Добродетельная Анжелика была провозглашена ангелом. Старухи, составлявшие ее общество (в те времена женщинам молодым еще не приходило в голову рисоваться строжайшим благочестием), единодушно восхищались самоотверженностью г-жи де Гранвиль и видели в ней если не девственницу, то по меньшей мере мученицу. Они винили во всем не чрезмерную узость религиозных устоев жены, а безжалостность и чувственность мужа. Гранвиль, поглощенный службою, лишенный развлечений, удрученный и утомленный одиночеством, к тридцати двум годам незаметно впал в глубочайшую апатию. Жизнь стала ему в тягость. Он был слишком высокого мнения об обязанностях, которые налагал на него занимаемый пост, чтобы явить пример беспорядочной жизни; он решил забыться в работе и начал писать большой труд о праве. Но недолго наслаждался он монастырским спокойствием, на которое рассчитывал. Увидев, что муж отказался от светских развлечений и усердно работает дома, неземная Анжелика попыталась окончательно наставить его на путь истинный. Воззрения мужа, несовместимые с христианской религией, причиняли ей большое горе; она иногда плакала, думая о том, что ее супруг может умереть нераскаянным и что тогда она навсегда потеряет надежду вырвать его из геенны огненной. Итак, Гранвилю пришлось вплотную столкнуться с узкими понятиями, бессодержательными рассуждениями и ограниченными мыслями, при помощи которых жена, полагавшая, что уже одержала первую победу, пыталась добиться второй — вернуть супруга в лоно церкви. Это был последний удар. Что может быть тягостнее глухой борьбы, где упрямство святоши пытается одержать верх над логикой чиновника судебного ведомства? Что может быть ужаснее ядовитых булавочных уколов, которым сильные люди предпочитают удары кинжала? Гранвиль все чаще стал проводить время вне дома, где все было ему невыносимо. Дети, угнетенные холодным деспотизмом матери, не смели пойти с отцом в театр, и Гранвиль не мог доставить им ни малейшего удовольствия без того, чтобы не подвергнуть их наказанию грозной матери. Этот любящий человек был доведен до равнодушия, до эгоизма — худшего, чем смерть. Из этого ада он спас, по крайней мере, сыновей, рано поместив их в коллеж и сохранив за собой право руководить ими. Он редко вмешивался в отношения матери к дочерям, но решил выдать девочек замуж, как только они подрастут. Прими он крайние меры, никто не стал бы на его сторону; жена при поддержке внушительной свиты благородных старух заставила бы весь свет осудить его. У Гранвиля, следовательно, не оставалось иного выхода, как жить в полнейшем одиночестве; он был подавлен несчастьем, и лицо его, поблекшее от горя и работы, стало неприятно ему самому. В довершение всего он избегал знакомств и связей со светскими женщинами, отчаявшись найти у них утешение.

В течение пятнадцати лет, с 1806 по 1821 год, в поучительной и грустной истории этой семьи не произошло ни одного примечательного события. Потеряв сердце мужа, г-жа де Гранвиль осталась такой же, как и в те дни, когда считала себя счастливой. Она неустанно молила бога и угодников просветить ее относительно собственных недостатков, неприятных супругу, и наставить ее на путь истинный, дабы она могла вернуть в лоно семьи заблудшую овцу; но чем усерднее были ее молитвы, тем реже Гранвиль показывался дома. Уже около пяти лет бывший товарищ прокурора, которому при Реставрации поручались высшие посты в судебном ведомстве, жил в антресоли своего особняка, чтобы избежать близости с женой. Каждое утро происходила сцена, которая, если верить светскому злословию, повторяется во многих семействах из-за несходства характеров, нравственных и физических недугов или же странностей, приводящих множество браков к несчастьям, описанным в настоящей повести. Часов в восемь утра горничная, несколько напоминавшая монахиню, звонила у двери апартаментов графа де Гранвиля. При входе в гостиную, смежную с кабинетом графа, она повторяла камердинеру одним и тем же тоном неизменную фразу:

— Барыня приказала спросить, хорошо ли провели ночь его сиятельство и будет ли она иметь удовольствие завтракать вместе с ними.

— Барин, — отвечал камердинер, переговорив с хозяином, — просит кланяться ее сиятельству и передать его извинения: ему надо ехать по важному делу во Дворец правосудия.

Минуту спустя горничная вновь появлялась и спрашивала от имени хозяйки, будет ли та иметь счастье видеть его сиятельство перед отъездом.

— Они уже уехали, — отвечал слуга, хотя зачастую кабриолет графа еще стоял во дворе.

Этот разговор через посредников превратился в ежедневный ритуал. Камердинер де Гранвиля, его любимец, не раз служивший причиной ссоры между супругами из-за его неверия и распущенности, отправлялся иногда для вида в пустой кабинет хозяина и выходил оттуда с обычным ответом. Огорченная супруга неизменно подстерегала мужа при его возвращении и появлялась в подъезде, чтобы предстать перед ним как олицетворение безмолвного укора. Мелочная придирчивость, свойственная елейным людям, составляла сущность характера г-жи де Гранвиль, которая в тридцать пять лет казалась сорокалетней. Когда Гранвиль, принужденный соблюдать приличия, разговаривал с женой или оставался обедать дома, она, счастливая тем, что может навязать ему свое общество, свои кисло-сладкие речи и невыносимую скуку — неразлучную спутницу ханжей, — старалась подчеркнуть его вину в глазах прислуги и своих добродетельных приятельниц. Графу де Гранвилю, в то время прекрасно принятому при дворе, было предложено место председателя судебной палаты в провинции, но он обратился в министерство с просьбой оставить его в Париже. Этот отказ, причины которого были известны лишь министру юстиции, навел на самые странные догадки близких приятельниц и духовника графини. Гранвиль, имевший сто тысяч ливров годового дохода, принадлежал к одному из лучших родов Нормандии; его назначение председателем судебной палаты было ступенью к пэрству. Откуда же это отсутствие честолюбия? Почему забросил он свой большой труд о праве? Чем вызван рассеянный образ жизни, который вот уже лет шесть отвлекает его от дома, от семьи, от работы — от всего, чем, казалось, он должен бы дорожить? Добиваясь епископского сана, духовник графини рассчитывал не только на услуги, оказанные им одной конгрегации, ревностным сторонником которой он был, но и на поддержку семейств, подчинившихся его духовной власти; вот почему он был разочарован отказом де Гранвиля и постарался его оклеветать, высказывая следующие предположения: не потому ли граф питает отвращение к провинции, что его пугает необходимость упорядочить свой образ жизни? Ведь в провинции ему пришлось бы показывать пример и жить с графиней, от которой может его отдалять лишь преступная страсть. Разве такая безупречная женщина, как графиня, может заметить беспутное поведение мужа? Добрые приятельницы поддержали эти домыслы, которые, к несчастью, не были игрой воображения, и все это как громом поразило г-жу де Гранвиль. Не имея понятия о нравах высшего света, незнакомая с любовью и ее безрассудствами, Анжелика была далека от мысли, что в браке встречаются иные разногласия, чем те, которые отвратили от нее сердце Гранвиля, и считала, что муж ее не способен совершать ошибки, какие являются в глазах всех жен преступлением. Когда граф совсем отдалился от нее, она вообразила, что эта кажущаяся бесстрастность вполне естественна. Наконец, так как г-жа де Гранвиль отдала ему весь запас любви, предназначавшийся мужчине, а догадки духовника разрушали ее последние иллюзии, она встала на защиту мужа, хотя и не была в силах заглушить подозрение, так искусно зароненное в ее душу. Тревожные предчувствия до такой степени повлияли на слабый разум графини, что она заболела изнурительной лихорадкой. Все это происходило постом 1822 года; г-жа де Гранвиль не пожелала отказаться от строгого поста, предписанного ей благочестием, и постепенно дошла до полного истощения; врачи стали опасаться за ее жизнь. Равнодушные взгляды Гранвиля убивали ее. Уход и внимание мужа походили на заботы, которыми племянник окружает старика дядюшку. Хотя графиня отказалась от своей системы придирок и упреков и пыталась встречать мужа ласковыми словами, все же в них иногда проглядывала колкость святоши, и часто одно слово разрушало старания целой недели. К концу мая теплое дыхание весны и более питательная пища несколько укрепили силы г-жи де Гранвиль. Однажды утром, возвратившись от обедни, она села на каменную скамью в своем садике; тепло солнечных лучей напомнило графине о первых днях замужества, и она мысленно обратилась к своей прежней жизни, чтобы понять, чем нарушила она обязанности матери и супруги. В эту минуту появился аббат Фонтанон в неописуемом волнении.

— Что случилось, отец мой? — спросила она с дочернею заботливостью.

— Как бы я хотел, чтобы все несчастья, ниспосланные вам десницей всевышнего, выпали на мою долю, — ответил нормандец, — но, уважаемый друг, перед такими испытаниями вам остается только смириться.

— Да разве может постигнуть меня кара ужаснее той, которую посылает мне провидение, пользуясь моим супругом как орудием своего гнева?

— Приготовьтесь, дочь моя, к худшему злу, чем то, которого мы некогда опасались с вашими благочестивыми приятельницами.

— В таком случае я должна благодарить господа, что он соблаговолил избрать вас для изъявления мне своей воли, — ответила графиня. — Тем самым сокровища его милосердия сопутствуют громам и молниям его гнева; так некогда, изгнав Агарь, он указал ей в пустыне источник водный.

— Он соразмерил наказание с глубиной вашей покорности и бременем ваших грехов.

— Говорите, я ко всему готова. — Тут графиня возвела очи горе и прибавила: — Говорите, господин Фонтанон.

— Вот уже семь лет, как господин де Гранвиль совершает грех прелюбодеяния с наложницей, от которой у него двое детей; он растратил на содержание этой побочной семьи более пятисот тысяч франков, которые по праву принадлежат его законной семье.

— Я хочу во всем убедиться собственными глазами, — проговорила графиня.

— И не помышляйте об этом! — воскликнул аббат. — Вы должны простить, дочь моя, и молиться, чтобы господь просветил вашего супруга, если только вы не пожелаете прибегнуть к средствам, предоставляемым вам законами человеческими.

Продолжительный разговор аббата Фонтанона с его духовной дочерью произвел в ней резкую перемену; проводив аббата, графиня появилась среди слуг чуть ли не с румянцем на лице и испугала их своей лихорадочной суетливостью: она велела подать карету, потом распрячь лошадей, за один час раз двадцать меняла приказания, но наконец около трех часов приняла, по-видимому, важное решение и уехала, поразив домашних внезапным нарушением всех своих привычек.

— Вернется ли барин к обеду? — спросила она перед отъездом у камердинера, с которым обычно не разговаривала.

— Не обещали быть, ваше сиятельство.

— Вы отвезли его утром в суд?

— Так точно, ваше сиятельство.

— А ведь сегодня понедельник.

— Понедельник, ваше сиятельство.

— Разве он бывает теперь в суде по понедельникам?

— Черт бы тебя побрал! — воскликнул слуга, слыша, как, садясь в карету, графиня сказала кучеру:

— На улицу Тетбу.

Мадемуазель де Бельфей плакала. Безмолвно стоя подле своей подруги, Роже держал ее за руку и смотрел то на маленького Шарля, который молчал, ничего не понимая в горе плачущей матери, то на колыбель спящей Эжени, то на Каролину, слезы которой походили на дождь, пронизанный светлыми лучами солнца.

— Да, это правда, мой ангел, — сказал Роже после продолжительного молчания, — в этом весь секрет: я женат. Но когда-нибудь, надеюсь, мы будем с тобой неразлучны. С марта месяца моя жена находится в безнадежном положении; я не желаю ей смерти, но если богу будет угодно призвать ее к себе, она будет, мне кажется, счастливее в раю, чем на этом свете, — земные страдания и земные радости ей одинаково чужды.

— Как я ненавижу эту женщину! Как могла она сделать тебя несчастным? Однако этому несчастью я обязана своим блаженством.

— Будем надеяться, Каролина! — воскликнул Роже, целуя ее. — Пусть не пугает тебя то, что мог наговорить этот аббат. Правда, духовник моей жены — человек опасный по тому влиянию, которым он пользуется в конгрегации, но если он попытается расстроить наше счастье, я сумею принять меры.

— Что же ты сделаешь?

— Мы уедем в Италию. Придется бежать...

В соседней гостиной послышался крик; вздрогнув, Роже и мадемуазель де Бельфей бросились туда и увидели графиню, лежащую без чувств. Когда г-жа де Гранвиль пришла в себя, она глубоко вздохнула, заметив возле себя графа и свою соперницу, которую она молча оттолкнула с выражением глубочайшего презрения.

Мадемуазель де Бельфей встала и хотела выйти.

— Вы у себя дома, сударыня, останьтесь, — сказал Гранвиль, удерживая Каролину за руку.

Граф поднял умирающую жену, донес ее до кареты и уехал вместе с ней.

— Как вы дошли до того, что стали избегать меня, желать моей смерти? — спросила графиня слабым голосом, глядя на мужа с возмущением и болью. — Разве я не была молода? Вы находили меня красивой, в чем же вы можете упрекнуть меня? Разве я вам изменяла, разве я не была добродетельной и благоразумной женой? В моем сердце жил только ваш образ, ничей другой голос не ласкал моего слуха. Какой долг я нарушила, в чем отказала вам?

— В счастье, — ответил граф убежденно. — Вы знаете, сударыня, богу можно служить по-разному. Иные христиане воображают, что попадут в рай, если станут ходить в церковь, читать «Отче наш», выстаивать обедни и избегать грехов. Таким христианам, сударыня, уготован ад, они не любили бога ради него самого, они не служили ему так, как он того требует, не приносили ему никакой жертвы; несмотря на внешнюю кротость, они жестоки по отношению к ближнему. Они видят только закон, букву, но не сущность христианства. Так поступили и вы со своим земным супругом. Вы пожертвовали моим счастьем ради спасения своей души, вы были заняты молитвой, когда я приходил к вам с сердцем, преисполненным радости, вы плакали, когда своим присутствием могли бы вносить веселье в мой рабочий кабинет, вы ни разу не пошли навстречу моим желаниям.

— Но ведь ваши желания были преступны! — с жаром воскликнула графиня. — Неужели, чтобы угодить вам, я должна была погубить свою душу?!

— То была бы жертва, и у другой, более любящей, хватило мужества мне ее принести, — холодно сказал Гранвиль.

— О боже, ты слышишь его! — воскликнула она, плача. — Разве он достоин молитв, постов и бдений, которыми я изнуряла себя, чтобы искупить его и свои грехи? Для чего же нужна тогда добродетель?

— Чтобы попасть в рай, моя милая. Нельзя быть одновременно женой человека и Христа: это было бы двоебрачием; надо сделать выбор между мужем и монастырем. Ради будущей жизни вы изгнали из своей души всякое чувство любви и преданности, которое бог повелел вам питать ко мне, и сберегли для мира только ненависть...

— Разве я не любила вас? — спросила она.

— Нет, сударыня.

— Что же такое любовь? — невольно спросила графини.

— Любовь, моя милая? — повторил Гранвиль с оттенком иронического удивления. — Вам этого не понять. Холодное небо Нормандии не может быть небом Испании. Очевидно, причина нашего несчастья кроется в различиях климата. Подчиняться нашим прихотям, угадывать их, находить радость в страдании, пренебрегать ради нас общественным мнением, самолюбием, даже религией и рассматривать все эти жертвы как крупицы фимиама, сжигаемого в честь кумира, — вот что такое любовь...

— Любовь бесстыдной оперной дивы, — проговорила графиня с отвращением. — Такой пожар не может долго длиться, скоро от него останутся угли или пепел, сожаление или отчаяние. По-моему, сударь, супруга должна дать вам искреннюю дружбу, ровную любовь и...

— Вы говорите о любви так же, как негры говорят о снеге, — ответил граф с сардонической улыбкой. — Поверьте, скромнейшая маргаритка бывает пленительнее самых надменных, ярких, но окруженных шипами роз, которые привлекают нас весной своим пьянящим благоуханием и ослепительными красками. Впрочем, — продолжал он, — я отдаю вам должное. Вы так хорошо придерживались буквы закона, что, пожелай я доказать, в чем вы виновны передо мной, мне пришлось бы войти в некоторые подробности, оскорбительные для вас, и разъяснить вещи, которые показались бы вам ниспровержением всякой морали.

— Вы осмеливаетесь говорить о морали, выходя из дома, где вы промотали состояние своих детей, из притона разврата! — воскликнула графиня, возмущенная недомолвками мужа.

— Довольно, сударыня, — сказал граф, хладнокровно прерывая жену. — Если мадемуазель де Бельфей богата, то это никому не принесло ущерба. Мой дядя имел право распоряжаться своим состоянием, у него было несколько наследников, но еще при жизни, из чистой дружбы к той, которую он считал своей племянницей, он подарил ей поместье де Бельфей. Что касается остального, то и этим я обязан его щедрости.

— Так мог поступить только якобинец! — воскликнула благочестивая Анжелика.

— Сударыня, вы забываете, что ваш отец был одним из тех якобинцев, которых вы осуждаете так беспощадно. Гражданин Бонтан подписывал смертные приговоры в то время, когда мой дядя оказывал Франции ценные услуги.

Госпожа де Гранвиль замолчала. Но после минутной паузы воспоминание о только что виденной сцене пробудило в ней ревность, которую ничто не может заглушить в сердце женщины, и графиня сказала тихо, как бы про себя:

— Можно ли так губить свою душу и души других!

— Э, сударыня, — заметил граф, утомленный разговором, — быть может, когда-нибудь вам самой придется ответить за все это. — При последних словах графиня содрогнулась. — В глазах снисходительного судьи, который станет взвешивать наши поступки, — продолжал он, — вы, несомненно, будете правы: вы сделали меня несчастным из добрых намерений. Не думайте, что я ненавижу вас; я ненавижу людей, которые извратили ваше сердце и ваш ум. Вы молились за меня, а мадемуазель де Бельфей отдала мне свое сердце, окружила меня любовью. Вам же приходилось быть поочередно то моей возлюбленной, то святой, молящейся у подножия алтаря. Отдайте мне должное и сознайтесь, что я не порочен, не развращен. Я веду нравственный образ жизни. Увы, по прошествии семи лет страдания потребность в счастье незаметно привела меня к другой женщине, к желанию создать другую семью. Не думайте, впрочем, что я один так поступаю: в этом городе найдется тысяча мужей, вынужденных по различным причинам вести двойную жизнь.

— Великий боже! — воскликнула графиня. — Как тяжек мой крест! Если супруг, которого в гневе своем ты даровал мне, может обрести на земле счастье только ценою моей смерти, призови меня в лоно свое!

— Если бы у вас были и раньше такие похвальные чувства и такая самоотверженность, мы были бы счастливы до сих пор, — холодно проговорил граф.

— Ну хорошо, — продолжала Анжелика, проливая потоки слез, — простите меня, если я заблуждалась. Да, сударь, я готова во всем повиноваться вам, я уверена, чего бы вы ни потребовали от меня, все будет правильно и справедливо; отныне я буду такой, какой вы желаете видеть супругу.

— Сударыня, если вы этого желаете, я готов признаться, что больше не люблю вас, у меня хватит жестокого мужества открыть вам глаза. Можно ли приказывать своему сердцу? Может ли одна минута изгладить память о пятнадцати годах страдания? Я больше не люблю вас. В этих словах такая же глубокая тайна, как и в словах «я люблю». Почет, уважение, внимание можно завоевать, потерять и вновь приобрести; что же касается любви, то я мог бы тысячу лет убеждать себя в необходимости любить и все же не пробудил бы в себе этого чувства, особенно по отношению к женщине, которая намеренно себя состарила.

— Ах, граф, я искренне желаю, чтобы ваша возлюбленная никогда не сказала вам этих слов, особенно же таким тоном и с таким выражением...

— Угодно ли вам надеть сегодня вечером платье в греческом стиле и отправиться в Оперу?

Внезапная дрожь, пробежавшая по телу графини, послужила безмолвным ответом на этот вопрос.


В начале декабря 1833 года, в полночь, по улице Гайон проходил седой как лунь человек, изможденное лицо которого говорило скорее о том, что его состарили несчастья, чем годы. Приблизившись к невзрачному трехэтажному дому, он остановился и внимательно посмотрел на одно из окон чердачного помещения, расположенных на одинаковом расстоянии друг от друга. Слабый огонек едва освещал это убогое окошко, где несколько стекол были заменены бумагой. Прохожий вглядывался в этот мерцающий свет с непостижимым любопытством праздношатающихся парижан. Неожиданно из дома вышел молодой человек.

Бледный свет уличного фонаря как раз падал на лицо любопытного; не удивительно поэтому, что, несмотря на позднюю пору, молодой человек приблизился к нему с нерешительностью, свойственной парижанам, когда они боятся ошибиться при встрече со знакомым.

— Что это! — воскликнул он. — Да это вы, господин председатель? Один, пешком, в этот час, и так далеко от улицы Сен-Лазар! Окажите мне честь, позвольте предложить вам руку: сегодня так скользко, что мы рискуем упасть, если не будем поддерживать друг друга, — продолжал он, щадя самолюбие старика.

— На мое несчастье, сударь, мне всего пятьдесят лет, — ответил граф де Гранвиль. — Такой прославленный врач, как вы, должен знать, что в этом возрасте мужчина находится в полном расцвете сил.

— Тогда остается предположить, что тут замешано любовное приключение, — продолжал Орас Бьяншон, — полагаю, что не в ваших привычках ходить пешком по Парижу. У вас такие прекрасные лошади...

— Если я не выезжаю в свет, — ответил председатель верховного суда, — то из Дворца правосудия или из Иностранного клуба я по большей части возвращаюсь пешком.

— И, конечно, имея при себе большие деньги! — воскликнул молодой врач. — Но ведь это значит напрашиваться на удар кинжала!

— Этого я не боюсь, — грустно возразил граф де Гранвиль, и на лице его отразилось глубокое безразличие.

— Во всяком случае, не надо останавливаться, — продолжал врач, увлекая председателя суда по направлению к Бульвару. — Еще немного, и я подумал бы, что вы хотите украсть у меня свою последнюю болезнь и умереть не от моей руки.

— Да, вы застали меня за подсматриванием, — проговорил граф. — Бываю ли я здесь пешком или в карете, я в любой час ночи замечаю в окне третьего этажа того дома, откуда вы вышли, чей-то силуэт; по-видимому, кто-то трудится там с героическим упорством. — Тут граф вздохнул, как бы почувствовав внезапную боль. — Я заинтересовался этим чердаком, — прибавил он, — как парижский буржуа окончанием перестройки Пале-Рояля.

— Если так, — с живостью воскликнул Бьяншон, прерывая графа, — я могу вам...

— Не надо, — сказал Гранвиль. — Я не дал бы ни гроша, чтобы узнать, мужская или женская тень мелькает за этими дырявыми занавесками, счастлив или нет обитатель этого чердака! Если я и был удивлен тем, что никто не работает там сегодня вечером, если я и остановился, то исключительно ради удовольствия пофантазировать, строя всякие нелепые предположения, как это делают праздные люди, когда замечают здание, внезапно брошенное в недостроенном виде... Уже девять лет, мой юный... — Граф, казалось, колебался, подбирая слова, затем, махнув рукой, воскликнул: — Нет, я не назову вас другом: я ненавижу все, что говорит о чувствах! Итак, вот уже девять лет, как я перестал удивляться старикам, которые занимаются разведением цветов, посадкой деревьев; жизнь научила их не верить в людскую привязанность, я же в несколько дней превратился в старика. Я хочу любить только бессловесных животных, растения и все, что принадлежит к миру вещей. Мне гораздо дороже танцы Тальони, чем все человеческие чувства, вместе взятые. Я ненавижу жизнь и мир, в котором я одинок. Ничто, ничто, — прибавил граф с таким выражением, что молодой человек вздрогнул, — ничто меня не трогает, ничто не привлекает.

— Но ведь у вас есть дети?

— Дети! — продолжал со странной горечью Гранвиль. — Да, конечно! Старшая из моих двух дочерей — графиня де Ванденес. Что же касается другой, то брак старшей сестры сулит и ей блестящую партию. А сыновья? Оба они сделали прекрасную карьеру. Виконт де Гранвиль был сначала главным прокурором в Лиможе, а теперь занимает пост председателя суда в Орлеане; младший живет здесь, он королевский прокурор. У моих детей свои заботы, свои волнения, свои дела. Если бы хоть один из них посвятил мне свою жизнь и попытался своей любовью заполнить пустоту, которую я ощущаю вот здесь, — сказал он, ударяя себя в грудь, — он оказался бы неудачником, принес бы мне в жертву самого себя. А для чего спрашивается? Чтобы скрасить несколько лет, которые мне еще осталось прожить? И чего бы он достиг этим? Возможно, я принял бы как должное его великодушные заботы обо мне, но... — Тут старик улыбнулся с горькой иронией. — Но, доктор, мы не напрасно обучаем своих детей арифметике: они умеют считать! Мои дочери и сыновья, может быть, ждут не дождутся, когда я умру, и заранее прикидывают, какое они получат наследство.

— Ах, граф, как могла подобная мысль прийти вам в голову? Вы так добры, так великодушны, так отзывчивы. Право, если бы я не был живым доказательством благотворительности, которую вы понимаете так широко, так благородно...

— Ради собственного удовольствия, — с живостью возразил граф. — Я плачу за приятное ощущение, а завтра горстью золота оплачу детски наивную иллюзию, если от нее забьется мое сердце. Я помогаю ближним ради себя самого, по той же причине, по какой я играю в карты; вот почему я не рассчитываю на благодарность. Даже при вашей кончине я мог бы присутствовать, не моргнув глазом, и вас прошу питать ко мне точно такие же чувства. Ах, молодой человек, мое сердце погребено под пеплом пережитого, как Геркуланум под лавой Везувия, город существует, но он мертв.

— Как виноваты те, кто довел до такой бесчувственности ваше горячее, отзывчивое сердце!

— Ни слова больше, — заметил граф с ужасом.

— Вы больны и должны мне позволить вылечить вас, — сказал Бьяншон взволнованно.

— Но разве вы знаете лекарство от смерти? — воскликнул граф, потеряв терпение.

— Держу пари, граф, что мне удастся воскресить ваше сердце, которое вы считаете таким холодным.

— Вы обладаете даром Тальма? — иронически спросил Гранвиль.

— Нет, граф. Но природа настолько же могущественнее Тальма, насколько Тальма был могущественнее меня. Слушайте же: на чердаке, заинтересовавшем вас, живет женщина лет тридцати; любовь у нее доходит до фанатизма. Ее кумир — юноша, хотя и красивый, но наделенный злой волшебницей всевозможными пороками. Он игрок, и я не знаю, к чему он питает большее пристрастие: к женщинам или к вину. Насколько мне известно, он совершил преступления, за которые подлежит суду исправительной полиции. Так вот эта несчастная женщина принесла ему в жертву прекрасное положение и обожавшего ее человека, отца ее детей. Но что с вами, граф?

— Ничего, продолжайте.

— Она позволила ему промотать целое состояние и, мне кажется, отдала бы ему весь мир, если бы он принадлежал ей. Она работает день и ночь и не ропщет, когда этот баловень, этот изверг отбирает у нее даже деньги, отложенные на покупку одежды детям, или последний кусок хлеба. Три дня назад она продала свои волосы, а какие у нее были прекрасные волосы! Никогда я таких не видывал. Он пришел, она не успела спрятать золотой, и любовник выпросил эти деньги. За улыбку, за ласку она отдала стоимость двух недель жизни и спокойствия! Разве это не ужасно и не возвышенно в одно и то же время? Но лицо ее уже осунулось от работы. Плач детей надрывает ей душу, она заболела; сейчас она стонет на своем убогом ложе. Сегодня вечером ей нечего было есть, нечего было дать детям, а у них уже на было сил кричать; когда я пришел, они молчали.

Орас Бьяншон умолк. В эту минуту граф де Гранвиль, как бы помимо воли, опустил руку в жилетный карман.

— Я догадываюсь, мой юный друг, — сказал старик, — она жива только потому, что вы ее лечите.

— Ах, бедное создание! — воскликнул врач. — Как не помочь ей? Мне хотелось бы быть богаче, так как я надеюсь излечить ее от этой любви.

— И вы хотите, чтобы я сочувствовал ее нищете? — спросил граф, вынимая из кармана руку; но врач не увидел в ней банковых билетов, которых его покровитель, казалось, искал. — Да ведь такие наслаждения я готов был бы оплатить всем своим состоянием! Эта женщина чувствует, живет. Если бы Людовик Пятнадцатый мог встать из гроба, разве не отдал бы он королевства за три дня жизни и молодости? Не так ли поступили бы миллиарды мертвецов, миллиарды больных, миллиарды стариков?

— Бедная Каролина! — воскликнул врач.

При этом имени граф де Гранвиль вздрогнул, схватил врача за руку, и тому показалось, что он попал в железные тиски.

— Ее зовут Каролина Крошар? — спросил председатель суда изменившимся голосом.

— Так вы ее знаете?.. — проговорил врач удивленно.

— А негодяя зовут Сольве?.. О, вы сдержали слово! — воскликнул председатель суда. — Вы взволновали меня. Более страшного ощущения я не испытаю до того дня, когда мое сердце обратится в прах. Это потрясение — еще один подарок, дарованный мне адом, но я все же расквитаюсь с ним.

Граф с врачом дошли как раз до угла Шоссе-д'Антен. Председатель остановился; тут же, возле тумбы, стоял один из тех ночных бродяг с корзиной за плечами и с крюком в руке, которых во время революции шутливо прозвали членами комитета по розыскам. У тряпичника было характерное старческое лицо, вроде тех, которые обессмертил Шарле в своих размашистых карикатурах.

— Скажи, часто тебе попадаются тысячефранковые билеты? — спросил у него граф.

— Случается, хозяин.

— И ты их возвращаешь?

— Смотря по обещанному вознаграждению.

— Вот такой человек мне и нужен! — воскликнул граф, показывая тряпичнику тысячефранковый билет. — Возьми и запомни: я даю тебе эту бумажку с одним условием: ты должен растратить все деньги в кабаке, напиться пьяным, устроить драку, поколотить любовницу, подбить глаза приятелям. Это поднимет на ноги стражу, фельдшеров, аптекарей, а возможно, также жандармов, королевских прокуроров, судей, тюремщиков. Не меняй ничего в этой программе, иначе дьявол рано или поздно отомстит тебе.

Чтобы правдиво изобразить эту ночную сцену, надо бы владеть карандашом, как Шарле и Калло, или кистью, как Тенирс и Рембрандт.

— Вот я и свел свои счеты с адом и получил удовольствие за собственные деньги, — проникновенно сказал граф, указывая изумленному врачу на не поддающееся описанию лицо тряпичника, который застыл с разинутым ртом. — Что касается Каролины Крошар, — продолжал граф, — пусть она умирает в муках голода и жажды, слыша раздирающие крики умирающих детей, сознавая всю низость своего возлюбленного. Я не дам ни гроша, чтобы избавить ее от страданий, а вас я не желаю больше знать, так как вы ей помогли...

Граф покинул остолбеневшего Бьяншона и исчез в темноте; шагая с юношеской стремительностью, он быстро дошел до улицы Сен-Лазар и у подъезда своего особняка с удивлением заметил карету.

— Господин королевский прокурор прибыл час тому назад и желает говорить с вами, ваше сиятельство, — доложил ему камердинер. — Он ожидает в спальне.

По знаку Гранвиля слуга удалился.

— Почему вы пренебрегли моим приказанием? Ведь я запретил своим детям являться ко мне без зова, — сказал старик, входя, своему сыну.

— Отец, — промолвил почтительно и смущенно королевский прокурор, — смею надеяться, что вы меня простите, после того как выслушаете.

— Ваш ответ вполне благопристоен. Садитесь, — сказал старик, указывая молодому человеку на стул. — Говорите: буду ли я сидеть или ходить, прошу вас не обращать на меня никакого внимания.

— Отец, — начал барон, — сегодня, в четыре часа дня, какой-то юноша, почти мальчик, был задержан у моего друга, где он совершил довольно крупную кражу. Этот юноша сослался на вас, он выдает себя за вашего сына.

— Как его зовут? — вздрогнув, спросил граф.

— Шарль Крошар.

— Довольно, — сказал отец повелительно и стал ходить по комнате в полном молчании, которое сын не посмел нарушить. — Сын мой... — Эти слова были произнесены таким ласковым, таким отеческим тоном, что молодой прокурор затрепетал. — Шарль Крошар сказал правду. Я очень доволен, что ты пришел, дорогой мой Эжен, — прибавил старик. — Вот, возьми, — продолжал он, протягивая сыну объемистую пачку банковых билетов. — Тут довольно крупная сумма, употреби ее в этом деле, как сочтешь нужным. Я полагаюсь на тебя и заранее одобряю все твои распоряжения как в настоящем, так и в будущем. Эжен, дитя мое, подойди, поцелуй меня. Возможно, мы видимся в последний раз. Завтра я подам королю прошение об отставке; я уезжаю в Италию. Если отец и не обязан давать детям отчет в своей жизни, он должен завещать им опыт, за который дорого заплатил судьбе: ведь этот опыт — часть их наследства! Когда ты решишь жениться, — продолжал граф, невольно вздрогнув, — не совершай легкомысленно этого шага, самого серьезного из всех, к каким нас обязывает общество. Постарайся тщательно изучить характер женщины, с которой ты собираешься себя связать. Кроме того, спроси у меня совета, я сам хочу судить о ней. Отсутствие взаимного понимания между супругами, какой бы причиной это ни вызывалось, приводит к ужасным несчастьям: рано или поздно мы бываем наказаны за неповиновение социальным законам. Я напишу тебе по этому поводу из Флоренции. Отцу, особенно когда он имеет честь состоять председателем верховного суда, не подобает краснеть перед сыном. Прощай.


Париж, февраль 1830 — январь 1842 г.

Загрузка...