Живописную группу представляла наша экспедиция, расположившаяся вокруг костра, на котором доваривались остатки медвежьего мяса. Отблеск огня поочередно освещал товарищей: то ярким светом зальет фигуру Пугачева, сидящего рядом со мной за картой, то трепетным блеском озарит лицо Кудрявцева. Облокотившись, он с любопытством следил, как повар Алексей закутывал в телогрейку ведро со сдобным тестом. На противоположной стороне костра Днепровский и Лебедев рылись в своих рюкзаках, доставая разные свертки и узелки. Возле них примостился Самбуев: поджав под себя ноги, он сосредоточенно закручивал цигарку. А когда пламя костра поднималось высоко, я видел в отдалении под кедром Павла Назаровича. Он не любил лагерного шума, всегда устраивался отдельно и у маленького огня жил со своими думами, привычками и неизменным кисетом. Теперь он, разложив домотканые штаны, латал их.
– Эх, братцы, и куличи же будут! – нарушил молчание Алексей. – К восьми часам чтобы печь была сделана и хорошо протоплена, Тимофей Александрович! – обратился он к Курганову.
– За печью дело не станет, только боюсь – зря ты это, Алеша, затеваешь, – ответил тот.
– Теперь я стал Алеша. Раздобрились, куличей захотели! Ты вот понюхай, а потом говори, зря или нет. – Он развернул телогрейку, подсунул Курсинову ведро с пухлым тестом.
Курсинов громко потянул носом и комично пожевал пустым ртом.
– Ничего не скажешь, тесто ароматное. Только как ты управишься с ним, ведь оно уже подходит?
– Не бойся, Тимофей Александрович, все будет сделано. В палатке у меня кровать, я поставлю ведро с тестом повыше, возьму книжку, буду читать да помешивать.
Алексей, прищелкнув языком, бережно поднял завернутое ведро и скрылся со своей ношей в палатке.
Ночь, весенняя, холодная, да немая тишь повисли над нами. Все ярче и сильнее разгорался костер. Все выше поднималось огненное пламя, отгоняя от нас мрак. Люди подсели ближе к Лебедеву; только те, кто был занят починкой одежды, оставались на местах. Кирилл продолжал копаться в рюкзаке. Он достал белье, бритву, сумочку с иголками, нитками и шилом и все это отложил в сторону. Затем вытащил сверток. Мы насторожились. Пакетик небольшого размера был завернут в расшитый носовой платок.
Кирилл медленно развернул платок, аккуратно расстелил газету и бросил на бумагу пачку фотокарточек. Воцарилось молчание. Потом карточки пошли по рукам. Все с затаенным любопытством рассматривали снимки.
Тогда и Кудрявцев вынул из внутреннего кармана бумажный сверток и показал нам снимки жены, сестры, а сам долго держал в руках карточку младшей дочурки. Полез в карман и Днепровский, а за ним зашевелились остальные. Всем были дороги воспоминания о родных, близких, любимых.
– А ведь это, Кирилл, твоя Маша? – показывая пожелтевшую карточку, спросил Курсинов. – Видать, давно она с тобой, совсем рисунок стерся.
Лебедев кивнул головой.
Взволнованные воспоминаниями, все сидели молча, освещенные ярким пламенем костра.
Велика власть воспоминаний над человеком, когда он на долгое время лишен общения с культурным миром. Горы и тайга в этом случае как-то особенно располагают к раздумью. Стоит на одну минуту забыться, как в памяти восстает, одно за другим, прошлое, то несвязными отрывками, смешанными, ненужными, давно забытыми, то ясными, как сегодняшний день, и тогда непонятное прежде становится понятным, чужое – близким, черное – розовым.
Тиха была первомайская ночь. Окруженное темнотою, пылало багровое пламя костра. Холодел воздух, пахло неперепревшей листвой и валежником. За плесом кричали казарки, вспугнутые ржаньем растерявшихся по чаще лошадей. Нередко налетал ветерок. Он то уносился вниз по реке и там глушил шум перекатов, то налетал на наш лагерь и, взбудоражив костер, вместе с искрами исчезал в темноте.
У Павла Назаровича над огнем висел чайник. Дожидаясь, пока он закипит, старик сидя дремал, закрыв глаза и опустив низко голову.
– Один карточка давай мне! – приставал Самбуев к Лебедеву.
– Зачем она тебе, Шейсран?
– Моя карточка нету… Давай, пожалыста…
– Чудак! Ну, выбирай, если уж так хочешь… – сдался Кирилл.
– Эта можно? – и Самбуев указал на небольшой снимок женщины с продолговатым разрезом глаз, одетой во все черное.
– Бери.
Самбуев долго рассматривал подарок, затем, оторвав клочок газеты, бережно завернул в него карточку и с видом полного удовлетворения положил за пазуху.
– Машу тоже можно? – спохватившись, спросил он, вопросительно поглядывая на Лебедева.
Кирилл посмотрел на него задумчивым взглядом.
– Нет, Шейсран, не дам… Пока совсем не сотрется, буду носить ее при себе…
И оба они встали.
В палатке повара было подозрительно тихо. Я подошел ближе и, откинув борт, заглянул внутрь. Пахнуло опьяняющим запахом сдобного теста.
Хотя мы в тот раз и дали Алексею слово – никогда о первомайских куличах не говорить и «сора из избы не выносить», но теперь, за давностью, я считаю возможным о них вспомнить.
Алексей был нашим общим любимцем. Он умел ко всем относиться ровно, приветливо и никогда не унывал. Затевая куличи, он желал одного: отметить чем-то особенным день Первого мая. Для этого случая он и хранил в своем рюкзаке припасенные еще зимою снадобья к тесту.
В палатке чуть теплилась свеча. Слышалось тяжелое дыхание, напоминающее удушье. У изголовья стояло ведро с тестом, завернутое в телогрейку и перепоясанное полотенцем. Рядом что-то белое вздымалось огромным пузырем, лопалось и снова поднималось. Я вошел внутрь и пораженный замер. Алексей крепко спал на настиле. В правой руке, упавшей на землю, он держал мешалку, а забытое им тесто, может быть, излишне сдобренное дрожжами, взбунтовалось и запросилось на простор. Оно вылезло из ведра, расползлось по подушке, накрыло голову и, расплываясь дальше, сползало лоскутами с настила. От дыхания Алексея оно пузырилось у его рта. Как было не рассмеяться при виде этой картины. В палатку прибежали Лебедев и Самбуев, а за ними появился Павел Назарович с недопитой кружкой чаю.
Шум разбудил Алексея. В первое мгновение он не мог понять, что случилось, потом вскочил и стал сдирать с лица, с головы прилипшее тесто, хватал его с постели, с подушки и толкал в ведро. Тесто упрямилось, вздувалось и лезло вон. Тогда Алексей махнул рукой и беспомощно опустился на кровать. Кто-то, гремя посудой, побежал к реке.
– Культурно ты, Алеша, подготовился к празднику! – произнес появившийся Курсинов и, пройдя вперед, встал во весь рост перед поваром.
Алексей приподнялся. Его открытые глаза виновато смотрели в упор на Курсинова.
– Уснул, братцы, сознаюсь. Это ты, Шейсран, виноват, – сказал он, переводя свой взгляд на Самбуева. Тот удивился и, почти заикаясь, стал протестовать:
– Моя тесто на тебя не лил, ей-богу, не лил!
– Ладно, пойдем, мой поваренок, искупаю я тебя ради праздничка. Посмотри, ты ведь весь в тесте, засохнет – не отмоешь. Как явишься утром на народ? – проговорил Курсинов, обнимая Алексея и выводя его из палатки. Все от души смеялись.
В эту ночь я спал под кедром у Павла Назаровича.
– Сколько зря казенного сахара пропало, а муки да всякой специи. В тайге все вкусно в собственном соку. Скажем, ушицу ты сваришь без приправы, а куда с добром получается! Даже чай не тот, что дома. Старушка и шанежки подаст к нему, и бруснички положит, все одно не тот, не натуральный он, – и старик затяжно потянул из кружки горячий чай, крякнул от удовольствия и похрустел сухарем.
Засыпая, я слышал задушевный разговор.
– Говорил я тебе, Алеша, зря затеял, ведь ничего не получилось.
– Оно бы и получилось, Тимофей Александрович, если бы Самбуй не подвел. Уж я ему всегда и косточку к обеду припасу и чаем в любое время напою, а он что же сделал? «На, – говорит, – интересная книга, ночью почитаешь…» Я все приготовил в палатке, тесто поставил рядом с собой и лег в постель, а книжка-то оказалась на бурятском языке. Листал я ее, листал, да и уснул…
Утро встретило нас ослепительным светом солнца. Каким чудесным был день Первого мая. Величественно стоял залитый снежной белизной голец Козя. Обнимая его, солнце безжалостно стирало притаившиеся за складками крутых откосов сумрачные тени. Радостно и безумолчно шумела река, залитая серебром и казавшаяся слишком нарядной. Даже мертвая тайга, навевающая на человека унынье, в это утро будто ожила и заговорила.
Люди уже встали. Алексей суетился у костра, готовя рыбные пироги, а из оставшегося сдобного теста пек пышки.
– Баня готова, можно мыться, – раздался голос Павла Назаровича. Старик стоял у костра уже с бельем. Через несколько минут к нему присоединился и я. Мы спустились к реке.
На берегу шла стирка: одни намыливали, другие кипятили, полоскали и развешивали белье, одевая каменистый берег в цветной наряд. Тут же рядом, несколько выше, стояла окутанная паром баня. Небольшого размера, она вмещала ванну, парную и, как ни странно, весила всего шестнадцать килограммов.
Многие любители бани, конечно, не поверят тому, что в нашей походной бане можно прекрасно париться. Мы не намерены оспаривать первенство у прославленной сибирской бани, но тем не менее не хотим снижать достоинства нашей походной. Чтобы не быть голословным, предоставляю слово Павлу Назаровичу, сибиряку, не признающему никакой иной бани, кроме как «по-черному», в которой, по его мнению, человек «может выгнать из себя любую хворобу».
Наша баня – это обыкновенная палатка, только ставили мы ее на всю высоту. Раздевались у реки. Павел Назарович все время недоверчиво посматривал на баню, затем снял веник, висевший на колышке, припасенный любителями еще на Можарских озерах, и несмело вошел внутрь. За ним и я.
Баня стояла на песке. Внутри, с левой стороны, вдоль борта палатки была вырыта яма глубиною полметра и длиною полтора метра, покрытая брезентом и налитая водою, – это ванна. Справа, также вдоль борта палатки, сделан помост высотою полметра, – это полок для парящихся; а между ванной и полком горой сложен булыжник, – это каменка. Прежде чем ставить палатку, булыжник обкладывают дровами и жгут их до тех пор, пока камни не накалятся.
Старик ощупал полок, облил веник кипятком и смело плеснул на камни. Будто вздрогнула каменка, и вырвавшийся пар влажным жаром заполнил баню. Старик продолжал плескать. Шипели раскаленные камни, лопались, трещали. Все жарче и жарче становилось в бане. Я не выдержал и присел на пол, а старик, окутанный плотным паром, тихо покряхтывал, выражая свое удовольствие. Терпеть дольше не было сил. Я отстегнул вход палатки и выскочил наружу. Павел Назарович лег на полок и стал немилосердно хлестать себя веником.
– Кто там есть живой, поддайте пару! – вдруг закричал он ослабевшим голосом.
Курсинов, находившийся поблизости, пролез к ванне и, зачерпнув котелок воды, плеснул на камни. Старик заохал, застонал; удары веника стали доноситься слабее, реже и скоро совсем стихли. В наступившей тишине мы слышали, как он свалился в ванну, а затем стал приподнимать боковой борт палатки. Вначале там появились ноги, но кверху пятками, а потом показался весь Павел Назарович. Он был до неузнаваемости красный и обессилевший. Усевшись на песок, старик тихо проговорил:
– Что же это такое, братцы? Отродясь не бывало… ориентировку потерял, еле выполз.
Мы приоткрыли палатку, остудили баню и усадили совсем ослабевшего Зудова в ванну.
– Век прожил в тайге и все маялся без бани, – еще не придя в себя, говорил Павел Назарович, – а оно – куда с добром – можно купаться в палатке. Живой вернусь домой, непременно устрою такое заведение. Уж и потешу я наших стариков… Ведь без примера, ей-богу, не поверят!
После бани все посвежели, принарядились, и лагерь принял праздничный вид.
По случаю Первого мая завтрак состоялся несколько позже и был необычным по содержанию. Нам приятно было устроить себе отдых в этот знаменательный день.
Днепровский упорно настаивал на розысках задавленного собаками медведя.
– Не пропадать же салу, в хозяйстве пригодится, – повторял он свой довод.
Я дал согласие сопровождать его.
На лодке мы спустились до порога и берегом пошли к старой стоянке. Там по-прежнему торчали колья от палаток и у огнища виднелись концы обугленных дров. Вот это на много лет сохранится, и попавший в эти места человек узнает о пребывании экспедиции.
– Куда идти? – невольно вырвалось у меня.
Собаки тоже вопросительно посмотрели на нас, еще не понимая, почему их держат на сворах и чего от них хотят. Не зная способности лаек, посторонний человек наверняка сказал бы, что наше предприятие кончится неудачей. Ведь какое бы направление мы ни взяли, Левка и Черня пойдут за нами. Но как же заставить их вести к медведю, когда нам неизвестно, каким путем собаки возвращались вчера в лагерь?
Когда Черне и Левке не удается с первого наскока задержать зверя, они обычно гоняют его до тех пор, пока добьются своего или сами выбьются из сил. Иногда зверь проявляет удивительное упорство и уводит собак очень далеко, путая свой след по гарям, чаще, однообразным белогорьям. Но как бы далеко ни зашли собаки, они не собьются с пути, возвращаясь на табор, – это одна из самых замечательных способностей лайки. Она никогда не ходит напрямик, а возвращается своим следом, повторяя в обратном направлении весь путь.
Точно определить, откуда вчера вернулись Черня и Левка к стоянке, можно было только по следам, которые около реки исчезли вместе со снегом. Но мы знали, что в данном случае собаки оставались верными своей привычке и возвращались «пятным» (обратным) следом. Чтобы убедиться в правильности наших предположений, мы прибегли к испытанному способу. Днепровский с Левкой направился к трупу Чалки и далее на увал, придерживаясь того пути, каким собаки гнали медведя, а я остался на месте, чтобы понаблюдать за поведением Черни. Если мы ошибаемся, то Черня равнодушно отнесется к уходу Левки. Только Прокопий и Левка отошли, как Черня вдруг забеспокоился, стал нервно переставлять ноги и, не отрывая глаз, следил за ними. Его возмущение росло тем больше, чем дальше они уходили. Он рассуждал по-своему, по-собачьи: «Левку повели кормить, а разве я меньше его голоден?» Обиженный несправедливостью, пес тянул меня вперед, визжал, выражая свое негодование. В Черне проснулась звериная жадность и собачья ревность. Это нам и нужно было. Я догнал Прокопия, и Черня, натягивая поводок, уже сам шел вперед. Стоило только ему опередить Левку, как ревность прошла. Он шел уверенно, повеселев, не переставая помахивать хвостом.
Черня был старше Левки на два года. Они были братьями по матери. Первый, несмотря на свой сравнительно небольшой возраст, имел большой опыт и не зря считался хорошей зверовой собакой. Левка же уступал не только в возрасте и сноровке, но и в характере. Черня был ласковый и в работе темпераментный, тогда как Левка отличался нахальством и грубостью, но работал по зверю азартно; был бесстрашен в схватке с медведем, за что ему многое прощалось. В критическую минуту, когда нужно было прибегнуть к помощи собаки, мы имели дело с Черней. С ним было легко «договориться», он быстрее, чем Левка, понимал, чего от него требуют.
Все сильнее натягивая поводок, Черня выбежал на увал. На нерастаявшем снегу видны были наши вчерашние следы. Значит, собаки, возвращаясь, наткнулись на наш след и вышли к стоянке.
Который раз, следуя за Черней, я восхищался его работой. Какое поразительное чутье и какая память должны быть у собаки, чтобы не сбиться и восстановить свой путь по чаще, по завалам или хребтам! Иногда Черне приходилось вести нас за десятки километров к убитому зверю, делая по пути бесконечные петли и зигзаги, неоднократно пересекая один и тот же ручей. И не раз, когда он уводил меня слишком далеко, закрадывалось сомнение в правильности пути. Я останавливал собаку и раздумывал: не вернуться ли назад? Но когда мой взгляд встречался с взглядом Черни, я терялся. Он будто говорил: «Неужели ты сомневаешься и не видишь так хорошо заметные приметы? Вот перевернутая моей лапой палочка, а здесь я прыгал через ручей и помял траву, А запах? Неужели и его не чувствуешь, а ведь он хорошо ощутим даже среди более сильных запахов…»
Я не выдерживал умного взгляда собаки, полного уверенности, и сдавался. Черня, натягивая поводок, шел вперед и вел меня за собою.
Лайка с хорошим чутьем улавливает запах зверя или человека даже спустя два дня, тем более в тайге, где этот запах остается не только на земле, но главным образом на ветках, на листьях, на коре деревьев, к которым случайно прикасаются.
Спустившись в ложок, Черня свернул влево, и по размокшему снегу мы пошли вниз. Стал попадаться сбитый колодник и сломанные сучья на местах схваток раненого зверя с собаками. Кое-где сохранились отпечатки лап. Чем дальше мы продвигались, тем чаще останавливался зверь. Он слабел, а собаки, чувствуя близость развязки, наседали с еще большим ожесточением.
Через час в просвете боковых возвышенностей показалась широкая полоска Кизира. Мысль о том, что зверь мог уйти за Кизир, не на шутку встревожила нас, но Черня, дойдя до реки, свернул вправо. Он вывел нас на верх борта долины и остановился. Именно там и произошла последняя схватка. То, что мы увидели на маленькой полянке, соответствовало эвенкийской поговорке: «Медведь вперед помирает, потом его сила покидает». Лес, колодник, пни – все было изломано, свалено, вывернуто, будто зверь обломками отбивался от собак.
Последующие события легко читались по остальным следам: зверю удалось вырваться с поляны, он бросился по крутому откосу вниз, но собаки, вцепившись в него, распяли задние ноги и, волочась следом, тормозили его ход. Зверь, отгребаясь передними лапами, дотащился донизу и, обняв старую пихту, умер.
Мы спустились под откос.
– Кто это сало выдрал? – указывая на разодранный медвежий зад, спросил я Левку. Морда пса выражала полную невинность.
Через час, когда тушу разделали, Левка не выдержал и за несколько минут успел набить свой ненасытный желудок. Днепровский, испытывая его жадность, еще долго отрезал маленькие кусочки мяса и бросал ему в рот. Кобель все глотал и глотал, пока желудок не перестал принимать пищу. Тогда он подошел к выброшенным кишкам зверя и долго сдирал с них жир.
У костра возился Алексей, раскатывая вновь заведенное тесто. На откосе дымилась печь, сложенная на плите из камней. Она была низкая, уродливой формы, сделанная наспех, всего лишь для одной выпечки.
Когда в нашу экспедиционную жизнь врывалось какое-нибудь примечательное событие – форсирование опасной переправы, преодоление снежных перевалов или благополучное восхождение на один из пиков, – мы считали возможным сделать небольшую передышку на один день.
Что может быть вкуснее свежей, только что испеченной на костре лепешки? Она и пышная, и ароматная, хороша к супу, а к чаю еще лучше. В походе, бывало, проголодаешься, достанешь случайно забытый в кармане кусочек лепешки и наслаждаешься им. Трудно описать, каким он бывает вкусным, да, пожалуй, и понять трудно тому, кому не приходилось испытывать длительное отсутствие хлеба.
Нужно сказать, что галеты и сухари в условиях длительного хранения, да еще при постоянном передвижении вьючно, быстро портятся, главным образом от сырости. Мы всегда возили с собой муку и, как обычно принято в экспедициях, выпекали пресные лепешки на соде и только в более длительные остановки выпекали кислый хлеб.
Мне вспомнилась одна вынужденная голодовка, когда после пятидневных скитаний без продуктов по дремучей тайге я набрел на стоянку, недавно покинутую наблюдательской партией нашей же экспедиции. По оставшимся следам нетрудно было угадать, что люди останавливались для обеда. Я подобрал на земле кости и все мало-мальски съедобное. И вдруг – о счастье! – кто-то из обедавших оставил кусочек горелой хлебной корки величиной в половину спичечной коробки. Я схватил ее и бережно стал есть, откусывая микроскопические доли. Никогда в жизни я не едал ничего более вкусного!
… Алексей, засучив выше локтя рукава голубой косоворотки, как заправский пекарь, мастерски управлялся с тестом. Он не заметил даже, как подбежала его любимая собака.
– Черня! – вскрикнул повар, когда пес лизнул его в лицо. – Я же говорил, что ты не заблудишься! С полем тебя, дружище! – Ишь как брюхо раздуло.
Мы сняли котомки и уселись у огня отдыхать. Павел Назарович, Лебедев и Кудрявцев уплыли рыбачить и вот-вот должны были вернуться. Остальные были заняты своими делами: кто у костра, кто на берегу реки. Пугачев занимался с Самбуевым в палатке.
Самбуев очень плохо владел русским языком и совсем не умел читать, хотя по-бурятски читал хорошо. Пугачев взял на себя труд научить его в это лето русской грамоте.
– М-а-а-м-а… К-а-а-ш-а… – тянул медленно Самбуев.
– Часа три сидят, – таинственно доложил мне Алексей. – Шейсран уже девять букв знает, говорит: «Легче дикую лошадь объездить, чем русскую букву запомнить!»
Учитель и ученик лежали на брезенте перед открытым букварем, и Самбуев, водя длинными пальцами по буквам, тянул медленно и напряженно:
– П-а-а-п-а… М-а-а-ш-а… – а пот буквально ручьем катился с его лица, будто он нес большой груз.
– Хорошо, – сказал Пугачев, – теперь покажи, где слово «мама».
Самбуев долго смотрел на крупные буквы, водил по ним пальцем и вдруг заявил:
– «Мама» тут нету…
– А ты знаешь, что такое мама? – допытывался учитель.
– Знаю. Папа работай, мама дома живи.
– Правильно, ну, теперь покажи, где слово «мама».
Самбуев, не думая, ткнул пальцем в слово «Маша» и произнес:
– Мама…
– Неверно! – поправил его Трофим Васильевич. – А покажи, где Маша.
Тот вдруг пристально посмотрел на учителя и обиженным тоном сказал:
– Маша Кирилл Лебедев рюкзак клади, другой Маша не знаю.
– Скажи, Шейсран, когда ты читаешь, то думаешь по-русски или по-бурятски? – спросил Пугачев.
– Нет, русский думай не могу, голова болит, бурятский читай, думай хорошо.
– Если ты хочешь научиться читать по-русски, то нужно во время чтения думать по-русски и понимать, что обозначают те слова, которые ты читаешь, иначе не научишься.
– Хорошо, – ответил ученик. – Завтра утром встаю, весь день думай только русский, а нынче давай довольно!
– Пока не покажешь, где Маша, я тебя не отпущу.
Самбуев недоверчиво посмотрел на учителя, и довольная улыбка расплылась по его лицу. Он полез за пазуху и из внутреннего кармана достал завернутую в газетный лист фотографию, подаренную Лебедевым.
– Ты думаешь, это Маша? – спросил он.
– Нет, Шейсран, ты не понимаешь, давай читать снова! – упорствовал учитель.
С реки донесся голос Лебедева. По пенистым волнам крутого переката скользила долбленка с рыбаками. Все бросились встречать их. Я тоже спустился на берег.
– Рыба пошла! – крикнул Павел Назарович и стал выбрасывать из лодки на берег крупных хариусов.
Мое внимание было отвлечено другим. Голубая вода Кизира, как мне показалось, приняла мутно-бирюзовый цвет и потеряла свою прозрачность. Это обстоятельство не на шутку встревожило меня, и я сейчас же поделился своими мыслями с Павлом Назаровичем.
– Может, вода прибывает и начинает мутнеть, дни-то ведь теплые стоят, – сказал он и тут же добавил: – Неплохо поторопиться с отправкой лодок. Ой, как худо будет идти в большую воду, да и опасно.
На душе стало тревожно. Мы двигались слишком медленно, даже подумать страшно – за одиннадцать дней прошли двадцать восемь километров. А весна мчалась вперед. Она уже достигла верховьев Кизира, его многочисленных притоков и там, сгоняя снег с крутых откосов гор, заполняла вешней водою русла бесчисленных ручейков. Они-то и приносили в Кизир муть, которая превращала голубой цвет воды в бирюзовый. Теперь можно было сказать, что зима ушла безвозвратно; но как ни радостен был приход весны, мы были против ее поспешности. Мы не успели в лучшее время забросить груз на Кизир, весна опередила нас.
Лагерь на устье Таски был последним завершающим перед большим походом. Теперь впереди борьба, успехи, и может быть, и горести. С завтрашнего дня мы уже полностью отдаемся своей работе.
В восемь часов вечера праздник для нас закончился. Началась упаковка снаряжения, продовольствия и прочего экспедиционного имущества для заброски лодками по Кизиру в глубь Саяна.