День для сэра Генри Белфрейджа начался скверно с самого завтрака. Вот уже третий день кряду повар зажаривал яичницу с обеих сторон.
– Ты забыла сказать Педро, голубчик? – спросил он жену.
– Нет, – ответила леди Белфрейдж. – Честное слово, не забыла. Я хорошо это помню…
– Видно, он перенял эту привычку у янки. Это их обычай. Помнишь, чего нам стоило уломать их в отеле «Плаза» в Нью-Йорке? У них даже есть специальное название: поджаренная с одной стороны яичница. Вспомни, как это по-испански, может, Педро тогда поймет.
– Нет, дорогой… Я о таком названии никогда не слыхала.
– Иногда я даже сочувствую тем, кто обличает империализм янки. Почему мы должны есть их яичницу? Скоро Педро будет продавать нам сосиски с кленовым сиропом. А какое ужасное вино было вчера в американском посольстве, правда, детка? Наверное, калифорнийское.
– Нет, дорогой. Аргентинское.
– Ага, значит, он подлизывается к министру внутренних дел. Но министр и сам бы предпочел хорошее французское вино, такое, как подается у нас.
– У нас вино тоже не очень хорошее.
– На наши жалкие представительские лучшего позволить себе мы не можем. Ты заметила, что там подали аргентинское виски?
– Беда в том, голубчик, что сам он вообще не пьет. Знаешь, он был просто скандализован тем, что мистер… бедный мистер… ну как его, нашего консула, Мейсон, да?
– Нет, нет, то другой, этот – Фортнум.
– Ну вот, когда они поехали смотреть развалины и бедный мистер Фортнум прихватил с собой две бутылки виски.
– А я его не порицаю. Знаешь, ведь посол повсюду возит с собой холодильник, набитый кока-колой. Я бы не выпил так много их мерзейшего вина, если бы он не уставился на меня своими пуританскими глазами. Я почувствовал себя как та девица из книжки, которой нацепили на платье алую букву "п" [героиня романа американского писателя Н.Готорна (1804-1864) «Алая буква»]. П – от слова «пьяница».
– По-моему, там было "п" от слова «прелюбодейка».
– Очень может быть, я ведь видел это только в кино. Много лет назад. Там это было не очень ясно.
День, который начался достаточно скверно из-за плохо зажаренной яичницы, час от часу становился все хуже. Пресс-атташе Кричтон явился с жалобой, что его совсем замучили телефонными звонками газеты.
– Я же им объясняю, что Фортнум – всего лишь почетный консул, – говорил он. – А репортеру из «Ла пренсы» никак не втолкуешь разницу между «почетным» и «достопочтенным». Ничуть не удивлюсь, если они объявят его сыном пэра Англии.
Сэр Генри в утешение ему заметил:
– Сомневаюсь, чтобы они так хорошо разбирались в английских титулах.
– Они, как видно, придают этому делу большое значение.
– Просто потому, что сейчас мертвый сезон. У них ведь нет чудовища из Лох-Несса, а летающие тарелки появляются круглый год.
– Я бы хотел, чтобы мы могли сообщить им что-нибудь успокоительное.
– Да и я бы этого хотел, Кричтон, еще как! Вы, конечно, можете им сказать, что вчера я несколько часов провел с американским послом, только не говорите, что у меня от этого голова раскалывается.
– В «Насьон» снова звонил какой-то неизвестный тип, на этот раз из Кордовы. Осталось всего четыре дня.
– Слава богу, что не больше, – сказал посол. – На той неделе все будет кончено. Его либо убьют, либо освободят.
– Полиция думает, что из Кордовы звонили для отвода глаз и что он находится в Росарио, а теперь, может, и здесь.
– Надо было еще полгода назад отправить его на пенсию, тогда ничего бы не произошло.
– Полиция думает, сэр, что его похитили по ошибке. Хотели захватить американского посла. Если это правда, то американцы обязаны что-то предпринять, хотя бы из благодарности.
– Уилбур, – сказал сэр Генри Белфрейдж, – посол настаивает, чтобы я звал его Уилбуром, – отрицает, что намеченной жертвой был он. Уверяет, что США очень популярны в Парагвае, поездка Нельсона Рокфеллера по стране это доказала. В Парагвае никто не забрасывал их присутственные места камнями и не поджигал. Все было так же мирно, как в Гаити. Он зовет Рокфеллера Нельсоном, я сперва не понял, о каком Нельсоне идет речь. Даже подумал, что он и мне предлагает называть Рокфеллера Нельсоном!
– Мне все же очень жаль беднягу.
– Не думаю, Кричтон, чтобы Уилбур нуждался в нашей жалости.
– Да я не о нем говорю…
– Ах, о Мейсоне! Черт возьми, жена вдруг стала звать его Мейсоном, а я за ней повторяю. Если фамилия Мейсон как-нибудь попадет в официальное сообщение, бог знает что они там, в Лондоне, подумают. Еще решат, что речь идет о границе Мейсон – Диксон между рабовладельческими штатами и Севером. Мне надо все время повторять в уме: Фортнум, Фортнум, Фортнум, как тому ворону, который каркал «никогда».
– Вы не думаете, сэр, что они и в самом деле его убьют?
– Да конечно же нет, Кричтон. Они не убили даже того парагвайского консула, которого захватили несколько лет назад. Генерал тогда сказал, что этот субъект его не интересует, и они консула выпустили. Тут ведь не Уругвай, и не Колумбия, и, пожалуй, даже не Бразилия. Не Боливия. И не Венесуэла. И даже не Перу, – добавил он несколько неуверенно, поскольку безопасных мест становилось все меньше и меньше.
– И тем не менее мы в Южной Америке, – с неумолимой логикой уточнил Кричтон.
В это же утро поступило несколько неприятных телеграмм: кто-то снова поднял панику насчет Фолклендских островов. Стоило в мире наступить затишью, и спор о них тут же возникал, как и проблема Гибралтара. Министр иностранных дел желал узнать, как намерена голосовать Аргентина в Организации Объединенных Наций по африканскому вопросу. Канцелярия разработала новую директиву о расходах на представительство, и Генри Белфрейдж почувствовал, что и ему скоро придется угощать гостей аргентинским вином. Запрашивали и о том, примет ли Британия участие в кинофестивале Мар-дель-Платы. Член парламента от консерваторов обозвал английский фильм какого-то Рассела, представленный на фестиваль, порнографическим. Со вчерашнего дня, когда Белфрейджу было рекомендовано посетить министра иностранных дел, а после этого действовать в контакте с американским послом, новых директив в отношении Фортнума не поступало; британский посол в Асунсьоне получил такие же указания, и сэр Генри надеялся, что американский посол в Парагвае окажется несколько более расторопным, чем Уилбур.
После ленча секретарь сообщил послу, что некий доктор Пларр просит его принять.
– А кто он, этот Пларр?
– Приехал с севера. По-моему, хочет вас видеть по делу Фортнума.
– Что ж, ведите его, ведите, – сказал сэр Генри Белфрейдж, – пускайте всех подряд.
Он был раздосадован, что его лишили отдыха после ленча: это было единственное время, когда он чувствовал себя частным лицом. На столике возле кровати его ждал новый роман Агаты Кристи, только что присланный книжной лавкой из Лондона.
– Мы уже где-то встречались, – сказал он доктору Пларру и недоверчиво на него посмотрел: в Буэнос-Айресе почему-то все, кроме военных, именовали себя докторами.
Худое лицо типичного юриста, подумал он; ему всегда было не по себе с этими адвокатами, его шокировали их циничные шуточки – приговоренный к казни убийца их трогал не больше, чем хирурга неизлечимо больной раком.
– Да, у вас, в посольстве, – напомнил ему доктор Пларр. – На приеме. Я еще вызволил вашу жену, спас ее от поэта.
– Ну конечно, теперь вспоминаю, как же! Вы ведь живете где-то там, на севере. Мы еще тогда говорили о Фортнуме, верно?
– Верно. Я врач его жены. Она, видите ли, ждет ребенка.
– Ах, так вы такой доктор!
– Да.
– Слава богу! Тут ведь не поймешь, правда? И к тому же вы действительно англичанин. Не то что все эти О'Брайены и Хиггинсы. Ну и ну, до чего же, наверно, тяжело этой бедной миссис Фортнум. Скажите ей, что мы делаем все, что в наших силах…
– Да, – сказал доктор Пларр, – она это понимает, но мне все же хотелось бы знать, что тут предпринимают на самом деле. Я утром прилетел в Буэнос-Айрес специально, чтобы вас повидать и что-нибудь выяснить, и сегодня же ночью улетаю обратно. Если бы я мог сообщить миссис Фортнум более или менее определенные сведения и ее успокоить…
– Положение в высшей степени сложное, Пларр. Понимаете, если все за что-то несут ответственность, то, как правило, ее не несет никто. Генерал сейчас где-то здесь на юге ловит рыбу и, пока он на отдыхе, отказывается обсуждать этот вопрос. Министр иностранных дел заявляет, что это чисто парагвайское дело и что президент не может оказывать давление на Генерала, пока тот находится здесь как гость правительства. Полиция, конечно, делает все, что может, но ей, как видно, было предложено действовать с максимальной осторожностью. В интересах самого Фортнума.
– Но американцы… Они-то могут оказать давление на Генерала. Он бы не продержался в Парагвае и суток без их поддержки.
– Знаю, знаю, Пларр, но это только осложняет положение. Видите ли, американцы правильно считают, что не следует поощрять похищения, даже если это грозит – как бы получше выразиться? – опасностью для чьей-то жизни. Ну, как в случае с германским послом, которого убили. Где же это было? В Гватемале? А в данном случае, говоря откровенно… что ж, почетный консул все же не посол. Они считают, что вмешательство было бы дурным прецедентом. Генерал не слишком расположен к англичанам. Конечно, если бы Фортнум был американцем, он отнесся бы к делу иначе.
– Похитители думали, что он американец. Так говорит полиция. Она считает, что похитители охотились за дипломатической машиной и в темноте приняли "К" за "Д".
– Ну да, сколько раз мы говорили этому идиоту, чтобы он не вешал флажка и убрал с машины дипломатический номер. Почетный консул не имеет на это права.
– И все же казнить за это слишком сурово.
– Что же еще я могу сделать, Пларр? Я дважды ездил в министерство иностранных дел. Вчера вечером имел частную беседу с министром внутренних дел. Без указаний из Лондона я ничего больше сделать не могу, а в Лондоне не чувствуют… ну как бы это сказать?.. неотложности этого дела. Да, кстати, как поживает ваша матушка? Я наконец-то все вспомнил. Вы тот самый Пларр. Ваша мать часто пьет у моей жены чай. Обе любят пирожные и такие штуки с dulce de leche.
– Alfajores.
– Вот-вот. Сам-то я их не выношу.
Доктор Пларр сказал:
– Я понимаю, сэр Генри, что кажусь вам крайне назойливым, но мой отец, если он еще жив, сидит у Генерала в одной из его тюрем. Это похищение, быть может, последняя возможность его спасти. Правда, это обстоятельство дает основания полиции меня подозревать, поэтому я чувствую себя как бы причастным к этому делу. Кроме того, не надо забывать о Фортнуме. Я несу за него некоторую ответственность. Он хоть и не мой больной, но я лечу миссис Фортнум.
– Брак, кажется, какой-то странный. Я получил оттуда, из ваших мест, об этом письмо от одного старого сплетника по фамилии Джефрис.
– Хэмфрис.
– Да-да. Кажется, так. Он пишет, что Фортнум женился на недостойной женщине. Счастливец! Я уже в том возрасте, когда таких женщин и в глаза не видишь.
– Мне пришло в голову, – сказал доктор Пларр, – что я мог бы попробовать связаться с похитителями. Если они позвонят миссис Фортнум, когда увидят, что с властями у них ничего не выходит.
– Маловероятно, мой друг.
– Однако возможно, сэр. Если бы нечто подобное произошло и я мог бы внушить им хоть маленькую надежду… А вдруг мне удалось бы уговорить их продлить срок, ну, скажем, на неделю. В этом случае было бы легче вести переговоры.
– Хотите знать мое откровенное мнение? Вы только продлите агонию – и Фортнума, и миссис Фортнум. На месте Фортнума я бы предпочел быструю смерть.
– Неужели ничего нельзя сделать?
– Лично я уверен, что нет, Пларр. Я дважды разговаривал с Уилбуром – американцы и пальцем не пошевелят. Если им удастся показать, что подобные похищения бессмысленны, пожертвовав всего-навсего британским почетным консулом в мало кому известной провинции, они будут только рады. Уилбур говорит, что Фортнум пьяница, он привез две бутылки виски на их пикник в развалинах, а посол пьет только кока-колу. Я посмотрел наше досье на Фортнума, но ничего определенного в смысле алкоголизма там не значится, хотя парочка его отчетов… надо сказать, показалась мне маловразумительной. И к тому же письмо от этого – как его, Хэмфриса? – где он пишет, что Фортнум вывесил наш национальный флаг вверх ногами. Но для этого, правда, не надо быть пьяницей.
– И все же, сэр Генри, если бы похитителей можно было уговорить хоть немного продлить срок…
Сэр Генри Белфрейдж понимал, что послеобеденный отдых пропал бесповоротно; новый роман Агаты Кристи придется отложить. Он был человек добрый, совестливый, а к тому же еще и скромный. В душе он понимал, что на месте доктора Пларра вряд ли полетел бы в ноябрьскую жару в Буэнос-Айрес, чтобы помочь мужу своей пациентки.
– Вы можете попытаться сделать следующее, – сказал он. – Сильно сомневаюсь, чтобы у вас что-нибудь вышло, но все-таки…
Тут он запнулся. С пером в руке он был сама краткость: его доклады всегда были на редкость лаконичны и точны, составить депешу для него не представляло труда. В посольстве он чувствовал себя как дома, так же как когда-то в детской. Люстры сверкали, как стеклянные фрукты на елке. В детской, помнится, он ловко и аккуратно строил дома из кубиков. «Наш молодой мистер Генри умный мальчик», – приговаривала нянька, но стоило выпустить его на зеленый простор Кенсингтонского парка, как он тут же совершенно терялся. Бывало, что с чужими – как это порой случалось и теперь на приемах – он просто впадал в панику.
– Да, сэр Генри?
– Простите, я отвлекся. С утра голова болит. Это вино из Мендосы… Кооперативы! Ну что кооперативы понимают в вине?
– Вы говорили…
– Да, да. – Он сунул руку в нагрудный кармашек и нащупал шариковую ручку. Она у него была вроде талисмана.
– Отсрочка будет иметь смысл, – сказал он, – если мы сумеем заинтересовать людей… Я сделал все, что мог, но там у нас Фортнума никто не знает. Никому нет дела до какого-то почетного консула. Он не на государственной службе. Сказать вам по правде, я и сам полгода назад советовал от него избавиться. А то самое письмо, будьте уверены, лежит в его досье. Поэтому там у нас только обрадуются, когда срок истечет, – ничего писать не придется, а его, надо надеяться, выпустят на свободу.
– А если его убьют?
– Боюсь, что министерство иностранных дел и это поставит себе в заслугу. Сочтет результатом своей твердой политики: вот, они показали, что не желают договариваться с шантажистами. Вы же знаете, как они обыграют это там, в палате общин. Закон и порядок. Никаких потачек. Будут цитировать Киплинга. Даже оппозиция их одобрит.
– Дело не только в Чарли Фортнуме. Там ведь еще и его жена… она ждет ребенка. Если бы газеты это расписали…
– Да. Понимаю. Женщина, которая ждет, и прочее. Но, судя по тому, что писал о ней этот Хэмфрис, английская пресса вряд ли воспылает должными чувствами к даме, на которой женился Фортнум. Это не сюжет для семейного чтения. «Сан» может, конечно, описать все как есть или «Ньюс оф зе уорлд», но не думаю, чтобы это произвело нужный эффект.
– А что же вы предлагаете, сэр Генри?
– Только никогда и ни в коем случае на меня не ссылайтесь, слышите, Пларр? Министерство тут же спровадит меня на пенсию, если там узнают, что я дал подобный совет. Впрочем, я и сам ни на йоту не верю, что это нам поможет: Мейсон не тот человек.
– Какой Мейсон?
– Извините, я хотел сказать Фортнум.
– Да вы пока ничего и не посоветовали, сэр Генри.
– Я же вот к чему веду… Государственные учреждения больше всего ненавидят, когда лай поднимают приличные газеты. Единственный способ добиться какого бы то ни было вмешательства – это придать делу гласность, но такую, к которой прислушиваются. Если бы вы смогли организовать какой-то протест у себя в городе… Хотя бы обратиться по телеграфу в «Таймс» от имени Английского клуба. Отдавая дань… – он снова пощупал ручку, словно надеясь почерпнуть у нее нужную казенную фразу, – его неусыпным заботам об интересах Великобритании…
– Но у нас нет Английского клуба, сэр. И, по-моему, в городе, кроме Хэмфриса и меня, больше нет англичан.
Сэр Генри Белфрейдж кинул быстрый взгляд на пальцы (он куда-то задевал щеточку для ногтей) и что-то пробормотал так быстро, что доктор Пларр не сумел разобрать ни слова.
– Простите. Я не расслышал…
– Дорогой мой, неужели я должен вам это разжевывать? Немедленно образуйте Английский клуб и протелеграфируйте ваше ходатайство в «Таймс» и «Телеграф».
– Вы думаете, из этого что-нибудь выйдет?
– Не думаю, но попытка не пытка. Всегда найдется какой-нибудь член парламента от оппозиции, который на это клюнет, что бы там ни говорили лидеры его партии. И во всяком случае, это может доставить министру un mauvais quart d'heure [неприятные четверть часа (франц.)]. К тому же есть еще и американская пресса. Может статься, что они это перепечатают. А «Нью-Йорк таймс» умеет выражаться весьма ядовито. «Будем бороться за латиноамериканскую независимость до последнего англичанина!» Знаете, на какую позицию могут стать эти пацифисты? Надежда, конечно, мизерная. Если бы он был крупный делец, в нем были бы куда больше заинтересованы. Беда в том, Пларр, что Фортнум – такая мелкая сошка.
Самолета, на котором он мог вернуться на север, не было до вечера, а совесть не позволяла доктору Пларру придумать какой-нибудь предлог, чтобы избежать встречи с матерью. Он знал, как ей доставить удовольствие, и назначил по телефону свидание за чаем в «Ричмонде» на калье Флорида – ей были неприятны неизбежные разговоры на семейные темы дома, где она жила почти в такой же духоте, как и восковые цветы под стеклянным колпаком, купленные ею у антиквара рядом с «Харродзом». Ему всегда казалось, что у нее в квартире повсюду припрятаны маленькие секреты – на полках, на столах, даже под кушеткой, секреты, о которых она не хотела, чтобы он знал, скорее всего, просто свидетельства мелкого мотовства, на которое ушли полученные от него деньги. Пирожные с кремом – это хотя бы пища, а вот фарфоровый попугай – мотовство.
Он пробирался черепашьим шагом сквозь толпу, которая во вторую половину дня всегда заполняла узкую улицу, когда ее закрывали для проезда машин. Его это ничуть не огорчало – ведь каждая лишняя минута, потерянная для свидания с матерью, была его чистой прибылью.
Он увидел ее в дальнем углу набитого людьми кафе; она была во всем черном, и перед ней стояло блюдо с пирожными.
– Ты опоздал на десять минут, Эдуардо, – сказала она.
Сколько он себя помнил, он всегда разговаривал с матерью по-испански. Только с отцом он говорил по-английски, но отец был человек немногословный.
– Прости, мама. Ты могла начать без меня.
Когда он нагнулся, чтобы ее поцеловать, из ее чашки в нос ему ударил запах горячего шоколада, похожий на приторное дыхание могилы.
– Если тут нет пирожного, которое тебе нравится, позови официанта.
– Есть я ничего не хочу. Выпью кофе.
У нее были большие мешки под глазами, но доктор Пларр знал, что мешки эти не от горя, а от запоров. Ему казалось, что, если их нажать, оттуда брызнет крем, как из эклера. Ужас что делает время с красивыми женщинами. Мужчины иногда хорошеют с годами, женщины – почти никогда. Он подумал: нельзя любить женщину, которая меньше чем на двадцать лет моложе тебя. Тогда можно умереть раньше, чем слиняет ее образ. Фортнум, женившись на Кларе, вероятно, страховался от утраты иллюзий, она ведь на сорок лет моложе его. Доктор Пларр подумал, что он не так предусмотрителен, потому что на много лет переживет утрату ее очарования.
– Почему ты в трауре, мама? – спросил он. – Я никогда не видел тебя в черном.
– Я в трауре по твоему отцу, – сказала сеньора Пларр и стерла с пальцев шоколад бумажной салфеткой.
– Ты что-нибудь узнала?
– Нет, но отец Гальвао имел со мной серьезный разговор. Он сказал, что ради моего здоровья надо проститься с пустыми надеждами. А ты знаешь, Эдуардо, какой сегодня день?
Он тщетно рылся в памяти, потому что даже не помнил, какое сегодня число.
– Четырнадцатое? – спросил он.
– В этот день мы простились с твоим отцом в порту Асунсьона.
Интересно, узнал бы отец, войди он сейчас в кафе, эту толстую женщину с мешками под глазами и вымазанным кремом ртом? В нашей памяти люди, которых мы не видим, стареют достойно.
Сеньора Пларр сказала:
– Отец Гальвао утром отслужил мессу за упокой его души.
Она оглядела блюдо с пирожными и выбрала один из эклеров, по виду ничем не отличавшийся от других. Однако, когда Пларр напряг память, он все еще смог припомнить красивую женщину, которая плакала, лежа в каюте. В том возрасте слезы придавали блеск ее глазам. Под ними не было уродливых мешков.
– А я еще не потерял надежду, мама, – сказал он. – Ты же слышала, похитители назвали и его в списке узников, которых они требуют освободить.
– Какие похитители?
Он забыл, что она не читает газет.
– Ну, сейчас это чересчур долго рассказывать. – И добавил из вежливости: – Какое на тебе красивое платье.
– Я рада, что тебе нравится. Специально заказала для сегодняшней мессы. Материя совсем недорогая, а шила домашняя портниха… Ты не думай, что я транжирка.
– Что ты, мама!
– Если бы твой отец не был таким упрямым… Ну зачем ему надо было там оставаться, чтобы его убили? Мог продать поместье за хорошие деньги, и мы бы прекрасно жили здесь все вместе.
– Он был идеалистом, – сказал доктор Пларр.
– Идеалы – вещь достойная, но с его стороны было некрасиво в первую очередь не подумать о семье, это же такой эгоизм!
Он представил себе злые, полные упреков молитвы, которые она шептала утром, когда отец Гальвао служил заупокойную мессу. Отец Гальвао был иезуитом, португальцем, которого почему-то перевели сюда из Рио-де-Жанейро. Он пользовался большой популярностью у дам, может быть, они так охотно исповедовались ему потому, что он нездешний.
Отовсюду доносился женский щебет. Но отдельные фразы нельзя было разобрать. Казалось, Пларр сидит в вольере и прислушивается к разноголосице птиц из чужеземных стран. Одни чирикали по-английски, другие по-немецки, он расслышал даже французскую фразу, которая, наверное, пришлась бы по сердцу его матери: «Georges est tres coupable» [Жорж очень виноват (франц.)]. Он посмотрел на нее, пока она тянулась губами к шоколаду. Любила ли она когда-нибудь отца и его самого или же просто изображала любовь, как это делает Клара? За годы, пока он взрослел, живя рядом с матерью, Пларр научился презирать лицедейство. В его комнате теперь не хранилось никаких сентиментальных памяток, даже фотографий. Она была почти такой же голой и лишенной всякой лжи, как полицейская камера. И в любовных связях с женщинами он избегал театральных возгласов: «Я вас люблю». Его часто обвиняли в жестокости, хотя сам он считал себя просто старательным и точным диагностом. Если бы он хоть раз обнаружил у себя болезнь, которая не поддавалась другому определению, он не колеблясь признался бы: «Я люблю», однако же всегда мог приписать чувство, которое испытывает, совсем другому недугу – одиночеству, гордыне, физической потребности или даже простому любопытству.
Сеньора Пларр сказала:
– Он никогда не любил ни тебя, ни меня. Это был человек, который не знал, что такое любовь.
Ему хотелось задать ей вопрос всерьез: «А мы знаем?», но он понимал, что она воспримет его как упрек, а у него не было желания ее упрекать. С куда большим основанием он мог бы в подобном незнании упрекнуть самого себя. А может быть, думал он, она права, и я пошел в отца.
– Я не очень отчетливо его помню, – сказал он, – разве, пожалуй, то, как он с нами прощался; я тогда заметил, что он поседел. И еще помню, как по вечерам он обходил дом и запирал все двери. От этих звуков я всегда просыпался. Я даже не знаю, сколько ему теперь было бы лет, если бы он был жив.
– Сегодня ему исполнился бы семьдесят один.
– Сегодня? Значит, это в день его рождения…
– Он мне сказал, что лучший подарок, который он от меня может получить, – это увидеть, как мы оба уплываем по реке. С его стороны было жестоко так говорить.
– Ну, мама, он вряд ли хотел быть к тебе жестоким.
– Он даже заранее меня не предупредил. Я и вещи как следует сложить не успела. Забыла кое-какие драгоценности. У меня были часики с бриллиантами, я их надевала к черному платью. Помнишь мое черное платье? Да нет, куда же тебе помнить? Ты и ребенком всегда был такой ненаблюдательный. Он уверял, будто боится, что я расскажу друзьям, а они станут болтать, и полиция нас задержит. А я приготовила такой хороший именинный обед, острую закуску с сыром, он ведь больше любил острое, чем сладкое. Вот что значит выйти замуж за иностранца. Вкусы всегда такие разные. Утром я истово молилась, чтобы он не слишком мучился.
– А я думал, что ты считаешь его уже мертвым.
– Да я и говорю ведь о муках в чистилище. Отец Гальвао сказал, что больнее всего в чистилище, когда видишь, к чему привели твои поступки и какие страдания ты причинял тем, кого любил.
Она положила на тарелку еще один эклер.
– Но ты же говоришь, что он ни тебя, ни меня не любил.
– Ну, какую-то привязанность он к нам питал. И у него было чувство долга. Он ведь такой типичный англичанин. Предпочитал мужское общество. Не сомневаюсь, что, когда пароход отошел, он отправился в клуб.
– В какой клуб?
Они уже много лет так долго не разговаривали об отце.
– В этом клубе ему было совсем небезопасно состоять. Он назывался Конституционным, но полиция его прикрыла. Потом члены стали собираться тайком, как-то раз даже у нас в имении. А когда я возражала, он меня не слушал. Я ему говорила: «Помни, у тебя жена и ребенок». А он мне: «У каждого члена клуба есть жена и дети». Я сказала: «Ну тогда у них должны быть темы для разговора поважнее, чем политика…» Ладно, – добавила она со вздохом, – чего вспоминать старые споры. Я, конечно, его простила. Расскажи-ка, дорогой, лучше о себе.
Но глаза ее стали стеклянными от полнейшего отсутствия интереса.
– Да, в общем, и рассказывать-то нечего, – сказал он.
Лететь вечерним самолетом на север для такого человека, как доктор Пларр, который предпочитал одиночество, было рискованно. На этом самолете редко летали незнакомые люди или туристы. Пассажирами, как правило, бывали местные политические деятели, возвращавшиеся из столицы, или жены богачей, которых он иногда лечил (они ездили в Буэнос-Айрес за покупками, в гости и даже причесываться, не доверяя местному парикмахеру). В небольшом двухмоторном самолете они составляли шумную компанию.
Кое-какая надежда на спокойный перелет еще была, но настроение сразу испортилось, когда через проход его радостно приветствовала сеньора Эскобар – он ее сперва не заметил.
– Эдуардо!
– Маргарита!
Он стал уныло стягивать ремни, чтобы пересесть на пустое место с ней рядом.
– Не надо, – торопливо шепнула она. – Со мной Густаво. Он там сзади, разговаривает с полковником Пересом.
– И полковник Перес здесь?
– Да, они обсуждают это похищение. Знаете, что я думаю?
– Что?
– Я думаю, что этот Фортнум сбежал от жены.
– Зачем бы он стал это делать?
– Вы же знаете, Эдуардо, эту историю. Она – putain [шлюха (франц.)]. Из того кошмарного дома на калье… ну, да вы же мужчина и прекрасно знаете, о каком доме я говорю.
Он помнил, что когда Маргарита хотела произнести что-нибудь не очень приличное, то всегда выражалась по-французски. Он так и слышал, как она вскрикивает в своей комнате, с тонким умыслом притемненной на две трети опущенными persianas [жалюзи (исп.)]: «Baise-moi, baise-moi» [целуй меня, целуй меня (франц.)]. Она никогда не позволила бы себе произнести подобную фразу по-испански. И теперь со вздохом, так же тонко рассчитанным, как и опущенные жалюзи, она сказала:
– Я так давно вас не видела, Эдуардо.
Он подумал, куда же девался ее новый любовник – Гаспар Вальехо из министерства финансов? Надо надеяться, что они не поссорились.
Рев моторов избавил его от необходимости отвечать, но, когда предостережения из рупора были произнесены и они поднялись высоко над защитного цвета Платой, которая почернела с наступлением вечера, он приготовил ничего не значащую фразу:
– Вы же знаете, что за жизнь у нас, врачей, Маргарита.
– Да, – сказала она. – Знаю как никто. Вы еще пользуете сеньору Вегу?
– Нет. По-моему, она сменила врача.
– Я бы, Эдуардо, этого никогда не сделала, на свете на так уж много хороших врачей. Если я вас не вызывала, то только потому, что я до неприличия здорова. А, вот наконец и мой муж. Погляди, кто тут с нами, Густаво! И не делай вид, будто не помнишь доктора Пларра!
– Как я могу его не помнить? Где вы пропадали, Эдуардо? – Густаво Эскобар тяжело опустил руку на плечо доктору Пларру и стал ласково его мять – он, как и все латиноамериканцы, щупал каждого, с кем разговаривал. Даже удар ножом в одной из повестей Хорхе Хулио Сааведры можно было счесть своего рода прощупыванием. – Мы по вам скучали, – продолжал он громко, как говорят глухие. – Сколько раз жена говорила: не пойму, почему нас больше не посещает Эдуардо?
У Густаво Эскобара были пышные черные усы и густые бакенбарды; его кирпично-красное, как латерит, лицо было похоже на просеку в лесу, а нос вздымался, будто вставший на дыбы конь конкистадора. Он говорил:
– Но я по вас скучал не меньше, чем жена. Наши скромные дружеские ужины…
Все время, пока Маргарита была его любовницей, Пларр гадал: чего в тоне ее мужа больше – грубоватой шутливости или насмешки. Маргарита утверждала, будто муж ее бешено ревнив: ее гордость была бы уязвлена, если бы на самом деле он был к ней равнодушен. Может, он и не был к ней равнодушен, ведь она все же была одной из его женщин, хотя их у него было немало. Доктор Пларр как-то раз встретил его в заведении матушки Санчес, где он угощал сразу четырех девушек. Девушки, в нарушение местных правил, пили шампанское, хорошее французское шампанское, которое он, как видно, принес с собой. Но на Густаво Эскобара не распространялись никакие правила. Доктор Пларр иногда задавал себе вопрос: не был ли Эскобар одним из клиентов Клары? Какую комедию разыгрывала она перед ним? Уж не смирение ли?
– А чем вы развлекались в Буэнос-Айресе, дорогой Эдуардо?
– Был в посольстве, – крикнул ему в ответ доктор Пларр, – и навещал мать. А вы?
– Жена ходила по магазинам. А я пообедал в отеле «Харлингэм».
Он продолжал щупать плечо доктора Пларра, словно размышляя, не купить ли его для улучшения породы (у него было большое поместье на берегу Параны со стороны Чако).
– Густаво снова покидает меня на целую неделю, – сказала Маргарита, – а перед тем как покинуть, всегда разрешает делать покупки.
Доктору Пларру хотелось перевести разговор на своего преемника Гаспара Вальехо, которого должны были больше интересовать сообщенные ею сведения: Доктору было бы спокойнее на душе, если бы он узнал, что Вальехо все еще друг дома.
– А почему бы вам, Эдуардо, не приехать ко мне в поместье? Я бы вам там устроил неплохую охоту.
– Врач привязан к своим больным, – отговорился доктор Пларр.
Самолет нырнул в воздушную яму, и Эскобару пришлось ухватиться за кресло Пларра.
– Осторожнее, милый. Смотри еще что-нибудь себе повредишь. Лучше сядь.
Может быть, Эскобара рассердил безразличный тон, каким жена выразила свою озабоченность. А может быть, он принял ее предостережение как попытку бросить тень на его machismo. Он произнес с уже откровенной насмешкой:
– Насколько я знаю, сейчас вы привязаны к очень дорогой вам пациентке?
– Мне одинаково дороги все мои пациентки.
– Я слышал, что сеньора Фортнум ожидает ребенка?
– Да. И как вы, наверное, знаете, сеньора Вега тоже, но она не доверяет мне как акушеру. Она пользуется услугами доктора Беневенто.
– Скрытный же вы человек, Эдуардо, – сказал Эскобар.
Он неловко пробрался мимо жены на место у окна и сел. Стоило ему закрыть глаза, и он, казалось, заснул, выпрямившись в кресле. Так, вероятно, выглядел один из его предков, когда спал верхом, пересекая Анды; он мягко покачивался вместе с самолетом, пролетавшим сквозь снежные скопления облаков.
– Что он этим хотел сказать, Эдуардо? – шепотом спросила его жена.
– Почем я знаю?
Насколько он помнил, у Эскобара был крепкий сон. Как-то раз, в самом начале их связи, Маргарита сказала:
– Его ничто не разбудит, разве что мы замолчим. Поэтому продолжай говорить.
– О чем? – спросил он.
– О чем хочешь. Почему бы тебе не рассказать, как ты меня любишь?
Они сидели вдвоем на кушетке, а муж спал в кресле, повернувшись к ним спиной, в другом конце комнаты. Доктору Пларру не было видно, закрыты у него глаза или нет. Он осторожно сказал:
– Я тебя хочу.
– Да?
– Я тебя хочу.
– Не говори так отрывисто, – сказала она и потянулась к Пларру. – Ему надо слышать размеренные звуки тихой речи.
Трудно произносить монолог, когда тебя ласкает женщина. Доктор Пларр в растерянности стал рассказывать сказку о трех медведях, начав ее с середины, и с тревогой наблюдал за могучей, скульптурной головой над спинкой кресла.
– И тогда третий медведь сказал грубым голосом: «А кто съел мою кашу?»
Сеньора Эскобар сидела верхом у него на коленях, как ребенок на деревянной лошадке.
– Тогда все три медведя пошли наверх, и медвежонок спросил: «А кто спал в моей кроватке?» – Он стиснул плечи сеньоры Эскобар, потерял нить рассказа и продолжал первой пришедшей ему в голову фразой: – По кочкам, по кочкам, бух…
Когда они снова сели рядом на кушетку, сеньора Эскобар – он еще не привык тогда звать ее Маргаритой – сказала:
– Вы что-то сказали по-английски. Что?
– Я сказал, что страстно вас хочу, – благоразумно схитрил доктор Пларр. Это отец качал его на коленях, мать не знала никаких игр. Может, испанские дети вообще не играют, во всяком случае в детские игры?
– На что Густаво намекал, говоря о сеньоре Фортнум? – снова спросила Маргарита, вернув его в сегодняшний день и в самолет, который ветер мотал над Параной.
– Понятия не имею.
– Я была бы ужасно разочарована, Эдуардо, если бы у вас оказалось что-то общее с этой маленькой putain. Я ведь до сих пор к вам очень привязана.
– Извините, Маргарита, мне надо поговорить с полковником Пересом.
Внизу под ними мигали огни Ла-Паса, фонари вдоль реки словно прочертили белую полосу; при полной темноте на другом берегу казалось, что эти фонари обозначают край плоской земли. Перес сидел в дальнем конце самолета, возле уборной, и место рядом с ним не было занято.
– Есть какие-нибудь новости, полковник? – спросил доктор Пларр.
– Новости о чем?
– О Фортнуме.
– Нет. Откуда? А вы ждете новостей?
– Я-то думал, что полиция что-нибудь знает… Разве по радио не говорили, что вы ищете его в Росарио?
– Если он действительно был в Росарио, они успели бы привезти его в Буэнос-Айрес.
– А что это был за звонок из Кордовы?
– Наверное, глупая попытка сбить нас с толку. О Кордове не может быть и речи. Когда они звонили, они вряд ли успели даже до Росарио добраться. Езды пятнадцать часов на самой ходкой машине.
– Тогда где же он, по-вашему, находится?
– Вероятно, убит и скинут в реку или же спрятан где-то поблизости. Что вы делали в Буэнос-Айресе?
Вопрос был задан из вежливости, а не в порядке допроса. Переса это интересовало не больше, чем Эскобара.
– Хотел поговорить с послом по поводу Фортнума.
– Да? И что он вам сказал?
– Я нарушил его послеобеденный сон. Он сказал, что беда в том, что никому, в сущности, до Фортнума нет дела.
– Уверяю вас, – сказал полковник, – что я так не думаю. Вчера я намеревался как следует прочесать barrio popular, но губернатор счел это чересчур опасным. Если удастся, он хочет избежать стрельбы. В нашей провинции до сих пор было мирно, если не считать небольших беспорядков по поводу священников из развивающихся стран. Губернатор послал меня в Буэнос-Айрес к министру внутренних дел. Мне кажется, он хочет оттянуть развязку. Если он сумеет отсрочить решение этого дела и нам повезет, труп Фортнума обнаружат за пределами нашей провинции. Тогда нас никто не сможет обвинить, что мы действовали неосмотрительно. Шантаж не удастся. Все будут довольны. Кроме меня. Даже ваше правительство – и оно будет довольно. Надеюсь, вдове дадут пенсию?
– Сомневаюсь. Он ведь был всего лишь почетным консулом. А что говорит министр?
– Этот стрельбы не боится. Побольше бы нам таких людей. Советует губернатору действовать вовсю, а если понадобится, то пустить в ход и войска. Президент хочет, чтобы дело было урегулировано до того, как Генерал кончит ловить рыбу. А что еще сказал ваш посол?
– Он сказал, что если бы газеты подняли шум…
– А с чего они его поднимут? Вы слышали дневную передачу по радио? Разбился английский самолет. На этот раз захватчик взорвал гранату. Погибло сто шестьдесят семь человек, сто шестьдесят семь Фортнумов, и один из них – знаменитый киноактер. Нет, доктор Пларр, надо признать, что, на их взгляд, наше дело – просто ерунда.
– Значит, вы хотите умыть руки?
– Ну нет, я всю жизнь занимался ерундой и предпочитал ее улаживать. Папки с нераскрытыми делами занимают слишком много места. Вчера на реке застрелили контрабандиста, теперь мы можем закрыть его дело. Кто-то украл сто тысяч песо из спальни в «Национале», но вор у нас на примете. А рано утром в церкви Ла-Крус обнаружена небольшая бомба. Бомба совсем маленькая – у нас ведь провинция – и должна была взорваться в полночь, когда церковь пуста. Однако, если бы бомба взорвалась, она могла бы повредить чудотворное распятие, а вот это уже сенсация для «Эль литораль» и, может, даже для «Насьон». Не исключено, что и так это уже сенсация. Ходят слухи, будто богородица сошла с алтаря и своими руками вытащила из бомбы запал и что архиепископ посетил место действия. Вы же знаете, что это распятие было впервые спасено задолго до того, как возник Буэнос-Айрес, это когда молния поразила индейцев, хотевших его сжечь. – Дверь из уборной отворилась. – Доктор, вы знакомы с моим коллегой, капитаном Волардо? Я рассказывал доктору о нашем новом чуде, Рубен.
– Смейтесь, смейтесь, полковник, но бомба ведь не взорвалась!
– Видите, доктор, и Рубен уже готов уверовать.
– Пока что я воздержусь высказывать свое мнение. Как и архиепископ. А он человек образованный.
– Я-то думал, что взрыватель был плохо пригнан.
– А почему он был плохо пригнан? Надо всегда смотреть в корень. Чудо похоже на преступление. Вы говорите, что взрыватель был небрежно пригнан, но почем мы знаем, что это не богородица водила рукой, вставлявшей взрыватель?
– И все же я предпочитаю верить, что нас держат в воздухе моторы – пусть их производил и не «Роллс-Ройс», – а не божественное вмешательство.
Самолет снова нырнул в воздушную яму, и в салоне зажглась надпись, предлагавшая застегнуть ремни. Доктору Пларру показалось, что полковника слегка мутит. Он вернулся на свое место.
Доктор Пларр передал приглашения по телефону из аэропорта и стал ждать своих гостей на террасе «Националя». Он набросал письмо на бланке гостиницы в самых сдержанных выражениях – посол, как ему казалось, счел бы их трезвыми и убедительными. Город просыпался к вечеру после долгого послеобеденного отдыха. Вдоль набережной проехала вереница автомашин. Белая обнаженная статуя в бельведере сияла в электрическом свете, а реклама кока-колы горела алым светом, как лампадки у гробницы святого. С берега Чако паром выкрикивал в темноту какое-то предостережение. Шел десятый час – ужинать большинству жителей было еще рано, – и доктор Пларр сидел на террасе один, если не считать доктора Беневенто и его жены. Доктор Беневенто маленькими глоточками потягивал аперитив, словно недоверчиво пробовал лекарство, прописанное конкурентом, а его жена, суровая женщина средних лет, которая носила на груди большой золотой крест как некий знак отличия, не пила ничего и наблюдала, как исчезает аперитив супруга, с притворным долготерпением. Доктор Пларр вспомнил, что сегодня четверг и доктор Беневенто, вероятно, пришел в отель прямо после осмотра девушек матушки Санчес. Оба доктора делали вид, что не знают друг друга: несмотря на долгие годы со времени его приезда из Буэнос-Айреса, доктор Пларр все еще был в глазах доктора Беневенто пришлым пролазой.
Первым из его гостей пришел Хэмфрис. Он был в темном костюме, застегнутом на все пуговицы, и в этот сырой вечер лоб его блестел от испарины. Настроение его отнюдь не улучшилось, когда дерзкий москит впился ему в лодыжку сквозь толстый серый шерстяной носок. Преподаватель английского языка сердито шлепнул себя по ноге.
– Когда вы позвонили, я как раз собирался в Итальянский клуб, – пожаловался он, явно возмущенный тем, что его лишили привычного гуляша.
Заметив на столе третий прибор, он спросил:
– Кто еще придет?
– Доктор Сааведра.
– Господи, зачем? Не понимаю, что вы находите в этом типе. Надутый осел.
– Я подумал, что его совет может нам пригодиться. Хочу написать письмо в газеты насчет Фортнума от имени Англо-аргентинского клуба.
– Вы смеетесь. Какого клуба? Его же нет в природе.
– А мы сегодня учредим этот клуб. Надеюсь, Сааведра согласится стать почетным президентом, я буду председателем. Вы ведь не откажетесь взять на себя обязанности почетного секретаря? Дел будет не слишком много.
– Это чистое безумие, – сказал Хэмфрис. – Насколько я знаю, в городе живет еще только один англичанин. Вернее, жил. Я убежден, что Фортнум скрылся. Эта женщина, наверное, стоила ему кучу денег. Рано или поздно мы услышим о неоплаченных счетах в консульстве. А скорее всего, вообще ничего не услышим. Посольские в Буэнос-Айресе, конечно, постараются замять это дело. Блюдут честь своей так называемой дипломатической службы. Правды ведь все равно никогда не узнаешь.
На это он постоянно и совершенно искренне сетовал. Правда была для него сложным предложением, которое его ученики никак не могли разобрать грамматически правильно.
– Да нет же, никто не сомневается, что его похитили, – сказал доктор Пларр. – Вот это действительно правда. Я говорил с Пересом.
– Вы верите тому, что говорит полицейский?
– Этому полицейскому верю. Послушайте, Хэмфрис, не упрямьтесь. Мы должны как-то помочь Фортнуму. Даже если он и повесил наш флаг вверх ногами. Бедняге осталось жить всего три дня. Строго между нами, это посол сегодня посоветовал мне составить обращение в газеты. Любое, лишь бы привлечь какое-то внимание к Фортнуму. От имени местного Английского клуба. Ну да, да, вы это уже говорили. Конечно, такого клуба нет. Когда я летел назад, я подумал, что лучше назвать клуб Англо-аргентинским. Тогда мы сможем воспользоваться именем Сааведры и у нас будет больше шансов пробиться в газеты Буэнос-Айреса. Мы сможем сказать, как много Фортнум сделал, чтобы укрепить наши отношения с Аргентиной. О его культурной деятельности.
– Культурной деятельности! Отец его был отъявленным пьянчугой, и Чарли Фортнум пошел в него. Помните тот вечер, когда нам пришлось тащить его на себе в «Боливар»? Он ведь на ногах не держался. Все, что он сделал для наших отношений с Аргентиной, – это женился на местной проститутке.
– Все равно мы не можем обречь его на смерть.
– Я бы и мизинцем не пошевелил ради этого человека, – заявил Хэмфрис.
Что-то происходило в зале «Националя». Метрдотель, который вышел на террасу подышать воздухом перед началом вечернего столпотворения, поспешил назад. Официант, направлявшийся к столику доктора Беневенто, с полпути бросился на чей-то зов. За высокой стеклянной дверью ресторана доктор Пларр заметил голубовато-серый переливчатый костюм Хорхе Хулио Сааведры – писатель остановился, чтобы перекинуться словами со служащими. Гардеробщица приняла у него шляпу, официант взял трость, директор ресторана устремился из конторы к метрдотелю. Доктор Сааведра что-то объяснял, указывая то на одно, то на другое; когда он вышел на террасу к столику доктора Пларра, за ним тянулась целая свита. Даже доктор Беневенто приподнялся со стула, когда доктор Сааведра косолапо проследовал мимо него в своих сверкающих остроносых ботинках.
– Вот и великий писатель, – усмехнулся Хэмфрис. – Держу пари, никто из них не читал ни слова из того, что им написано.
– Вероятно, вы правы, но его прадед был здешним губернатором, – отозвался доктор Пларр. – У них в Аргентине сильно развита историческая память.
Управляющий пожелал узнать, доволен ли доктор Сааведра тем, как стоит столик; метрдотель шепнул доктору Пларру, что будет подано специальное блюдо, которого нет в меню, – сегодня они получили из Игуазу свежую лососину; найдется и dorado [сорт рыбы (исп.)], если эту рыбу предпочитают гости доктора Пларра.
Когда служащие постепенно удалились, доктор Сааведра произнес:
– Какая глупость! Чего это они так суетятся?.. Я ведь только сказал, что намерен описать «Националь» в одном из эпизодов моего нового романа. И хотел объяснить, куда я хочу посадить своего героя. Мне нужно точно установить, что находится в поле его зрения, когда его враг, Фуэраббиа, ворвется с террасы с оружием в руках.
– Это будет детектив? – коварно спросил Хэмфрис. – Люблю хорошие детективы.
– Надеюсь, я никогда не стану писать детективов, доктор Хэмфрис, если под детективом вы подразумеваете эти абсурдные головоломки, нечто вроде литературных ребусов. В моей новой книге я исследую психологию насилия.
– Снова у гаучо?
– Нет, не у гаучо. Это современный роман – мой второй экскурс в политику. Действие происходит во времена диктатора Росаса [Росас, Хуан Мануэль Ортас де (1793-1877) – фактический диктатор Аргентины с 1835 по 1852 год].
– Вы же, по-моему, сказали, что роман современный.
– Идеи современные. Если бы вы, доктор Хэмфрис, были не преподавателем литературы, а писателем, вы бы знали, что романист должен несколько отдалиться от своей темы. Ничто не устаревает быстрее, чем сегодняшний день. Вы же не ожидаете от меня, чтобы я написал о похищении сеньора Фортнума. – Он повернулся к доктору Пларру. – Мне нелегко было освободиться вечером, произошла небольшая неприятность, но, когда вызывает мой врач, я должен повиноваться. Так в чем же дело?
– Мы с доктором Хэмфрисом решили учредить Англо-аргентинский клуб.
– Отличная идея. А какова будет сфера его деятельности?
– Разумеется, область культуры. Литература, археология… Мы бы просили вас стать его президентом.
– Вы оказываете мне честь, – произнес доктор Сааведра.
– Мне бы хотелось, чтобы одним из первых шагов нашего клуба стало обращение к прессе по поводу похищения Фортнума. Если бы он был здесь, он, конечно, тоже стал бы членом нашего клуба.
– Чем я могу вам помочь? – спросил доктор Сааведра. – С сеньором Фортнумом я был едва знаком. Встретился раз у сеньоры Санчес…
– Я кое-что тут набросал… наспех. Я ведь не писатель, выписываю только рецепты.
– Он сбежал. Только и всего, – вставил Хэмфрис. – Вероятно, сам все и подстроил. Лично я отказываюсь подписывать.
– Тогда нам придется обойтись без вас, Хэмфрис. Но после опубликования письма ваши друзья – если они у вас есть – могут задуматься, почему вы не являетесь членом Англо-аргентинского клуба. Еще решат, что вас забаллотировали.
– Вы же знаете, что никакого клуба нет.
– Нет, простите, такой клуб уже есть, и доктор Сааведра согласился быть его президентом. Это наш первый клубный обед. И нам подадут прекрасную лососину из Игуазу. Если не желаете стать членом клуба, ступайте есть гуляш в своем итальянском притоне.
– Вы что, меня шантажируете?
– Для благих целей.
– В моральном отношении вы ничуть не лучше этих похитителей.
– Может, и не лучше, а все же я бы не хотел, чтобы они убили Чарли Фортнума.
– Чарли Фортнум позорит свою родину.
– Не будет подписи – не будет и лососины.
– Вы не оставляете мне выбора, – сказал доктор Хэмфрис, развертывая салфетку.
Доктор Сааведра, внимательно прочитав письмо, положил его рядом с тарелкой.
– Нельзя мне взять его домой и отредактировать? Здесь не хватает – не обижайтесь на критику, она продиктована чувством профессионального долга, – не хватает ощущения крайней насущности этого шага. Письмо оставляет читателя холодным, словно отчет какой-нибудь фирмы. Если вы поручите дело мне, я напишу письмо более яркое, полное драматизма. Такое, что его придется напечатать уже в силу его литературных достоинств.
– Я хотел бы сегодня же вечером передать письмо по телеграфу в лондонскую «Таймс» и поместить в завтрашние газеты Буэнос-Айреса.
– Такое письмо нельзя составлять наспех, доктор Пларр, к тому же я пишу медленно. Дайте мне время до завтра, обещаю, что это себя оправдает.
– Бедняге, может быть, осталось всего три дня жизни. Я бы предпочел протелеграфировать свой черновик сегодня, а не ждать до завтра. Там, в Англии, завтра уже наступило.
– Тогда вам придется обойтись без моей подписи. Очень сожалею, но для меня было бы ошибкой поставить свою подпись под письмом в его нынешнем виде. Никто в Буэнос-Айресе не поверит, что я к нему причастен. Оно содержит – простите меня – такие избитые фразы. Вы только послушайте…
– Поэтому я и хотел, чтобы вы его переписали. И уверен, что вы это можете сделать сейчас. Тут же, за столом.
– Неужели вы думаете, что писать так легко? А вы бы проделали сложную операцию с места в карьер, здесь, на столе? Если нужно, я просижу всю ночь. Литературные достоинства письма, которое я напишу, даже в переводе с лихвой искупят любую задержку. Кстати, кто его переведет – вы или доктор Хэмфрис? Я хотел бы просмотреть перевод, прежде чем вы отошлете его за границу. Я, конечно, доверяю вашей точности, но это вопрос стиля. Наше письмо должно дойти до сердца читателя, донести до него образ этого несчастного…
– Чем меньше вы донесете его образ, тем лучше, – заметил Хэмфрис.
– Насколько я понимаю, сеньор Фортнум человек простой – не очень мудрый или думающий, и вот он стоит перед угрозой насильственной смерти. Быть может, он прежде о смерти даже и не помышлял. В таком положении человек либо поддается страху, либо мужает как личность. Возьмите случай с сеньором Фортнумом. Он женат на молодой женщине, ожидает ребенка…
– У нас нет времени писать на этот сюжет роман, – сказал доктор Пларр.
– Когда я с ним познакомился, он был слегка пьян. Мне было не по себе в его обществе, пока я не обнаружил у него под маской веселья глубокую тоску.
– А вы недалеки от истины, – удивился доктор Пларр.
– Я думаю, он пил по той же причине, по какой я пишу, – чтобы не так страдать от душевного уныния. Он сразу мне признался, что влюблен.
– Влюблен в шестьдесят лет! – воскликнул Хэмфрис. – Пора бы ему быть выше подобных глупостей.
– Я вот их еще не преодолел, – сказал доктор Сааведра. – А если бы преодолел, то не смог бы больше писать. Половой инстинкт и инстинкт творческий живут и умирают вместе. Некоторые люди, доктор Хэмфрис, сохраняют молодость дольше, чем вы можете судить по своему опыту.
– Ему просто хотелось всегда иметь под рукой проститутку. Вы это называете любовью?
– Давайте вернемся к письму… – предложил доктор Пларр.
– А что вы называете любовью, доктор Хэмфрис? Свадьбу по расчету в испанском духе? Многодетное семейство? Позвольте вам сказать, что я и сам когда-то любил проститутку. Такая женщина может обладать большим великодушием, чем почтенная матрона из Буэнос-Айреса. Как поэту мне больше помогла одна проститутка, чем все критики, вместе взятые… или преподаватели литературы.
– Я думал, вы не поэт, а прозаик.
– По-испански «поэт» не только тот, кто пишет рифмами.
– Письмо! – прервал доктор Пларр. – Попытаемся закончить письмо прежде, чем мы покончим с лососиной.
– Дайте спокойно подумать… Вступительная фраза – ключ ко всему остальному. Надо найти верный тон, даже верный ритм. Верный ритм так же важен в прозе, как верный размер в стихотворении. Лососина отличная. Можно попросить еще бокал вина?
– Если напишете письмо, пейте хоть целую бутылку.
– Сколько шума из-за Чарли Фортнума, – сказал доктор Хэмфрис. Он доел свою лососину, допил вино, теперь ему больше нечего было бояться. – Знаете, возможна и другая причина его исчезновения: он не хочет стать отцом чужого ребенка.
– Я предпочел бы начать письмо с описания личности жертвы, – объявил доктор Сааведра, помахивая шариковой ручкой; кусочек лососины прилип к его верхней губе. – Но почему-то образ сеньора Фортнума от меня ускользает. Приходится вычеркивать чуть не каждое слово. В романе я бы мог создать его образ несколькими штрихами. Мне мешает то, что речь идет о живом человеке. Это подрезает мне крылья. Стоит написать фразу, как я чувствую, будто сам Фортнум хватает меня за руку и говорит: «Но я ведь совсем не такой».
– Позвольте мне налить вам еще вина.
– Он мне говорит и другое, что меня тоже смущает: «Почему вы пытаетесь вернуть меня к той жизни, которую я вел, к жизни унылой и лишенной достоинства?»
– Чарли Фортнума больше заботило, хватит ли ему виски, достоинство мало его заботило, – бросил доктор Хэмфрис.
– Вникните поглубже в чей-нибудь характер, пусть даже в свой собственный, и вы обнаружите там machismo.
Шел одиннадцатый час, и на террасу стали стекаться посетители ужинать. Они шли с разных сторон, огибая столик доктора Пларра, словно кочевники, обходившие скалу в пустыне; некоторые из них несли детей. Ребенок, похожий на воскового божка, прямо сидел в коляске; бледная трехлетняя девочка в голубом нарядном платьице ступала по мраморной пустыне, пошатываясь от усталости, в ее крошечных ушках были продеты золотые серьги; шестилетний мальчик топал вдоль стены террасы, зевая на каждом шагу. Можно было подумать, что все они пересекли целый континент, прежде чем сюда попасть. На рассвете, опустошив это пастбище, кочевники соберут свой скарб и двинутся к новому привалу.
Доктор Пларр с нетерпением сказал:
– Верните мне письмо. Я хочу послать его таким, как есть.
– Тогда я не смогу поставить свою подпись.
– А вы, Хэмфрис?
– Я не подпишу. Теперь вы меня не запугаете. С лососиной я покончил.
Пларр взял письмо и разорвал его пополам. Он положил на стол деньги и поднялся.
– Доктор Пларр, я жалею, что вас рассердил. Стиль у вас неплохой, но он сугубо деловой, и никто не поверит, что письмо писал я.
Пларр пошел в уборную. Умывая руки, он подумал: я похож на Пилата; но это была та тривиальность, которую доктор Сааведра не одобрил бы. Мыл руки он тщательно, словно собираясь обследовать больного. Вынув руки из воды, он посмотрел в зеркало и спросил свое озабоченное отражение: женюсь я на Кларе, если они убьют Фортнума? Это не обязательно: Клара вовсе не рассчитывает, что он на ней женится. Если она получит в наследство поместье, она сможет его продать и уехать домой в Тукуман. А может быть, снимет квартиру в Буэнос-Айресе и будет есть пирожные, как его мать. Для всех будет лучше, если Фортнум останется жив. Фортнум будет лучшим отцом ребенку, чем он: ребенку нужна любовь.
Вытирая руки, он услышал за спиной голос доктора Сааведры:
– Вы считаете, доктор, что я вас подвел, но вы не знаете всех обстоятельств.
Романист мочился, завернув правый рукав своего голубовато-серого пиджака, – он был человек брезгливый.
Доктор Пларр ответил:
– Мне казалось, что, давая вам на подпись письмо, пускай даже плохо написанное, я не прошу слишком многого. Ведь речь идет о человеческой жизни!
– Пожалуй, мне лучше объяснить вам подлинную причину моего отказа. Сегодня мне одной пилюли будет мало. Мне нанесли большой удар. – Доктор Сааведра застегнул брюки и повернулся. – Я говорил вам о Монтесе?
– О Монтесе? Нет, такого имени не помню.
– Это молодой прозаик из Буэнос-Айреса – теперь уже не такой молодой, кажется, старше вас, годы бегут. Я помог ему опубликовать первый роман. Очень необычный роман. Сюрреалистический, но превосходно написанный. Издательство «Эмесе» его забраковало. «Сур» отклонил, и мне удалось уговорить моего издателя принять рукопись, пообещав, что я напишу о ней положительную рецензию. В те дни я вел в газете «Насьон» еженедельную колонку, весьма и весьма влиятельную. Монтес мне нравился. У меня было к нему что-то вроде отеческого чувства. Несмотря на то, что последние годы в Буэнос-Айресе я встречался с ним очень редко. Пришел успех – и у него появились новые друзья. И все же при всякой возможности я хвалил его. А теперь взгляните, что он написал обо мне. – Он вынул из кармана сложенную газету.
Это была длинная, бойко написанная статья. Темой ее было отрицательное влияние эпической поэмы «Мартин Фьерро» [поэма Хосе Рафаэля Эрнандеса (1834-1886) о тяжкой доле гаучо] на аргентинский роман. Автор делал поблажку для Борхеса, нашел несколько хвалебных слов для Мальеа и Сабато, но жестоко насмехался над романами Хорхе Хулио Сааведры. В тексте так и мелькал эпитет «посредственность», а слово «machismo» издевательски повторялось чуть не в каждом абзаце. Была ли это месть за покровительство, когда-то оказанное ему Сааведрой, за все назойливые советы, которые, вероятно, ему приходилось выслушивать?
– Да, это предательство, – сказал доктор Пларр.
– Он предал не только меня. Он предал родину. «Мартин Фьерро» – это и есть Аргентина. Мой дед был убит на дуэли. Он дрался голыми руками с пьяным гаучо, который нанес ему оскорбление. Что было бы с нами сегодня, – доктор Сааведра взмахнул руками, словно обнимая всю комнату от умывальника до писсуара, – если бы наши отцы не почитали machismo? Смотрите, что он пишет о девушке из Сальты. Он даже не понял символики того, что у нее одна нога. Представьте себе, как бы он издевался над стилем вашего письма, если бы я его подписал! «Бедный Хорхе Хулио! Вот что происходит с писателем, который бежит от своей среды и скрывается где-то в провинции. Он пишет, как конторщик». Как бы я хотел, чтобы Монтес был здесь, я бы показал ему, что значит machismo. Прямо здесь, на этом кафельном полу.
– У вас есть при себе нож? – спросил доктор Пларр, тщетно надеясь вызвать у него улыбку.
– Я дрался бы с ним, как мой дед, голыми руками.
– Ваш дед был убит, – сказал доктор Пларр.
– Я не боюсь смерти, – возразил доктор Сааведра.
– А Чарли Фортнум ее боится. Это такая мелочь – подписать письмо.
– Мелочь? Подписать такую прозу? Мне было бы легче отдать свою жизнь. О, я знаю, это невозможно понять, если человек не писатель.
– Я стараюсь понять, – сказал доктор Пларр.
– Вы хотите привлечь внимание к делу сеньора Фортнума? Правильно?
– Да.
– Тогда вот что я вам посоветую. Сообщите газетам и вашему правительству, что я предлагаю себя в заложники вместо него.
– Вы говорите серьезно?
– Совершенно серьезно.
А ведь это может подействовать, подумал доктор Пларр, есть маленькая возможность, что в такой сумасшедшей стране это подействует. Он был тронут.
– Вы храбрый человек, Сааведра, – сказал он.
– По крайней мере я покажу этому щенку Монтесу, что machismo не выдумка автора «Мартина Фьерро».
– Вы отдаете себе отчет, что они могут принять ваше предложение? – спросил Пларр. – И тогда больше не будет романов Хорхе Хулиа Сааведры, разве что вас читает Генерал и в Парагвае у вас много почитателей.
– Вы протелеграфируете в Буэнос-Айрес и в лондонскую «Таймс»? Про «Таймс» не забудете? Два моих романа были изданы в Англии. Да, еще и в «Эль литораль». Надо им позвонить. Похитители наверняка читают «Эль литораль».
Они вдвоем зашли в пустую комнату директора ресторана, и доктор Пларр набросал телеграммы. Повернувшись, он заметил, что глаза доктора Сааведры покраснели от непролитых слез.
– Монтес был мне все равно что сын, – сказал Сааведра. – Я восхищался его книгами. Они были так не похожи на мои собственные, но в них были свои достоинства… Я отдавал дань этим достоинствам. А он, как видно, всегда меня презирал. Я старый человек, доктор Пларр, так что смерть все равно от меня не так уж далека. История человека, рассказанная мной директору, – человека, который сюда врывается, должна была лечь в основу моего нового романа, я собирался назвать его «Незваный гость», но, вероятно, он так и не будет дописан. Даже когда я задумал роман, я знал, что это скорее его тема, а не моя. Когда-то я давал ему советы, а теперь, как видите, собрался ему подражать. Подражать – право молодости. Я предпочту смерть, но такую, какую даже Монтес должен будет уважать.
– Он скажет, что и вас в конце концов погубил «Мартин Фьерро».
– Большинство из нас в Аргентине губит «Мартин Фьерро». Но человек вправе сам выбрать день своей смерти.
– Чарли Фортнуму не дают этого выбора.
– Сеньор Фортнум стал жертвой непредвиденного стечения обстоятельств. Согласен, это не похоже на достойную смерть. Скорее, на уличную катастрофу или на тяжелый грипп.
Доктор Пларр предложил отвезти Сааведру домой на машине. Писатель еще ни разу не приглашал его к себе, и он воображал, что тот живет в каком-нибудь старинном доме в колониальном стиле с зарешеченными окнами, выходящими на тенистую улицу, с апельсиновыми деревьями и лапачо в саду, – в доме, таком же парадном и старомодном, как его одежда. Быть может, на стене висят портреты прадеда – губернатора провинции – и деда, убитого гаучо.
– Это недалеко. Мне нетрудно дойти пешком, – сказал Сааведра.
– Пожалуй, нам стоит еще немного обсудить ваше предложение, договориться, как получше его осуществить.
– Это уже от меня не зависит.
– Не совсем так.
В машине доктор Пларр объяснил писателю, что с того момента, как его предложение будет опубликовано в «Эль литораль», за ним станет следить полиция.
– Похитителям ведь надо с вами связаться и предложить какой-то способ обмена. Проще, если вы сегодня уедете, прежде чем полиция обо всем этом узнает. Вы можете скрыться у кого-нибудь из ваших приятелей за городом.
– А как похитители меня найдут?
– Ну, хотя бы через меня. Они, вероятно, знают, что мы с сеньором Фортнумом друзья.
– Не могу же я бежать и скрываться, как преступник.
– Иначе им будет трудно принять ваше предложение.
– Кроме того, – сказал доктор Сааведра, – я не могу бросить работу.
– Но вы же можете взять ее с собой.
– Вам легко так говорить. Вы можете лечить пациента где угодно, ваш опыт всегда при вас. А моя работа связана с моим кабинетом. Когда я приехал из Буэнос-Айреса, я почти год не мог взяться за перо. Моя комната казалась мне гостиничным номером. Чтобы писать, нужен домашний очаг.
Домашний очаг… Доктор Пларр был поражен, обнаружив, что писатель живет недалеко от тюремной стены, в доме даже более современном и убогом, чем тот, в котором жил он сам. Серые многоквартирные дома стояли квадратами и словно являлись продолжением тюрьмы. Так и казалось, что корпуса обозначены буквами А, Б и В для различных категорий преступников. Квартира доктора Сааведры находилась на третьем этаже, а лифта не было. У подъезда дети играли в нечто вроде кеглей консервными банками, и по всей лестнице Пларра преследовал запах кухни. Доктор Сааведра, видно, почувствовал, что тут нужны объяснения. Постояв на втором этаже, чтобы перевести дух, он сказал:
– Вы же знаете, что писатель не наносит визитов, как врач. Он постоянно живет со своей темой. Я пишу о народе, и мне было бы не по себе в буржуазной обстановке. Добрая женщина, которая у меня убирает, – жена тюремного надзирателя. Здесь я чувствую себя в подходящем milieu [окружении (франц.)]. Я вывел ее в последней книге. Помните? Там ее зовут Катерина, она вдова сержанта. Кажется, мне удалось ухватить ее образ мыслей. – Он открыл дверь и сказал с вызовом: – Вот вы и попали в самую сердцевину того, что мои критики называют миром Сааведры.
Как выяснилось, это был очень маленький мир. У доктора Пларра создалось впечатление, что долгие занятия литературой не принесли писателю заметных материальных благ, если не считать приличного костюма, до блеска начищенных туфель и уважения директора ресторана. Столовая была узкой и длинной, как железнодорожное купе. Единственная полка с книгами (большинство из них самого Сааведры), ломберный стол, который, если его раздвинуть, занял бы почти всю комнату, картина XIX века, изображавшая гаучо на коне, кресло и два жестких стула – вот и вся обстановка, не считая громадного старинного шкафа красного дерева, который когда-то украшал более просторные покои, поскольку верхние завитушки в стиле барокко пришлось спилить из-за низкого потолка. Две двери, которые доктор Сааведра поспешил захлопнуть, на минуту приоткрыли Пларру монашескую кровать и кухонную плиту с выщербленной эмалью. В окно, затянутое ржавой противомоскитной сеткой, доносился лязг жестянок, которыми внизу играли дети.
– Могу я предложить вам виски?
– Совсем немного, пожалуйста.
Доктор Сааведра открыл шкаф – он был похож на огромный сундук, где в чаянии отъезда сложили имущество, накопленное за целую жизнь. Там висели два костюма. На полках вперемешку лежали рубашки, белье и книги; в глубине среди каких-то вещей прислонился зонтик; с перекладины свисали четыре галстука; на дне лежала пачка фотографий в старомодных рамках вместе с двумя парами туфель и какими-то книгами, для которых не нашлось другого места. На полочке над костюмами стояли бутылка виски, наполовину пустая бутылка вина, несколько бокалов – один из них с отбитыми краями, хлебница и лежали ножи и вилки.
Доктор Сааведра сказал с вызовом:
– Тут тесновато, но, когда я пишу, я не люблю, чтобы было слишком просторно. Пространство отвлекает. – Он смущенно посмотрел на доктора Пларра и натянуто улыбнулся. – Это колыбель моих персонажей, доктор, поэтому для всего остального мало места. Вам придется меня извинить – я не могу предложить вам льда: утром испортился холодильник, а монтер еще не явился.
– После ужина я предпочитаю виски неразбавленным, – сказал доктор Пларр.
– Тогда я достану вам бокал поменьше.
Чтобы дотянуться до верхней полки, ему пришлось встать на носки своих маленьких сверкающих ботинок. Дешевый пластмассовый абажур, раскрашенный розовыми цветами, которые слегка побурели от жары, едва скрадывал резкость верхнего света. Глядя, как доктор Сааведра с его сединой, голубовато-серым костюмом и ослепительно начищенными ботинками достает бокал, доктор Пларр был так же удивлен, как когда-то, увидев девушку в ослепительно белом платье, выходившую из глинобитной лачуги в квартале бедноты, где не было водопровода. Он почувствовал к доктору Сааведре уважение. Каковы бы ни были его книги, его одержимость литературой не казалась бессмысленной. Ради нее он готов был терпеть бедность, а скрытую бедность куда тяжелее вынести, чем откровенную. Чего ему стоило навести лоск на ботинки, выгладить костюм… Он не мог позволить себе разгильдяйства, как молодые. Даже стричься полагалось регулярно. Оторванная пуговица обнаружила бы слишком многое. В истории аргентинской литературы он, вероятно, будет помянут только в подстрочном примечании, но это примечание он заслужил. Бедность комнаты была подтверждением неутомимой преданности литературе.
Доктор Сааведра засеменил к нему с двумя бокалами.
– Сколько, по-вашему, нам придется ждать ответа? – спросил он.
– Ответа может и не быть.
– Кажется, ваш отец числится в списке тех, кого они требуют освободить?
– Да.
– Представляю себе, как странно вам было бы увидеть отца после стольких лет. Какое счастье для вашей матери, если…
– По-моему, она предпочла бы знать, что он мертв. Ему нет места в той жизни, которую она ведет.
– А может быть, если сеньор Фортнум вернется, его жена тоже не будет ему рада?
– Почем я могу это знать?
– Бросьте, доктор Пларр, у меня же есть друзья в доме сеньоры Санчес.
– Значит, она была там опять? – спросил доктор Пларр.
– Я ходил туда сегодня под вечер, и она была там. Все с ней носились – даже сеньора Санчес. Может быть, она надеется ее вернуть. Когда доктор Беневенто пришел осматривать девушек, я проводил ее в консульство.
– И она вам рассказала обо мне?
Его раздосадовала ее несдержанность, но вместе с тем он почувствовал облегчение. Он избавлялся от необходимости соблюдать тайну. В городе не было никого, с кем бы он мог поговорить о Кларе, а где же найдешь лучшего наперсника, чем собственный пациент? Ведь и у доктора Сааведры есть тайны, которые он не захочет сделать общим достоянием.
– Она рассказала мне, как вы были к ней добры.
– И это все?
– Старые друзья понимают друг друга с полуслова.
– Она – одна из тех, с кем вы там бывали? – спросил доктор Пларр.
– По-моему, с ней я был только раз.
Доктор Пларр не почувствовал ревности. Представить себе, как обнаженная Клара при свете свечи ждет, пока доктор Сааведра вешает свой голубовато-серый костюм, было все равно что смотреть с верхнего ряда галерки грустную и в то же время комическую сцену. Расстояние так отдаляло от него действующих лиц, что он мог ощущать лишь легкое сочувствие.
– Значит, она вам не очень понравилась, раз вам не захотелось побыть с ней еще раз?
– Дело не в том, понравилась мне она или нет, – сказал доктор Сааведра. – Она славная девушка и к тому же довольно привлекательная, но в ней нет того особенного, что мне требуется. Она никогда не производила на меня впечатление как личность – извините, если я выражаюсь языком критики, – личность из мира Хорхе Хулио Сааведры. Монтес утверждает, что этот мир не существует. Что он знает, сидя там, в Буэнос-Айресе? Разве Тереса не существует – помните тот вечер, когда вы с ней познакомились? Я не пробыл с нею и пяти минут, как она стала для меня девушкой из Сальты. Она что-то сказала – даже не помню, что именно. Я был с ней четыре раза, а потом мне пришлось от нее отказаться – слишком многое из того, что она говорила, не ложилось в мой образ. Мешало моему замыслу.
– Клара родом из Тукумана. Вы ничего от нее не почерпнули?
– Тукуман мне не подходит. Мое место действия – это районы контрастов. Монтес этого не понимает. Трелью… Сальта. Тукуман нарядный город, окруженный полумиллионом гектаров сахарного тростника. Сплошная ennui [тоска (франц.)]. Ее отец работал на уборке сахарного тростника, не так ли? А брат пропал.
– Мне казалось, что это подходящий для вас сюжет, Сааведра.
– Нет, он не для меня. И она не стала для меня живым существом. Там – унынье, бедность и никакого machismo на полмиллиона гектаров. – Он храбро добавил, словно их не оглушал лязг жестянок, катавшихся взад-вперед по цементу: – Вы себе не представляете, какой тихой и унылой может быть неприкрытая бедность. Дайте я налью вам еще немного виски. Это настоящий «Джони Уокер».
– Нет, нет, спасибо. Мне пора домой. – Однако он медлил. Считается, что писатели обладают какой-то мудростью… Он спросил: – Как вы думаете, что будет с Кларой, если Фортнум умрет?
– Может быть, вы на ней женитесь?
– Разве я могу? Мне пришлось бы отсюда уехать.
– Вы легко сможете устроиться где-нибудь получше. В Росарио?..
– Здесь ведь и мой дом, – сказал доктор Пларр. – Во всяком случае, это больше похоже на дом, чем все, что было с тех пор, как я уехал из Парагвая.
– И тут вы чувствуете, что отец к вам ближе?
– А вы и в самом деле человек проницательный, Сааведра. Да, возможно, я переехал сюда потому, что здесь я ближе к отцу. Когда я лечу в квартале бедноты, я знаю, что он бы меня одобрил, но, когда я хожу к своим богатым пациентам, у меня такое чувство, будто я бросил его друзей, чтобы помогать его врагам. Бывает, что с кем-нибудь из них я даже пересплю, но когда проснусь и погляжу его глазами, на лицо рядом на подушке… Возможно, это одна из причин, почему мои связи никогда не длятся долго; а когда я пью чай с матерью на калье Флорида в обществе других дам Буэнос-Айреса… он тоже там сидит и осуждающе смотрит на меня своими голубыми английскими глазами. Мне кажется, Клара бы понравилась отцу. Она из его бедняков.
– Вы любите эту девушку?
– Любовь, любовь… Хотел бы я знать, что вы и все остальные понимаете под этим словом. Да, я ее хочу. Время от времени. Как известно, физическое влечение имеет свой ритм. – Он добавил: – Это длится дольше, чем с другими. Тереса стала для вас одноногой девушкой из Сальты. Пожалуй, Клара – просто одна из моих бедняков. Но я ни за что не хотел бы, чтобы она стала моей жертвой. Не это ли чувствовал Чарли Фортнум, когда на ней женился?
Доктор Сааведра сказал:
– Может, я больше вас не увижу. Я приходил к вам за пилюлями против меланхолии, но у меня есть по крайней мере моя работа. Кажется, эти пилюли нужнее вам.
Доктор Пларр рассеянно на него посмотрел. Мысли его были заняты другим.
Войдя дома в лифт, доктор Пларр вспомнил, с каким волнением поднималась в нем впервые Клара. А что, если позвонить в консульство и позвать ее сюда? Кровать в консульстве слишком узка для двоих, и, если он пойдет туда, ему придется рано уйти, прежде чем появится женщина, похожая на ястреба.
Он закрыл за собой дверь и раньше всего зашел в кабинет, чтобы взглянуть, не оставила ли секретарша Ана на столе какую-нибудь записку, но там ничего не было. Раздвинув шторы, он поглядел вниз на порт: у киоска с кока-колой стояли трое полицейских – может быть, потому, что к причалу подошел пароход, совершавший еженедельный рейс в Асунсьон. Сцена эта напоминала ему детство, но теперь он глядел на нее из окна пятого этажа с противоположной стороны реки.
Он произнес вслух: «Да поможет тебе бог, отец, где бы ты ни был». Легче было верить в бога с обычным человеческим слухом, чем во всемогущую силу, которая умеет читать в твоих мыслях. Как ни странно, когда он произносил эти слова, перед ним возникло лицо не его отца, а Чарли Фортнума. Почетный консул лежал вытянувшись на крышке гроба и шептал: «Тед». Отец доктора Пларра звал его Эдуардо в угоду жене. Он попытался подменить лицо Чарли Фортнума лицом Генри Пларра, но годы стерли отцовские черты. Как на древней монете, которая долго пролежала в земле, он мог различить только легкую неровность там, где когда-то были очертания щек или губ. И это был голос Чарли Фортнума, который снова звал его: «Тед!»
Он отвернулся – разве он не сделал все, что в его силах, чтобы помочь? – и открыл дверь спальни. При свете, падавшем из кабинета, он увидел под простыней тело жены Фортнума.
– Клара! – сказал он.
Она сразу проснулась и села. Он заметил, что она аккуратно сложила одежду на стуле – ее приучила к этому былая профессия. Женщина, которой приходится раздеваться несколько раз за ночь, должна тщательно складывать свои вещи, не то после двух или трех клиентов платье будет безнадежно измято. Как-то раз она ему рассказала, что сеньора Санчес заставляет девушек платить за стирку – это приучает к аккуратности.
– Как ты вошла?
– Попросила швейцара.
– Он тебе открыл?
– Он меня знает.
– Он тебя здесь видел?
– Да. И там тоже.
Значит, я делил ее и со швейцаром, подумал Пларр. Сколько же еще неизвестных солдат на этом поле боя рано или поздно оживут и обретут плоть? Ничего более чуждого жизни на калье Флорида, со звяканьем чайных ложечек в чашках и пирожным с белым как снег dulce de leche и представить себе невозможно. Какое-то время он делил Маргариту с сеньором Вальехо – большинство любовных историй набегают одна на другую в начале или в конце, – но он предпочитал швейцара сеньору Вальехо; запахом его бритвенного лосьона в течение последних затянувшихся месяцев иногда пахла кожа Маргариты.
– Я сказала, что ты дашь ему денег. Дашь?
– Конечно, сколько? Пятьсот песо?
– Лучше тысячу.
Он сел на край кровати и откинул простыню. Ему еще не надоела ее худоба и маленькая грудь, которая, как и живот, не показывала признаков беременности.
– Я очень рад, что ты пришла, – сказал он. – Сам хотел тебе позвонить, хотя это было бы не слишком разумно. Полиция считает, что я имею какое-то отношение к похищению… Подозревают, что я мог пойти на него из ревности, – добавил он, улыбнувшись при одной мысли об этом.
– Они не посмеют тебя тронуть. Ты лечишь жену министра финансов.
– И все-таки они могут за мной следить.
– Ну и что? За мной же они следят.
– Они шли за тобой сюда?
– Ну, я знаю, как от них отделаться. Меня беспокоит не полиция, а этот подонок журналист. Он вернулся в усадьбу, как только стемнело. Предлагал мне деньги.
– За что? За сведения для газеты?
– Хотел со мной переспать.
– А что ты ему сказала?
– Сказала, что мне больше не нужны его деньги, и тогда он разозлился. Он поверил, что, когда я была у сеньоры Санчес, он и в самом деле мне нравился. Считает, что он потрясающий любовник. Ну и сбила же я с него спесь, – добавила она с явным удовольствием, – сказала, что как мужчина Чарли в тысячу раз лучше, чем он.
– Как ты от него избавилась?
– Позвала полицейского, – они оставили одного в усадьбе, сказали, что он будет меня охранять, но он все время за мной следит, – и, пока они спорили, села в машину и уехала.
– Но ты же не умеешь водить машину.
– Я часто смотрела, как это делает Чарли. Это нетрудно. Знаю, какие штучки надо толкать, а какие тянуть. Вначале я их перепутала, но потом все наладилось. До самой дороги машина шла рывками, но там я освоилась и поехала даже быстрей, чем Чарли.
– Бедная «Гордость Фортнума», – сказал Пларр.
– По-моему, я ехала чуть-чуть слишком быстро, раз не заметила грузовика.
– Что случилось?
– Авария.
– Тебя ранило?
– Меня – нет, а вот машина пострадала.
Глаза ее блестели, она была возбуждена непривычными событиями. Он еще никогда не слышал, чтобы она так много разговаривала. Клара все еще обладала для него привлекательностью незнакомки – словно девушка, которую он случайно встретил на вечеринке.
– Ты мне нравишься, – сказал он беспечно, не задумываясь, как сказал бы за коктейлем, причем оба понимали, что слова эти значат не больше, чем «давай пойдем со мной».
– Водитель грузовика меня подбросил, – сообщила она. – Конечно, он тоже стал приставать, я сказала, что согласна и, когда мы приедем в город, пойду с ним в один дом на улице Сан-Хосе, где он бывает, но у первого же светофора выскочила, прежде чем он успел опомниться, и пошла к сеньоре Санчес. Знаешь, как она мне обрадовалась, правда, обрадовалась, совсем не сердилась и сама сделала перевязку.
– Значит, тебя все-таки ушибло?
– Я ей сказала, что знаю хорошего врача, – ответила она с улыбкой и сдернула простыню, чтобы показать повязку на левом колене.
– Клара, я должен ее снять и посмотреть…
– Ну, это подождет, – сказала она. – Ты меня немножко любишь? – Она быстро поправилась: – Ты меня хочешь?
– Успеется. Лежи спокойно, дай мне снять повязку.
Он старался дотрагиваться до раны как можно осторожнее, но видел, что причиняет ей боль. Она лежала тихо, не жалуясь, и он вспомнил некоторых своих богатых пациенток, которые убедили бы себя, что терпят невыносимую боль; они могли бы даже упасть в обморок со страха или чтобы обратить на себя внимание.
– Хорошая крестьянская порода, – с восхищением произнес он.
– Что ты сказал?
– Ты храбрая девушка.
– Но это же ерунда. Знал бы ты, как калечат себя мужчины в поле, когда рубят тростник. Я видела парня, у которого было отрезано полступни. – Тут же она спросила, словно из вежливости осведомляясь об общем родственнике: – Есть ли какие-нибудь новости о Чарли?
– Нет.
– Ты все еще думаешь, что он жив?
– Я в этом почти уверен.
– Значит, у тебя есть новости?
– Я снова говорил с полковником Пересом. А сегодня летал в Буэнос-Айрес, чтобы повидать посла.
– Но что мы будем делать, если он вернется?
– Что будем делать? Наверно, то же самое, что и сейчас. А что же еще? – Он кончил накладывать повязку. – Все пойдет по-прежнему. Я буду навещать тебя в поместье, а Чарли будет хозяйничать на плантации.
Он словно описывал жизнь, которая когда-то была довольно приятной, но в которую теперь мало верил.
– Я была рада повидать девушек у сеньоры Санчес. Сказала им, что у меня есть любовник. Конечно, я не сказала кто.
– Неужели они не знали? Кажется, это знает весь город, за исключением бедного Чарли.
– Почему ты называешь Чарли бедным? Ему было хорошо. Я всегда делала все, что он хотел.
– А чего он хотел?
– Не слишком многого. Не слишком часто. Это было так скучно, Эдуардо. Не поверишь, как это было скучно. Он был добрый и заботился обо мне. Никогда не делал мне больно, как ты. Иногда я благодарю господа бога и нашу пресвятую деву, что ребенок твой, а не его. Что бы это был за ребенок, будь он ребенком Чарли? Ребенок старика. Лучше бы я его задушила при рождении.
– Чарли был бы ему лучшим отцом, чем я.
– Он ни в чем не может быть лучше тебя.
Ну нет, подумал доктор Пларр, кое в чем может – например, лучше умереть, а это уже не так мало.
Она протянула руку и погладила его по щеке – через кончики пальцев он почувствовал, как она взволнована. Никогда еще она его так не ласкала. Лицо было местом, запретным для нежности, и чистота этого жеста поразила его не меньше, чем если бы какая-нибудь невинная девушка позволила себе что-нибудь чересчур интимное. Он сразу отодвинулся.
– Помнишь, тогда в поместье я говорила, что представляюсь, – сказала она. – Но, caro [милый (исп.)], я не представлялась. Это теперь я представляюсь, когда ты меня любишь. Представляюсь, будто ничего не чувствую. Кусаю губы, чтобы как следует представляться. Это потому, что я тебя люблю, Эдуардо? Как ты думаешь, я тебя люблю? – Она добавила со смирением, которое насторожило его не меньше, чем прямое требование: – Прости. Я не то хотела сказать… Какая разница, правда?
Какая разница? Как объяснить ей, что это огромная разница? Любовь была притязанием, которое он не мог удовлетворить, ответственностью, которую он не мог принять, требованием… Как часто его мать произносила это слово, когда он был маленьким; оно звучало как угроза вооруженного разбойника: «Руки вверх, не то…» В ответ всегда что-нибудь требовали: послушания, извинения, поцелуя, который не хотелось дарить. Быть может, он еще больше любил отца за то, что тот никогда не произносил слова «любовь» и ничего не требовал. Он помнил только один-единственный поцелуй на набережной в Асунсьоне, и тот поцелуй был такой, каким могут обменяться мужчины. Так лобызают друг друга французские генералы на фотографиях, когда их награждают орденом. Поцелуй, который ни на что не притязает. Отец иногда трепал его по волосам или похлопывал по щеке. Самым ласковым его выражением было английское «старик». Он вспомнил, как мать говорила ему сквозь слезы, когда пароход входил в фарватер: «Теперь ты один будешь меня любить». Она протягивала к нему со своей койки руки, повторяя «милый, милый мой мальчик», совсем как много лет спустя к нему тянулась с постели Маргарита, прежде чем появился сеньор Вальехо и занял его место; он припомнил, что Маргарита называла его «жизнь моя», совсем как мать иногда звала его «сынок мой, единственный». Юн совсем не верил в плотскую любовь, но, лежа без сна в перенаселенной квартире в Буэнос-Айресе и прислушиваясь к скрипу половиц под ногами матери, направлявшейся в уборную, порой вспоминал потаенные ночные звуки, которые слышал в поместье: приглушенный стук, незнакомые шаги на цыпочках этажом ниже, шепот в подвале, выстрел, прозвучавший неотложным предупреждением, посланным через поля, – все это были знаки подлинной нежности, сострадания достаточно глубокого, ибо отец был готов за него умереть. Было ли это любовью? Способен ли любить Леон? Или даже Акуино?
– Эдуардо! – Он вернулся издалека, услышав ее мольбу. – Я буду говорить все, как ты хочешь. Я не думала тебя рассердить. Чего ты хочешь, Эдуардо? Скажи. Пожалуйста. Чего ты хочешь? Мне надо знать, чего ты хочешь, но как же я могу это знать, если я тебя не понимаю?
– С Чарли проще, правда?
– Эдуардо, ты всегда будешь сердиться на то, что я тебя люблю? Клянусь, ты не заметишь никакой разницы. Я останусь с Чарли. Буду приходить, только когда ты меня захочешь, совсем как в доме сеньоры Санчес.
Звонок в дверь заставил его вздрогнуть – он прозвенел, смолк и прозвенел снова. Пларр не сразу решился открыть. Почему? Редкая неделя проходила без телефонного вызова или ночного звонка в дверь.
– Лежи спокойно, – сказал он, – это пациент.
Он пошел в переднюю и посмотрел в дверной глазок, но на темной площадке ничего не было видно. Ему показалось, что он вернулся в Парагвай своего детства. Сколько раз отцу приходилось спрашивать у запертой двери, как он спросил сейчас: «Кто там?» – стараясь, чтобы голос звучал уверенно.
– Полиция.
Он отпер дверь и очутился лицом к лицу с полковником Пересом.
– Можно войти?
– Как я могу ответить отказом, раз вы сказали «полиция»? – спросил доктор Пларр. – Если бы вы сказали «Перес», я бы вам мог предложить на правах друга зайти завтра утром, в более удобное время.
– Именно потому, что мы старые друзья, я и сказал «полиция», предупреждая вас, что визит официальный.
– Такой официальный, что и выпить рюмку нельзя?
– Нет, до этого еще не дошло.
Доктор Пларр провел полковника Переса в кабинет и принес два стакана виски аргентинской марки.
– У меня есть немного настоящего шотландского, – сказал он, – но я берегу его для неофициальных визитов.
– Понимаю. А ваша встреча с доктором Сааведрой сегодня вечером была, полагаю, сугубо неофициальной?
– Вы установили за мной наблюдение?
– Пока что нет. Пожалуй, мне следовало это сделать пораньше. Из «Эль литораль» мне сообщили о вашем телефонном звонке, ну а когда мне показали телеграммы, которые вы оставили в гостинице, они меня, конечно, заинтересовали. Ведь у нас в городе нет такой штуки, как Англо-аргентинский клуб?
– Нет. Телеграммы отправлены?
– Почему бы нет? Сами по себе они безобидны. Но вот вчера вы мне солгали… Доктор, вы, кажется, серьезно замешаны в этом деле.
– Вы, конечно, правы, если говорите о том, что я не жалею сил ради освобождения Фортнума, но ведь мы добиваемся этого оба.
– Тут есть разница, доктор. По существу, меня интересует не Фортнум, а только его похитители. Я бы предпочел, чтобы шантаж не удался, это стало бы уроком для других. Вы же хотите, чтобы шантаж увенчался успехом. Разумеется, и это естественно, я предпочел бы остаться в выигрыше вдвойне: и сеньора Фортнума спасти, и его похитителей поймать или убить, но второе для меня куда важнее жизни сеньора Фортнума. Вы здесь один?
– Да. А что?
– Я выглянул в окно, и мне показалось, что в соседней комнате погас свет.
– Это отсвет фар машины, проехавшей по набережной.
– Да. Может быть. – Он медленно потягивал виски. Как ни странно, доктору Пларру показалось, что он не находит нужных слов. – Доктор, вы в самом деле верите, что эти люди могут освободить вашего отца?
– Что ж, заключенных освобождали таким способом.
– Только не в обмен на какого-то почетного консула.
– Даже какой-то почетный консул – человек. Он имеет право на жизнь. Британское правительство не захочет, чтобы его убили.
– Это зависит не от британского правительства, а от Генерала, а я сильно сомневаюсь, чтобы Генерал так уж беспокоился о человеческой жизни. Разве что о своей собственной.
– Он зависит от американской помощи. Если американцы будут настаивать…
– Да, но он уже расплачивается с этими янки кое-чем, что для них много дороже жизни английского почетного консула. У Генерала есть одно великое достоинство, которым обладал и Папа Док в Гаити. Он антикоммунист… Вы совершенно уверены, доктор, что вы здесь один?
– Конечно.
– А мне… вроде бы послышалось… ладно, не имеет значения. А вы сами не коммунист, доктор?
– Нет. Я никогда не мог одолеть Маркса. Как и большинство литературы по экономике. Но вы в самом деле думаете, что похитители – коммунисты? Не одни только коммунисты против тирании и пыток.
– Кое-кто из тех, кого они хотят освободить, – коммунисты… Так по крайней мере утверждает Генерал.
– Мой отец не коммунист.
– Значит, вы действительно верите, что он еще жив?
Возле доктора Пларра зазвонил телефон. Он нехотя снял трубку. Голос Леона – он его узнал – произнес:
– У нас кое-что стряслось… Ты нам срочно нужен. Целый день дозванивались…
– Неужели-это так срочно? Мы тут пьем с приятелем.
– Тебя арестовали? – донесся по проводу шепот.
– Пока еще нет.
Полковник Перес наклонился вперед, напряженно вслушиваясь и не сводя с него глаз.
– Вы звоните слишком поздно. Да, да, понимаю. Естественно, что вы при этом напуганы, но у детей температура всегда бывает высокая. Дайте ей еще две таблетки аспирина.
– Я снова позвоню через пятнадцать минут.
– Надеюсь, в этом не будет необходимости. Позвоните завтра утром, только не слишком рано. У меня был трудный день, я ездил в Буэнос-Айрес. – Он добавил, косясь на полковника Переса: – Я хочу спать.
– Через пятнадцать минут, – повторил голос Леона.
Доктор Пларр положил трубку.
– Кто это звонил? – спросил Перес. – Ах, простите, у меня привычка задавать вопросы. Такой уж у полицейских порок.
– Всего только встревоженные родители, – сказал доктор Пларр.
– Мне послышался мужской голос.
– Да. Звонил отец. Мужчины всегда впадают в панику, когда болеют дети. Мать отправилась в Буэнос-Айрес за покупками. О чем бишь мы говорили, полковник?
– О вашем отце. Странно, что эти люди включили в свой список его имя. Ведь так много других, от кого им было бы куда больше пользы. Людей помоложе. Ваш отец теперь, наверно, уже совсем старик. Можно подумать, что они платят вам за какую-то помощь… – он закончил фразу неопределенным жестом.
– Чем бы я мог им помочь?
– Огласка, которую вы пытаетесь организовать, она им полезна. Это то, чего они не могут сделать сами. Они же не хотят убить этого человека. Его смерть стала бы для них чем-то вроде поражения. Но кроме того – мне это пришло в голову только сегодня, я тугодум, – они знали кое-что, чего не было в газетах: программу, составленную губернатором для визита посла. Забавно, как от меня ускользнула такая очевидная деталь. Наверно, они получили сведения, не подлежавшие оглашению.
– Возможно. Но не от меня. Я не принадлежу к числу доверенных лиц губернатора.
– Нет, но сеньор Фортнум программу знал и мог рассказать о ней вам. Или сеньоре Фортнум. Женщина нередко сообщает своему любовнику, когда будет отсутствовать муж.
– Вы изображаете меня каким-то донжуаном, полковник. В Англии я мог бы опасаться доноса супруга, но здесь английский медицинский кодекс не действует. Надеюсь, вы не вздумали донимать сеньору Фортнум?
– Я хотел с ней поговорить, но в поместье ее не оказалось. Вечером она наведалась к сеньоре Санчес. Потом отправилась в консульство, но сейчас ее там нет. Сперва я даже встревожился, потому что «джип» сеньора Фортнума стоит покалеченный у обочины дороги – бедняга, за два дня две его машины разбились. Я обрадовался, когда узнал, что она была у сеньоры Санчес и отделалась легкими ушибами. Кажется, вы только недавно оказывали помощь пациенту, доктор? У вас закатан правый рукав?
Доктор Пларр отодвинул подальше телефон. Он боялся, что тот слишком скоро снова зазвонит.
– Вы очень наблюдательны, полковник, – сказал он. – Я не доверяю медицинским познаниям сеньоры Санчес. Клара здесь, у меня.
– А я, оказывается, прав насчет того, что вы и вчера мне солгали.
– В любовной связи без лжи не обойтись.
– Жаль, что я помешал вам, доктор, но как раз ложь меня и смущала. В конце концов, мы же старые друзья. В свое время у нас и кое-какие приключения были общие. Ну хотя бы с сеньорой Эскобар.
– Да, помню. Я вам сказал, что с ней расстаюсь и что путь почти свободен. Но так и не понял, почему она все же предпочла вам Вальехо.
– Не доверяла моим побуждениям. Такова уж участь полицейского. Видите ли, в имении сеньора Эскобара в Чако есть посадочная площадка. Вероятно, этим путем доставляются сигареты и виски из Парагвая.
– Спасибо этому благодетелю.
– Да, конечно, я никогда не стал бы ему мешать… Надеюсь, таблетки аспирина помогли. Вам ведь не хочется, чтобы нас снова прервали. – Полковник допил виски и поднялся. – Вы меня всерьез успокоили. Разумеется, я теперь понимаю, почему вы хотите, чтобы освободили сеньора Фортнума. В любовной связи муж играет очень важную роль. Он обеспечивает дорогу к свободе, когда связь начинает надоедать. Никому не хочется оставлять женщину совсем одну. Что ж, ради вас постараемся спасти сеньора Фортнума… а заодно поймать его похитителей. По ту сторону реки будут знать, как с ними поступить.
Доктор Пларр проводил его до двери.
– Рад, что вы теперь спокойны на мой счет.
– Для полицейского всякий секрет дурно пахнет, даже секрет вполне невинный. Мы натасканы их вынюхивать, как собака наркотики. Послушайтесь моего совета, доктор, вы сделали все, что могли, и, пожалуйста, больше не вмешивайтесь. Мы с вами были друзьями, но, если вы станете и дальше лезть в эту историю, пеняйте на себя. Я ведь сначала выстрелю, а потом пришлю венок.
– Речь, достойная Аль Капоне.
– А что? Капоне тоже по-своему поддерживал порядок. – Он открыл дверь и слегка помедлил на темной площадке, словно вспоминая что-то важное. – Кое-что мне, пожалуй, следовало сказать вам раньше. Я получил сведения о вашем отце. От начальника полиции в Асунсьоне. Мы, конечно, проверили с ним все имена, которые похитители включили в свой список. Ваш отец убит больше года назад. Он пытался бежать вместе с другим заключенным – неким Акуино Риберой, но был слишком стар и нерасторопен. Ему это оказалось не под силу, и его бросили. Видите, не надо думать, что вы можете ему чем-то помочь. Спокойной ночи, доктор. Жаль, что сообщил вам плохие вести, но я ведь оставляю вас с женщиной. Женщина – лучший утешитель для мужчины.
Не успела дверь за ним закрыться, как снова зазвонил телефон.
Доктор Пларр подумал: Леон меня обманул. Он мне лгал, чтобы заручиться моей помощью. Не подниму трубку. Пусть сами расхлебывают свою кашу. Ему ни на миг не пришло в голову, что солгать мог и полковник Перес. Полиция была достаточно сильна, чтобы говорить правду.
Звонок звонил и звонил, а он упрямо стоял в передней, пока тот, кто до него дозванивался, не сдался. На сей раз это мог быть кто-то из больных, и в наступившей, словно укор, тишине он устыдился своего эгоизма: казалось, эта тишина наступила в ответ на призыв самоубийцы о помощи. В спальне тоже было тихо. Раньше о какой-то помощи просила его Клара. Но он не захотел слушать и ее.
Мраморный пол, на котором он стоял, казался краем пропасти; он не мог сделать шагу ни вперед, ни назад, не увязнув еще глубже в пучине соучастия или вины. Так он и стоял, прислушиваясь к тишине дома, где лежала Клара, полуночной улицы за окном, где теперь возвращалась к себе полицейская машина, и квартала бедноты, где в путанице хижин из глины и жести, как видно, что-то произошло. Тишина, словно мелкий дождик, уносилась через большую реку в забытую миром страну, где в тишине, тише которой не бывает, лежал его мертвый отец… «Он был слишком стар и нерасторопен. Ему это оказалось не под силу, и его бросили». Стоя на краю мраморного обрыва, он почувствовал головокружение. Но не может же он тут стоять вечно! Снова зазвонил телефон, и он двинулся назад, в кабинет.
Голос Леона спросил:
– Что случилось?
– У меня был посетитель.
– Полиция?
– Да.
– Сейчас ты один?
– Да. Один.
– Где ты был целый день?
– В Буэнос-Айресе.
– Но мы пытались связаться с тобой вчера вечером.
– Меня вызвали.
– И сегодня в шесть утра.
– У меня бессонница. Гулял по набережной. Ты сказал, что я вам больше не понадоблюсь.
– Ты нужен твоему пациенту. Спустись к реке и встань у киоска кока-колы. Мы увидим, наблюдают за тобой или нет. Если нет, мы тебя подберем.
– Я только что получил известие об отце. От полковника Переса. Это правда?
– Что именно?
– Что он участвовал в побеге, но был нерасторопен, и вы его бросили.
Он подумал: если он сейчас мне солжет или хотя бы запнется, я повешу трубку и больше не стану им отвечать.
Леон сказал:
– Да. Прости. Это правда. Я не мог сказать тебе раньше. Нам нужна была твоя помощь.
– Отец убит?
– Да. Они его застрелили. Когда он лежал на земле.
– Ты должен был мне это сказать.
– Наверно, но мы не могли рисковать. – Голос Леона донесся к нему словно из немыслимого далека: – Ты придешь?
– Ладно, – сказал доктор Пларр, – приду.
Он положил трубку и пошел в спальню. Зажег свет и увидел Клару, смотревшую на него широко раскрытыми глазами.
– Кто к тебе приходил?
– Полковник Перес.
– У тебя будут неприятности?
– Не с его стороны.
– А кто звонил?
– Пациент. Клара, мне придется ненадолго уйти.
Он вспомнил, что их разговор прервали и какой-то вопрос так и повис в воздухе, но забыл, какой именно.
– Мой отец убит, – сказал он.
– Какая жалость! Ты его любил, Эдуардо?
Она, как и он, не считала любовь, даже любовь между отцом и сыном, чем-то само собой разумеющимся.
– Может, и любил.
Когда-то в Буэнос-Айресе он знал человека, который был незаконнорожденным. Его мать умерла, так и не сказав ему имени отца. Он рылся в ее письмах, расспрашивал ее друзей. Даже изучал банковские счета: мать от кого-то получала деньги. Он не сердился, не возмущался, но желание узнать, кто его отец, изводило его, как зуд. Он объяснял доктору Пларру: «Это как та головоломка со ртутью… Никак не забросишь в глазницы портрета ртуть, а отставить головоломку нет сил». Однажды он все-таки узнал, кто его отец: это был международный банкир, который давно умер. Он сказал Пларру: «Вы и представить себе не можете, какую я почувствовал пустоту. Что еще может меня теперь интересовать?» Вот такую же пустоту, подумал доктор Пларр, ощущаю сейчас и я.
– Пойди сюда, Эдуардо, ляг.
– Нет. Я должен идти.
– Куда?
– Сам еще не знаю. Это касается Чарли.
– Нашли его труп? – спросила она.
– Нет, нет, ничего подобного. – Она скинула простыню, и он накрыл ее снова. – Ты простудишься от кондиционера.
– Я пойду в консульство.
– Нет, оставайся здесь. Я ненадолго.
Когда ты одинок, радуешься всякому живому существу – мышонку, птице на подоконнике, хотя бы пауку, как Роберт Брюс [Брюс, Роберт (1274-1329), король Шотландии; в 1307 году прятался от врагов на острове, но, увидев, как упорно плетет свою паутину паук, устыдился, поднял войско и победил англичан]. Одиночество может породить даже нежность. Он сказал:
– Ты прости меня, Клара. Когда я вернусь… – но он не смог придумать ничего, что стоило бы ей обещать. Он положил ей руку на живот и произнес: – Береги его. Спи спокойно.
Он потушил свет, чтобы больше не видеть ее глаз, наблюдавших за ним с удивлением, словно его поступки были слишком сложными для понимания девушки из заведения сеньоры Санчес. На лестнице (лифт могли услышать соседи) он пытался вспомнить, на какой же ее вопрос он так и не ответил. Вопрос не мог быть таким уж важным. Важны только те вопросы, которые человек задает себе сам.