Лиза Басова, так романически бежавшая из ссылки в селе Проще, — прав был Потап, — попала в революцию действительно «как кур во щи», — совсем нечаянно и, пожалуй что, почти не ко двору. Была она москвичка (не городская — из уезда), происходила из духовного звания, училась в московском Филаретовском училище, курса не кончила, по неприятностям с начальницею, и семнадцати лет поступила продавщицею в игрушечный магазин. В качестве сироты жила у тетеньки, которая весьма строго наблюдала за ее нравственностью, но обращалась с нею как с прислугою. Да и приходилось в самом деле помогать прислуге. Тетенька держала на Бронной студенческие меблированные комнаты с столовкою, пансионеры к ней валили валом, потому что дама была довольно добросовестная: кормила дешево и почти съедобно. Со студенчеством весело, — Лиза своею полуприслужническою ролью не тяготилась. Дело у тетеньки процветало и росло, а сама тетенька старела и болела. Лизе пришлось бросить магазин и превратиться в экономку меблированных комнат. Окруженная студентами, она ловила от них кое-какие «идеи времени», но, правду сказать, была слишком неразвита, чтобы сознательно усвоить, а развиваться было некогда: с утра до вечера кипела в хозяйстве, как в котле. Из себя девушка была не то чтобы уж очень красивая, но — пресимпатичной миловидности, рослая, статная, дышащая здоровьем и силою. Темпераментом природа наградила ее холодным, к влюбчивости не расположенным, а для дружбы и товарищества весьма приспособленным. Поэтому студенчество очень уважало и любило Лизу Басову, несмотря на ее простоту и почти темноту, и даже ревниво берегло ее от чересчур предприимчивых развивателей. Таким образом, досуществовала Лиза Басова до двадцать второго года жизни, не выйдя замуж и не имев романа, — просто «добрым товарищем» и «хорошею девкою». С своей стороны она почти суеверно обожала студенчество, как некую высшую силу, инстинктивно, именно только за то уже, что оно студенчество, и не понимала, но глубоко уважала на веру решительно всякую «революцию», потому что огромное большинство студенчества, у нее квартирующего и столующегося, было революционно. Она знала кое-что по слуху — например, что у одних — «пролетарии всех стран, соединяйтесь», а у других — «в борьбе обретешь ты право свое». Какая разница между теми и другими, это оставалось выше понимания Лизы, но она одинаково сочувствовала тем и другим, трепетала за тех и других, вместе с теми и другими ненавидела полицию, опасалась и подозревала шпионов и, в случае надобности, очень могла за тех и других собою пожертвовать. Ну, и случай представился. Был обыск в меблированных комнатах, искали шрифт — и ничего не нашли. Присутствуя при обыске, за хозяйку, Лиза Басова заметила скромный тючок, до которого полицейское внимание еще не достигло. Она хорошо знала, что тючок — с только что отпечатанными прокламациями более чем энергического призыва. Тогда Лиза Басова тючок очень ловко скрыла и вынесла в прачечную. Жандармы удалились с пустыми руками, забрав на всякий случай двух обысканных студентов. Но назавтра они возвратились уже за Лизой Басовой: номерная горничная подметила ее проделку и нашла выгодным донести. В тюрьме Басова вела себя опять-таки не героинею какою-нибудь, но с достоинством, «хорошею девкою»: никому ни словом не повредила, ни в чем не обмолвилась, а, не надеясь на свою изворотливость, больше отмалчивалась: знать не знаю, ведать не ведаю. Арестованные студенты, искренно жалея Лизу, усердно и постоянно заявляли на допросах, что Басова в их деле — ни при чем, человек не партийный и ровно ничего революционного они ей не открывали и не доверяли. Мудрое начальство и само видело с ясностью, что треплет совсем непричастного человека, но — за молчанку, в которой «упорствовала» Басова, — на всякий случай — швырнуло ее в порядке административной ссылки в Восточную Сибирь, на Енисей, в Прощу.
Потап немножко слукавил, когда уверял Тимофея, что ему хочется сбыть Басову из Прощи только потому лишь, что девушка очень тоскует.
Что Лиза умирала в Проще от тоски по России — это правда, но кто же не тоскует в административной ссылке? А бегут, однако, весьма редкие. Больше того, еще недавно было время, когда подобные побеги, тем более от определенного срока, считались в ссыльной среде почти неприличными и вредными, потому что отзывались на остающихся товарищах лишением льгот по свободному жительству и разными мстительными притеснениями «по закону». Я испытал это на самом себе. В Минусинске я очень дружил с местными татарами. Они два раза предлагали мне выкрасть меня и переправить, через Саяны, в Китай.
— Только скажи — сам не услышишь, как очутишься в Сойотии.
Соблазн был огромный, а риска почти никакого. Но посоветовался я с одним милым человеком, другом всех политических, и отказался.
— Потому что, — говорит, — пять лет ссылки не такой уж безнадежный срок, чтобы его не вытерпеть. Тем более что средства у вас есть, живете сыто. А если вы сбежите, то местные власти получат еще небывалую нахлобучку от верхнего начальства: вы ведь человек нашумевший и на особом положении. И нахлобучка эта целиком выместится на остальных политических, из них здесь тогда последнюю кровь выпьют.
Таким образом, если срочный ссыльный бежит, то обыкновенно не для личного благополучия, а вытребованный «делом». Дело было дано и Лизе Басовой. Оно висело у нее на шее, вместе с крестом и образками (это уж на случай обыска, для полного грима «мещанки Ульяны Курлянковой»), зашитое в ладанку, в виде бумажки, мелко исписанной цифровым шифром. Бумажку Лиза должна была передать товарищу в маленьком уездном городе Пермской губернии. С товарищем этим она была незнакома, и что в бумажке значилось, было ей неизвестно. Посыл свой Потапу давно хотелось отправить, но не имелось подходящего гонца. В Лизе Басовой он угадал одну из тех пассивно-решительных женских натур, которые созданы для революционной дисциплины, с нерассуждающею исполнительностью, способною доходить до самопожертвований почти баснословных. В конце семидесятых годов был случай, что подобная «рядовая» революции, командированная Желябовым[2] из Петербурга в Москву, по приезде — ночью в гостинице — была застигнута преждевременными родами, на восьмом месяце беременности. Она имела геройство выдержать ужаснейшие боли, даже не пикнув, так что и ближайшие соседи ничего не слыхали и не подозревали. Ребенок родился мертвый. Женщина уничтожила трупик в печке, прибрала и вычистила свой номер, а поутру как ни в чем не бывало поехала шнырять по поручению, бесконечно трясясь по ужасным мостовым и конкам. Исполнила, что велено, и в тот же день отбыла обратно в Петербург. И только тут уже, окончив миссию и дав по ней отчет, свалилась, полумертвая, и выдержала долгую, тяжкую болезнь.
Тимофей Курлянков и Лиза Басова находились в пути уже седьмой день. Так как они передвигались не перекладными, а собственною Тимофеевой парочкой, то отдалялись от Прощи гораздо медленнее, чем могли бы, но Тимофей почитал, что так вернее. Вопросами о возможности погони, ареста и неприятных встреч беглецы волновались только в первый день, который — покуда не смерклось — Лиза сплошь пролежала в кибитке ничком, притворяясь спящей или пьяною. Но вот переехали за Енисей, очутились в другом округе, степь переменила название, — беглецы приободрились: сзади выиграно большое расстояние, впереди — никакой опасности, значит, поезжай, не поторапливай, понапрасну коней не мучь! Тем не менее к седьмому дню странствия кони сильно сморились и обили копыта. Тимофей решил выменять их на первом же базаре, который будет по пути, хотя бы и с малою приплатою, на свежую животину. В России мена конем, продажа или покупка лошади для крестьянина — жизненный вопрос первой важности, а в степной Сибири конь — это своего рода живой денежный знак, четвероногая, ходячая, если не из рук в руки, то со двора во двор, оборотная монета. На третий день Тимофей оставил красноярский тракт и свернул на запад, взяв новую степную дорогу — «на Расею».
Ехать день за днем, осеннею степью, уставленною могильниками исчезнувших народов, которых и имена-то история забыла, — невеселое занятие. Встречников путники имели вряд ли двух или трех, считая от станка к станку, на расстоянии тридцати и более верст, а то и совсем никого. Лиза от скуки старалась как можно больше спать и засыпалась до одурения. Проснется: пара коней трусит мелкою рысцой, бубенцы звенят, будто медные собачки лают, мерно и жалобно; серое небо, серая степь и — каменные круги могильников на горизонте… Стоило просыпаться! Только и развлечения, что паромы через могучие степные реки, самовар да заедки на станках у «дружков» и ночлеги в неопрятных избах, с любопытными хозяйками, дымящими керосиновыми лампочками и угарными печами…
Тимофеем Лиза была очень довольна. Потап не ошибся, поручив ему девушку. Мужик оказался вежливый, «знающий свое место», услужливый, не наянливый. Был от природы неглуп и за сорок пять лет жизни повидал и узнал немало любопытного, как всякий работящий и торговый сибирский человек. Долгое путешествие на лошадях вдвоем, мужчины и женщины, — дело фамильярное, особенно в условиях, если они должны слыть за мужа и жену и выдерживать эти роли пред чужими людьми. Развивается невольное общение, устанавливается известная короткость, упраздняются или сокращаются разные мелкие физиологические секреты и условные лжи быта. Таким сближением недолго злоупотребить, не мудрено в нем зазнаться мужчине, особенно когда он сознает, что женщина — вся в его руках и кругом от него зависит. Но Лиза не могла нахвалиться скромностью и почтительностью своего фиктивного супруга. С самого начала пути было решено между ними, — во избежание обмолвок пред посторонними, — говорить друг другу «ты» даже и наедине, и совершенно позабыть, что Лиза — Елизавета Прокофьевна, а не Ульяна Дмитриевна. На станках, ночлегах и при дорожных встречах Лиза играла свою нетрудную роль молодой городской мещанки очень удовлетворительно. Пьяницею ей уже не надо было притворяться, как скоро они покинули круг «своих мест».
— Эх, сударыня! — с искренностью говорил ей Тимофей. — Кабы Ульяна хоть мало была на тебя похожа, то не радовался бы я теперь тому, что она в землю легла.
На ночлегах он очень искусно и деликатно покидал «жену» свою в хате с хозяйскими бабами, а сам удалялся спать в кибитку, отговариваясь, будто не любит спать в тепле. Осень, на его счастье, стояла погожая и еще без морозов.
К концу недели дорога изрядно изломала и коней и путников. Чувствуя себя в совершенной безопасности, они решили передохнуть день-другой, чтобы ехать дальше со свежими силами и на свежих вымепенных конях. Впереди было огромное торговое село, Дагна. Въехав в него, как раз на самый Покров[3], путешественники застали и базарный день, и престольный праздник.
Кому не известно, что «батюшка Покров» — всероссийская годовая эра крестьянских свадеб? Но мало кому «в России» известно, что такое сибирская крестьянская свадьба в хлебных округах подсаянских и подалтайских благодатных степей. Вернее, впрочем, сказать надо, — чем была там крестьянская свадьба — и была еще очень недавно, лет десять тому назад, к какой именно давности и относится странствие Лизы Басовой. В настоящее время обеднение коснулось и этих молочных рек с кисельными берегами — Минусинского, Абаканского, Кузнецкого края. Неурожай, переселенчество, земельные ограничения заставили пооскудевших чалдонов укротить размах старинного веселья. И все же, даже и теперь, в хлебные годы, это — былинный пир на весь мир, продолжающийся не менее недели, с воистину гомерическим разгулом, с непросыпными попойками. Плохая крестьянская свадьба в Кузнецком округе обходится в 400 руб., средняя — в 1000 руб., порядочная — в 1400 руб., богатая, о которой потом целый год молва гулом идет по степям, — до 4000 руб.! И, собственно, свадебные, прямые расходы составляют не более 10–20 % этих сумм: остальное пропивается. На каждого гостя своего — поезжанина — хозяин отпускает не менее 1 1/2 бутылки водки в день, на каждую гостью — не менее 1/2 бутылки, не считая «прочего». Разорительность свадебного обычая и пьяная утомительность его настолько велики, что даже чалдоны-толстосумы кряхтят под этой тяжестью, да и народ совсем дуреет от гулянки. Один сельский богатей под Красноярском думал выдать дочь замуж после Покрова. Вдруг является к нему депутация односельчан.
— Батюшка, Иннокентий Фомич, не будет ли твоей к нам милости — отложить свадебку на зимний мясоед?
— А вам что?
— Да, кроме твоей, три свадьбы у нас на селе…
— Ну?
— Не выдержим, однако, — сопьемся.
Там, где предвидится ряд богатых свадеб, хозяева уговариваются об их сроках и очереди, чтобы не совпадали. Это создает, на срок мясоеда, своего рода заколдованный свадебный круг, попав в который не легко выкрутиться. Сибиряки вообще мало стесняются расстоянием: сделать сотню, другую, третью на лошадях — у них и путешествием не почитается, — деловая или увеселительная поездка. На богатые и многообещающие свадьбы гости приглашаются и сами приезжают иногда из-за пятисот, даже из-за тысячи верст. Присутствие таких редких и издалека гостей, конечно, затягивает срок и усиливает напряжение свадебного разгула. Приедет человек кутнуть на одной свадьбе, а гуляет на трех, четырех и больше. Есть любители кружить по свадьбам, которые в том и проводят осенний и зимний мясоеды, что катаются от села к селу, со свадьбы на свадьбу на телегах или санях, обвешанных цветными платками, и пьянствуют изо дня в день на чужой счет. Но есть и несчастные, которые порабощаются той же участи совсем не по своему доброму желанию, а потому что они — почетные гости, уважаемые люди, и отпроситься или бежать от кошмарных пиров этих — для них значит жестоко оскорбить хозяев и нажить себе злопамятных врагов на всю жизнь. И, наконец, весьма многие сибиряки, вполне искренно ругавшие и проклинавшие безобразие свадебного обычая, признавались мне, однако, что есть в его пьяном, длительном вихре своеобразная затягивающая сила — создается в целой группе людей то, что на юридическом языке называется «привычкою к праздной и порочной жизни», будто какой-то стихийный и массовый запой. Декадент назвал бы это «оргиазмом»[4], а я думаю, что дело тут просто в хроническом алкогольном отравлении.
Едва въехали в село Дагну, Тимофей был окликнут рослым мужиком, нарядным, как купец, и здорово выпившим. Сперва путники струсили было, но, вглядевшись, Тимофей признал в мужике мелкого золотопромышленника Миронова, с которым вместе «старательствовал» когда-то за Байкалом. Тому прошло уже лет пятнадцать, с тех пор товарищи не видались и вестей друг о друге не имели. Ульяны Миронов не видывал и, что была или есть такая на свете, не знавал. Следовательно, опасности от него Лизе не предвиделось. Обрадовался старому товарищу Миронов, настоял, чтобы заезжали к нему во двор, и — как ты хошь, что ты хошь, однако ты у меня погости.
Напрасно Тимофей и Лиза настаивали и отговаривались, что нельзя — очень спешат, и далеко еще им путь держать: на самый Барнаул. Миронов только кланялся в пояс да повторял умиленным басом:
— Не обессудь! Уважь! Погости… Уж так мы тебе рады, так тебе рады… Господи! Я тебя, может быть, сколько годов в мертвых почитал?! Однако вдруг вижу: едет… И — супружница с ним… Ах ты! Ах ты!.. Не обессудь! Уважь! Погости!
— Душою бы рады, Василий Мироныч, но поспешаем в Барнаул…
— Что тебе в Барнауле делать? Барнаул так Барнаулом и останется, с места не уйдет. У меня погости! Ты, друг, посмотри, как живу… чаша полная!.. царю завидно!.. Господи! Небось дружками были, камратами звались, из одного котла кашу ели, из одной бутылки спирт глотали… Чтобы все вместе, значит, и на земле и под землею… И вдруг, однако, вижу: едет… И супружницу с собою везет, — эдакую добыл кралю писаную… Ах ты! Ах ты!.. Как же нам с тобою, по всему этому случаю, однако, теперь не выпить! Тимофей Степанович! Ульяна Митревна! Уважь! Погости!
Он кланялся сам, заставлял кланяться жену, детей, работницу, работника.
— Что же, Ульяна Митревна? — нерешительно обратился Тимофей к «жене». — Ведь мы все равно хотели на день-другой себе роздых дать… Так лучше, может, и впрямь погостить у Василия Мироновича, ничем у чужих людей?
Лиза помолчала, подумала. Она чувствовала себя страшно усталою с дороги. Все кости болели.
— Хорошо, я согласна. Ваши гости, Василий Миронович, только уж — заранее уговор, хозяюшко милый: больше трех ден вы нас у себя не задерживайте.
— Ульяна Митревна! Сударыня ты моя! — возопил Миронов. — О чем твои ко мне слова? Напрасные твои ко мне слова! Да ты только проживи у нас три дня-то, — так ты и Барнаул свой, и все на свете забудешь, с нами не расстанешься… Вот какие мы люди, сударыня моя!.. Опять же теперь свадьба у нас наладилась: однако племянницу из своего дома выдаю за хорошего молодца: купец-парень! — в Плющу, село, за нами будет сорок верст… слыхали аль нет? Как же мне, сударыня, теперь возможно отпустить тебя, хотя бы и в Барнаул? Ты у меня на свадьбе первый человек будешь… Уважь! Погости! Не обессудь!..
Таким-то манером попали наши путники в сибирский свадебный смерч. И начал он их с того дня шатать и мотать — от Василия Миронова к Мирону Васильеву, из Дагны в Плющу, из Плющи в Дагну. И благодаря тому, что вся Дагна видела, как высоко чтит и ценит Тимофея Курлянкова и супругу его, Ульяну Митревну, Василий Миронов, первый на Дагне, а пожалуй что и по всей прилегающей округе, человек, — только и слышали теперь путники со всех сторон, что:
— Не обессудь! Уважь! Погости…
Или — как в Сибири хозяйская формула предлагает:
— Поелозьте, поелозьте,
Милы гости!
На что порядочный гость должен, по этикету, отвечать с учтивостью:
— То и знаем,
Надвигаем,
То и знаем,
Надвигаем,
Наелостились!..
Прошло три дня. Прошла неделя. Прошло десять дней. Прошло две недели. Тимофей и Лиза были, правда, уже не в Дагне и даже не в Плюще, а в какой-то Опустоши, но Опустошь, как две капли воды, походила и на Дагну и на Плющу, и был с ними тот же Мирон Васильев, и был тот же Василий Миронов, и шло кругом все то же — одно на одно, вино на вино.
Как в Дагне, Плюще — потом в чем-то еще — потом в Опустоши, Тимофей и Лиза, по почину Василия Миронова, всюду оказывались самыми почетными гостями. Их больше всех и чуть не первыми после родителей потчевали, усерднее всех угощали и отводили им лучшую свободную каморку для ночевки. В разыгрывании супружеской комедии прибавился новый, неприятный и щекотливый момент. Но Тимофей опять-таки показал себя молодцом и настоящим рыцарем. Он каждый вечер очень ловко умел задержаться и заговориться с кем-либо, в момент отхода ко сну, чтобы дать «жене» время свободно раздеться и улечься в постель под одеяло. А сам затем, проникая в «супружескую» камору, целомудренно тушил ночник и свертывался калачиком, не раздеваясь, на каком-нибудь сундуке, лежанке, либо просто на полу, сунув под себя армяк, а под голову шапку. Поутру он столь же скромно и деликатно удалялся, якобы «до ветра», — чтобы освободить Лизе срок спокойно одеться и привести себя в дневной порядок. Но потом, выждав достаточно времени, непременно возвращался, и тогда уже он Лизу настойчиво просил удалиться из каморы. Как-то раз, забыв что-то, она — только что вышла — сейчас же возвратилась и застала Тимофея валяющимся с усердным и деловитым видом, точно он обязанность исполняет, на ее, едва покинутой, постели.
— Что ты, Тимофей Степанович? Ты еще спать намерен? — изумилась Лиза: было уже около шести часов утра, и все село встало на ноги.
— Не… я, однако, так…
Тимофей сконфузился.
— Зачем же?
Тимофей сконфузился еще больше:
— Для людей…
Лиза поняла: Тимофей старался придать их «супружескому» ложу «естественный» вид, будто на нем спали два тела, а не одно…
— Ты меня, Ульяна Митревна, извини, пожалуйста, — виновато оправдывался Тимофей, — однако, понимаешь, я ведь не дурное что мыслю, а для тебя же стараюсь… Как мы, значит, супругами считаемся… пред людьми. Этому, хоть всю Сибирь обойди, никто не поверит, чтобы муж с женой врозь спали… Ну, и того… оберегаю, значит, твою честь и свою амбицию… Стараюсь так для тебя устроить, чтобы все к лучшему… для надлежащего вида. А то засмеют… тебя за распутную, меня за дурака почитать станут… Да и подозрения опасаюсь… Ты не обижайся: однако ничего…
Лиза вспыхнула, но обижаться было не на что: наоборот, скорее она могла лишь быть и действительно была тронута такою заботливою предупредительностью «супруга». Вообще — и в оседлом состоянии, как в кочевом, — учтивый, сообразительный и трезвый Тимофей менее всего затруднял ей супружескую комедию. Гораздо щекотливее для Лизы была свадебная среда, в которой они, с раннего утра до поздней ночи, обращались.