моим друзьям Марте и Херуке
сентябрь, 17
о чем я думаю?
моя квартирная хозяйка, сеньора пардес, заглядывает в мой шкаф и трогает белье
я подложил в ящик с трусами божью коровку, а вечером ее там не было
надо бы поговорить с patrona, когда я вспомню испанский
когда-то я знал все языки вообще, даже ндембу, а потом забыл
доктор говорит, что мои неприятности происходят от любви к словам
другой доктор велел мне писать дневник, каждый божий день, записывать все, о чем я думаю
на это уходит слишком много слов, они проступают на губах грубой солью, гудят в голове золотистыми шершнями, крошатся мерзлым молоком, прозрачными крабами разбегаются по песку, стрекозиным слабым ломом носятся по ветру, засоряют водосток крупной манною небесной, будто раны дриадины подсыхают сукровицей, но если я перестану писать, все исчезнет
правда ведь, доктор?
сентябрь, 17, вечер
odi et ото[1]
я еще в больнице заметил, что врачи относятся к тебе с нежностью, когда знают, что ты выздоровеешь, какая-то безжалостная пружина в них ослабевает, что ли, ты уже не просто estado desesperado [2], стружка реальности, пригодная разве на растопку, ты еще не равен им, но ты уже нечто другое
из случайного и слабого ты восстаешь в напряженное и постоянное, и вот уже валькирии ткут материю победы, продевая в основу твоей плоти ловкий уток из красных стрел, и врачи смотрят на тебя, как сытые боги, и танцуют радостно в камышовых коронах, на меня-то они смотрели иначе — это я хорошо помню, хотя многое начисто забыл
сентябрь, 19
хозяин кафе добавил мне десять тысяч песет в неделю
говорит, я привлекаю посетителей
правда, велел побриться и купить новые джинсы
я видел джинсы в витрине на пласа реаль, цвета слоновой кости
такие были у моего брата, только те быстро стали черными, брат мне не давал их носить, говорил, что я прислоняюсь к грязным стенкам в сомнительных местах
мы жили тогда в Вильнюсе, папа еще не умер
брат играл в волейбол на даче, там было много громкоголосых мальчиков, потом они шли купаться и пить пиво, не люблю пиво, от него свербит в ушах и в горле липко
брат не разрешал мне туда приходить, а я все равно ходил, вместе с таксой по имени луна
папа про луну говорил, что такса — это сеттер, выращенный под диваном, а луна все понимала и косилась на него, я теперь это ясно вспомнил
иногда я вспоминаю сразу все и сильно пугаюсь, иногда — лоскутами, канителью, тогда не страшно
здесь в городе много такс и полным-полно йоркширских терьеров
терьеры сидят в кафе на плетеных стульях рядом с хозяйками и пьют из блюдечек теплые сливки
сентябрь, 21
l ' habit fait le moine [3]
что мне надеть? мы с фелипе идем в клуб, на пласа каталанья, а надеть нечего, кроме вельветовых зеленых штанов и оранжевой майки
майка так себе, довольно старая
к тому же я постирал ее вместе с другой майкой, лиловой, и теперь обе хороши
между художником и клошаром очень тонкая грань, смеется фелипе, в твоем случае она почти неразличима, к тому же будет холодно в других вещах я выгляжу нелепо, особенно в свитерах, для них у меня слишком узкие плечи
для галстука слишком тонкая шея
для рубашки слишком длинные руки
для пиджака слишком простое лицо, к тому же у меня нет пиджака
если бы я мог носить хитон, гиматий или хламиду
а еще лучше — уютный красный пеплос, на зависть афине палладе
сентябрь, 23
посидел в кафе на ла рамбле, вдруг захотелось cafe cortado, а молока дома не нашлось
отчего же это барселонские мучачос так нехороши? вот ведь и глаза у них с уголками кошачьими, и носы этак славно приплюснуты, и кожа лоснится оливково, и пальчики ловкие невелики, и колени круглы и зернисты, и ляжки овальны и липнут влажно, и на губах усмешечка припухшая, и говорят они с низкой нежностию, и в глаза глядеть — уворачиваются персеями, и амулеты у них холоднее льда и бесцветнее слез, и жемчужина вечности во лбу щурится, и в зеркала они глядятся обсидиановые, и туники по краю расшиты меандрами, хотя какие там туники, и четыре лучника каждую (каждого) охраняют, хотя какие там лучники, и крест св. фердинанда у каждой (у каждого) на впалой груди, и плащ их мессинский раскинут над водами мессинскими, и ляжки опять же, и пальчики, ну всем бы хороши, прекраснощекие, а вот мне не хороши
похоже, я и правда не в себе
сентябрь, 24
доктор дора
что с того, что грудь у нее выпирает из треугольного выреза, как нога из тесной лодочки, а в лице стоит черная вода, как в проруби, а платье ее — контурная карта старинного тела, с широтой рукавов, долготой подола и влажным триумфом под мышками
что с того? я радуюсь всему в ней, я не видел ее с тех пор, как мы прервали дозволенные речи, по семь тысяч пятьсот пятьдесят песет за речь
человек, нашедший свое место, не ведет дневников, говорит она
ты так и не вырррос, говорит она, раскатывая галльское р, аккуратно, как кумранский свиток, я разочарррована
поэт должен рррассказывать о своих стррраданиях, чтобы залечить их, в этом суть ррразговоррра со своим гением, а здесь что? нет утоления, нет, один гудящий голод
она вздыхает над моими записками, будто нерпа, упустившая рыбу, поводя скользкими плечами в сером искусственном шелке
о чем я думаю? я бы разрешил ей съесть себя после смерти, как океанограф мальмгрен капитану третьего ранга цаппи[4], мне было бы даже пррриятно
октябрь, 3
ип lion mite [5]
если тебе нравятся мальчики, говорит фелипе, то нужно попробовать, а если девочки, то и пробовать нечего, это ведь проще простого
как же мне поступить, спрашиваю я у доктора доры, — мне нравятся разные люди, я даже не сразу понимаю, мальчики они или девочки
а что вы с ними делаете? спрашивает доктор дора, перевернутая будто в камере-обскуре, оттого, что я смотрю на нее с кушетки, запрокинув голову
что бы я ни делал, выходит одно и то же — мне скучно смотреть на их наготу, отвечаю я, разглядывая снизу колени доктора, слабые колени под нейлоном цвета cafe con hielo, их бы царю соломону показывать, вышитый подол подымать, вступая в сияющее стеклянное озеро, но дородная дора не шеба, она не ошибается
мне хочется любить их, но страшно с ними соединяться, говорю я наконец, чтобы нарушить молчание, жужжащее соломоновой пчелкой, ведь это совершенно необратимо, понимаете?
ты делаешь простую вещь — суешь в другого человека язык или, скажем, палец, а когда достаешь, он становится другим, не совсем твоим — понимаете? он обладает знанием, которым не обладаешь ты — о черных ледяных промоинах, о лиловой ряске, об алой осоке на белом глинистом берегу, да мало ли что он может там постигнуть, и от этого знания ты уже никуда не денешься, разве не страшно?
не думаю, говорит доктор дора, вы ведь тоже даете ему чувственное знание — этому вашему человеку — это, если позволите, равноценный обмен! отдавать и брать, в этом суть любви, наконец
суть чего-чего? нет, она не шеба, эта дора, какая же она шеба — простых вещей понять не может, какой уж тут сладостный оживляющий боб[6]! растворимый кофе на железнодорожной воде и подмокший казенный сахар в фунтике
октябрь, 4
познакомился с соседом, зовут его мило, у него белые ноги и маленькая крепкая голова
в своем вышитом турецкими огурцами драном халате он похож на стареющего императора с византийской мозаики
нет, он похож на босого ареса
если он арес, то я — афродита? если я даже залезу в его ванную, то буду всего лишь подавальщиком из кафе, неизвестно как попавшим в чужую ванную, а я хотел бы быть его другом, к тому же на моем этаже сегодня нет воды
он смеется и дает мне полотенце
сейчас он предложит мне чаю или сразу выгонит, думаю я, выходя из пены
я так и знал
Лондон, девятое октября
Мальтийские рукописи я должен разобрать за три недели. Я и за трижды три не успею. Коллеге Соллерсу достаточно трех дней, чтобы настрочить ловкий отчетец для Christie's, а у меня на такую работу уходят недели.
Но что уж тут поделаешь? Господам госпитальерам придется подождать. Первая неделя у меня уйдет на заточку карандашей. Люблю начинать работу, имея под руками штук двадцать хорошо заточенных карандашей.
В те времена, когда у меня были студенты, на столе в аудитории всегда стоял стаканчик с карандашами. Студенты знали, как угодить профессору О.Т. Форжу.
Теперь я затачиваю карандаши сам, а профессором меня называют по привычке. Оценщик, или проще говоря, сортировщик, вот я кто.
Знаток маргиналий, специалист по медным застежкам.
Прошли те времена, когда, проведя пару семинаров по патристике, я мог просто сидеть и смотреть, как растет трава. Сидеть и смотреть, как растет трава. Может быть, это единственное, на что я вообще способен. Как бы не так, Тео, парни из Welcome Trust уже завалили кабинет коробками, распространяющими нежный запах тления. После того как я отделю зерна от плевел, одним томам достанется гулкая музейная скука, а другим болезненное веселье аукционов.
Кто бы мог подумать, что это будет повторяться год за годом, до тех пор, пока не надоест всем и окончательно и сафьяновыми переплетами не начнут топить городские котельные. Так-так. Отправитель рукописей — госпиталь Сакра Инфермерия, Мальта.
Это не тот ли Сакра Инфермерия, где больных заносили по тоннелю, ведущему от гавани прямо в больничные палаты, а кормили из золотых тарелок? Хорошее место: в семнадцатом веке у них уже была специальная библиотека, отделение для незаконнорожденных и шелковое белье на постелях. Однако странно, что орден не наложил на находку свою пятнистую старческую руку.
А впрочем, они успеют это сделать и после того, как я разберу весь этот хлам. Наверняка у Welcome Trust есть соответствующее соглашение с рыцарями.
Я даже в этом не сомневаюсь. Ведь если бы они наняли меня напрямую, то пришлось бы заплатить мне кучу денег, а так я просто выполняю свою обычную работу — копаюсь в старых греко-латинских бумажках. А руководство Welcome Trust делает вид, что так и надо.
Скупые рыцари. Сэкономили на мне.
А не является ли наш директор членом ордена? Кто ж его знает. Теперь только ленивый не является членом какого-нибудь тайного общества. Я — ленивый.
октябрь, 10
entablar conocimiento [7]
ночью я написал письмо и оставил на сайте знакомств — amor 2000, убедительное название, верно, доктор? — вместе с черно-белой фотографией
русые волосы, dunkelblond ? ага, напиши еще ein dunkler ehrenmann [8], серые глаза, родился в литве, male, писатель — да неужели?
figura : proportional, написал я уверенно, замешкался только на bebida favorita, но ведь не в этом суть, живу в Испании, знаю все языки, отвечу на все письма, девушкам можно не беспокоиться
про девушек я потом приписал, для загадочности
доктор говорит, что мои неприятности происходят от любви к словам, поэтому письмо такое короткое, в нем девятнадцать слов
октябрь, 12
inter pocula
в кафе приходил сын хозяина, фелипе, принес мне бутылку вина и вишню в бумажном пакете, говорит, что у меня день рождения,
вишня помялась и испачкала ему белую рубашку
никакое благодеяние не бывает безнаказанным, сказал я, он засмеялся и капнул на рубашку еще и вином, нарочно
фелипе — белозубый щеголь с ямочкой на щеке, у него добродушный широкий рот, хочется сунуть туда орех и ласково надавить на челюсть снизу
октябрь, 13
у одного писателя русского — я недавно прочел — красавицы пахнут бузиной и сушеными грибами, особо продвинутые — бергамотом, но только между ног
юноши у карен бликсен пахнут кориандром и географическими картами, от миллера, если верить анаис нин, пахло vigne vierge, только и всего
бабушка фелипе — сегодня мы пили у нее чай — любит лакричные подушечки и поговорить об altitude po й tique [9], у нее пурпурные, узко заточенные ногти, китовые пластинки в лифе и ребристые часы-луковица на ночном столике
она явственно пахнет тем, что моя бабушка называла остатки прежней роскоши и еще бутафорским клеем, самую малость
а чем пахнет доктор дора? не красавица, не юноша, не дивная театральная старуха, человек без пола, без возраста, пеньковый демон психоанализа в alparagatas
нет у нее запаха, оттого и говорить не о чем
октябрь, 13, вечер
toda la esperanza [10]
фелипе говорит, что дружка нельзя найти в интернете, как книжку нельзя купить в магазине, настоящие книжки бывают свалены в углу на чердаке снятой на лето рассохшейся дачи, или стоят в коробке с надписью papel у cart у n в библиотеке санатория, куда ты устроился сторожем, или на столике кафе, в коричневом шуршащем пакете, забытые кем-то, увидевшим кого-то очень нужного — за толстой стеклянной стеной, под дождем, на улице — и помчавшимся вслед, смешно натянув пиджак на голову
у фелипе волосы, как два взъерошенных сорочьих крыла, наверняка у него где-то есть секрет с монетками, запонками и разглаженной ногтями фольгой от шоколада
я показал ему тот самый сайт — две тысячи Любовей, — и он долго водил пальцем по экрану, как по затрепанной книжке с картинками, а я смотрел на его затылок, стоя у него за спиной
я мог бы рассказать ему про скрипку-восьмушку, молчаливого целовальника, лунную аскорбинку, отсыревшую пианолу, бумажные панамки стишков, и про то, как плохо рассказанные воспоминания изменяют прошлое, а плохо придуманные — будущее
я дал ему половинку своего мондоньедо и погладил по голове
Oktober, 13
Ув. герр Фрейзер!
Покидая Вашу клинику, где я основал и прославил фармацевтическую лабораторию, хочу заявить, что немало удивлен, мало того — преисполнен негодования.
Я рассчитывал на то, что в сложившейся ситуации за меня заступятся мои коллеги. А в особенности — Вы, доктор Фрейзер, человек, чье имя в науке стало известным благодаря моей многолетней работе и моим успехам на почве новейшей фармацевтики.
Глубокое разочарование, а также природная деликатность не позволяют мне вступать с Вами в дискуссию по поводу правомерности и моральной подоплеки ваших действий.
В свете последних событий мне остается только заявить о своем уходе, что я и делаю с горьким чувством невосполнимой потери.
Венский университет, где мы с вами имеем честь преподавать, числит в своих рядах девять нобелевских лауреатов в области медицины, я мог бы стать десятым, но политика Вашей клиники, а также равнодушие и зависть моих коллег не позволяют мне завершить исследования.
Если бы уважаемые коллеги, доктор Теодор Бильрод и доктор Карл Ландштайнер, столкнулись бы с подобным произволом, мир не знал бы о существовании четырех групп крови и отрицательного резус-фактора, не говоря уже об операциях по удалению желчного пузыря у высших приматов.
Прошу считать меня уволенным с первого числа следующего месяца.
С уважением,
доктор Й. Йорк,
MD, PhD, заведующий отделом
научных исследований института
внутренних болезней,
профессор медицинского факультета
(Венский университет),
председатель Научного консультативного
комитета (Зальцбург)
октябрь, 14
я получил ответ, точнее, два ответа
один от красивого парня, лукаса, он живет на мальте и делает по три ошибки в каждом слове
это хорошее место, там жила нимфа калипсо, и еще апостол павел жил три месяца
лукас работает в сен-джулиане, не сказал кем, пишет, что на фотографии я похож на его учителя истории, я мог бы быть его учителем, я, кажется, проходил историю в университете
мог бы поехать на мальту и стать его учителем, мог бы учить его
может быть, еще не поздно
это он! это он, я его сразу узнал! он снился мне в больнице и потом тоже
доктор говорил, что он был fantaseo — как это сказать? — плод воображения, но я-то знаю, что мне снятся взаправдашние люди, а не плоды
на фотографии у него щеки сливового оттенка и персиковые волосы, наверное, его отец финикиец, а мать норманнская принцесса! второе письмо — от девушки, я помню только первую фразу: дорогой морас! напрасно вы пренебрегаете… дальше я не читал
девушки беззвучны, они только отражают наши слова, как упругая стенка в зале для сквоша
в больнице был такой зал, по утрам там играли врачи и сестры, я тоже хотел, но сказали, что это агрессия и мне нельзя
октябрь, 17
Доктор Дора велела мне пользоваться Прописными буквами и Точками.
Это очень неприятно, большие буквы раздуваются и не дают словам дышать, а точки как будто застревают у них в горле, но я все же попробую.
Написал еще одно письмо Лукасу. На вчерашнее он не ответил, но было воскресенье. У него, наверное, нет денег на интернет. Я много читал в эти дни. Теперь знаю, что названия островов происходят от слов мед, кемин и перец, а один остров называется Аудеш просто так. Лукас говорит по-мальтийски. Это такой английский с пришепетыванием, брызгами и стеснением в груди. Я прочел, что на Мальте был еврей Варрава, которого бросили в кипящий котел, в который он собирался бросить турка Калимату. Или губернатора Фарнезе. Или наоборот. Варрава мне понравился, он пил настой из мака с мандрагорой и крепко спал. Все думали, что он умер, а он лежал за крепостной стеной. И еще там есть самый старый на свете храм, называется Джгантия. Если смотреть на план, то похоже на двух толстых женщин, а вход в храм через это самое место. Там вообще много толстых женщин, богиня у них была тоже толстая и без головы. Звали Сансуна. Голова хранилась отдельно, ее пристраивали жрецы, когда нужно было.
октябрь, 18
Один клиент ночью искал какую-то статью в сети. Я носил ему кофе и менял пепельницы. Потом он ее распечатывал, по двести песет за страницу. Говорил, что покупает здесь тишину. Говорил, что дома не может работать. У меня был дом, и наш папа там работал. Это было однажды летом, когда он был жив. Я помню его стол и машинку оранжевую, на столе толстое стекло, под ним бумажки с телефонами, старые счета, квитанции. Дивное какое слово — квитанция! Оно от латинского слова quietus происходит, это значит тихий.
В кабинете всегда было тихо. Папа работает! говорили мне, и я садился на подоконник с книжкой и мокрыми ягодами в миске. Или еще хлеб с маслом и сахаром. Чисто блокадник, говорила няня, вкуснее хлеба ничего не знает.
Еще няня говорила — касатик, и я думал, что это от слова косить, один глаз у меня немного косил, потом это прошло. Оказалось, что это от слова коса — мальчики с косами, густыми, убедительными косами, в старину считались красивыми, вот почему. У Лукаса есть коса. Не знаю, густая ли, фотография не очень хорошая. Лукас — касатик.
То : Mr. Chanchal Prahlad Roy,
Sigmund-HafTner-Gasse 6 A-5020 Salzburg
From: Dr. Jonatan Silzer York
Golden Tulip Rossini
Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta
Oktober, 19
Дитя мое, Чанчал. Вот уже две недели, как я на острове, но так и не загорел. Впрочем, я не слишком-то загораю и в горах — ты, верно, помнишь те две недели в Целль-ам-Зее? Мне нравится, что у нас такая разная кожа. Твоя шафрановая кожа ария и моя кремовая — арийца. Это так же красиво, как красные быстрые трамваи в пустынном заснеженном городе.
Пляжи здесь грязны, а народ дик и безобразен. Полдневное светило в зените, а также розоватый средиземный закат развлекали меня первые пару дней. Писать тебе о том однообразном занятии, которому я посвящаю свои дни, мне не хотелось бы, хотя я понимаю твое любопытство.
Археология — чуждая мне наука, от нее у меня отупляющая mal de те r [11], но что мне остается? Респектабельная публика не примет доктора Йорка в свои объятия, пока доктор Йорк не найдет способ вытряхнуть своих блошек из спального мешка.
А блошек мы с тобой развели немало, дитя мое. Ты ведь знаешь, что эти двое из департамента патологии в St. Johannsspital только и ждали удобного момента. Особенно Макс фон Петекофер, тот просто весь трясся в сладостном предвкушении, когда мы появились на конференции.
Хотя, разумеется, я не предполагал, что кот выскочит из мешка на первой стадии Untersuchung [12], когда нам, по сути, еще нечего было сказать. Но, помилуй, с какой же скоростью скандальное происшествие получает огласку! В фармацевтике, как и в любом нынешнем бизнесе, важно только debellare [13], тогда как ра r се r е давно вышло из моды.
Ты пишешь, что после моего отъезда все улеглось, как морская вода, политая маслом? Я не удивлен. О нет. Негодование этих людей было таким же напускным, как их радость, когда мы с тобой были на коне и получали гранты, премии и все, чего душа пожелает.
Я получил оба твоих письма и полон благодарности, но отвечать тебе был не в силах.
Все эти дни я возвращался в гостиничный номер, выпивал бутылку вина, сидя на подоконнике — окно мое выходит в сад, правда, он и жалок, и неухожен, но все-таки сад, — и ложился лицом к стене.
Я агонизировал, Чанчал, я испытывал попеременно бешенство, отчаяние, усталость, я расписывал июльские события кислотными жгучими красками, восстанавливая их до мельчайших подробностей, всем своим существом все более отвращаясь от жизни.
Признаюсь тебе, мне было нелегко не писать домой, я не писал даже матери в Халляйн, хотя представляю, как она волновалась. Мне хотелось исчезнуть, превратиться Jedermann, то есть в имярека, которого никто не замечает.
Помнишь, я рассказывал тебе о Зальцбургском фестивале, о самом первом — том, что мой дед вместе с Рихардом Штраусом и Максом Райнхардтом устроили в двадцатом году?
Они поставили спектакль по Хуго Хофмансталю, и он назывался Jedermann, герой в этой пьесе умирает, как ты, наверное, уже догадался. Я тоже хотел умереть, но теперь передумал.
ЙЙ
November, 4
Чанчал!
Victors need never explain, success is never blamed[14].
От тебя зависит мое возвращение, оно в твоих руках, не упусти моего стеклянного сердца!
Сделай это, и мы вернем себе лабораторию.
На моем столе стоит твоя фотография. Та самая, что я сделал прошлой весной, когда мы поняли, что окончательно запутались. Помнишь? Ты был так несчастен, так неловок!
Смотрю на тебя, тогдашнего. Отсутствующее выражение на смуглом лице. Сдвинутые брови. Большой палец подпирает уголок припухшего рта. Каждый раз, когда я смотрю на нее — а делаю я это ритуально, по три раза на дню, — я вспоминаю, как ты, посмеиваясь, рассказывал мне, что в Индии все делается три раза, а не два и не четыре.
Даже у слона бога Индры, сказал ты, и то три головы. Хотя это жутко неудобно.
Мы с тобой сидели в индийском ресторане, и я злился на гарсона, с медитативным выражением лица проходившего мимо нас, не желая замечать мой поднятый палец.
— Третий раз сработает! — сказал ты и кивнул ему почти незаметно. О мой дивногубый кшатрий.
Через пять минут на столе стояли аппам и масала. Видишь, милый мой, я ничего не забыл.
Напиши мне подробно, что происходит у нас и в St. Johannsspital — чтоб он сгорел! — занимаешься ли ты своей темой и намерен ли ты продолжать то, что мы начали.
Полагаю, что намерен, дитя мое. Не станешь же ты говорить мне о невинных жертвах спешки и небрежности, как это делал фон Петекофер!
Ты единственный, кто знает, что это не небрежность. Более того, мы с тобой в двух шагах от триумфального дня, когда те, кто пытался играть с нами свое простенькое е2 ‑ е4, остекленеют от зависти. Как я теперь стекленею от бешенства.
Ты ведь знаешь, у средневековых шахматистов король имел возможность пойти конем, если ему угрожала опасность. Эта возможность, единственная за всю игру, называлась весьма убедительно — прыжок короля. Ты — мой троянский конь, Чанчал, и я пойду тобой.
Нет, ты — мой Боевой Индийский конь. Как там говорилось в гимне поклонения Бхагавати, который ты читал мне в нашу первую ночь?
Огромный, в драгоценной сбруе,
украшенный золотом,
издающий глубокие нежные звуки,
быстрый, как ветер,
равный сотне коней.
Видишь, я все помню.
И не пиши мне всех этих alle bemitleiden dich[15] больше, умоляю тебя, Чанчал. В твоих спелых вишневых устах это выглядит как богохульство.
ЙЙ
октябрь, 19
сбудется все, возможность чего отрицал[16]
я поеду на мальту, зря я заплатил сеньоре пардес сорок тысяч вперед
еще только половина октября, она мне не вернет, нечего и просить
еще придется платить за синюю цаплю и прожженную скатерть — галисийское кружево с белыми птицами, у нее везде птицы, и сама она похожа на вечную птичницу
так и вижу ее в крахмальном чепце а-ля изабелла кастильская
фелипе говорит, только болваны летают самолетами на мальту ходит круизный пароход, говорит он, заодно увидишь рим и монте-карло, я посмотрел в компьютере, девяносто шесть тысяч песет! никак не могу привыкнуть к новым деньгам, хотя старых уже два с лишним года как нет, многие здесь считают в тысячах, а потом поправляются, улыбаясь со значением
приятель фелипе моет посуду на голден принцесс, он поговорит с ним во вторник, может, у них отыщется место для трехгрошового пассажира
фелипе и лукас играют в небесах в четыре руки, а я сижу на полу и тихонько жму на педаль
октябрь, 22
gra-a-a-acias a la xnda que те ha da-a-a-do tanto
испанская профессор меня полюбила
вчера она поила меня чаем и крутила пластинку своего мертвого мужа
пластинка квохтала, учительница дрожала улыбкой
пятна в ее хрестоматии похожи на чернильные, но это вино
Так. Прописные. Прописные.
Сеньора Пардес со складчатыми веками меня ненавидит. Я встаю по ночам и ем овсяное печенье. Всюду крошки и в постели тоже. А еще я разбил ее цаплю, синюю, нечаянно. Она собрала цаплины кусочки в передник и унесла зачем-то. Что она станет с ними делать?
без даты
на фото у лукаса волосы цвета перестоявшего меда а еще бывает крушиновый мед, мутно-коричневый с прозеленью
такие у лукаса глаза
я пририсовал ему пчелиные радостные усы и брови
у таких мальчиков не бывает полых ладоней
и плоского голоса не бывает
да и мальчиков таких не бывает, опомнись, мо
октябрь, 23
о чем я думаю? на кой черт я проторчал половину ночи в этом баре боадас, надышался до одури мятным дымом
дэниэл, никакой он не дэниэл, все они здесь белокурые луисы, оливковые хосе марии с клепаными плетками, козырными дамами в кожаных рукавах, ваша девятка бита, бита, бита
ребята говорят, раз уж я влюбился в парня, я должен знать, как это делается
дэниэлиликакеготам привел меня в комнату за баром: кушетка, как у психоаналитика в фильме вуди аллена, шотландский плед с длинным ворсом, два стула с венским изгибом, я и не знал о таком укромном местечке
tranquilo, hombre, это отель для каталонских мачо, сказал он, расстегивая рубашку, от него пахло знакомо, но неузнаваемо — не то разогретой самолетной резиной, не то тлеющими листьями, он расстегивался, как кормилица, я подумал, что сейчас он вытащит грудь из корсажа и поднесет к моему рту на розовой отмытой ладони, а потом еще примется присыпать мне между ног аптекарским тальком
видишь — сказал он, стягивая тугие джинсы с голых бедер — какие они у меня круглые! как королевские
буллы! не хватает только красных шелковых шнурков или серой пеньковой веревки, подумал я, смертельные буллы присылали на пеньковой веревке, а твои похожи на плохое известие больше, чем на царскую милость
та поп troppo ! осторожнее! почему я заговорил с ним по-итальянски? иногда я вспоминаю языки, которых никогда не знал, иногда говорю не своим голосом, трескучим, как шершавая запись довоенного тенора
ты милый, милый, тиу simpatico, твердил дэниэлилиможетнедэниэл, не огорчайся, это от плохой травы, увидимся завтра на твоей квартире? знал бы он, что это за квартира, думает, что я переодетый англичанин, охотник за пимиентос дель пикилъо, сан-жозепский зевака в поисках утерянной бутифарры
это все мой акцент! никто не слышит в нем русского воспаленного нёба, онемелой увулы, припухших связок, с такими связками можно петь cante andaluz, говорит моя каталонская профессор джоан жорди
ваша мембрррана звучит суххестивно, дорррогой морррассс, говорит доктор дора
октябрь, 24
прочел сегодня, что слово гетто от итальянского слова плавильня происходит
евреи в Венеции селились в районе плавилен, то есть их селили, никто их не спрашивал особенно
плавильня — хорошее слово, в нем есть вильнюс, и плавный, и love, и даже авель
и еще плавильня — это змеиное слово таршиш, тут непременно замешан фарсис финикийский, где серебряные копи, оттуда в три года раз приходил фарсисский корабль, привозивший золото и серебро, и слоновую кость, и обезьян и павлинов[17], а может, и не фарсис никакой, а тарсисс, испанская гавань, куда бежал иона[18], а тот, от кого он бежал, воздвиг на море крепкий ветер и правильно сделал
и еще из мильтона вспомнил вот это, про адские ворота: оттуда, словно из жерла плавильни, бил клубами черный дым[19]
и русское еще: она отворила кладязъ бездны, и вышел дым из кладязя, как дым из большой печи[20]
бывают слова, где смыслы цепляются один за другой, будто блестящими крючочками
у моей няни был в зингере ящичек с такими — черными, дивно красивыми и бесполезными
так и не узнал, зачем они
Лондон, двадцать четвертое октября
Наконец-то я приступил к мальтийским документам.
В основном, как и следовало ожидать, это монастырские хроники, письма и рукописные служебники.
Среди всего прочего обнаружился справочник по фармацевтике, а также копия трактата Давида Лагнеуса Harmonia seu Consensus Philosophorum Chemicorum[21].
Фармацевтический справочник — красавец. Печать в две краски, цельнокожаный переплет с бинтами по корешку, гравированный фронтиспис.
Текст переложен какой-то рукописью — или письмом? — алхимического, насколько мне удалось уловить, содержания. Хотя, чтобы в этом убедиться, неплохо было бы перевести пару страниц.
Начало у рукописи отсутствует, а из некоего подобия колофона следует, что написал ее некий брат Joannes — не слишком оригинальное имя для ученого монаха, надо заметить.
Первый из сохранившихся листов начинается фразой adperpetranda miracula rei unius — чтобы свершить чудо одного-единственного.
Как я успел заметить, язык рукописи — письма? — изобилует греческими словами и, что самое интересное, в нем отсутствует обычная для подобного рода текстов алхимическая терминология. Никаких тебе киммерийских теней, черных драконов или красных львов.
Речь, без сомнения, идет о Transmutatio[22] и Opus Magnum[23], но в каком-то совершенно неожиданном и необычном контексте.
Не уверен, что господам госпитальерам обязательно об этом докладывать.
Библиотека для них — всего лишь собрание аукционных лотов, никто даже не удосужился полистать роскошный справочник хотя бы из любопытства — а ведь Иоаннова бумага выпала бы им прямо в руки!
Во всяком случае сначала я прочитаю письмо целиком.
Придется освежить латынь и греческий, ничего не поделаешь, дорогой Тео.
И вот еще что занятно. Многие греческие слова, которые встречаются в тексте, являются именами финикийских богов.
Damuras, Dagon, Taautes[24], это сразу бросается в глаза.
Известно, что именно финикийцы, где-то в IX в. до н. э., заложили на Мальте первое поселение, но какое это имеет отношение к Великому Деланию и брату Иоанну? Может, и никакого.
октябрь, 27
лукас пишет, что на мальте пьют черешневое вино, домашнее
он покупает его на рынке в марсашлокке
сколько чудесных ш в этих словах
в барселоне много а, ялл,и рр
сегодня шел по рамбла де санта моника, еще есть рамбла капуцинов и дель эстудио, много рамбл
рамбла по-арабски это высохшее русло, выходит, все реки здесь бывшие
приятно думать, что идешь по чистому, сухому дну
без даты
субботнее утро, пустое, сизое небо, в городе тихо, только молоточки слышны где-то высоко, в строительных лесах — но близко, будто у самого виска — настойчивые и прохладные
в детстве у меня был любимый звук — нажимаешь педаль у отцовского пианино, не касаясь клавиш, только педаль, и оно будто вздыхает, хрипло, как старая
собака, но это надо делать рукой, только рукой, то есть надо быть очень маленьким и сидеть на полу
ноябрь, 1
о чем я думаю? о мальте
думать о мальте — это как стоять за спиной у человека, еще не знающего, что ты вернулся
смотреть, как он переставляет книги или моет тарелки
ты стараешься не дышать и ждешь, когда он обернется, но он уже почувствовал тебя и нарочно не оборачивается
ты знаешь, какое у него сейчас лицо
время становится точь-в-точь как плавающий снег в стеклянной игрушке
у стекла такая приятная тяжесть и внутри марципановый домик
ноябрь, 2
ПРОПИСНЫЕ!!!
Лукас спрашивает, почему я зову себя Морас.
Это долгая история, впрочем, можно и покороче. Moras — это испанская куманика. Точнее — ежевика, но разница только в сизом налете на тугих иссиня-черных ягодицах.
Нет, еще есть разница: ежевика любит залитые солнцем берега, а куманика — острую осоку и влажный мох.
Несомненно, я — куманика. Я связан с ней рунической мыльной веревкой, ведь моя руна — дубовый, ежевичный, куманический thorn.
Я связан с ней тем же колючим сочным стеблем, что и безумный Жан со своим дроком[25].
С тех пор как я в Испании, я — Морас. Точнее, Zarzamoras, но многие зовут меня Морас, или просто — Мо.
А то Zarza напоминает Zamza[26], а это нам вовсе ни к чему.
Латунная латынь позвякивает в памяти: мора — это промежуток времени. Самая малая единица времени в античном стихе. Четыре моры — это стопа дактиля. Три моры — стопа хорея. Восемь мор — плоскостопие и белый билет.
Будь здесь Ежи, мой виленский дружок, он сказал бы, что Мора — не пауза никакая, а существо с двумя душами — порождение славянского душного сна, — чья недобрая душа появляется только ночью. У Моры прозрачное тело, длинные ноги и руки, Мора похожа на комара или ночную бабочку, она приносит зло помимо своей воли, но уберечься от нее легко — не нужно даже втыкать иголку в подол или подставлять зеркало — стоит только сказать: приходи утром, дам тебе хлеба и соли.
Будь здесь Ежи, мой виленский дружок, он бы так и сказал. Но его здесь нет, и я живу на кофе и сухарях.
без даты
некоторые вещи нащупываешь с досадой, будто выключатель у двери, вслепую, в незнакомом гостиничном номере
да вот же он! вспыхивает свет, и ты забываешь о выключателе — теперь ты знаешь, где он, и легко отыщешь его в темноте
со словами происходит обратное: стоит увидеть их внутреннее устройство, нащупать кнопку, как смысл расплывается
бич человека — это воображаемое знание, говорит монтень
знание — вот где гибель поэта, говорю я, разоблаченные слова тянут шею книзу, как мешок с речными камнями
Лондон, третье ноября
Теперь, когда ко мне в руки попало письмо Иоанна Мальтийского, я почувствовал, как забытое уже любопытство щекочет мне пересохшее от скуки горло.
Текст этот, со всей для меня очевидностью, представляет собой практическое руководство.
Можно сколько угодно врать самому себе, но рано или поздно наступает момент, когда нужно что-то сделать. Сейчас самое время.
Полагаю, что письмо Иоанна, небрежно заложенное в фармацевтический справочник, дожидалось именно меня. Пожалуй, только я и способен по достоинству его оценить. Я не вор, хотя и взял то, что мне не принадлежало. Я — получатель этого message, вот я кто.
Я — мессенджер.
И вот еще что.
Алхимия — это террор. Но только не такой террор, когда летят бомбы и свистят пули, а террор глубинный, когда человек вопреки всякому здравому смыслу и безо всякой надежды на результат занимается практической деконструкцией действительности. Своей собственной в том числе.
Поэтому, как писал Кунрат, изучай, медитируй, трудись, работай, вари, и очистительный поток омоет тебя.
И мне не нужно предъявлять герметический сосуд и саламандру, полную луну и восходящее солнце — достаточно уже того, что я сам в здравом уме и полном рассудке понимаю: свободная мысль, а значит, и жизнь возможны только вопреки, все остальное лишь химические процессы.
Лондон, четвертое ноября
Ай да Тео! Нынче ночью перевел вторую страницу. Скоро заделаюсь заправским латинистом, хотя старика Соллерса мне все равно не переплюнуть.
…Сообщается, что предметы сии есть разделенная на части первоматерия ( prima materia ). Деление противно самой природе prima materia, но, будучи насильственным образом разделенной, она принимает образы предметов, изготовленных рукой человека.
Природа и характер вещей таковы, что человек знающий соединит их без особого труда. Известная сложность заключается лишь в том, что каждому из предметов должны сопутствовать свободное намерение и воля.
Поэтому каждый из предметов должен найти своего владельца и соединиться с сокровенным желанием, каковое у каждого человека бывает своим.
Да будет тебе известно, дорогой брат, что prima materia есть истинный мед бытия, но, к сожалению, для теперешнего погрязшего в грехах и безверии поколения мед этот может обернуться смертельным ядом.
Ибо лишь истинная вера совместима с тем могуществом, что обретает тот, кто получает в свое распоряжение первоматерию.
Теперь ты понимаешь, что решение наших старших братьев продиктовано опасением за судьбы всего христианского мира, ибо не пришло еще время тому могуществу, которое несут в себе вышесказанные предметы.
Однако же время это обязательно наступит, а посему после смерти моей ты должен хранить предметы, а потом, коли случится и тебе отправиться в мир иной, передать свою миссию достойному члену нашего братства.
Помнишь ли ты, что, прибыв на Мальту, я первым же делом попросил тебя найти мне подходящий тайник для реликвий, которые я будто бы привез с собой? Ты не задавал мне никаких вопросов, но понятно было, что ты решил, будто я похитил нечто ценное, а теперь хочу это спрятать.
Я тебя не виню. На твоем месте я, наверное, думал бы так же. Кто же в здравом уме оставит теплую должность подле Святого Отца?
Ты, должно быть, решил, что меня поймали на воровстве и, чтобы не поднимать лишнего шума, отправили в монастырь. Все это я читал в твоем взгляде, но уста мои были запечатаны обещанием, которое я дал всем братьям нашим, и поэтому только сейчас я могу открыть тебе правду: я действительно спрятал в тайнике некоторые вещи, но теперь ты знаешь, что они собой представляют.
Отправляясь на Мальту, я не имел ни малейшего представления о том, где мне предстоит оборудовать тайник, но один верный человек, имени которого я называть не буду, рассказал мне о тебе и о том, что именно тебе известны тайны мальтийских подземелий.
В пещере Гипогеума, у алтаря Трех Святых, я спрятал то, что мне поручили сохранить. Место это ты найдешь без труда, изучив прилагаемый к письму рисунок.
Брат мой, твоя скромность и смирение выше всяких похвал. При нашей первой встрече я передал тебе письмо от Совета нашего братства, в котором, как я знаю, тебя просили оказывать мне всяческое содействие. Ты не задавал никаких вопросов и выполнил все наилучшим образом.
Ты усомнился во мне, но непоколебимой осталась твоя вера в идеалы нашего братства, а поэтому лучшего хранителя, чем ты, и быть не может. Знай также, что Совет братства уже извещен мною и твоя кандидатура одобрена.
ноябрь, 3
моя квартирная хозяйка сошла с ума
она хочет вышить мне подушку
думку, как говорила моя няня
спрашивает, что я хочу там видеть: алые маки, котенка или надпись
придумал надпись для подушки: I shut my eyes and all the world drops dead[27]
сеньора пардес замахала руками и ушла на кухню
ноябрь, 4
у валлийцев в мабиногионе было три воинственных персонажа божественного происхождения, не помню, как их звали
зато помню, как звали жен: och — увы, garim — плач и diaspad — крик
и как звали слуг: rwg — плохой, gwaeth — худший и gwaeihaf oll — самый худший
вот я и думаю: чтобы стать по-настоящему воинственным, достаточно окружить себя подобными людьми и божественное происхождение тебе не поможет
ноябрь, 5
Когда я лежал в больнице, там была темно-рыжая девочка. Пия. Она хотела умереть. У нее в палате все было пластмассовое. Даже оправа у зеркальца. К ней приходило много народу: мама, папа и разные красивые кузины. От Пии пахло ванилью, как от свежей плюшки, она ходила по коридору в белом шерстяном халате с вышитым на кармане кроликом. Раньше, когда я лежал в другой больнице, нам не разрешали носить свою одежду и ходить по коридору с девушками. Девушек там и не было, только стриженые тетки, совсем старые. Доктор сказал мне, что Пия скоро выпишется, поедет домой, и я решил подарить ей что-нибудь на память. Нарисовал ее портрет в профиль и приклеил прядь волос к рисунку. Своих, потому что до Пииных было никак не добраться. А на место глаза приклеил синий кусочек стекла от разбитого термометра, я его еще раньше нашел в процедурной комнате. Рисунок я подложил Пие под дверь. Это было поздно вечером, уже разносили сонные таблетки. Наутро она не вышла к завтраку, и я понес ей поднос с какао и печеньем, это у нас разрешали. Можно было ходить в гости и все такое.
Я дошел до ее двери, не расплескав ни капли, хотя пол был скользкий, его только что помыли. Дверь у Пии не открылась. Я поставил поднос на пол. На ужине ее тоже не было и назавтра нигде не было. Сестра Роби отмахнулась, когда я спросил. Доктор сделал удивленное лицо, и я больше не стал спрашивать. Когда люди делают такое лицо, я боюсь спрашивать. Потом я забыл про Пию. Теперь только вспомнил. Может, ее и не было совсем.
Лондон, шестое ноября
Письмо Иоанна Мальтийского («Мальтийский» — это я хорошо придумал, ему бы и самому понравилось) производит довольно странное впечатление. Совершенно очевидно, что автор знаком с традициями александрийской алхимии и трудами Филона.
Мир, жизнь, существование остаются — если верить Иоанну — лишенными смысла до тех пор, пока события не завершат свое Transmutatio, результатом которого станет выплавленный из этой лишенной смысла действительности меч огненный, или lapis philosophorum.
Впрочем, как рассуждает автор, философский камень может появиться в мире и без помощи алхимиков.
Чаще всего так и бывает, поскольку адепты своими намерениями и волей только нарушают естественный ход вещей.
Засылая троянского коня, набитого их условными знаниями, к стенам действительности, они забывают, что в брюхе у него сидит еще один — набитый другими возможностями. А в том — еще один. И так без конца. Итак, смысл, согласно подозрительно хорошо образованному келарю Иоанну, появляется в мире вследствие случайного и непреднамеренного сочетания стихий, веществ и духов, такое может произойти раз в тысячу лет, а все остальное время весь этот никчемный балаганчик заводит свою жестяную музыку безо всякого смысла. И безо всякой надежды. Между прочим, очень похоже на правду, черт меня побери.
ноябрь, 7
echador
безденежье воет в каминной трубе, будто красноглазая баньши, из-под двери дует, я не высыпаюсь и подурнел изрядно
сегодня в кафе, где я подаю рогалики и пиво к вялому интернету, оливковая девушка посмотрела мне на ботинки, а в глаза, как раньше, не посмотрела
надеть бы мне крахмальные подтяжки да и бить в барабан: так больше продолжаться не может! а потом уехать в поперечном разрезе трамвая
но это кто-то уже раньше сказал, кажется
ноябрь, 11
Вот Фелипе говорит, что брат меня не любит, потому что не пишет и денег не шлет. Может быть, у него у самого нет, сказал я Фелипе, а он усмехнулся. Но если бы он не любил меня, мой старший брат, разве открыл бы он мне свою тайну, настоящую тайну — стоящую всех моих секретов, прошлых и нынешних?
Однажды, когда мы с родителями — папа был жив, и даже мама была жива — жили на даче, под Аникщяй, брат позвал меня на пляж рано утром, все в доме еще спали, только няня возилась на веранде со старым медным кофейником, оттуда тянуло чуть пригорелой горечью и свежим хлебом, мне ужасно захотелось кофе, но пойти с братом — все равно куда — было такой ослепительно редкой удачей, что, упустив ее, я бы себе не простил, наверное, до сих пор.
— Умеешь ли ты хранить секреты? — спросил меня брат, когда мы шли к реке, похрустывая терпкими соседскими дичками, яблок было такое множество, что тяжелые ветки свешивались через забор почти до самой земли, но соседка все равно ругалась.
— Умею ли я хранить секреты?! — возмутился я, остановившись посреди дороги. — Да у меня полный сад секретов! И никто еще не нашел ни одного!
Брат как-то искоса поглядел на меня и покачал головой, мы пошли дальше, он молчал и грыз яблоки, а я весь дрожал от знакомого предвкушения, точно такого же, как утром первого января, когда идешь в гостиную смотреть подарки, я тогда даже есть не мог, хотя по утрам бываю страшно голоден, просто как зверь.
— Видишь? — Он сел на песок у самой воды и показал на ясный отпечаток тела в песке, только не человеческого, а с крыльями, вокруг отпечатка были выложены три ряда мелкие камушки и сухие ветки.
— Здесь был ангел, — сказал он, глядя на меня и немного хмурясь, наверное, ему пришлось себя пересилить, чтобы рассказать мне такое. Я тоже сел и стал вглядываться.
Крылья отпечатались тонко и почти незаметно, несколько белых перышек втиснулись в песок, я взял
одно и дунул, оно пролетело чуть-чуть, упало в воду и закачалось у самого берега.
— Ангел? — переспросил я просто так, чтобы произнести это слово.
— Ангел, — кивнул брат. — Иногда они спускаются сюда, чтобы посмотреть с земли на небо. Не все же им смотреть с неба на землю. Он еще раз прилетит, я точно знаю. Будем последние дураки, если пропустим такое. Представляешь, посмотреть в глаза настоящему ангелу? В городе все от зависти сдохнут. К тому же ангелам этого не разрешают, так что он вроде как в самоволке. Придется сторожить. Я — ночью, ты — днем. Идет?
Я закивал головой, испугавшись, что он передумает. Передумывать он умел быстро и беспощадно.
— Ты, главное, родителям не говори, они шум поднимут, набегут с глупостями, затопчут тут все. — Он легко поднялся и пошел матросской походкой в сторону поселка.
А я остался сидеть. Прошло часов пять или семь или сто, но ангел все не прилетал. Я уже съел припасенные яблоки и даже нашел в кармане леденец без фантика, весь в хлебных крошках. Спустились сумерки, я ходил по берегу туда и сюда, дрожа от холода и нетерпения, высматривая ангела с запада и брата с востока.
Пляж опустел, только в дальнем его конце какой-то дядька делал приседания, сверкая терракотовыми гладкими плечами. Когда совсем стемнело, брат пришел с другой стороны — с юга, точнее, прибежал, красный и запыхавшийся.
— Быстро домой! — Он взял меня за руку и потащил в лес, чтобы вернуться по самой короткой тропинке. — Предки с ума сходят. Няня плачет, по поселку ходит, ищет тебя.
— Но ты же сам сказал… А если он прилетит? — Я выдергивал руку и упирался как мог.
— Не прилетит! — Брат мотал головой. — На закате они обычно заняты. Письма разносят. На закате у почтальонов самая работа. А через час я сам сюда вернусь, честное слово!
И он вернулся. Я знаю, я заходил в его комнату после десяти, там никого не было, только одеяло свернутое — мой брат уважал традиции и все делал правильно, даже из дому сбегал, как в книжке. Оставляя чучелко.
Дома мне здорово попало, и с тех пор я старался приходить до заката, хотя не был уверен — и это меня мучило, — что ангел не прилетит как раз в эти полчаса, во время смены караула. Отпечаток на песке давно стерся и камушки разъехались, но я помнил это место и время от времени подрисовывал палочкой непривычно круглый, размашистый контур.
А потом лето кончилось и мы уехали в город.
Однажды я пытался вернуться в Каралишкес — до Аникщяй на пыльном автобусе и потом минут сорок пешком, — но на пляже, на том самом месте, сидели тетки в сарафанах и смеялись над лысым загорелым спутником, который стоял на круглом камне на одной ноге, изображая цаплю или еще какую-то птицу, у теток блестели красные лица, и рты были красные, и в них дрожали красные языки.
На газете перед тетками стояла бутылка толстого стекла и лежала полумертвая рыба. Рыба тоже дрожала — зазубренным хвостом, почти незаметно.
Нечего было и думать, что ангел решится заглянуть сюда в ближайшие сто тысяч лет. Я бы на его месте не заглянул.
Джоан Фелис Жорди
То: info@seb.lt, for NN (account XXXXXXXXXXXX)
From: joannejordi@gmail.com
Здравствуйте, мой дорогой, сегодня обнаружила, что неделю вам не писала, была ужасно занята и изрядно нервничала. На нашей кафедре происходили метаморфозы в духе Апулея, только колдуньино питье плеснули сразу пятерым, и ослы получились едва позолоченными, похоже, зелье было здорово разбавлено.
Надеюсь, вы получили мое прошлое письмо и не отвечаете оттого, что тоже заняты, — так я каждый раз объясняю себе ваше молчание, это будет уже четырнадцатый раз — но вопросов задавать, как и прежде, не стану, перейду сразу к важному.
Доктор Лоренцо говорит, что еще две недели ему необходимы — следует закончить курс, удостовериться, etc., но у меня есть стойкое ощущение, что он до сих пор не уверен в диагнозе, и все строго распланированные таблетки, которыми пичкают вашего брата, — это набор разноцветных плацебо.
Желатиновые пустышки и долгие беседы ни о чем за полторы сотни евро в день. Не подумайте, что я считаю ваши деньги, просто не вижу смысла в этом бесконечном лечении, за которое вы так аккуратно платите. Не думаю, что тот случай в университете — с разбитыми стеклами и прочим мальчишеством — убедил вас, что у Мозеса начался рецидив, тут должно быть что-то еще. Иногда мне кажется, что вам просто спокойнее, когда он в клинике.
Я много говорила с врачами, но поверьте мне — рассуждения о надличных переживаниях, о первичном инфантильном нарциссизме и компенсаторных фантазиях не стоят одного дня, проведенного с вашим братом, и я стараюсь проводить с ним эти дни как можно чаще.
Если врачи его со мной отпускают, разумеется.
Врачи здесь — это особый разговор, дорогой мой брат Мозеса. Двое терапевтов, наблюдающих его — слово наблюдающих здесь наиболее уместно, потому что иначе эти слабые телодвижения не назовешь, — это фрейдист и юнгианец в одной упряжке. Я поняла это, когда — после долгих уговоров — получила на руки запись нескольких бесед с доктором Лоренцо и вторым, этим волосатым невыносимым Гутьересом.
Ваш брат говорит, что ему нравятся и мальчики и девочки, но сегодня больше мальчики, и что же? Одному доктору при этом мерещится поклонение Космическому Лингаму Шивы, а другому — увиденный в детстве отцовский пенис.
Ваш брат говорит, что из-за дождя не пойдет сегодня в парк, и что же? Лоренцо потирает руки: классическая тревожная истерия!
Мозес рассказывает, что в детстве хотел настоящий боевой веер Гун-Сэн с нарисованными на нем солнцем и луной, чтобы подавать сигналы самураям, стоя на вершине холма, — Гутьерес хватает перо и пишет о грезоподобном чувственном бреде.
Умоляю, поймите меня правильно, я не против того, чтобы Мозесом занимались специалисты, но ведь всему есть предел, а вас, судя по вашему молчанию и небрежению, этот предел не слишком интересует.
Скажите, а что бы вы делали, если бы я не приехала тогда в клинику, то есть — если бы вызвали не меня, а другого преподавателя или, скажем, куратора факультета? Или какого-нибудь усталого чиновника из Extranjeria ?
Когда врачи позвонили в администрацию университета и потребовали привезти документы госпитализированного студента, секретарь в панике позвонила мне — потому лишь, что я говорю по-русски, хотя это умение мне так и не пригодилось: ваш брат говорит на достойном испанском, если вообще говорит.
Позднее я нашла ваш адрес в бумагах университетской канцелярии, правда, это был не домашний адрес, а банковский, но раз с него несомненно поступали деньги за обучение, я решила, что банк перешлет вам и письма, если я укажу номер счета.
До сих пор не знаю, так ли это… впрочем, все равно.
Обнаружив вашего брата в палате, накачанного сонными растворами, красноглазого, бледно улыбающегося, я с трудом узнала своего лучшего студента, написавшего сумасшедшей красоты монографию по Искусству стихосложения де Вильена[28], и при этом — единственного русского в группе, пожелавшего, чтобы преподавание шло на каталанском, а не на кастельянос, а это большая редкость!
И знаете, что он поставил эпиграфом к своей работе?
Музыка это шашни с Богом, а поэзия тогда импичмент. До сих пор не могу понять, откуда эта цитата.
Когда я зашла в палату, он с трудом разлепил потрескавшиеся губы, чтобы сказать мне, что следующую курсовую будет писать по тому же де Вильена, только по другому источнику — по Книге о дурном глазе и порче. Как пособие для незадачливых шизофреников, сказал он и медленно мне подмигнул.
До сих пор не знаю, отчего мне стало так жаль его, но на этой жалости уже целый год держится наша с ним дружба, совершенно необъяснимая.
И наша с вами переписка, между прочим.
Не думаете же вы, что я навещаю Мозеса и — вероятно, не слишком умело — стараюсь скрасить его пребывание в клинике для того, чтобы получать от вас чеки, которые вы педантично пристегиваете к оплате за лечение, а доктор с понимающей улыбкой вручает мне раз в месяц?
Эти деньги я не трачу, они лежат у меня дома в коробке из-под датских бисквитов.
В день, когда Мозеса выпишут, они ему понадобятся, я полагаю.
А в том, что его выпишут, я ничуть не сомневаюсь.
Фелис
То : Mr. Chanchal Prahlad Roy,
Sigmund-Haffner-Gasse 6 A-5020 Salzburg
From: Dr. Jonatan Silzer York,
Golden Tulip Rossini,
Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta
(Рекламная открытка, надписанная в мебельном магазине)
Чанчал!
Свершилось. Я купил себе мандаринового цвета лампу с развесистым абажуром, в этом дешевом отеле совершенно нет условий для работы: стол узкий, точно подоконник, на нем еле-еле помещается мой крошечный ноутбук; испанский пыточный стул с высокой прямой спинкой; о лампе и говорить нечего — неоновый мерцающий глаз, небрежно выдранный и висящий теперь на пластиковой нитке, у меня от него неизменно сохнет роговица.
Помнишь бархатный duchesse brise[29] в моей зальцбургской квартире? Ты называл его безобразной герцогиней, хотя он стоил мне состояние и совершенен в своей простоте, только пуфик местами потерся — бывший владелец, вероятно, складывал на него ноги в ботинках. И тот chaise longue, что я купил в антикварном для тебя, когда ты сказал, что не любишь сидеть на слишком мягком? Ты еще называл его chaise tounge, оттого что, устроившись на нем, ты всегда принимался болтать, будто на кушетке психоаналитика. Длинный язык, ха-ха! Я все помню. Denk an mich!
ЙЙ
ноябрь, 11
женщину можно бояться и поэтому не иметь
можно иметь и оттого бояться
и с травой так же, и, разумеется, с револьвером,
а вот с талантом — как с приглашением на отложенную казнь
пришел, а про тебя забыли
стоишь в калошах счастья, немного смущенный, и чуешь, чуешь, как из фарфорового солдатика превращаешься в стойкую балерину
ноябрь, 11, вечер
прочел у лоджа, что летучие мыши делятся выпитой кровью с друзьями, которым на охоте не повезло: плюют им в глотку, прости господи
всю ночь снился один мой старый приятель
ноябрь, 12
написать роман-свиток, как устав благословений: разворачивается медленно, постепенно обугливаясь, и наконец рассыпается совершенно, на глазах у читателя, или нет — медный свиток, со словами четыре и золото, нацарапанными упорной кумранской иглой
читателю придется распиливать его на куски, как манчестерскому инженеру боудену
или вот — роман-зиппер
по ходу действия мягко расцепляет крючочки смысла, оставляя читателя в недоумении, с расстегнутой парадигмой
или вообще не писать, а пойти и напиться с фелипе
в зеркале не лицо, а вялотекущий ноябрь с красной сыпью, бледный, как курсив переводчика
ноябрь, 13
Когда я лежал в больнице в прошлый раз, все было по-другому. Люди в больнице прозрачнее тех, что на улице. И еще — там можно было рисовать и все время давали пастилки. И горячие булочки с корицей. В пять часов их приносили сразу для всех в комнату для игр. Только вместо чая наливали сироп, вязкий и трудный для питья, рябинового терпкого цвета. Предметы в больнице оканчивались ласковыми шепчущими суффиксами. Чтобы не порезаться. Мне приносили картиночки для раскрашивания и новенькие карандашики с круглой точилочкой. Я рисовал на обратной стороне все, что приходило в голову, бельм по черному. Белый карандаш притягивает взгляд. Картинки тоже были ничего. Птички и рыбки. Иногда — зебры, этих приятно раскрашивать из-за ровных монотонных полосок. Людей мне не давали, я их раскрашивал в другом месте, рисовал большие сиреневые глаза и рты на фотографиях артистов в приемной. В приемной можно было сидеть ночью, когда дежурила черная сестричка. Добрая Роби с жемчужными пупырышками в ушах. За фотографии меня потом ругали, но не Роби, другие. Роби мне благоволила. Один раз я столкнулся с ней в дверях своей комнаты, прямо ударился об нее, оказалось — у нее грудь похожа на свежий хлеб и от волос пахнет мастикой. Так пахли полы у нас дома. Мой брат надевал на ногу старую щетку на ремне и катался по комнатам, распевая какое-то старье из Билла Кросби. Я не люблю джаз. Провизорская латынь этот ваш Луи Сачмо Диппермаус.
Барселона, проездом, шестнадцатое ноября
Хотя Иоанн нигде и не называет само чисто, но совершенно понятно, что вещей, о которых он пишет, должно быть шесть. Шесть дней творения, шесть планет, т. е. в общепринятом алхимическом толковании по Стефаносу Александрийскому: свинец, железо, ртуть, серебро, медь и олово; шесть ступеней к престолу царя Соломона (а также двенадцать львов, по два на каждую ступеньку). Не совсем понятно, что он имел в виду, говоря по числу жертв и мастеров, а также по числу ключей, но, думаю, Иоанн опирался на какие-то малоизвестные (а может, и вообще неизвестные) источники своего времени, и нет особой нужды ломать над этим голову.
Интереснее обстоит дело с числом стихийных духов.
О каких именно стихиях идет речь — не понятно, но вполне логичным будет предположить, что имеется в виду огонь, земля, воздух, вода, металл и дерево. Не исключено, что финикийцы, подобно китайцам, использовали шестеричную систему стихий, хотя никаких сведений об этом я не встречал. Тут можно вспомнить Августина, который признавал число шесть совершенным, или Магараля, утверждавшего, что шесть — это число полноты, поскольку распространяться можно лишь в шести направлениях, или Фламеля, который утверждал, что на создание Камня Философов уходит шесть лет.
Занимательная нумерология. Рискованное занятие, особенно во времена Доминика де Гусмана. Впрочем, псы божьи старались не влезать в дела почтенных бенедиктинцев. В Клюнийском аббатстве во времена Гуго Семурского занятия алхимией цвели пышным цветом. А это, между прочим, XII век!
Хотя, не исключено, что количество частей, на которые может быть поделена первоматерия, является величиной случайной. Впрочем, сколько бы предметов ни было, совершенно очевидно, что Иоанн описывает процесс Великого Делания.
Поездка была утомительной, конференция — шумной, музей Пикассо закрыт, гулять было холодно, зашел только в Гуэль.
Отель Rex — весь в фальшивом мраморе — не оправдывает пышного названия, скорее бы вернуться в Лондон и завалиться на диван на весь уикенд.
ноябрь, 14
la glace sans tain[30]
у фелипе есть друг, владелец размокших спичек, у него мерзлые лисьи зрачки и на галстуке вышиты клюшки для гольфа
он дуется, рассуждает о бретоне, посасывая из рюмки полынную горечь, всматривается в меня, будто в хрустальный шар[31] — или нет, как в бретоновское стекло без амальгамы! — то и дело звонит домой, нежно пытаясь переорать саксофон, у него там мама-девочка, не иначе, хотя — кто нынче читает сарояна? милые мои, пара томительных бездельников, оставил их ночевать на кухне, постелил свое пальто и хозяйкино девичье покрывало в азалиях
о чем я думаю? моцарт в плеере колется стеклянным плавником, бриттен — как итог вычитания, чуть теплится, мягко тлеет, чищу зубы в наушниках, друг фелипе пританцовывает в ванной, почему ты идешь спать один, гальего? спрашивает он
верно — почему? смеется на кухне фелипе, малярию и депрессию в Испании лечат под одеялом, а ты теперь в Испании, в самом ее средостенье
ноябрь, 16
Сеньору Пардес зовут Марияхосе!
ноябрь, 17
Вчера меня мучил полуночный англичанин. Он был почти бесцветный, только немного подкрашенный розовым. Как довоенный снимок. Он хотел какао, горячего какао с пенкой. Ночью у нас подают только кофе, воду и булочки. Ну еще шоколад, если сбегать в магазинчик Серрано напротив. Англичанин называл меня Карлосом и вызывал каждые десять минут, что-то у него там не грузилось, не ладилось, и ему все же хотелось бы какао. Наверное, он ждал утреннего поезда на Лион и не хотел идти в гостиницу из экономии. Наше кафе недалеко от вокзала. Я построгал ему в кофе шоколадку перочинным ножом и добавил молока. Вышло здорово. Ушел он в четыре, не оставив чаевых, забыл только газету с мокрыми пятнами от чашки или нарочно бросил.
Между тремя и семью утра редко кто заходит, я сделал себе кофе — по новому рецепту — и сел читать газету англичанина. Из газеты выпала открытка с репродукцией Караваджо. Усекновение главы Иоанна Предтечи. Внизу было сказано, что картина висит в часовне кафедрального собора, а собор стоит посреди Ла Валетты. Обратный адрес на открытке был мальтийский — до востребования, какому-то доктору Расселлу. От этого у меня заледенел позвоночник. У меня всегда от такого леденеет позвоночник, хотя такое случается сплошь и рядом, и пора бы уже привыкнуть. Адрес получателя был в Лондоне, саму же открытку я читать не стал, это неудобно, хотя ужасно хотелось. То есть сначала не стал. А потом не выдержал и прочел. В ней говорилось об экспедиции и о том, что этот доктор Расселл получил известие от некоего профессора — очевидно, это и был мой давешний англосакс — и готов соответствовать. Еще что-то про раскопки, плохую погоду и трудности с рабочей силой.
Я тут же сел к компьютеру, написал письмо и распечатал шрифтом Sylfaen, это мой любимый, он всегда немного дрожит перед глазами. Судя по тому, что я смог его написать, английский я, по крайней мере, помню. Я написал этому безымянному мужику (на открытке были только его инициалы), что мне очень нужно на Мальту. И что я рабочая сила! Очень рабочая! Возьмите меня на Мальту, написал я ему, ну, пожалуйста, что вам стоит. Я буду готовить вам какао с пенкой каждое утро, написал я ему. Я ему все написал — про нас с Лукасом, про мою неправильную память и про то, что бунито Фелипе называет помрачениями, а я думаю, что это от таблеток, которые доктор велит пить, хотя и говорит, что у меня все sta bon, sta bon, если бы не таблетки, я давно бы вспомнил все языки и еще кучу всяких вещей. А когда я пришел домой, оказалось, что сеньора Пардес (Марияхосе) вышила мне подушку. Белые бисерные буквы на лиловом фоне. El mal escribano le echa la culpa a la pluma[32].
Что, черт побери, она хотела этим сказать?
ноябрь, 22
сегодня все мерзнут, недаром ноябрь кончается, а мне жарко — пришел на воскресную работу в майке и сандалиях на босу ногу
ты — хейока! сказал мне хозяин
это такой человек в племени, который все делает наизнанку
когда у всех падают листья, у него ягнятся овцы (это один поэт сказал, только про другое)
он может сунуть руки в котел с кипящей похлебкой и кричать, что мерзнет, а может, и правда мерзнет?
этот аргентинец, мой хозяин рикардо, знает много всяких штук о разговорах с мертвыми
мой доктор в здешней больнице тоже был из тех краев, только чилиец, он объяснял мои сны, говорил, что я вижу другую жизнь через дыру в стене настоящего
я думаю, он был немножко сумасшедший
чем ближе к огненной земле, тем громче голоса духов, получается
без даты
получил письмо от профессора, его зовут оскар, а еще — тео форж, и он мне отказал
я так и не понял почему
а мне так хотелось копать для них мальтийские катакомбы или пещеры на острове гозо, где монастырь бенедиктинок, я его видел на открытке, монахинь туда впускают и не выпускают потом целых пять лет
они там, наверное, любят друг дружку, нельзя же совсем без любви! можно к ним прокрасться и полюбить их всех, жить у них в особой келье, спать на соломе, и чтобы носили молоко и хлеб, жаль, что я не переношу женщин, было бы весело, про женщин я потом напишу
лукас пишет, что черт с ним, что экспедиция — это только звучит так, а на деле — глина и черепки на три месяца и еще еда из пластиковых коробок, он пишет, что на корабле мне будет лучше, что там много англичан и, может быть, даже русских, но я-то не англичанин и, кажется, даже не русский
а кто я?
ноябрь, 23
меня возьмут на пароход голден принцесс техническим ассистентом
это значит в ресторане на побегушках или убирать каюты
старший помощник сказал, что у меня — гладкая! круизная! фактура! даже бумаги не стал смотреть, зеленый паспорт повертел лениво и отложил в сторону
сеньора пардес подарила мне круглое железное мыльце для отмывания дурного запаха, теперь я вооружен до зубов
осталось три пары железных башмаков износить и три просвиры железные изглодать
а если еще рубашку стальную на все пуговицы застегнуть, то ни одна змея тебя не тронет, не будь ты кователь илмаринен
без даты
лукас пишет, что встретит меня в валетте, прямо в порту
я увижу лукаса, лукаса, лукаса ex nihilo, медового угловатого лукаса in vitro, золотистую луковицу его головы, аполлоновым луком изогнутые губы, лунный камень под лукавым языком, горе луковое, лукошко для куманики, да что там — безлюдное лукоморье увижу, где только убиквисты выдерживают, эвригалы да эврибионты
это так же вероятно, как лемовская сонатина си-бемоль, исполняемая шрапнелью на дворцовой кухне
фелипе смеется: мальтийский климат, мол, хорош для масонов и иезуитов, а для русско-литовских студентов в изгнании чистая маета
а я не в изгнании вовсе ни в каком
я — убиквист!
То: Liliane Edna Levah,
5, cours de la Somme, 33800 Bordeaux
From: Eugene Levah, Golden Tulip Rossini,
Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta
21, Novembre
Дорогая Лилиан!
Если бы три недели назад кто-то сказал мне, что я стану писать тебе, я бы не поверил, но вот — пишу. Гнев — странная штука. Он живет недолго, пока человека, на которого гневаешься, видишь глаза в глаза, стоит отвернуться, как ослепительная сила его уходит, градус мельчает и вот уже простая комнатная злость остается на донышке.
Я пишу не потому, что простил тебя. Да тебе и дела нет, вероятно, до моего прощения. Просто мне не по себе, здорово не по себе, а рассказать некому, да и нечего, одни зябкие невразумительные переживания.
С тех пор как ты позвонила мне с улицы Руссель и сказала — так ясно, так холодно! — что остаешься У Корвина, что с ним тебе будет спокойнее, я вздрагиваю от каждого телефонного звонка, даже когда звонят не мне.
Корвин! Бакалейщик Корвин! С этими его усиками, похожими на следы молока над верхней губой!
С болезненным кварцевым загаром и круглой brioche вместо живота! И эти блуждающие клошарские зрачки и рыхлые бедра деревенского ухажера… ох, Лилиан, моя маленькая лаликовая Лилиан, неужели ты целуешь эти бедра?
Мне страшно, как, наверное, могло быть страшно рыцарю, обнаружившему, что прохудилась кольчужная сетка, защищающая спину. Ты только что была рядом, а теперь спокойно отошла в сторону, и мне кажется, что вот-вот кто-то незнакомый всадит мне в спину нож или накинет сзади удавку.
Представляю, как ты теперь качаешь головой — мон дьё! он сходит с ума!
Да, похоже на то. Вчера мне показалось, что за мной по улице кто-то крадется. Я быстро свернул в переулок, зашел в бар и уставился на дверь, вслед за мной вошел небрежно одетый портового вида парень, сел неподалеку и стал глядеть в окно — нарочно, чтобы не смотреть в мою сторону.
Лилиан, за мной следят! Помнишь, мы с тобой смотрели Кровавую жатву Люка Бессона в кинотеатрике на улице Республики? Когда ты вскрикивала и прижималась ко мне, а я прихлебывал из фляжки коньяк и был невозмутим, как китайский болванчик? Так вот — теперь мне хочется вскрикнуть и прижаться к тебе, но где там — Бордо остался далеко, в трех часах полета, а ты осталась с Корвином, потому что с ним тебе спокойнее.
Впрочем, я обещал себе не затрагивать эту тему, тем более в письмах. Прости.
Твой Эжен
ноябрь, 25
ПРОПИСНЫЕ
У меня есть три новости. Первая — я не знаю немецкого. И, наверное, не знал никогда. Старший помощник на Голден принцесс — немец из Кельна, он говорил со мной на своем языке минут пять, а я слушал и кивал.
Пусто-пусто.
— Ты меня понимаешь или придуриваешься? — спросил он наконец на испанском. — И вид у тебя какой-то странный.
— Are you not fucking faggy? — спросил он, оглядев меня с ног до головы. — I don't need faggies on the board here.
Английский у него ужасен, испанский беспомощен, но я рад, что он немец. Мы сможем поговорить о Рильке. Вторая новость — мы выходим на Мальту через пять дней. Мне дали форму стюарда, в ней надо будет разносить заказы по каютам, и синюю робу, в которой моют палубу. То есть я буду и то и другое. Как ловкий и беспечный Труффальдино. Да, и третья новость. Старший помощник меня озадачил. Я не люблю женщин, верно? Я уверен, что люблю мужчин. Я ведь люблю Лукаса, а он мужчина. Am I fucking faggy?
ноябрь, 26
о чужих стихах
так бывает, когда в кафе ждешь кого-то, кого никогда раньше не видел
поеживаясь, входит бородач в слишком теплом пальто, этот? может быть, этот, ты готов простить ему эту бороду, смола и шерсть, как он мерзнет, бедняга, южная кровь стынет колючими шариками, сейчас мы закажем глинтвейн, в нем есть портовая дерзость, электрические демоны живут в испанских проводах, но нет, скрывается в комнате для персонала
этот? мальчик с принцевской ракеткой в чехле, он научит и меня! отделанная сосной раздевалка в теннисном клубе, горячие брызги на синем кафеле, ясный стук мячей в пустоте утреннего корта, вялые верлибры в холщовом блокноте, нет, уже обнимает девчушку в полосатых гольфах
этот? дверь толкает служащий с плоским лицом растерянного скруджа, не может быть, только не этот, ублюдок метемпсихоза, в прошлой жизни он был чучелом вороны, садится за столик для одного, хорошо, хорошо, еще кто-то, почти неразличимый в сгустившихся сумерках, озирающийся на пороге, да? да? из фиолетовой тьмы выплывает женское, бессмысленное лицо, розовый жемчуг на крепкой шее, да что же это такое, наголо бритый camarero чиркает спичками у тебя над ухом, esta bien ? свечи плавают в черных лаковых вазах, ты крошишь туда лепестки, грызешь ногти и смотришь на дверь
ноябрь, 26, вечер
Мой брат всегда старался, чтобы вместе нас не видели. Однажды он взял меня в гости к своим друзьям, я очень просил. Это была среда. Наверное, июль. Там была девочка, она садилась ко всем на колени и пахла сыроежками, все ее щекотали, а я столкнул, не помню ее имени. И что толку в имени? Мой пансион в Барселоне назвали Приморский тополь, а нет ни тополей, ни моря, ни интернета. Зато есть вид на задний двор Федерал экспресс. Доктор Родригес велел мне писать дневник, и я пишу.
Я писал его на жестком диске, сидя на жестком подоконнике, в час по чайной ложке. А теперь пишу прямо в сети, боюсь потерять компьютер. Один раз я его уже потерял, потеряю и второй.
Я даже браслет больничный умудрился потерять, а он на запястье запаян.
Пластиковый закрыватель дверей и разрушитель всех собраний. Апельсинового цвета.
А у доктора — цвета verde vivo, перед таким разъезжаются стеклянные стены и отпираются гремучие засовы, вот бы украсть его и прогуляться на чердак, где гудят белоснежные совы и мохнатые хмурые мыши висят на жердочках.
Я бросаю слова на электрический ветер, там они умрут в безопасности.
Нет, не только поэтому: еще мне нравится, что, куда бы я ни пошел, дневник мой радостно летит впереди меня, он в каждом компьютере этого города, даже в том, огромном, мерцающем в ночи, что показывает расписание на вокзале.
без даты
moses. com
Я завел себе дневник в сети. Там, где все теперь заводят. Синий с белым, в честь няниной гжельской солонки, разбитой мною с преступным умыслом в замшелом тысяча девятьсот восьмидесятом.
Фелипе спрашивает, почему я взял такой ник, а я не знаю, с чего начать: то ли сказать, что меня в детстве вытащили из воды — египетские тоу и eses ! — то ли что няня называла меня щекотно деточка и важно — дитя, вот оно, египетское mesu ! но что толку? ни Иосифа Флавия Фелипе не читал, ни Трех апельсинов.
Я мог бы сказать ему, что мой старший брат вспыльчив и редко бывает доволен, точь-в-точь как старший брат библейского М., что он терпеть не мог моих девочек — эфиоплянка! — что в детстве я заикался, и он один мог разобрать вибрирующие горошины, сыпавшиеся из моего рта; что до золотых телят, так те и вовсе пасутся у него вокруг дома, расчесанные на пробор и смазанные благовониями… мой брат — вылитый Аарон Левитянин! но что толку?
Переврав библейское древнее слово keren[33], латынь снабдила М. рогами вместо лучей, и с тех пор доверчивые ваятели приделывали ему симпатичные рожки — даже Микеланджело и тот купился, и Брюсов, и лондонский умник Ван Сетерс.
Вот это я понимаю — недоразумение! вся моя жизнь полна подобных недоразумений!
Ну вы-то, доктор, знаете.
Лондон, двадцать второе ноября
Смыслы разбегаются. Информационная энтропия. И чем больше мы стараемся понять, тем быстрее убегает то, что должно быть понято.
Вещи отворачиваются от нас, подставляя свои покрытые панцирем безысходности спины. Надежда только на то, что можно перехитрить самих себя и совершить что-то такое, чего сам от себя не ожидаешь. Например, отправиться на Мальту, найти в Гипогеуме вещички Иоанна и закрутить Великое Делание. Прекрасное продолжение академической карьеры.
Вода позволяет менять обличье — так говорит Иоанн. Мне такое умение ни к чему, но звучит заманчиво. Кем бы я хотел стать? Продавцом фисташкового мороженого в универмаге Фортнам и Мэсон. За сорок пять лет другого желания не подвернулось.
Огонь позволяет заглянуть в глаза ангела. Зачем? Что от этого изменится в нашем с ангелом существовании? Одному Иоанну известно. А вот дерево, о котором Иоанн, вероятно, говорит на утраченных страницах, элемент замечательный. Вообще, все самое лучшее всегда написано на несохранившихся страницах.
Дерево — это то, ради чего нужно поехать на Мальту, даже если мне придется висеть на нем девять дней без еды и питья, как бедняге Одину.
без даты
первый день был просто невыносимым
форма мне велика и колется изнанкой, к здешнему компьютеру не подобраться, разве что поздно вечером, когда библиотека закрывается и строгая майра дает ключ на полчаса
за два дня до отплытия пришлось работать в каютах — чистить ворсистые красные ковры, стелить постели, разносить полотенца, заполнять холодильники маленькими бутылочками, я попробовал рэд лейбл и бейлис, гадость ужасн., porqueria! dreck! парень, который был там со мной, — хасан с жесткой косичкой, закрученной на затылке, — сказал, что на принцессе ходит второй сезон
и последний, добавил он, улыбнувшись уголками рта вниз
здесь должен быть грустный электронный смайлик, но я его не нашел на клавиатуре
без даты
англичанин здесь только один — для связей с публикой, есть еще ирландка — распорядитель корабельного стаффа, ужасно воображает, остальные — испанцы, индийцы, пакистанцы, и еще — гибкие, раскосые существа неизвестного происхождения, небрежный хасан называет их айлендеры, они много улыбаются, пахнут чем-то вроде кускуса и напоминают слова со звуком ск — воск, плоский, расплескивать, папироски
гибискус еще! люблю гибискус
а когда они говорят быстро между собой, то слышно сплошное кс-кс-кс, и кажется, что вот-вот придет большая кошка
самым противным оказалось убираться на кухнях — они огромные, и там полно сумасшедшего народу
теперь, когда мы отчалили с тысячей человек на борту, в кухнях начался ад
вот не думал, что люди едят, не переставая, двадцать четыре часа
даже ночью им делают бутерброды с рыбой, суши и крабовый салат, выкладывая подносы на лед в стеклянном саркофаге
называется — найт байт, ничего себе кусочек
лучшее здесь — это каюты, говорит хасан, особенно без пассажиров
ноябрь, 30
древние люди думали, что с декабря по июнь мы обновляемся для лучшей жизни
если этому верить, то ноябрь — самый затхлый месяц в году, пограничье, практически смерть
завтра сицилия — случился бы шторм, сошел бы на берег золотым эфебом с оливковой веткой, как в пятой книге энеиды
а так — сойду стюардом в синей блузе
ладно, сойдет и стюардом
ноябрь, 30, вечер
известно, что духи гадят красной медью
вчера мне снилось, что я пытаюсь сделать из нее золото в жарком тигле и громко ругаю духов, мол, мало нагадили в мастерской
а до этого снились сплошь лиловые эфиопы, что и без юнга понятно к чему
несговорчивый сосед по трюмной норе называет себя хаджи али, я зову его аликом — вряд ли он трогал черный камень в каабе
али бегает к умывальнику каждые полчаса, трет свои изые щеки, косит кипящим глазом, уже несколько раз просил, не болен ли я и почему я не молюсь
второй сосед — хасан — задумывается над каждой спичкой, может, он зороастриец? двое других молчат, спят и режутся в таблеро, у нас дома это называли триктрак
откидной столик рядом с моей койкой, привыкаю засыпать под стук костей в стакане
египетские боги играли в кости на лунный свет
молчуны играют на чаевые и ворованную мелочь
Джоан Фелис Жорди
То: info@seb.lt. for NN ( account XXXXXXXXXXXX )
From: joannejordi@gmail.com
Люди умирают оттого, что есть другие люди, которые хотят, чтобы они умерли.
Это сказал мне ваш брат, разрешивший называть себя Мозесом.
Это такое прозвище, объяснил Мозес, хотя, на мой взгляд, это больше похоже на то, что испанцы называют apodo или на вызывающий усмешку ник в интернетовском чате, но раз ему нравится…
Сестры и врачи зовут его Морас, но ведь и это — придуманное ягодное имя, ненастоящее. Настоящего имени я не знаю, как, впрочем, не знаю и вашего.
В канцелярии нашего университета он значится как Морас Морас — забавно, что это никого не насторожило.
Я начала понемногу привыкать к безответности, познакомившись с вашим семейством: старший брат не отвечает на письма, младший — не отвечает на прямые вопросы.
И вот еще. Мне кажется, безответность — это не синоним безнадежности, как я раньше полагала, а некая особая энергия, выделяемая плотной, жарко дышащей массой писем, телеграмм и телефонного шороха, всего что сказано и написано в никуда, как если бы вы шевелили губами, задрав голову к небу.
Безответность — батарейка выдыхающихся небес.
Но это к слову.
Мы говорили о любви и смерти, разумеется, о чем же еще говорить с разумным человеком в кукушкином гнезде, и все шло своим чередом, я принесла бисквиты и — тайком — чай с имбирем в термосе, ему не разрешают специи.
Мозес сидел на подоконнике, завернувшись в свое индейское одеяло, он часто сидит на подоконнике, потому что кровать ему коротка, а стул вечно занят посетителями.
К нему приходит много народу, иногда я сталкиваюсь с ними в коридоре — ни одного знакомого лица! — но удивляться нечему: всякий, кто в здравом уме, всегда стремится быть подле того, кто лучше его самого[34].
Итак, Мозес сидел на подоконнике и мы говорили часа четыре, пока ночная сестра не явилась с таблетками, и вот, знаете ли, что я поняла в тот вечер, вернее, что ощутила.
Я ведь совсем не знаю Мозеса, скажете вы, и будете правы: мы знакомы несколько недель, не считая прежнего — университетских разговоров в коридоре и демонстративных ссор на семинарах. Но я знаю о нем главное.
В вашем брате больше любви, чем полагается смертному, всего на одну каплю больше. Но это ртутная, тяжелая капля, она перевешивает все, что я до этого знала, а я знала многое.
позже, когда я стану понимать его лучше, обещаю писать вам поподробней, если вы станете вести себя как должно.
«Я ведь зачем здесь живу, — сказал мне Мозес с полным ртом приторных альфахорес, — затем, что здесь тихо. Мне надо, чтобы тихо было. В больницах бывает по-настоящему тихо, люди сосредоточены на своих ранах, ссадинах и видениях, они почти не разговаривают.
Моя воля — лежал бы в больнице, пока все не напишу, что хочется. Но ведь не с коклюшем же лежать, с коклюшем долго держать не станут.
А психам можно. Для того я и псих».
декабрь, 1
О чем я думаю?
И все же в океане, далеко,
на полпути меж родиной и целью,
рейс, кажется, идет не так легко,
исчезла храбрость, настает похмелье.[35]
За вчерашний день меня стукнули дважды. До этого меня никто никогда не бил, даже брат. Хотя братья бьют, обычное дело. И в больнице меня не трогали, это я точно помню. Но здесь неземные правила. Наверное, потому, что сразу уйти все равно некуда. А когда придешь в порт, обида уже свернется темной кровью.
В первый раз — когда я споткнулся в дверях столовой, не заметив приклепанной стальной полосы на пороге, тележка с грязными салфетками задела метрдотеля, он развернулся и двинул мне по шее ребром ладони. Даже не посмотрел, кто там катит эту тележку.
Я мог оказаться лиловым потным детиной с ястребом выколотым между лопаток, или борцом сумо с бугристой шеей, ему было все равно. Petite connard.[36] Я броня тележку и ушел. Попросил Хасана за ней сходить потом Он сказал — ладно, но в последний раз. Привыкай, сказал Хасан, и мы пошли на бельевой склад за чистыми салфетками.
Тысяча салфеток на завтрак и тысяча на ужин.
Voila le the… Comme vous voulez… Ah, oui.
Про второй раз даже говорить неохота.
без даты
о чем я думаю? у всех свои покровители божественные есть, у всех: у воров и путников — меркурий со змеиным жезлом, у проституток — фаллоголовый приап, у дагонских колдунов — бледный лис йуругу, у сладострастников — иштар со стрелами, а у писателей нет никого, разве что скучноватый иоанн-богослов
и поделом
боги не покровительствуют тем, кто с ними разговаривает
декабрь, 2
Лукас не пишет уже три дня. От этого у меня горят губы и ноет затылок. Я послал ему открытку на рабочий адрес. Написал, что буду в Ла Валетте рано утром. Позавтракать с Лукасом. Зайти за ним часов в девять, когда уже открылись кофейни и отовсюду тянет горячей ванилью и шоколадной горечью. В понедельник он написал, что Сен-Джулиан — ужасная дыра, и чтобы я туда не ехал, а встретимся в порту, но мне это не нравится. Хочу увидеть его заспанным, хмурым, с приглаженными мокрой рукой волосами. На пороге его дома.
— А! приехал, — скажет он, — о черт, в такую рань. Проходи, выпей сока. — Или нет: — Погоди, — скажет он, — у меня бардак. Посиди тут, на веранде, я натяну штаны, и пойдем искать кофе с пирогами.
Я буду сидеть на перилах с запрокинутой головой, смотреть на зимнее лимонное солнце и слушать, как он роняет что-то на пол у себя в спальне, чертыхается и топает босыми ногами по плиточному полу. Пол у него из красной плитки, такие маленькие выпуклые квадратики, я думаю. Или нет — его не будет дома. Он придет через час, расхристанный, со следами конопляной ночи и любви впопыхах. Пройдет мимо меня, даже не взглянув. Я не похож на себя черно-белого.
Две головы — это Близнецы, три — Геката, тысяча — Авалокитешвара, пять голов — это каюта, где я сплю. У троих парней есть одеяла, а у нас с Хасаном — покрывало, широкое, как у Святой Агаты. Только лаву, текущую с Этны, им не остановишь, больно много дырок. Хасан, когда спит, похож на маленького Гора с этой своей косичкой и вечным пальцем во рту.
без даты
и другие возможности, которые мы все время видим краешком глаза, как видят соседа в купе, не вступая в ненужный разговор, и слышим, как слышат нелепую ссору в бистро, помимо своей воли, — все эти люди, так и не полюбившие нас до самой смерти, города, где мы не вдыхали кофейной горечи или дыма от сожженных листьев, кроны деревьев, куда мы не забирались, чтобы болтать ногами и глядеть сверху вниз, священные ямки, в которые мы не закладывали пуговиц и мертвых бабочек, слова, так и не произнесенные вслух, но напрягающие горло, да что там говорить, вся не коснувшаяся нас ойкумена, весь этот воздух, которым дышат, не задумываясь, — вот предмет для смертельной зависти
ад — это другие?[37] да нет же, милые, ад — это другие возможности
и спорить со мной некому, оттого что никто, кроме данте, оттуда не возвращался, а ему, я полагаю, не до того
декабрь, 3
говорю вам, доктор, истинная нелюбовь бывает только после любви
лет пятьсот тому назад веницейская кружевница плела узор не на ткани, а на бумаге с рисунком
наплетет густых петелек, выдернет бумагу, и — вуа-ля! называлось punto in aria — стежок в воздух
так и с любовной памятью: кусок кружева — вот он, а узора не помнишь, оттого и немилость, от недоумения
Лондон, двадцать седьмое ноября
Совсем забросил свой дневник, даже забыл, куда засунул его в прошлый раз, оказалось — в сейф. Надья уехала, и я могу не выходить из кабинета целыми днями, перебиваясь сэндвичами с тунцом, которые строжайше запрещено проносить дальше первой двери хранилища.
Написал два письма Надье, пытаясь изложить свои размышления, но так и не дождавшись ответа, возвращаюсь к своему дневнику.
Интересно, а на что могут быть похожи самозарождающиеся вещи? Вот так живешь и не знаешь — может быть, стол, за которым работаешь, или чашка, из которой привык пить чай, и не созданы вовсе, а таинственным образом самозародились в предначальные времена. Ну и что, если на чашке надпись Made in China ? Может быть, эта надпись тоже самозародилась вместе с чашкой, чтобы никто не догадался, что это prima materia. А может быть, мне пора пойти и выпить чаю с тостом. И отдохнуть.
Иоанн позаботился о потомках: в тексте приведены довольно точные указания, где именно искать камеру — чулан? кладовку? — в которой спрятаны артефакты.
Насколько я знаю, Гипогеум представляет собой довольно сложную систему лабиринтов, три этажа подземных залов. Конечно же, археологи и искатели кладов за последнее столетие там все перекопали, но есть шанс, что это захоронение пока не обнаружено.
Придется попотеть, чтобы идентифицировать ориентиры; например, Иоанн пишет о пещере Киприана и о каком-то столбе Феодосия, а у меня нет уверенности, что все это до сих пор так называется. И что из этого следует?
Похоже, из этого следует, что я собрался на Мальту. Что я там забыл? Я что, действительно верю во всю эту свинцово-ртутную теорию невероятности? Скорее всего, не верю, именно поэтому мне так хочется отправиться на Мальту и найти там Иоанновы самозародившиеся вещи. Хотя бы для того, чтобы стряхнуть с них пыль.
декабрь, 4
ojos llorosos
нина — ирландка с веснушчатой грудью, с яблочным блестящим подбородком, пожилая молли блум в шерстяных носках, она мой корабельный босс и носит на шее универсальный ключ, открывающий все каюты, кроме капитанской
я стараюсь пореже встречаться с ниной глазами
я все делаю ей назло, думает нина, сплю ей назло, умываюсь, чтобы ей досадить, завтракаю из отвращения к ней, не поднимаю глаз из ненависти
нина — трехглазка из братьев гримм, один глаз у нее для команды, другой для пассажиров, а третий — для меня, и этот третий полон презрения
будь она серафимом, носила бы этот глаз на крыле как знак проницательности, но нина не серафим и носит глаз на низком лбу, как ископаемая рептилия из мезозойской глины, в зарослях медной ирландской проволоки, полной сердитого электричества
будь она кельтским балором, чей единственный глаз убивает, умелый выстрел из пращи сместил бы глаз на затылок, и воины нины на заднем плане, глядишь, и пали бы от блеклого взгляда ключницы, от пристальных ее ojos abombados
ni с a — это не только девочка, а еще и зрачок заодно это можно любить испанский, жаль, что я его забыл
ni с a de los ojos — выколю себе на предплечье в ближайшем порту
яблочко очей моих
без даты
possible quej'ai ей tant d'esprit?[38]
Каждая вещь, дорогой мой, содержит в себе все те свойства, какие в ней обнаруживают, говорит Гераклит, раскуривая сигару с золотым ободком. Вынужден вам возразить, говорит Демокрит, разглядывая на свет янтарную каплю в низком бокале, вещи не содержат в себе ничего из того, что мы в них обнаруживаем.
Коньяк изряден для моего камердинера, но дурен для меня, и это значит, он не хорош и не плох. Un nul. Сигара простовата для вас, но в самый раз для вашего лакея. И тут вхожу я и отбираю у них коньяк и сигару. Я — слуга двух господ.
без даты
вампум
с лукасом у меня будет другая жизнь, наверное, когда живешь с таким, как лукас, устаешь очень сильно
оттого, что не просто отдаешь и не просто получаешь, как большинство дышащих друг другу на руки существ, нет, аи contraire — у вас отнимается для того, чтобы нечто третье из отнятого слепить, нечто безнадежное, как гнездо каменного стрижа, склеенное из его слюны и водорослей, грязно-белый шарик на пещерной стене, за которым придут в марте таиландские сборщики с ножами и фонариками, срежут все до крошки, и знаете что? стрижи построят новые в апреле, точно такие же, только грязно-розовые
потому что слюны уже не хватает и приходится добавлять туда их собственную, стрижиную кровь
То : Mr. Chanchal Prahlad Roy,
Sigmund-Haffner-Gasse 6 A-5020 Salzburg
From: Dr. Jonatan Silzer York,
Golden Tulip Rossini,
Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta
Dezember, 3
Чанчал, душа моя.
Сегодня ночью думал о тебе, вспоминая нашу первую встречу — зимой, в St. Johannsspital, точнее, в том душноватом кафе на углу Мёлльнерштрассе. Я читал газету и прихлебывал глинтвейн с гвоздикой и медом, а ты вошел, принюхался и заказал то же самое. Ты сидел у окна, и свет падал на тебя полосами, оттого что хозяин приспустил полосатые жалюзи — солнце было слишком ярким, — я смотрел на твои ноздри, втягивающие гвоздичный аромат, а потом — когда тебе принесли стакан с целительным питьем — на твое горло, где сжимался и разжимался комок удовольствия.
Знаешь, о чем я думал? Когда Мария Стюарт, прибыв в страну королевой, приняла участие в праздничном пире и отведала вина, очевидцы написали, что теперь в ее королевском происхождении и предназначении сомневаться не приходится. Достаточно, мол, поглядеть на ее белое прозрачное горло, где отчетливо видно густую алую винную струйку, стекающую вниз к белой прозрачной груди. Каково, а?
Кажется, я прочел это у Голдинга, но теперь уж не уверен.
Твое горло было смуглым, но я видел глинтвейн, струящийся там, внутри, и я знал его вкус! Этот вкус вволакивал мое собственное нёбо.
Я понятия не имел, кто ты такой, но понял, что мальчик недавно приехал — ты кутался в пальто, пожалуй, коротковатое для зальцбургской моды, кашлял и разглядывал посетителей. Городские жители не смотрят по сторонам. Случайно наткнувшись на тебя взглядом, они стараются отвести его как можно быстрее: боже упаси вызвать подозрение в интересе к прохожему, тем более к чужаку. Ответного же взгляда они боятся как адова огня.
Иногда мне бывает стыдно за то, что я веду себя иначе, мне нравится смотреть на лица — особенно на твое, Чанчал. И я скоро его увижу.
Не думаешь же ты, что мне суждено жить здесь до конца наших дней, в беспомощности и ничтожестве?
Когда я снова увидел тебя — возле дверей лаборатории, — мне показалось, что позвоночник мой расплавился, и я не смогу протянуть тебе руку.
Твои пальцы были похожи на тростник, а ногти отливали розовым, рука твоя трепетала в воздухе передо мной, будто стрекозиное крыло.
А я, вместо того чтобы пожать ее, представлял уроки фортепиано, которые тебе давал какой-нибудь порочный учителишка в твоем оранжерейном делийском детстве.
— Доктор Йорк? — У тебя был шелестящий смущенный акцент человека, наскоро выучившего несколько немецких предложений.
— Говорите по-английски, — произнес я, пытаясь улыбнуться, и ты выдохнул:
— Я ваш новый ассистент, бла-бла-бла… Прахлад. Поверишь ли, я не разобрал твоего имени! Если бы
кто-нибудь сказал мне тогда, что с этим нескладным новичком кофейного цвета мы поставим уважаемую клинику с ног на голову, да что клинику — весь засыпающий зимний город, весь мир!..
Ты пишешь, что начал новую серию, тебе кажется, что ты нашел ошибку. Что ж, я в тебе не сомневался. Не забывай, что эта игра уже стоила мне медицинской карьеры, а ты горяч и тщеславен, милый Чанчал, — гляди в оба, будь осторожен и никому ничего не говори.
Прислать тебе свои записи я теперь не могу, мне тошно от одной мысли о стволовых клетках; все, чего мне хочется, когда я вижу коробку с дисками, — это засунуть их поглубже, прочь, долой, чтобы не видеть этих насекомых значков, расползающихся, теряющих смысл. Мои записи — это заряженное ружье, арбалет, способный выпустить отравленную стрелу.
Все эти люди, изгнавшие меня, опозорившие мое имя в моем собственном мире, не в состоянии оценить величия, научной силы и неоспоримой очевидности того, что я сделал. Они смотрят прямо, Чанчал, а я смотрю вверх.
Й.
Лондон, четвертое декабря
Рукопись Иоанна покрыта какими-то пятнами. В этом, конечно же, нет ничего удивительного, обычные следы времени, но последнее время в этих пятнах мне мерещатся то чьи-то лица, то замысловатые, как в тестах Роршаха, бабочки, то какие-то тоскливые пейзажи.
Я просто переутомился. И Надья так не вовремя укатила к своим латиносам. Надеюсь, это хоть немного поднимет ей настроение, потому что у меня последние несколько лет вообще нет никакого настроения.
Пишет мне, что переживает за отца. Мне поручено навещать его два раза в день, а я был там два дня назад, зато оставил сестре и сиделке корзинку с сияющими фруктами из Fortnum & Mason, похожими на восковые игрушки. Себе, не удержавшись, купил баночку гусиной печенки и выскреб ее хлебом на кухне, даже не присев. Еще пара недель такой жизни — и я начну завтракать в Gordon Ramsay.
Надеюсь, что старый Мэл все-таки выкарабкается. Они с Надьей похожи: Мэл тоже всегда отличался торопливой резкостью и особой чувствительностью к чужим словам. Наверное, поэтому он и стал писателем. Он был моим другом и познакомил меня со своей дочерью. После чего наша дружба резко пошла на убыль, надо заметить. Мэл — поклонник писателя Честерфилда[39] и всерьез убежден, что любовь — занятие для неприкаянных обормотов. Как там говорится у графа-графомана? Расходы невероятны, позы нелепы, а удовольствие недолговечно.
А потом с Мэлом случилось то, что случилось. Надежд на восстановление практически нет, и это придает его прежним книгам особый привкус, публика такое любит. Во всяком случае, врачи, как мне показалось, готовят Надью к худшему: пожизненная кома, безвылазное пребывание в границах собственного тела.
Надья все твердит, что он теперь превратился в аксолотля, а мне кажется, что в аксолотля постепенно превращаюсь я сам.
декабрь, 5
вся обслуга на принцессе ходит с железными стаканчиками в носках ботинок
здешний персер говорит, это для сэйфити, чтобы не падать, а я думаю, что все мы ищем финиста ясна сокола
только у финистовой невесты в реквизите еще три железные просвиры были и три железных колпака — но если у нашего персера попросить, он выдаст и глазом не моргнет
меж тем я написал лукасу шестьдесят четыре письма, сегодня посчитал — шестьдесят два электронных и две открытки, столько есть гексаграмм и цзин, не помню, ни что это, ни откуда я это знаю
столько квадратиков на шахматной доске, а раньше их бывало сто сорок четыре и рядом с королем стояли фигура грифон и фигура василиск
шестьдесят четыре женских умения описаны в камасутре: писать стихи, приручать скворцов, подражать звукам гитары и барабана, окрашивать зубы в черное, жонглировать, украшать слонов и повозки флагами, дрессировать боевых баранов, там еще много есть, я бы, наверное, умер, если бы встретил ту, что умеет их все, что еще? ах да
will you still need me, will you still feed me, when I'm sixty-four?
без даты
плавт говорил — женщина пахнет хорошо, когда ничем не пахнет, а я что скажу? женщину нужно нюхать, трогать и дышать ей в затылок, когда она плачет говоря с женщиной, к ней нужно непременно повернуться лицом и долго повторять и гудеть одно и то же, как делают хористы в греческой трагедии
иначе не выйдет ничего, хоть лопни насмешливым момом
я сам женщина и знаю, черт возьми
Лондон, 6 декабря
Я давно не писал тебе писем, а ты давно не уезжала так надолго. Да еще упаковав свои лучшие шелковые платья, да, да — я подглядел. Видишь, какой я нескромный пылкий вуайёр.
А ты меня — признайся! — держишь за I ' homme moyen sensuel.[40]
Ты пишешь, что задыхаешься от жары в пыльном Буэнос-Айресе. А я, представь, задыхаюсь от пыли в своем суперохлажденном хранилище, будто на дне пересохшей Мировой Реки, среди полок и картотек, где все разложено в отвратительном удушающем порядке.
Как же он меня раздражает. Нет, не порядок в нашем заведении, а порядок вообще, мировой порядок, если угодно. Вокруг, куда ни глянь, одни заасфальтированные дорожки. В Средние века мир был гораздо мягче и податливей, оттого что его не заливали гудроном.
Я не могу разрушить мировой порядок. Кажется, это мне не по силам, но я могу разрушить порядок в себе самом. Осмотическим путем. И я делаю это, изучая Liber Platonis quartorum и другие тексты, в которых еще сквозит надежда.
Пока Земля вращается вокруг Солнца, человек не может быть свободен.[41]
«Так будет всегда», — говоришь ты снисходительно как будто понимаешь то, чего не понимаю я.
Впрочем, ты и вправду понимаешь, как устроена эта изумрудная травяная площадка для любителей гольфа и спокойной безболезненной смерти. Этого у тебя не отнять. Ты адвокат и любишь определяться в терминах.
Вот только слово термин происходит от латинского terminus — граница. Voyez-vous? Мы сами загнали себя в резервацию, отгородились терминусами и тихонько вырождаемся от элементарного отсутствия надежды. Однако довольно, я нагнал на тебя тоску. Не все так мрачно, Надья. Не все так мрачно. Если бы ты знала, как я наслаждаюсь нынешним заказом — книгами из библиотеки Мальтийского госпиталя, отданными мне на рецензию перед аукционом. В прекрасной сохранности, одна к одной!
Чувствую себя герметиком, владеющим Изумрудной Скрижалью. Или нет, еще лучше — душой умершего, прикорнувшей на таблице с именами предков. Я нашел в них письмо, подписанное неким монахом-бенедиктинцем Иоанном, келарем монастыря Витториоза, он отправил его кому-то из своих близких друзей или учеников.
В письмо вложены отрывки рукописи, написанной тем же почерком, и кладоискательский рисунок.
Согласись, это чистой воды саспенс, почти как голливудском сценарии!
Текст написан на довольно хорошей латыни, и можно предположить, что адресат Иоанна (я его называю Иоанном Мальтийским), то есть парень, который заложил письмо между страниц фармацевтического справочника, работал врачом в госпитале Сакра Инфермерия.
Спешу тебе похвастаться, что сделал черновой перевод отдельных фрагментов письма. Привожу их здесь с некоторыми своими комментариями. Не могу без комментариев, ты ведь знаешь.
Дорогой брат,
чувствуя приближение смерти, спешу сообщить тебе о тех обстоятельствах моего пребывания в монастыре Витториоза, которые до сего времени мне приходилось хранить в глубокой тайне.
Принятые обеты, а теперь еще и слабое здоровье не позволяют мне покинуть стены монастыря, поэтому я прибегаю к услугам чернил и бумаги, что является не слишком надежным, но единственным способом передать тебе то, что я обязан передать.
Надеюсь, письмо попадет к тебе в руки в целости и сохранности и ты надежно сбережешь ту тайну, ради которой по велению старших братьев я покинул свое законное место у Святого Престола Иннокентия XII и принял монашество.
Какова завязка? Понятно, что Иоанн Мальтийский (звучит неплохо, верно?) принадлежал какому-то религиозному ордену или братству.
Причем в одном месте он использует слово fraternitas, то есть братство, а ниже встречается слово ordo, то есть орден.
Впрочем, это не так важно.
Витториоза — бенедиктинский монастырь, соответственно Иоанн был бенедиктинцем, а его адресат был, скорее всего, госпитальером.
Но что же это за тайный орден, членами которого могли быть и бенедиктинцы и госпитальеры? Взаимоотношения орденов в эту эпоху (упоминание в тексте имени папы римского Иннокентия XII Антонио Пиньятелли говорит о том, что текст составлен между 1691 и 1700 годами) — вещь достаточно запутанная.
Не исключаю, например, что и госпитальеры и бенедиктинцы могли одновременно принадлежать, скажем, ордену барнабитов.
С другой стороны, известны также случаи монашеского шпионажа, когда по заданию какого-то братства человек внедряется в другое братство.
Хлопотное это занятие — ловля человеков.
Барнабитов, кстати сказать, всегда интересовала чужая жизнь.
Конечно, они не были такими назойливыми, как доминиканцы, и делали все гораздо тоньше, но стремление все исправить и всех построить им тоже свойственно. Хотя, если речь идет и о каком-то другом ордене, что с того?
Но довольно об этом, ты, верно, утомилась.
Отправляюсь на Arbeitsplatz, поить своей кровью гигантского комара по имени Welcome Trust.
Не забывайся там, синьора awocata. Жаркий и мокрый климат располагает к безобразиям.
декабрь, 7
лукас! я здесь, на мальте, но прийти пока не могу
мои друзья по каюте устроили шутку в честь прибытия принцессы в порт
милые добрые игроки в трик-трак, едоки хумуса
мне пришлось уходить последнему, после всех пассажиров, есть такая повинность, выпадающая новеньким, в переводе с немецкого называется драить напоследок
на судне оставалось человек двадцать, не больше
когда я вернулся из душа, моих вещей в каюте не было: паспорт, бумаги и папка с рисунками лежали на койке, а дорожная сумка с одеждой исчезла
и синяя роба для уборки, и униформа с полосками на вешалке — все исчезло
в шкафу висело красное платье в пионах, с глубоким вырезом
под ним — растоптанные мужские сандалии, на размер меньше моего
лукас, они взяли даже трусы
когда я выходил в этом платье, столкнулся у трапа с ирландкой
don ' t you dare to come back — сказала она, улыбаясь так широко, что карие веснушки чуть не посыпались с лица на грудь
мне страшно захотелось задрать мою широкую красную юбку и показать ей свое отвращение, но я просто отвернулся и пошел вниз
пишу тебе в интернет-кафе, я все еще в порту, хозяин кафе смотрит на меня задумчиво, это первый мальтиец, которого я вижу, а я думал, что ты будешь первым
почему ты меня не встретил?
То : Liliane Edna Levah,
5, cours de la Somme, 33800 Bordeaux
From: Eugene Levah, Golden Tulip Rossini
Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta
9, Dйcembre
Лилиан, ты молчишь.
А я все чаще думаю о тебе, особенно когда остаюсь один, в отеле теперь тихо, мертвый сезон — все как будто затаились и ждут Рождества.
Помнишь наше последнее Рождество — в Кастелане, когда мы застряли по дороге из Лиона в Ниццу?
Ты тогда выглянула в окно гостиницы и закричала — высоко и пронзительно — точно лиса, попавшая в капкан.
Наша машина — единственная на темной вымершей стоянке — лежала на мокром снегу животом, колеса увели местные воришки, не прошло и трех часов.
Пришлось нам обойтись без зимнего моря, но я не жалел: одни в номере пустого отеля — помнишь эти крошечные закутки, которые они гордо именовали номерами? — на огромной старинной кровати с тысячью мелких подушечек из пожелтевшего кружева… мы задернули толстые бархатные шторы с кистями, заказали вина… хозяин принес нам пино гри и домашнего сыру, а потом ушел домой, оставив всю гостиницу на нас — разве такое могло случиться в Бордо или Париже?
Мы всю ночь слушали радио в темной комнате, где мигали тусклые огоньки деревянного приемника с круглыми ручками… ты сказала, что чувствуешь себя королевой в горном замке, чьи подданные ускакали на охоту, а с тобой осталась только служанка.
И эта служанка был я, Лилиан, но я не возражал. Поверишь ли, я бы и теперь не возражал, несмотря на твои выходки с Корвином и с тем русским парнем в Биарицце. Эжен Лева недостаточно хорош для тебя, он начал это понимать — от этого ему мерещатся дневные призраки, идущие за ним по пятам.
Folie a deux, где второй — одиночество. Зря я сюда уехал, я сделал это со злости, вернее — от гнева, тогда это был еще настоящий гнев!
Мне казалось, что возвращаться из галереи в пустую квартиру с видом на дурацкие ворота Кайо — черт бы побрал этого Шарля Восьмого! — закрывать жалюзи и сидеть с бутылкой Chateau La Collone — кто-то же должен выпить твой бесконечный помероль! — будет невыносимо, тем более что в галерее тоже пусто и совершенно нечем занять руки.
Да, пока не забыл: зачем тебе понадобилась моя лампа с медной инкрустацией? У Корвина что, не хватает антикварного старья? Это настоящий Альберт Данн, и это подарок моей тетушки! Мы ведь договорились, что ты забираешь все, что хочешь, из галереи, но не из дома.
Напиши мне хотя бы открытку, любовь моя.
декабрь, 15
восемь дней прошло, я ничего не писал здесь и думал, что вовсе не стану
но теперь идет дождь, третий день уже, как остров завис между черной небесной водой и красноватой уличной грязью, в кафе мне подали местный абсент — ром и кинни, это такая штука вроде холодной лимонной эссенции, от которой немеют ноги, у меня есть деньги на интернет и я соскучился по дневнику, вот уж чего не ожидал
когда я сошел с принцессы, небо было сухим и белым, я был в красном, а гавань казалась синей от рыбацких лодок — тут они все одного цвета, и у каждой на борту подмигивает амулетом дурацкий глаз озириса, всё что осталось от финикийцев, нет, пожалуй, еще заборы — бесконечные, каменные, ничего ни от кого не ограждающие
хозяин в интернет-кафе неприятно усмехался, пока я писал письмо лукасу
геттингреди фо э карнивал, бэби? спросил он, получая плату, тырти! так он произнес английское тридцать, здесь не платят европейской мелочью, парень, ну да ладно, что с тебя возьмешь
ходить в платье и сандалиях было противно, и я пошел искать себе штаны и майку, но портовые лавочки захлопнулись прямо на глазах, сиеста! сказал похожий на загорелую черепаху дядька, сидевший на парапете, и дал мне сигарету
я — барнард, сказал он, уютно подвигаясь, как будто на всем парапете я мог сесть только рядом с ним, а ты, наверное, пришел на принцессе? неплохо выглядишь, сказал он, немного присмотревшись, точь-в-точь пионовая клумба перед святым Иоанном! мы еще немного поговорили и пошли к нему в лавку есть рикотту с какой-то горьковатой травой
здесь, на мальте, можно есть все, сказал барнард, даже кактусы, только колючки вынимать скучно, а если нечего выпить — собирай бутылки, мешок бутылок — две лиры! барнард хотел сделать мне тату — бесплатно, хотя это его работа и стоит четыре лиры, то есть два мешка бутылок
еще он сказал, что моя спина чудесно подойдет для красной стрекозы под левой лопаткой
потом мы пошли в город покупать одежду, к одному знакомому барнарда — у него есть все! сказал барнард, мы купили черную майку, теннисные тапки и брюки из голубого хлопка, в больнице у меня была пижама точно такого цвета и тоже с пуговицами спереди вместо молнии
там, в саду у барнардова друга, росли белые олеандры и такие цветы арсу с желтыми чашечками, которые можно сосать, они отдают лимоном
на мальте все отдает лимоном или медом, как простудные пастилки
еще он сказал, что я похож на его младшего брата, он работал в слиме и умер от неудачной петарды во время фейерверка, на мальте любят петарды и вообще салюты
я рассказал ему про лукаса и что мне надо в сен-джулиан, точнее в пачвилль, где ресторан ла террасса, на этот адрес я посылал открытку, видно, с ним что-то неладное случилось, сказал барнард, но к вечеру ты будешь там, на мальте не бывает дороги длиннее дня
барнард посадил меня на апельсиновый жестяной автобус, где у водителя над головой раскачивался ангелок из папье-маше, а рядом висел медный колокольчик
от колокольчика к пассажирам тянулся шнурок, за него дергали, когда хотели выйти, я потянул за шнурок в пачвилле, возле указателя, но шофер обернулся ко мне и сказал: ты вроде говорил la terrazza ? это дальше
и я вышел дальше
То : Mr. Chanchal Prahlad Roy,
Sigmund-Haffner-Gasse 6 A-5020 Salzburg
From: Dr. Jonatan Silzer York,
Golden Tulip Rossini, Dragonara Road,
St Julians STJ 06, Malta
Без даты
Ты прав, ты прав, я увез все свое с собой, не оставив тебе ни листочка, ни заметки на полях. Но разве ты не вел своего дневника? Разве не ты говорил, что держишь в голове все схемы и обозначения, как нотные значки твоей любимой берлиозовской Chant sacre ? Впрочем, не стану тебя мучить. В моем бывшем кабинете, в верхнем ящике стола, есть тайник — не правда ли, это отдает старомодным детективом? — вынь ящик и сними деревянную коробочку, приклеенную к его стенке. Вот за что я люблю старинную мебель — в ней всегда найдется место для чужого секрета! Там не все, разумеется, но многое, особенно на диске с пометкой Nullserie. Особое внимание также удели диску с пометкой Zuschlag.[42]
Напиши мне, что ты думаешь, когда доберешься до последних результатов, там для тебя будет много сюрпризов, кое-чего даже ты не знал, душа моя. Если бы не июльский провал, если бы не две полуразложившиеся старухи, которым и так оставалось не больше недели, моя статья была бы в августовском номере Experimental Biology and Medicine. Гори они огнем.
Однако я совершенно расстроился и вынужден прерваться.
Не печалься, мой мальчик, мы легли в дрейф, но все скоро уладится.
ЙЙ
10 декабря
Продолжу, пожалуй, — сегодня метельный вечер, располагающий к чтению Диккенса и написанию длинных писем с лирическими отступлениями.
Начну со свежепереведенного Иоанна. Не сердись. Ничто меня нынче так не занимает, как этот парень и его наивные рассуждения, заставляющие мое ленивое сердце биться быстрее.
…Впрочем, обо всем по порядку, поскольку многого ты еще не знаешь и многое тебе предстоит узнать.
Занимая высокую должность составителя реестра депозитария при Святом Престоле, я имел доступ ко многим диковинным и драгоценным вещам, которые стекались в Ватикан со всею света, ибо паломники и братья, несущие слово Божье языческим племенам Индии и Катая, не забывают о родном своем гнезде и по мере возможности стараются умножить наше знание об иноземных обычаях и нравах.
Многие из этих предметов не могут быть выставлены для всеобщего обозрения, ибо противоречат христианским представлениям о пристойности, другие же и вовсе должны храниться под замком, ибо несут на себе отпечатки влияния врага рода человеческого.
Каждую такую вещь надлежит принять, сопроводить описанием, если такового не имеется, и определить, ей место в обширном хранилище так, чтобы возможно было ее при необходимости найти.
Нужно ли мне тебе говорить, что члены нашего святого ордена, поставившие своею целью всячески противодействовать распространению в наше неспокойное время безнравственности и неверия, всегда проявляли особый интерес ко всем иноземным диковинам, дабы вовремя загородить нечистому путь к умам христиан.
Занятное, должно быть, место этот папский депозиторий. Собрание непристойных и дьявольских штуковин, доступное лишь избранным. А Иоанн все-таки для кого-то шпионил! Кто-то в Ватикане сильно интересовался заморскими вещичками.
Однажды ко мне в руки попали предметы, по виду совершенно безобидные, но сопровождаемые описанием, которое заставило меня задуматься и насторожиться.
Предметы сии прибыли к Престолу в запечатанном ларце откуда-то из Батавии — новых нидерландских владений на Малайском архипелаге — во всяком случае, именно так говорилось в сопроводительном послании, написанном на неуклюжей миссионерской латыни.
Пославший сие приношение попытался — по мере умения — изложить смысл и метод обращения с артефактами. Следуя уже заведенному порядку, я принес описание предметов старшим братьям, но имел неосторожность высказать свое мнение, что в результате и послужило причиной моего par force[43] отъезда на Мальту.
Но мог ли я поступить иначе? Ведь если то, о чем говорится в описании, правда — значит, хранить это в помещениях курии небезопасно.
Хотя, конечно, не скрою, брат мой, отъезд из Ватикана на Мальту представлялся мне скорее наказанием за любопытство, чем важной миссией.
Впрочем, теперь уже все позади, мне осталось уже немного, и нужно позаботиться о том, чтобы миссия продолжалась и после моей смерти.
Как тебе это нравится? Вырисовывается довольно занимательная история. Иоанн работает себе потихоньку в своем депозитории, докладывая время от времени своему таинственному руководству о новинках, которые прибывают к папскому престолу.
И вдруг откуда-то из Батавии, т. е. нынешней Джакарты, где в те времена располагалась основная фактория Ост-Индской компании, прибывают вещи столь необычные и опасные, что Иоанна вместе с этими вещами немедленно ссылают на Мальту, чтобы он их надежно припрятал и, на всякий случай, сам при них оставался. Вот к чему приводит излишнее рвение!
Сидел бы спокойно в своем депозитории, так нет же — побежал докладывать, а в результате получил монашескую жизнь на тоскливом острове, лет за семьдесят до основания университета, где он мог бы преподавать для развлечения и глазеть на хорошеньких прислужниц.
Инициатива вообще никогда не поощрялась — в особенности в академических кругах — тебе это должно быть известно. Впрочем, у вас, просвещенных дамочек, вероятно, другая жизнь и в ней другие законы.
Прием, оказанный Иоанну на Мальте, явно не соответствовал его ожиданиям:
…И, несомненно, враги мои позаботились о том, чтобы не нашел я должного уважения в обители благочестивых бенедиктинцев.
Долгое время братья относились ко мне с недоверием и всячески избегали моего общества. Объяснить это можно единственно только клеветническими наветами, достигшими острова раньше меня.
Однако же мало-помалу, наблюдая мое искреннее рвение в молитвах, братья прониклись ко мне любовью и доверили мне занятие ответственное и почетное — присмотр за немалым хозяйством монастыря, чему я был рад несказанно, поскольку и не надеялся уже на справедливое к себе отношение.
Итак, кто-то довольно могущественный назначает Иоанна хранителем этих вещей. Иоанн скрепя сердце повинуется, принимает монашество и, находясь уже на смертном одре, пишет письмо своему преемнику, не иначе как члену того же самого таинственного братства. Передает дела, так сказать.
О каких предметах идет речь, черт побери? Который день ломаю голову. Куда девалась моя хваленая интуиция?
Однако я тебя утомил и намерен откланяться.
Электронная переписка наводит на меня тоску. Но какой смысл писать бумажное письмо, если ты не успеешь его получить.
В твоей записке говорится, что обратный рейс через неделю, я тебя встречу в Гатвике, разумеется. Осторожнее там с оливковыми Педро и смуглыми Хуанами, о них идет плохая слава.
ОФ
декабрь, 15, вечер
он был прав — я оказался в пачвилле в четыре часа, сиеста закончилась, и на главной улице все вздрогнуло и задвигалось, как в сказке про спящую красавицу: повара, воины, придворные и всякий сброд
здесь у всех домов есть имена, три подряд, до земли увешанные цветущей травой: мария, маргарет, питер, два одинаково розовых с резными балкончиками — джим и джулия, а один, желтого кирпича, просто — майами
поймал себя на том, что ищу табличку лукас
по дороге я видел ленивую собаку на пороге ювелирной лавочки, у нее было бельмо на глазу, я и не знал, что с собаками это случается
в ла террассе — это не ресторан, оказывается, а большущая гостиница с кафе — есть терраса на самом деле, голубоватый мрамор с прожилками, заставленная плетеными белыми стульями
у одного стула сиденье было прожжено сигаретой, осталось красивое черное пятно на белой соломе, на столе стояли пластиковые фиалки в пластиковой вазочке, меня передернуло
когда видишь такие цветы, то предчувствуешь чье-то несчастье
по мраморному полу тянулась рыжая муравьиная ниточка, муравьи таскали по своей пустыне тяжелые сосновые иглы
мрачная девчонка принесла мне кофе, из-под ажурной майки у нее виднелись несвежие бретельки, на груди, как табличка у местного дома, болталась картонка с именем — сабина
если бы я не был такой дурак, то сразу ушел бы
квартал пачвилль подавал мне ясные знаки: полуслепая собака, фиолетовый анилин, сабина с волосами подмышечного цвета, но я был дурак, дурак, дурак
позови лукаса, сказал я подавальщице, быстро допив кофе и стараясь не дрожать голосом, скажи — его друг приехал
она как будто застыла с моей чашкой в руках — кого? здесь такого нет, ее наждачный английский терзал мои уши, видоннахэвсамэгай
я встал, бросил монеты на стол и пошел в рецепцию, что с ней разговаривать, у нас в больнице была одна с таким же лицом, она с юных лет считала себя королевой викторией
сабина побежала было за мной, причитая, мои деньги ей не понравились, я забыл их поменять на лиры, но ее остановил менеджер в униформе, точь-в-точь такой, как была у меня на принцессе
наши в городе, подумал я и толкнул тяжелую стеклянную дверь
без даты
не знаю, как тут об этом писать
никакого лукаса нет
и не было никакого лукаса
когда я пришел в рецепцию, парень с растаманской косицей, сидевший с журналом за зеркальной стойкой, молча сунул мне анкету — заполнять
мне нужен лукас, сказал я, двигая анкету обратно по холодному стеклу, он здесь работает
тут он поднял на меня глаза и усмехнулся
от этого я сразу ощутил, как отражаюсь сразу в шести зеркальных колоннах, и спине стало холодно
тебе туда! он махнул рукой на дверь для стаффа
там, в комнате, увешанной глянцевыми плакатами, сидели две толстые мальтийки — одна в блеклых кудряшках, уткнувшаяся в компьютерный экран, другая с голубыми волосами и в майке с надписью мне не 30, мне 29.99, обе уставились на меня с недоумением
это к лукасу! послышался голос администратора с косицей, принимайте любовничка
и тут они засмеялись
они смеялись часа два, не меньше, а может быть, и три
а с плаката на стене улыбался огромный лукас в золотистой рубашке, расстегнутой на груди
это был он! я просто не сразу узнал его
глаза цвета перестоявшего меда, проволочная латунная челка, плоские скулы с рыжеватым румянцем, как у младенцев на рождественских открытках, чуть длинноватые пальцы с распухшими суставами, я просто не сразу узнал
в руках у лукаса был микрофон, на груди висела красная сияющая гитара на кожаном сыромятном ремне
эту фотографию он мне присылал! только без гитары
да ты садись, сказала девица, похожая на стареющую мальвину, поговорим
я сел, но говорить пока не мог
вторая девица налила мне чего-то холодного из глиняного чайника с черным иероглифом на боку, иероглиф был похож на восьмерку, кажется, это означает долголетие
в комнате стало душно и звонко, будто влетела стая невидимых пчел, много, много ленивых невидимых пчел
по крайней мере, я слышал густое жужжание, все в комнате наполнилось этим жужжанием, в голове у меня тоже что-то жужжало и плавилось
они прилетели на мед! догадался я, на медовые глаза лукаса! надо его скорее предупредить! он ведь не может пошевелиться, пришпиленный к глянцевой бумаге, как еще живая стрекоза с золотистым мягким брюшком
мы пошутили, сказала огромная пчела, ты чего? ты у нас третий уже, дурачок, мы пошутили
пчелы боятся дыма и воды, вспомнил я и выплеснул в ее лицо холодную кислятину из стакана
потом я взял зажигалку и поджег бумаги у нее на столе, они там лежали грудой, и еще газеты
она замахала руками и стала кричать, бумаги на удивление быстро разгорелись — правда, дыма было мало, могло быть и больше
потом они обе выбежали, я остался один в комнате с пчелами и улыбающимся лукасом, он был мною доволен и совсем не боялся
потом пришли какие-то люди и тоже стали кричать
потом я лежал на полу
пол был мраморный, голубой, он отражался в зеркальных стенах, и я отражался
муравьев здесь не было, и правильно
муравьи не живут там, где много пчел
Лондон, 12 декабря
Salve, Надья.
Решил написать еще, не дождавшись ответа. И даже не потому, что соскучился, хотя и это правда.
Скорее потому, что мой собственный дневник меня в последнее время утомляет, как совокупность рабочих монологов, составляющих если не хор, то, по крайней мере, противоречивый диалог, а привычка записывать мысли осталась и требует своего.
К тому же присутствует некая иллюзия разговора с хорошенькой блондинкой, что в некотором роде скрашивает пребывание в средневековой духовке, заваленной рукописями, которые — моя бы воля — горели бы в адском пламени, да некому их туда отправить.
Итак, продолжим.
Prima materia сама по себе в природе уже не существует. То есть герметические легенды сообщают нам, что в незапамятные времена первоматерия присутствовала в мире, но теперь ее совсем не осталось и нужно прикладывать специальные усилия, чтобы ее получить.
То, что мы можем обнаружить, — это только materia secunda, то есть вторичная материя, не представляющая особого интереса для алхимика.
Первый этап алхимического деяния как раз и заключается в получении materia prima, являющейся сырьем для изготовления Магистерия, или Камня Философов.
Из письма Иоанна становится понятным, что кому-то удалось успешно завершить эту работу, но потом, для того, видимо, чтобы на время скрыть результаты своих трудов, он разделил первоматерию на части. Каждая из этих частей в отдельности первоматерией уже не является, и для того, чтобы снова получить materia prima, нужно каким-то образом все эти шесть — я совершенно уверен, что шесть! — частей, представленных теперь как шесть предметов, соединить.
Человек знающий соединит их без особого труда, пишет — Иоанн.
Что сие означает? Понятно, что каждый из шести предметов связан с соответствующей стихией. Вода, огонь, воздух, земля, металл и дерево.
Кроме того, как выясняется, для восстановления целостности первоматерии нужны шестеро добровольцев. Да уж. В наше время это действительно представляет определенную сложность. Иоанн Мальтийский пишет, что все предметы он спрятал на Мальте в лабиринтах Гипогеума и точно указывает место; полагаю, найти его не составит труда. Но где же мне найти еще пятерых добровольцев? Я уже вижу, как ты качаешь своей прекрасной белокурой головой — мол, начинается!
А почему бы и нет? Представь, какой увлекательной могла бы быть такая поездка, не считая того, что под эту тему я могу получить грант на небольшую работу по истории, скажем, связей госпитальеров с Ватиканом. Или еще какую-нибудь синекуру в подобном духе. Раз уж к нашим берегам прибило эту запыленную бутылку, давай ее откупорим.
Nunc est bibendum ![44]
На сем отправляюсь спать, продолжу завтра, возвращайся же, о моя строгая госпожа.
без даты
к барнарду приходила клиентка, точнее две, только одна передумала и осталась со мной на крыльце, я принес ей гранатового сока, больше у нас ничего не было
ту, что передумала, зовут магда, у нее выпуклые бледные глаза, как на римских портретах, и она боится горячей иглы
вторую зовут чесночок, она маленькая и костлявая, слабая, как стрекозиный лом, с длинными, загнутыми ногтями, такие были у богинь порывистого ветра, забыл, как они называются
чесночок попросила выколоть ей гвоздику под левой лопаткой
барнард подбирал шаблон, а я разговаривал с дамами, почему гвоздика? спросил я, о, это символ помолвки у нас, фламандцев, сказала магда, мою напарницу бросил жених в генте, это была великая любовь! — она закатила зрачки под веки и стала похожа на статую тиберия — ее бросил жених, и теперь она работает здесь, в ла валетте, уже восемь лет
а я-то хотела выколоть грушу, это символ секса, ты ведь замечал, что груша похожа на женщину? но ничего не выйдет — она вытерла рукавом гранатовый рот — я ужасно боюсь этой штуки, она жужжит как оса, и можно получить вирус
у китайцев груша — символ разлуки, это я, кажется, помню, иероглиф ли, но магде виднее, секс это ее работа, к тому же она показала мне книжку про значения трав и цветов, ее любимую, пятьдесят восьмого года издания
книжку они забыли на окне, теперь я листаю ее и пытаюсь понять, что растет тут на острове, сижу в парке у святой катерины и оглядываюсь по сторонам
цветок граната! это глупость, олеандр! зависть, барбарис! скорбь, базилик! ненависть, крапива! клевета
мы с барнардом ели на завтрак латук — это холодное сердце, а опунция, которую я грызу, раздирая губы, означает насмешку
декабрь, 17, вечер
о чем я думаю?
ладно, текст возникает, когда сам исчезаешь, провалившись в кроличью нору между смыслом и денотатом, то есть — когда заткнешься, в конце концов, с защепкой бамбуковой на губах
про это еще один помощник садовника написал — в конце альбома монастырских гербариев — когда говорят, то не знают, когда знают — молчат, дескать, книга моя безупречна, читатель, но скорее выброси ее из головы, как и все, что ты знал до этого, затем, что de la musique avant toute chose, la reste est literature[45], перевирая одного милейшего вагабонда, а у меня вот все навыворот — в венской школе небось сидел бы без какао с пенкой, — чем больше пишу, закусив губу, тем больше знаю наперед, чисто шумерский писец набу со своею дырявой табличкой, нацарапаю — и воплощается, происходит, хоть из дому не выходи
персонаж тем временем танцует обкурившимся шивой на поверженном демоне сюжета
страшно, доктор, писать, особенно — тамгдепросмерть, и какой там, к черту, шумерский писец набу
я — как та тигрица, которую поймали на карманное зеркальце в траве, помните? ей показалось, что это тигренок там и нужно дать ему молока
и даешь, и даешь, покуда хохот охотников не
декабрь, 17, ночь
agnus. agno. agni
связи между вещами не сразу ощутимы, они прощупываются потихоньку, однажды ты узнаёшь о связи бумажного веера с войной, ягненка с огнем, а щегла с кровью христовой и не удивляешься: это ведь на поверхности! просто ты об этом не думал! я связан с желудем, мальчишкой я набивал ими карманы до хруста, не мог пройти мимо желудя, чтобы не поднять, даже есть пробовал, это оттого, что оба мы посвящены тору, этим же я связан с майским деревом и куманикой, но это руническая связь, она может ослабеть, если о ней не думать постоянно
декабрь, 18
читал у фрезера, что в старые времена кое-где в малой азии во время чумы или другого какого божественного ужаса на городскую площадь приводили человека, чаще калеку или урода, кого не жалко, короче говоря
человеку давали съесть ячменную лепешку и немного сыра и принимались колотить его прутьями дикого инжира по гениталиям и так колотили, пока не забивали до смерти, а после бросали в костер
человек этот, считали малые азиаты, уносил с собой всю свинцовую болезненность общественных потрясений
развеяв его злосчастный пепел над морем, они на одну ночь забывали свой angst и оказывались в шлараффенланде[46] — стране цветного хлопка и ручных шелкопрядов
вот я думаю: почему его били не по шее? чем хуже крестец или подколенные ямки? средоточие зла в перепуганном съежившемся пенисе
и еще я думаю: раньше я ощущал себя таким уродом на площади
а теперь я ощущаю себя его гениталиями
То : Liliane Edna Levah,
5, cours de la Somme,
33800 Bordeaux
From: Eugene Levah, Golden Tulip Rossini,
Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta
Без даты
Дорогая Лилиан, когда я вернусь в Бордо, нам надо будет сесть и поговорить. Не все так просто, как тебе кажется, и ты рано поставила на мне крест. Галерея приносит убыток, ты права. И я не тот, каким казался тебе семь лет тому назад, тут ты тоже права, я полагаю.
Выходка с поездкой на Мальту — совершенно идиотская. Но я был в состоянии аффекта, я мог убить или украсть, и меня бы даже не осудили! Я просто не знал, куда деваться! Когда я встретил доктора Жакоба, отсиживаясь в переполненном Регенте, оттого что не хотелось идти домой, и он намекнул мне про работу, я даже рассмеялся.
Экспедиция на Мальту? Где все копано-перекопано со времен Карфагена? Казалось бы, какое отношение это имеет ко мне, специалисту по французской салонной фотографии, автору монографии о Шарле Пюйо?
Но Жакоб сказал, что знает эту девицу-археолога, которой нужен неглупый помощник, работа пыльная, усмехнулся он, но не требует специальных знаний, это раз. Девица рыжеволоса и до ужаса хороша собой, а это — тут он строго поглядел мне в глаза — крайне полезно в моем состоянии, это два. И что она оплатит гостиницу и расходы, так что я смогу тратить заработок на невинные холостяцкие развлечения в Сен-Джулиане, это три. К тому же, мол, туда еще осенью отправился приятель Жакоба, австриец, доктор Йонатан Йорк, умник и плейбой, с ним мне будет не скучно.
Поезжай, сказал Жакоб, когда собрался уходить, а то сопьешься с круга, а я лишусь теннисного партнера на все оставшиеся пятницы.
Чертов Жакоб! Его хваленый Йонатан оказался мрачным типом со стрижкой а-ля юный Макдауэлл в роли Калигулы. К тому же — со слабостью к ароматизированым сигарам, платкам от Эрме и душистым мальчикам.
Да-да, дорогая Лилиан, я его раскусил на третий день, у меня на этих ребят аллергия еще со времен закрытой школы в Байонне. От этого австрийца за версту несет сомнительными знакомствами. Ума не приложу, как он сюда попал? К тому же доктор им вовсе не нужен, полевых работ не предвидится, они уже третий месяц копают в Гипогеуме. Это не так далеко от цивилизации, чтобы заводить себе отдельного доктора.
Я пытался намекнуть на это рыжей начальнице, но она — о чертов врун Жакоб! — оказалась совершенным сухарем, который мне, поверишь ли, лень размачивать, да и не стоит того.
Парень, который был здесь до меня, внезапно уехал, прихватив какие-то особенные черепки, что страшно взбесило веснушчатую Фиону — на меня она, на всякий случай, поглядывает косо, как будто и я намерен сделать то же самое. Классическая ученая разделочная доска, к тому же наверняка ирландская католичка с фокусами. Готов держать пари на ящик Сент-Эстев!
Остальные ребята — темные лошадки, их явно набирали по объявлению, впрочем, и работа у них лошадиная — пахота в полуденную жару, жалко смотреть. Они прозвали меня СаВа, оттого что я здесь единственный француз. Но я не возражаю — по крайней мере, это способ услышать французское приветствие. От английского языка меня уже тошнит. Особенно от того, что герр Йонатан считает английским языком.
Я хожу в мелких начальниках, со мной в упряжке студентик из какой-то непроизносимой балканской страны, говорит на трех языках и еще на латыни и греческом.
Фиона от него в восторге, с ним она даже смеется, и ее втянутые бледные щеки розовеют. Впрочем, ей не меньше тридцати шести, это многое объясняет.
Хотел бы, чтобы мне объяснили, что за тип ходит за мной по пятам и стоит под окном гостиницы. Чего он хочет, этот оборванец?
Лилиан, моя девочка, умоляю — напиши мне хоть несколько слов. И не вздумай показывать мое письмо Корвину.
Целую тебя в шелковистый затылок. Все еще твой,
Эжен
Лондон, 16 декабря
Привет тебе, белокурая дива.
Продолжаю, как обещал, хотя меня и точит смутное подозрение, что Иоанновы отрывки тебя изрядно утомили. Однако восторг неофита разрывает меня на части, поверишь ли — давно не испытывал ничего подобного, даже похудел фунта на четыре — оттого, что забываю поужинать.
Итак, читаем дальше.
О вещах, спрятанных в Гипогеуме, надлежит тебе знать следующее:
Часть первоматерии, как я полагаю, соответствующая огню, согласно описанию представляется мне наиболее опасной, поскольку стихия эта и сама по себе обладает великой разрушительной силой.
Но лишь владеющий артефактом огня заглянет в глаза ангелу. Едва ли простой смертный способен выдержать взгляд ангела, а потому — берегись огня.
Другая часть первоматерии — как я полагаю, соответствующая воде — дарует обладателю своему таинственную способность менять его облик по желанию. Ибо вода бесформенна, как и сама материя, а облик есть форма, которую вода способна принимать в зависимости от сосуда.
Третья часть первоматерии дает власть над живущими с тобою в одно время, а значит — упоение…
Как раз в этом месте не хватает нескольких страниц. Жаль, но мне не привыкать. Очень редко бывает так, чтобы текст сохранился полностью. И даже более того — если текст дошел до нас в безупречном виде, то это, скорее всего, подделка.
Тон Иоанна здесь разительно меняется. Вдруг, ни с того ни с сего, он становится исключительно назидательным. И все-таки он темнит и чего-то недоговаривает.
Похоже, он пересказывает источник, в котором и сам-то не слишком хорошо разобрался. Ну да не в этом главное. Если я буду стремиться к абсолютному пониманию, то никогда не покину своего кабинета в архиве и сам превращусь в картонную папку со шнурками…
Обрати внимание, Иоанн вроде бы о чем-то предупреждает своего преемника, но делает это как-то уж чересчур осторожно.
«Заглянет в глаза ангелу». Может быть, идет речь о каком-то вестнике — aggelos 7 Иоанн использует здесь греческое слово. Хотя нет. Скорее всего, речь идет именно об ангеле.
Сказано, что для казни мира воду больше использовать не будут. Потоп оказался малоэффективным. Так что если уж опираться на первоисточники, то сойдет с неба ангел, и очи его, как пламень огненный, и ноги его… что-то там… как раскаленные в печи.
Это, между прочим, тоже Иоанн! Только более откровенный.
У ангела этого в руках должна быть книжка, и кому-то, несомненно, предстоит эту книжку съесть. Возьми и съешь ее; она будет горька во чреве твоем, но в устах твоих будет сладка, как мед.
А потом, когда книжка будет уже съедена и хорошо переварена, все погрузится в огонь.
Надеюсь, первым в него погрузится мое хранилище.
ОФ
декабрь, 19
о чем я думаю?
где тебя любят, говорила моя русская няня, пореже бывай, а где не любят — ногой не ступай
декабрь, 20
первый сон, рассказанный моему другу барнарду
я падаю, тону, пропадаю в густой зеленоватой мути, где-то там, наверху, полуденное солнце шарит острым лучом по воде, но до меня, падающего, достает только самый кончик, он щекочет мне ноздри, я чихаю, темная тина сразу набивается в рот, в детстве я учился дышать через тростинку, сидел в теплом мелком озере с сухим бамбуком во рту, как разведчик из племени сиу, теперь я вижу дно, грязь и блестящие камни на дне, похожие на головы ирландских хабиларов в круглых шлемах, я боюсь ушибиться, переворачиваюсь, вытягиваю руки, но сильная вода не уступает, крутит меня мягко, медленно, я снова оказываюсь лицом вверх и вижу тот же упрямый луч, он щекочет мне глаза розовым свозь закрытые веки, мой зрачок — карманное зеркальце — ловит его, луч уворачивается, бьется острием в стекло и устремляется вверх из последних сил, в моем треснувшем зрачке отражается изумленное знакомое лицо, кто это? где я его видел? он открывает рот, кричит, протягивает ко мне руку, в пальцах у него сияет зеленая, нет, золотая вещица, брегет? медальон? вдруг она выскальзывает, как рыбка, и падает на дно, раскручиваясь по спирали, она падает гораздо быстрее меня, и я завидую, я хотел бы, чтобы это кончилось, я хотел бы упасть, но знаю, что не упаду, потому что это сон, и кто-то теребит меня за плечо и тыкается холодным и острым в руку на сгибе локтя, это луч? меня протыкают лучом? по руке бегут мурашки, что-то мокрое ползет вслед за ними по голой коже, муравьи тянут сосновые иглы? я связан рыжими муравьиными нитками, опутан, как гулливер, обездвижен, как пленник, я останусь здесь навсегда? муравьиные воины, мирмидоняне, утратившие зевсову милость, они гнездятся в фессалии и остро пахнут нашатырем
без даты
когда низшие организмы болеют, их насквозь прорастают другие организмы, водоросли или просто бездомные бактерии, а они даже не замечают
но если они не замечают и живут, как ни в чем не бывало, то болезнь ли это?
может, это просто попытка устроиться немного повеселее
декабрь, 22
барнард смеется, мои сны ясны ему, как майский день
приятно думать о майском дне, теперь, когда за окном идет дождь и в лавке сквозит из-под дощатой двери
правда, здесь и дождь — не дождь, а так — водяная пыльца, висящая в воздухе
когда он забрал меня из сент-джулиана, я не хотел разговаривать, и два дня мы молчали, я много спал и пил много карибского кофе
у меня в кармане была его карточка с лиловыми драконами на красном картоне, поэтому меня отдали ему, больше некому было, наверное, он не какой-нибудь просто мальтиец, а потомок тамплиеров! в спальне у него застекленная грамотка, позволяющая въезжать на лошади в храм
он рисует жестоких ундин и махаонов на предплечьях, толкует матросские сны и варит карибский кофе — это когда горячий ром со сливками подливают в нестерпимо черную гущу на самом донышке, кухни у барнарда нет, по вечерам он делает бигиллу из бобов с чесноком на подоконнике, стуча зазубренным ножом по дереву и бормоча непонятное, или приносит тыквенный пирог из лавки
однажды мы ели вдовий суп из козьего сыра, мы ели его у подружки барнарда
и на обратном пути я, как дурак, спросил его, от чего умер подружкин муж, барнард так смеялся, что даже говорить не мог, муж, ха-ха отчего умер, ха-ха
когда барнард смеется, он останавливается, широко открывает рот и хлопает себя по коленям, но это чудо я видел только дважды, чаще мы просто молчим и макаем хлеб в оливковое масло
я, наверное, останусь с ним жить, потому что похож на его младшего брата, он же, вероятно, похож на моего старшего, только я этого еще не понял
без даты, вечер
о чем я думаю? когда спишь и во сне теряешь к происходящему интерес, то оно перестает происходить, правда?
то есть весь этот беспредельный постановочный процесс с павильонами, горами и долами, развитием отношений черт знает с кем и утренним катарсисом черт знает почему, все это расползается мокрой промокашкой и фыоть?
и кто я во сне — зритель? хозяин театра? сумасшедший бутафор?
да нет же, я буфетчик — я научил барнарда делать галисийскую queimada, это когда кофе добавляется в горящую виноградную водку, хоть какая-то от меня польза
без даты
чем длиннее имя, тем меньше толку, говорит барнард, подрисовывая облупившуюся стену, — с двумя кисточками в зубах он похож на жужелицу, — вот послушай: пур-пур! се-пия! сразу ясно, что пришли с полноцветного, сочного дна океана, индиго! из листьев, шафран! из цветов, кармин! тот вообще из сушеных жучков, всю жизнь ловящих кайф на кактусах
а теперь это послушай: инди-и-ийская желтая — это же коровья моча! венециа-а-анская красная — ядовитый и блеклый обман, как и шведская зелень, что до кельнской земли — так это просто гнилушка, истлевшее дерево!
вот послушай: мо-зес! — он глядит на меня через плечо, победно задрав лохматую бровь, — не хуже, чем бар-нард! я тебя хоть и не в камышах нашел, в просмоленной корзинке, но тоже на берегу, у самой воды, глядишь и воспитаю тебя не хуже этой воображалы, дочери рамзеса
даже не знаю, какое из моих имен мне больше нравится — морас, как звали меня в барселоне, мозес, как зовут в интернете, то имя, которым звал меня папа, или то — четвертое! — которое дал мне брат, однажды летом, после
(Открытка, посланная из кафе Maison Bertaux)
Лондон, 17 декабря
И вот еще что: полагаю, на потерянных страницах Иоанн говорит о дереве, земле, воздухе и металле. О чем же еще?
Каждая стихия должна быть соединена со свободной волей. Насколько воля современного человека свободна — судить не мне. Буду предполагать, что свободна ровно настолько, чтобы способствовать соединению частей первоматерии в единое целое.
Здесь главное — найти добровольцев и придумать для них какую-нибудь подходящую легенду.
Кроме того, нужно связаться с археологами. Как мне удалось узнать, сейчас в Гипогеуме работает экспедиция одного из американских университетов. Всюду янки. Я написал им письмо и заручился их поддержкой. Видишь, какой я практичный?
Да-да-да, безумие должно быть очень тщательно подготовлено.
К тому же мы уже полтора года не были вместе нигде дальше стерильного Брайтона, забитого дорогущими итальянскими ресторанами, где подают отвратительный кофе. Кстати, о кофе. Дома он кончился, я вышел на улицу, задумался и — поверишь ли? — оказался в Сохо, сам не знаю как. Сижу на сквозняке, за липким красным столиком, зато капуччино здесь отличный и у подавальщицы смешная бусина в пупке.
Поедешь ли со мной? Только не говори, что по возвращении из БА снова засядешь в клинике у отцовской постели. Сколько можно себя мучить? Он ведь ничего не видит и не слышит, а врачи ничего не обещают. К тому же ты платишь сумасшедшие деньги сиделке из агентства и самому агентству. Они прекрасно справятся… мы ведь в Британии, моя дорогая, это страна врачей и адвокатов.
Подумай хорошенько,
ОФ
То: info@seb.lt, for NN (account XXXXXXXXXXXX)
From: joannejordi@gmail.com
Зима крадется в Барселону на мягких влажных лапах, снег продержался целых два дня, мы с Мозесом ходили гулять в парк, и он рассказывал мне свои сны. Надеюсь, доктору он их не рассказывал. Иначе ему заменят синие таблетки на желтые, а это нам ни к чему.
Помните, у Марка Твена — кажется, в Путешествии капитана Стормфилда — был персонаж, не то сапожник, не то портной, которого в раю считали самым великим полководцем всех времен и народов, хотя он ни разу не был на войне. Ему оказывали всевозможные почести, даже Александр Македонский ему завидовал, а до того, чем этот парень занимался в земной жизни, просто-напросто никому не было дела: что с того, что ему не представился случай проявить себя, говорили на небесах, но мы-то здесь знаем, что он герой и молодец!
Так вот, ваш брат — вовсе не сумасшедший, он писатель, которому еще не представился случай, только и всего.
В вавилонской Гемаре говорится, что, после того как храм был разрушен, пророчества были отобраны у пророков и отданы безумцам. Незащищенным душам то есть.
Мне всегда хотелось спросить: безумцами их стали считать до или после раздачи пророчеств? Или безумец по вавилонскому определению — это незащищенная душа с ношей пророчества, которое больше никому не под силу?
Иногда я думаю: если бы мне сказали, что и мы с вами вылеплены Мозесом из его цветного пластилина, и простудная Барселона, и горный монастырь Монтсеррат, и даже это короткое письмо, которое я пишу, не надеясь на ответ, я бы — поверите ли — не удивилась.
Ф.
декабрь, 23
о чем я думаю? иногда я думаю о фелипе
кто теперь бегает к серрано за бисквитами? фелипе уже, наверное, ходит в пальто, а мне купили свитер из пегой колючей шерсти, на рынке в марсашлокке про лукаса барнард говорить не хочет
он хочет говорить про мои сны, по утрам я стараюсь не забыть, что было ночью, иначе он обижается и ругает меня — как бы это перевести? грязным безмозглым корабельным педиком, у которого лоскутная память, дырявая, как шлюхино покрывало
чего уж там, так оно и есть
декабрь, 27
сегодня кончился дождь, и я думаю о радуге
индейцы считали ее лестницей, по которой можно убежать из этого мира, индийцы — поклоном индры или его луком, не помню, китайцы — развратной двухголовой змеей, скандинавы — непрочным путем в асгард, а барнард говорит, что радуга упирается в землю там, где зарыто золото
золото бы нам пригодилось, пора мне искать работу, вот что
утром приходила бледноглазая магда, уводила меня во дворик покурить и пошептаться, у них с чесночком несчастье — полиция приехала за венсаном, их белокурым сутенером, он продавал таблетки на пачвилльской дискотеке axis, я и не знал, что на мальте есть полиция, здесь только едят и спят, точно как в моей больнице
ты красивый, сказала магда, а что педик, так это даже хорошо, и куртка венсанова будет тебе в самый раз, а мы-то с чесночком не можем вдвоем работать, это неприлично
я красивый? я — педик?
работа непыльная, но барнард недоволен, он хочет учить меня своему ремеслу, шлюхи — это не бизнес на мальте, говорит он, здесь слишком много девок, истекающих соком задаром
секс, говорит барнард, происходит от томности, томность — от пузырьков воздуха в крови, а пузырьки происходят от нечего делать
декабрь, 28
о чем я думаю? глядя на барнарда, я думаю о том, что меняют его рисунки на коже в жизни владельца этой кожи
в больнице мне давали чернильные пятна на листах бумаги, мол, какие существа мне там видятся, я придумывал гарголий и грабли, даже целующихся горлиц, просто от скуки, все на букву г
вот эта стрекоза у меня под лопаткой — она нарисована для лукаса, и она многое меняет, хотя теперь-то я знаю, что лукаса нет, что он сам лукавая стрекоза с чернильным брюшком, но в первый день, когда барнард рисовал ее жгучими алыми чернилами, мы этого не знали, верно?
я слышал, что у китайцев считалось, что очертания города на карте предсказывают его судьбу
китайский город, напоминавший карпа, был однажды захвачен соседним городом, чьи границы смахивали на рыболовную сеть
а если бы мы с барнардом нарисовали жука? или медуницу?
январь, 4
баттута, тросточка, вот что у меня в руках, такой штукой отстукивали такт для оркестра или хора, прямо по полу
дирижерская летающая палочка — не то, нужно стучать по дереву, чтобы не сглазить музыку
я стою на углу с тросточкой, но без оркестра, после той поездки к лукасу у меня что-то с левой ногой, она стала тяжелее правой и запинается о каждую трещину
я работаю с магдой и чесночком четвертый день и кое-что узнал
женщины еще хуже, чем я думал, это раз мужчины бывают хуже женщин, это два все люди, которых ты хотел увидеть, встречаются тебе рано или поздно, это три
январь, 6
я потом напишу, что барнард сказал, а сон был такой я тороплюсь, я быстро прохожу по коридору отеля, застланному малиновым ворсистым ковром, скрывающим шаги, мне нужно лечь рядом с женщиной, сейчас же! прижать лицо к ее острой ключице, вдохнуть ее запах — трава и чуть подгоревшее молоко, разжать свои онемевшие челюсти, рассказать ей про тех троих, в клинике, прокричать ей про трех австрийских недоучек, трех осоловевших буршей, трех лабораторных уродцев, которых я хотел бы душить долго, медленно, не сразу переламывая им жизнь, а выпуская ее по сдавленному вздоху, по капле слюны, за то, что они сделали с моей жизнью, за то, что они сделали
я достаю ключ и открываю дверь, да, у меня есть ключ от ее двери, это стоило мне ровно сотню местных лир, в номере темно, жалюзи крепко держат уличный шум, слышно только поскрипывание часов и ее дыхание, слишком тяжелое, беспокойное, бедная моя девочка, я нащупываю журнальный столик, наливаю воды из графина, разбужу ее и дам розовую таблетку, из тех, что она считает горькими, но они дают покой, прохладную кожу и безразличие
я подхожу к постели, одеяло сброшено на пол, она заснула поперек кровати, но что это? дверь снова открывается, человек, который входит, не видит меня, я успел прижаться к стене, он натыкается на столик, слепо шарит руками, звякает молния, мои глаза привыкли к темноте, я наблюдаю его движения, он разделся и подходит к спящей — сейчас я брошусь на него! я убью его! это насильник, маньяк, я нащупываю за спиной металлическую ножку торшера, сейчас она закричит, пусть она закричит, мне будет приятнее убить его
но что это? он ложится рядом с ней, утыкается лицом в нее, женщина открывает глаза, да — я вижу, как ее глаза и зубы блеснули во тьме! я хочу закричать, но рот сводит судорога, я направляюсь к дверям, очень долго, медленно, тысячу лет, за тысячу лет они успевают многое, дверь закрывается без скрипа, на двери керамическая табличка с бело-розовым соцветием, олеандр! так называется ее номер, в этой гостинице у всех комнат цветочные названия, о, это греческое имя, такое же многозначительное, как у нее самой, nerion — означает влажный, я хороший врач, меня обучали латыни и греческому, если листья этой душистой дряни заварить как чай и выпить, то сначала заболит живот, потом польется кровь из верхних и нижних человеческих отверстий, страшно и тяжело забьется сердце, откажут глаза, потом пульс утихнет понемногу, и сердце остановится
впрочем — даже чаю пить не нужно
можно просто разжечь камин олеандровым хворостом, и закрыть поплотнее окна и двери, и запереться наключ, и записку оставить, и там перечислить их ненавистные имена, всех троих
нет! пятерых! и все, все, все станут их презирать за то, что эти трое, нет! пятеро! сделали с моей жизнью
Лондон, двадцать второе декабря
Надья вернулась, смуглая, как малайская горничная Девенпортов.
Но записать я собирался нечто другое.
Когда я встречаю Надью после работы, то обычно выпиваю бокал вина в кафе Стренд напротив адвокатской конторы, не люблю заходить в чужие офисы и разглядывать марципановых секретарш. Так вот, сегодня в Стренде раздавали рекламу новых авиалиний, не то ирландских, не то шотландских, дешевых до неприличия.
Первым пунктом в графе сегодняшние горячие предложения стояла Мальта за 90 фунтов.
Вот тебе, Оскар Тео, и рука судьбы!
Так что я взял и рассказал Надье всё об Иоанне Мальтийском. Всё-всё, на самом деле всё. Даже не предполагал, что она так быстро вспыхнет и загорится. Второй день слышу только про мальтийского сокола, погреба с сокровищами, код да Винчи, маятник Фуко и тому подобную девическую ерунду.
Лондон, двадцать третье декабря
И зачем? А затем, что все невыносимо однообразно, как если бы тебе в стотысячный раз показывали один и тот же учебный фильм про тычинки и пестики. Я бесконечно устал от повсеместной, набивающей оскомину открытости и доступности. Я устал от понимания, от смыслов и их бесконечного бестолкового совокупления.
Тайна? Какая же может быть тайна, если в этом мире просто нечему и некуда меняться!
В детстве еще существовала вера в то, что на свете есть место, где ты внезапно станешь другим.
Но, по сути дела, эта вера основана на страхе остаться тем, кем ты уже являешься.
Потому что нет на свете более отвратительной вещи, чем привычка постоянно быть самим собой.
И поэтому приходится постоянно лгать самому себе, ведь единственный способ выжить — это получать хоть какое-то удовольствие от собственной лжи.
То: info@seb.lt, for NN (account XXXXXXXXXXXX)
From: joannejordi@gmail.com
С Рождеством!
Это письмо будет коротким, считайте его новогодней открыткой.
Вчера весь вечер читала «Исландские легенды и предания» Иона Арнессона. Много думала, как говорят мои лукавые студенты.
Знаете ли вы историю о девочке в вильнюсской больнице, которая рассказала Мозесу о руне thorn, или, как ее называют в других источниках, Thurisaz ? Увидев его в первый раз, она немедленно сообщила Мо его руну и нарисовала магический крючок на ладони.
Он рассказал мне это вчера вечером, хотя я спрашивала совсем о другом — о том, как умер ваш отец, о том, как он сам в первый раз попал в больницу, но Мо предпочел историю про руну. И на том спасибо. No mal.
А ведь thorn — это руна недеяния, символ пассивной защиты — шипы охраняют, не нападая.
У нее есть и другое значение — испытание, это вытекает из готского имени руны — Врата.
Врата эти, представьте себе, служат средством сообщения между тем, что снаружи, и тем, что внутри; проходя в них, мы оказываемся в другом месте — и неизвестно, возможен ли путь обратно.
Не правда ли, забавно, дорогой брат Мозеса? Особенно если сравнить с отрывком из его эссе, сданного мне под видом курсовой работы еще в прошлом году.
..Я продолжаю понимать, что в тот миг осознал, какая мне предстоит жизнь: я буду жить одновременно двумя жизнями, я буду крепко спать и видеть себя живущим в этом сне.
Придется признаться, что в придачу к Арнессону я перечитываю студенческие тексты Мозеса, найденные в архиве нашей кафедры.
Ф.
январь, 6
сегодня я понял, кто еще тут пишет, в моем дневнике
утром чесночок попросила перевести письмо от марсельского дружка — две страницы страстных анатомических подробностей на неплохом французском, пересыпанные портовыми гортанными крошками, — я перевел
это другое дело, сказала она хмуро, выслушав текст и забирая у меня конверт, не то что давеча, с твоими паршивыми занавесками
оказалось, вчера утром я принял ее за горничную, а спальню, точнее, пропахший недосушенным бельем чуланчик, где я теперь сплю, — за номер в отеле
я попенял ей на грязные шторы и даже провел пальцем по подоконнику, оставив светлую дорожку в пыли, я был ужасно серьезен
аккуратный он парень, этот морас второй
мы с ним будто два волка — гери и фреки — на одного одина
или два козла — тангризнир и тангиост на одну повозку тора
это он гулко говорит из меня, будто из живота кукольника?
январь, 8
еще сон
ужасная погода, кошки и собаки падают с неба, как говорил мой школьный учитель английского, город подтекает черной типографской грязью, вода плещет изо рта у всех уличных маскаронов и горгулий, я иду по лестнице, впереди меня бежит ледяной ручей, позади сопит какой-то парень, смуглый, коренастый, как альраун, почти неразличимый в темноте, ступеньки местами раскрошились и противно скользят, я снимаю размокшие теннисные тапки и иду босиком, в руках у меня неудобный сверток в коричневой бумаге, в таких дают бутылку в лавке, чтобы выпить ее на людях, но это не бутылка, больше похоже на кувшин с широким горлом, я отгибаю кусок разлезшейся упаковки, нащупываю отверстие, засовываю туда тапки, мне нужна свободная рука, чтобы держаться за перила, я уже пару раз поскользнулся, за мной спускается тот, темный, я слышу его осторожное дыхание, нестерпимый запах волглой одежды, под ложечкой у меня начинает ворочаться что-то мерзлое, мокрое, горло перехватывает, я учащаю шаг, лестница кончилась, началась улица с фонарями, в водяной пыльце похожими на кварцевые простудные лампы, я сворачиваю в первый же бар, сбрасываю мокрую куртку на высокий табурет возле стойки, пробегаю по коридору босиком, сжимая свой сверток, он вдруг начинает вырываться, как живой, и, кажется, даже пищать, открываю дверь с жестяным писающим мальчиком, набрасываю щеколду, прислоняюсь к холодной стене и просыпаюсь, все, все! но нет — он стоит за дверью, я знаю, что у него в руке трезубец, что-то вроде рыбацкой остроги, я его рыба, а в руках у него ведро, в которое он положит добычу, слышно, как металл скребет непрочную фанерную дверь, я не дышу, превращаюсь в тростник, в мыслящую флейту, в неуклюжем сосуде теннисным мячиком бьется мое мокрое сердце, отдай его, отдай, отдай, я просыпаюсь от резкой боли в горле, как будто нетерпеливая атропос полоснула меня своими ножницами, сажусь на пышной кровати, кровь капает на рыжий терракотовый пол, нет, это не старухино железо, горло мое перерезано глиняным осколком, кровь и охра, на осколке процарапано кривое N — лишний, добавочный месяц по аттическому календарю, у меня-то его не будет, думаю я, и плачу, и просыпаюсь снова, в третий раз, на полу, в полдень, на красной рогоже, весь в слезах, на коврике из марсашлокка
январь, 9
еще когда я на голден принцесс работал, встретил там одну старушку, она на палубу утром выходила, на самый ранний завтрак, в шесть часов, и сидела на корме с пластиковым кофейным стаканчиком, высматривая, наверное, гиппокампов
у нее была улыбка как у зернистых красавиц на японских календариках — медленно проявляющаяся, если сбоку посмотреть, и такое же фарфоровое лицо, потрескавшееся по контуру
я там в кафе дыни резал к завтраку и виноград раскладывал, а она попросила плед принести, ветер был сильный и наносил холодные брызги, я принес и посидел с ней немного, она пахла знакомо — прежней роскошью и немного красным донышком шкатулки для писем
вы заметили? средиземное море безропотно, как девка портовая, сказала она, проявляясь осторожной улыбкой, а вот пасифик — он как русский любовник, все молчит, молчит, слегка пенится, но стоит отвернуться — непременно выкинет какой-нибудь фокус
у нее были русские любовники, с ума сойти, а у меня не было
у меня что, вообще не было любовников?
январь, 13
la carta no tiene empacho[47]
историю придумали нынче с магдой — про влюбленных, которые встречаются наспех, пока девушкина мама выходит на час с собакой: стоит ей выйти, как они приступают к занятию, прекраснее коего нет, если верить тем, кто занимался
приступают не раздеваясь, не целуясь, и в изрядной спешке, а после усаживаются чинно, и запястья друг другу гладят, и пьют вино невинно, и за полночь ужинают, и на вернувшуюся маму глядят с умилением
но вот история их увяла, юноша любит другую, однажды она приглашает его домой, наливает вино, накрывает старательный стол, берет его за руку, наконец, и смотрит в зрачки ему: ешь, пей, душа моя, но что это? он вырывает руку в недоумении: как можно! вот так сразу? вино и еда?
но ведь я не готов, говорит он на пороге и пускается прочь, давясь разочарованием
Лондон, двадцать девятое декабря
И все-таки какие-то смыслы в тексте Иоанна по-прежнему от меня ускользают. Я думаю, что это малосущественные смыслы, относящиеся, скорее всего, к общей алхимической риторике, хотя как знать… Впрочем, я уже привык к тому, что не все смыслы открываются сразу. Всякий текст слоист и сладок, как греческий кадаифи, а я всего лишь маленький червячок, последовательно проедающий слой за слоем.
Занятно, что во многих местах Иоанн пишет о «нелепости тайны» ( ineptia misterii ). Конечно же, любая тайна нелепа, неуместна и, я бы сказал, бестолкова, но что имеет в виду добрый брат Иоанн?
Для меня нелепость тайны заключается в существовании постыдной необходимости самообмана для поддержания интереса к жизни. Искусственного интереса к искусственной жизни. Иоанн имеет в виду что-то другое. Его мир не был еще настолько вялым и дряблым, чтобы нуждаться в мистической дермотонии. Так откуда же этот скепсис и обреченность? И о какой такой жертве он здесь говорит?
Можно ли предположить, что речь идет просто об участии? Участвую, вкладываю самого себя, значит — жертвую. Скорее всего, так. Но главный приз предназначен для последнего. А вот каким образом устанавливается сама очередность — непонятно.
Согласно все той же алхимической традиции последним должен оказаться первый, а первый — это я. Во всяком случае, так мне хочется думать.
Иоанн придумал правила, а я попробую сыграть в его мальтийский покер. Хуже от этого не будет, потому что хуже некуда.
Билеты на самолет и гостиница на Мальте для нас с Надьей заказаны. Работу с рукописями я уже закончил, завтра сдаю отчет, но о существовании Иоанна господа аукционеры не узнают, они бы его с молотка пустили ничтоже сумняшеся. Эту рукопись, точнее, письмо на шести рассыпающихся страницах я оставлю себе.
Надо же чем-то компенсировать аллергический насморк и дурацкую привычку все делать в перчатках.
То : Mr. Chanchal Prahlad Roy,
Sigmund-Haffher-Gasse 6 A-5020 Salzburg
From: Dr. Jonatan Silzer York,
Golden Tulip Rossini,
Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta
Без даты
Чанчал, душа моя. Все не так плохо, и, если бы не дожди, я смирился бы даже с неизъяснимой мальтийской тоскою. Зима на Мальте напоминает зиму в Венеции, так же сыро и безнадежно, только за окном не плещется черная замусоренная вода. Полагаю, что смерть на Мальте мало чем отличается от смерти в Венеции. Ты ведь понимаешь, что я имею в виду?
Выходя из отеля, каждый раз рассовываю по карманам шарф и перчатки, но хожу все равно нараспашку, хочу простудиться и побыть в номере отеля в компании с ВВС и CNN, чтобы хоть пару дней не видеть этих людей, особенно двоих англичан, недавно прибывших на остров и незнамо как затесавшихся в нашу компанию.
Мало мне было вечно потеющего французах нервической горячкой и елейного студента, поглощенного конопатым декольте доктора Расселл, так нет — явились новые гости.
Профессор Форж, медиевист, похож на второстепенного демона из мистерии двенадцатого века, вышагивает, заложив руки за спину, на лице хранит всепонимающее выражение, можно подумать, ему ведомы все превратности и все скорби земной юдоли.
Его жена — белесая лондонская твигги с заметной примесью шотландской породы — так легко переходит от веселости к меланхолии, что, сидя вчера в кафе, я несколько раз порывался спросить у нее, что за дешевые транквилизаторы она принимает.
И еще — ит Gottes willent — эти куцые лондонские пиджачки в клетку с кружевными блузками, застегнутыми до горла. К тому же она прикалывает к лацкану красную капроновую розу, что у европейцев, как известно, символизирует пламенную страсть.
Я же придерживаюсь древнеегипетских взглядов: красное сулит угрозу и вред. Вероятно, не стоило ей об этом говорить, еще одна неврастеническая дама записала себя в лагерь моих врагов.
Не помню, писал ли я тебе о македонском студенте, все зовут его Густавом, хотя настоящее имя звучит интереснее — Густоп, он сообщил мне об этом в первый же день знакомства. Прелюбопытнейший экземпляр самовлюбленного гетеросексуала.
Фиона таскает парня за собой по всем своим раскопкам, в прошлом году они были в Мемфисе с русскими и бельгийцами — похоже, в археологии не существует паранойи национальных приоритетов, как в медицине, ха-ха, — и прожужжали мне все уши разговорами о ритуальных комплексах, золистом грунте, хтонических богах, грабительских ямах и особенно — о некоем уникальном массивном орудии времен палеолита, название которого осмелюсь перевести тебе как скребло.
Студент Густав мог быть хорош собою, как юный Адонис, если бы не был так этим озабочен. Тут ты, вероятно, улыбнулся, я угадал? Но это другая степень озабоченности, далекая от моего Snobismus, как ты это называешь, я же предпочитаю английское coxcombry.
Мальчик просто с ума сходит по собственным ресницам, мне кажется, я так и не видел его глаз, они всегда полуприкрыты! Разумеется, он почуял во мне ценителя, и с этой минуты ресницы смыкаются каждый раз, как он удостоит меня парой слов.
Но тебе нет нужды ревновать, милый Чанчал, я не из тех отважных смертных, что осмелятся перейти дорогу всемогущей Фионе. Его научные способности вызывают у меня сомнение, полагаю, существуют более весомые причины, по которым сие грациозное и хрупкое существо неотлучно находится при докторе Расселл.
В бедной тюрьме сгодится и тюбик с вазелином[48], сказал бы на это твой любимый писатель.
Эллинские женщины ранней осенью любили выставлять на окно горшочки с особой зеленью, которая быстро расцветала и мгновенно увядала, их называли садики Адониса, символ мимолетности жизни, как я полагаю. Так вот — ранняя осень Фионы пышно празднуется на глазах у всей экспедиции.
Надеюсь, я тебя хоть немного развеселил. Мне же здесь не до смеха, мой мальчик, поверишь ли. Гнев, о богиня, воспой… гнев душит меня, когда я думаю о людях, по вине которых я любуюсь ресницами чужого Густава, вместо того чтобы держать руку на твоем участившемся пульсе.
ЙЙ
январь, 22
гусиная зыбь
я вспомнил, отчего не люблю женщин, — подумал вчера о больнице, понюхал магду и вспомнил
это я еще первый раз лежал, в девятом классе, в Вильнюсе
практикантка аисте, вот кто это был, с ее красноватыми коленями и скулами, с острым речным запахом, водянистой улыбкой, вечно она оставалась на ночное дежурство, сидела под лампой в коридоре, завернувшись в колючее бурое одеяло
аисте скучала и приходила ко мне поболтать, приносила прохладное участие — спирт в сосуде, разлинованном красными черточками, они его там, в ординаторской, пропускали через марлю с марганцовкой и молоком
счастье — это простота желаний, говорила она, а я и не спорил, сидел себе, опираясь на подушки, одна своя, одна соседская
хорошо, что соседа твоего забрали в первую палату, говорила она, а то он тленом пах и пыхтел противно, хорошо, что тебе бла-бла-бла не колют, говорила она, от бла-бла-бла туман сизый, блажь и привыкание, а на синеньких таблетках ты вполне человек, читаешь вот, аисте вертела книжку в руках, посмеивалась, и однажды ловко так наклонилась, завела мне мягкую ладонь под голову, прижимая обе мои руки другой мягкой ладонью, и стала целоваться, то есть целовать меня в лицо и еще в грудь, прямо через застиранный махровый халат
странно, не правда ли, смеяться — это значит самому, одному, а целоваться — только вдвоем?
поцелуи были глуховатые, плотные, но с еле заметным щелчком, счолк! счолк! так обходят комнаты, выключая свет по всей квартире
по ногам у меня бежали мурашки, такие бывают на холодном процедурном столе, но я сидел смирно и пережидал
потом она убрала и пальцы, и лицо, шумно отодвинулась вместе со стулом — стул она приносила с собой, у меня стула не было, — сложила руки на коленях и посмотрела на меня пустыми глазами, как будто в окно поезда
январь, 24,
se murio la vieja, se acabo la deuda[49]
куда все девается? вот только что было здесь, жгло щеки, сушило глаза, жаркое и бессвязное, как речи локсия, и — снип, снап! уже поникло, оплыло свечными толстыми складками, ни дать ни взять — каменоломня каза мило
у восходящей страсти зажмуренные глаза, в ней все на ощупь, все твердое, выпуклое, даже водяные знаки и те по брайлю, и те царапают утреннюю память подсохшей корочкой
у исчезающей страсти расширенные потемневшие зрачки — вот это я? все это разве я?
босая ундина выходит на сушу, спотыкается и кубарем катится с лестницы — obit anus abit onus
следующая стадия не имеет визуального образа, У нее кисловатый запах шизофрении
январь, 27
чесночок дуется на меня, сидишь тут, вывязываешь петельки, говорит она, выдаешь себя по капле, воображаешь людей историями, можно подумать, ты нас всех выдумал, а на деле — у тебя просто не стоит
девушки уже обижались на меня за то, что я не совал в них ничего своего
юноши, впрочем, тоже
и — ни разу, никому, ничего я еще не смог объяснить
январь, 29
шпион в доме любви[50]
сегодня мне пришлось фотографировать магду для клиента, на память
они лежали на сквозняке, на потертом ковре с арабским орнаментом говорящим о рае, прямо на тканом выпуклом золотистом медальоне, похожем на каменную резьбу во дворцах Танжера, — боги мои, где бестолковая магда раздобыла это сокровище? что-то связанное с прежним дружком — deja raconte[51] ? — или я просто забыл?
спина клиента покрылась гусиной зыбью, магдины колени и локти весело подсвечивали красным в стеариновой тьме, я сидел с камерой на подоконнике, дождь капал мне за шиворот, так уже было сто тысяч раз — deja eprouve ? — дивная магдина задница шуршала о берберскую шерсть — deja entendu ? — четвертый день идет дождь, разверзошася в cu истопницы бездны[52], клиент тянул время, ему было скучно и неловко — deja fait ? — тем временем чесночок уехала с немцами на остров гозо и не звонит, чесночок девушка серьезная, носит шемизетки на голое тело, и хляби небесные отверзошася, а мне пора искать другую работу — deja pense ?
Мальта, Валетта, пятое февраля
Прилетели. Завтра встречаюсь с доктором Расселл.
Если она мне откажет, а это вполне вероятно — на мою открытку она ответила довольно невнятно, хотя и вежливо, со всеми положенными академическими реверансами, — то нужно будет побыстрее отсюда убираться. Ла Валетта — настоящая дыра, и делать здесь нечего.
Не полезу же я один в эти дурацкие катакомбы без карт и специального снаряжения.
Надья нервничает, без конца строчит письма Мэлу (пытается таким образом успокоиться, создавая у самой себя иллюзию, что Мэл сможет прочитать эти письма), ее срочно нужно чем-нибудь занять, а то хлопот не оберешься.
То : Liliane Edna Levah,
5, cours de la Somme, 33800 Bordeaux
From: Eugene Levah, Golden Tulip Rossini,
Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta
5, Fйvrier
Лилиан, дорогая!
Ужасно рад, что ты нашла время оторваться от медовых утех с занудой Корвином и написать мне полстранички. Я не писал тебе все это время оттого, что был не уверен, читаешь ли ты мои письма. Я и теперь не уверен.
Пишу тебе, как и прежде, на адрес твоей матери, надписывать конверт именем Корвина у меня рука не поднимается.
Начну с того, что отвечу на твой тревожный вопрос.
Подозреваю, что он явился единственным резоном вступить со мною в переписку… ну да что с тебя возьмешь. Ты всегда была практичной девочкой.
Итак. Фотографии с блошиного рынка, купленные — для меня, заметь! — в Сантьяго-де-Компостела, никуда не делись. Ты пишешь, что на нынешнем Арт Базель похожие снимки с видами Парижа ушли за 300 тысяч? Должен заметить, что ты мало чему научилась, милая Лилиан. То, что с такой помпой продали наАрт Базель 36, это давно известный в мире антикварной фотографии экспонат — Series of die Eiffel Tower. Сделано Эль Лисицким в 1928 году. Ну, Эль Лисицкого ты уж должна знать, объяснять не стану.
Маленькие — девять на тринадцать — прелестные снимочки. Числом шесть. Каждый похож на смерзшийся кусок черного воздуха. Их уже выставляли раньше, и, взглянув на то, что Штейн привез из Сантьяго, я сразу о них подумал.
Но, во-первых, такого везения не бывает. А во-вторых, размер и качество бумаги отличается от серии с Эйфелевой башней, как папская риза от пальмового листа. Ты же знаешь, я не люблю держать фантазии под подушкой, и, разумеется, стоило проверить даже этот крохотный шанс.
В Сент-Морице, в Galerie Gmurzynska, работает Франсуа — парень, с которым я учился в Академии. Я переложил фотографии папиросной бумагой и послал ему почтой, он обещал посмотреть, хотя настроен был до крайности скептично.
Подпись отсутствует, на обороте черт те что понаписано цветными — sic! — чернилами, похоже, на один из снимков даже ставили кофейную чашку.
Ответ от него, наверное, уже пришел, но на мой адрес в Бордо, так что помочь тебе ничем не могу. Твои ключи от моей квартиры, если ты помнишь, остались там, куда ты их швырнула, когда мы разговаривали в июне. С тех пор прошло немало времени, и я понимаю, что ты была права.
Жизнь со мной была дешевой версией программы для обработки фотокопий. Цвета не имели оттенков, кнопки фильтров не работали… Ну, не буду тебя терзать, тебе нынче не до воспоминаний.
Рад, что вы намерены путешествовать, я же намерен вернуться как можно скорее, Мальта делается невыносимой.
Особенно теперь, когда рутинная спокойная жизнь в экспедиции встала с ног на голову. К нам присоединился английский профессор с лицом Дориана Грея, в том смысле, что рядом с его шеей оно выглядит ослепительно молодым. Поверишь ли — виртуальный знакомый Фионы по каким-то академическим сайтам. Боженька, верни меня во времена, когда люди знакомились под сенью цветущих каштанов.
Однако ничего не поделаешь. Профессор Тео Форж — не знаю, вместе пишется или раздельно, — второй день запирается с Фионой у нее в отеле, и уж не знаю, что они делают, но ей, судя по всему, нравится. Глаза блестят, и веснушки заметно побледнели.
Нас он тоже не обошел вниманием. Даже соизволил объяснить, зачем явился на забытый богом островок, правда, я уловил далеко не все.
Какая-то псевдонаучная муть про средневековые чудеса.
Ужас в том, что Фиона загорелась его идеей и собирается задержаться как минимум на две недели.
Мой контракт не позволяет мне покинуть место раскопок, пока руководитель не отпустит меня официально, так что первое, что я сделаю завтра, — подам доктору Расселл официальное прошение, получу свои три тысячи евро — я был невероятно, неприлично экономным! — и вернусь в Бордо первым же самолетом.
Надеюсь, ты найдешь время выпить со мной стаканчик пастиса в добром старом Регенте?
Твой Эжен
Fйvrier, 7
Лилиан, солнце мое!
Напрасно ты сердишься, и уж совсем не стоило тратиться на телеграмму — фотографии не пропадут, парень в Сент-Морице — человек надежный, ему и в голову не придет присвоить то, что принадлежит мне.
А ведь это принадлежит мне, не забывай.
Я теперь все время думаю о результатах экспертизы. Даже спать не могу.
Пытался ему звонить, но в галерее сказали, что он уехал кататься на лыжах, куда-то в Вербье, вернется через десять дней.
Уверен, что пакет и свои соображения он переслал мне перед отъездом.
Нужно вернуться в Бордо как можно скорее, проверить почту и все выяснить. Проклятая американка Фиона и слышать не хочет о моем отъезде.
Когда я изложил ей свои основания — буквально стоя на коленях! — она посмотрела на меня так, будто задвинула щеколду в дровяном сарае и я остался в темноте, на холодном полу, на мокрых опилках.
Мало того что мы до сих пор не свернули лагерь, хотя рабочие уже разъехались, — нам предстоит копать самим, то есть делать черную работу, не указанную в моем контракте, merde, merde!
Этот Тео Кактамегофорж задурил ей голову какой-то рукописью, оба пылают страстью первооткрывателей, хотя младенцу ясно, что здесь, в этой исхоженной вдоль и поперек пустыне, в этом засыпанном конфетными фантиками Гипогеуме, не может быть ни-че-го.
На перроне Лувр-Риволи в парижском метро можно найти больше, чем в этом опустошенном практикантами-археологами лабиринте.
У профессора имеется старая карта, где указано заветное местечко, но добраться до него будет потруднее, чем морочить голову перезрелой американской профессорше. Что ж, поглядим.
Засим остаюсь,
твой Эжен
Целую вечность целую.
февраль, 6
я пристрастился к канеллони с фенхелем и хожу по утрам в кафе у каза рокка пиккола, кафе называется мальтийский сокол, мне нравится, что у них на салфетках вышиты птицы, у сеньоры пардес тоже были такие
похоже, вчера я видел там профессора форжа, того самого, что не взял меня в экспедицию, полуночного англичанина, которому я строгал шоколадку в растворимый кофе
а я так его просил, даже нашел две безнадежно усеянные латынью статьи в интернете
наверное, я слишком этого хотел, и он испугался
если чего-то слишком сильно хочешь, судьба пугается и отвечает уклончиво
с ним были люди, пятеро, это что, те, кого он выбрал? один мальчик даже похож на фелипе, только глаза славянские, светлые, а у фелипе тяжелые каталонские веки и оливковые зрачки, они пили вино верде с хрустящим хлебом и тихо беседовали, там еще была рыжая, очень белая женщина, закутанная в шаль до самых глаз, но я увидел ее кожу, когда она подносила рюмку ко рту, рюмки здесь зеленоватые, с толстым пузырчатым дном, и вино в них выглядит как вода
наверное, они только что приехали, бросили вещи в отеле и пошли в кафе, но зачем их так много? я мог бы теперь сидеть с ними и говорить о катакомбах святого павла, финикийских кладах или еще о чем-то пыльном и прекрасном, кто этот парень с тяжелыми ресницами? а эта, похожая на вялую эстрелицию, остролицая барышня — жена профессора? ну да, иначе она не перебирала бы его пальцы с такой небрежностью
один из них, тот, что с полным ртом французского раскатистого ррр, поймал мой взгляд и понимающе улыбнулся, поднимая рюмку, тут в сердце мое вошла зависть, прямо как штопальная игла, и я ушел, не дожидаясь счета, бросил на столик полторы лиры, теперь у меня есть деньги и я оставляю на чай, господи, даже смешно
февраль, 7
I was a child prodigy,
начал свою биографию норберт винер, а я былpunch — drunk child, неловкий и ошеломленный, меня ошеломляли вещи, тайно живущие в доме, особенно вещи моего брата
все, на что я нечаянно натыкался, обнаруживая то мамин секрет — миску с подсохшими апельсиновыми корочками, то отцовский — початую бутылку граппы с сургучным клеймом на шнурке, клеймо я, разумеется, прибрал, все это были печальные мелочи, не переходящие в откровения, я ведь давно уже знал, что дом — весь, от выщербленной паркетной доски, под которой — я знал наверняка! — спрятано пиратское сокровище, до черного обливного желудя на фасаде камина, — живет своей ровно гудящей, ночной, празднично горячей жизнью, что вещи в нем болеют и расцветают, сталкиваются лбами, как майские жуки, подмигивают, меняются местами или расходятся по своим углам, завидуют и притворяются — то есть делают то же, что и я, только в то время, когда я этого не делаю
но вещи брата — это была жизнь над жизнью, я не знал им названия, как не знал их происхождения, пробираясь к нему в комнату, открывая ящик его стола, покрываясь мурашками от тихого звяканья, запуская руки во все эти оловянные, стеклянные штуки, где каждый медный проводок под напряженьем, каждая дырка посвистывает нестерпимой пустотой, теперь-то я знаю, что это было — развоплощение вещественного мира, внезапно лишенного крючков и зацепок, лишенного имен, нужных для овладения им, мира, симметричного тому, в котором жила няня, ловко управляясь с пустотелыми, скачущими по полу словами вроде баской и заспа и еще — лепеца, мира, в котором тяжелая небрежность к чужеродным словам превращалась в
февраль, 13
twist again
вот поэт Гумилев говорил своей нежной жене такое: аня, если ты увидишь, что я хочу пасти народы, — отрави меня
а я нынче магде сказал: магда! увидишь, что я пишу дневник, — швырни в меня мокрой тряпкой
магда вышла за табаком, и я снова пишу дневник мне нужно безупречное слово, а оно плеснуло хвостом и ушло в сизую бурлящую темень тропа
акрибия — вот как называется моя болезнь
тут есть и аква, и рыбы, но нет выхода
Отель Россини, Ла Валетта,
четырнадцатое февраля
Несовершенство представлялось средневековым авторам чем-то вроде болезни. А болезнь излечима, если подобрать правильное лекарство. И тогда всякий несовершенный металл и всякое несовершенное вещество можно превратить в совершенное, то есть в золото. Как правило, алхимические рецепты изобилуют тайной символикой, понятной только посвященным, но рано или поздно все они сводятся к некоему химическому опыту, в котором первоначальное вещество восходит от состояния nigredo — черноты, или неразделенности, к состоянию albedo — белизны, в котором содержатся все цвета. При этом albedo — это всего лишь серебро, лунное состояние, которое должно быть поднято до rubedo — красноты золота и солнца.
Иоанн в своем тексте, сдается мне, предлагает совсем иной способ решения проблемы. Рецепт Иоанна можно было бы, пожалуй, назвать мистической теорией вероятности. Каждое мгновение в мире происходят миллионы событий, которые совершенно случайно могут явиться причиной появления философского камня. Но сама по себе вероятность такого исхода крайне мала. Предметы же, хранящиеся в Гипогеуме, являются своего рода катализаторами вероятности. Иоанн верит, что они значительно увеличивают вероятность случайного возникновения философского камня. Если я правильно понял, то, по сути дела, не важно, как работают эти предметы, важно провести реконструкцию в соответствиии с установленным Иоанном порядком.
Да, я смешон. Мне сорок пять лет, и мой космос становится все более определенным, все до тошноты предсказуемо, в том числе и я сам. И вдруг открывается возможность немного, пусть самую малость, отступить от этой предсказуемости. Разве это не хорошо?
Существуют закономерности, и существует вероятность. У того, кто плывет по реке, вероятность захлебнуться выше, чем у того, кто гуляет по лесу. Но при определенных условиях может захлебнуться и тот, кто гуляет по лесу.
И даже более того, при определенных условиях тот, кто гуляет по лесу, неминуемо захлебнется. Главное, знать условия и иметь возможность их воспроизвести.
Наука — это дерьмо, которому снится, что оно Господь Бог.
Завтра мы приступаем, in hoc signo.
To: Mr. Chanchal Prahlad Roy,
Sigmund-Haffner-Gasse 6 A-5020 Salzburg
From: Dr. Jonatan Silzer York,
Golden Tulip Rossini, Dragonara Road,
St Julians STJ 06, Malta
Februar, 14
Чанчал, пишу тебе коротко, не удивляйся. Профессор Форж оказался прав, монастырский тайник существует. Сегодня, после шести дней возни — какая удача, что в Гипогеум запретили вход туристам и прочим бездельникам, — мы добрались до входа. Осталось совсем немного, мы могли бы открыть его к полуночи, но Фиона распорядилась иначе. Вся компания вернулась в город, я пишу тебе наскоро, жду, когда придет ленивый посыльный, выпью теперь чаю с ромом и отправлюсь спать, ноги как будто набиты колючей ватой, в которую после Рождества убирают елочные игрушки. Меня, разумеется, разбирает любопытство, хотя забавы профессионалов — черепа, черепки и скорлупки — вряд ли способны вдохновить меня так, как вдохновляют доктора Расселл и ее белобрысую македонскую игрушку. Но — признаюсь тебе — я нынче в весьма приподнятом расположении духа.
Беспокоюсь, получил ли ты мое январское письмо? Обнаружил ли то, о чем мы прежде говорили? Почему молчишь об этом? Прочти со всею тщательностью и сверь со своими — не сомневаюсь, что они существуют, — записями летнего периода. Мне важно знать, каковы твои планы и соображения. Обратись к доктору Шленгеру из Epidemiologie, скажи, что я просил помочь тебе с лабораторным временем — мерзкий Дэвид Дорних тебя близко не подпустит к новым машинам. Постарайся ответить побыстрее, у меня есть предчувствие, что скоро в моем здешнем существовании что-то изменится. Мальтийское время остановилось?
Твой Йонатан Йорк
февраль, 15
когда я лежал в больнице в третий раз, доктор был молодой и давал мне читать свои книги
старые же врачи не дают нам читать со своего стола, они боятся, что, узнав о себе все эти ослепительные подробности, мы не станем их больше слушаться, а станем высоко подпрыгивать и упиваться ласковой латынью и библиотечным поскрипыванием — эндогеноморфный! соматический! ажитация! но этот доктор был молодой и держал на столе коньячную фляжку для печальных медбратьев и носил на запястье плетеный арабский браслет
передирание волос, расхаживание и дотрагивание, вот что я помню из зеленого учебника (коробова? самохвалова?), а еще — всплески жалоб и крики, особенно это дотрагивание меня мучило, я всегда хотел дотронуться до того, с кем говорю, я всегда любил перебирать: гречка, рис, брусника, дачный стол на веранде, катящиеся по желобу ягоды, это и есть депрессия, да? самый ее краешек? но было там слово заметнее, шершавое, звонкое, как шершень, из тех, что мучительно знакомы, но не даются в руки, тяжело уворачиваясь в памяти, ретардация! говорил доктор, а я видел смерть, кружевную рубашку, зияющую алыми пятнами, две медленные пули, две дырочки, ожидающие их, откуда это? маскообразное выражение лица! обедненная речь! говорил доктор, и вот она — обедня, черная, багровая толпа на ступенях, золоченая маска с узкими бойницами, смородиновые глаза в прорезях, камера, наезд, ванина ванини? сумерки — скудно лиловые, как ладонь мавра, сизая рябь под ветром, угрожающая выя моста
февраль, 17
без меня, книга, пойдешь ты в город[53]
вот оно как
ребрышки текста слишком хрупки, чтобы в них удержалась твоя живая жизнь, твои сумрачные радости и благодарные вспышки горя
es natural, текст пишется для читателя, и наполнять его горячей алой кровью так же неловко, как, скажем, нести плещущую рыбину в куцем пакете из гастронома
несчастны все — и несущий, в облепленном сизою чешуею пальто, и несомый, в быстро убывающем холоде водопроводного отчаяния
выходит — не пиши о своем, не забалтывай леденцовое слово я
повторенное тысячу раз, оно может исчезнуть, как те слова в детстве, монотонно и долго произносимые — спа-си-бо, па-ро-ход, сча-а-астье, и вот она, радостная потеря смысла, стирание прежней уверенности, даже в животе холодеет — а вдруг так можно со всем? еще бы нельзя
переписывая — стираешь, верно, доктор?
То : Liliane Edna Levah,
5, cours de la Somme, 33800 Bordeaux
From: Eugene Levah, Golden Tulip Rossini,
Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta
13, Fйvrier
Лилиан!
Пишу тебе в состоянии грогги, мы нашли эту чертову кладовку!
На это ушло жуть сколько времени, первый раз в жизни я натер кровавые мозоли на ладонях, сегодня весь день поливаю их из какого-то флакона, подаренного Йонатаном, он оказался не таким уж паршивым доктором, надо сказать.
Мы работали вчетвером шесть проклятых дней. Дамы были на подхвате, правда, вчера нетерпеливая Фиона надела холщовые перчатки до локтя и таскала камни и грязь наравне с мужчинами.
От жены профессора толку было мало — это худосочное существо с адвокатским острым подбородком способно только зажимать сигарету между средним пальцем и указательным. Осталось совсем чуть-чуть, и мы войдем: Фиона получит свои финтифлюшки, Оскар свой брик-а-брак, а я получу билет до Парижа.
Прощай, унылый мальтийский пустырь.
Уверен, что моя паранойя — так выразился высокомерная скотина Йонатан — тут же исчезнет, стоит мне выйти на набережную Гаронны и отхлебнуть Шато Бассака урожая 2003 года.
Он утверждает, что мои страхи — порождение демонов ревности, тоже мне Карл Густав Юнг в платочке с лилиями, безработный австрийский фармацевт…
При чем тут ревность, мне просто иногда кажется, что за мной кто-то идет, но ведь не Корвин твой сухопарый мне мерещится! Я даже сам не знаю, кто мне мерещится!
Я ни разу не смог обернуться. У меня мороз по коже до самых щиколоток. И еще при этом такое странное чувство — будто холодным ветром дует на темечко.
Будто сквозняком.
Помнишь, где у меня крошечная лысинка? Ты называла ее тонзурой ленивого патера. Вот на нее и дует.
Лилиан, мы скоро увидимся, я весь дрожу от нетерпения. Заказывай столик в Регенте на воскресенье. Вив ла Франс!
Твой Эжен
февраль, 18
чесночок и магда повадились любить вдвоем молодого араба
я его видел пару раз, он улыбается со знанием самого дела, как суфий, продувшийся в деревенском казино
живет в отеле с жестяным ярмарочным именем — золотой тюльпан россини — и платит девочкам вперед за всю ночь, хотя отпускает их через пару часов
чудной такой парень, весь в золотистой щетине
чесночок говорит, у него мягкий смуглый ежиный живот и хищная черная спина со шрамами, она каждый раз удивляется
наверное, на боку у него шов, и если подцепить ногтем, то можно разнять его на две половинки
а где-то, наверное, ходят холеная бескостная спинка и впалый живот воина, сослепу слепленные
магду он пристегивает к кровати солдатским ремнем, а чесночка заставляет смотреть или посылает за дешевым перно и голуазом, вот ведь галльские замашки, наверняка — марокканец
девочки посмеиваются — он, дескать, не прочь со мной познакомиться
отчего бы тебе не попробовать, мо? говорят они
февраль, 19
у меня отключились запятые
мальтийская зима ненадежна как клошарское одеяло
нос у меня заложен и каждые полчаса хочется горячего вина с перцем и апельсиновой коркой на дне кружки
alas! барселонские прихоти здесь неисполнимы зато воду можно пить из фонтанчика перед кафе вода сладковатая и от нее замечательно ломит зубы сегодня за завтраком видел ту самую компанию с рыжей белорукой девицей только их стало пятеро слышал как девицу окликнули — фиона! какое свистящее шелковое имя хотел бы я побыть фионой и кутаться вот так в зеленую пашмину и вот так скрести прозрачным ногтем прозрачный висок
с ними раньше была маленькая немка с острыми ключицами разве нет? а может быть я путаю
фиона наскучив компанией грызет нестерпимо хрусткое яблоко и нарочито смотрит в сторону иногда даже в мою а я отвожу глаза чем не рожер варнье
когда она хмурится видно что ей больше чем я думал — марсианские канальцы у рта присыпаны бисквитной пудрой
без даты
scarabee
вспомнил сегодня, когда и где я в первый раз испугался, что сойду с ума
это было в Вильнюсе, в апреле, во дворе больницы на улице б.
светловолосая девочка сидела на скамейке, спиной ко мне, подняв лицо к полуденному солнцу
у нее были косички с атласными зелеными лентами и клетчатое платье, такая ткань называется тартан, в детстве я думал, что это от слова торт, потому что дочки папиных друзей приходили в таких платьях на мои дни рождения и пр., еще там было слово пляссе, но дочки сидели чинно и никогда не танцевали
я долго смотрел на нее и думал, что у такой девочки должны быть удлиненные мочки ушей и прозрачные розовые ноздри, мне ужасно захотелось увидеть ее ноздри! я обошел скамейку и сел напротив, точнее, лег на траву, как проворный белый единорог при виде девственницы, положить бы ей голову на колени и заснуть, подумал я, и тут она опустила лицо, не открывая зажмуренных глаз, солнечное пятно лежало на ее переносице, а на щеке сидел жук, жадеитовый тяжелый жук, и шевелил головой
потом он пополз по ее лицу, будто хепри по голому бедру своей матери, и мне показалось, что он двигает перед собой солнечный блик, но нет, это было облако над нами, поглотившее свет, девочка не знала об этом, как не знала и о жуке хепри, она просто сидела там, закрыв глаза, и ничего не знала, это была сумасшедшая девочка, совсем сумасшедшая девочка, совсем
февраль, 22
если закрыть глаза и долго всматриваться, то там появятся винные медленные пятна, бледные вялые ниточки и еще какие-то стремительные крошки наподобие хлебных мотыльков, у вас, я полагаю, тоже появляется что-то в этом роде, но они только ваши, и больше ничьи, ими нельзя поделиться, даже описать толком„не получается
так вот, доктор, мое время состоит из таких прирученных мною существ, понятных мне одному, но ведь это не отнимает у них телесности и не умаляет любви
или умаляет?
То : Liliane Edna Levah,
5, cours de la Somme, 33800 Bordeaux
From: Eugene Levah, Golden Tulip Rossini,
Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta
15, Fйvrier
Mon Dieu! Лилиан, все пошло к чертям собачьим.
Утром мы вскрыли мерзкий средневековый чулан, там оказалось до черта мерзкого средневекового барахла.
Но главное не это — как только мы вошли, сработал какой-то дьявольский механизм и профессорскую Надью убило стрелой из самострела. Она полезла в нишу, где стояла глиняная посудина с росписью, что-то щелкнуло, и — merde! — девчонка оказалась на полу, а в горле у нее торчала короткая стрела с железным оперением.
Будто стебель с заостренными листочками. Вошла прямо под подбородок.
У меня нет слов, чтобы описать тебе дальнейшее.
Бедная Надья лежала на полу, под нее уже подтекала кровь, я даже удивился — совсем немного крови, а мы минуты две не могли произнести ни слова. Потом Оскар держал ее запрокинутую голову, Йонатан говорил: не трогайте стрелу! надо в госпиталь! — он светил фонариком Надье в зрачки и ругался по-немецки, Фиона полезла наверх, потому что ее мобильный телефон не работал в чертовом погребе, а мы с Густавом просто сели на пол и тупо смотрели друг на друга. На Надью мы смотреть не могли.
Если мне суждено умереть не от старости, я готов на любой способ, только не этот.
Умереть в чужой могиле — хотя умники Форж и Расселл говорят, что это не могила, но по мне так самая настоящая, — на каменном полу, с какой-то четырехгранной железной дрянью, застрявшей у тебя в горле…
Потом, когда за Надьей приехали из госпиталя, врачи вызвали полицию, про которую никто из наших почему-то не подумал, и нас стали выставлять из камеры — так называет Фиона это проклятое место, — я подошел к нише, где стоял арбалет.
Простое устройство, поверишь ли. Деревянное ложе с желобком и толстая тетива из воловьих жил, а может, и не воловьих вовсе.
Чаша, к которой потянулась Надья, охранялась широкой ступенькой в полу, заденешь, и — фюить! Кстати, чаша к тому времени, как я подошел, исчезла, будто ее и не было.
Я повернулся, чтобы спросить, кто прибрал сомнительное сокровище, но в камере, кроме Оскара, никого не было, все вышли на воздух.
Профессор тоже смотрел на арбалет, стоя у меня за спиной.
— Девятьсот лет назад, — сказал он странно свистящим голосом, — эта штука была предана проклятию на Втором Латеранском соборе. Папа Римский объявил ее богопротивным оружием и велел христианским воинам вооружиться чем-нибудь попроще. Представьте себе, после этого арбалетами стали пользоваться даже те, у кого их сроду не было. Орех с инкрустацией, голова орла… Немецкая, честная работа, — добавил он, проведя рукой по желобку, и вышел вон.
Il se croit sorti de la cuisse de Jupiter[54]!
Можно подумать, я знаю, что такое Латеранский собор.
И еще — скажи мне, Лилиан, дорогая, как человек, чья жена только что лежала здесь с торчащей из горла граненой железякой, может рассуждать о вооружении христианских войск и о какой-то чертовой инкрустации, как чертов лысый антиквар на Сотбис?
Merde, merde.
Допишу завтра, я зашел в отель только переодеться.
Придется ехать в полицию, письмо брошу по дороге.
Не знаю, удастся ли сегодня пообедать. Я уже привык ходить здесь в одно кафе, они умеют варить кофе с кардамоном и черным перцем.
Не волнуйся за меня,
твой Эжен
18 февраля
Самое тяжкое в моей работе — подавлять свои эмоции. Расследование требует, чтобы твое сердце было отдано жертве, и только ей, либо наказанию за преступление. А я все принимаю близко к сердцу, как последняя дура.
Дело, которое мне поручили, полно загадок, и, вместо того чтобы заниматься скупыми фактами, я целыми днями думаю о людях, которых встретила в тот день в Гипогеуме.
Они не похожи на людей, которых я встречала раньше.
Жену профессора Форжа я увидела уже мертвой, и она самая красивая из них, точнее, была самая красивая, а Фиону Расселл я разглядеть не успела — она была в шоке, сидела на земле с распухшим лицом и тряслась, ею занимались сразу два приехавших вслед за нами доктора.
Зато когда она пришла давать свидетельские показания, это был совсем другой человек: спокойная, затейливо причесанная дама в зеленой кашемировой шали… о, как бы я хотела такую шаль! Остальные участники этой затеи выглядят не так уж привлекательно, разве что студент с непроизносимой фамилией Зе-ме-рож — у него невероятно длинные загнутые ресницы. Когда он откидывает голову и смотрит сквозь них — вот это красиво, да… а так — ничего особенного.
Француз слишком толстый, к тому же ужасный скандалист, профессор вроде худой, но какой-то дряблый — у него пустые складки под подбородком, Вероника такие называет собачья старость. Доктор — тот вообще гей, как мне показалось, натуралы вроде не носят цветастых платков на шее, к тому же он похож на красногубый кактус, у Джеймисона такой в кабинете, в испанском керамическом горшке.
Вероника говорит, что я оцениваю мужчин, повинуясь первому впечатлению, и что это неправильно. Но ведь они меня тоже так оценивают.
Этот расхристанный Лева оглядывал меня с ног до головы своими медвежьими глазками и противно усмехался, а студент вообще смотрел с каким-то странным сочувствием — можно подумать, это у меня неприятности и подписка о невыезде из страны.
Когда инспектор Джеймисон вызвал меня и сказал, что я буду заниматься этим делом, я оторопела: на место происшествия я выезжала с Элом Аккройдом и была уверена, что дело подобной сложности поручат ему. Моя работа в мальтийской полиции только начинается, к тому же я единственная женщина в нашем отделе, в таком статусе на серьезные поручения надеяться не приходится.
Потом, спустя два дня после происшествия, многое разъяснилось: никто в отделе просто-напросто не желает этим заниматься. Несчастный случай — много писанины, груда противоречивых мнений экспертов, возня с бестолковыми свидетелями, а толку — чуть. Раскрывать-то нечего. Убийца не предвидится. Но я не жалуюсь. Это мое первое дело, к тому же серийный маньяк или ревнивый муж понравился бы мне гораздо меньше.
Не хочу здесь писать о том, что я увидела в Хал Сафлиени, но — для памяти — приложу копию собственного отчета, который инспектор Джеймисон назвал розовой археологической лирикой. А на мой взгляд — хороший отчет. Нормальный.
Там, между прочим, написано, что Эжен Лева слышал некий свист.
Занятно, что никто, кроме господина Лева, свиста не слышал.
На мой вопрос: кто и зачем, по его мнению, мог свистеть в Гипогеуме, он ответил: еще неизвестно, какие твари бродят в этой адовой темноте.
22 февраля
Сегодня вызывала француза и доктора, у них расхождения в показаниях, и мне хотелось кое-что уточнить. Месье Лева закатил истерику у меня в кабинете, заявив, что ему необходимо покинуть Мальту и он не намерен торчать тут до второго пришествия.
У него, как он утверждает, частная галерея в Бордо, где буквально на днях должна состояться презентация новой коллеции каких-то невероятных фотографий.
Хозяин шикарной галереи в должности надсмотрщика в археологической экспедиции? Это подозрительно. Это очень подозрительно.
Послала запрос в Бордо по поводу личности месье Лева.
Купила папки для бумаг — прозрачные, лазоревого цвета, и прозрачный лазоревый стакан для карандашей. Теперь у меня на столе полный порядок. Оформляю полицейский участок за свой счет.
Получила первую справку! От комитета по охране памятников. Разрешения на раскопки в это время и в этом месте доктор Расселл не получала и получить не могла. Такие вещи согласовываются заранее с привлечением спонсирующего работы университета и наших чиновников. А с ними, как известно, не забалуешь.
Комитет предлагает передать дело в суд отдельным производством, но я подожду, пока прояснятся детали. Все-таки у меня на руках смертельный случай, а все остальное — бюрократическая ерунда. Погибла молодая женщина — красивая, незамужняя, как и я, юрист, как и я. Наверняка — умница и прелесть.
Аккройд говорит, что у нее отец умирает в Лондоне, он связывался с британскими родственниками, дело швах — придется им хоронить двоих за одну зиму, врагу не пожелаешь.
Джеймисон говорит, что несчастный случай должен быть оформлен за четыре рабочих дня, включая справку о передаче тела в морг.
Вероника говорит, что это похоже на роман про убийство в пустыне, она не помнит чей. Там такая история: невинную женщину, гуляющую в песках, убили стрелой, прилетевшей неизвестно откуда, а потом выяснилось, что все подстроили муж с любовником, внезапно влюбившиеся друг в друга. Не нахожу никакого сходства, но Веронике виднее.
С этой их экспедицией вообще много несуразностей.
Прежнее разрешение на раскопки у них действительно до начала февраля, причем раньше они копали совсем в другом углу Гипогеума, а до этого — в пещерах Ар-Далам. Хотела бы я знать, что там можно выкопать, кроме скелетов карликовых слонов?
Мисс Расселл свернула лагерь, потом снова развернула, мистер Форж вообще не имеет к экспедиции никакого отношения — по его словам. По словам же мисс Расселл — имеет, да еще какое, остальные трое вообще городят какую-то чушь… Который день брожу в потемках.
Я привыкла доверять своей интуиции, она у меня как слишком чувствительная модель автомобильной сигнализации: чуть заденешь — и кричит на всю улицу.
Вот и сейчас кричит. Только не могу разобрать, что именно.
И еще — Вероника увидела у меня Эту Штуку и настаивает, чтобы я ее вернула.
С какой стати? Это самая красивая вещь в моей коллекции. Я уже изменила с ней индийскому ножному браслету с колокольчиками и черному литому пупсу с белыми хитрыми глазами, а это были любимые Штуки в шкатулке Петры Грофф. И потом — кому ее возвращать? Она никому не нужна. Засунут ее в пластиковый мешок с биркой. Надпишут номер и забудут навсегда.
К тому же я подняла ее на полу в проходе, а не на месте происшествия. Так что — отзынь, Вероника! — приобщать ее к уликам вовсе не обязательно.
То : Mr. Chanchal Prahlad Roy,
Sigmund-Haffher-Gasse 6 A-5020 Salzburg
From: Dr. Jonatan Silzer York,
Golden Tulip Rossini, Dragonara Road,
St Julians STJ 06, Malta
Februar, 18
Чанчал, ты молчишь, а вокруг меня сгущаются зимние тучи. Я все чаще думаю о том, что напрасно оставил тебя одного. Ужасные предчувствия терзают меня днем и ночью. Я вижу отвратительные сны — в одном из них я застал тебя с другим мужчиной в номере мальтийского отеля, который занимает доктор Расселл!
Причем ты был наполовину женщиной — я отчетливо видел бледное женское тело, просвечивающее сквозь твою горячую смуглоту, я даже разглядел — о нет! — округлую грудь, пробивающуюся сквозь твою… Можешь представить себе этакий ужас и помрачение?
Объяснить эти кошмары я могу только тем, что на фоне моей звериной — и поверь, не только телесной! — тоски по тебе мне приходится как никогда часто разговаривать с руководителем экспедиции и любоваться ее слабыми бутонами, едва подымающими свитер.
Но начну, пожалуй, с начала, ведь ты ничего еще не знаешь. Мне кажется, что прошло добрых две недели с тех пор, как я писал тебе.
Время растянулось, как шнурок от бильбоке, у меня страшно ломит виски, так всегда бывает, когда я не справляюсь с текущей информацией.
Итак, мы открыли эту комнату, Vorratskammer, ничего особенного там не оказалось, кроме нескольких жухлых сокровищ на радость любезной Фионе.
Впрочем, это я так думал, позднее выяснилось, что кое-что особенное профессор Форж (или кто-то еще успел вынести на свежий воздух до приезда полиции. Судя по их с Ф. просветленным лицам, это кое-что имеет немалый научный вес, подумал я тогда и оказался прав.
Глиняная чаша унций на двести. В ней мелкие темноватые слипшиеся предметы, которые нам показали только мельком, что до меня, то я не слишком и настаивал.
К тому же во время раскопок, точнее, в первые минуты пребывания внутри камеры случилось ужасное несчастье. Но я не стану писать об этом, чтобы тебя не расстраивать.
Завтра утром Оскар обещал объяснить все поподробнее, при этом он скорчил загадочную мину, достойную Эркюля Пуаро в его худшей, британской версии, той, что показывали по каналу MGM.
Но боюсь, что завтрашнее утро, а также несколько последующих он проведет в участке вместе с досточтимой Фионой. Кстати, несмотря на тот факт, что случившееся в кенотафе несчастье касается Оскара Тео более, чем кого-нибудь другого, он держится холодно и неприступно и совершенно не выглядит человеком, переживающим чудовищную потерю.
Не удивлюсь, если он давно мечтал избавиться от бледной Дианы в облаках[55]… Впрочем, ты не любишь Эдгара По, и мое сравнение тебе ничего не скажет.
Что до меня, то я наслаждаюсь вынужденным бездельем, единственное, что омрачает мои спокойные зимние дни, — это отсутствие в моем номере балкона, где я мог бы покурить свою трубку, глядя в вечернее небо.
Помнишь мою террасу на Markus Sittikus Strasse, где мы потягивали вино из тяжелых бокалов муранского стекла? Я уже забыл, каковы они на ощупь.
Чувствую себя сосланным в деревню царедворцем, которому снится его должность при дворе и долгие бархатные рукава, расшитые жемчугом и адамантами.
Если бы я имел герб, то написал бы на нем что-нибудь вроде Man verwundert mich, um zu genesen[56], впрочем, ты это вряд ли переведешь.
Прошу тебя, не тяни с ответом.
ЙЙ
без даты
uknu
разговоры за завтраком с магдой разрывают мне сердце
в доме ни крошки! говорит она, зато есть пища для пересудов, думаю я, спускаясь в кафе за пирогом с queso manchego, но все напрасно — ей нечего надеть, нечего надеть, платье лопнуло по шву, обнажив магдину сердцевину, набитую снежной ватой, перепуганные цепочки рассыпаны на кухонном столе, она склоняется
над ними, прикусив губу, я слышу острый, дождевой, нарастающий запах ссоры и говорю, говорю
ляпис-лазурью, говорю я, растертой в порошок и смешанной с воском, расписывали мавританские покои, ее вешали аккадским судьям на шею, чтобы те не врали, из нее была сделана борода быка, найденного в уре, в царской просторной могиле, да послушай же, магда!
магда носит лазуритовые бусы на крепкой своей валлонской шее с полосами от небрежного загара и считает их дешевкой, правда — чесночку не дает и притронуться, магда знает место своим вещам! не хуже грифона, стерегущего гиперборейское золото, не хуже гишзиды с двумя рогатыми змеями, мимо магды не проскочишь, о нет! у нее морозильные яблоки в глазах, она не верит в то, что вещи живут не прошлым, а позапрошлым своим бытием, она плохо спит, но не станет сушить и толочь с медом уши дракона или оборачивать вокруг запястья кожаный ремешок, вымоченный в пене загнанной лошади, нет — она выпьет горячего рому с медом, и засунет ладонь с выгнутым средним пальцем между своих высоких ног, и станет потирать не спеша, вызывая раба лампы, запальчивого раба, что служит ей добрых двенадцать лет, а все не дождется ни покоя, ни воли
львиноголовая лейденская дева, она не слушает меня, когда я говорю о шумерах, водя пальцем по ее деревянному частому гребню, она помнит, что купила его в лавке на иль-монте и в тот же день купила за пару фунтов пробковый потертый портсигар, а веретена там разве не было? спрашиваю я, и она хмурится, бесстыдная приблизительность моей памяти утомляет ее, другое дело — венсан, деловитый смуглощекий венсан, томящийся артуром в тюрьме из римских костей, не печалься, магда, — за ним придут, осталось немного, почитай манускрипт из йоло, магда, послушай, как звучит — оэт и аноэт! гоуэр! манавидан фаб ллир! но нет, не слушает, полный рот сырного пирога у нее и полные глаза слез
февраль, 23
thorn + wyn
давным-давно, когда я жил с братом на даче в каралишкес, мы ходили на маленький рынок у костела, туда приходили тетки с ягодами
я все ждал, что станут продавать куманику, мне про нее рассказывали гостившие у родителей улыбчивые карелы, и потом я нашел ее в энциклопедии — rubus nessensis, но в лукошках у теток лежала мятая малина, потом крыжовник, а ближе к осени — неспелая брусника, до конца сентября меня терзала оскомина, а куманики все не было, я вырвал страничку с рисунком, повесил над столом и так часто смотрел на нее, что, казалось, я знаю ее вкус
правда, много лет спустя он оказался совсем другим
твоя руна — торн, это третья по счету, сказала мне толстая девушка дайна в вильнюсской больнице, когда папа умер, я долго там жил, сейчас уже не помню сколько, она написала мне на ладони шариковой ручкой — thorn, руки нее были распухшие, с ямочками, как будто кто-то долго тыкал карандашом, а улыбка слабая, будто она боялась раздвинуть губы как следует
теперь-то я знаю, отчего бывает такая улыбка — оттого, что сестра смотрела ей в рот и не давала спрятать за щеку синие и белые капсулы
твоя руна обозначает молот тора, у тебя внутри есть шип, и ты живешь как хочешь, дуб и куманика — вот твои защитники! сказала она, тор — это шип смерти, которым бог один усыпил валькирию брюнхильд, но это и шип жизни, притупляющий оружие противника, видишь ли, тебя хорошо берегут! она засмеялась, не раздвигая губ
а твоя руна? спросил я из вежливости, потому что не поверил, я жил тогда совсем не так, как хотел, а моя руна — вин, дайна быстро написала зеленое wyn на своей ладони, она похожа на флюгер и обозначает радость, и золотую середину, и согласие — я посмотрел на девушку с ужасом: если вот так выглядит согласие, то я не согласен
ее потом перевели куда-то, но я уже знал, почему мне всегда так хотелось этой лиловой небывалой малины, этой ассирийской горечи — rubus nessensis
куда там иову с его волчецом и куколем, пусть вместо пшеницы вырастает куманика и вместо ячменя куманика
февраль, 24
вот еще такая штука есть — если близко к человеку встаешь, ну то есть совсем близко, так что слышно, как у него там внутри хрипловатый маятник мается, задевая сизые розовые стенки, когда вот так близко встаешь, то на секунду начинаешь любить его ужасно сильно, просто становишься им и любишь его как себя
со мной такое случалось пару раз, а сегодня случилось в третий: я полюбил эту самую фиону, столкнувшись с ней в полдень в дверях в зеленной лавке на чейнмаркет
хожу туда за сельдереем и сливовым домашним джемом
раньше я ее видел с археологами в кафе, неужели она археолог? такая рыжая! торопливая! и вечно кутается в огромные платки с бахромой — этот был цвета разбавленной охры — как будто на сквозняке, и вот с нею я застрял в створчатых узких дверцах, на счет раз, два, три, и услышал ее сердце, и почуял дыхание
вам холодно? спросил я и сам испугался
глаза у нее вблизи оказались крыжовенного цвета, а нос слишком тонкий, с розовым простуженным кончиком
этот кончик меня и добил я не хочу быть с фионой, я хочу быть фионой как хотел быть лукасом, или даже сильнее ведь я не слышал, как стучит его маятник, и он ни разу не усмехнулся мне вот так, одной только расщепленной морщинкой у рта
24 февраля
Кошмар какой-то. Ночью меня подняли с постели звонком из дежурного отдела в Мджарре. Пришлось заводить машину, ехать в порт, а оттуда полчаса добираться паромом. Вертолета мне пока не полагается. Вертолеты у нас для туристов и инспектора Джеймисона.
Эжена Лева обнаружили на территории портовых доков, в яме со строительным мусором.
Что он делал на острове Гозо, этот чертов француз? Ездил ночью купаться в Голубую лагуну? Искал приключений в портовом баре с местными девчонками? Но ведь Мджарра такое тихое место, к полуночи там все замирает, и лагуна, и девчонки.
Уже ясно, что он разбился о громадные катушки с промышленным кабелем.
Хорошенький у них там мусор. Множественные ушибы и переломы, повреждения, несовместимые с жизнью… Куда же он так быстро бежал, что влетел в эту яму, как загнанный лис в ловушку?
Очень подозрительно.
Еще один несчастный случай! — весело сказал мне Аккройд, когда я вернулась в отдел в девять часов утра, не успев даже толком причесаться и умыться.
Ужас в том, что теперь надо начинать все сначала. А ведь дело Надьи Блейк можно было закрывать через неделю. Я уже представляла себе, как вызову этих археологов, посажу у себя в кабинете на разномастные стулья, минут десять помучаю их задумчивым молчанием, а потом сообщу, что они свободны.
А теперь — все сначала! А ведь он уехать хотел, этот Эжен малахольный. Приходил меня уговаривать. Выходит, я сама к этому руку приложила?
27 февраля
Совсем нет времени писать дневник. Вероника говорит, что я даже похудела за эти дни… что ж, это хорошо, правда, пока не слишком заметно. Еще она говорит, что я стала нервной и неприятно сосредоточенной. Еще бы — у меня сроду не было столько работы, хорошо ей пустой библиотеке бумажки перелистывать.
Три дня занималась своими археологами, написала отчет инспектору Джеймисону — на шесть страниц! Главное, что не дает мне покоя, — это каким образом они попали в эту комнату? Или, как выражается многоуважаемая доктор Расселл, — в камеру.
Символично, хмм.
Сдается мне, когда я закончу с этим делом, кое-кто и впрямь отправится в камеру.
Профессор Форж заявил, что нашел описание хранилища в старинной рукописи.
А рукопись — в библиотеке. Причем не всю, а только несколько обрывков.
Просто кино какое-то, про розу, с Кристианом Слейтером.
Без описания, говорит профессор, они бы это место не простучали. А так — за неделю нашли и выдолбили проход, не поднимая особого шума.
Допустим.
А что они там искали? И какая такая рукопись? Почему этим занялась начальница американской экспедиции, у которой была совершенно другая задача, к тому же кончились все сроки возможных работ?
Узнать, что об этом думают в ее университете.
Напишу им завтра.
Почему профессор взял с собой эту Надью, не имеющую никакого отношения к археологии?
Зачем она вообще поехала на Мальту? Судя по показаниям Оскара Форжа, у нее в Лондоне остался больной отец, который почти год не встает с постели.
Написала отцу в клинику, наверное — зря.
Почему профессор попросил о помощи именно Фиону Расселл, ведь они раньше не виделись и даже не переписывались? Если оба не врут, разумеется.
Почему они не наняли рабочих снова, чтобы управиться за пару дней?
Откуда у профессора эта рукопись, и имел ли он право использовать найденную там информацию в личных целях? Знают ли о раскопках в архиве?… или кто там его работодатели?
Узнать, кто дал ему эту работу, и сделать запрос.
Купить шампунь с красноватым оттенком и капли для глаз.
28 февраля
Я похудела на два фунта.
Фиона Расселл приходила ко мне жаловаться на жизнь. Ей нужно срочно ехать в Мадрид, к мужу, который там что-то реставрирует, потом — новый проект, где-то в Южной Америке, а разрешения на выезд не дают.
Отпущу ее, пожалуй. Под свою ответственность. Но не сразу, а недельки через две.
Флориана — просто золотое дно. Купила там в галантерейной лавке кожаный шнурок.
Точно такой, какой нужен для моей любимой Штуки, теперь можно носить ее на шее!
Да, пришел ответ из Бордо. То есть он еще раньше пришел, но нелепый какой-то, пара небрежных строчек.
А я послала еще один запрос, приложив копию рапорта о происшествии, в местную полицию, пусть поработают. Французы не смогли отыскать его жену, поехали на квартиру Лева, открыли дверь — а там сто лет никого не было, все покрылось пылью. Забрали почту У консьержа, проверили — в основном счета и всякие мелочи. Нашли, правда, одно письмо — из Сент-Морица, от некоего Франсуа Витгельштейна, даже не письмо, а большой заказной пакет с такими пузырьками внутри, Для вложения. А самого вложения не нашли. Это очень подозрительно.
Написала им, что надо искать жену, вполне вероятно, что жена проведала его на Мальте, если у них раньше были неурядицы. Пусть опрашивают друзей и соседей.
Написала этому парню в Сент-Мориц, адрес взяла у французов. Посмотрим, что выйдет.
Вероника смеется: французы ни за что не станут делать чужую работу! Времена комиссаров Мегрэ давно прошли! И коварных жен со стилетами и ядами — тоже.
Остались одни бестолковые Люка и адвокаты по разводным делам.
Может, она и права. Но я-то не Люка.
Меня зовут Петра Грофф, read my lips: Пе-тра Гро-офф.