вылез. Дом был тот самый, но только… чего-то не хватало. Глядя на него, я понял, что «крыло летучей мыши» исчезло. Слегка асимметричной пристройки, которую я видел на фото в архитектурном журнале, больше не существовало. На его месте виднелись черные, искореженные обломки, раскиданные по большой площади, стоящие на пепелище, сложенные кучами, дымящиеся: металлический остов матерчатого складного стула, деревянный стол, который, как ни странно, обгорел только с одной стороны и стоял на двух ножках, книги, разбросанные на земле. Может быть, в крыле летучей мыши у них размещалась библиотека?
— Вар. — Ко мне подошла пожилая женщина и остановилась в нескольких шагах от меня. Ей явно хотелось рассказать кому-нибудь, что она слышала. — Один из пожарных говорит, он думает, дело в варе. Они неделями возились с этой сумасшедшей крышей, и он говорит, бензин, наверное, попал прямо на вар, потому все и вспыхнуло, как факел. Кому это пришло в голову сжигать их дом? — Она подумала над своим вопросом и внезапно уставилась на меня подозрительным взглядом. — Вы здешний, сэр?
Хотя в сердце моем разверзлась глубокая, как ад, дыра, соображал я быстро, и нашелся:
— Я из газеты. Меня прислали посмотреть, что тут происходит.
— Вы из «Обозревателя»? Что ж, меня зовут Сандра Хаген, на случай, если вы захотите сослаться на меня как на источник.
Я видел, что она в восторге от этого слова.
— Спасибо, миссис Хаген. Послушайте, я только что приехал. Вы не могли бы рассказать, что случилось?
Она откашлялась и откинула голову, словно перед телекамерами.
— Прошлой ночью Анвен не было. Ей нужно было съездить в Нью-Йорк по каким-то делам. Брендан оставался один, и именно он видел того парня, который это сделал.
— Брендан?! Извините, вы сказали — Брендан?
— Да, Брендан Майер, ее сын. Разве вы о нем не знаете? Это тоже целая история! Вам нужно сперва рассказать ее. Сделайте рассказ из двух частей. Их семье выпало больше несчастий, чем Иову.
— Брендана похитили в детстве.
— Верно. И они искали, пока не нашли его. Ходят слухи, что Майеры потратили на поиски сотни тысяч долларов. Потом ее муж, Грег, умер вскоре после того, как они нашли мальчика.
— Невероятно! Они нашли его?! Никогда не слышал, что такое бывает!
— Поразительно. Но, так или иначе, Брендан вчера вечером был дома, когда тот парень стал кидать в их дом бутылки с бензином. Он услышал какой-то шум, наверное, от разбитого стекла, и выбежал. Тот стоял на лужайке и глядел, как дом загорается. Представляете себе? Знаете Недду Линтшингер, она живет вон в том доме, синем. Так вот, она проснулась от шума и тоже выглянула из окна. Говорит, увидела на газоне двоих и узнала Брендана в пижаме, потому что он очень высокий мальчик, понимаете? Дом горел, но что самое странное — эти два парня стояли и разговаривали! Недда говорит, стоят и мило так беседуют… Потом ни с того ни с сего этот второй начинает орать: «Что? Что? Что?» Вот так, а потом он ударил Брендана ногой сами знаете куда. Бедный мальчик упал, а второй не унимался. Пинал его, пинал и пинал. Ну, так говорит Недда. Я могу сказать только то, что слышала, но она клянется, что именно так рассказала полицейским, значит, думаю, это правда… В общем, этот сумасшедший колотил бедного Брендана. Потом поджег еще одну бутылку и бросил в дом. Тут Недда кинулась звонить в полицию, звать на помощь и не видела, что случилось дальше. Не успела она снова подскочить к окну — психа и след простыл. Брендан лежал на земле и не шевелился. Недда уж подумала, что тот тип его убил. Слава богу, нет. Сейчас он в больнице, у него сломаны ребра и разбито лицо, но, говорят, он поправится.
Я поблагодарил старушку за помощь и выслушал, как она диктует по буквам свое имя, чтобы его правильно напечатали. Распрощавшись с миссис Хаген, подошел к полицейским. По счастью, я всегда ношу с собой маленький карманный диктофон, на случай, если в голову вдруг придет какая-то идея. Представившись репортером из «Обозревателя», я спросил, что случилось, и сунул диктофон им под нос. Рассказ оказался в целом таким же. Им позвонили, сообщили о пожаре и о том, что на дом по соседству кто-то напал. Отправили полицейских разобраться, те обнаружили, что дом горит, а на газоне лежит без сознания подросток. Никаких следов злоумышленника. Дом, предположительно, подожгли молотовским коктейлем — сначала загорелись ведра с варом для крыши, стоявшие рядом. Состояние мальчика Майеров в больнице удовлетворительное, он поправится. Кто преступник, понятия не имеют. Они все время повторяли — «преступник». Брендан сказал, что никогда раньше его не видел. Хотя одно известно точно — это был мальчик. Подросток, одетый как панк, но одежда могла быть просто маскировкой, маскарадом, чтобы сбить со следа. Ущерб дому нанесен «значительный, но не непоправимый». Полицейскому это выражение понравилось настолько, что он повторил его своим друзьям. Если я подожду день-два, то смогу взять интервью у Брендана в больнице. Но это мне было ни к чему, ведь я уже точно знал, что произошло.
Линкольн прочел мое досье на Майеров и в страшной, как взрыв, вспышке озарения понял, что мы — не его родители, Лили его похитила.
Как же он не сошел с ума? Он ведь не сошел с ума. Но когда он появился в ресторане, он уже все знал. Полетел на Восток, зная, что единственное, чего он хочет сейчас, в первые часы своей новой жизни — увидеть своих настоящих родителей и наказать их. Да, наказать за то, что не нашли его. За то, что плохо искали; за то, что не потратили все свое время, и силы, и деньги на то, чтобы вернуть сына. Того, что они сделали за все эти годы, было недостаточно. Да, он прочел папку и знал, какое жалкое, несчастное существование влачили Майеры с момента его исчезновения, но Линкольну было плевать. Какие бы страдания они ни перенесли, это ведь его украли, оскорбили, принудили жить вдали от своей настоящей семьи.
Не имело значения и то, что мы дали ему все, что могли; для него мы были похитителями, преступниками, чудовищами. Те же самые слова, те же обвинения я мысленно повторял десять лет назад, когда узнал тайну Лили. И повторял до сих пор. До сих пор.
Но Линкольну пришлось еще хуже, потому что тайну хранили и лелеяли люди, которых он считал своими родителями. А еще хуже то, что, насколько он знал, его настоящие родители оставили попытки его найти.
Чего он не знал, чего он не дал мне сказать ему накануне вечером, так это того, что Майеры — не его родители. Лили похитила не их ребенка. Она хранила газетные вырезки о них и их истории, так как однажды провела полдня в Гарамонде, штат Пенсильвания. На следующий день она украла ребенка из машины, припаркованной на площадке для отдыха на скоростной магистрали в нескольких сотнях миль от Гарамонда.
Да, Линкольн. Если бы только ты выслушал меня. После того как ее машину починили, Лили поехала на запад. К вечеру следующего дня у нее заурчало в животе, и она почувствовала, что ей срочно нужно найти туалет. По счастью, дорожные указатели говорили, что скоро появится стоянка для отдыха. Лили нажала на газ и мигом оказалась там. Выскакивая из машины, она едва заметила «шевроле-корвейр», припаркованный в десяти шагах от нее. Внутри никого. Лили некогда было думать. Она кинулась в туалет.
Выйдя, она снова увидела ту машину и не обратила бы на нее внимания, если бы на сей раз не услышала, что внутри плачет ребенок. Озабоченная, подошла ближе. Вдалеке, на поле за автостоянкой, смеялись двое. Лили пригляделась и с трудом различила две головы, движущиеся в траве вверх и вниз. Парочка смеялась, стонала, боролась. Они занимались любовью! Какое нахальство! Их охватило желание, они съехали с дороги и отбежали на ближайшее поле. Везучие, кто бы они ни были. Лили завидовала их счастью и самоуверенности. У них было все, у нее — ничего. Без стеснения глядя на поле, она не подглядывала — она смотрела на счастье. Сама она тонула, шла ко дну. Тонущая женщина, в последний раз смотрящая на берег.
Но почему плачет ребенок? Наверное, их ребенок. Внутри машины, на заднем сиденье, ребенок с покрасневшим лицом, пристегнутый к сине-серой колыбели, завывал так отчаянно, что, казалось, все черты его лица сползлись к середине. Он явно в чем-то нуждался — в еде, сухой пеленке, ласке, — но мама и папа были заняты.
Лили огляделась по сторонам, никого не увидела, открыла дверь со стороны водителя и опустила сиденье. Ребенок на миг перестал плакать и уставился на нее. Это ничего не значило, но Лили как раз это и было нужно. Она нырнула в машину, подхватила малыша и, ни разу не оглянувшись, подбежала к своему «опелю» и уехала.
Однажды, спустя несколько месяцев, она увидела в супермаркете ту дрянную газетенку, «Сенсации и разоблачения». Из тех, что рассказывают о приземлениях инопланетян и лекарствах от рака. На первой странице красовался заголовок: «Город, где пропадают младенцы». И фотография Гарамонда — Лили узнала ее, потому что на первом плане красовалась заправочная станция, где ей чинили машину. Она купила газету и прочла статью, стоя возле супермаркета. В городке за три года похитили двух младенцев, и ни одного так и не нашли. В заметке назывались фамилии семей. Одна — Майер. Там были их фотографии, и ей страшно понравилась внешность и Грегори, и Анвен. Чудесные лица. Умные, интеллигентные. Они не были родителями Линкольна. Лили ни разу не захотелось узнать, кто были его настоящие родители, но с Майерами случилось то же самое и так близко от того места, где она забрала Линкольна. Слишком большое совпадение. После Лили нравилось думать, будто Майеры — его родители. Поэтому иногда, очень редко, чтобы не возбудить подозрений, она потихоньку наводила о них справки. Я видел вырезки. Сначала она позвонила в справочное в Гарамонде и узнала их тамошний адрес. Когда они переехали, узнала новый адрес на почте — Майеры оставили его для пересылки корреспонденции. Спустя несколько лет Лили написала в газету того городка, куда они переселились, и спросила, не публиковалось ли в ней что-то о Майерах. Назвалась родственницей, сказала, что собирает альбом вырезок для предстоящего большого семейного сбора. Она всегда называлась выдуманным именем и просила высылать материалы на адрес почтового ящика. Ну и что же? Кто мог увязать ее с Майерами?
Линкольн смог.
Если он поджег их дом, даже не поговорив с ними, что он сделает с Лили? Теперь, когда Линкольн знает, что Анвен Майер — не его мать, он оставит ее в покое. Но Лили он в покое не оставит точно. Так или иначе, сейчас или позже, Лили и меня… И, может быть, даже… Мысль настолько жуткая и чудовищная, что мой мозг почти отказывался ее принимать: что он может сделать со своей младшей сестрой?
Я мог бы остаться и поговорить с Бренданом, но зачем? Чтобы получить дополнительное доказательство того, что я уже знал? Рассказ Брендана был слишком поразительным, чтобы оказаться ложью. Его похитили, но спустя годы нашли и вернули родителям. Наверное, Линкольну это показалось бешеной несправедливостью и насмешкой! Я представил себе обоих мальчиков на лужайке перед домом Майеров тем ранним утром. Может быть, к тому времени уже рассвело? Два мальчика, каждый с биографией, которой не заслужил ни один человек. Один — голый по пояс, в драных штанах и со стрижкой «ирокез», другой — только что с постели, в еще теплой пижаме (какой трогательный образ — подросток в пижаме), стоят на лужайке и разговаривают. Что они сказали друг другу? Как прошел разговор? Возвращаясь к своей взятой напрокат машине, я раз десять прикидывал, что они могли сказать за несколько минут, до того как Линкольн в ярости набросился на Брендана и ударил ногой в пах. Таков его стиль — бить по яйцам, держать за комодом пистолет, уезжать в угнанном «Мерседесе». Наш сын. Мой сын.
Когда Линкольн был помладше, и ему становилось скучно, он обычно забредал в мою комнату с выжидательным выражением на лице. Присматриваясь, не занят ли я, подходил и спрашивал:
— Ну, что тут у тебя, Макс?
— Да ничего особенного, приятель. А ты что поделываешь?
— Ничего. Не хочешь чем-нибудь заняться? Только если ты свободен, конечно. Только если есть время.
Время я всегда находил: меня страшно радовало, что этому маленькому мальчику нравится мое общество.
Вот о чем я думал, второй раз в жизни мчась по шоссе из Сомерсета. Я улыбнулся. На обратном пути в Нью-Йорк меня посещаю много таких же хороших воспоминаний, от которых становилось еще больнее. Похоже на то, что чувствуешь по дороге с похорон. Прекрасные воспоминания о тех временах, что ты провел вместе с покойным. Прошлое не вернуть.
Добравшись до скоростной трассы, я решил, что делать. На следующей стоянке для отдыха съеду с дороги, разыщу телефонную книгу и начну звонить в разные авиакомпании. Когда у них следующий рейс на Лос-Анджелес? Из какого аэропорта вылет? Я не сомневался, что теперь Линкольн поедет домой. Его злость на Майеров самым потрясающим, неожиданным образом обратилась против него самого. На кого, кроме Лили, он теперь может выплеснуть свою злость, на ком выместит двойную порцию гнева? Сначала — заставить ее сказать, кто были его настоящие родители, чтобы попробовать найти их. А потом… Но Лили не знает. Я уверен. Она даже не помнит, на какой дороге его похитила. Эти сведения легко узнать, связавшись с местной полицией, но ни она, ни я этого не сделали. Почему? Потому, что Лили не хотела знать, и я тоже не хотел; много лет назад я решил хранить ее тайну по своим собственным эгоистичным причинам.
Я приходил в отчаяние при мысли, насколько Линкольн меня обогнал. Он, наверное, уже в аэропорту, если не в самолете, летящем домой. Неужели мне придется еще узнавать в офисах авиакомпаний, когда вылетел их последний рейс на Лос-Анджелес? Удастся ли узнать, не было ли на борту некоего Линкольна Фишера? Скажут они это по телефону? Нет.
Еще я должен позвонить Лили. Позвонить и сказать, чтобы она ушла из нашего дома, нашей жизни, взяла малышку и бежала со всех ног от нашего сына, который возвращается, потому что он знает. А знает он по моей вине. Во всем виноват я. Я всему причиной, винить больше некого. Две тысячи дней назад я слишком внимательно присматривался, мне следовало оставить все как есть, и поверить своей любви, а не своим подозрениям. Моя вина. Неправильно воспитал чудесного мальчика, не дал ему чего-то, без чего нельзя вырасти хорошим человеком. Моя вина. Неверно наставлял его на правильный путь. Моя вина. А записки?! Дневник моей греховной жизни? Почему? Почему я это сделал? Ты делал, что мог. Ты делал то, что считал правильным. Нет, ты делал то, что, как ты думал, спасет тебя и Лили, и хрен со всем остальным миром. Все так, разве нет? Хрен со всем остальным миром. Моя вина.
Я проносился мимо грузовиков и автобусов, гнал полевой полосе, далеко превышая ограничения скорости, пытаясь мысленно сформулировать, что я скажу по телефону жене. Это будет кошмар. Лили, он знает. По моей вине. Он знает, и он едет, чтобы добраться до тебя. Может быть, и до Грир. Я один во всем виноват. Только я.
Я посмотрел в зеркало заднего вида и увидел быстро приближающуюся «ауди». Я сбросил скорость, пропустил ее, потом скользнул обратно на полосу и пару миль ехал за ним следом. Лили, Линкольн узнал о Майерах и полетел в Нью-Джерси. Он прочел мой дневник… В зеркальце заднего вида появилась еще одна машина. Я опять уступил. Она пронеслась мимо, сразу за ней — еще одна. Лили, собери чемодан для себя и Грир… Я опустил окно. Упакуй вещи, свои и Грир…
Я проговаривал эти слова, когда слева раздался этот звук. Узнал ли я его? Может быть, может быть, где-то в глубине души узнал. Завывание и скрежет металла, которые могла издавать только машина в предсмертной агонии, стремительно мчащаяся по дороге к аварии или поломке, которая может произойти в любую минуту.
Лили, я вел дневник.
— Эй! — Машина поравнялась с моей, нас разделяли всего несколько дюймов. — Эй, говнюк!
Я мгновенно бросил взгляд в сторону и увидел за рулем развалюхи Линкольна. Улыбаясь, он целился в меня из пистолета.
— Помнишь такое? — Пистолет взорвался.
Я рванул руль вправо и нажал на тормоз. Машину бешено завертело — я слишком многого от нее потребовал. Я попытался ее выровнять, но ничего не выходило. Сверху нависла длинная эстакада. Меня юзом занесло под нее на слишком высокой скорости. Руль по-прежнему тянул вправо, я зацепил бетонную стенку, и меня целую вечность тащило вдоль нее. Бесконечный визг камня, раздирающего металл. Тьма. Темнота туннеля после сияющего утреннего света снаружи. Скре-е-е-е-еж-ж-ж-ж-жет!
Я остановился. Наконец все прекратилось. Автомобиль замер под эстакадой в полном мраке. Запах сырого камня и горячей резины. Я не пострадал. Цел!
Не успел я осознать, что это настоящее чудо, как надо мной нависло лицо Линкольна, и послышался его вопль:
— Вылезай на хрен из машины, папуля! Должно быть, он отворил дверь с моей стороны, потому что я, все еще ошеломленный и перепуганный, почувствовал, что вываливаюсь из машины на дорогу. Руки ударились о гравий или стекло. Очень острое, оно глубоко, болезненно впилось в кожу. Я попытался встать. По тоннелю приближались машины. Уф. Уф. У-у-у-ух.
— Сюда, урод долбаный!
Линкольн ухватил меня за ухо и потащил к выходу, на свет. Утреннее солнце слепило. Полностью дезориентированный, я не пытался освободиться от его хватки, хотя он был гораздо ниже меня. Линкольн мучительно сдавливал мое ухо и, как только мы вышли из-под эстакады, столкнул меня с обочины дороги по поросшему травой склону. Мы оба полусошли-полускатились вниз; дорога осталась далеко вверху, мы валялись на влажной земле, среди палок и веток. Сверху доносился шум проезжающих машин.
— Линкольн…
Он держал в руке пистолет, и я увидел, что оружие такое же, как то, что осталось дома. У Линкольна два пистолета? Как он называется? «Глок»? «Грок»? Я хотел вспомнить название. Мне очень важно было знать название.
Линкольн ударил меня в висок. Лицо, словно водой, окатило болью и дурнотой. Я не мог поверить, что он это сделал. В нашей семье никто никого никогда не бил. Никогда.
— Заткнись. Помнишь тот день, засранец? Помнишь того психа, который ехал рядом с тобой и стрелял? Помнишь, как рассказал мне эту историю? Обожаю ее! Мне жутко понравилось, когда ты мне ее рассказал! Я был твоим сыном, и это была одна из лучших историй моего отца!
Он бил себя в грудь пистолетом. Бум, бум, бум. И вдруг он свободным кулаком саданул меня в подбородок. Боль. Рев большого грузовика, проезжающего над головой, потом — длинный злой автомобильный гудок. Лицо Линкольна совсем близко.
Сквозь панику и страх я впервые кое-что понял.
— Но ведь в тот день его пистолет был заряжен, верно? А ты защитил меня, так, Линкольн? Ты помешал этому. Ты был слишком юн, чтобы знать, что происходит, но все равно спас меня! Боже! Я только сейчас понял!
Он рассмеялся мне в лицо, мне на щеку шмякнулся плевок.
— Ты так перетрусил, что съехал с катушек, мужик! Совсем чокнулся… Защищать тебя? Спасать тебя, преступник? Похитители детей! Ты и твоя сволочная Лили! Спасать тебя? Знаешь, что я хочу сделать с вами обоими? Вот что, сволочь, вот что!
Он вскинул пистолет и три раза подряд выстрелил в воздух. В моем лице пульсировала горячая боль, но я должен был сохранять ясное сознание, потому что в этом мгновении крылся ответ. Мне нужно было вытереть сопли с носа и подбородка, но я боялся, что Линкольн поймет меня неправильно и решит, что я пытаюсь сопротивляться. Я должен поговорить с ним, сказать, что я только что понял, понял спустя семь лет заблуждения.
— Вытри лицо, мужик. Давай утрись, Бога ради. Мне плевать. Я не собираюсь тебя убивать — пока. — Я пытался вытереться, но у меня слишком сильно тряслись руки. Линкольн с омерзением выдернул мою рубашку из штанов, задрал и ткнул мне в лицо. — Ну, давай вытрись. — Я повиновался, а он снова заговорил: — Слушай меня, и слушай внимательно, потому что то, что я тебе скажу, ты до конца жизни не забудешь. Смотри на меня.
— Я не могу…
— Смотри на меня, Макс!
Я поднял голову, отняв полу рубашки от лица, и увидел… себя. Не Линкольна, а себя. Потому что теперь я знал.
— Вы с Лили всю дорогу разыгрывали из себя Бога, думали: ничего, что мы его похитили, мы его так замечательно воспитаем, что он станет Суперменом. Царем царей. Лучшим в мире. Но вы ошибались! Нельзя забрать ребенка из семьи и думать, что все будет хорошо. Ничего хорошего из него не выйдет. Почему ты не вернул меня назад, когда узнал? Когда понял, что она сделала! — В голосе у него слышалось рыдание.
Его лицо медленно обрело его собственные черты. Стало лицом подростка Линкольна, перекошенным ненавистью ко мне. Я должен рассказать ему то, что узнал. Должен рассказать точно и ясно, чтобы он понял, почему все случилось так, как случилось. Почему Лили забрала его, почему я примирился с этим, почему мы оказались здесь… Как никто из нас ничего не мог поделать.
— Линкольн, могу я… могу я сказать?
— Что?
— Линкольн, ты мой ангел-хранитель. Понимаешь? Вот почему так получилось. Вот почему мы здесь. Вот почему Лили забрала тебя, вот почему я встретил ее — прежде всего благодаря тебе.
— О чем ты толкуешь? Что ты, черт возьми, мелешь? В каком смысле ангел-хранитель?
— Это ты! Ангелы могут являться нам, но их надо заслужить. А я погубил тебя тем, что не сказал тогда Лили ничего. Понимаешь? Я не вернул тебя настоящим родителям потому, что мне так нужны были ты и твоя мать. Я заставил тебя всю жизнь прожить во лжи. Я куда хуже Лили. Как только я узнал, что она совершила, я должен был все исправить. Отвезти тебя назад, к настоящей семье, чтобы ты жил той жизнью, предначертанной тебе изначально.
Лицо Линкольна выразило смятение и растерянность, но последние слова он схватил сразу. Он попятился и ткнул пистолетом мне в лицо:
— Да! Ты должен был отвезти меня домой! Должен был дать мне прожить настоящую жизнь, мою! Знаешь, каково мне было вчера вечером читать те бумаги? Вдруг узнать, что вся жизнь была сплошным гребаным обманом? Узнать про вас, и кем я на самом деле был все эти годы. Все годы, что вы притворялись моими родителями? Все, все разом. Ну почему я об этом узнал? Неужели я не мог жить себе спокойно и дальше, ничего не зная? Всю мою жизнь вы думали только о себе!
— Линкольн, ты прав. Все, что ты сказал, правильно, но послушай. Дай мне объяснить. Тебе станет легче, клянусь… Даже если бы ты и я никогда не встретились, ты родился моим ангелом-хранителем. Ну, разве не прекрасно? И это правда — ангелы действительно есть. Если их не трогать и не убивать! Но нет, я встретил Лили, и это был мой конец. Потому что в тот миг, когда я узнал, что она с тобой сделала, я должен был все исправить. Ты прав — то было мое испытание, мой экзамен. У меня был единственный шанс по-настоящему заслужить тебя, но моя алчность его уничтожила. Не укради. Я знал это. Не пожелай добра ближнего твоего. Вот почему все пошло прахом. Это моя вина. Я погубил нас всех. Ты был таким потрясающим мальчишкой до того, как я все узнал, но когда узнал и ничего не предпринял… Ты всю жизнь должен был оставаться чудом. Но я отравил тебя. Вся кровь на моих руках. Линкольн посмотрел на меня; в его глазах вспыхивали и гасли молнии чистой энергии и ненависти. Он размахнулся и ударил меня пистолетом в нос: — Это тебе не долбаный комикс, Макс! Я тебе не гребаная «Скрепка»! Кончай дерьмо размазывать! Хватит с меня дерьма! Я не твой рисунок. Я не ангел! Почему бы тебе не сказать правду! Почему ты не скажешь раз в жизни правду!
Думаю, в следующий раз я мог бы остановить его руку, заслониться, заблокировать ее, но я этого не сделал. Линкольн снова ударил меня по щеке, потом по горлу, по макушке. Я хотел поднять руки, чтобы заслониться от ударов, но сил не осталось. Он бил и бил, пока я не потерял сознание. Последнее, что я помню: избивая меня, он приговаривал «папочка».
— Жил-был великий волшебник, и решил он, состарившись, совершить свое величайшее чудо, превратив мышь в прекрасную женщину. Завершив свой шедевр, он почувствовал: женщина получилась настолько утонченной, что ему нужно найти ей в мужья самое могучее существо на свете. После долгих размышлений он отправился к солнцу и попросил его жениться на женщине. Солнце его предложение тронуло, но оно отказалось, потому что «есть кое-кто посильнее меня — облако, оно заслоняет мой свет». Волшебник поблагодарил солнце за честность и пошел к облаку с тем же предложением. К его большому удивлению, облако тоже отказалось, потому что был кто-то сильнее его — горный пик, чьи зазубренные вершины останавливают его бег по небу. Покачав головой, волшебник пошел к горе, но опять услышал отказ. «Есть некто, более сильный, чем я, — сказала гора. — Это мышь. Она может рыть норы в моем боку, сколько захочет, и я бессильна ее остановить». Итак, под конец волшебник вернулся домой и с грустью опять превратил прекрасную юную женщину в мышь, чтобы она смогла взять в мужья другую мышь. Все возвращается к своему истоку.
Вертун-Болтун допел свою сумасшедшую прощальную песенку, и шоу закончилось. Линкольн повернулся ко мне и глянул искоса, недоверчиво:
— Мышь вовсе не самая великая на свете. Она не больше солнца!
Я почувствовал, что тут получается замечательная мораль на тему отцов и детей. Набрал полную грудь воздуха и хотел начать, но, когда открыл рот, из него не вылетело ни слова. Я мог разжать челюсти, шевелить губами, но у меня не было голоса — я не издавал даже писка. Откашлялся, но даже тут не раздалось ни звука. Попытался еще раз. Ничего. Растирая шею, я кивнул Линкольну. Он ждал ответа, но с выражением неуверенности и опасения на лице — а что, если я его разыгрываю. Он осторожно улыбнулся. Я силился заговорить, но не мог. Собственное молчание начало меня пугать. Я столкнул Линкольна с колен и выпрямился. Попытался снова. Ничего. Еще раз. Ничего. Я запаниковал. Я проснулся.
Этот сон много раз снился мне за все прошедшие годы, и дальше стал бы намного страшнее, как обычно, если бы меня не разбудила боль. Я пришел в себя, но чувствовал только боль. Глаза были целы. Я открыл их и не удивился, увидев вокруг себя незнакомые белые стены. Спустя какое-то время стало ясно, что я в больничной палате. Распухшее лицо пылало. Когда я осторожно приподнял руку и потрогал его, боль рявкнула мне: «Не лезь!» — и я оставил его в покое, не то она по-настоящему до меня доберется. Хорошо, хорошо, сказал я ей, я осторожно. Но мне надо знать, насколько серьезны повреждения. Мне надо знать, что там. В моем сознании боль превратилась в собаку, с рычанием забившуюся в угол большой белой комнаты, готовую напасть, как только я пошевелюсь. Я легонько дотронулся до лица и нащупал пейзаж после битвы — ссадины, синяки, отеки. Убедившись, что это все, больше ничего, я провел рукой по телу, сколько мог дотянуться, и возблагодарил небеса за то, что не нашел ни гипса, ни тугих повязок. Линкольн разбил мне лицо. Видимо, его это удовлетворило.
Я увидел кнопку звонка для вызова сестры и трясущейся рукой нажат. При этом слишком резко двинул головой, и собака-боль внезапно громко зарычала.
— Что ж, здравствуйте, мистер Фишер! Снова с нами, на земле, а? Как себя чувствуете?
— Рад, что еще жив. Вы можете мне сказать, что случилось? Только, пожалуйста, медленно, я на самом деле еще не совсем здесь.
— Конечно. Полиция нашла вашу машину, всю искореженную, и вас начали искать. Вас нашли под откосом у дороги, вы были без сознания. Мы думали, что у вас, наверное, не только ссадины, но и сильное сотрясение мозга или трещина в черепе, но вам сделали томографию и ничего не нашли. Сейчас вы, похоже, в очень неплохой форме. Что там, черт побери, произошло?
Я вздохнул, чтобы выиграть время, потом до меня дошло, что лгать не обязательно, потому что я могу без утайки рассказать, почти все как было. Я поведал, что какой-то незнакомец вынудил меня свернуть с дороги и под дулом пистолета заставил спуститься с ним под откос. Там он начат меня избивать, пока… Больше я не мог ничего сказать, и сиделка не настаивала.
— Сейчас всюду такое безумие, такой страх. Иногда мне страшно даже выйти из дома, чтобы купить молока. Муж мне сказал… — увлеченно продолжала она, но тут в палату вошел полицейский и спросил, не можем ли мы с ним поговорить наедине. Медсестра ушла. Полицейский сел на стул возле моей постели и достал блокнот.
Я рассказал ему то же самое, он задал несколько вопросов и, кажется, остался доволен ответами. Особенно его интересовало, как выглядел нападавший. Я описал человека лет тридцати с небольшим, неопределенной наружности, но с очень низким голосом. Я решил, что лучше добавить какую-то запоминающуюся черту, чтобы вымышленный преступник выглядел реальнее. Нет, я никогда раньше его не видел. Понятия не имею, почему он на меня набросился. Я назвал себя, на вопрос, почему оказался в Нью-Джерси, ответил — по делам. Полицейский оказался славным парнем, дружелюбным и сочувствующим. Он то и дело качал головой, словно не мог поверить. Я замолчал, и он попросил меня подписать протокол и сказал, что больше бесед не потребуется, если только у меня нет вопросов. Когда он уходил, я дотронулся до его руки и спросил, сколько я пробыл в госпитале. Взглянув на часы, он ответил: десять часов. Десять часов! Я едва удержался, чтобы не закричать. Десять часов! Что Линкольн натворил за это время? Мне представлялись картины одна другой хуже.
Снова оставшись в одиночестве, я подполз к краю постели и снял трубку телефона. Уговорил телефониста госпиталя — хоть это оказалось непросто — разрешить мне позвонить по междугороднему к себе домой, в Лос-Анджелес. Который там час? Не важно. Телефон звонил и звонил. Снимите трубку. Снимите, черт возьми, трубку!
— Алло!
— Алло, Лили? Лили, это Макс…
— Макс, боже праведный, где ты? Это Мэри.
— Кто? — Я не понимал. Почему Лили не подошла к телефону?
— Мэри. Это я, Мэри По. Макс, ради бога, где бы ты ни был, приезжай домой. Линкольн умер, Макс. Повесился. Лили пришла домой и нашла его. Макс, ты слушаешь? Ты меня слышишь? Линкольн умер.
Моя одежда висела в шкафу. На внутренней стороне дверцы имелось зеркало и маленькая лампочка наверху. Я включил ее и впервые за десять часов посмотрел на свое лицо. Внешне так же скверно, как и на ощупь, но на автобусных остановках в Лос-Анджелесе я видал людей, которые смотрелись и похуже. Пока я медленно одевался, собака-боль заходилась от лая. Я оставил на столике возле кровати триста долларов, а также записку, где говорилось, что если этого недостаточно, пускай пришлют мне счет в Калифорнию.
Я открыл дверь палаты, увидел, что в коридоре пусто, и вышел. По счастью, там нашлась дверь, которая выходила в большой сад. Снаружи приятно пахло свежестью, и мне захотелось плакать. Стоял вечер. Я прошел по мощенным булыжником дорожкам через сад, перелез через несколько высоких изгородей и очутился на больничной автостоянке. Такси высадило кого-то у входной двери и как раз отъезжало, когда я помахал рукой и залез внутрь.
— Эй, вам повезло. Я почти уехал. Куда? — Шофер поглядел в зеркало, и сделал большие глаза. — Мать моя женщина! Что с вами стряслось?
— Автокатастрофа. Пожалуйста, вы не отвезете меня в аэропорт Ньюарка?
— Уверены, что с вами все в порядке? Я хочу сказать, можете ехать и все такое?
— Да, пожалуйста, просто отвезите в аэропорт. Повесился. Самое жестокое, самое гениальное, что он мог сделать. Что он сказал тогда? «Я не рисунок». Так он сказал? Да, что-то в таком роде. А теперь вот повесился, и все, все кончилось, все завершено и в каком-то смысле отвратительно совершенно, ничто на свете не могло произвести большего эффекта. Я не сомневался, что Линкольн сделал это где-то в доме, чтобы Лили наверняка нашла его. Лили или Грир.
— Грир. О господи!
— Вы что-то сказали?
— Нет, ничего.
Шофер посмотрел на меня в зеркальце и покачал головой. Рядом со мной в темноте на сиденье стояла моя спортивная сумка. Я сунул в нее руку и пошарил в поисках блокнота и карандаша. Откинул крышку, приложил карандаш к бумаге и стал рисовать. Если не считать уличных фонарей и встречных фар, иногда освещавших нас, в такси было совершенно темно. Но я рисовал и рисовал, не глядя на бумагу, только чувствуя, как царапает карандаш, отпустив руку на волю, позволив ей делать все, что заблагорассудится. Я рисовал до тех пор, пока мы не приехали в аэропорт. Оставил блокнот и карандаш на сиденье и вышел, чтобы сесть на самолет и лететь домой.
В полете показывали фильм. Стюардесса дала мне наушники, но я оставил их валяться у меня на коленях. Мне больше нравилось смотреть без звука, самому додумывать диалоги, угадывать сюжет, безмолвно разворачивающийся передо мной. Все, что угодно, чтобы чем-то занять голову.
У очень красивой блондинки есть все, чего можно пожелать — деньги, власть, красивый бой-френд, который, кажется, любит ее, как и весь мир. Но ей все надоедает. Однажды она встречает чудовищно толстого мужчину, который работает кассиром в супермаркете. Они разговаривают, она смеется, снова говорят. Следующий кадр — она поджидает его после работы на автостоянке у супермаркета. Он выходит из магазина и видит ее, белокурую Венеру, облокотившуюся на красную спортивную машину, явно ожидая его. Крупным планом его лицо. Глаза у него закатываются, он падает в обморок.
Фильм становился все хуже и увлекал меня все больше. Я надел наушники и включил звук на всю громкость. Парочка должна сражаться против всего мира, чтобы доказать, что их любовь — настоящая. Фильм переполняли все мыслимые штампы. Богатые родители блондинки в ярости, ее молодой человек, вроде бы такой достойный, оказывается скотиной и делает все, что может, чтобы разлучить влюбленных голубков. И они чуть не расстаются, но истинная любовь все побеждает.
Наверное, глупее фильма я в жизни не видел, но смеялся беспомощным шуткам, напряженно подаваясь вперед в кресле, когда героев постигали несчастья. В конце, когда они очутились в идиллическом городке в Вермонте, где открыли универсальный магазин, я заплакал. И не мог остановиться. Сидевшая по другую сторону прохода женщина средних лет смотрела на меня с подозрением. Каким я был в ее глазах? Человек с распухшим, разбитым лицом, плачущий, как ребенок. В тот момент я все бы отдал за то, чтобы еще раз посмотреть этот фильм, но экран опустел, потом почернел. Я машинально полез в сумку за блокнотом, но потом вспомнил, что оставил его в такс. Взглянул на женщину, но она вернулась к своему журналу. Мне ничего не оставалось, кроме как закрыть глаза и думать о своем мертвом мальчике.
Я забрал машину со стоянки и поехал в город. Меня не было чуть больше суток, но неизменной в нем осталась только дорога с оранжевыми фонарями над головой и знакомыми рекламными щитами авиакомпаний, отелей, туров выходного дня в Лас-Вегас и на озеро Тахо. Проезжая мимо заправочной станции, где кассир смотрел на клиентов в бинокль, я подумал, не остановиться ли и не спросить ли его через толстое защитное стекло: «Помните меня? Не важно, как я сейчас выгляжу; я тот почтенный, законопослушный гражданин, кто вчера вечером дал вам двадцатку. Вчера вечером, когда опасность и горе еще не облеклись пугающей плотью. Не такой, как сейчас, с багровым разбитым лицом и мертвым будущим».
Я миновал торгующий гамбургерами павильон, где накануне стояла кровожадно настроенная шайка, но сейчас он был пуст и полон желтого тоскливого света. Еще несколько поворотов — направо, налево, два красных сигнала светофора, еще раз направо, и я оказался на нашей улице. С возвращением, папочка. Линкольн ехал по улице на велосипеде. Когда-то здесь мы вместе гуляли с собакой. «Линкольн, на газоне лежат несколько пакетов. Не поможешь мне занести их в дом?»
Машины Лили нигде не было видно, но на подъездной дорожке стоял черный джип Мэри По. Я подрулил к обочине и выключил мотор.
— Сосчитаю до пятидесяти и войду. Только сосчитаю — и войду.
В гостиной горел свет, и я издалека попытался рассмотреть в окно, есть ли там кто-нибудь, кроме Мэри. Никакого движения, никаких расхаживающих взад-вперед силуэтов. Вглядываясь, я считал до пятидесяти. На пятидесяти я пойду. Тишина.
Кто-то громко постучал по окну машины. Я подпрыгнул. Мозг завопил — это Линкольн, Линкольн вернулся! Он здесь, он не умер, он здесь…
К окну наклонялась загорелая темноволосая женщина. Лет тридцати пяти, симпатичная, но на лице слишком много морщинок, выдающих и возраст, и опыт. Стук так меня напугал, что я не понял, когда она жестом попросила меня опустить стекло. Я покачал головой. Женщина стояла так близко, что, когда она заговорила, я услышал ее голос сквозь стекло:
— Вы не могли бы приоткрыть окно? Пожалуйста, только на минуту.
Я приоткрыл окно до половины. Успокаиваясь, понял, что откуда-то знаю ее лицо. Может, она живет по соседству? Что она делает здесь в такой поздний час?
— Спасибо. Вы знаете, кто я? Вы меня узнаете?
— Нет.
— Я Белёк, мистер Фишер. Подруга Линкольна, Белёк.
Когда я видел ее накануне вечером, Белёк была шестнадцатилетней девушкой с торчащими, словно иглы дикобраза, белыми волосами и таким клоунски-белым, смертельно бледным лицом, будто пользовалась театральным гримом. А эта женщина на вид была почти моя ровесница, с короткими темными волосами и… веснушками. И все же, чем дольше я смотрел, тем больше сквозь ее лицо проступало то, знакомое, юное. Глаза, рот… те же. Я часто видел Белька за те месяцы, что она водила компанию с Линкольном.
— Мы можем минутку поговорить? — Она ждала. Я не шевельнулся. — Об Анвен Майер? О том, что Линкольн стрелял в вас на дороге, мистер Фишер?
Я еще раз взглянул на дом и вышел из машины. Мы стояли не больше чем в трех футах друг от друга. На женщине было темное изысканное платье, золотой браслет, туфли на высоких каблуках. Я вспомнил, в чем она ходила накануне: грязные джинсы, футболка с надписью «Nine Inch Nails», солдатские ботинки. И вот женщина тридцати с чем-то лет, элегантная и привлекательная, пахнущая тонкими цветочными духами, говорит, что она — Белёк.
— Вы ведь не слишком удивлены, верно? — Голос. Да, и голос Белька, только чуть пониже.
— Да.
— Я знала, что вы не удивитесь. Линкольн сказал мне, что он сделал с вами в Нью-Джерси. И сказал почему.
Я молчал.
— Я видела его сегодня. Перед тем, как он это сделал. — Она показана на наш дом. — Линкольн сказал мне, что собирается сделать, но я не смогла его остановить. Он позвонил из самолета и попросил встретить. Сказал, чтобы я приехала одна и ничего не говорила Элвису. Он был очень расстроен и умолял меня быть на месте, когда он приземлится. Это было на него не похоже — Линкольн никогда ни о чем не просил, так что я сказала: конечно, хорошо, приеду… Сказать не могу, как плохо он выглядел, когда я его увидела. В машине он поначалу ничего не говорил, только все щелкал зажигалкой, открывал ее и закрывал, пока у меня не лопнуло терпение. Я спросила его, что, черт возьми, происходит, и Линкольн рассказал. Про вас и вашу жену и как она его украла. И про то, как вы сказали ему, что он ангел… Когда он все рассказал, то спросил, верю ли я ему. Знаете, что я ответила? Поверю, если докажешь. Ведь только так можно что-то по-настоящему узнать, верно? Он сказал: «Ладно, останови машину, и я докажу». Я не знала, чего ждать, но свернула на стоянку у «Лоуманна» и заглушила двигатель… Линкольн стал рассказывать обо мне то, чего не могла знать ни одна живая душа. Веши, которые даже я сама забыла, так глубоко они были спрятаны… Я все еще дрожала, когда он сказал: «Ну вот, такая ты сегодня. А теперь я покажу тебе твое ближайшее будущее». Когда все кончилось, и он вернул меня обратно, я нисколько не сомневалась, что именно такими и будут следующие пять лет моей жизни… И знаете что? В эти пять лет я по уши увязла в дерьме. Сначала, благодаря Элвису, дрянные наркотики, из-за которых я дважды надолго загремела в больницу. Потом клиника для наркоманов. Выйдя оттуда, я, чтобы насолить родителям, вышла замуж за художника, который решил, что колотить меня веселее, чем писать картины. Дальше — больше: он не отпускал меня и не давал развода до тех пор, пока родители от него не откупились. И даже потом еще устраивал мне всякие гадости, психопат… Я хочу сказать, это была не жизнь, а вереница фильмов ужасов. Глядя, как они разворачиваются, один за другим, я знала, что все так и будет, — при том, что я такая стерва, иначе не получится. Линкольн показал мне все отвратительные и жалкие вещи, которые случатся со мной за следующие восемнадцать лет. Невероятно. Еще восемнадцать лет такой жизни! Мне предстояло прожить ходячим несчастьем еще столько же, сколько я прожила на свете, прежде чем наконец опомнюсь и заживу по-человечески. Здорово, а? Есть что предвкушать с нетерпением. — Женщина без передышки проговорила несколько минут, но тут сделала паузу и улыбнулась. — Ваш ангел показал мне дух моего будущего Рождества, и даже вполне достоверный… Потом Линкольн вернул меня назад и сказал: «Вот и все. Вот такой будет твоя жизнь». Я спросила, можно ли как-то прекратить или изменить это. Нет. Но одну вещь он может сделать, если я захочу: сделать меня старше. Линкольн сказал, что в тридцать четыре вся моя жизнь изменится и станет приносить радость. Он может перенести меня туда, если я захочу, через эти жуткие восемнадцать лет, но у меня в голове останется память о них, так что я в итоге стану тем же человеком. Вроде перехода через мост, а вода внизу — всякие несчастья, бесцельно прожитые годы.
— Как вы себя чувствуете?
— Лучше, чем когда-либо, а прошло всего несколько часов. Самое смешное, что я пошла домой, а родители не заметили никакой разницы.
Я знал, что ей хочется еще поговорить об этом, но не мог. Мне нужно было задать ей другие вопросы.
— Что сказал Линкольн в аэропорту? Что он вам говорил?
— Он взял с меня слово никому об этом не рассказывать. А еще велел не говорить вам, что я думаю о вас и вашей жене. — Она остановилась и после недолгого размышления добавила: — Единственное, что он просил меня сделать конкретно — передать вам вот это. — Женщина сунула руку в сумочку и вытащила пистолет. — Вчера Линкольн избил вас вот этим.
— И что я должен с ним делать?
— Не знаю. Может быть, Линкольн думал, что вы захотите застрелиться. Мне надо идти. Я сделала то, о чем он просил. — Она отвернулась и пошла по темной улице; аромат ее духов еще держался в воздухе.
— Подождите! Как он мог спасти вас, если был так расстроен? И почему вы его не остановили, позволили ему убить себя?
— Потому что мы были друзьями и хотели, чтобы другой получил то, что хочет. Из-за того, что вы сделали, Линкольн хотел умереть; он так решил. Он был моим другом, мистер Фишер. Готовым сделать для меня все, даже в самом конце. Жаль, что вы его не знали.
Женщина снова отвернулась и ушла. Мне не захотелось окликнуть ее или пойти за ней. Для меня она ничего не значила, и если это все правда, что с того? Линкольн мертв. По моей вине. Мой мертвый ангел.
Я сунул пистолет в карман пиджака и пошел через улицу к дому.
— Мистер Фишер? — Ко мне подскочили двое мальчишек Гиллкристов, и Билл показал в сторону Белька. — Вы ее знаете? Вы потому с ней говорили? Мама велела нам никогда не разговаривать с такими, как она. Она ужасная, старая и грязная. А вы с ней говорили. Вы ее знаете?
Прежде чем отпереть дверь, я позвонил, чтобы предупредить того, кто находился в доме, кем бы он ни был. Я надеялся, что Лили нет дома, потому что хотел сначала все увидеть и узнать подробности. Дайте мне время все обдумать, прежде чем что-то предпринять.
— Кто там?
— Мэри? Это я, Макс.
— Я так и думала, что это ты. Что у тебя с лицом? Где ты был?
— Не важно. Лили здесь?
В доме пахло по-другому. Закрывая за собой дверь, я пытался сообразить чем. Едой? Нет. Новыми духами? Чужими. В доме пахло чужими людьми, которые успели здесь побывать.
— Нет, они с Грир у Иба с Гасом. Врач дал ей успокоительное, и она держалась довольно спокойно, но я бы хотела, чтобы ты был здесь. Лили нашла его. Линкольн висел на балке в вашей спальне.
— Записку оставил?
— Да. «Это для тебя, Лили. Спасибо», и подпись: «Не Брендан Майер».
— Полиция записку видела?
— Да. Они забрали ее с собой. Макс, что происходит? Что с тобой случилось? Куда ездил Линкольн вчера?
— Записка в полиции? Так что в ней?
— «Это для тебя, Лили. Спасибо». Подпись: «Не Брендан Майер». Ты понимаешь, о чем это? А Лили?
— Говоришь, она нашла тело? Грир его видела?
— Насколько я знаю, нет. Вчера вечером после твоего отъезда Лили позвонила мне и спросила, в чем дело. Я изложила все в очень общих чертах, о пистолете не упоминала. Сказала, что Линкольн, по-видимому, что-то натворил, и ты пытаешься его вытащить. Лили попросила меня переночевать у вас, и я приехала, просто так, на всякий случай. Сегодня она очень беспокоилась, потому что ни от кого из вас не было вестей. Я торчала тут, сколько могла, потом уехала, как я думала, всего на несколько часов. Грир уехала в школу, Лили ушла по делам, а потом, когда она днем вернулась… Линкольн был… там. Она нашла его в спальне. Макс, ты знаешь, почему он это сделал?
Мэри была самым старым моим другом, человеком, которому я доверял больше, чем кому-либо.
— Нет. Странная какая-то записка — ничего не понимаю. Брендан Майер? Кто это?
— Может, какой-то его приятель? Вот еще что. Полиция стала разыскивать его друзей, чтобы допросить. В особенности Элвиса и Белька. Элвиса они нашли, но он ничего не знает. Похоже, он расплакался, когда услышал, что Линкольн покончил с собой. И еще одно, Макс. Ты должен съездить опознать тело. Лили это не по силам, не будем ее тревожить. Первым делом тебе нужно поехать в морг и опознать его,
— Хорошо. Сейчас поеду.
— Я бы поехала вместо тебя, но они хотят…
— Я сказал, хорошо, Мэри. Сейчас поеду. Мэри коснулась моего плеча, я отстранился.
— Не расскажешь, что там произошло? Все дело в пистолете? С ним все связано?
— Нет. Пистолет тут совершенно ни при чем. Сначала хочу взглянуть на спальню. Я должен увидеть, где это случилось.
— Там ничего нет. Все убрали. Просто ваша спальня, такая же, как всегда. Правда, Макс, там ничего не осталось. Иди, взгляни, там просто застеленная постель, комод…
— И удобно торчащая балка? Мне нужно ее увидеть. И еще я должен зайти в его комнату. Мне просто нужно немного побыть и там, и там. Понимаешь?
Мэри кивнула и с жалостью посмотрела на меня:
— Ладно. Хочешь, я тебя отвезу…
— В морг? Ты это слово не могла произнести, Мэри? Нет. Я поеду один. Только скажи, как туда доехать.
Мы стояли близко друг от друга. Она потянулась ко мне — и обняла. Я разжал руки не раньше нее, но обнял ее не слишком крепко. Мы отодвинулись друг от друга. В глазах у Мэри стояли слезы.
— Ты, правда, не хочешь, чтобы я тебя отвезла?
— Правда. Спасибо за то, что ты сделала. Спасибо, что была здесь прошлой ночью и сегодня.
— Хорошо, что я оказалась тут. Господи, если бы это не выпало на вашу долю… Ј
— Я как-то читал одну заметку, там говорилось, что лишь один самоубийца из шести оставляет записку. А из записки близкие редко узнают то, что хотели. У нас, по крайней мере, есть зацепка, а? Лили и я можем прожить остаток жизни, зная…
— Макс…
— Только скажи, как доехать.
* * *
Вам кажется, что это место раздерет вас на клочки, что, даже просто войдя туда, вы растеряете всю решимость и всякое мужество. В отличие от других слов, вроде «любви» или «ненависти», «морг» имеет лишь одно значение. Он то, что он есть, — место, куда привозят трупы, чтобы вы увидели их в последний раз. Залы для траурных церемоний — что-то совсем другое. Если тело попало в морг, значит, что-то, кроме смерти, пошло не так, значит, последний вздох показался подозрительным. В морге тело не обряжено в костюм, и не задрапировано со вкусом, его вскрывают и исследуют в поисках улик. В отличие от траурного зала, морг — место не последнего успокоения, а скорее последнего допроса. Допрашивающие находят ответы не в словах, а на коже и под ней.
Я думал, что не смогу это выдержать, но, входя в последнюю дверь, отделяющую меня от тела Линкольна, поперхнулся, пытаясь подавить громкий старомодный смешок: «Ха-ха!». Сопровождавший меня доктор посмотрел на меня сочувственно:
— Ничего. Только взгляните один раз, скажите, узнаете его или нет, и все.
Он не угадал. Рассмеялся я не от страдания и не в припадке безумия, а потому что, сунув руки в карманы пиджака, обнаружил, что у меня с собой пистолет Линкольна. Пистолет в морге! В кого тут стрелять, когда все уже мертвы?
— С вами все нормально?
— Да, все хорошо. — В других обстоятельствах я бы запсиховал, но не теперь. Я стоял в морге с пистолетом в кармане, ожидая, когда мне покажут тело моего сына, который повесился сегодня исключительно из-за меня и моей любимой жены. Если посмотреть под таким углом, пистолет значит не слишком много. Его пистолет. Моя вина. Его смерть. Моя вина.
— Сюда. Это здесь. Будьте добры, отойдите на несколько шагов.
В стене виднелись ряды выдвижных ящиков, и прошло целое мгновение, прежде чем я понял, что в них лежат трупы. В середине комнаты стояли металлические столы со стоком внизу, но все они, за исключением одного, были пусты. У него-то мы и остановились.
Тело покрывала тонкая белая простыня. Под простыней лежал наш сын, наше преступление, мой мертвый ангел-хранитель. Врач стянул ее.
Я просто не мог сразу увидеть лицо. Этого я бы не вынес. Пока простыня скользила вниз, я намеренно смотрел на его живот. У него такой крошечный пупок. Когда Линкольн был маленьким, достаточно было пощекотать ему пупок пальцем, и он смеялся, смеялся, смеялся, не в силах остановиться. Тонкие руки, изящные кисти. Еще не мужские руки, скоро станут настоящими мужскими руками. Я вспоминал, как они двигались, как дотрагивались до вещей. Совали в рот картофель-фри, поддерживали сестренку под затылок, когда он учил ее плавать. Мои глаза пробежали вверх по рукам к узким плечам, но остановились, дойдя до кровавого рубца вокруг шеи. Линия раздела; ужасная багровая борозда вокруг шеи, оставленная веревкой. Что страшнее — серовато-белая кожа, закрытые, но выпученные глаза, или красный рубец на шее?
— Мистер Фишер?
— Да? Ах да, это мой сын. Линкольн.
— Боюсь, что, хотя случай очевидный, нам придется провести вскрытие, поскольку он умер не своей смертью. Так требует…
— Я понимаю. — Я потрогал пистолет в кармане. Он нагрелся, потому что все это время я сжимал его в руке. Что сделает этот человек, если я неожиданно вытащу пистолет? — Извините, доктор, я не знаю, какие у вас здесь порядки. Я не мог бы побыть несколько минут с ним наедине? Это разрешено?
— Конечно. Я задерну занавеску, чтобы вас не беспокоили.
До сих пор я не замечал занавески, отодвинутой к стене, но был чрезвычайно признателен ему за его такт и сдержанность. Врач задернул ее и тихо сказал мне, что подождет в соседней комнате. Я поблагодарил его и постоял, слушая удаляющиеся шаги. Дверь с тихим скрипом отворилась и захлопнулась. Линкольн и я в последний раз остались одни.
Я чувствовал, что сердце переполняют слова, которые я хотел бы сказать ему, умоляя о прощении, принимая на себя всю вину за эту потерю и утрату. Я хотел повиниться перед ним… Мысли и чувства смешались, толпясь, но слова были уже не нужны. Я хотел проститься как-то иначе. Хуже всего был багровый рубец на шее, и я поднял руку и коснулся его. Двумя пальцами дотронулся до кровавого вздувшегося рубца, медленно провел ими по красной черте. Подумал: «Прости меня. Я так сожалею. Прости».
И тут его голова шевельнулась.
Сначала медленно, из стороны в сторону. Неужели? Она действительно двигается? Да. О да, двигается, и еще как! Все быстрее и быстрее, дальше и дальше, из стороны в сторону.
Я взглянул — теперь на шее ничего не было. Она стала чистой, незапятнанной. Нет красной борозды, нет смертной отметины. Исчезла. Только бледная кожа. Бледная кожа молодого человека.
Когда я вошел в комнату, Линкольн был мертв. Когда я смотрел прямо на него, он был мертв, горло перерезано веревкой. Такое понимаешь сразу; стоит взглянуть — и вопросов не остается. Мертв.
Теперь рубец исчез, и Линкольн улыбался. Потом раздался какой-то странный звук, словно оно, тело моего сына, откашлялось. Кхм. Кхм. Кхе. Да, несомненно. Оно смеялось. Его голова перекатывалась взад-вперед. Наш мертвый мальчик смеялся. Рот у него открылся, и язык удавленника, распухший от черной крови, вывалился, сухой и непристойно огромный. Глаза открылись. Выпученные глаза.
Голова перекатывалась с боку на бок. Он смеялся.
Я в ужасе приставил к его голове — к виску — пистолет. Тот задвигался вместе с головой из стороны в сторону. Из стороны в сторону. Глаза, налитые кровью, но зрячие, смотревшие прямо на меня, тоже смеялись. На горле снова краснела полоса. Метка смерти. Моя вина.
Он замер. Попытался заговорить, но не мог — с таким-то языком. Закрыл глаза, снова открыл. Они уже не вылезали из орбит. Только иссиня-серая кожа напоминала о том, что он мертв.
Он посмотрел на меня. Бледные, сухие, потрескавшиеся губы.
— Что ты собираешься сделать, папа, застрелить мертвеца?
Я попытался заговорить, но не смог. Не мог и нажать на курок. Я часто заморгал. Мне мешали слезы. Я пытался заговорить, но не мог.
— Спусти курок, но ничего не выйдет. Или, может быть, выйдет, если ты нажмешь на курок. Я не вправе это делать. Я должен остаться и заботиться о тебе.
— Линкольн…
— Не хочу! Я хочу умереть! Это не обман. Я не играю ни в какие гребаные игры. Я хочу умереть! Нажми на курок, пожалуйста! Может быть, сработает. — Он снова улыбнулся, не в силах продолжать. Улыбка растаяла. — Мне так страшно! Я не хочу так. Не хочу больше. Просто хочу уйти-и-и-и-и!
Я так любил его. Мой сын.
— Что я могу сделать?
— Не знаю. — Он закрыл глаза и перекатывал голову туда-сюда, вправо-влево. Кроваво-красный рубец на шее. — Они меня не отпускают! Что мне делать? Мне так страшно!
Я протянул к нему руку. Он схватил ее и притянул к себе, прижал. Мой сын. Мой бедный прекрасный сын. Я уронил пистолет на пол и забрался на стол. Обнял сына, прижал к себе. Мой сын. Моя вина.
— Обними меня. Обними крепко.
Сколько я пробыл там? Долго ли обнимал его, говорил с ним, пытался убедить, что сделаю все, чтобы все исправить, чтобы помочь, пока не услышал ее голос? Голос Лили.
— Макс! Что ты делаешь? Отпусти его! Прекрати! Отпусти! О господи!
Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я лежал, опустив голову Линкольну на грудь, и говорил с ним, рассказывал ему что-то. Не помню что. Сперва я услышал голос Лили, потом понял, что это ее голос, и только потом смог поднять голову и взглянуть на нее. Она стояла совсем близко. Неужели я не услышал, как она вошла? Лили рядом со мной комкала в руке край занавески. Другую руку она прижала ко рту и пристально смотрела на меня взглядом, в котором смешались отвращение, жалость и ненависть — все разом.
— Слезь с него! Пожалуйста, Макс, слезай!
Я хотел ответить, но тут увидел за плечом Лили девушку. Должно быть, она стояла снаружи, в коридоре, и вошла, когда услышала вопль Лили. Увидев, что я обхватил Линкольна, она рванулась ко мне и схватила меня за волосы. Я прочел надпись на футболке. «Nine Inch Nails». Та же футболка, что была на ней вчера, когда Линкольн был жив. Те же грязные штаны и солдатские ботинки. Те же белые, торчащие в стороны волосы и лицо шестнадцатилетней девчонки. Белёк.
Она схватила меня за волосы и запрокинула мне голову, вопя на меня, чтоб я слез! Слезал! Пронзительным, разъяренным голосом шестнадцатилетней девчонки.
Я не сопротивлялся, когда она стягивала меня со стола. Дал оттащить себя от Линкольна. Дал оттащить, потому что, увидев ее такой, какой она была на самом деле, какой была все время, я понял. Она внезапно открыла какой-то ужасный глаз внутри меня и заставила его узреть истину.
И только тут я узнал, или понял, — не важно, как назвать. Я понял, что этой девочке шестнадцать лет и всегда было шестнадцать. Понял, что несколько кратких часов назад мне был дан единственный последний шанс спасти сына, но я потерял его из-за своего безумия и отговорок.
У меня больше ничего не осталось.
Как повезло Линкольну, что он мертв.
И он действительно был мертв.