Я сижу около догорающего костра. Подо мной – полено, у ног – груда черных головней в белом воротнике пепла, где вяло зажигаются и гаснут рубиновые огни. Вокруг меня высокая луговая трава, в которой стрекочут хортобионты.
Хортобионтами называются обитатели этих самых луговых трав. Внуков целые сутки отлавливал их, каждые три часа проверяя ловушки, и рассовывал по пузатым бутылкам темного стекла, которые прозваны морилками. За эти сутки он ужасно устал и, едва пробило полночь, убежал есть и спать. А я остался.
В гости к Внукову я собрался, только когда день уже иссяк и все тонуло в синеве. С холма, откуда я спускался, было видно, как из рощи и кустов на берегу от воды подымается туман. Далеко впереди светлел хребет плотины, заросший желтой травой с розовыми разводьями клевера. У подножия его торчала изгородь, чтобы, видимо, не пробрались шпионы. От моих ног до плотины вся долина шевелилась, переливалась в сумерках, а в небе, как удар подковы, засветился белый, теплый месяц. За водохраном черными зубцами стоял лес. Мне было весело и жутковато.
Когда я один, я отчетливо понимаю, что занимаюсь чепухой, смеюсь над ерундой, несу чушь и вообще дурак. А с недоумками все это куда-то пропадает. Я ничего не могу поделать, но с ними мне так радостно, что я не помню ни о том, что Хвостик меня не любит, ни о том, что чертов роман не пишется. Когда я с ними, все это представляется мне такой мелочью, которую можно поправить одним движением пальца. И после этого еще долго мое отчаянье и тоска не могут вытеснить из меня легкой грусти и сожаленья, словно я оказался глубоко в своем будущем, откуда на мой сегодняшний день можно смотреть только так.
Внуков похож на старика – весь в каких-то морщинах, глаза хитрые, сутулится, говорит глухо, да все кряхтит, да хехекает. Убегая, он сунул мне листочек, где было стихотворение, написанное им за прошедшую ночь. Я достаю его, поворачиваю к костру и с трудом разбираю черные буквы на багровой бумаге:
Приемник ловит мегагерцы невидимых станций.
Я верую, что где-то люди не спят,
Хотя нелепо думать об этом,
Имея возможность обрести пресловутый покой.
Наличие странных гипотез рождает
Ночных чудовищ леса,
Тревожно шумящих в кустах.
Луны не видно – несомненно, она съедена.
Звезды абсурдно неизменны,
И лишь на одной заметно движение:
Подобно двум крестам, шевеление жизни.
Конечно, там кто-то умер
И силится дать знать об этом
Иным мирам.
Больше нет никого.
Хортобионты мягкими тенями
Ползают вокруг меня
И поют свои нескладные песни.
Ветви бересклета волнующе шепчут мне:
«Са-а-адри, мана-а-адри…»
Часы исчезли,
Ведь будильник нельзя разыскать на лугу.
В таких случаях силы Травяной Империи
Способны играть со мной злые шутки —
Мне недоступно время.
Я нащупываю ногой хвоинку
И бросаю ее в недра костра —
Он удовлетворен переменой в моем настроении…
Мир, устав ждать моего сна, не выдерживает
И приоткрывает завесу над своими тайнами.
Чу! Слышен скрип его оси,
Видны все трещины в хрустальной тверди —
Не все прекрасно в темноте!
Но время на моей стороне —
Оно движется.
Да-а, брат Внуков…
Вот сижу я здесь один и рад этому одиночеству. Нежный лепесток яркого света уполз на другую сторону земного шара, и я оказался напротив звезд, напротив мироздания, центром которого Хвостик не является. Жуткая перспектива ледяных тысячелетий помрачает рассудок. Я вижу исполинские зубчатые колеса Вселенной и медленно вращающиеся шестерни галактик…
Схожу с ума, факт. То ли крыша поехала, то ли глюки. Институт – научно-исследовательский, географический пункт – конкретный, время – московское, а я очутился посреди странной полночной жизни. Кто-то огромный, как слон, ползает в лесу, шевелится, дышит, да башкой трясет, да кустами трещит, да длинными ручищами за верхушки сосен цап. А в долине по серебристой траве стремительно носятся тени полупрозрачного свойства. На лугу, слепо блестя стеклами, стоит наша банька с биостанции. Луна переливается, словно новогодняя игрушка, то истаивая до месяца, то расплываясь диском. По шоссе быстро идут два шпиона – воротники подняты, шляпы надвинуты на черные очки, за ручки, подобно кастрюле, несут большую мину, которая громко тикает. В ярко-синем небе медленно и очень высоко проплывает, как рыба, троллейбус со светящимися окнами и грациозно размахивающими усами на крыше.
Ай-яй-яй, беда со мною!..
Внезапно темная тень проносится над моей головой, и в кроне тополя у дороги я слышу сильный удар. Ствол вздрагивает, в ветвях громко хрустит, шумит, и на траву тяжело падает девушка, излучающая тонкое голубоватое сияние. Она немедленно вскакивает и принимается прыгать, пока не вцепляется руками во что-то, запутавшееся в листве. Повиснув, она несколько раз дергает ногами и снова рушится вниз, но теперь уже с бешено вертящейся метлой. Девушка прижимает ее животом к земле, а метла, отчаянно вырываясь, подпрыгивает и ездит взад-вперед.
Я, оказывается, уже бегу к дереву и коленями падаю на елозящее помело.
– Ведьма, что ли?.. – спрашиваю я недоверчиво.
– Ну, – говорит она.
Я внимательно гляжу на нее. Она усаживается на метлу задом, задирает руку и лижет ссадину на локте длинным и раздвоенным, как у змеи, языком. Кого-то она мне напоминает.
– Где-то я тебя видел, – говорю.
– Так я же на биостанции и работаю, препаратором. А ночью – ведьма.
– Точно! – вспоминаю я. – Тебя Таней зовут. А меня Мазой. За ненормальность.
– Сильно ненормальный-то? – интересуется.
– Порядком, – сознаюсь. – А чего ты в дерево врезалась?
– Да метла у меня старая, с норовом. Как взбесилась – так и будь любезен… Ладно, Маза, спать охота. Бери ее, да пойдем.
Мы встаем и крепко хватаем метлу за оба конца. Вброд по мерцающему ночному лугу мы идем к баньке, и та, завидев нас, как-то сжимается и грузно отпрыгивает боком, звякнув стеклом. «Тпру, гулявая!..» – строго кричит Танька, и мы забираемся внутрь.
Баня понуро ползет обратно, приминая траву, тяжело вскарабкивается на склон, из которого одиноко торчат две куриные ноги, и со вздохом садится на них. Танька из дверей выпускает метлу, и та, подобно голубю, уходит в звездный рой.
– Не опаздывай завтра!.. – ей вслед кричит Танька и оборачивается ко мне: – Пойдем, Маза, колыбельную мне споешь.
Она вдруг плавно, неторопливо прыгает с порога и летит вперед над тропинками биостанции. Завидуя и страшась, я так же медленно прыгаю сам. Мое тело словно попадает в тягучий, но легкий поток, и я, разгребая синеву позеленевшими руками, плыву за Танькой и вижу, как моя бледная тень скользит по траве.
Мы пролетаем мимо лабы, в глубине которой тускло бликуют микроскопы, мимо домиков Пальцева и Тимофея Улыбки и друг за другом ныряем в открытое окошко. Танька опускается на свою кровать и натягивает на себя смятое одеяло, а я пристраиваюсь на стул, и на меня незаметно наваливается моя обычная тяжесть. Я озабоченно проверяю, не потерял ли я тетрадку, и Танька, видя ее в моих руках, спрашивает, что это.
– Пишу роман, – говорю.
– Дай почитать, – требует Танька, и тут же тетрадь оказывается у нее. Я открываю рот, чтобы опротестовать, но вместо этого сообщаю:
– Я спою тебе колыбельную, которую сочинил для своей любимой, правда, ей не понравилось, но уж извиняй.
– Стихов, что ли, не любит? – ревниво спрашивает Танька.
– Меня, – грустно объясняю я.
– Ладно, не ной, – отрезает она. – Это все ерунда. Давай пой свою песню.
Песня моя немножечко нескладная и, к сожалению, почти без смысла. Это лишь теплые, ласковые слова, целью своей преследующие создание комфортных для сна условий.
Баю, баюшки, баю,
Не ложися на краю,
Придет серенький волчок
И укусит за бочок.
За окном темным-темно,
Милый Хвостик спит давно,
Спит и лось, и слон, и кит,
Перес да Куэльяр спит.
Светит полная луна,
Мне не спится ни хрена.
Всех, кто нынче были злы,
Ночью скушают козлы.
Ночью встанут мертвецы,
Будут трескать огурцы,
А несчастный божий дух
Будет чертыхаться вслух.
Крикну, землю обойдя:
Нет прекраснее тебя!
Нет прекраснее лица,
Ламца, дрица, гоп-ца-ца.
Баю-баю, баю-бай,
Поскорее засыпай…
Я умолкаю и гляжу на Таньку. Она уже спит. Значит, мне пора уходить. Только осторожненько, на цыпочках!..