Возле станции метро продать цветы не удалось. Таисия Григорьевна с несколькими розочками в руках терпеливо стояла у входа рядом со старушками, державшими букеты ярких пионов, красных и белых гвоздик в целлофановых обертках. Старухи постоянно выносили к метро цветы, хотя торговать здесь не разрешалось. Настороженно оглядываясь, нет ли поблизости милиционера, они, время от времени обгоняя друг друга, устремлялись навстречу людскому потоку, тянувшемуся к метро, и предлагали свои букеты.
Таисия Григорьевна не выбегала вперед. Надвинув легкую газовую косынку почти на глаза, не отходила от высокого деревянного забора, ограждавшего строительство новой гостиницы. Когда прохожие обращали внимание на ее розочки, негромко называла цену, а в ответ на предложения продать дешевле покачивала отрицательно головой. Не могла уступить ни единой копейки потому, что суммы, которую хотела получить за цветы, как раз хватило бы на бутылку дешевого вина, называемого в обиходе «чернилами». У нее, так же как и у Бориса Сергеевича, с утра болела голова, и снять эту боль могло только вино, пусть и самое плохое.
Милиционеров, штрафовавших за торговлю в неположенном месте, Таисия Григорьевна не боялась. В нескольких шагах от нее стоял муж и внимательно следил, чтобы никто не обидел ее — ни конкурентки-торговки, ни покупатели, — и вовремя предупреждал о любой опасности. Невысокий, коренастый, с большой взлохмаченной головой, со скуластым лицом, на котором выделялись густые, кустистые, с проседью брови, весь словно взъерошенный, он ежеминутно был готов ринуться в бой.
У Залищука голова болела невыносимо. Спасти его мог только глоток вина, и все зависело от удачи жены. Время от времени он нетерпеливо и сердито посматривал на ее дебелую фигуру у забора, на небольшие розочки, которые в ее крупной руке казались особенно мизерными.
Снова и снова в мыслях подсчитывал, сколько дней осталось до выплаты пенсии. Пять дней. Сейчас пять дней казались ему таким отдаленным будущим, такими непостижимыми, как пять тысяч дней, как сама неизмеримая вечность.
Борис Сергеевич немного отвлекся этими тяжкими мыслями, потом, щуря наболевшие от солнца глаза, снова с надеждой взглянул на жену. Но она все так же понуро стояла под забором, чуть сзади прытких старушек, неловко держа перед собой букет. «Черт возьми, — подумал со злостью Залищук. — Воображает себя талантливой актрисой, а стоит словно забитая сельская баба, растерявшаяся в большом городе!..»
И вдруг ему стало горько и обидно за нее, и не только за нее, но и за себя. Заметив, что поток людей, спешивших к метро, стал иссякать, и поняв, что тем, кто идет на работу, цветы понадобятся лишь на обратном пути, он направился к жене.
— Ты же знаешь, — укоризненно сказал, — здесь покупают цветы только к вечеру. Поедем в центр.
Таисия Григорьевна виновато взглянула на него. Солнце, поднимаясь, припекало через тоненькую косынку, и ей, так же как и мужу, до слез хотелось похмелиться. Но ехать с цветами в центр!
— Не бойся, никто тебя там не увидит! Никому ты теперь не нужна, — насупив лохматые брови, сказал сердито. — Станешь в подземном переходе на Крещатике.
— Нет, нет, Боря… Не хочу… Лучше уж на Бессарабке.
— На рынке хватает цветов. Получше твоих.
— Я стану возле входа в рынок.
— Ах, — сверкнул глазами Борис Сергеевич, — какая ты стыдливая стала… Великая примадонна!
Таисия Григорьевна молча проглотила оскорбление. Голова болела все сильнее.
— А деньги на метро у тебя есть?
Он вытащил из кармана несколько медяков.
— Хватит.
…Они сидели рядом в полупустом после часа «пик» вагоне, Таисия Григорьевна нежно держала на коленях букетик роз. Этой парой можно было залюбоваться, так сочувственно посматривали они друг на дружку.
Поезд прыгнул на мост над рекой, открыл глазам немногочисленных пассажиров прекрасную картину: могучие воды Днепра, кипевшие внизу, снующие катера и баржи, песчаные косы, пляжи Левобережья и высоченные, ослепительно зеленые в лучах утреннего солнца склоны гористого правого берега, к которому они приближались.
Вышли на Крещатике и направились к крытому рынку. Борис Сергеевич оставил Таисию Григорьевну возле входа в рынок, а сам отошел чуть в сторону, откуда было удобно за ней наблюдать.
Роз у Таисии не покупали. Люди проходили мимо, словно не замечая их. Срезанные ранним утром на даче, они возле метро «Левобережная» еще сохраняли свежий вид, но после жаркого вагона, после солнца нежные лепестки начали увядать.
Борис Сергеевич осмотрелся, разыскивая глазами автомат с водой. Массивный железный шкаф со стаканами увидел на противоположной стороне площади, лавируя среди машин, перебежал к нему. Нащупав в кармане копейку и бросив ее в щель автомата, терпеливо стал ждать, пока наполнится надтреснутый стакан. Потом двинулся с ним назад.
Когда снова пересек площадь, увидел, как жена вдруг отвернулась лицом к стене и, пряча перед собой цветы, делает вид, что рассматривает витрину.
Что же напугало ее?!
И вдруг Борис Сергеевич остановился как вкопанный: к Таисии приближалась бывшая подруга, хористка театра Лиля. Он увидел, как закачалась возле жены высокая прическа хористки — маленькая, низенькая, похожая на колобок, Лиля ходила на высоченных каблуках и выкладывала на голове целую башню из искусственных волос.
Таисия повернулась к Лиле, и Борис Сергеевич понял, что жена, несмотря на все ухищрения, попалась. Издалека он, конечно, не мог разглядеть улыбки на ее лице, но догадался об этом и словно физически ощутил, как тяжело Таисии сейчас улыбаться. Он представил себе, как переживает она, что эта «безголосая и бесталанная Лилька», которая тем не менее продолжала работать в театре, увидела ее с цветами у рынка. «Как же она выкрутится, бедная Тася?!» — подумал с болью.
Он словно услышал охи и ахи, вопросы, которыми Лиля засыпает Таисию: «Как живешь? Наш театр совсем забыла? Или думаешь возвратиться? Что это за розочки? Ах, какие прекрасные цветы! Зачем тебе розы, ведь у тебя на даче есть свои? Боже, какая прелесть, какая нежность!»
Борис Сергеевич хотел уже подойти и увести от Лили жену, когда вдруг увидел, что Таисия протянула букет хористке. Он представил себе, как это происходит.
«Да ты что, Тасенька!» — «Бери, бери!» — «Ты же себе купила!» — «У меня в саду, есть. Это мы с Борисом ехали погулять в центр, а ты знаешь он какой, до сих пор влюблен, как мальчишка! Купил мне букет… Только что отошел, воды выпить…» — «Так это же тебе подарок!» — «Ничего, ничего, бери!» — «Ну что ж, спасибо, Тасенъка. Ах какие прекрасные розы! Ты все же заглядывай в театр».
Борис Сергеевич осторожно поставил стакан с водой на пустой ящик под кирпичной стеной рынка.
— А вот и мой Боря!
Лиля кивнула Борису Сергеевичу, который приближался, игриво взмахнула рукой, и через секунду ее пышная прическа закачалась в толпе. Хористка не любила и всегда избегала острого на слово Таисиного мужа.
— Ты что же сделала? Отдала этой вертихвостке!..
Еще когда жена вручала букет Лиле, Борис Сергеевич снова мысленно обшарил каморку на даче, где складывал пустые бутылки. Там хоть шаром покати.
Голова разваливалась, была чугунно-тяжелой.
— Знаешь, — тихо произнесла Таисия Григорьевна, — поедем к Моте. Неужели не даст?
— В долг не даст! — вздохнул Борис Сергеевич. Он уже пробовал как-то подлизаться к продавщице, но безуспешно. Она узнавала его только, когда приносил наличные. — Лучше заглянем к Андрею, здесь недалеко. Займу десятку до пенсии. Не застану дома, у его Аллы попрошу. — Борис Сергеевич снова вздохнул: — Хотя так не хочется к ним идти!
Они стали проталкиваться среди толпы покупателей, оглушенные базарным гулом, ослепленные яркими красками летних прилавков.
Справа висели громадные мясные туши, возле которых в белых, запачканных кровью халатах орудовали продавцы; впереди, куда только проникал глаз, красовались горы свежих огурцов, помидоров, венички петрушки и укропа, золотые россыпи молодой картошки, последние, еще прошлогоднего урожая, яблоки, поражавшие прозрачной желтизной, словно вылепленные из воска для бутафорской витрины, и рядом — первые зеленые скороспелки. Слева за ними — неуступчивые смуглые торговцы с орехами, инжиром, привялыми мандаринами и лимонами с далекого Кавказа. Но все это богатство бледнело в сиянии радуги, пылавшей в глубине рынка: гвоздики всех цветов, розы, первые георгины и остроконечные гладиолусы, которые красным, желтым, белым пламенем вспыхивали над прилавками и в проходах между ними.
Вдруг Борис Сергеевич увидел Крапивцева. Сосед стоял в белом халате, закрытый чуть ли не до груди горками тугих помидоров и ярко-зеленых, покрытых твердыми пупырышками огурцов. Рядом на весах лежали краснобокие яблоки.
Залищук не утерпел, чтобы не подойти. Крапивцев переговаривался с покупательницей и не сразу заметил его. Борис Сергеевич, стоя в стороне, прислушивался к этой обычной базарной перепалке. Женщина, чуть не плача, просила продать яблоки подешевле.
— Три, — упрямо повторял Крапивцев.
— Да мне несколько штук. Для больного.
— Три рубля за килограмм. Мне все равно для кого, — не уступал Крапивцев.
Борису Сергеевичу надоело ждать окончания этого торга, и в разноголосый шум рынка вплелся и его зычный голос:
— И не просите, гражданочка, не отдаст он дешевле, я знаю.
Загоревшее лицо Крапивцева вытянулось. Глубоко посаженные глаза, казалось, спрятались под надвинутый козырек фуражки.
— А-а-а! Привет!
— Эх, вы, — с упреком произнесла женщина, обращаясь почему-то к Борису Сергеевичу, словно он был причиной ее неудачи, — совести у вас нет. — Бросив еще раз взгляд на яблоки Крапивцева, она отошла к другому продавцу.
Залищук пожал плечами.
— Слышал, Поликарп, это тебя касается.
К ним приблизилась Таисия Григорьевна. Крапивцев заулыбался, и глаза его как будто снова вынырнули на свет.
— Привет, соседушка. Поторговали?
В вопросе была спрятана глубокая ирония, и Залищук испугался, как бы Таисия, не поняв ее и приняв добродушный тон Крапивцева за чистую монету, не вздумала вдруг занимать у него деньги.
Но жена — Борис Сергеевич сейчас гордился ею — так беззаботно улыбнулась, словно в ее кошельке было полно денег.
— Да нет, Поликарп Васильевич, — весело ответила она. — Мы так, мимоходом…
Крапивцев удивленно поднял брови: мол, что же делать на рынке, если не торговать и не покупать? Ведь это не бульвар для прогулок! Впрочем, через секунду он снова заулыбался:
— Яблочек? Угощайтесь.
Таисия Григорьевна покачала головой:
— Спасибо.
— Прогуливаетесь, выходит? Место что-то не очень подходящее…
— Идем, — Борис Сергеевич коснулся руки жены. — Поликарпу этого не понять. Для него ярмарка — чтобы деньгу драть!..
— За свой труд, между прочим, — спокойно ответил Крапивцев. — Именно за то имеем, что на боку не лежим.
— За свой труд… Шкуру с людей драть не надо. А по-человечески…
— Цена!! Дорогой Борис… — менторским тоном медленно произнес Крапивцев, словно смакуя слова. — Не мной установлена, кстати сказать, а всем обществом. — Он легким жестом обвел рукой ряды. — Коллективом, понятно?
Таисия Григорьевна потянула мужа за рукав. Она поняла, что он сейчас злой на весь мир, и боялась, что этот разговор может окончиться скандалом.
— Что ты меня за рукав дергаешь? — огрызнулся Залищук. — Я неправду этому кулачью говорю? Да?!
Но, постояв какую-то минуту молча возле прилавка, ощетинившись и думая о чем-то своем, очевидно, о чем-то очень наболевшем, он вдруг сорвался с места и, наталкиваясь на людей, решительно двинулся между рядами к выходу.
— С самого утра пьяный, — пробурчал ему вслед Крапивцев.
Таисия Григорьевна ничего на это не ответила и поспешила за мужем.
Очутившись на улице, Борис Сергеевич бросил:
— Поехали на дачу.
— А к Андрею?
— Да ну их всех к чертовой матери! — со злостью пробормотал он. — Едем домой. А там видно будет…
Появление миссис Томсон было для Таисии Григорьевны таким же дивом, как если бы она увидела марсианку.
Раздался нерешительный звонок, Таисия Григорьевна открыла входную дверь. На лестничной площадке стояла незнакомая женщина, которая сдавленным голосом спросила:
— Тут живут Притыки?
Слова выговаривала старательно, с каким-то странным акцентом, и Таисия Григорьевна подумала, что явно какая-то иностранная туристка, изучавшая украинский язык по учебникам.
«Но откуда она знает мою фамилию?»
Таисия Григорьевна недоуменно смотрела на худощавую немолодую женщину, коротко подстриженную и немного подкрашенную, одетую в тонкую блузку и джинсы, с ниткой коралловых бус на шее и с плоской сумкой через плечо.
Словно отвечая на ее недоумение, женщина сказала:
— Я — Катерина Притыка. В девичестве. Теперь — Томсон… — Она, казалось, сверлила взглядом хозяйку квартиры.
«Катерина Притыка? Катруся?!» Таисия Григорьевна еще больше растерялась. Перед мысленным взором мгновенно возникла толстушка Катруся с ее голубыми, как небо, глазами, в любимом платьице в горошек, с длинной косой. Неумолимое время выветрило из памяти все другое, даже лицо, а вот крупные васильковые глаза и — подумать только! — платьице в горошек сохранило навсегда! Какой еще удар уготовила ей судьба? Что за человек явился, что ему нужно? Сестра Катруся пропала в войну — скоро уже тридцать лет…
Но у незнакомки были светлые, с легкой голубизной, как у всех криничанских Притык, немного выцветшие глаза и какая-то особенная манера разговаривать, чуть склонив набок голову, как у самой Таисии Григорьевны.
Они стояли друг против друга, миссис Томсон продолжала пристально рассматривать почему-то испуганную ее появлением крупную белокурую женщину с вышитой косынкой на голове, совсем не похожую на Тасю, которую в начале войны отвезли к тетке под Харьков. Кэтрин пришла сюда по адресу справочного бюро и была не уверена, что и в самом деле нашла свою сестру.
Перед глазами каждой пролетели картины детства, сначала светлые, розовые, а потом — черные как ночь; у одной — чужестранная неволя, у другой — потеря близких, сиротство. У каждой свое: у старшей — Англия, семья, дети, новая, непохожая на прошлую жизнь, у Таисии Григорьевны — театральное училище, сцена, Борис Сергеевич…
Прошла минута-другая, и будто притягивающая искра проскочила между ними: незнакомка нерешительно, неуклюже бросилась через порог, и они обнялись тут же, в коридоре.
— А я Тася! Тасюня, Тася! — почему-то повторяла одно и то же Таисия Григорьевна, точно убеждая в этом не только сестру, но и саму себя. — Не может быть, не может быть! — растерянно приговаривала она, ведя сестру за собой в комнату и садясь с нею на тахту. Плача и смеясь, они ойкали и охали и все еще осматривали друг дружку, отыскивая родные черточки, заглядывая в глаза — те ли они самые, что смеялись в далеком детстве, светились лаской, — искали в них себя, свое близкое, родное.
Кэтрин Томсон была для Таисии Григорьевны существом новым, ранее неведомым. Воспринимала ее больше разумом, чем сердцем, не могла побороть чувства неуверенности, какое вызвали у нее измененные годами черты лица, говор и тот неимоверный факт, что Катруся жива и сидит рядом.
Первое, что осмысленно проговорила Таисия Григорьевна, был вопрос:
— Где мама, Катруся?
— Мама? — выдохнула миссис Томсон. — Я думала, что она тут, на Украине. Когда немцы гнали нас из Криниц, на какой-то станции — я уже забыла — молодых женщин и подростков отделили от старых людей и увезли в Германию. А что с мамой, не знаю… Я думала, ты…
— Откуда мне знать! Я же была у тетки Христины, — горько произнесла Таисия. — Тетя недавно умерла… Мы с ней сколько раз ездили в наши Криницы… Никого из прежних криничан не нашли. Пришлые люди построились, восстановили село… Слух был, что немцы всех криничан убили… Думала, что и тебя с мамой… — Таисия Григорьевна умолкла. И снова кинулась обнимать и целовать сестру.
— Я так виновата перед тобой, Тася, — в свою очередь говорила Кэтрин Томсон. — Должна была раньше приехать… Я живу в Англии, в Лондоне, у меня хорошая семья: сын, дочь…
— Подумать только! — всплеснула руками Таисия Григорьевна. — В самом Лондоне!
Кэтрин сняла с плеча сумку и достала большое цветное фото, на котором были представлены все Томсоны.
— Это мой муж Вильям Томсон, — указала Кэтрин на высокого лысоватого мистера, одетого в серый костюм. — А это Робин, рядом Джейн. Ты ее скоро сама увидишь… Потом я тебе все-все расскажу. А сейчас поедем ко мне. — Она небрежно окинула взглядом комнату Таисии. — Я остановилась в гостинице «Днипро»… Вильям раньше не пускал меня к вам… А в прошлом году он умер… Все боялся, что не вернусь, говорил: сошлют в Сибирь за то, что поехала в Англию. Честно говоря, я тоже боялась, всякие разговоры ходили… Вильям говорил, что ни тебя, ни мамы нет в живых. И все равно я виновата перед тобой. Мне нужно было раньше приехать. — Миссис Томсон тяжело вздохнула. — Наконец приехала, заболела… В больницу попала…
— Ой! — снова всплеснула руками Таисия Григорьевна.
— Мне даже операцию сделали. Аппендикс вырезали.
Таисия Григорьевна встревоженно смотрела на сестру.
— Ничего страшного. У вас прекрасные хирурги. Я уже забыла об операции. Немного боялась за сердце. Оно у меня слабое. Столько пережито!..
— У тебя усталый вид.
— Я была в Ленинграде, в Москве… Но разве я могла вернуться в Англию, не побывав в родных краях? В глубине души надеялась найти тебя… И, видишь, не ошиблась. Если бы не операция, я бы тебя отыскала раньше… — Миссис Томсон нежно погладила руку сестры. — Но, знаешь, не сразу узнала.
Они все еще присматривались друг к другу, словно не верили себе.
— Сколько лет, сколько лет! Что делает неумолимое время, особенно с нами, с женщинами… — закусив губу, горестно покачала головой Кэтрин.
Она вскочила с тахты.
— Идем же… Я побоялась возвращаться в Англию одна — в дороге всякое бывает, и мне разрешили вызвать сюда дочку. Джейн прилетает завтра. Она прекрасная девушка и тебе понравится. Я уверена в этом, — сказала миссис Томсон, разглядывая себя в зеркале, которое когда-то служило Таисии Григорьевне для домашних репетиций. — О, какое у тебя большое зеркало. Это прекрасно!
Таисия Григорьевна заперла комнату, и они вышли на улицу.
— Ты замужем? — спросила миссис Томсон.
— Да, — ответила Таисия Григорьевна, в душе радуясь, что Бориса нет дома: она знала характер мужа и понимала, что его надо подготовить к тому, что объявилась сестра…
* * *
Кэтрин Томсон сидела в кресле напротив сестры и задумчиво теребила пальцами концы накинутой на плечи белой шали. Из открытых дверей балкона веяла вечерняя прохлада, и миссис Томсон ежилась даже под этой накидкой из гагачьего пуха. Таисия Григорьевна, напротив, расстегнула воротничок блузки, сидела раскрасневшаяся от выпитого вина и, главное, от возбужденности, не покидавшей ее с момента появления Катерины, которая еще больше усилилась в богатом номере гостиницы.
В беседе с сестрой в памяти Кэтрин воскресали не только лица друзей, криничанская улица, материнская хата, двор со старой сливой и яблоней-кислицей, завалинка, на которой она играла совсем маленькой девочкой, место на печи, где пряталась от сердитой бабки, но и давно забытые эпизоды, казалось, из чужой жизни, судьбы какой-то незнакомой девчонки. Она удивлялась своей памяти, которая порой не сохраняла вчерашние события, зато картины далекого детства вызывала сейчас с такой неожиданной щемящей яркостью.
После первых эмоциональных возгласов волнение немного улеглось и беседа то загоралась, то угасала.
Сидя в глубоких мягких креслах, словно в изолированных гнездах, сестры говорили о каких-то несущественных мелочах, все еще привыкая, прощупывая друг дружку взглядами, сравнивая виденное с тем, что сохранила память.
Миссис Томсон, чувствуя волнение и смятение сестры, как могла, помогала ей своей лаской. Касалась ее плеча, успокаивала. В какую-то минуту даже подошла и обняла Таисию.
— А помнишь, — с какой-то детской обидой в голосе и смехом сказала Таисия Григорьевна, — как тебе сшили новое платье, а мне — нет, я убежала в сад, спряталась и плакала. Едва отыскали. Я всегда донашивала твое и очень сердилась за это на тебя и обижалась на маму…
Воспоминания о родителях, детстве, о школьных друзьях чередовались с рассказами о Германии, Англии, о покойном Вильяме Томсоне и Борисе Сергеевиче, о режиссере, который привез Таисию Григорьевну из Ровно в Киев и который потом «съел» ее здесь. Перескакивали в разговоре с одного на другое, будто жизнь каждой была какой-то торбой, куда беспорядочно запиханы разные события.
Но среди всех полузабытых картин перед Кэтрин то и дело вставал образ паренька, всегда волновавший ее юную душу, пока его не заслонили наслоения беспощадного времени. И вот сейчас он снова всплыл в ее сознании, и Кэтрин захотелось поговорить об этом юноше.
Таисия Григорьевна словно прочитала мысли сестры.
— А знаешь, кого я встретила в Киеве? Андрея! Помнишь соседей, Воловиков? Ты даже когда-то дружила с ним. — И глаза Таисии Григорьевны засветились лукавством.
Сердце у миссис Томсон вздрогнуло.
— Какого Андрея?! — удивилась она. — Его давно нет в живых.
— Честное слово, видела! Несколько раз, — поклялась Таисия Григорьевна. — Правда, фамилия у него другая.
— Ну, вот. Просто похожий человек, — уверенно проговорила миссис Томсон. — Можно съездить в Криницы, на его могилу. Он умер в ночь, когда немцы выгоняли нас из села.
— А кого же я тогда встретила? Неужели ошиблась? — Таисия Григорьевна растерянно замолчала. — Земля ему пухом, если так. — Вскоре она вновь повеселела. — Признаюсь теперь, я, девчонкой, всегда за вами подглядывала, а один раз видела, как вы целовались в саду, за дикой яблоней. Но мне стало стыдно, и я сразу убежала, пока вы не заметили. И запомнила это на всю жизнь…
— Уши тебе оторвать нужно было, — неожиданно по-девичьи застыдившись, упрекнула миссис Томсон сестру, чувствуя, как ее вдруг обдало жаром.
Стараясь спрятать волнение, спросила:
— И давно ты его видела?
— Кого?
— Того, похожего на Андрея?
«Какая глупость! Из могил не встают!» — в то же время подумала Кэтрин. Но не спросить не могла.
— Не очень, — ответила Таисия Григорьевна. — Он тут, в Киеве, теперь живет. Врач… Но, правда твоя, может, и не наш криничанин. Он меня не признал. Как-то поздоровалась, хотела заговорить, но он и головой не кивнул — отвернулся и прошел мимо. Я решила: бог с тобой! Но потом рассердилась на себя: подумать только — за все время одного-единственного криничанина встретила и не смогла поговорить. Я его узнала, а он нет. Конечно, я очень изменилась… Когда встретила вторично, набралась духу и решительно подошла к нему. «Извините, — сказала, — я из Криниц. Таисия Притыка. А вы не Андрей Воловик?» Он посмотрел на меня испуганно. «Нет, нет, — проговорил быстро. — Вы ошиблись. Я не знаю никаких Криниц, никаких Воловиков. Я совсем другой человек». Но глаза у него, Катруся, так и бегали. Мне не оставалось ничего другого, как снова извиниться. Впрочем, я даже этого не успела сделать, потому что он заспешил, чуть ли не бегом бросился от меня… Все это показалось очень странным, и я решила при случае проследить за ним. А в прошлом году, когда я еще работала, заболел отоларинголог, который обслуживал наш хор, и в театр пришел новый врач. Это был тот самый, похожий на Андрея Воловика, мужчина. У него дрожали руки, когда осматривал мое горло, и я еще раз подумала, что это, наверное, наш Андрей. Но почему он от меня прячется? Потом узнала, что фамилия у него совсем другая — Найда… Вскоре я ушла из театра, больше с ним не встречалась, и все это осталось для меня загадкой.
Миссис Томсон откинулась на спинку кресла.
— Отец Андрея Воловика был полицаем в Криницах, — задумчиво проговорила она.
— Вот как… Полицаем…
— Да. Только каким-то странным… Во всяком случае, он погиб от немецкой пули.
Кэтрин посмотрела на часы, поднялась и подошла к чайному столику, на котором стояли небольшой электрический самоварчик и хорошенький сервиз — приятный сюрприз администрации гостиницы для иностранных гостей, — и воткнула штепсель в розетку в стене.
— С трех до пяти часов у нас в Англии непременно чай. В любую пору года. Это старая традиция. Попробую и в этих условиях заварить по-нашему. Тебе понравится.
Сестры пили чай. Кэтрин Томсон угощала Таисию сладостями и рассказывала о своей жизни за границей, а мысли ее все время возвращались к похожему на Андрея человеку. Наконец она не выдержала.
— Тася, сестричка, — немного запинаясь, с натянутой улыбкой, будто шутя, проговорила, — а ты не могла бы… узнать его телефон?.. Ну, этого человека, похожего на Андрея.
Таисии Григорьевне не нужно было объяснять причину.
— Узнаю, узнаю, Катрусенька, — заговорщицки проговорила она. — Ой, — вскрикнула вдруг, — мы это и сейчас можем сделать! Знаем фамилию. Имя, отчество, если это он, наверное, остались у него те же — Андрей Гаврилович.
Она мгновенно пересела на круглый пуфик около телефонного столика и набрала «09».
— Будьте любезны, Найда Андрей Гаврилович… Да, Андрей Гаврилович… Адрес? Не знаю, девушка. Я вас очень прошу. Мы приезжие, издалека, тридцать лет не виделись…
Таисия Григорьевна уговорила телефонистку и через каких-то полминуты начала записывать на уголке газеты:
— Сорок девять… тридцать один… Так… И такие же инициалы? Будьте любезны, второй… Пятьдесят семь… так… тринадцать… так… Спасибо, спасибо… Двое людей с одинаковыми фамилиями и инициалами, — объяснила, положив трубку. — Но это немного… В Киеве свыше двух миллионов жителей, легко сказать… Один из номеров его… Можно и сейчас позвонить.
Миссис Томсон вяло усмехнулась и покачала головой.
— Не нужно. В другой раз… Я утомилась, Тася. Столько впечатлений, столько волнений, хотя и радостных…
— Тебе нехорошо? — испугалась Таисия Григорьевна.
— Ничего, ничего. Налей мне, будь любезна, валерьянки, там в спальне на туалетном столике.
Выпив лекарство, миссис Томсон сказала:
— А теперь я отдохну, Тася…
— Я еще посижу около тебя. Вызвать врача?
— Нет, нет, не нужно. Сейчас станет легче… А ты приходи завтра… Сможешь утром?
— Конечно, смогу.
— Вот и хорошо… Завтра, я говорила, прилетает Джейн… И знаешь… Ей ничего об истории с этим врачом не рассказывай…
— Конечно, конечно. Это ей ни к чему…
* * *
После того как Таисия Григорьевна ушла, миссис Томсон долго сидела расслабленно в кресле, и призабытые картины вставали перед ее глазами.
…Всех подняли затемно. Она не сразу поняла, что скоро уже рассвет. «Шнель, шнель, шнель! Собирайся, выходи!» Немецкие солдаты и полицаи не давали даже оглядеться, люди спросонья не могли ничего найти в хате. «Выходи! Выходи! Шнель! Шнель!» Кто задерживался, того прикладом или просто кулаком в плечи! Вещей никаких не разрешали брать, только еду на дорогу. «Скоро возвратитесь в свои Криницы. Все будет целое — немцам ваше тряпье ни к чему!»
Когда рассвело, криничане были уже за селом. Утро серым светом обливало голые ветки, пожухлые мокрые листья под кленами вдоль дороги. Пронизывающий ветер трепал желтую траву на выгоне, два года не топтанную ни людьми, ни скотом, проникал под одежду, заставляя теплое после сна тело дрожать как в лихорадке.
Людей выстроили в одну колонну. Спереди, по краям и сзади — солдаты и полицаи.
Катруся пробежала глазами по колонне. Андрея нигде не видно. Ах да, он где-то в хвосте, на телеге… Ведь старосте и полицаям комендант разрешил везти свои семьи на телегах и забрать награбленное добро.
Да будет она его искать! Немецкие холуи!.. Все росла тревога: куда это гонят целое село? Что с ними сделают? От фашистов можно всего ждать. По колонне поползли слухи, что гонят в Германию на работы. Со стариками и детьми? Это что-то другое… Но что именно? Мать пыталась подбодрить ее: «Как-то будет?.. Как с людьми, так и с нами…» Младшую сестричку Таисию весной отвезли к тетке на Харьковщину, и что там сейчас делается, никто не знает. Прошли слухи, что Харьков уже снова советский, фронт подошел к Днепру и вот-вот будет тут. Рассказывали, что из каких-то сел людей тоже повыгоняли и об их судьбе ничего не известно.
Но вот прозвучали команды. Полицаи, словно борзые, забегали вдоль колонны — выстраивали, ровняли. Но попробуй наведи порядок среди мальчишек, бабусь да малых детей! На грузовике, затянутом сверху брезентом, подъехал комендант, вылез из кабины — сытый, мордастый, если проколоть, наверно, не кровь полилась бы, а сало, — встал на подножку, что-то прокричал.
Староста начал переводить. Никто не услышал его голоса — шум, плач… Комендант снова влез в кабину, и грузовик, подняв за собой пыль, помчался по дороге и вскоре исчез за поворотом. Люди жались друг к другу: что сказал комендант, куда их гонят, зачем, надолго ли, когда отпустят?
Полицаи ругались, кричали. Кто-то из немцев вдруг пустил автоматную очередь вдогонку подростку, который, воспользовавшись суматохой, бросился через огороды к реке. Он остановился, выделяясь на фоне серого утреннего неба, потом взмахнул руками и упал на землю. Он шел с дедом, и старик, еле поднимая тяжелые ноги, трусцой побежал к внуку. Прогремела вторая очередь. Дед, не сделав и десяти шагов, боком осел на землю, словно мешок, сброшенный с плеч. И тут все, даже полицаи, притихли, все стало понятным, и уже не так важно было, что сказал комендант, важным было то, что сделал солдат, — он претворил в жизнь слова офицера автоматной очередью.
Прозвучала еще какая-то команда, полицаи снова ожили и еще свирепее накинулись на людей. Колонна медленно поползла по дороге.
От одного к другому передавали: здесь будет линия обороны, их ведут в город, оттуда молодежь повезут в Германию, а стариков и детей отпустят. За попытку убежать — расстрел.
Потом к Катрусе докатилась страшная весть: сын Воловиков Андрей вчера умер, и отец похоронил его во дворе этой ночью, даже не отпев. Да и что ждать от полицая, немецкого холуя? Воловику люди больше, чем другим, не могли простить, что тот стал полицаем. Пусть уж сельские разбойники, такие, как Ярема, который из тюрьмы не вылезал. Или Степанидин Архип, что, говорят, родную мать задушил, чтобы деньги забрать. Но Воловик, который был тихим, спокойным человеком…
Катруся не могла поверить в страшную весть. Как это умер? Отчего? Она собственными глазами видела его около своего двора вечером. Выдумают такое… Где-то прячется сзади на отцовской телеге!..
И все же будто черная гадюка обвила ее и без того встревоженную душу. Шепнула матери, что немного отстанет; в ответ на испуганный взгляд поклялась, что не сбежит, немного побудет сзади, а потом снова догонит ее.
Незаметно от охранников начала отставать. Андрея нигде не было. Мать его, Надежда Павловна, ехала на телеге одинокая — на голове черный платок — в своей скорби. Куда и девался ветер, который до сих пор пронизывал Катрусю! Трясло уже от жара, что палил все тело. И тогда впервые поняла: какой бы ни был отец Андрея, сын за отца не отвечает. Это был ее Андрей, ее Андрейка, единственный на всем свете…
Люди шли и шли, гонимые в неизвестность; покачивались на слабых ногах деды и бабуси, тихо шагали дети, забыв о шалостях. Навстречу гремели машины с немецкими солдатами, и криничане свернули на грунтовую дорогу.
Мать смогла подойти к ней только во время короткого привала. Она еле ответила на ее вопросы, есть не захотела. Мать, наверное, догадалась о ее беде и не настаивала. Сказала: «Ты бы поплакала, Катя». Она вскинула на нее гневные глаза: «Чего бы это я плакала?!» На том разговор и закончился, потому что немцы и полицаи уже приказывали строиться.
И снова узкая торная дорога. Где-то сбоку грохочут немецкие машины, танки, пушки. Ей казалось, что вся эта страшная сила движется на их Криницы, от которых теперь ничего не останется, точно так же как и от ее Андрея.
Было холодно, сыро и ветрено; медленно тянулись в безысходность люди. Конвоиры все время подгоняли их — к ночи должны быть в городе.
Еще до наступления сумерек куда-то исчезла мать Андрея. Сколько она ни искала ее глазами, нигде не увидела. Удивлялась, куда же она делась? Может, убежала, когда шли рядом с лесом? Но почему же тогда немцы не заметили и не стреляли? Да и муж ее, отец Андрея, здесь. Странно…
Когда начало смеркаться, внезапно раздалось несколько коротких автоматных очередей. В фиолетовых осенних сумерках на фоне угасающего неба она увидела, как за сараи, что стояли у дороги, шмыгнул человек. Кто именно, не разобрала, но в руках у него, показалось, был карабин. Двое солдат погнались за ним. Где-то недалеко вспыхнула стрельба. Вскоре солдаты вернулись к колонне.
Только позже она узнала, что это убегал и стрелял Воловик и что немцы убили его. Ее это удивило. Ведь он полицай…
Один солдат был ранен, его положили на телегу, и немцы совсем обезумели.
Поздно вечером добрались до города. Их загнали в длинный холодный барак около железнодорожной станции. Люди не спали. Дети, забывшись в тревожном сне, то и дело просыпались, плакали и кричали. Мать обнимала Катрусю, грела своим телом. Она прицепила себе на грудь лоскуток черной материи, но мать сделала вид, будто не замечает этого. Да и мысли ее были заняты совсем другим. Кто-кто, а полицай знал, куда людей гонят и что их ждет. И если уж он решился бежать, то добра не жди.
А она думала об Андрее. Ругала себя за напускное безразличие и холодность к нему. Сердце кровью обливалось, когда вспоминала, как отворачивалась при встрече, как пряталась в хате, заметив, что он из своего двора следит за ней…
Целую ночь тревога не покидала людей. Прислушивались к малейшему шороху за дощатыми стенами барака. Гудки паровозов, гул моторов, шаги часовых… Утром огромные двери раздвинулись, вошли немцы.
Всех быстро разделили на две группы: девушек и юношей — в одну, стариков и детей — в другую. Один из немцев сказал на ломаном русском языке, что молодых людей отправляют работать в Германию.
Мать бросилась к ней, чтобы вытащить из толпы невольников, но ее грубо обругали и оттолкнули. Среди шума, плача, который поднялся, она кричала матери что-то успокоительное, просила беречь себя, обещала вернуться. Если бы не смерть Андрея, если бы не этот неожиданный удар, может, она и не приняла бы так покорно свою судьбу. И вдруг подумала: а что теперь немцы сделают со старыми людьми? Стало страшно за мать, выбежала к ней, обняла, начала целовать.
Солдат оторвал ее от матери, схватил за плечо, толкнул назад, в небольшую колонну, которая уже двигалась к выходу. В дверях еще раз оглянулась.
Больше матери она никогда не видела…
Миссис Томсон сняла телефонную трубку и еще раз посмотрела на уголок газеты, где были записаны цифры. Они показались ей огромными и нечеткими. Неожиданно для себя почувствовала, что не может попасть пальцем в отверстие телефонного диска и что трубка дрожит в руке. Положила ее назад на рычаг — пусть руки успокоятся. Протяжный звук зуммера оборвался.
Какое-то время сидела около телефона неподвижно, словно прислушивалась к шагам в коридоре гостиницы.
В голове не укладывалась мысль, что Андрей может быть живым. Он же похоронен в своем дворе. Его мать сидела тогда на телеге в трауре. Нет, конечно, Андрей умер. Она поедет в Криницы и засыплет цветами его могилу… Но этому человеку, который так похож на ее Андрея и даже имеет такое же имя, она все же позвонит.
Понимала, что это прихоть, которая не к лицу такой серьезной женщине, как она, что снова становится девчонкой, — и не могла от этого отказаться. Звонить нужно именно сегодня, сейчас, пока Джейн не приехала. Почему не хотела, чтобы дочь узнала о ее затее, и сама не знала.
Снова сняла трубку. Услышав гудок, быстро начала набирать номер. Торопясь, миссис Томсон не дотянула диск с последней цифрой — диск вырвался из-под пальца, вызов не состоялся. Взяла себя в руки и еще раз, теперь медленно, начала крутить диск — цифру за цифрой.
На звонок никто не отвечал. Она уже собиралась положить трубку — даже обрадовалась, что никто не ответил, — когда вдруг услышала густой мужской голос. Голос так поразил ее знакомыми, хотя и подзабытыми нотками, что она растерянно бросила трубку.
Кэтрин поднялась с кресла и отошла от телефона. Боялась его сейчас, как живого существа. Прошлась по комнате раз, другой, очутилась в спальне, где стоял еще один аппарат, и села прямо на кровать, чего никогда раньше не сделала бы.
…Вечер над Тетеревом. Опьяняющие запахи скошенных трав. Тот же голос, только звонче и взволнованней. Они лежат на сене под высокой копной, и Андрей клянется в вечной любви. И хотя соловьи уже отпели свою свадебную песню и только где-то в заливе отчаянно квакают жабы, им обоим кажется, что все вокруг поет. Андрей целует ее пальцы, и в кончиках покалывают иголки, как зимой от холода; он целует руку, плечо, шею, и иголки покалывают сердце; она немеет, словно в обмороке, с холода попадает в зной, в жар, в огонь адский, в сладкий огонь, в котором вся сгорает и белым облачком поднимается в небо…
Кто знал, что через несколько дней начнется война, которая так изменит их судьбы! Сейчас, через много лет, это ей увиделось так выразительно, так ярко, словно произошло вчера. Очевидно, это была настоящая любовь. Она и в немецком плену, и в Англии не раз молилась за душу Андрея.
Миссис Томсон посмотрела на часы и решительно взяла телефонную трубку, совсем спокойно набрала нужный номер, но когда в трубке ответили, из памяти выпали слова, какими хотела начать разговор.
— Да чего вы, ей-богу, голову морочите, — раздался сердитый мужской голос.
Миссис Томсон осторожно положила трубку.
* * *
Разговор состоялся глубокой ночью. Миссис Томсон сказала:
— Мне нужен Андрей Гаврилович.
— Я вас слушаю, — ответил сонный, с недовольными нотками голос.
— Если разбудила, извините. Но у меня неотложное дело.
На том конце провода терпеливо ждали, только легкий шум дыхания долетал до слуха Кэтрин.
Пауза затянулась, кажется, слишком долго, потому что в трубке послышалось сердитое сопение. Миссис Томсон испугалась, что Андрей Гаврилович догадается, что это она целый вечер звонила, дергала его, и бросит трубку.
— Меня зовут Кэт Томсон. Я приехала сюда в гости из Англии… Правда, это имя вам ничего не скажет, но, может, вы помните другое — Катерина Притыка…
— Вы ошиблись номером.
— Не кладите трубку, — поспешно сказала Кэтрин. — Я хочу поговорить с вами. Надеюсь, не откажетесь встретиться с женщиной, которая хочет этой встречи, даже если вы не тот, за кого она вас принимает.
— Я не встречаюсь с незнакомыми женщинами.
— Вы не джентльмен.
— Я уже вышел из кавалерского возраста.
— Настоящий джентльмен остается джентльменом до последнего вздоха.
На противоположном конце провода, казалось, снова хотели положить трубку.
Если бы не рассказ Таисии, Кэтрин и сама оборвала бы разговор, который свидетельствовал, что она по ошибке побеспокоила чужого человека. Но тут ее охватило упрямство, и она пустила в ход последний козырь:
— Я думаю, вы все-таки встретитесь со мной… Если вы на самом деле Андрей Воловик.
— Почему такая уверенность?
— Потому что я и только я смогу рассказать о последних минутах вашего отца…
Мужчина молчал.
— Я не помню своих родителей, — наконец глухо произнес он.
Кэтрин сдержанно ответила:
— Возможно. Я имею в виду Андрея Воловика и его отца. Если ошиблась, еще раз прошу, извините. — Ей стало больно за свою обманутую надежду, и она сама уже хотела положить трубку. — Отец Андрея Воловика погиб в перестрелке с немцами. Я хотела, чтобы сын знал, что он не был настоящим полицаем, — она глубоко передохнула. — Вторично в жизни у Андрея Воловика не будет возможности со мной увидеться. Скоро возвращаюсь домой. Ну, хорошо, — закончила твердым голосом, — я живу в гостинице «Днипро», второй этаж…
Мужчина молчал.
Потом Кэтрин услышала его измененный голос:
— А что вам дает основание так думать?
— Что именно?
— Что отец Андрея Воловика не был полицаем…
В грудь Кэтрин ударила такая сильная и горячая волна, что она чуть не упала в обморок. Убедилась, что это не ошибка, что разговаривает со своим Андреем. Прошло некоторое время, пока нашла силы сказать:
— Подробности при встрече… Гостиница…
Он не дал ей закончить.
— В гостиницу я не приду.
— Тогда давайте встретимся… давайте… — Она не могла быстро сообразить, где лучше назначить свидание.
— В парке Шевченко, — подсказал голос на противоположном конце провода, — напротив университета… Там есть скамейки… Я буду в белом костюме…
— Надеюсь, я узнаю вас… тебя… — сказала Кэтрин. — А может, и ты меня.
— В котором часу? — деловито спросил мужчина.
— Утром. В одиннадцать…
— Но я в это время на работе. Лучше вечером.
— Я не смогу. Прилетает моя дочь.
— Тогда послезавтра.
— Не знаю. Не обещаю.
— Но вы все-таки ошибаетесь и принимаете меня за другого человека, — еще пытался сопротивляться мужчина.
— Ох, Андрей, Андрей… Теперь я уверена… — Она произнесла его имя нежно и тепло. — Боже мой, боже! Неужели возможно такое в жизни?! Боже мой, боже!..
Казалось, она вот-вот зарыдает в трубку.
— Ну, хорошо, — сдался мужчина. — Попробую договориться на работе…
* * *
Немолодой, с взлохмаченной прической мужчина, возбужденный неожиданным телефонным разговором, сидел на расстеленной на диване постели и не мог собраться с мыслями.
Беседа с Катериной выбила его из равновесия…
Воспоминания детства, воспоминания о первой любви отступили перед воспоминанием об отце, который своей службой в полиции погубил и свою, и его жизнь, заставил прятаться под подложным именем, сторониться людей, жить отщепенцем.
Андрей Гаврилович обвел глазами свое холостяцкое жилье, освещенное рассеянным светом голубой ночной лампочки. Взгляд скользнул по высоким застекленным книжным шкафам, где змеиным блеском отливали тисненные золотом корешки, по ковру от потолка до пола, по музыкальному комбайну и цветному телевизору, который был похож на коричневого бизона и занимал целый угол комнаты. Нет, он, конечно, неплохо живет. Если бы только не эта тревога, что всегда сидит в его душе…
Знал, что всех криничан немцы или уничтожили, или увезли неизвестно куда, и иногда в его душе шевелилась подленькая мыслишка, что спокойнее было бы жить, если бы точно знать, что никого из его детства уже нет на свете и нет на земле даже такого села, которое называется Криницы и которое он объезжает десятой дорогой.
Тревога поселилась в его душе с тех пор, как встретил Таисию Притыку и понял, что она узнала его. Даже отказался от обслуживания театра, когда увидел ее там.
От Таисии Притыки мысли понеслись далеко, к той страшной ночи, когда немцы выгоняли людей из села.
…Отец пришел домой поздно. Они с матерью уже привыкли, что он днем и ночью пропадает в полиции. Андрей слышал, как во дворе отец направился не к хате, а в сарай. Долго возился там и лишь потом переступил порог дома. Поставил карабин под иконы, не раздевался. Минуту молчал, потом позвал мать, сел с ней к столу и стал о чем-то тихо говорить. Лежа на печи, Андрей слышал, как падают его слова, будто где-то далеко приглушенно бухает молот, но разобрать, о чем идет разговор, не мог. Лица его не видел, потому что лампадки не зажигали, и только луна, выплывшая из-за туч, вырисовывала на фоне окна очертания его головы.
Отец в чем-то долго убеждал мать.
Она плакала. Ее Андрей совсем не видел, только угадывал, что сидит она спиной к печи — против окна казалась копенкой сена, набросанного на стул.
— Тише, Надя! Не плачь! — сказал отец. — Андрей проснется.
— Господи, что же это ты придумал, Гаврил, — еле слышно всхлипнула мать. — Живого человека! Не дам! Не дам! — вскочила она со стула.
— Цыть! — гаркнул отец. И негромко позвал: — Андрейка! — Потом подошел к печи, потряс его за плечо. — Слезай, Андрейка.
Он мигом спустился на пол.
— Иди к сараю, вот держи, — нащупав его ладонь, положил на нее тяжелые ключи. — Вынеси во двор лопаты. Будем копать яму… Да смотри не звякни железом, — бросил вдогонку. — И не свети.
Андрей не отважился поинтересоваться, какую яму, зачем, почему не светить. Два года немецкой оккупации научили сдерживаться и не расспрашивать.
Он очень любил отца, но после того как отец стал полицаем, нацепил на рукав повязку, получил карабин, Андрей начал его бояться. Он возмужал в пятнадцать лет и постепенно становился таким же неразговорчивым и хмурым, как и отец.
Друзей у Андрея теперь не было. В селе осталась только четырехклассная школа, теснившаяся в хате уничтоженной еврейской семьи, а старшеклассников и учителей война размела словно вихрь. Андрей вместе с матерью ходил работать в бывший колхоз, теперь «общинное» хозяйство, и болезненно переживал то, что происходило вокруг. Особенно тяжело стало, когда отец пошел в полицию. Замечая на себе враждебные взгляды односельчан, Андрей хотел убежать в лес, однако намерения своего не осуществил. Да и разве приняли бы партизаны к себе сына полицая, доверили бы ему оружие? Надумал украсть у отца карабин и с ним двинуться в отряд — и не смог. И отца было жалко — ведь немцы за такое расстреливают, — и за себя боялся.
Но больше всего страдал из-за Катруси.
Хата их стояла на возвышенности, на краю села, и ближайшими соседями были Притыки. Фамилия эта для Андрея звучала как песня, а имя Катруся казалось самым красивым в мире. Где бы ни был, что бы ни делал, перед глазами всегда маячила хата Притык. Он и ночью, во сне, не отводил глаз со двора соседей, где на какое-то мгновение могла появиться Катруся. Перед войной ее маленькую сестричку Тасю отвезли к тетке. Дома с матерью осталась одна Катруся, пятнадцатилетняя девочка.
Небо над хатой Притык было голубее, нежели над другими, и молодая травка во дворе зеленее, и стежка, что вела к калитке, и сам забор, за которым жила одноклассница, были будто освещены светом ее глаз.
Пришли немцы. Катруся старалась не показываться на улице. Андрей с нетерпением ждал вечера, когда, завязанная платком по самые глаза, будто старая баба, девочка выходила к калитке, чтобы постоять с ним.
Они как-то сразу повзрослели в те дни, когда мир, казалось, перевернулся. Общая беда еще сильнее объединила их, и только ей Андрей признался: если услышит о партизанах, сразу бросится в лес.
Но вот случилось непоправимое. Однажды отец пришел еще более мрачным, чем всегда. На рукаве телогрейки повязка полицая. Не выпуская из рук карабина, сел к столу.
Мать, увидев оружие, ойкнула. Андрей ничего не спросил, отвел глаза.
Отец долго молчал. Потом поставил карабин в угол у печи, буркнул:
— Ты его и пальцем не трогай! — Повернулся к столу, не снимая телогрейки, будто в доме было холодно. — Заставили. Пошел ради вашего спасения.
Андрей раскрыл было рот, чтобы запротестовать, но отец оборвал его.
— Выйди на улицу, подыши! — сказал тоном, не допускавшим возражений.
Он выбежал из дома, не накинув ничего на плечи, хотя на дворе стояла зима. Все смешалось в его голове: значит, мир окончательно полетел в пропасть, если уж и отец пошел служить немцам. Что же ему теперь делать? А Катруся? Что она скажет?..
Он долго стоял под стеной хаты, не чувствуя холодного ветра, который рвал его пиджачок, теребил золотой, как солома, чуб. Вышла мать, накричала, что выбежал без кожушка, приказала идти в хату.
С тех пор Катрусю почти не видел. Она избегала встреч. Однажды посчастливилось заговорить, хотел рассказать, как он сам переживает, но девушка оборвала его на полуслове.
Все это промелькнуло в голове Андрея, когда шел в сарай за лопатами.
«Зачем ему лопаты? — думал об отце. — Да еще и втихаря, ночью…» Чувствовал, что отец надумал что-то страшное, но что именно — не догадывался.
В сарае споткнулся о какое-то железо, нащупал трубу. Откуда она взялась! Не было у них тут трубы. Взял в углу две лопаты, вынес их и осторожно, чтобы не звякнули, поставил к стене.
Вокруг было темно и тихо. Даже собаки не лаяли. Только посвистывал в поле ветер, гоняя над землей тяжелые, набрякшие дождем тучи. В небе — ни звездочки, давно не беленные хаты не отражали ни одного лучика, только далеко, в центре села, рыжим пятном расползались в темноте огни комендатуры и домика, в котором жил герр комендант.
Из хаты вышел отец. Отмерив несколько шагов посреди двора, сказал:
— Копай, сын!
Это ласковое «сын» развязало язык Андрею.
— Зачем вам яма, батя?
— Скажу позже. А покамест копай, и побыстрее.
Андрей вяло вывернул пласт земли. «И правда, зачем яма отцу, не клад ли прятать хочет? А может, кого-то, а не что-то. — От этой мысли ему стало не по себе. — Убил человека и прячет концы в воду. Но чего полицаю бояться? Если убил кого-то, скажет — партизан или еврей. Это у них просто. А может, своего какого-нибудь холуя или немца случайно подстрелил и боится кары?.. Но почему мать вскрикнула: «Живого человека?» Вот бы спросить у нее…»
— Пойду воды напьюсь, — сказал отцу, который сильными движениями вгонял лопату в землю и выворачивал огромные глыбы. Он этого не видел, но догадывался, слыша, как тяжело дышит отец, как летят комья из-под его лопаты.
— Селедки сегодня вроде бы не ел, — сказал отец. — Копай! Воды я вынесу.
У Андрея побежали по спине мурашки. «Что же все-таки задумал отец?»
Молча работал дальше. Копали долго. Андрею казалось — всю ночь. Он уже еле двигал руками, нестерпимо ныла поясница. Но вот отец наклонился над ямой и проговорил: «Хватит… Идем в хату, возьмем тряпье…»
Мать, охая, подала им не только тряпье — свернутую дорожку, ковер…
Вымостив яму, словно птичье гнездо, отец позвал Андрея в хату и посадил возле себя за стол. Рядом стояла мать.
— Вот что, сын, — сказал отец. — Наши близко, завтра немцы будут удирать. Утром они выгонят людей из села. Молодых — в Германию, а что со старыми да малыми сделают, не знаю… Возможно, как и в Долинном, поставят перед окопами, чтобы наши не стреляли…
«Наши», «наши», какие «наши»?» — билось в голове Андрея.
— «Наши» — это кто?
— Как кто? Красные!
У Андрея голова пошла кругом.
Отец положил тяжелую руку на его плечо.
— Мы с матерью пойдем со всеми. Мне еще и выгонять людей придется.
Андрею показалось, что отец горько усмехнулся.
— Что сделаешь — служба. А тебя… — он на минуту замолк. — Тебя, сынок, придется тем временем спрятать…
— Ой! — застонала мать.
— Цыть, глупая! — рассердился отец. — Я принес крест из труб, чтобы воздух проходил, сейчас и поставим.
— Ну как можно, Гаврил, живого человека в землю класть?.. Сынок мой! — Она прижалась к Андрею, и он почувствовал на щеке мокрые от слез губы.
— Это единственный способ ему спастись! — решительно сказал отец. — Я дам возможность тебе, Надя, убежать, и ты вернешься, откопаешь его. Наши солдаты придут сюда через день или два. А нет — махнете вдвоем в лес. А потом и я присоединюсь. Не будем тратить время, положим в яму еду, поставим крест и закроем ее. На рассвете, когда эсэсы окружат село, — отец повернулся к Андрею, — скажу, что ты лазил на Колодяжные кручи, поскользнулся на глине, упал и разбился. Немцам докапываться некогда будет, глянут на свежую могилу да и уйдут. А ты, — снова обратился к матери, — надень черный платок — пусть все видят, что в трауре.
Отец поднялся и вышел из хаты. Теперь Андрей все понял… Андрея не страх мучил, а мысль о Катрусе: как же она, ее тоже мать не пускала, ласкала, целовала, словно навеки прощалась… погонят аж в Германию?! И он никогда не увидит ее? Нет, на такое он не согласен. Пусть уж их обоих гонят в Германию. Друг другу будут помогать и не пропадут! Он будет охранять и защищать любимую от всякой беды. Даже отдаст жизнь за нее, если понадобится! Вот сейчас скажет отцу: если не спасет Катрусю, то и он не хочет прятаться в яме. Но как сказать такое? Да и Катя не согласится… Его словно огнем обожгло, когда на мгновение представил ее рядом с собой в тесной яме. Нет, пускай не он, а Катерина ляжет в это убежище.
Вышел во двор. Хата Притык чуть виднелась в темноте и казалась живым существом, притаившимся под жестокими порывами ветра, который к ночи все усиливался. Там, за темными стенами, спала беззащитная Катерина, его Катруся, и он был бессилен спасти ее… Сердце Андрея разрывалось от боли.
— Батя, а может, я с вами? А сюда кого-то из более слабых…
— Что-что? — не понял отец.
— Кого-нибудь из девочек.
— Иди разбуди все село!
— Можно Катерину Притыку… — слова застревали у Андрея в горле. — Их хата вот близехонько… Я сбегаю…
— Лезь молча и не дури! — грозно прикрикнул отец. — Скоро рассвет.
Мать обливалась слезами, словно и правда хоронила. Отец похлопал Андрея тяжелой рукой по плечу и подтолкнул к яме.
Поняв, что против отцовской воли ничего не сделаешь, он покорно полез в страшный схорон.
Свист ветра прекратился. В яме было тихо и тепло. Слышал только шорох земли, которую отец кидал на перекрытие. Потом и эти звуки исчезли… Все исчезло, остался лишь страх. Удушливый страх…
…Андрей Гаврилович напился воды и вернулся на диван. Ночную лампочку выключил, комнату освещали только отблески уличных фонарей. Такие же сумерки господствовали сейчас и в его душе.
И внезапно его словно током ударило. «А что, если это провокация?! А что, если звонила не Катруся Притыка, а бог знает какая женщина?! Но с какой целью?! По чьему заданию?!»
Этой ночью ему не помогли уснуть и успокоительные таблетки.
Миссис Томсон тоже не могла уснуть. Стоило закрыть глаза, как перед ней вставало прошлое: и детство, и Германия, и жизнь в далекой Англии, которая стала для нее второй родиной. Жалела ли она о прошлом, сжималось ли сердце под наплывом щемящих позабытых картин, как это всегда бывает с человеком, когда он после долгой разлуки попадает в родные места и как будто возвращается в свою юность? Кто знает… Но так или иначе — что-то задело ее за живое, что-то затрепетало в душе, заныло.
Разговор с Андреем нелегко дался ей, разволновал. Чего только не передумала, как только не взвешивала сейчас каждый свой поступок, каждый день жизни после того, как заполненный невольниками эшелон повез ее в далекий чужой край.
…В неволе Катруся долго не могла прийти в себя. Согнанные из разных стран девушки работали на фабрике какой-то немецкой фирмы. Работали со щетиной, делали большие, маленькие, длинные, прямоугольные, круглые щетки и щеточки. Жили тут же, на территории фабрики, за колючей проволокой. Поднимали их ночью, в пять часов загоняли в цех, и, сонные, с поколотыми щетиной руками, они начинали безрадостный день. На обед шли строем, жадно пили брюквенный суп из металлических мисочек, и снова — работа. Поздно вечером их отводили назад в барак, и они долго не могли уснуть, дуя на покалеченные, опухшие пальцы и устраиваясь на соломе так, чтобы, ни к чему ими не прикоснуться.
Миссис Томсон механически пошевелила руками — теперь они были белые, холеные, с немного утолщенными в суставах длинными пальцами, с тонкой ухоженной суховатой кожей. Нервно нажала на кнопку возле двери, над которой была нарисована девушка с подносом в руках. Невольно посмотрела на часы. В такое позднее время дома она ничего не ела и не пила. Но ей вдруг так захотелось есть, как когда-то юной Катрусе, и она решила раз в жизни сделать исключение.
— Стакан манго и сандвич… один, — нерешительно сказала официантке ресторана, вошедшей в номер.
Сейчас могла бы съесть кто знает сколько этих сандвичей!
Девушка-официантка молча кивнула. Миссис Томсон проводила ее задумчивым взглядом. И эта молодая стройная девушка как будто тоже пришла из ее молодости, как и чувство голода, внезапно охватившее ее.
…Англичане почти каждую ночь бомбили район, где была фабрика щеток. Одна бомба упала на цех, и от него осталась куча битого кирпича и стекла. К счастью, девушки в это время были в бараках — сырья не хватало, и ночную смену немцы отменили.
Потом щетину совсем не стали подвозить. Хозяин фабрики, живший где-то в Ростоке, закрыл производство. Невольниц начали раздавать окружающим бауэрам…
Она попала в семью аптекаря в небольшой городок Рогендорф, что по-немецки означает Ржаное село.
Словно сейчас видит миссис Томсон, как заходит утром девочка Катруся в незнакомый двор. Идет боком, придерживая левой рукой разорванную внизу юбку, — зашивать нечем, ниток нет. Стыдясь, осматривается вокруг, видит ровненькие аллейки во дворе, дорожки, посыпанные желтым песком, протянувшиеся через весь двор до крыльца цветы, которые раскрылись к солнечным лучам, сарай и высокую пристройку около него, большие стеклянные бутыли, аккуратно поставленные под стеной.
Это длилось лишь один миг. Миг прошел, и староста, который привел ее, буркнул: «Шнель! Я не имею времени с тобой возиться!»
…Официантка принесла бокал густого желтого сока и бутерброд с сыром.
Миссис Томсон уже расхотелось есть, выпила только сок. Удобнее устроилась на диване.
Воспоминания продолжались.
Первое впечатление о новых хозяевах было необычным. Хозяйка — старенькая, невысокая, кругленькая как колобок женщина с очень сморщенным лицом и выцветшими глазами — спросила, как звать, и приветливо похлопала по плечу. Заметила, что юбка у Катруси порвалась.
— Нитки — это сейчас большая проблема, — сказала она, — но найдем, не печалься.
Потом в комнату, куда завели Катрусю, зашел сухопарый дедок, остатки седых волос пушистым ореолом обрамляли голову; он был в белом халате, весь какой-то белый, и Катруся подумала, что он похож на немецкого рождественского Николауса.
Дедок передвинул очки с носа на лоб, придерживая их рукой, исподлобья посмотрел на Катрусю, сказал «гут» и, повернувшись, хотел идти, но староста его задержал.
— Герр Винкман, — сказал он, — вам дали эту девушку, потому что в вашей семье нет молодых людей и самим вам тяжело работать. Но имейте в виду, продовольственной карточки на нее пока нет, и придется выделять из своего пайка. Как говорят, где есть картошка, там должны быть и очистки.
Старики постояли молча несколько секунд, уставившись на Катрусю, потом оба, как по команде, закивали в знак согласия.
…Новые хозяева ее и правда оказались необычными немцами. Катрусе даже не верилось, что в жестокой Германии могут быть такие хорошие люди. До сих пор немцы вызывали у нее только страх и ненависть, ненависть и страх. А тут, у аптекаря…
Хозяйка приказала сбросить лохмотья и выкинуть их в печь, стоявшую во дворе. После того как Катруся помылась, принесла чистенькую, почти новую юбку и блузочку. Одежда была большая на плечах худенькой, истощенной девочки, но это все же лучше, чем тряпье, в которое превратилось ее платье в Германии и из которого она, несмотря на голод, выросла. Хозяйка сказала, что это одежда невестки, которую забрали служить в зенитные войска в Бремен.
Но на этом чудеса не закончились. Во время первого же завтрака за стол посадили и ее. Перед хозяевами стояли чашки с кофе и лежало по одному сдобному коржу, который тут называли вайсплец. Перед Катрусей тоже поставили чашку. Пустую. Потом дедок отлил немного кофе из своей в ее, старуха сделала то же самое, и во всех трех чашках стало поровну. Затем старик взял свой войсплец и отломил третью часть Катрусе, хозяйка тоже положила перед ней кусочек своего коржа.
Катруся почувствовала, как спазм сдавил горло. Ей бы радоваться, но она так отвыкла от доброты, что доброта стала сейчас для ее израненной души неожиданным ударом. Она сдержала слезы, наклонила голову и с болью подумала: «А такие ли вы были раньше, когда вас еще не бомбили?» Эта мысль, хотя была, возможно, и несправедлива по отношению к ее новым хозяевам, возвратила ей душевное равновесие.
И началась у невольницы новая жизнь. Она убирала в аптеке, стирала халаты и белье, мыла банки, бутылки, пузырьки из-под лекарств…
А скоро в Рогендорфе появились англичане. По всему городку они развесили свои объявления и приказы. Среди них — обращение к бывшим невольникам и их хозяевам-немцам на нескольких языках: русском, польском, чешском, английском, французском и немецком. В обращении говорилось, что отныне ауслендеры, то есть батраки-иностранцы, — люди свободные, хозяева должны кормить их, одевать и не принуждать работать, что немцы головой отвечают за жизнь своих бывших невольников.
Прошло несколько дней с тех пор, как появились английские солдаты, городок понемногу ожил, начали работать магазины, новые учреждения…
Невольники стали разбегаться от своих бывших хозяев, и на окраине Рогендорфа, где раньше был немецкий арбайтс-лагерь, англичане устроили лагерь для перемещенных лиц. В этом лагере люди жили вроде бы и свободно, но за проволочной оградой, вдоль которой постоянно ходили часовые. Ограда осталась та же, что была и при немцах, и те же бараки, и та же проходная будка. Только в ней теперь сидел не немецкий, а английский комендант и возле входа стояли солдаты не в зеленой лягушачьей или черной немецкой форме, а в френчах цвета хаки, обутые не в сапоги, а в прочные высокие ботинки на толстой резиновой подошве с двумя пряжками.
Англичане объясняли, что вынуждены охранять лагерь, чтобы вервольфы не отомстили бывшим своим невольникам, не совершили какой-нибудь диверсии. Для этого, мол, и существует проходная, через которую на территорию лагеря посторонний не пройдет ни под видом местного жителя, ни под видом новоприбывшего ауслендера.
Правда, в бараки привезли матрацы, подушки и одеяла, и питались бывшие невольники в той же столовой, что и солдаты, — англичане хохотали над их аппетитом и фотографировали тех, кто, опорожнив миску, вторично становился в очередь.
Катруся в лагерь не пошла. За те дни, что прожила в семье аптекаря, привыкла к ощущению воли и будто оттаяла сердцем. Она сочувствовала старым Винкманам, которые не могли сами справиться и в аптеке, и по хозяйству.
Однажды встретила на улице девчат с фабрики. Они теперь жили в лагере.
Девчата сказали, что англичане обещают отправить их на родину…
Миссис Томсон и до сих пор помнит, как екнуло у нее тогда сердце от этой вести. Она не знала, что сталось с мамой и сестрой, но верила, что они живы. А тут еще и внезапный страх: «Все поедут, а я останусь!» Нужно было держаться людей.
В тот день она сказала Винкманам, что переходит жить в лагерь, но будет навещать их, помогать им…
Миссис Томсон так отчетливо видела сейчас картины того времени: седые, добрые Винкманы, аптека с железной змеей и чашей над входом и зеркальные окна, на которых слово «Apotheke» было нарисовано большими буквами, узенькие мощеные улочки, одноэтажные остроконечные домики…
А потом еще и лагерные картины: проходная, в комнатке всегда сидел сэр комендант — толстый офицер с немного выпяченной нижней губой, отчего казалось, что он пренебрежительно относится ко всему: и к пище, и к людям — русским, немцам и даже к своим соотечественникам. Вместе с ним неотступно находился переводчик — бравый сержант, который кое-как знал польский язык, еле-еле русский и совсем не знал украинский. Звали его Вильям Томсон… Но о Вильяме потом, о нем вспоминать — и ночи будет мало…
Миссис Томсон решила принять душ. Ей казалось, что после холодного обтирания она быстро и легко уснет.
Поднялась и направилась в ванную. Не знала, что в эту ночь воспоминания все равно не дадут ей уснуть до самого утра…
Андрей Гаврилович на свидание в парк не пришел.
Миссис Томсон ждала его долго, рассматривая детей, катавшихся возле нее на маленьких велосипедиках, молодых матерей с колясками, высокие кроны старых деревьев и красные стены университета, по преданию, покрашенные так по приказу царя — как наказание за вольнодумство студентов.
Хотя это был уютный уголок в центре города, со своим микроклиматом, где легко дышалось, где отдыхали и глаза, и душа, ожидать было неприятно. Кэтрин нервничала, ее охватывало нетерпение, любопытство и необычное волнение, словно она снова девочкой ждет свидания на лугу или у верб под Тетеревом.
Молодость не возвращалась, Андрей не появлялся.
Кэтрин взглянула на миниатюрные ромбические часики-кулон, висевшие на золотой цепочке на груди, и поднялась со скамьи. Времени у нее было достаточно, но столько ждать! Она почувствовала себя обиженной. Это было похоже на измену.
Однако какая измена?! Какие претензии она может предъявить человеку, когда-то близкому, а теперь совсем чужому?! А ей разве он не может предъявить свои?..
Она съежилась от этой мысли.
И все же ей во что бы то ни стало необходимо встретиться с ним, хотя бы посмотреть — и все; наконец, удовлетворить свой интерес — умер, а теперь, слава богу, живой и под другой фамилией. Хиромантия какая-то!..
Поднявшись со скамьи, она не сразу ушла из парка. Постояла перед величественным памятником Шевченко, вспоминая стихи, которые учила и любила в детстве. Обрадовалась, что смогла вспомнить некоторые из них, ибо, когда смотрела в суровое и мудрое лицо поэта, чувствовала себя виноватой перед ним. Снова и снова поднимала глаза, и выражение лица поэта казалось ей все более суровым, осуждающим. Чувствуя в глубине души справедливость его осуждения, не могла больше находиться в парке и направилась к своей гостинице.
Андрей Гаврилович сам позвонил через два дня. Голос у него теперь был звонкий, как в молодости. Он просил прощения и разрешения встретиться. Сказал, что провел эти дни в архиве Партизанской комиссии и выяснил, что отец его и в самом деле служил в полиции по заданию партизан. Он благодарен ей на всю жизнь за принесенную весть.
Кэтрин согласилась на свидание. В этот раз Андрей Гаврилович не возражал против гостиницы, и они договорились встретиться вечером в вестибюле.
* * *
…Миссис Томсон сидела в кресле в холле гостиницы и старалась не смотреть на входную дверь. Заставляла себя разглядывать большие темно-коричневые, из искусственной кожи кресла, стоявшие под стеклянной стеной, декоративные растения в замаскированных бочечках, маленькую стрельчатую пальму. Потом перевела взгляд на длинный высокий барьер, за которым сидели несколько сотрудниц гостиничной администрации и толпились люди, ожидая свободных мест. Она утопала в глубоком кожаном кресле, и ей казалось, что, когда нужно будет, не сможет сразу выбраться из его толстого засасывающего чрева.
Она и желала, и одновременно не хотела видеть Андрея таким, каким он стал теперь; боялась, что разрушится образ, отложившийся в памяти. А в глубине души — и в этом она не хотела признаться себе — прятался страх: какой покажется ему она и, самое главное, сможет ли оправдать то, что произошло в их жизни, объяснить, что ее вины в этом нет.
Миссис Томсон то и дело поправляла рукой коротко подстриженные волосы, осматривала себя, теребила кулончик на груди и лихорадочно обдумывала то одну, то другую фразу, которую произнесет при встрече…
Андрей Гаврилович явился неожиданно. Кэтрин уже перестала бороться с собой и не сводила глаз с входной двери.
И все же прозевала его. Заметила лишь тогда, когда врач, держа в руке свежую розу, остановился перед креслом. Широкий в плечах, седой, с изрезанным морщинами лицом. Нет, не Андрей. Хотя глаза у него блестели по-юному, Андреем назвать его не могла, только Андреем Гавриловичем, потому что того, кого ждала, он напоминал очень приблизительно.
Доктор несколько секунд вглядывался в нее, словно узнавая и не узнавая свою бывшую Катрусю. И она под этим его пытливым взглядом вдруг остро почувствовала, что тоже очень постарела, и в первое мгновение даже пожалела об этой встрече, будто развеяла ею какую-то очень дорогую для обоих, теперь бесповоротно утраченную мечту.
Андрей Гаврилович поклонился. Потом, набрав в грудь воздуха, глухо произнес:
— Здравствуй…
Миссис Томсон еле поднялась к нему из кресла. И вдруг что-то очень знакомое, живое, задиристое промелькнуло в глазах этого пожилого человека. Вскрикнув: «Катруся!» — так, что на них обернулись, бросил розу на освободившееся кресло и неуклюже, по-медвежьи обнял ее.
— Жива, выходит, жива! А я все не верил, когда позвонила!.. Все не верил, пока вот сам не увидел, — скороговоркой бормотал он. — Ну, слава богу. Это же самое главное! Это же просто чудесно, что жива!..
Разочарование Кэтрин стало будто не таким острым, как в первый миг. Почувствовала, что ей не придется много объяснять Андрею, что он, в конце концов, тот самый, которого когда-то любила. У нее тоже был свой камень на душе, и Андрей — единственный человек, кто мог все понять, все ей простить и снять этот камень.
— Но ведь и ты, слава богу, жив! — будто в чем-то обвиняя, сказала она, и на глазах у нее выступили слезы.
…Они разговаривали стоя около кресла, на котором лежала забытая роза, перескакивая с одного воспоминания на другое, Андрей Гаврилович вдруг предложил.
— Да чего мы тут стоим, Катруся?! Идем куда-нибудь.
Миссис Томсон побоялась пригласить его в гостиничный номер, потому что в любое время могла вернуться дочь, которая пошла куда-то со знакомыми туристами.
— А не пойти ли нам в ресторан? Ты ужинала?
Кэтрин кивнула: то ли в знак согласия, то ли подтверждая, что ужинала, — но он уже тянул ее за руку, словно не солидный мужчина, а счастливый юноша. Глаза его блестели, с лица не сходила улыбка.
Ресторан встретил их шумом оркестра, топаньем танцующих, и Андрей Гаврилович пробурчал:
— Эге, поговоришь тут, под такой грохот… Все наслаждение пропадает от ресторана, когда гремит над головой. — Он словно извинялся перед Катериной за неразумных музыкантов. — У вас в Англии тоже такое в ресторанах делается?
— Бывает всякое, — усмехнулась миссис Томсон. — Такое, что вам тут и не снится! — добавила, не вдаваясь в подробности.
Метрдотель пригласил их за свободный столик возле окна, прислал молоденькую официантку в красивой вышитой блузочке. Та быстро приняла заказ и пошла его выполнять. Впрочем, и Кэтрин, и Андрею Гавриловичу было не до ужина, и они заказали только шампанское и фрукты.
До прихода официантки сидели, обмениваясь короткими незначительными фразами, не имея сил сосредоточиться на чем-либо одном, отобрать в веренице воспоминаний самое важное, самое главное.
Бокал шампанского не мог опьянить; однако, выпив, они начали разговаривать беспорядочно, временами излишне экзальтированно, не обращая уже внимания на то, что делается вокруг.
Опытный метрдотель, поняв, что за столиком происходит какая-то необычная встреча, никого к ним не подсаживал.
Наконец они заговорили о том, с чего нужно было начинать и что было для доктора самым главным: Кэтрин стала рассказывать о расправах немцев над криничанами.
Андрей Гаврилович ловил каждое слово, переспрашивал, иногда просил повторить ту или иную деталь. Когда миссис Томсон закончила, он сказал:
— Я уже уточнил. Я потому не пришел к тебе в парк, что решил сначала все выяснить. Ты вернула меня к жизни! Теперь я твой вечный должник. — Он немного приподнялся и, перегнувшись через столик, поцеловал Кэтрин руку. — Я все уточнил. Отец не успел сообщить партизанам о том, что людей выгоняют из села, должен был предупредить их по дороге. Но это ему не удалось, и он погиб. — Андрей Гаврилович тяжело вздохнул. — А мама пропала без вести, как и все криничане… Меня нашли наши солдаты. Даже в могилу долетали звуки пушечной канонады. Я лежал там, пока все стихло, а потом стал выбираться. И не смог. Очень ослаб за три дня; наверное, от недостатка воздуха. Отец поставил крест из трубы, чтобы воздух свободно поступал, но все равно его было недостаточно. Одним словом, сам я выбраться не мог. Я очень испугался, чуть с ума не сошел. Артиллеристы, которые стояли в нашем дворе, заметили, как шатается крест на могиле. Удивленные, они сняли его и откопали меня, уже почти без сознания. От испуга я потерял память и речь, меня отправили в госпиталь, где записали под фамилией Найда… Вылечившись, я не пожелал восстанавливать свою фамилию: кому хочется признаваться, что ты сын полицая… А что отец выполнял партизанское поручение, мне и в голову не приходило, хотя он намекнул мне об этом в ту страшную ночь…
— Если бы я знала, что ты не по-настоящему похоронен, — вздохнула миссис Томсон, — может, и моя жизнь сложилась бы иначе.
— Я теперь вторично родился на свет… Благодаря тебе.
В ресторане становилось все более людно и шумно. Все чаще взрывался громом литавр и барабанов оркестр. Даже в узкий проход между столиками то и дело ввинчивались танцоры. Но Кэтрин и Андрей Гаврилович ничего не видели, ничто им не мешало.
И вдруг миссис Томсон услышала имя дочери, произнесенное по-английски:
— О'кей, Джейн!
Это вернуло ее к окружающей действительности. Мигом оглянулась и увидела за соседним столиком высокого рыжего юнца, восторженно аплодировавшего. Проследив за его взглядом, увидела и Джейн, которая экзальтированно дрыгала ногами, выделывая какие-то немыслимые па.
Миссис Томсон догадалась, что дочь пришла в ресторан с новым знакомым, и, узнав в нем англичанина, недовольно поморщилась: уж больно быстро находит она себе поклонников. Может, из-за этого ей до сих пор не посчастливилось выйти замуж. Впрочем, Джейн раньше и не спешила с замужеством. Она считала официальный брак предрассудком и предпочитала вести свободную жизнь в обществе друзей, а не жарить бифштексы законному мужу. Теперь появился Генри — один из последних ее избранников. Генри, возможно, и не был бы последним, если бы не завещание отца, по которому он оставлял дочери свою небольшую ремонтную мастерскую. Условием наследования было замужество. Генри отличался мелочностью, капризностью и безразличием ко всему, кроме денег. Ему повезло с Джейн — он имел такую же механическую мастерскую по ремонту фото— и киноаппаратов и полностью подходил на роль хозяина обоих заведений: англичане чрезвычайно уважительно, даже почтительно относятся к собственности. И Джейн, и Генри восторгались мыслью, что, объединив две небольшие мастерские, станут настоящими предпринимателями.
Когда джаз затих и танцующие разошлись к своим столикам, Джейн подбежала к матери. Она уже давно была в ресторане, давно заметила мать, удивилась, что та сидит с незнакомым мужчиной и не сводит с него глаз. Потом к удивлению примешалось чувство обиды, она приревновала мать к этому чужаку, который сразу ей не понравился; обиделась не за себя, а за покойного отца, и решила не обращать на нее внимания, будто ее здесь нет. Но теперь, когда мать сама бросила на нее вопросительный взгляд, ей ничего не оставалось, как подойти к столику и еле заметным кивком приветствовать ее и собеседника.
— Моя дочь, — сказала Кэтрин доктору, в голосе звучала гордость. — Джейн Томсон. Она прилетела два дня назад, чтобы приглядеть за мной и отвезти домой. Она хорошо владеет украинским. Я сама ее учила, с пеленок.
Джейн еще раз удивилась: всегда сдержанная мать сообщает такие подробности чужому человеку, но не показала этого и снова наклонила голову.
— Какая красавица! — не сдержал своего восхищения врач. Перед ним и в самом деле стояла разгоряченная танцами в душном зале ресторана красивая, стройная, длинноногая девушка в коротком платье спортивного стиля. Правильные черты продолговатого матового лица, короткая мальчишеская стрижка делали ее очень милой, несмотря на немного дерзкий взгляд карих глаз.
— Друг моего детства и юности, — кивнула миссис Томсон в сторону Андрея Гавриловича, который никак не мог оторвать от девушки взгляда. — Я тогда была… как ты, — добавила она, обращаясь к дочери. — Да, да, такая, как ты…
— Вы похожи на мать, — поддержал доктор Кэтрин, решив, что если сейчас схожесть и очень сомнительная, то это за счет разницы в возрасте. Впрочем, Катруся в его воспоминаниях была такой же красавицей, и ему хотелось сказать девушке что-то приятное. — Ваша мама, мисс Джейн, — Андрей Гаврилович был доволен, что не забыл приставить к имени девушки слово «мисс», — ваша мама была такой же живой, энергичной, я сказал бы, даже экспансивной и так же прекрасно танцевала… Вы, может, и сейчас не разучились? — не посмел он обратиться к Кэтрин на «ты» в присутствии дочери.
— Да нет, — вздохнула миссис Томсон. — Давно не танцую… С тех пор, как умер муж… — Она нерешительно отодвинула от стола свободный стул и сказала Джейн: — Садись с нами, милая. Может, выпьешь шампанского?
— Извини, мама… Но меня ждут… — Джейн скосила глаза на соседний столик. — Да и вам буду мешать, — и, не допуская возражений, быстро кивнула доктору на прощанье.
Кэтрин облегченно вздохнула. Да, дочь сейчас была лишней. Разговор миссис Томсон и Андрея Гавриловича продолжался, но что-то уже изменилось в нем, словно с появлением Джейн пролетел в воздухе холодный ветерок, и той откровенной, щемяще ласковой беседы, какая была до сих пор, у них уже не получалось.
В какую-то секунду миссис Томсон показалось, что она уснула, сидя в кресле. Но это был не сон, а химерные видения прошлых лет. Мать, эшелон, везущий ее в Германию… Она будто раздвоилась в этих видениях: вот она в середине грязного товарного вагона, набитого до отказа замученными, голодными девушками-невольницами, и в то же самое время будто видит, как тянется этот страшный эшелон просторами Рейнской долины, усеянной красивыми чистенькими селами с домиками под цветными черепичными крышами и высокими колокольнями кирх. Она смотрела вслед поезду, и ей грезилось, что это поплыли вдаль не вагоны, а ее пропащие годы, ее искалеченная войной молодость.
После встречи с Андреем у нее разболелось сердце, и она приняла успокаивающие пилюли, которые и поставили ее на грань между сном и явью. Такое легкое забытье восстанавливает силы… Спасибо Роберту — он готовит для нее в своей лаборатории лекарства, каких не купишь ни в одной аптеке. Что бы она делала, если бы не сын! Хоть много задал он ей хлопот и тревог, пока вырос, но вот имеет сатисфакцию от него… Да, кто знает, как сложилась бы у нее жизнь, если бы не встреча с Вильямом Томсоном. Не было бы у нее ни Роберта, ни Джейн…
Кэтрин почувствовала, что у нее затекла нога, удобнее умостилась в кресле. Она снова закрыла глаза, и мысли ее полетели далеко-далеко…
…В тот вечер Катруся не вернулась из Рогендорфа в лагерь. Фрау Винкман стало плохо с сердцем, аптекарь спасал жену лекарствами, и помощь Катруси не нужна была. Но старуха очень просила не бросать ее, и Катруся осталась ночевать, тем более это была последняя их встреча. Сегодня она пришла попрощаться.
Несколько дней назад лагерь посетили советские офицеры, и первая партия девушек выезжала на родину… Винкманы понимали Катрусю, радостно кивали, когда она с сияющими глазами говорила, что скоро будет дома. Конечно, либер гаймат[1] — это очень дорого человеку…
Утром Катруся, как всегда, выпила кофе с Винкманами и собралась идти. Старый аптекарь попросил подождать. Он исчез в спальне и вскоре вышел оттуда с каким-то предметом в руках, поставил на стол. Небольшие настольные часы. Но какие же красивые! Они были вмонтированы в черную оправу, на которой сияли позолоченные амуры с луками и стрелами.
Винкман торжественно завел их, подвел стрелки, и в комнате поплыла бодрая мелодия старинной немецкой песенки «Ах, майн либер Августин».
На глазах стариков заблестели слезы.
— Эти часы еще от моих родителей и дедов, — сказал аптекарь, когда растаял последний звук. — Наша семейная реликвия… Мы дарим их тебе, чтобы никогда нас не забывала и думала о нас хорошо.
Катруся тоже чуть не расплакалась.
…Когда подходила к лагерю, вспомнила, что осталась на ночь в Рогендорфе без разрешения коменданта. Но предстоящее наказание ее не испугало. Ее тревожило другое.
Внести что-нибудь в лагерь днем через проходную было невозможно: англичане строго следили, чтобы ауслендеры «не обижали» бывших хозяев. А тот, кто в потемках пробовал перелезть через проволоку, рисковал головой, потому что ночью солдаты стреляли без предупреждения. Комендант объяснял этот приказ тем, что будто бы хочет уберечь лагерь от немецких диверсантов, хотя в то же время разрешил немцам держать охотничьи ружья — они были чуть ли не у каждого бауэра…
Как же пронести подарок Винкманов? В тех случаях, когда ауслендер утверждал, что принес подарок, комендант сажал его в машину, спрашивал адрес и фамилию бывшего хозяина и ехал проверять.
Ну что ж, решила Катруся, если комендант не поверит, пусть едет.
Вот и узкая рыжая дверь проходной. Возле нее стоит молодой чернявый, наверное уроженец Индии, охранник с ярко-желтой шелковой косыночкой на шее — такие косынки носили неженатые солдаты. Катруся открыла дверь и пошла коридором вдоль стеклянной загородки, за которой краем глаза видела жирного коменданта и его переводчика Вильяма. Они о чем-то беседовали. Катруся уже открыла ту дверь, что вела во двор, когда услышала сзади:
— Стенд стил![2]
Остановилась. Комендант, блеснув массивными перстнями, поманил пальцем.
Она зашла в комнату спокойная, уверенная.
— Где ночевала?
— У аптекаря Винкмана. Я работала раньше у них. Фрау Винкман чувствовала себя плохо…
— Ты разве врач?
— Нет, но фрау просила не оставлять ее.
— А что у тебя под мышкой?
— Часы, сэр комендант.
— Где взяла?
— Подарок Винкманов.
— Покажи.
Катруся развернула пакет и поставила часы на стол. Крылышки золотых амуров засверкали в утренних солнечных лучах.
Комендант крякнул, взял в руки часы, начал рассматривать со всех сторон.
— Они еще и играют, — похвалилась она. И завела часы. Комнату заполнил мелодичный звон, зазвучала веселая песенка.
Серые глаза коменданта сузились.
— Не может быть, чтобы тебе подарили такую ценную вещь.
— Как это не может быть! — возмутилась Катруся.
— Немцы не такие щедрые на подарки, — засмеялся комендант. — Да еще и своим ауслендерам!.. Ты что, немцев не знаешь?! Вот вызову машину, поедем и проверим… И если окажется…
— Можете вызывать. — Глаза Катруси наполнились слезами.
— Проверим, — повторил комендант. — А пока что пусть тут побудут.
— Когда же вы проверите, сэр комендант? — сквозь слезы спросила Катруся.
— Когда будет время! — гаркнул на нее офицер.
Она умоляюще посмотрела на Вильяма, который, запинаясь, кое-как перевел слова коменданта. Видно было, что он сочувствует ей, но ничем помочь не может.
— Ну чего стоишь? — вызверился комендант. — Иди и благодари бога, что не наказываю за самовольную ночевку. Впрочем, я и это проверю, где ты ночевала и что делала. Смотри у меня, — погрозил пальцем. — А часы твои, если это на самом деле подарок, не пропадут. Тут безопаснее, нежели в бараке, где их у тебя могут украсть…
Катруся, не различая дороги, вышла во двор. Плача, плелась к своему бараку… Плакала не из-за часов. Обидно было, что ее так оскорбили…
…Дверь открылась, и в комнату вошла Джейн. Возвратилась из ресторана; щеки ее пылали, походка была неровной.
— Ты не спишь? — Она шумно опустилась в кресло. — Ох, мамочка… — Глаза у Джейн заблестели, потом будто затянулись дымкой, погасли. — Сначала было очень весело. Я танцевала до упаду… А потом… — Что она потом делала, так и не сказала. — Тот рыжий Фрэнк великий нахал!.. Он из Портсмута… Там все такие. — Джейн зевнула. — Я хочу спать…
Она направилась в ванную. Миссис Томсон подумала, как это хорошо, что Джейн не пришлось пережить того, что испытала она в свои пятнадцать лет.
Дочка долго принимала душ. Кэтрин снова возвратилась в далекое прошлое.
…В тот же день Вильям Томсон нашел ее в бараке. Она уже успокоилась и, когда переводчик сказал, что попробует забрать у жирного кабана часы, только рукой махнула: пусть он подавится, этот комендант!
Переводчик был необычным человеком. Он не насмехался над обшарпанными невольниками, как другие солдаты, и когда переводил речь коменданта, густо пересыпанную бранью, всячески смягчал выражения.
Катруся давно заметила, что Вильям не сводит с нее глаз и в свободные минуты слоняется около барака, надеясь встретить ее и угостить шоколадом, конфеткой или апельсином… Худощавый, стройный, с продолговатым приятным лицом, он тоже ей нравился. Однако она не собиралась с ним флиртовать, как это делали другие девчата с солдатами. Хотя он и освободил ее от немцев, все равно был для нее чужаком. К тому же в ее семнадцать лет двадцатипятилетний Вильям казался ей очень старым дядькой. А самое главное, она со дня на день ожидала отправки домой, и все прочее ее не интересовало…
Миссис Томсон усмехнулась. И правда, в семнадцать лет и двадцатипятилетние кажутся немолодыми…
Находясь в лагере, Катруся видела, что англичане не торопятся отправлять людей на родину. В лагере шлялись всякие коммивояжеры, вербовали девчат и ребят в Канаду, Южную Америку и даже Африку. Обещали большие заработки, запугивали наказанием, которое будто бы ждет в Советском Союзе всех, кто возвратится. Однако мало кого удавалось завербовать.
Катруся, поняв, что какое-то время еще придется побыть в Рогендорфе, снова начала ходить к Винкманам — помогала старикам.
Но все же пришла минута, когда первая партия бывших невольников должна была отправиться домой. В Европе царила весна. Весна в расцветающей природе и в душах людей. Вильям сказал, что Катруся попадет в первую группу. Он сказал это так печально, словно отъезд девушки причинял ему огромную боль. Но Катруся не придала этому значения, она расцвела словно цветок, раскрывшийся под теплыми солнечными лучами, не ходила, а летала по лагерю.
А потом случилась беда. В день отправки оказалось, что из списков первой партии Катрусина фамилия исчезла. Кто вычеркнул, почему, зачем? Бросилась к Вильяму, но он ничем не мог помочь, сказал, что должна пройти еще какую-то проверку. Прощаясь с подругами, проплакала целый день. Переводчик несколько раз приходил в барак, успокаивал, сказал, что следующую группу отправят через несколько недель…
Теперь Кэтрин знала, что Вильям обманывал ее, что это он заменил ее в списках другой девушкой… Миссис Томсон вздохнула: интересно, как бы сложилась ее жизнь, если бы не эта хитрость влюбленного Вильяма…
Джейн вышла из ванной в халате. Она протрезвела и посвежела от купания. Кэтрин невольно залюбовалась дочерью. Нет, Джейн совсем не похожа на нее — чуть продолговатое лицо, как у отца, а не круглое, как у Притык, но тоже милая и женственная. Кэтрин вдруг вспомнила, как, умывшись у Винкманов, она впервые за долгое время увидела свое изображение не в стекле, не в бочке с гнилой водой, стоявшей на фабричном дворе, а в настоящем зеркале, и ужаснулась: оттуда смотрела незнакомая, намного старше ее девушка с печальными строгими глазами. И только когда заставила свои губы сложиться в горькую улыбку, узнала себя…
— Мамочка, — сказала Джейн, потягиваясь, — я ложусь спать… А ты почему не идешь в спальню? Все мечтаешь?.. — Она подошла к ней, обняла. Миссис Томсон подставила щеку для поцелуя. — Спокойной ночи.
…А вот другая картина встала перед глазами. Грустный, какой-то будто посеревший Вильям, глотая слезы, переводит ей страшное письмо из Англии. Собственно, не из дома, а из детского приюта, потому что дома у него уже не было. Во время одного из последних немецких налетов в здание, где жила его семья, попала бомба. Мать Вильяма, отец и молодая жена погибли под развалинами. Чудом уцелела только его маленькая дочка Джейн, которую мать прикрыла своим телом.
Письмо из детского приюта, поскольку там не знали точного адреса Вильяма Томсона, блуждало несколько месяцев по разным военным почтам. Теперь сержант должен быстро демобилизоваться и возвратиться в Англию…
Катруся переживала за него. Как могла, утешала своего нового друга, чувствуя, что и ей станет намного тяжелев в лагере, когда он уедет…
На второй день вечером он снова пришел к ней. Кэтрин до смерти не забудет того разговора. Они сидели около барака на скамейке, и Вильям держал ее руки в своих. Был теплый, уже не весенний, а по-настоящему летний вечер. В чистом черном небе, будто свечки, белым пламенем горели зори. Целуя ее руки, Вильям сделал предложение. Кэтрин почему-то больше всего запомнились их нечеткие тени на вытоптанной земле. Она не поднимала глаз на Вильяма, лишь смотрела на его тень, которая льнула к ней.
— Как же это, Вильям… Я хочу домой. У меня там мама и сестра…
— Мы их разыщем, — пообещал сержант. — Непременно. Сейчас тебе нельзя возвращаться… А со временем поедем вдвоем. Я тоже хочу увидеть твою маму, познакомиться с родными…
— А маленькая Джейн?
— Я ее еще и сам не видел, она родилась, когда меня забрали в армию. Скоро ей будет годик. Ты станешь ей матерью, и она будет тебе хорошей дочкой…
Свадьбу не справляли. У Томсона еще был траур. Их тихо обвенчал полковой священник в оборудованной для солдат церкви. Комендант удостоверил брак, даже подарил Катрусе… часы Винкманов, которые раньше отобрал…
Вильям под всякими предлогами откладывал поездку на Украину. Сначала читал ей книжечки, в которых писалось, что Советское правительство преследует бывших пленников, запугивал, потом ссылался на дела, наконец — на болезнь…
Время шло. Она полюбила Вильяма, который заботился о ней, полюбила маленькую Джейн, которая считала ее родной матерью, — Вильям добился в мэрии, чтобы новой жене разрешили удочерить ребенка. Только в церковных документах была записана родная мать Джейн — миссис Клерк Мэри Томсон.
У нее родился Роберт. Понемногу тоска по родине стихала в ее сердце. Но после смерти Вильяма вспыхнула с новой силой. Джейн вот-вот должна выйти замуж. У Роберта тоже своя жизнь, свои друзья, и мать была ему нужна, лишь когда не хватало денег на прихоти. Что ж, парень есть парень…
…Джейн возилась в спальне. «Кладет на лицо ночной крем, — поняла Кэтрин. — В моей молодости этого не знали… Но сейчас ведь другие времена, другие условия жизни, да и Джейн засиделась в девках, и ей нужно особенно следить за своим видом… Как хорошо, что она до сих пор не догадывается о своем происхождении!» Миссис Томсон и Вильям долго скрывали эту тайну от всех. Но как-то Роберт узнал о ней и начал свысока относиться к девочке. Он и раньше не отличался любовью к сестре, а после того как узнал, что они с Джейн родные только по отцу, совсем перестал считаться с нею, и Кэтрин временами нелегко было поддерживать лад в семье. После смерти Вильяма Роберт стал шантажировать мать, пугая, что откроет Джейн тайну. До сих пор миссис Томсон удавалось уговорить сына не делать этого. Не за «спасибо», конечно, оплачивала какие-нибудь его долги.
Но теперь… Теперь она уже не Роберта боялась — со страхом ждала свадьбы Джейн. Ведь когда придется обратиться к церковным записям, девушка обо всем узнает.
Какими глазами посмотрит она на нее? Примет ли во внимание все, что сделала для нее? То, что любит ее и была настоящей матерью? Простит ли ей обман, не прорастет ли в ее душе горькое зерно отчужденности?.. Это было бы для Кэтрин тяжелым ударом…
Джейн потушила свет в спальне и затихла.
В конце концов, она, Кэтрин Томсон, станет скоро очень одинокой в своем доме. Вильяма нет. Джейн выйдет замуж и будет иметь свою семью, свои хлопоты. Роберт давно отдалился. Выходит, самый близкий родной человек ей — сестра Таисия.
У Кэтрин промелькнула новая мысль: а что, если забрать с собой в Англию ее? Это вполне возможно. Ведь для воссоединения семей никто не чинит препятствий. Но Бориса Сергеевича она не сможет забрать — это ей не под силу. Впрочем, тот и сам не поехал бы, даже и за Таисией, — чересчур прямолинейный, привык к здешней жизни, хотя она его и не очень балует. Да он и не будет для сестры помехой — Таисия сказала, что брак у них не официальный, живут на веру.
А вот Андрей…
Что Андрей?
Мыслями она все время возвращается к нему! Сколько ей теперь осталось той жизни и сможет ли она найти потерянное? Конечно, если бы не Джейн и Роберт, ей было бы проще все решить. Джейн — это дочь Томсона, часть его… Но и частица ее — она отдала ей лучшие годы… Но захочет ли сам Андрей? Ведь она ему теперь чужая, совсем чужая…
Миссис Томсон всматривалась в чуть очерченное в ночных сумерках, подсвеченное далеким уличным фонарем большое прямоугольное окно. За ним ничего не вырисовывалось. Закрыла глаза, сон наплывал на нее волнами морского прибоя сильнее и сильнее, и она устала с ним бороться. Не было сил подняться из мягкого кресла, она откинула голову на высокую спинку, а затем отдалась волне, которая понесла ее в открытое море, в пучину сна…
— Я не знаю, для чего ты сюда вообще ехала! — сердито сказала Джейн, гася сигарету. — При твоем здоровье эти волнения тебя погубят.
— Ах, ты не понимаешь, Джейн… Как жаль, что нет у тебя сестры. Но есть брат, и ты его любишь… Я в большом долгу перед Таисией. И, если хочешь знать, перед собой тоже… Ведь могла найти ее раньше, не через тридцать лет. Правда, в этом деле отец наш приложил руки. Он был своеобразным человеком и не разрешал мне поехать в Советский Союз. Не знаю, или боялся, что я останусь тут, или, возможно, не хотел, чтобы волновалась, узнав о судьбе родных, а какая ждала их судьба во время оккупации, он хорошо понимал. Так или иначе, но при его жизни мне поехать не удалось. А когда господь позвал его к себе, я не могла надолго бросить мастерскую… После войны писала сюда письма и не получала ответа… Как теперь узнала, наша мама, выгнанная немцами из родного дома, где-то погибла. Это большое горе, и сердце мое разрывается от жалости…
Джейн подумала, что мать не все рассказывает. Ей не верилось, что родственные чувства могут вспыхнуть так внезапно, если они молчали столько лет. Подозревала: в том, что мать за короткое время пребывания на родине так изменилась, есть какие-то скрытые причины.
— Это слишком сентиментально, — пренебрежительно сказала она, упав на диван и положив голову на спинку. — Я не узнаю тебя, мама, ты всегда была деловой и рациональной.
— Ах, Джейн, Джейн… — Кэтрин поднялась из кресла, подошла к дочке и погладила ее по голове. — Это что-то другое, совсем другое. Я сама не думала, что эта встреча так меня потрясет.
— Теперь ясно, почему ты здесь заболела и вызвала меня. Для твоего сердца даже радости, если они внезапные, не очень полезны…
— Я не потому заболела.
— Ладно, ладно, — снисходительно улыбнулась Джейн. — Ведь я приехала. Теперь, слава богу, ты уже увиделась с сестрой и можно возвращаться домой. Генри пишет, что очень тоскует, что нужно готовиться к помолвке. Я обещала, что скоро буду с тобой дома.
Миссис Томсон, слегка кивая в такт словам дочери, подсела к ней.
— Нам нужно посоветоваться, доченька, об одном деле. Только не думай ничего плохого. Я не хочу обидеть вас, своих детей, — ни тебя, ни Роберта… У нас и правда небольшие доходы. Поэтому и советуюсь сейчас с тобой…
— Извини, мама, но, откровенно говоря, меня не очень тешит эта родня… И почему это ты так кошелек перед Таисией раскрываешь? Сама говоришь — мы не такие богатые…
— Но это же моя сестра. Я должна была бы привезти ей какой-нибудь подарок. Я ничего не купила, ибо не знала, найду ли ее… А теперь, когда нашла, хочется подарить что-то хорошее…
— Это в тебе вспыхнула твоя славянская натура: и душа, и кошелек настежь… Атавизм, мамуся.
— Славянская или не славянская, — уже рассердилась Кэтрин, — что ты в этом понимаешь?! Между прочим, что я такое Таисии купила? Шапку и рукавички!.. — И она отвернулась от дочери, давая понять, что разговор на эту тему закончен. — Ты жестокая! — На глазах у миссис Томсон выступили слезы.
— Я не жестокая, а справедливая! — Джейн стремительно вскочила с дивана, взяла со столика свою сумочку. — И лучше открыто высказывать свои мысли, нежели таить в себе… Мы собираемся на выставку. Ты не поедешь с нами?
— Кто это «мы»? — вытирая слезы, спросила Кэтрин.
— Ребята и девушки из Портсмута и Брайтона. Этот рыжий Фрэнк и его друзья. Они завтра уезжают дальше, в Ленинград.
— Нет, — сказала миссис Томсон, — я не поеду… Выходит, ты против того, чтобы я хотя бы немножко помогла твоей тетке?..
Джейн сердито повела плечами:
— В конце концов, это твои деньги и твое дело. И я тебе не советчик…
Она постояла посреди комнаты еще несколько секунд — вспоминала, не забыла ли что-нибудь нужное, — и, повернувшись, пошла к двери. Уже открыв ее, вернулась, поцеловала мать в щеку:
— Не волнуйся. Главное, береги здоровье… — Помахала рукой и скрылась за дверью.
* * *
Таисия Григорьевна вместе с Кэтрин вышла на крылечко дачи. Обвела взглядом кусты крыжовника, сарай, на стену которого опирался поваленный забор, старые сливы, кроны их тонули в потемневшем небе. Бориса нигде не было. Поняла: муж ушел, чтобы не прощаться с Кэтрин. Ей стало неудобно перед ней, и она громко крикнула в глубь двора:
— Борис!
Никакого ответа. Только ветер, казалось, сильней зашумел на пустом дворе, в сливах.
— Боря! — позвала еще раз и, не ожидая ответа, повернулась к сестре: — Ну и человек! Уже куда-то смылся!
Миссис Томсон невозмутимо молчала. Подумала, что Таисии и в этом не посчастливилось. Муж попался с норовом. Но ничего не сказала.
Сестры спустились с крылечка. Вышли на дачный проселок. Кэтрин несла букет цветов, который Таисия нарвала по дороге к калитке.
Бориса Сергеевича и на улице не было.
— Куда он мог запропаститься? — удивленно пожала плечами Таисия, хотя уже догадалась, что муж поплелся к ларьку.
Женщины пошли бережком, заросшим кустами лозы, за которыми был узенький дачный пляж и причал для катеров. На пляже миссис Томсон отыскала дочку, и они направились к речному трамваю.
Таисия Григорьевна долго, пока не исчез катер в сумерках, махала ему вслед рукой.
…Борис ждал ее на даче. Она не ошиблась. Он ходил в ларек и принес «Бiле мiцне». Ожидая ее, разлил вино в стаканы и, кажется, успел уже выпить.
— Боренька, куда ты исчез? — ласково спросила Таисия Григорьевна. — Так неудобно было перед сестрой Катрусей.
Он нахмурил косматые, седые, торчавшие во все стороны брови, сердито сверкнул глазами.
— Не Катруся, а Кэт. По-немецки — кошка! И не сестра! Она давно тебе чужая, эта миссис Томсон… Пани Томсон… Скажите пожалуйста — пани из голой деревни…
— Ну, чего ты действительно, Боренька, — мягко произнесла Таисия Григорьевна, беря стакан. — Ведь родная сестра! Пойми, родная…
— Которая объявилась только через тридцать лет!
— И все-таки родная. А как мы ее принимаем?..
— Она же этого не пьет… — покосился он на свой стакан. — Чем же ее угощать?
— Стыд, да и только. И живем с тобой на смех людям. Джейн и заходить не хочет.
— По-моему, я живу лучше, чем эта миссис. Плевать я хотел на ее деньги!.. А ну покажи, — вдруг кивнул он на ее руку, — что там у тебя?
Вздохнув, Таисия Григорьевна подняла из-под стола руку и молча сняла с пальца красивый перстень с камнем. Борис Сергеевич положил его на свою ладонь.
— Руку протягиваем за милостыней! Сначала меховую шапку и перчаточки, теперь перстень… А что дальше? — Голос его то усиливался, приобретая металлические нотки, то спадал до шепота. — Вот это и есть стыд и позор!
— Боренька, да что ты! — еле слышно прошептала Таисия Григорьевна. — Ведь не чужая подарила, родная… Поможет дачку отремонтировать, в квартире ремонт сделаем и не будем стоять с цветами и сливами возле метро…
— Это не позор, что цветы продаем. Не спекулируем, как Поликарп Крапивцев. Позор — вот это. — Он поднялся и, крепко зажав перстень, направился к открытому окну, словно собираясь забросить его в кусты.
Таисия Григорьевна вскочила.
Борис Сергеевич сжал пальцы в кулак, чтобы жена не смогла выхватить перстень.
— А ты подумала, — закричал он гневно и затопал ногами, — ты подумала, откуда у нее деньги?! Ты подумала, где и как они нажиты или награблены? Не хочу! И не дам, не позволю! Не надо мне! Нам вполне хватает того, что имеем. Жили и будем жить! Не смей!..
Таисия Григорьевна заплакала.