Оноре де Бальзак Побочная семья

Графине Луизе де Тюрхейм на память и в знак искреннего уважения от ее покорного слуги де Бальзака

Улица Турнике-Сен-Жан была некогда одной из самых кривых и темных в старинном квартале, где находится ратуша; извиваясь вдоль садиков Парижской префектуры, она выходила на улицу Мартруа как раз у старой стены, в настоящее время снесенной. Здесь был турникет, которому улица и обязана своим названием, он был уничтожен только в 1823 году, когда городское управление Парижа выстроило на месте одного из садиков бальный зал, где был устроен праздник в честь возвращения герцога Ангулемского из Испании. Просторнее всего улица Турнике была у пересечения с улицей Тисерандери, но и там ширина ее едва достигала пяти футов. В дождливую погоду по улице текли потоки грязной воды, омывая стены старых домов и унося с собой отбросы, которые обыватели сваливали возле уличных тумб. Повозка мусорщика не могла проехать по этой вечно грязной улице, и для ее очистки жителям приходилось рассчитывать только на ливень. Да и как было привести ее в порядок? В летнее время, когда лучи солнца отвесно падают на Париж, золотая полоса света, узкая, как клинок сабли, ненадолго озаряла мрак улицы Турнике, но так и не могла высушить постоянную сырость, застоявшуюся на уровне нижних этажей черных, молчаливых домов. В июле лампы там зажигали уже в пять часов вечера, а зимой и вовсе их не тушили. Впрочем, даже в наши дни отважному человеку, решившему пройти пешком от квартала Марэ до набережных, покажется, что он спустился в погреб, как только в конце улицы Дю-Шом он свернет на Ом-Арме и по улицам Бийет и Де-Порт выйдет на Турнике-Сен-Жан.

Почти все улицы старого Парижа, великолепие которых так превозносится в летописях, схожи с этим сырым и темным лабиринтом, где любители еще могут найти кое-какие остатки старины. Так, например, в те времена, когда существовал дом на углу улиц Турнике и Тисерандери, нетрудно было заметить торчавшие из его стены обломки двух толстых железных колец — все, что уцелело от цепей, которые квартальный надзиратель приказывал некогда протягивать каждый вечер для охраны общественного порядка. Этот дом, примечательный своей ветхостью, был построен с предосторожностями, говорившими о сырости старинных жилищ. Для оздоровления первого этажа свод подвала был выведен фута на два над землей, и, чтобы войти в дом, приходилось подняться по трем ступенькам. Парадная дверь была украшена полукруглым наличником, который заканчивался вверху женской головкой и арабесками, источенными временем. В полуподвальном этаже дома, с улицы Турнике, имелась квартирка в три окна, прорезанных почти на высоте человеческого роста и скудно пропускавших свет. Эти окна с прогнившими рамами были забраны редкой решеткой из толстых железных прутьев, выгнутых книзу, как в витринах булочных. Если днем какой-нибудь любопытный заглядывал в окна двух комнат, составлявших эту квартирку, ему ничего не удавалось там разглядеть. Лишь при свете яркого июльского солнца глаз различал во второй комнате две кровати с ветхим пологом из зеленой саржи, стоявшие рядом в алькове, обшитом деревянной панелью. Но около трех часов пополудни, как только зажигались свечи, в окно первой комнаты можно было увидеть старуху; она сидела на скамейке возле камина и помешивала угли в жаровне, на которой тушилось рагу — излюбленное блюдо привратниц. В полумраке вырисовывались кое-какие предметы кухонной и домашней утвари, развешанные в глубине комнаты. В этот час старый стол на ножках, скрещенных в виде буквы X, бывал обычно накрыт. Скатерти, правда, на нем не было, но стояли два оловянных прибора и миска с каким-нибудь кушаньем, состряпанным старухой. Три плохоньких стула дополняли меблировку комнаты, служившей одновременно и кухней и столовой. На камине виднелся осколок зеркала, огниво, три стакана, спички и большой белый кувшин с отбитыми краями. И все же плиточный пол комнаты, утварь, камин — все ласкало взор благодаря порядку и бережливости, отличавшим это мрачное и холодное жилище. Бледное, морщинистое лицо старухи соответствовало темной улице и дряхлым, заплесневевшим стенам дома. Неподвижно сидя на стуле, она казалась вросшей в этот дом, как улитка в свою бурую раковину. В ее лице сквозь притворное добродушие проглядывала едва уловимая плутоватость; из-под круглого, плоского тюлевого чепца выбивались седые волосы; большие серые глаза были так же спокойны, как улица, где она жила, а многочисленные морщины можно было сравнить с трещинами в стенах дома. Родилась ли она в нужде или впала в нее после минувшего достатка, только она, по-видимому, давно примирилась со своей печальной участью. С восхода солнца и до позднего вечера, за исключением того времени, когда старуха стряпала или отлучалась с корзинкой за провизией, она сидела у последнего окна квартирки, а напротив нее, в старом кресле, обитом красным бархатом, работала девушка. Молодую вышивальщицу прохожие могли заметить в любое время дня: она не сходила с места и, склонившись над пяльцами, усердно трудилась. На коленях матери лежал зеленый тамбур для плетения тюля, но пальцы шестидесятилетней женщины еле перебирали шпульки, а зрение, по-видимому, ослабело, так как нос ее был украшен парой тех стародавних очков, которые держались при помощи пружинки на самом его кончике. С наступлением темноты труженицы ставили на столик, разделявший их, лампу. Пройдя сквозь два стеклянные шара, наполненные водой, ее лучи ярко озаряли работу, позволяя одной женщине видеть тончайшие нити шпулек, а другой — еле заметные штрихи рисунка, нанесенного на ткань, по которой она вышивала. Воспользовавшись выступом решетки, девушка выставила за окно длинный деревянный ящик с землей; в нем росли душистый горошек, настурция, хилый кустик жимолости и вьюнок, слабые стебельки которого обвились вокруг прутьев. Чахлые растения давали блеклые цветы — лишняя черта, вносившая что-то грустное и нежное в картину этого окошка, проем которого так хорошо обрамлял два женских лица. Случайно заглянув в него, даже невнимательный прохожий уносил с собой представление о жизни рабочего люда в Париже, так как вышивальщица, по-видимому, жила только своей иглой. Мало кто доходил до турникета, не задав себе вопроса, каким образом девушка сохранила румянец в этом сыром подземелье. Когда по дороге в Латинский квартал[1] мимо проходил студент, пылкое воображение помогало ему сравнить это незаметное, бесцельное существование с жизнью плюща, покрывающего холодные каменные стены, или с жизнью обреченных на труд крестьян, которые родятся, обрабатывают землю и умирают, оставаясь неведомыми миру, хотя они-то его и кормят. Рантье, осмотрев дом взглядом собственника, спрашивал себя: что станется с этими двумя женщинами, если вышивки выйдут из моды? Может быть, среди тех, кто в определенные часы проходил на службу в ратушу или во Дворец правосудия или же возвращался домой, попадались и добрые люди. Может быть, какой-нибудь вдовец или сорокалетний Адонис[2], долго и внимательно изучавший эту безрадостную жизнь, рассчитывал на бедственное положение матери и дочери, чтобы дешево купить невинную труженицу; ведь ее ловкие пухлые ручки, нежная шея и белая кожа — очарование, которыми она, вероятно, была обязана этой улице, лишенной солнечного света, — неизменно возбуждали восхищение прохожих. Может быть также, какой-нибудь честный чиновник с окладом в тысячу двести франков, ценитель благонравия и каждодневный свидетель усердия, с каким трудилась молодая вышивальщица, ожидал только повышения, чтобы соединить свою незаметную судьбу с ее столь же незаметной судьбой, свой упорный труд — с ее трудом, предложив девушке, по крайней мере, поддержку мужской руки и мирную любовь, бесцветную, как вьюнки на ее окошке. Смутная надежда оживляла порой потухшие серые глаза старухи матери. Утром, после скудного завтрака, она брала тамбур скорее ради приличия, чем по обязанности, и, положив очки на потемневший от времени рабочий столик мореного дерева, такой же дряхлый, как и она сама, с половины девятого до десяти часов утра внимательно наблюдала за людьми, обычно проходившими в это время по улице; она ловила их взгляды, высказывала замечания об их походке, одежде, лицах и, казалось, предлагала им свою дочь — так выразительны были ее глаза, пытавшиеся завязать между прохожими и девушкой узы взаимной симпатии при помощи уловок, достойных театральных кулис. Нетрудно догадаться, что обычная вереница прохожих служила ей развлечением, а может быть, и единственным удовольствием. Дочь редко поднимала голову: стыдливость, а вероятнее всего, мучительное сознание своей бедности приковывало ее взгляд к пяльцам. И только в ответ на возглас удивления матери она показывала любопытным свое личико с чертами неправильными, но весьма привлекательными. Чиновник, одетый в новый сюртук, или примелькавшийся прохожий, шедший на этот раз под руку с женщиной, могли заметить тогда слегка вздернутый носик вышивальщицы, ее румяные губы и серые глаза, полные жизни, несмотря на утомление. От бессонных ночей, проведенных за работой, под ее глазами легли темные тени, но лицо никогда не теряло свежести. Бедная девушка, казалось, была рождена для любви и веселья; для любви, которая провела над ее миндалевидными глазами тонкие, ровные дуги бровей и наградила ее таким обилием каштановых волос, что она могла закутаться ими, как плащом, непроницаемым для взоров возлюбленного; для веселья, от которого трепетали ее подвижные ноздри, а на розовых щеках выступали две ямочки, для веселья — этого цветка надежды, которое помогало ей быстро забывать огорчения и без содрогания смотреть на безрадостный жизненный путь. Девушка всегда была тщательно причесана. По обычаю парижских работниц, она считала себя одетой, как только успевала пригладить волосы и выложить на висках два шаловливых завитка, резко выделявшихся на белой коже. В повороте этой головки было столько грации, темный узел волос, лежащий на точеной шейке, так красноречиво говорил о юной прелести девушки, что наблюдательный человек, видя, как упорно она работает, не поднимая глаз при звуке его шагов, мог заподозрить ее в кокетстве. Весь ее облик был так пленителен, что не один юноша оборачивался с тщетной надеждой увидеть еще раз это милое личико.

— Смотри, Каролина, новый прохожий, и гораздо лучше прежних.

Эти слова, которые мать произнесла шепотом как-то утром в августе 1815 года, преодолели равнодушие молодой вышивальщицы, но она напрасно взглянула на улицу: незнакомец уже был далеко.

— Куда же он исчез? — спросила она.

— Он, конечно, будет возвращаться часа в четыре, я толкну тебя ногой, как только его увижу. Уверена, что он опять появится. Вот уже три дня, как он проходит по нашей улице, но в разные часы: в первый день — в шесть часов, позавчера — в четыре, а вчера — в три. Помнится, я видела его время от времени и прежде. Верно, это какой-нибудь чиновник префектуры, переехавший к нам в Марэ. Смотри, — прибавила она, бросив взгляд на улицу, — господин в коричневом костюме надел парик; сегодня его не узнать!

Господином в коричневом костюме, очевидно, заканчивалась ежедневная процессия прохожих, потому что старуха мать вновь надела очки и, вздохнув, принялась за работу; при этом она бросила на дочь взгляд настолько странный, что самому Лафатеру[3] вряд ли удалось бы его объяснить; в нем было все — восхищение, признательность, надежда на лучшее будущее и чувство гордости, вызванное красотою дочери. Около четырех часов вечера старуха толкнула ногой Каролину. И та подняла голову как раз вовремя, чтобы увидеть новое действующее лицо, появлению которого на улице предстояло оживлять отныне однообразие этого ежедневного зрелища. То был человек лет сорока, высокий, худощавый, бледный. Одет он был во все черное и выдавался своей горделивой осанкой. Когда его пронизывающие светло-карие глаза встретились с тусклым взглядом старухи, она вздрогнула; ей показалось, что незнакомец отличается природным даром или привычкой читать в глубине сердец. Он держался очень прямо, и от его обращения веяло, очевидно, таким же ледяным холодом, как и от улицы, по которой он шел. Но почему у него такой землистый цвет лица — виновата ли в этом болезнь или же чрезмерная работа? Эту загадку старуха решала на двадцать ладов. Но одна Каролина сразу догадалась, что грустное лицо незнакомца носит следы долгих душевных страданий. Лоб, легко собиравшийся в морщины, и слегка впалые щеки хранили на себе ту печать, которой злосчастье отмечает своих данников как бы для того, чтобы предоставить им в утешенье возможность узнавать друг друга и братски объединяться для сопротивления. Взгляд девушки загорелся сперва вполне невинным любопытством, но едва незнакомец, похожий на опечаленного родственника, замыкающего похоронное шествие, стал удаляться, в ее глазах появилось выражение нежного сочувствия. Жара в этот час была так удушлива, а рассеянность неизвестного так велика, что даже по их сырой улице он шел без шляпы. Каролина успела заметить, что высокий лоб и волосы, остриженные ежиком, придавали его лицу выражение суровости. Незнакомец произвел на нее сильное, но не особенно приятное впечатление; впрочем, оно ничуть не походило на те чувства, какие вызывали у девушки другие прохожие. Впервые жалость Каролины была направлена не на себя или на мать, а на постороннего человека. Она ни словом не отозвалась на нелепые предположения старухи и, не слушая ее надоедливой болтовни, молча продолжала продергивать длинную иглу с ниткой сквозь натянутый тюль. Ей не удалось хорошенько рассмотреть незнакомца, и, сожалея об этом, она решила подождать следующего дня, чтобы составить о нем окончательное мнение. Впервые один из прохожих заставил ее задуматься. Обычно она отвечала только грустной улыбкой на догадки матери, которая в каждом увиденном мужчине надеялась найти для нее покровителя. Если все эти неосторожно высказанные соображения не пробудили ни одной дурной мысли у Каролины, то ее «беспечность» следует приписать упорному и, к несчастью, подневольному труду, который подтачивал ее неповторимую молодость и от которого вскоре должны были потускнеть ее глаза и сбежать нежные краски, пока еще оттенявшие белизну девичьего лица.

В течение двух долгих месяцев черный господин, как его прозвали вышивальщицы, проявлял крайнее непостоянство в привычках. Он не всегда проходил по улице Турнике; нередко старуха видела его вечером, не заметив, чтобы он прошел мимо них утром; да и возвращался он в разное время — не то что другие чиновники, которые заменяли г-же Крошар часы. Наконец, за исключением первой встречи, когда взгляд незнакомца внушил некоторое опасение старухе матери, его глаза больше ни разу не останавливались на живописной картине, которую представляли собой эти две женщины, похожие на духов подземелья. Если не считать двух парадных дверей и темной скобяной лавки, на улицу Турнике выходили в те времена лишь решетчатые окна, слабо освещавшие лестницы нескольких соседних домов. Следовательно, отсутствие любопытства у прохожего нельзя было объяснить каким-нибудь опасным соперничеством. Вот почему г-жа Крошар была задета за живое, видя своего «черного господина» неизменно серьезным и сосредоточенным; взгляд его был вечно прикован к земле или устремлен вдаль, словно он хотел прочесть будущее в сыром тумане улицы Турнике. Но как-то утром, в конце сентября, шаловливое личико Каролины Крошар выступило таким сияющим видением на темном фоне комнаты, среди запоздалых цветов и поблекшей листвы растений, обвившихся вокруг железных прутьев решетки, и это обычное зрелище явило такой чудесный контраст света и тени, белых и розовых тонов, прекрасно гармонировавших с муслином, над которым трудилась хорошенькая вышивальщица, и с красновато-коричневой обивкой кресел, что незнакомец очень внимательно посмотрел на столь эффектную живую картину. По правде сказать, старуха мать, раздосадованная безразличием «черного господина», принялась так громко стучать своими шпульками, что, может быть, именно этот необычный шум и заставил угрюмого, озабоченного прохожего заглянуть к ним в окошко. Неизвестный обменялся с Каролиной быстрым взглядом, но и этого было достаточно, чтобы между ними установилась мимолетная близость и у обоих возникло предчувствие, что они станут думать друг о друге. Около четырех часов дня неизвестный возвращался обратно; Каролина узнала его шаги, гулко отдававшиеся по улице, и когда девушка и незнакомец взглянули друг на друга, это уже было сделано преднамеренно как с той, так и с другой стороны; в глазах прохожего появилось дружелюбное выражение, и он улыбнулся, а Каролина покраснела; старуха мать наблюдала за обоими с довольным видом. С того памятного утра «черный господин» стал проходить по улице Турнике дважды в день, и если изредка он не появлялся, обе женщины отмечали это как исключение. Судя по тому, что незнакомец возвращался со службы в разное время, они решили, что он не мелкая сошка, ибо простой чиновник обычно не задерживается в присутствии и уходит домой в определенный час.

В течение трех первых месяцев зимы Каролина и прохожий виделись, таким образом, по два раза в день — в те короткие мгновения, когда он проходил мимо ее окон. День от дня это мимолетное свидание принимало более дружелюбный характер и в конце концов создало между ними нечто вроде братской близости. Каролина и незнакомец, казалось, уже стали понимать друг друга; вглядываясь в знакомые черты, они изучили их до тонкости. Вскоре появления прохожего стали как бы визитами, которые он наносил Каролине; если случайно «черный господин» проходил мимо, не послав ей мимолетной улыбки, в которую складывался его выразительный рот, или ласкового взгляда своих карих глаз, ей весь день чего-то не хватало. Она походила на стариков, для которых чтение газеты стало таким привычным удовольствием, что на следующий день после большого праздника они чувствуют себя выбитыми из колеи и по рассеянности или от нетерпения отправляются за газетой, помогающей им на несколько минут заполнить пустоту своего существования. Как для незнакомца, так и для Каролины эти беглые встречи приобрели интерес непринужденной, дружеской беседы. Девушка не могла утаить от внимательного взгляда своего молчаливого друга грусти, беспокойства или недомогания, а ему не удавалось скрыть свои заботы от Каролины. «У него были вчера неприятности», — эта мысль часто приходила в голову вышивальщице при виде изменившегося лица «черного господина». «О, ему пришлось много работать!» — восклицала Каролина, судя по каким-то другим признакам, которые только она умела различать. Незнакомец тоже угадывал, когда девушка проводила воскресенье за работой, чтобы закончить платье, узор которого ему хотелось бы видеть. Он замечал беспокойство, омрачавшее это хорошенькое личико при приближении срока уплаты за квартиру, и угадывал, когда Каролина не спала ночь, сидя за пяльцами; но главное, он видел, что с каждым днем их знакомства рассеивались грустные мысли, старившие ее нежные и веселые черты. Когда зима высушила стебли и листья садика, разбитого на подоконнике, а окно закрылось, незнакомец улыбнулся понимающей улыбкой, заметив необычайное освещение на уровне головки Каролины. Скупость, с которой женщины расходовали топливо, красные пятна на их лицах выдали «черному господину» крайнюю бедность их маленького хозяйства; но едва только выражение глубокого сочувствия появлялось в его взгляде, Каролина гордо отвечала на это притворной веселостью. Однако чувство, пробудившееся у Каролины и незнакомца, оставалось погребенным в глубине их сердец; ничто не открыло ни ему, ни ей силы и искренности этого чувства. Безмолвные друзья, они даже не слышали голоса друг друга. Более тесный союз страшил их как несчастье. Казалось, что каждый из них боялся принести другому более тяжкое горе, чем то, которое ему хотелось разделить. Что останавливало их? Стыдливость дружбы? Опасения, подсказанные эгоизмом или жестоким недоверием, разъединяющим людей в стенах большого города? Или, быть может, внутренний голос предупреждал их о грозящей опасности? Было бы трудно объяснить чувство, которое и привлекало их друг к другу, и отталкивало, пробуждало то равнодушие, то любовь, сближало в безотчетном стремлении и разъединяло в действительности. Возможно, каждому из них хотелось сохранить свои иллюзии. Иногда казалось, что незнакомец опасается услышать грубые слова из девичьих уст, свежих и чистых, как цветок, а Каролина считает себя недостойной этого таинственного человека, в котором все говорит о власти и богатстве. Что касается г-жи Крошар, то эта нежная мать теперь почти сердилась на нерешительность дочери и недовольно посматривала на «черного господина», тогда как прежде всегда улыбалась ему любезно, почти подобострастно. Никогда еще она так горько не жаловалась дочери на то, что ей, больной старухе, приходится заниматься стряпней, никогда еще ревматизм и катар горла не вызывали у нее таких жалобных стонов; наконец, за эту зиму ей не удалось сплести столько тюля, сколько Каролине нужно было для вышивания. Потому-то в конце декабря, когда хлеб бывает особенно дорог (а в 1816 году цена на хлеб так возросла, что зима оказалась особенно тяжелой для бедняков), прохожий заметил на лице девушки, имени которой он не знал, глубокую озабоченность, и даже его приветливой улыбке не удалось ее рассеять. Вскоре он понял по глазам Каролины, по ее изнуренному виду, что она проводит ночи за работой. Однажды, в конце того же месяца, прохожий, вопреки обыкновению, возвращался по улице Турнике-Сен-Жан около часу ночи. Подходя к дому, где жила Каролина, он еще издали услышал в ночной тишине плаксивый голос старухи и другой, более скорбный, молодой голос, звуки которых сливались с шумом дождя, падавшего вперемешку со снегом. Он осторожно приблизился к дому, затем, рискуя быть арестованным, притаился у окна, чтобы послушать, о чем говорят мать и дочь, одновременно наблюдая за ними сквозь одну из дыр в пожелтевших муслиновых занавесках, похожих на капустные листья, изъеденные гусеницами. Любопытный прохожий увидел на столе, разделявшем пяльцы и тамбур, гербовую бумагу; между двумя шарами с водой стояла лампа, при ее свете незнакомец без труда узнал повестку о вызове в суд. Г-жа Крошар плакала, а в голосе Каролины слышались гортанные нотки, искажавшие ее мягкий, ласкающий тембр.

— Зачем отчаиваться, матушка? Господин Молине не продаст нашей мебели и не выгонит нас, пока я не закончу этого платья; еще две ночи, и я отнесу его госпоже Роген.

— А что, если она, как обычно, не заплатит сразу? Да и денег-то этих не хватит. За квартиру отдадим, а с булочником чем рассчитаемся?

Свидетель этой сцены давно привык разбираться в выражении лиц, и ему показалось, что в отчаянии матери было столько же фальши, сколько искренности в горе дочери. Он тотчас же отошел от окна. Вернувшись несколько минут спустя, он вновь посмотрел сквозь отверстие в муслиновых занавесках. Мать уже легла, девушка, склонившись над пяльцами, трудилась с неутомимым усердием. На столе рядом с повесткой лежал треугольный ломоть хлеба, очевидно, положенный сюда не только для подкрепления сил девушки в бессонную ночь, но и как напоминание о награде, которая ждет ее за проявленное мужество. Незнакомец вздрогнул от жалости и боли. Он бросил свой кошелек в окно, — стекло в нем было как раз разбито, — с таким расчетом, чтобы кошелек упал к ногам девушки; затем, даже не насладившись ее удивлением, поспешно скрылся. Сердце у него сильно билось, щеки пылали. На следующий день грустный и замкнутый незнакомец прошел мимо Каролины, напустив на себя сугубо озабоченный вид. Однако ему не удалось избежать благодарности девушки; еще до его появления она открыла окно и принялась разрыхлять ножом покрытую снегом землю в деревянном ящике. Этот неловкий и трогательный предлог дал ясно понять незнакомцу, что на этот раз она не хочет смотреть на него сквозь стекло. Устремив на своего благодетеля глаза, полные слез, вышивальщица поклонилась ему, как бы говоря: «Я могу вам отплатить только сердцем». Но «черный господин» сделал вид, что ничего не понимает в выражении этой искренней признательности. Вечером, когда он возвращался, Каролина, которая в это время заклеивала бумагой разбитое стекло, улыбнулась ему улыбкой, подобной обещанию, сверкнув ослепительной белизной зубов. С тех пор «черный господин» избрал другой путь и больше не показывался на улице Турнике.

Как-то в субботу, в первых числах мая, Каролина поливала из стакана жимолость в ящике и, заметив между рядами черных домов клочок голубого неба, сказала:

— Матушка, поедемте-ка завтра погулять в Монморанси.

Не успела она весело произнести эту фразу, как появился «черный господин», более грустный и подавленный, чем когда-либо. Робкий и ласковый взгляд, брошенный ему Каролиной, мог быть понят как приглашение. И на другой день, когда г-жа Крошар в длинном пальто из красновато-коричневой мериносовой ткани, в шелковой шляпе и полосатой шали — подделке под кашемир — явилась на угол улиц Фобур-Сен-Дени и Анген, чтобы сесть в «кукушку»[4], она увидела там своего незнакомца, явно поджидавшего кого-то. Радостная улыбка появилась на его лице, когда он заметил Каролину. Ножки ее были обуты в прюнелевые башмачки цвета «блошиной спинки», ветер, столь опасный для дурно сложенных женщин, раздувал белое платье, обрисовывая пленительные формы; а лицо, выглядывавшее из-под соломенной шляпки, подбитой розовым шелком, было, казалось, озарено небесным сиянием; широкий коричневый пояс подчеркивал стройность талии, тонкой, как тростинка, а темные волосы, разделенные прямым пробором и зачесанные на уши, оттеняли белоснежный лоб и придавали девушке целомудренно-наивный вид, соответствовавший всему ее облику. От предвкушения удовольствия Каролина казалась такой же легкой, как рисовая соломка ее шляпки; заметив «черного господина», она вся загорелась надеждой, и это сияние затмило и праздничный ее наряд, и красоту. Неизвестный, видимо, колебался и, быть может, только при виде внезапной радости, вызванной его присутствием, решился сопутствовать вышивальщице. Он нанял кабриолет, запряженный довольно хорошей лошадью, и предложил г-же Крошар с дочерью занять в нем место для поездки в Сен-Ле-Таверни. Мать согласилась без лишних слов, но когда экипаж уже катил по дороге в Сен-Дени, она вспомнила о щепетильности и стала высказывать опасения, что они с дочерью, пожалуй, стеснят своего спутника.

— Может быть, сударь, вы желали поехать один в Сен-Ле? — спросила она с притворным добродушием, но тут же стала жаловаться на жару и в особенности на свой бронхиальный катар, который, по ее словам, всю ночь не дал ей сомкнуть глаз. Как только экипаж достиг Сен-Дени, г-жа Крошар, видимо, заснула; но ее похрапывание показалось подозрительным «черному господину»; он нахмурил брови и крайне недоверчиво посмотрел на старуху.

— Она спит, — наивно сказала Каролина, — кашель совсем замучил ее со вчерашнего вечера, и, наверное, она очень устала.

Вместо ответа спутник многозначительно улыбнулся, словно говоря девушке: «Невинное создание, ты не знаешь своей матери». Тем не менее, когда экипаж мягко покатил по длинной, обсаженной тополями аллее, ведущей в Обон, «черный господин», несмотря на свою недоверчивость, решил, что г-жа Крошар действительно уснула; а может быть, ему просто не хотелось разбираться, насколько притворным был этот сон. Красота ли неба, чистый ли деревенский воздух или пьянящий аромат распускающихся тополей, вербы и цветов боярышника тронули «черного господина», призывая его сердце пробудиться по примеру природы, или натянутость стала ему в тягость, а быть может, блестящие глаза Каролины ответили сочувствием на его беспокойные взгляды, но только он завел со своей юной спутницей беседу, неопределенную, как шелест деревьев под порывами легкого ветерка, своенравную, как полет бабочки в голубом воздушном просторе, непринужденную, как нежно-мелодичный голос полей, и, как этот голос, полную таинственной любви. Ведь в это время года природа похожа на трепетную невесту в подвенечном наряде и склоняет к наслаждению даже самые ледяные сердца! Чье сердце осталось бы холодным, чьи уста не выдали бы затаенных мыслей, когда, миновав темные улицы Марэ, проезжаешь утром впервые с прошлого года по чудесной, живописной долине Монморанси и, глядя на ее беспредельные дали, сознаешь, что можешь перевести свой взгляд на глаза, в которых тоже отражается беспредельность, но только беспредельность любви! Незнакомец нашел Каролину скорее веселой, чем остроумной, скорее сердечной, чем образованной; но если в ее смехе слышались шаловливые нотки, то слова сулили искреннее чувство. Когда на тонкие вопросы спутника девушка отвечала с непосредственностью, свойственной низшим классам, не знающим недомолвок светских людей, лицо «черного господина» оживало и словно перерождалось. Оно постепенно теряло омрачавшее его грустное выражение; затем мало-помалу на этом лице появился отблеск молодости и красоты, и Каролина почувствовала себя счастливой и гордой. Хорошенькая вышивальщица угадала, что ее благодетель давно лишен нежности и любви и уже не верит в женскую преданность. Наконец остроумное замечание, промелькнувшее в легкой болтовне Каролины, согнало с лица незнакомца последнюю тень, скрывавшую его молодость и изменявшую его истинное выражение. Он, по-видимому, окончательно отмахнулся от докучливых мыслей и проявил душевный пыл, о котором позволяло догадываться его лицо. Незаметно беседа приняла столь дружеский характер, что, когда экипаж остановился у первых домов широко раскинувшегося селения Сен-Ле, Каролина уже называла незнакомца г-ном Роже. Только тут старуха мать пробудилась.

— Каролина, она, должно быть, все слышала, — прошептал подозрительный Роже на ухо девушке.

Каролина ответила восхитительной улыбкой сомнения, и ее улыбка рассеяла тень, которая вновь омрачила лицо этого недоверчивого человека, опасавшегося тайного расчета со стороны матери. Ничему не удивляясь, г-жа Крошар все одобрила и последовала за дочерью и г-ном Роже в парк Сен-Ле, куда молодые люди сговорились отправиться, чтобы осмотреть цветущие луга и живописные рощи, прославленные королевой Гортензией, которая так любила эти места.

— Боже мой, до чего здесь красиво! — воскликнула Каролина, поднявшись на зеленую возвышенность, откуда начинается лес Монморанси: девушка увидела у своих ног огромную долину с разбросанными там и сям деревнями, синеватые холмистые дали, колокольни, луга и поля, а до слуха ее долетел разноголосый шум, похожий на рокот морского прибоя. Путники прошли по берегу искусственно созданной речки до «швейцарской долины» и остановились у Шале, куда не раз приходили королева Гортензия и Наполеон. Когда Каролина с благоговением уселась на поросшую мхом деревянную скамью, где некогда отдыхали короли, принцессы и император, г-же Крошар захотелось рассмотреть поближе перекинутый между скалами мостик, видневшийся вдалеке, и она направилась к этой сельской достопримечательности, оставив дочь под охраной г-на Роже; однако она предупредила девушку, что не будет терять их из виду.

— Как, милое дитя, — воскликнул Роже, — неужели вы никогда не желали богатства и наслаждений роскоши? Неужели вам не хочется носить те красивые платья, которые вы вышиваете?

— Я бы солгала вам, господин Роже, если бы сказала, что не думаю о счастье, которым наслаждаются богатые. О да, я часто мечтаю, особенно перед сном, о том, как было бы хорошо, если бы моей бедной матушке не приходилось больше ходить во всякую погоду за провизией для нашего маленького хозяйства, ведь у нее больные ноги! Мне хотелось бы, чтобы по утрам прислуга подавала ей в постель очень сладкий кофе с настоящим очищенным сахаром. Бедная моя старушка любит читать романы. Так вот, я предпочла бы, чтобы она портила себе глаза за чтением, а не за работой, передвигая с утра до ночи шпульки. Ей необходимо немного хорошего вина. Словом, я хотела бы знать, что она счастлива; она такая добрая!

— Значит, она всегда была добра к вам?

— О да, — ответила девушка с глубочайшей искренностью. И после короткой паузы, во время которой молодые люди наблюдали за г-жой Крошар, а та, достигнув середины мостика, грозила им пальцем, Каролина продолжала: — О да, очень добра. Как она заботилась обо мне, когда я была маленькая!.. Она продала все свое столовое серебро, чтобы отдать меня в учение к старой деве, у которой я научилась вышивать. А мой несчастный отец! Сколько труда она положила, чтобы скрасить его последние минуты! — При этой мысли девушка вздрогнула и закрыла лицо руками. — Ну, да что там! Не будем вспоминать о прошлых горестях, — проговорила она, стараясь вновь развеселиться. Заметив, что Роже растроган, она покраснела и больше не решилась на него взглянуть.

— Чем занимался ваш отец? — спросил он.

— До революции отец был танцором в Опере, — сказала она с милой непосредственностью, — а мать — хористкой. Отцу на сцене не раз приходилось руководить военными действиями. А когда он случайно оказался при взятии Бастилии, некоторые из осаждающих узнали его и спросили, не решится ли он командовать атакой, но настоящей, не такой, как в театре. Мой отец был храбрый человек, он согласился и повел восставших; затем он был произведен в капитаны, вступил в ряды армии Самбры-и-Мезы и вскоре так проявил себя, что получил повышение, стал полковником. Но он был серьезно ранен при Люцене, проболел целый год и вернулся в Париж умирающим. Когда к власти пришли Бурбоны, мать уже не могла выхлопотать пенсию, мы оказались без гроша и нам пришлось зарабатывать себе на кусок хлеба. С некоторых пор моя старушка стала прихварывать. Теперь у нее уже нет прежнего смирения; она жалуется, я ее понимаю; она знала радость, счастье; я же не могу сожалеть о наслаждениях, потому что не испытала их. Я прошу у неба лишь одного...

— Чего? — с живостью спросил Роже, задумчиво глядевший на девушку.

— Чтобы дамы всегда носили вышитый тюль и никогда не было бы недостатка в работе.

Искренность этих признаний тронула молодого человека, и он уже не так враждебно посмотрел на г-жу Крошар, когда та медленным шагом приблизилась к ним.

— Ну, что, детки, всласть поболтали? — спросила она с насмешливой снисходительностью. — Подумать только, господин Роже, что маленький капрал[5] сидел там, где вы находитесь, — продолжала она после минутного молчания. — Несчастный! — прибавила она. — Мой муж без памяти любил его. Хорошо, что Крошар умер: он слишком бы страдал, зная, куда они его упрятали.

Роже приложил палец к губам, и славная старуха проговорила, качая головой:

— Ладно, буду держать язык за зубами. Но, — прибавила г-жа Крошар, расстегивая ворот лифа и показывая золотой крест с красной лентой, который она носила на черном шелковом шнурке, — они не помешают мне хранить то, чем он наградил моего бедного Крошара, и я, конечно, унесу этот орден с собою в могилу...

Такие слова считались в те времена крамольными, и Роже прервал старуху, быстро встав с места. Они вернулись в деревню по аллеям парка. Молодой человек отлучился на несколько минут, чтобы заказать обед у лучшего ресторатора Таверни, потом зашел за женщинами и повел их по лесным тропинкам в ресторацию. Обед прошел очень оживленно. Роже уже не напоминал мрачную тень, проходившую некогда по улице Турнике. Он походил не на «черного господина», а скорее на доверчивого юношу, готового отдаться течению жизни, как и эти две беззаботные труженицы, у которых завтра же, возможно, не будет хлеба. Он, казалось, переживал радость первых лет жизни, в его улыбке мелькало что-то ласковое, детское. Когда около пяти часов вечера веселый обед закончился несколькими бокалами шампанского, Роже первый предложил отправиться на деревенский бал, устроенный под сенью каштанов, где они с Каролиной присоединились к танцующим. Пальцы молодой пары сплетались сами собой, сердца бились от одной и той же надежды, и под голубым сводом неба, при свете косых красных лучей заходящего солнца глаза влюбленных приобрели блеск, затмивший для каждого из них сияние небосвода. Странным могуществом обладает мысль или желание! Все им казалось возможным! В те чарующие мгновения, когда радость озаряет даже будущее, душа не предвидит ничего, кроме счастья. Для них обоих этот чудесный день уже был полон воспоминаний, с которыми ничто не могло сравниться в прошлом. Неужели источник прекраснее реки, надежда лучше обладания, а желание привлекает нас больше того, что дает действительность?

— Вот и день уже прошел! — вырвалось у Роже, когда кончились танцы; Каролина взглянула на него с состраданием, заметив на его лице легкую тень грусти.

— Почему бы вам не быть таким же жизнерадостным в Париже, как и здесь? — спросила она. — Разве счастье только в Сен-Ле? Мне кажется, что теперь я уж никогда не буду чувствовать себя несчастной.

Роже вздрогнул при этих словах, внушенных тем невольным порывом нежности, который увлекает женщин дальше, чем они хотели бы, точно так же, как показная добродетель заставляет их казаться более жестокими, чем это свойственно им на самом деле. В первый раз с тех пор, как Каролина и Роже обменялись взглядом, положившим начало их дружбе, им пришла одна и та же мысль; если они и не высказали этой мысли, то поняли ее одновременно, испытав ощущение, похожее на благодетельное тепло очага, которое заставляет позабыть о зимней стуже. Затем, точно опасаясь наступившего молчания, они направились к ожидавшему их экипажу, но прежде чем сесть в него, дружески взялись за руки и побежали по темной аллее впереди г-жи Крошар. Когда они потеряли из виду тюлевый чепец, который мелькал белым пятнышком среди листвы, указывая им, где находится в эту минуту старуха мать, Роже остановился и с сильно бьющимся сердцем взволнованно сказал: «Каролина...» Девушка отпрянула в смущении, поняв скрытую за этим просьбу. Все же она протянула руку, которую Роже горячо поцеловал, но девушка тотчас же отняла ее, так как, поднявшись на цыпочки, увидела мать. Г-жа Крошар сделала вид, будто ничего не заметила. Можно было подумать, что, вспомнив о своих прежних ролях, она решила фигурировать здесь только a parte[6].

История этой молодой пары недолго продолжалась на улице Турнике. Каролину и Роже вскоре можно было встретить в центре современного Парижа, где в недавно построенных домах существуют квартирки, словно нарочно отделанные для того, чтобы люди проводили в них медовый месяц. Свежесть росписи и обоев здесь под стать счастью молодых супругов, а убранство комнат отличается той же прелестью новизны, что их любовь. Все соответствует там молодости и бурным страстям. В середине улицы Тетбу стоял дом, каменные стены которого не утратили белизны, на колоннах вестибюля и на входной двери не было ни единого пятна, а внутри все блестело глянцем свинцовых белил, вошедших в моду после возобновления наших сношений с Англией. На третьем этаже этого дома приютилась квартирка, так прелестно отделанная архитектором, словно он предугадал ее назначение. Простая чистенькая передняя, оштукатуренная до половины человеческого роста, вела в гостиную и маленькую столовую. Гостиная сообщалась с уютной спальней, к которой примыкала ванная комната. Над каминами висели большие зеркала в красивых рамах. Двери были расписаны с большим вкусом, а карнизы отличались строгостью и простотой линий. Истинный ценитель отметил бы здесь прежде всего чувство меры и изысканность отделки, свойственные произведениям наших современных архитекторов. Уже около месяца Каролина жила в этой квартирке, обставленной одним из тех мастеров, которые работают под руководством художника. Достаточно будет краткого описания спальни, чтобы дать понятие о чудесах, представших перед взором Каролины, когда ее впервые привел туда Роже. Стены этой важнейшей в квартире комнаты были обтянуты серой тканью с зелеными шелковыми аграмантами. Мебель легкой, изящной формы, обитая светлым кашемиром, говорила о том, что она создана по последнему капризу моды; комод из грушевого дерева с тонкой коричневой инкрустацией был полон роскошных уборов и драгоценностей; письменный стол в том же стиле предназначался для того, чтобы писать надушенные любовные записки; кровать, задрапированная в античном вкусе, навевала мысли о сладострастной неге воздушной мягкостью муслиновых покрывал; серые шелковые занавески с зеленой бахромой были неизменно задернуты, чтобы смягчать яркий дневной свет; бронзовые часы изображали Амура, украшающего венком голову Психеи[7]. И, наконец, красноватый ковер с готическим рисунком еще ярче подчеркивал все мелочи этого восхитительного уголка. Перед большим зеркалом сидела за туалетным столиком бывшая вышивальщица, теряя терпение от медлительности Плезира, знаменитого парикмахера.

— Можно ли надеяться, что вы закончите сегодня мою прическу? — спросила она.

— Сударыня, у вас такие длинные, такие густые волосы, — ответил Плезир.

Каролина не могла удержаться от улыбки; лесть мастера парикмахерского искусства, очевидно, пробудила у нее воспоминание о друге, всегда страстно хвалившем красоту ее волос, которые он обожал. Когда парикмахер ушел, появилась горничная, и Каролина стала советоваться с ней, какое надеть платье для Роже. Было начало сентября 1816 года, становилось холодно; пришлось выбрать платье из зеленого гренадина, отделанное серебристо-серым мехом. Как только туалет был закончен, Каролина выбежала в гостиную и распахнула стеклянную дверь, которая выходила на изящный балкон, украшавший фасад дома. Скрестив руки на груди, она облокотилась на коричневые железные перила и застыла в прелестной позе, вглядываясь в ту часть бульвара, что зеленеет в конце улицы Тетбу; она не замечала восхищения прохожих, которые оборачивались, чтобы взглянуть на нее. В узком просвете между домами, который можно было бы сравнить с глазком, проделанным артистами в театральном занавесе, виднелось множество элегантных экипажей и фигуры прохожих, причем все это мелькало с быстротой китайских теней. Не зная, придет ли Роже пешком или приедет в экипаже, бывшая вышивальщица с улицы Турнике всматривалась и в прохожих и в тильбюри — легкие двуколки, недавно ввезенные во Францию англичанами. Но когда после пятнадцатиминутного ожидания ни зоркие глаза, ни сердце Каролины не указали ей в толпе того, кого она ждала, выражение нежности сменилось у нее гримаской неудовольствия. Каким пренебрежением, каким равнодушием дышало красивое юное личико Каролины при виде всех этих существ, которые кишели, как муравьи, у ее ног! Ее лукавые серые глаза сияли. Поглощенная своей любовью, она избегала восторженных взглядов с таким же старанием, с каким даже самые гордые женщины стремятся собрать эту дань поклонения во время своих прогулок по Парижу, и, конечно, ничуть не заботилась о том, сотрется ли завтра же из памяти прохожих, которые любовались ею, воспоминание о её склоненном белом личике, о ее живых, кокетливых глазах и хорошеньком вздернутом носике. Она видела перед собой только одно лицо, была поглощена единственной мыслью. Когда голова знакомой гнедой лошади появилась из-за высоких домов, Каролина вздрогнула и поднялась на цыпочки, чтобы рассмотреть белые вожжи и окраску тильбюри. Это он. Роже заворачивает за угол, видит балкон, подстегивает лошадь, та ускоряет ход и вскоре останавливается у коричневой входной двери, которая ей знакома так же хорошо, как и ее хозяину. Слыша радостный возглас хозяйки, горничная открывает дверь, не дожидаясь звонка. Роже вбегает в гостиную, прижимает Каролину к груди и целует ее с той страстной нежностью, которая прорывается при редких встречах двух любящих людей. Он увлекает ее, или, вернее, движимые одной и той же волей, не разжимая объятий, они направляются в свою прелестную комнатку, уютную и благоуханную. Перед камином их ждет диванчик, они опускаются на него и с минуту молча смотрят друг на друга, выражая свои мысли долгим взглядом, а счастье — крепким пожатием рук.

— Радость моя! Я заждалась тебя! — проговорила наконец Каролина. — Знаешь, ведь мы не виделись три дня, три долгих дня. Целую вечность! Но что с тобой? Ты огорчен?

— Моя бедная Каролина...

— Ну, вот... «моя бедная Каролина»...

— Нет, не смейся, мой ангел: нам не удастся пойти сегодня в Фейдо.

Каролина сделала недовольную гримасу, но тотчас же ее лицо прояснилось.

— Какая я глупая! Могу ли я думать о театре, когда вижу тебя? Смотреть на тебя — разве это не единственное зрелище, которое я обожаю? — воскликнула она, гладя волосы Роже.

— Я должен быть у генерального прокурора, мы разбираем сейчас одно очень щекотливое дело. Я встретил прокурора в зале заседаний, и, так как мне придется выступать по этому делу от имени суда, он пригласил меня обедать; но, дорогая, ты можешь пойти в Фейдо с мамой, я заеду туда за вами, если совещание кончится рано.

— Пойти в театр без тебя? — воскликнула она с удивлением. — Какое же это удовольствие, если ты не разделишь его со мной?.. Ах, Роже, вы заслуживаете... поцелуя, — прибавила она, с наивной страстностью бросаясь ему на шею.

— Каролина, я должен заехать домой переодеться. До Марэ далеко, а мне еще надо закончить несколько дел.

— Сударь, — заметила Каролина, перебивая его, — будьте осторожны. Маменька предупредила меня, что как только мужчина начинает ссылаться на дела, — это значит, что он разлюбил.

— Каролина, ведь я же приехал, ведь я урвал этот час у моей безжалостной...

— Молчи, — сказала она, прижимая пальчик к губам Роже, — молчи, разве ты не понимаешь, что я шучу?

Они перешли в гостиную, и Роже заметил там вещь, которую утром принес столяр-краснодеревщик. То были старые пяльцы из розового дерева, кормившие Каролину и ее мать, когда они жили на улице Турнике-Сен-Жан: пяльцы были отделаны заново, и на них уже была натянута начатая по тюлю вышивка, поражавшая красотой и сложностью узора.

— Ну что ж, дорогой, сегодняшний вечер я проведу за работой. Вышивая, я мысленно перенесусь к тем дням, когда ты проходил под нашими окнами, не говоря ни слова, но все же поглядывая на меня, к тем дням, когда думы о тебе не давали мне всю ночь сомкнуть глаз. Милые мои пяльцы — самое прекрасное украшение моей гостиной, хотя я и получила их не от тебя. Ты еще ничего не знаешь, — сказала она, садясь на колени Роже, который опустился в кресло, не в силах преодолеть свое волнение. — Выслушай меня! Я хочу отдавать бедным все, что заработаю вышиванием. Ты сделал меня богатой. Как люблю я прелестное поместье Бельфей — и не за его красоту, а за то, что это ты мне его подарил! Но скажи, Роже, я хотела бы называться Каролиной де Бельфей, можно? Ты должен знать: законно ли это, допустимо ли?

Когда Роже, ненавидевший фамилию Крошар, утвердительно кивнул головой, Каролина проворно соскочила на пол и захлопала в ладоши.

— Мне кажется, — воскликнула она, — что тогда я буду связана с тобой еще крепче. Обычно девушка отказывается от своей фамилии и принимает фамилию мужа... — Назойливая мысль, которую она тотчас же отогнала, заставила ее покраснеть, она взяла его за руку и подвела к открытому фортепьяно. — Вот послушай, — проговорила она, — я теперь хорошо разучила сонату. — И легкие пальчики проворно забегали по клавишам, но вдруг она почувствовала, что руки Роже обхватили ее за талию и подняли на воздух.

— Каролина, мне пора, дорогая.

— Ты уходишь? Ну что же, иди, — сказала она надувшись; но, взглянув на часы, улыбнулась и воскликнула: — Все же мне удалось удержать тебя лишних четверть часа!

— Прощайте, мадемуазель де Бельфей, — проговорил он с нежной иронией.

Она подставила ему губы для поцелуя и проводила своего Роже до порога; когда же звук его шагов затих на лестнице, она выбежала на балкон. Ей хотелось видеть, как он садится в тильбюри и берет вожжи, поймать его последний взгляд, слышать щелканье бича, стук колес по мостовой, проводить глазами великолепную лошадь, шляпу ее хозяина, золотой галун грума и, наконец, еще долго смотреть вслед экипажу после того, как он скроется за темным углом улицы.

Пять лет спустя после переезда Каролины де Бельфей в красивый дом на улице Тетбу там можно было вторично наблюдать одну из тех сцен семейной жизни, которые еще теснее сближают два любящих существа. Мальчуган лет четырех играл посреди голубой гостиной, против окна, выходившего на балкон. Он поднимал страшный шум, стегая картонную лошадку, которая, по его мнению, недостаточно быстро двигалась на своей подставке-качалке. На его миловидном личике, обрамленном множеством белокурых локонов, ниспадавших на вышитый воротничок, появилась ангельская улыбка, когда мать, сидевшая в глубоком мягком кресле, сказала ему:

— Не шуми так, Шарль, разбудишь сестренку.

Тогда любопытный ребенок слез с лошадки и, как бы опасаясь звука собственных шагов, на цыпочках засеменил по ковру; приблизившись к Каролине, он положил пальчик в рот и застыл в одной из детских поз, которые так прелестны в своей непосредственности; затем приподнял белое кисейное покрывало, скрывавшее светлое личико девочки, уснувшей на коленях матери.

— Значит, Эжени спит? — произнес он с глубоким удивлением. — Почему она спит, когда мы уже проснулись? — прибавил он, широко раскрыв большие черные глаза.

— Это известно одному богу, — ответила Каролина, улыбаясь.

Мать и ребенок загляделись на маленькую девочку, окрещенную этим утром. В то время Каролине было двадцать четыре года и ее красота достигла полного расцвета среди безоблачного счастья и неизменных радостей любви. Все в ней дышало женственностью. С восторгом выполняя малейшее желание ненаглядного Роже, она приобрела кое-какие познания, которых ей недоставало: научилась довольно хорошо играть на фортепьяно и премило петь. Незнакомая с обычаями светского общества, которое все равно оттолкнуло бы ее (она и сама не стала бы выезжать в свет, даже если бы была там принята, ибо счастливая женщина не ведет светского образа жизни), Каролина не переняла ни особого изящества манер, ни умения вести многословный, но пустой разговор, принятый в гостиных; зато она старательно усвоила все, что необходимо знать матери, единственное честолюбие которой заключается в том, чтобы хорошо воспитать своих детей. Никогда не разлучаться с сыном, неустанно, с колыбели, твердить ему наставления, которые лучше всего прививают юным душам любовь к добру и красоте, — предохранять его от дурных влияний и сочетать тяжелый уход няньки со сладостными обязанностями матери — таковы были ее единственные радости. С первых же дней любви это скромное и кроткое создание настолько примирилось с жизнью, ограниченной пределами волшебного мира, в котором заключалось все ее счастье, что после шестилетнего нежнейшего союза она ничего не знала о своем друге, кроме имени Роже. В ее спальне висела гравюра с картины «Амур и Психея»: Психея со светильником в руке приближается, чтобы взглянуть на Амура вопреки его запрещению. Этот сюжет напоминал Каролине о том, что любопытство может погубить ее счастье. Желания ее были так скромны, что за все эти шесть лет она ни разу не оскорбила неуместным тщеславием Роже, сердце которого было настоящей сокровищницей доброты. Ни разу не пожелала она ни бриллиантов, ни других драгоценностей и постоянно отказывалась от роскоши иметь собственный выезд, хотя Роже десятки раз искушал ее этой покупкой. Ожидать на балконе появления его коляски, ходить с ним в театр, совершать в хорошую погоду прогулки по окрестностям Парижа, мечтать о свидании, видеться с любимым, вновь мечтать — такова была история ее жизни, бедной событиями, но богатой любовью.

Баюкая на коленях дочь, родившуюся несколько месяцев тому назад, Каролина с удовольствием погрузилась в воспоминания о прошлом. Особенно охотно она грезила о сентябрьских каникулах, когда Роже ежегодно увозил ее в Бельфей, чтобы провести там чудесные дни ранней осени, как будто принадлежащие одновременно всем временам года. Природа тогда особенно щедро дарит цветы и фрукты, вечера бывают теплые, утра — прозрачно-тихие, и осенняя грусть часто сменяется радостным сиянием лета. В первые дни любви Каролина приписывала ровное, мягкое обращение Роже их редким, всегда желанным встречам и особому укладу жизни, при котором им не приходилось постоянно бывать вместе как супругам. И Каролина с наслаждением припоминала, как она мучилась напрасными опасениями и со страхом наблюдала за ним во время их первого пребывания в маленьком поместье Бельфей, расположенном в Гатинэ. Напрасное шпионство любви! Каждый раз счастливый сентябрь месяц пролетал, точно сон, среди ничем не нарушаемого блаженства. Она всегда видела на устах этого доброго человека нежную улыбку, которая казалась отражением ее собственной улыбки. Глаза Каролины наполнились слезами при воспоминании об этих картинах, необычайно ярко оживших в памяти; ей показалось, что она недостаточно любит Роже, и захотелось считать свое двусмысленное положение своеобразною данью судьбе, даровавшей ей такую любовь. Наконец, охваченная непреодолимым любопытством, она в тысячный раз стала доискиваться, почему такой любящий человек наслаждался лишь тайным, незаконным счастьем. Она измышляла тысячи романов, но лишь для того, чтобы уклониться от правды, которую давно отгадала, хотя и закрывала на нее глаза. Каролина встала, держа спящую малютку на руках, и перешла в столовую, чтобы наблюдать там за приготовлениями к обеду. Этот день — шестое мая 1822 года — был годовщиной поездки в Сен-Ле, во время которой решилась ее судьба. Каждый год в этот день они с Роже справляли праздник любви. Каролина выдала для этого обеда парадное столовое белье, заказала изысканный десерт. С радостью позаботившись обо всем, что касалось Роже, она уложила дочку в красивую колыбель и вышла на балкон. Вскоре она увидела кабриолет, которым ее друг, уже достигший зрелого возраста, заменил прежний элегантный тильбюри. Ответив на первые горячие ласки Каролины и шалуна, называвшего его папой, Роже подошел к колыбели и склонился над ней, любуясь спящей дочерью. Он поцеловал ее в лобик, потом вынул из кармана фрака большой лист бумаги, испещренный черными строчками.

— Каролина, — сказал он, — вот приданое мадемуазель Эжени де Бельфей.

Мать с благодарностью взяла дарственную запись на крупную сумму государственного займа.

— Почему Эжени получит три тысячи франков дохода, а Шарль только тысячу пятьсот?

— Шарль, ангел мой, будет мужчиной, — ответил он, — ему достаточно и полутора тысяч; с таким доходом дельный человек не узнает нищеты. Если твой сын, вопреки ожиданиям, окажется ничтожеством, я не хочу способствовать его глупостям. Если же он будет честолюбив, то это скромное состояние внушит ему любовь к труду. А Эжени — женщина, ей нужно приданое.

Отец стал играть с Шарлем, резвость которого говорила о независимом характере и свободном воспитании. Ребенок нисколько не боялся отца, и ничто не нарушало того очарования, которое вознаграждает человека за обязанности отцовства. В этом тесном семейном кругу было по-настоящему радостно и хорошо.

Вечером, к большому удивлению Шарля, волшебный фонарь развернул на белом полотне занимательные и таинственные картины. Не раз наивная радость ребенка вызывала неудержимый смех Каролины и Роже. Позже, когда мальчика уложили спать, проснулась малютка и властным криком напомнила, что она голодна. При свете лампы, стоявшей около камина в этой уютной и веселой комнате, Роже всецело отдался своему счастью, созерцая пленительную картину, которую представляли собой Каролина в ореоле темных кудрей, ниспадавших на ее плечи, сверкающие белизной только что распустившейся лилии, и младенец, приникший к ее обнаженной груди. Свет лампы еще ярче оттенял прелесть молодой матери, мягко озаряя ее самое, ее белые одежды, головку ребенка и создавая повсюду живописные сочетания света и тени. Лицо этой спокойной, молчаливой женщины показалось Роже еще милее, и он ласково взглянул на ее красиво изогнутые алые губы, с которых ни разу не слетело ни одного резкого слова. Такое же нежное чувство промелькнуло в глазах Каролины, и она искоса взглянула на Роже, быть может, чтобы насладиться впечатлением, которое она на него производит, а быть может, чтобы отгадать, чем закончится этот вечер. «Неизвестный» понял ее кокетливый, выразительный взгляд и проговорил с притворной грустью:

— Мне надо ехать. Я должен еще закончить одно очень важное дело, по которому меня ждут дома. Долг прежде всего, не правда ли, дорогая?

Каролина посмотрела на него нежно и грустно, но с той покорностью, за которой угадывается боль принесенной жертвы.

— Прощай, — сказала она. — Иди! Если ты задержишься еще хоть на час, я не так легко отпущу тебя.

— Ангел мой, — ответил он тогда, улыбаясь, — я получил трехдневный отпуск, и все считают, что я нахожусь в двадцати лье от Парижа.

Через несколько дней после шестого мая — годовщины прогулки в Сен-Ле — Каролина де Бельфей спешила утром на улицу Сен-Луи в Марэ, в тот дом, где она бывала каждую неделю. Рассыльный принес ей известие, что г-жа Крошар, ее мать, умирает от осложнения, вызванного катаром и ревматизмом. В то время как извозчик погонял лошадей, по настойчивой просьбе Каролины, подкрепленной обещанием щедрых чаевых, богобоязненные старухи, которыми вдова Крошар окружила себя последнее время, привели священника в удобную и чистую квартиру третьего этажа, занимаемую бывшей хористкой. Служанка г-жи Крошар не знала, что красивая барышня, у которой часто обедала хозяйка, — ее дочь, и одна из первых стала настаивать на приглашении священника, надеясь, что это духовное лицо окажется ей самой не менее полезным, чем умирающей. В промежутке между партиями в бостон или во время прогулок по саду Тюрк старухам, с которыми любила посудачить вдова Крошар, удалось пробудить в очерствевшем сердце своей приятельницы угрызения совести при мысли о прошлом, смутную тревогу о будущем, страх перед адом и туманные надежды на прощение, основанное на искреннем возврате к религии. Итак, в это печальное утро три старухи, жившие на улице Сен-Франсуа и на улице Вье-Тампль, расположились в гостиной, где по вторникам их принимала г-жа Крошар. Каждая из них по очереди вставала с кресла и направлялась в соседнюю комнату, чтобы посидеть у изголовья бедной старухи и внушить ей те ложные надежды, которыми успокаивают умирающих. Но когда, по их мнению, конец был уже близок, а приглашенный врач заявил, что не отвечает за жизнь пациентки, старухи стали советоваться: не следует ли известить мадемуазель де Бельфей? Выслушав мнение служанки Франсуазы, они решили отправить рассыльного на улицу Тетбу и предупредить родственницу, чье влияние казалось весьма опасным этим четырем женщинам. Они надеялись, однако, что рассыльный слишком поздно уведомит молодую особу, пользовавшуюся чрезмерной любовью г-жи Крошар. Приятельницы лишь потому так заботливо ухаживали за вдовой, имевшей, по-видимому, не менее тысячи экю дохода, что ни одна из них, даже сама Франсуаза, не предполагала у нее наследников. Роскошь, окружавшая мадемуазель де Бельфей (г-жа Крошар никогда не называла ее дочерью, верная обычаям, существовавшим прежде в Опере), почти оправдывала план раздела имущества умирающей, созревший у четырех женщин.

Вскоре одна из колдуний, ухаживавших за больной, просунула в дверь свою трясущуюся голову и сказала встревоженным приятельницам:

— Пора посылать за аббатом Фонтаноном. Через два часа она уже ничего не будет соображать и у нее не хватит сил написать ни единого слова.

Старая, беззубая служанка тут же вышла из дому и вскоре вернулась с человеком в черном сюртуке.

У священника было самое обыденное лицо и узкий лоб — признак ограниченности. Толстые, отвислые щеки и двойной подбородок свидетельствовали об эгоистическом благополучии, а напудренные волосы придавали ему слащаво-любезный вид, но лишь до тех пор, пока он не поднимал своих маленьких глазок навыкате, которые вполне подошли бы к лицу какого-нибудь татарина.

— Господин аббат, — говорила Франсуаза, — я вам очень благодарна за советы; не забудьте, что я не щадя сил ухаживала за своей дорогой хозяйкой.

Служанка, шаркая шлепанцами, шла за священником и что-то бормотала с похоронным выражением лица, но мгновенно умолкла, увидев, что дверь квартиры отворена, а самая пронырливая из трех вдов дежурит на площадке, чтобы перехватить духовника. Любезно выслушав потоки приторно-благочестивых речей трех приятельниц умирающей, священник вошел в спальню г-жи Крошар и уселся у ее изголовья. Приличия ради три колдуньи и старая Франсуаза проявили известную сдержанность и остались в гостиной, где они старались перещеголять друг друга, строя скорбные мины, которые в совершенстве удаются лишь старухам с морщинистыми лицами.

— Вот беда-то! — воскликнула Франсуаза, вздыхая. — Это уже четвертая хозяйка, которую мне, на свое несчастье, придется хоронить. Первая оставила мне сто франков пожизненной ренты, вторая — пятьдесят экю, а третья — тысячу экю наличными. Вот все, что у меня есть после тридцатилетней службы.

Воспользовавшись своим правом свободно расхаживать по квартире, служанка отправилась в чуланчик, откуда можно было слышать слова священника.

— Я с удовольствием замечаю, дочь моя, — говорил Фонтанон, — что вы благочестивы: вы носите образок.

Госпожа Крошар с трудом подняла руку; умирающая, очевидно, не сознавала, что делает, ибо она показала священнику императорский орден Почетного легиона. Тот отшатнулся, узнав лицо Наполеона, однако тут же наклонился к своей духовной дочери, и она стала что-то говорить ему, но так тихо, что несколько минут Франсуазе ничего не удавалось расслышать.

— Проклятье тяготеет надо мной! — воскликнула вдруг старуха. — Не покидайте меня! Как, господин аббат, неужто, по-вашему, мне придется отвечать за душу дочери?

Тут священник настолько понизил голос, что Франсуаза не могла разобрать ни единого слова.

— Господи! Как же это! — плача, проговорила вдова. — Ведь негодяй не оставил мне ничего, чем бы я могла распорядиться. Он соблазнил мою бедную Каролину, разлучил меня с ней и назначил мне только три тысячи ливров дохода с капитала, принадлежащего дочери.

— У хозяйки есть дочь, а капиталу никакого, всего только пожизненная рента! — воскликнула Франсуаза, вбегая в гостиную.

Три старухи переглянулись с глубочайшим изумлением. Та из них, у которой нос чуть не касался подбородка, — черта, свидетельствующая о большой доле лицемерия и хитрости, — подмигнула приятельницам и, едва Франсуаза повернулась к ним спиной, сделала знак, означавший: «Прислуга — тонкая бестия, она уже сумела попасть в три завещания». Итак, старухи не тронулись с места; но вскоре появился аббат, и стоило ему сказать несколько слов, как три колдуньи кубарем скатились с лестницы, оставив Франсуазу одну с хозяйкой. Г-жа Крошар, страдания которой стали невыносимы, тщетно звонила служанке, та ограничивалась возгласами: «Слышу! Иду! Сейчас!» — а дверцы шкафов и комодов хлопали, словно Франсуаза отыскивала затерявшийся лотерейный билет. Когда приступ подходил к роковому концу, мадемуазель де Бельфей вбежала к матери, спеша успокоить ее ласковыми словами:

— Ах, бедная моя маменька, как я виновата перед тобой! Ты больна, а я и не знала об этом, сердце ничего не подсказало мне. Но вот я пришла...

— Каролина...

— Что?

— Они привели ко мне священника.

— Но надо позвать доктора, — продолжала мадемуазель де Бельфей. — Франсуаза, доктора! Почему твои приятельницы не послали за доктором?

— Они привели ко мне священника, — продолжала старуха, вздыхая.

— Как она страдает! И никакого успокоительного питья, никаких лекарств!

Мать сделала еле заметное движение, но проницательный взгляд Каролины отгадал ее желание, и молодая женщина умолкла, чтобы выслушать умирающую.

— Они привели ко мне священника... под видом исповеди. Берегись, Каролина, — с трудом проговорила старая хористка, делая над собой последнее усилие, — священник выпытал у меня фамилию твоего благодетеля.

— Но как ты могла узнать ее, моя бедная мама?

Старуха попыталась хитро подмигнуть дочери и в этот миг испустила дух. Если бы мадемуазель де Бельфей была в состоянии наблюдать за лицом матери, она увидела бы то, что никому не доступно: она увидела бы, как смеется Смерть.

Чтобы понять сущность этой сцены, следует на время забыть об ее действующих лицах и выслушать рассказ о предшествующих событиях, так как последнее из них непосредственно связано со смертью г-жи Крошар. Тогда из этих двух частей получится единая история, которая, по законам парижской жизни, пошла по двум различным путям.

В конце октября 1805 года молодой адвокат, лет двадцати шести от роду, спускался около трех часов ночи по парадной лестнице дворца, где жил канцлер Империи. Слегка подмораживало. Очутившись во дворе в своем бальном костюме, он не мог удержаться от восклицания, в котором наряду с досадой проступало редко покидающее французов веселье. Действительно, сквозь ограду дворца не было видно ни одного извозчика, а вдалеке не слышалось ни одного звука, напоминающего хриплый голос парижского кучера или цоканье лошадиных подков по мостовой. Только лошади министра юстиции, засидевшегося у Камбасереса за партией в буйот, время от времени били копытами о землю, и эти удары гулко отдавались во дворе, едва освещенном фонарями кареты. Молодой человек внезапно обернулся, почувствовав, что кто-то дружески хлопнул его по плечу; он узнал министра юстиции и поклонился ему. Когда лакей уже откидывал подножку кареты, бывший законодатель Конвента, отгадав затруднение адвоката, сказал ему весело:

— Ночью все кошки серы, и министр юстиции не скомпрометирует себя, если подвезет адвоката! В особенности, — прибавил он, — если этот адвокат — племянник старого коллеги, одного из светил государственного совета, подарившего Франции Кодекс Наполеона.

Итак, по приглашению главы имперской юстиции адвокат сел в карету.

— Где вы живете? — спросил министр, прежде чем лакей, ожидавший распоряжений, успел захлопнуть дверцу.

— На набережной Августинцев, ваше превосходительство.

Лошади тронули, и молодой человек оказался с глазу на глаз с министром, к которому напрасно пытался обратиться во время роскошного обеда, данного Камбасересом, так как тот явно избегал его весь вечер.

— Ну-с, господин де Гранвиль, мы на хорошем пути.

— Да, пока я еду рядом с вашим превосходительством.

— Я не шучу, — сказал министр. — Ваш испытательный срок закончился два года тому назад, а благодаря вашим выступлениям на процессах Симеза и Отсера вы сильно выдвинулись.

— Я полагал до сих пор, что моя преданность этим несчастным эмигрантам мне вредит.

— Вы очень молоды, — сказал министр серьезно. — Но сегодня вечером, — прибавил он, помолчав, — вы чрезвычайно понравились канцлеру. Вступайте в прокуратуру, нам не хватает людей. Племянник человека, к которому мы с Камбасересом относимся с живейшим участием, не должен оставаться адвокатом из-за отсутствия протекции. Ваш дядя помог нам пережить весьма тяжелые времена, а подобные услуги не забываются. — Министр опять помолчал. — У меня вскоре освободятся три места в суде первой инстанции и в парижском имперском суде, — продолжал он, — зайдите ко мне тогда и выберите то из них, которое вам подойдет. А до тех пор работайте, но не являйтесь ко мне в приемные часы. Во-первых, я завален работой, а во-вторых, конкуренты могут отгадать наши намерения и повредить вам в глазах патрона. Сегодня мы с Камбасересом нарочно не перемолвились с вами ни словом и этим уберегли вас от опасности прослыть фаворитом.

В ту минуту, когда министр произносил последние слова, карета остановилась на набережной Августинцев. Молодой адвокат сердечно поблагодарил своего великодушного покровителя и стал громко стучать в дверь, так как холодный ветер уже пробрался к нему под одежду. Наконец старый привратник открыл дверь и, когда адвокат проходил мимо его каморки, крикнул охрипшим голосом:

— Господин де Гранвиль, для вас письмо!

Молодой человек взял письмо, невзирая на холод, остановился и посмотрел на почерк при слабом свете уличного фонаря, фитиль которого грозил вот-вот погаснуть.

— Это от отца! — воскликнул он, беря свечу, которую не без труда зажег привратник. Он быстро поднялся к себе и прочел следующие строки:

«Садись в первую же почтовую карету; если тебе удастся немедленно приехать домой, тебя ждет богатство. У мадемуазель Анжелики Бонтан умерла сестра, она теперь единственная дочь, и нам известно, что ты ей небезразличен. Г-жа Бонтан должна оставить дочери около сорока тысяч франков годового дохода, не считая приданого, которое она за ней даст. Я подготовил почву. Наши друзья удивятся, узнав, что мы, старинные дворяне, готовы породниться с семьей Бонтанов. Папаша Бонтан был ярым якобинцем и скупил за бесценок множество земель из национального имущества[8]. Но, во-первых, это были монастырские угодья, которые никогда не вернутся прежним владельцам, а, во-вторых, если ты уж поступился своим дворянством, став адвокатом, почему бы нам не сделать еще одной уступки современным идеям? У девицы Бонтан будет триста тысяч франков, я дам тебе сто тысяч; да, кроме того, поместье твоей матери стоит около пятидесяти тысяч экю. При таком положении, дорогой сын, ты можешь не хуже всякого другого добиться звания сенатора, если только захочешь стать должностным лицом. Мой шурин, член государственного совета, конечно, палец о палец не ударит, чтобы продвинуть тебя, но так как он холост, его должность когда-нибудь перейдет к тебе в порядке преемственности, если только ты не станешь сенатором благодаря собственным заслугам. Ты взлетишь, таким образом, достаточно высоко, чтобы спокойно ожидать грядущих событий. Прощай, целую тебя».

Молодой Гранвиль лег спать, строя тысячи всевозможных предположений, одно радужнее другого. Он находился под могущественным покровительством канцлера, министра юстиции, а также своего дяди с материнской стороны, одного из составителей Кодекса. Молодому человеку предстояло начать карьеру на завидном посту, выступая в верховном суде, и он уже видел себя одним из членов прокуратуры, среди которых Наполеон избирал высших чиновников Империи. Кроме того, ему предлагали состояние, достаточно завидное, чтобы поддержать свой ранг в обществе, на что, конечно, не хватило бы скромного дохода в пять тысяч, который давало унаследованное от матери поместье. Эти честолюбивые мечты сменились грезой о счастье; он вызвал в памяти наивное личико Анжелики Бонтан, подруги детских игр. Пока он был мальчиком, родители не препятствовали его дружбе с хорошенькой дочкой соседа. Но затем, когда он стал ненадолго приезжать в Байе на каникулы, отец и мать, кичившиеся своим дворянством, заметили его склонность к девушке и запретили ему мечтать о ней. Таким образом, за последние десять лет Гранвиль видел лишь урывками ту, которую называл своей «маленькой невестой». Ускользнув из-под бдительного надзора своих семейств, молодые люди едва успевали обменяться несколькими банальными словами при беглых встречах в церкви или на улице. Самой большой радостью для них были сельские праздники, называемые в Нормандии собраниями, где они могли издали украдкой наблюдать друг за другом. Во время последних каникул Гранвиль дважды встретил Анжелику и, заметив опущенный взор и грустный вид своей «маленькой невесты», понял, что она подпала под чью-то деспотическую власть.

Прибыв в семь часов утра в контору почтовых сообщений на улице Нотр-Дам-де-Виктуар, Гранвиль нашел, к счастью, свободное место в почтовой карете, как раз отправлявшейся в город Кан. С глубоким волнением увидел начинающий адвокат колокольни собора Байе. Жизнь еще не обманула его надежд, и сердце легко раскрывалось навстречу прекрасным чувствам, волнующим юные души. После веселого, но слишком затянувшегося обеда, устроенного в честь его приезда отцом и несколькими друзьями, молодой человек, горя нетерпением, отправился в сопровождении отца в хорошо знакомый дом на улице Тентюр. Его сердце усиленно забилось, когда отец, которого продолжали величать в Байе графом де Гранвилем, громко постучал в облупившиеся зеленые ворота. Было около четырех часов вечера. Молодая служанка в полотняном чепчике встретила господ коротким реверансом и сказала, что хозяйки должны скоро вернуться от вечерни. Граф с сыном вошли в низкую комнату, служившую гостиной и похожую на монастырскую приемную. Панели из полированного орехового дерева придавали ей мрачный вид, по стенам в строгом порядке было расставлено несколько мягких стульев и старинных кресел. На камине вместо безделушек стояло зеленоватое зеркало, а по бокам его — два старинных изогнутых канделябра времен Утрехтского мира. Против камина, на деревянной обшивке стены, молодой Гранвиль увидел огромное распятие из черного дерева и слоновой кости, а вокруг него освященные ветви букса. Хотя все три окна гостиной выходили в провинциальный садик с симметричными клумбами, обсаженными рядами букса, в комнате было так темно, что едва удавалось различить на стенах три картины духовного содержания кисти какого-то крупного мастера; эти картины были куплены во время революции стариком Бонтаном, который, будучи начальником округа, никогда не забывал о собственной выгоде. Вокруг все сверкало поистине монастырской чистотой — от тщательно натертого пола до полотняных занавесок в зеленую клетку. Сердце молодого человека невольно сжалось в этом безмолвном доме, где жила Анжелика. Привычка вращаться в блестящих парижских гостиных и вихрь светских развлечений изгладили из памяти Гранвиля воспоминания о мрачном однообразии провинциальной жизни. И теперь этот контраст настолько поразил его, что он внутренне содрогнулся. Оказаться в кругу мелочных мыслей и понятий сразу же после общества, собирающегося у Камбасереса, где жизнь бьет ключом, в людях чувствуется размах и на всем лежит отблеск императорской славы, — не равносильно ли это тому, чтобы из Италии попасть прямо в Гренландию? «Жизнь здесь — прозябание», — подумал адвокат, рассматривая эту комнату, похожую на гостиную сектанта-методиста. Заметив удрученное состояние сына, старый граф взял его под руку, подвел к окну, за которым уже сгущались сумерки, и, пока служанка зажигала наполовину обгоревшие свечи в высоких подсвечниках, попытался рассеять тень, набежавшую на лицо молодого человека.

— Послушай, дитя мое, — сказал он сыну, — вдова папаши Бонтан — сущая ханжа. Накопила, верно, грехов, а теперь замаливает... Я вижу, ты морщишься при виде этой дыры. Выслушай же, в чем дело. Старуху осаждают попы, они убедили ее, что еще не поздно попасть на небо; и, желая задобрить апостола Петра, хранителя райских ключей, она решила его подкупить; ходит ежедневно к обедне, не пропускает ни одной церковной службы, причащается каждое божье воскресенье и развлекается, реставрируя часовни. Она подарила собору столько церковных облачений, стихарей и риз, украсила балдахин таким количеством перьев, что в нынешнем году, когда праздновался День тела господня, в церковь пришло не меньше народа, чем на место казни: всем хотелось полюбоваться во время крестного хода на священников в великолепном облачении и на заново вызолоченную церковную утварь. Зато дом Бонтанов — земля обетованная. Посмотри-ка на эти три картины — Доменикино, Корреджо и Андреа дель Сарто, — они стоят больших денег. Я едва уговорил старую сумасбродку не жертвовать их в пользу церкви.

— Но Анжелика? — с живостью спросил молодой человек.

— Если ты не женишься на ней, Анжелика погибла, — сказал граф. — Наши добрые пастыри посоветовали ей жить девственницей и мученицей, и мне стоило огромного труда пробудить ее сердечко. Ведь узнав, что она стала единственной наследницей, я заговорил с ней о тебе. Но как только вы поженитесь, ты увезешь ее в Париж. Замужество, водоворот и мишура светской жизни отвлекут ее от мыслей об исповедальнях, постах, власяницах и обеднях, которыми только и живут эти ханжи.

— Но будут ли изъяты из распоряжения духовенства те пятьдесят тысяч франков дохода, которые госпожа Бонтан...

— Вот мы и коснулись сути дела, — многозначительно заметил граф. — Мысль о том, чтобы привить черенок фамилии Бонтан к генеалогическому древу де Гранвилей, изрядно щекочет гордость вдовы Бонтан. Если дочь выйдет за тебя замуж, мамаша передаст ей все состояние в полную собственность, оставив за собой лишь право пользования доходом. Духовенство, разумеется, противится этому браку, но я уже велел сделать церковное оглашение; все готово, и через неделю ты будешь вне пределов досягаемости цепких когтей мамаши и ее аббатов. Ты возьмешь в жены самую красивую девушку в Байе, и плутовка не доставит тебе хлопот, так как она воспитана в строгих правилах. Ее плоть, как они выражаются, умерщвлялась постами, молитвами и, — прибавил он шепотом, — неумолимой дланью родной матери.

Раздался слабый стук в дверь, и граф умолк, решив, что сейчас войдет г-жа Бонтан с дочерью. На пороге появился суетливый мальчик-слуга, но, смущенный присутствием посторонних господ, поманил рукой служанку, которая подошла к нему. На мальчике была голубая суконная куртка, короткие полы которой болтались вокруг бедер, и голубые панталоны в белую полоску; волосы были острижены в кружок, и он весьма походил на церковного служку, столько притворного благочестия было написано у него на лице — выражение, свойственное обитателям того дома, где хозяйка — ханжа.

— Мадемуазель Гатьена, не знаете ли вы, где лежат книги для службы богоматери? Дамы из конгрегации[9] Сердца господня устраивают сегодня в церкви молебствие.

Гатьена отправилась за книгами.

— А долго ли продлится служба, дружок? — спросил граф.

— О, самое большее полчаса.

— Пойдем взглянем на это, там бывают хорошенькие женщины, — сказал отец сыну. — К тому же посещение собора не повредит нам в общественном мнении.

Молодой адвокат нерешительно последовал за отцом.

— О чем задумался? — спросил граф.

— Задумался... задумался... А ведь я прав, отец.

— Ты еще ничего не сказал.

— Да, но я подумал, что от прежнего состояния у вас осталось десять тысяч ливров годового дохода, которые вы мне оставите, надеюсь, как можно позднее; если же вы намерены дать мне сто тысяч франков с тем, чтобы я вступил в глупейший брак, то разрешите мне попросить у вас только половину и остаться холостым. Я избегу таким образом несчастья и буду пользоваться состоянием, равным тому, которое могла бы принести мне ваша мадемуазель Бонтан.

— Ты с ума сошел!

— Нет, отец. Выслушайте меня. Министр юстиции обещал мне третьего дня место в парижской прокуратуре. Ваши пятьдесят тысяч франков, деньги, которыми я теперь располагаю и мой будущий оклад — все это составит двенадцать тысяч франков годового дохода. Так зачем же мне вступать в выгодный, но несчастный брак? Без него судьба моя будет во сто крат завиднее.

— Сразу видно, — ответил отец, улыбаясь, — что ты не жил при старом режиме. Разве нас, мужчин, может связать жена!..

— Но, отец, в наши дни брак стал...

— Что?! — воскликнул граф, прерывая сына. — Неужели правда то, что твердят мои старые товарищи по эмиграции? Неужели революция оставила нам в наследство суровые нравы, отравила нашу молодежь сомнительными принципами? Ты, пожалуй, еще начнешь мне толковать о нации, об общественной морали и бескорыстии, точь-в-точь как мой шурин-якобинец. Бог ты мой, что сталось бы с нами, не будь сестер императора!

Этот еще бодрый старик, которого крестьяне из его владений до сих пор называли сеньором де Гранвилем, произнес последние слова своей игривой тирады уже под сводом собора. Он обмакнул пальцы в святую воду и, несмотря на святость места, стал напевать мотив из оперы «Роза и Колá»; затем повел сына боковыми пределами, останавливаясь у каждой колонны, чтобы окинуть взглядом церковь и ряды верующих, выстроившихся, как солдаты на параде. Должно было начаться молебствие Сердцу господню. Дамы — члены конгрегации — уже разместились около клироса, и граф с сыном, пробравшись поближе к нему, прислонились к одной из наименее освещенных колонн, откуда взор мог охватить всю массу склоненных голов, похожую на луг, испещренный цветами. Внезапно в двух шагах от Гранвиля зазвенел голос, столь нежный, что, казалось, он не мог принадлежать человеческому существу, и поднялся ввысь, подобно трели первого весеннего соловья. Хотя с этим голосом сливалось множество других женских голосов и аккомпанемент органа, он отозвался в сердце молодого Гранвиля с такой силой, словно это были полные и чистые звуки гармониума. Парижанин обернулся и увидел девушку, склонившую головку; лицо ее было скрыто большими полями белой шелковой шляпы, но он подумал, что только с ее уст могла слететь эта дивная мелодия. Ему показалось, что он узнал Анжелику, несмотря на пальто из коричневой мериносовой ткани, совершенно скрывавшее ее фигуру, и он дотронулся до руки отца.

— Да, это она, — сказал граф, взглянув в сторону девушки. Затем старый аристократ кивнул старухе с бледным хитрым лицом и темными тенями вокруг глаз; она уже успела заметить вновь прибывших, хотя ее взгляд, казалось, ни на минуту не отрывался от молитвенника, который она держала в руках. Анжелика подняла лицо к алтарю, как бы для того, чтобы вдохнуть одуряющий запах ладана, клубы которого уже начинали окутывать молящихся. И тогда, при таинственном свете, который разливали по темному храму свечи и висящее посреди него большое паникадило, перед юношей предстал девичий образ, сразу поколебавший только что принятое решение. Белая муаровая шляпа с атласной лентой, завязанной под маленьким подбородком с ямочкой, обрамляла лицо с удивительно правильными чертами. Золотистые волосы, разделенные прямым пробором над узким, но изящно очерченным лбом, ложились на щеки, как тень листвы на цветущие чайные розы. Дуги бровей отличались чистотой рисунка, встречающейся у красивых китаянок. Орлиный нос был на редкость четко очерчен, а розовые лепестки губ казались любовно выведенными кистью искусного художника. Бледно-голубые глаза светились целомудренной наивностью. Гранвиль заметил в лице Анжелики некоторую замкнутость и сухость, но приписал это благочестивым чувствам, переполнявшим ее душу. Так как в церкви было холодно, слова молитвы слетали с ее уст в виде благоуханного облачка, обнажая при этом два ряда жемчужных зубов. Молодой человек невольно наклонился, чтобы вдохнуть ее божественное дыхание. Это движение привлекло внимание Анжелики; взгляд девушки, неподвижно устремленный на алтарь, упал на Гранвиля, и хотя его силуэт лишь неясно вырисовывался в полумраке, она узнала товарища детских игр. Воспоминание оказалось могущественнее молитвы, и необычайное сияние разлилось по ее лицу; она покраснела. Адвокат вздрогнул от радости, увидев, что надежды на загробную жизнь поблекли перед надеждой на любовь, а земные воспоминания затмили славу алтаря. Но его торжество длилось недолго. Анжелика опустила вуаль и, вполне овладев собой, снова запела, причем в ее голосе не слышалось ни малейшего волнения. Гранвиль почувствовал себя во власти одного непреодолимого стремления, и все его благоразумие улетучилось. К концу службы нетерпение молодого адвоката настолько возросло, что он не стал дожидаться, когда вдова Бонтан с дочерью вернутся домой, а тут же подошел поздороваться со своей «маленькой невестой». Знакомство робко возобновилось на паперти собора, в присутствии верующих. Г-жа Бонтан преисполнилась гордости, когда граф де Гранвиль предложил ей руку, а граф, вынужденный сделать это публично, был очень недоволен сыном за столь неуместную поспешность.

В течение двух недель, которые протекли между официальной помолвкой виконта де Гранвиля и Анжелики Бонтан и торжественным днем их бракосочетания, молодой человек подолгу засиживался в мрачной приемной, к которой успел привыкнуть. Он хотел приглядеться к характеру Анжелики, так как рассудок заговорил в нем на следующий же день после их встречи. Почти всегда он заставал невесту за одним и тем же занятием: сидя у столика из дерева святой Люции, она метила белье для приданого. Анжелика никогда первая не заговаривала о религии. Если молодой адвокат забавлялся, играя дорогими четками, лежавшими в зеленом бархатном мешочке, или же с усмешкой рассматривал ладанку — необходимую принадлежность этого орудия благочестия, Анжелика с умоляющим взглядом мягко отнимала у него четки и, молча положив их обратно в мешочек, тотчас же прятала его. Когда же Гранвиль позволял себе легкомысленно отзываться о некоторых религиозных обрядах, хорошенькая нормандка отвечала на его слова улыбкой непоколебимого убеждения.

— Надо или быть неверующим, или же верить всему, чему учит нас церковь, — говорила она. — Неужели вы хотели бы, чтобы матерью ваших детей была женщина без религиозных убеждений? Кто осмелится быть судьей между неверующими и богом? Могу ли я, со своей стороны, отвергать то, что признается церковью?

Благочестие юной Анжелики казалось таким трогательным, она бросала на молодого адвоката такие проникновенные взгляды, что минутами ему самому хотелось уверовать в бога. Глубокое убеждение невесты в том, что она находится на правильном пути, пробудило в сердце будущего чиновника судебного ведомства сомнения, которые девушка пыталась углубить. В то время Гранвиль совершил огромную ошибку, приняв за любовь обман чувств, веление страсти. Анжелика была так счастлива возможностью примирить голос сердца с голосом долга, отдавшись зародившейся с детства склонности, что адвокат, введенный в заблуждение, не мог разобрать, какой же голос звучит в ней сильнее. Ведь молодые люди всегда готовы поверить обещаниям хорошенького личика и судить о душе по красоте внешнего облика. Необъяснимое чувство побуждает их верить, что нравственное совершенство всегда совпадает с совершенством физическим. Если бы религия воспретила Анжелике отдаться своему чувству, оно вскоре увяло бы в ее сердце, как растение, политое кислотой. Но разве мог счастливый влюбленный распознать столь глубоко затаенный фанатизм? Такова была история любви Гранвиля в течение этих двух недель, прожитых им с таким же нетерпеливым волнением, с каким человек проглатывает книгу с интригующей развязкой. Жених внимательно присматривался к Анжелике, и она показалась ему кротчайшей из женщин, он даже готов был благодарить г-жу Бонтан, сумевшую внушить дочери религиозные принципы и этим подготовить ее к жизненным невзгодам. В день подписания рокового брачного контракта вдова Бонтан взяла с зятя торжественную клятву, что он будет уважать религиозные убеждения жены, предоставит ей полную свободу совести, позволит ходить в церковь, исповедоваться и причащаться так часто, как ей того захочется, и не станет навязывать ей своей воли при выборе духовника. В эту торжественную минуту Анжелика взглянула на жениха, и в глазах ее было столько чистоты и невинности, что Гранвиль, не колеблясь, принес требуемую клятву. На бледных губах аббата Фонтанона, духовного наставника всего семейства, промелькнула улыбка. Легким кивком головы Анжелика Бонтан обещала своему другу никогда не злоупотреблять предоставляемой ей свободой. Что касается старого графа, то он потихоньку насвистывал мотив: «Пойди посмотри, не идут ли они!»[10]

Свадьбу праздновали, как это принято в провинции, несколько дней, а затем Гранвиль с молодой женой уехал в Париж, куда его призывало назначение товарищем прокурора при имперском суде департамента Сены. Когда супруги стали подыскивать квартиру, Анжелика воспользовалась влиянием, которое дает всем женщинам медовый месяц, и убедила мужа нанять большое помещение в нижнем этаже особняка, на углу улиц Вье-Тампль и Нев-Сен-Франсуа. Главная причина ее выбора заключалась в том, что квартира находилась в двух шагах от церкви на Орлеанской улице, а также по соседству с часовней на улице Сен-Луи. «У хорошей хозяйки всегда должны быть под рукой запасы», — пошутил муж. Анжелика справедливо заметила, что квартал Марэ, где они поселились, расположен неподалеку от Дворца правосудия и что там живут все чиновники судебного ведомства, у которых они были с визитами. Довольно большой сад тоже придавал ценность этой квартире в глазах молодоженов: детям — если господь пошлет им детей — будет где побегать; кроме того, при доме имелся обширный двор и хорошие конюшни. Товарищ прокурора предпочел бы жить в квартале Шоссе-д'Антен, где все молодо и полно жизни, где можно увидеть последние новинки моды, где по бульварам гуляет нарядная публика, а до театров и других развлечений рукой подать, но ему пришлось уступить вкрадчивым просьбам молодой жены, которая умоляла мужа исполнить ее первое желание, и в угоду ей он похоронил себя в Марэ. Занимаемая Гранвилем должность отнимала у него довольно много времени, так как работа эта была для него новой. Вот почему он прежде всего занялся устройством кабинета и библиотеки. Обосновавшись в кабинете, где вскоре появились целые кипы судебных дел, он предоставил жене руководить убранством остальных комнат. Он охотно переложил на Анжелику первые хозяйственные хлопоты — источник стольких радостей и воспоминаний для молодых женщин, ибо ему было совестно оставлять ее одну чаще, чем это полагается в медовый месяц. Но как только товарищ прокурора освоился с работой, он разрешил жене вытаскивать его из кабинета, чтобы показывать мебель и украшения, которые он видел до сих пор лишь порознь, пока они не заняли предназначенного для них места.

Если права поговорка, что о женщине можно судить по двери ее дома, то обстановка квартиры должна еще лучше отражать характер хозяйки. В чем тут было дело, — в безвкусных ли обоях, выбранных г-жой де Гранвиль, или в том, что ее характер успел наложить свой отпечаток на все окружающее, но муж был удивлен холодным и чопорным видом комнат; он не заметил в них ничего изящного — все было нестройно, ничто не радовало глаз. Дух чопорности и прямолинейности, которым была проникнута приемная в Вайе, вновь оживал в его собственном доме и сказывался даже в плафонах с круглыми лепными украшениями и арабесками в виде длинных путаных и безвкусных завитков. Желая оправдать жену, молодой человек еще раз прошел по всей квартире, вернулся в переднюю и вновь осмотрел эту длинную и высокую комнату. Цвет, в который, по приказанию жены, была выкрашена деревянная обшивка стен, оказался слишком мрачным, а темно-зеленый бархат скамеек придавал всему еще более строгий вид. Правда, передняя не имеет большого значения, но она все же дает представление о доме, подобно тому как об уме человека судят по первой же произнесенной им фразе. Передняя — своего рода предисловие, которое должно все предвещать, ничего не обещая. Молодой товарищ прокурора удивился, как могла жена выбрать лампу в виде античного фонаря, находившуюся посреди этой голой комнаты, где пол был выложен черным и белым мрамором, а рисунок обоев изображал каменную ограду, кое-где покрытую зеленым мхом. На стене висел дорогой, но старый барометр, словно для того, чтобы еще сильнее подчеркнуть, насколько тут неуютно и пусто. При виде этой обстановки молодой человек взглянул на жену и заметил, что она довольна красной каймой на перкалевых занавесках, довольна барометром и благонравной статуей, украшающей большой камин в готическом стиле, и у него не хватило жестокости или мужества рассеять столь глубокое заблуждение. Вместо того чтобы осудить жену, Гранвиль осудил самого себя; он обвинил себя в нарушении основной обязанности, требовавшей, чтобы он руководил в Париже первыми шагами девушки, воспитанной в Байе. Нетрудно представить себе убранство остальных комнат, судя по этому образцу. Но что можно было ждать от молодой женщины, которая приходила в ужас от голых ног кариатиды и с отвращением отталкивала канделябр, подсвечник или вазу, замечая на них обнаженный египетский торс? В те времена школа Давида была в зените славы. Вся Франция находилась под влиянием совершенного рисунка Давида и его любви к античным формам, превратившей живопись этого художника в своего рода цветную скульптуру. Но ни одно из измышлений роскоши, свойственной временам Империи, не приобрело права гражданства у г-жи де Гранвиль. Белые штофные обои и тусклая позолота ее огромной квадратной гостиной сохранились, казалось, со времени Людовика XV, причем для украшения этой комнаты архитектор не поскупился на ромбовидные решетки и на отвратительные орнаменты в виде гирлянд, появлению которых мы обязаны бездарным и плодовитым художникам того времени. Если бы, по крайней мере, здесь царила гармония, если бы новой мебели красного дерева была придана изогнутая форма, введенная в моду извращенным вкусом Буше, тогда убранство дома Анжелики можно было бы принять за прихоть молодоженов, живущих в девятнадцатом столетии так, словно они задержались в восемнадцатом. Но множество вещей резало здесь глаз своим смешным несоответствием. Консоли, часы, подсвечники напоминали воинские доспехи, столь дорогие сердцу парижан после побед, одержанных Империей. Все эти греческие каски, скрещенные мечи и щиты, вызванные к жизни воинственным пылом французов и украшавшие мебель даже самого мирного назначения, совершенно не вязались с изящными, прихотливыми арабесками — увлечением маркизы де Помпадур. Набожность ведет к утомительному смирению, не исключающему гордыни. Проявилась ли в этом скромность г-жи де Гранвиль или таков был ее вкус, но, по-видимому, она питала отвращение к мягким и светлым цветам, а возможно, просто полагала, что пурпурно-коричневые тона больше всего соответствуют достоинству чиновника судебного ведомства. Да и как могла девушка, привыкшая к строго-нравственному укладу жизни, не презирать мягкие диваны, внушающие сладострастные мысли, изящные и коварные будуары, где зарождаются грехи? Бедный товарищ прокурора был в отчаянии. По тону, каким он высказывал одобрение и соглашался с похвалами, которые жена расточала самой себе, она заметила, насколько ему все не понравилось. Поняв свою неудачу, она проявила такое искреннее огорчение, что Гранвиль усмотрел в нем доказательство любви, а не уязвленного самолюбия. Разве могла лучше обставить квартиру девушка, внезапно вырванная из круга узких провинциальных понятий и незнакомая с кокетливым изяществом парижской жизни? Не желая взглянуть правде в глаза, товарищ прокурора предпочел думать, что ее выбором руководили поставщики. Будь он менее влюблен, он понял бы, что торговцы, быстро угадывающие требования клиентов, благословляли небо, которое послало им ханжу, лишенную вкуса, и помогло избавиться от старомодных аляповатых вещей. Он стал утешать хорошенькую нормандку:

— Счастье, дорогая Анжелика, не в изяществе обстановки, а в женской нежности, уступчивости и любви.

— Но ведь любить вас — мой долг, и нет иного долга, который я готова выполнять с большей радостью, — кротко заметила Анжелика.

Природа вложила в сердце женщины такое желание нравиться и такую потребность в любви, что даже у молодой святоши мысли о загробной жизни и о спасении души должны были поблекнуть перед первыми радостями Гименея. С апреля — времени их свадьбы — и до начале зимы супруги жили в полном согласии. Любовь и труд обычно делают человека довольно равнодушным к окружающей обстановке. Гранвиль меньше, чем кто-либо другой, мог заметить некоторые мелочи своей домашней жизни, так как он полдня проводил во Дворце правосудия, где решались вопросы жизни и имущества людей. Если по пятницам ему за столом подавались только постные блюди и он безуспешно требовал в этот день чего-нибудь мясного, жена, которой Евангелие воспрещало всякую ложь, все же умела отвести от себя подозрение при помощи маленьких хитростей, дозволенных в интересах религии, ссылаясь то на свою забывчивость, то на отсутствие нужных припасов на рынке, а зачастую обвиняла во всем повара и даже доходила до того, что принималась его бранить. В те времена молодые чиновники судебного ведомства не соблюдали, как теперь, постных дней, больших постов и постов накануне праздников. Вот почему Гранвиль не обратил сперва внимания на правильное чередование постных обедов, тем более что они были на редкость изысканны, — ведь жена, желая обмануть его, заказывала в эти дни паштеты, чирков, водяных курочек и рыбу со всевозможными острыми приправами. Итак, товарищ прокурора жил в полном согласии с учением церкви и, сам того не ведая, спасал свою душу. Он не знал, ходит ли жена к обедне в будни, но по воскресеньям проявлял вполне понятную снисходительность и лично сопровождал Анжелику в церковь, как бы желая вознаградить ее за то, что она иногда жертвовала ради него вечерней службой. Гранвиль не понял сперва всей строгости религиозных устоев жены. Летом жара мешает бывать в театре, и он ни разу не предложил жене посмотреть какую-нибудь нашумевшую пьесу. Таким образом, серьезный вопрос о театре даже не поднимался. Наконец, в начале брака мужчина редко бывает требовательным в наслаждениях, если он женился на девушке ради ее красоты. Молодежь отличается скорее пылкостью, чем утонченностью в любви, к тому же первая интимная близость всегда полна очарования. Как распознать в женщине холодность, достоинство или сдержанность, когда наделяешь ее собственными восторгами, когда возлюбленная преображается, озаренная отблеском твоего собственного огня? Только достигнув известной супружеской умиротворенности, можно заметить, что святоша ждет любви со скрещенными руками. Итак, Гранвиль считал себя довольно счастливым, пока одно роковое событие не повлияло на дальнейшую судьбу его супружеской жизни. В ноябре 1808 года каноник собора Байе, некогда духовный наставник г-жи Бонтан и ее дочери, приехал в Париж с честолюбивым намерением получить в столице приход, который он, вероятно, считал ступенью к епископскому сану. Вновь подчинив своей власти духовную дочь, он пришел в ужас, увидев, насколько она изменилась в атмосфере Парижа, и решил помочь ей исправиться. Г-жа де Гранвиль была испугана укорами бывшего каноника, человека лет тридцати восьми, отличавшегося от парижского духовенства, столь снисходительного и просвещенного, нетерпимостью, сухостью и ханжеством провинциального католицизма, преувеличенные требования которого связывают путами робкие души; грешница тут же покаялась и вернулась к своему янсенизму. Было бы скучно описывать день за днем мелкие события, которые постепенно сделали несчастной эту семью. Достаточно будет, пожалуй, упомянуть о важнейших фактах, отказавшись от добросовестного перечисления их в хронологическом порядке. Первое разногласие между молодыми супругами было все же довольно знаменательно. Когда Гранвиль стал вывозить жену в свет, она охотно посещала почтенные семейства, бывала на обедах, концертах и ездила к деловым знакомым мужа, стоявшим выше него в служебной иерархии, но неизменно ссылалась на мигрень, как только ей предстояло отправиться на бал. Гранвиля вывели из терпения эти притворные недомогания, и однажды он скрыл пригласительное письмо на бал, полученное от члена государственного совета, а вечером, видя, что жена вполне здорова, обманул ее и, сославшись на устное приглашение, словно невзначай приехал вместе с ней на волшебное празднество.

— Дорогая, — сказал он жене по возвращении домой, обиженный ее грустным видом, — наше семейное и общественное положение, наше богатство налагают на вас обязанности, отменить которые не может ни один божественный закон. Разве вы не гордость мужа? Вам придется ездить на все балы, где бываю я, и появляться там в надлежащем виде.

— Но, друг мой, что же было такого неудачного в моем туалете?

— Речь идет о вашей манере держать себя, дорогая. Когда к вам подходит молодой человек, начинает с вами разговаривать, вы напускаете на себя такую ледяную холодность, что шутник может заподозрить в неустойчивости вашу добродетель. Вы словно боитесь скомпрометировать себя улыбкой. Право, можно подумать, что вы просите у бога прощения за грехи, которые совершаются вокруг вас. Свет, ангел мой, не монастырь. Но раз ты заговорила о туалете, то признаюсь, что в этом ты тоже обязана следовать моде и обычаям света.

— Неужели вы желаете, чтобы я выставляла напоказ свое тело, по примеру всех этих бесстыдных женщин, которые так обнажаются, что нескромные взгляды могут скользить по их голым плечам, по...

— Существует большая разница, дорогая, — прервал ее товарищ прокурора, — между тем, чтобы обнажать грудь и изящно декольтировать платье. Тройной ряд тюлевого рюша на воротнике вашего платья закрывает шею до самого подбородка. Можно подумать, будто портниха нарочно изуродовала по вашей просьбе линию ваших плеч и груди, а ведь любая кокетка добивается именно того, чтобы платье обрисовывало самые сокровенные формы ее тела. Бюст у вас был прикрыт таким количеством складок, что ваша чопорность всем показалась смешной. Вам было бы неприятно, если бы я повторил те нелепые предположения, которые высказывались на ваш счет.

— Тем, кому нравятся эти непристойности, не придется нести бремени наших грехов, — сухо ответила молодая женщина.

— Вы не танцевали? — спросил Гранвиль.

— Я никогда не буду танцевать, — возразила она.

— А если я вам скажу, что вы обязаны танцевать? — раздраженно продолжал товарищ прокурора. — Да, вы должны следовать моде, носить бриллианты, цветы в волосах. Подумайте же, моя милая, что богатые люди — а мы богаты — обязаны поддерживать роскошь в государстве! Не лучше ли содействовать процветанию мануфактур, чем тратить деньги на милостыню, раздаваемую руками духовенства?

— Вы рассуждаете, как чиновник, — сказала Анжелика.

— А вы — как монахиня, — резко возразил Гранвнль.

Спор обострился. Г-жа де Гранвиль отвечала мужу с неизменной кротостью и голосом чистым, как звук церковного колокольчика, но в словах ее чувствовалось упорство, вызванное влиянием духовенства. Когда Анжелика сослалась на права, предоставленные ей клятвенным обещанием Гранвиля, и на своего духовника, запретившего ей посещать балы, товарищ прокурора постарался доказать, что священник искажает предписания церкви. Отвратительный спор вспыхнул с еще большим ожесточением как с той, так и с другой стороны, когда Гранвиль вздумал повести жену в театр. Наконец, лишь для того, чтобы подорвать вредное влияние духовника жены, товарищ прокурора придал ссоре такой оборот, что разгневанная г-жа де Гранвиль написала в римскую курию, желая узнать, может ли жена в угоду мужу декольтироваться, посещать балы и театры, не погубив своей души. Ответ святейшего Пия VII не заставил себя ждать. В нем строго осуждались непокорность жены и советы духовника. Это письмо — настоящий супружеский катехизис — было, казалось, продиктовано нежным голосом Фенелона[11] и дышало его изяществом и кротостью. «Женщине должно быть хорошо повсюду, куда бы ни привел ее супруг. Если она грешит по его приказанию, то не ей придется отвечать за это». Вот два места из послания папы, которые дали г-же де Гранвиль и ее духовному отцу повод обвинить главу католической церкви в безбожии. Но еще до получения пастырского послания товарищ прокурора заметил, что в его доме строго соблюдаются посты, и, не желая поститься по принуждению жены, приказал прислуге подавать ему круглый год скоромное. Хотя это распоряжение вызвало неудовольствие г-жи де Гранвиль, товарищ прокурора, которого весьма мало трогал вопрос как о скоромном, так и о постном, все же стойко выдержал характер. Всякое мыслящее существо, даже самое слабое, бывает оскорблено в своих лучших чувствах, если ему приходится совершать под давлением чужой воли поступок, казавшийся до того вполне естественным. Из всех видов тирании самый гнусный тот, который мешает человеку самостоятельно действовать и мыслить: ведь это значит отречься от собственной личности прежде, нежели сумеешь ее проявить. Самое ласковое слово замирает на устах, нежнейшее чувство гаснет, когда нам кажется, что нас принуждают к ним. Вскоре молодой товарищ прокурора отказался принимать друзей, устраивать обеды и празднества; его дом словно облекся в траур. Если хозяйка дома — святоша, на всем там лежит печать ханжества. В таком доме слуги неизменно находятся под женским надзором и выбирают их из числа так называемых благочестивых людей, которым присущи совершенно особые физиономии. Подобно тому как симпатичнейший малый приобретает типическую внешность жандарма, поступив в полицию, так и люди, ревностно соблюдающие церковные обряды, становятся похожими друг на друга. Привычка опускать очи долу и принимать глубоко сокрушенный вид является личиной, которую прекрасно умеют носить обманщики. Кроме того, святоши образуют своего рода общину и все знакомы между собой; слуги, которых они рекомендуют друг другу, составляют как бы особое племя, ибо хозяева оберегают его по примеру любителей лошадей, которые не допускают в свои конюшни ни одной лошади без аттестата, составленного по всем правилам. Чем внимательнее приглядываются мнимые нечестивцы к богобоязненному семейству, тем яснее видят там что-то неприятное: они замечают в доме набожных людей следы скупости и тайны, как у ростовщиков, и ту пахнущую ладаном сырость, которая застаивается в холодном воздухе часовен. Мелочный распорядок жизни, узость мысли, которая чувствуется там во всем, можно определить одним словом — ханжество. В этих мрачных, зловещих домах ханжеством пропитаны мебель, гравюры, картины; ханжество там и в словах, и в молчании, и в лицах. Превращение людей и вещей в воплощенное ханжество — необъяснимая тайна, но таковы факты. Каждый из нас имел возможность наблюдать, что ханжи ходят, садятся и говорят не так, как ходят, садятся и говорят обыкновенные люди. У них в доме чувствуешь себя стесненным, у них не посмеешься; неподвижность, симметрия царствуют во всем — от чепца хозяйки до ее подушечки для булавок; там не встретишь ни одного искреннего взгляда, люди кажутся тенями, а сама хозяйка словно восседает на ледяном троне. Однажды утром несчастный Гранвиль с болью и грустью увидел у себя в доме все признаки ханжества. В свете встречаются дома, в которых одни и те же результаты бывают вызваны различными причинами. Скука заключает эти злосчастные дома в заколдованный круг, внутри которого чувствуются ужас и безграничность пустоты. Семейный очаг похож там не на склеп, нет, а на нечто худшее — на монастырь. Окруженный этой ледяной атмосферой, товарищ прокурора стал присматриваться к жене взглядом, уже не отуманенным страстью, и с глубокой грустью понял узость ее кругозора, о котором свидетельствовали маленький, слегка вдавленный лоб и низко растущие волосы; в безупречной правильности черт ее лица он уловил нечто застывшее, непреклонное и вскоре возненавидел прельстившую его сначала притворную кротость. Он предугадывал, что, случись несчастье, с ее тонких губ могут слететь слова: «Это тебе во благо, друг мой». Цвет лица г-жи де Гранвиль приобрел мертвенный оттенок, а в чертах застыло строгое выражение, убивавшее радость у всех, кто с ней встречался. Чем была вызвана эта перемена? Аскетическим ли выполнением обрядов, которому так же далеко до благочестия, как скаредности до бережливости, или же сухостью, свойственной душам ханжей, — трудно сказать; но красота, лишенная жизни, — быть может, просто обман. Невозмутимая улыбка, появлявшаяся на губах молодой женщины при виде Гранвиля, казалась иезуитской формулой счастья, посредством которой она думала удовлетворить всем требованиям брака. Ее милосердие было оскорбительно, ее бесстрастная красота казалась чудовищной, а нежные слова раздражали, — ведь она повиновалась не чувству, а долгу. У женщин бывают недостатки, которые могут изгладиться под влиянием жестоких уроков, преподанных жизнью или мужем, но ничто не преодолеет тирании ложных религиозных понятий. Желание достигнуть вечного блаженства, презрев мирские наслаждения, способно восторжествовать над всем и все помочь перенести. Не есть ли это обожествленный эгоизм, мое «я», намеревающееся продолжить свою жизнь по ту сторону могилы? Вот почему сам папа оказался виновным перед судом непогрешимого каноника и молодой святоши. Быть всегда правым — одно из чувств, заменяющих все остальные в душах деспотичных святош. С некоторых пор между супругами началась скрытая борьба за убеждения, и Гранвиль скоро устал от этого поединка, которому не видно было конца. Какой мужчина, даже с сильным характером, станет проявлять настойчивость, столкнувшись с лицемерно-влюбленным выражением лица и с непреклонным упорством, противопоставленным малейшим его желаниям? Что делать с женщиной, которая пользуется вашей страстью, чтобы охранять свою бесстрастность от всяких покушений, которая пребывает кротко-неумолимой, с наслаждением готовится к роли жертвы и смотрит на мужа как на бич господень, как на источник мук, избавляющих ее от испытаний чистилища? Где найти слова, достаточно выразительные, чтобы описать этих женщин, которые внушают ненависть к добродетели, искажают самые трогательные заповеди религии, выраженные апостолом Иоанном в словах: «Любите друг друга»? Если в магазине появлялась шляпа, осужденная остаться в витрине или быть отправленной в колонии, Гранвиль мог быть уверен: жена напялит ее; если выпускалась материя неудачной расцветки или рисунка, г-жа де Гранвиль облекалась в нее. Святоши способны всякого привести в отчаяние своими безобразными туалетами. Отсутствие вкуса — один из недостатков, неразрывно связанных с ложным благочестием. Таким образом, в личной жизни, где прежде всего хочется встретить взаимное понимание, Гранвиль остался одиноким; он всюду стал ездить один: в свет, на празднества, в театр. Дома ничто не привлекало его. Большое распятие, висевшее между кроватями супругов, было как бы символом судьбы Гранвиля: оно изображало сына божьего, преданного смерти, бога-человека, убитого в расцвете жизни и молодости. Слоновая кость на этом кресте была менее холодна, чем Анжелика, распинавшая мужа во имя добродетели. Между их кроватями угнездилось несчастье, так как в наслаждениях Гименея молодая женщина не видела ничего, кроме долга. В среду на первой неделе великого поста здесь появился призрак воздержания с мертвенно-бледным лицом и предписал резким голосом строжайшее соблюдение поста, но на этот раз Гранвиль не счел удобным писать папе, чтобы узнать мнение консистории о том, как следует соблюдать посты, постные дни и кануны больших праздников. Молодой товарищ прокурора чувствовал себя безмерно несчастным; он даже не мог жаловаться, да и на что? Он был женат на молодой, хорошенькой женщине, благонравной и преданной своим обязанностям, образце всяческих добродетелей! Она каждый год дарила ему по ребенку, всех их кормила сама и воспитывала в строгих правилах.

Загрузка...