– У меня бабушка после операции,– икнув, сообщил Толик.


– Что ты несёшь?– попробовал протестовать я,– какая, к хренам, бабушка?!


– Не веришь?– сразу оживился Толик,– а поехали- посмотришь? Знакомься, бабуля, скажу я, это мои коллеги, так?


– А что такого?


– Да ты свою рожу видел? Бабушка-то, святая душа, думает, что я в оркестре работаю, а на тебя посмотрит, и сразу догадается.


– О чем?


– Что я на ликероводочном заводе стеклотару фасую, вот о чем! Или что граблю круглосуточные магазины! Вот тогда пульс скокнет, старое тельце не выдержит, и бабке кирдык! А за похороны ты, что ли, платить будешь?


В общем, поехали ко мне. Во дворе на лавке сделали привал, отправив Толика в магазин, закурили.


– Слушай, а чего тебе жена не звонит?– поинтересовался Февраль.


– Звонит, наверное, но я телефон выключил,– ответил Семён.


– Мудро.


Ещё до того, как из темноты выплыла фигура Толика с распухшим пакетом в руках, до наших чутких музыкальных ушей донеслось знакомое бутылочное позвякивание.


– Одна не звенит, а две звенят не так,– глубокомысленно изрек Февраль,– молодец, Толян, понимает в жизни.


– Представляете мужики,– с грустью сообщил Толик, едва поравнялся с нами,– я все купил, расплатился, а продавщица, зараза, даже не поблагодарила за покупку! О времена, о нравы!


– Конечно,– Февраль улыбнулся,– за что же ей тебя благодарить-то? Ты в ее глазах алкаш, без роду, без племени, и может даже наркоман. За что ж алкашей и наркоманов благодарить?


– В принципе?– спросил я.


– В принципе,– подтвердил Февраль.


– В принципе, хотя бы за красивую музыку и хорошую литературу.


– Глубоко копаешь!– искренне восхитился Семён.


Вошли в подъезд, молча дождались лифта, втиснулись в крохотную кабинку, и пока она, поскрипывая, ползла вверх, я предупредил, что чаша терпения моих соседей уже давно переполнилась, и если никто из присутствующих не готов поделить со мной свою жилплощадь, шуметь не стоит. Разумеется, все отнеслись к моей просьбе с пониманием, что не помешало Февралю споткнуться в темной прихожей о брошенную кем-то обувь, и шумно рухнуть, опрокинув в падении ящичек с принадлежностями для чистки обуви, а Толику при входе в мою комнату грохнуть пакетом с бутылками о косяк так, что эхо жалобного звона, как мне показалось, долетело до соседнего района.


– За что пьем?– спустя несколько минут осведомился Семён, уже разливая по стаканам коньяк.


– За искусство ещё не пили.


– Значит за искусство!


– А за любовь? За любовь тоже ещё не пили.


– Тогда за любовь к искусству!


– И за искусство любви!


За окном игриво подмигивала фонарями ночь.


– Хотя о каком, к черту, искусстве может идти речь,– Толик пригорюнился, прижал стакан к щеке,– искусство уже давным-давно мертво, и мы же сами его похоронили.


– Да ты кто такой?– растягивая гласные, заплетающимся языком пробормотал Февраль,– ты щенок, птенец желторотый, а туда же. Искусство он похоронил, видите ли… Да когда ж ты успел его похоронить, если от сиськи мамкиной только вчера оторвался?


Я, заблудившийся где-то в своих мыслях, не сразу распознал назревающий конфликт, а когда всё-таки сообразил, к чему все идет- было уже слишком поздно.


– Ты сам-то кто такой, чтобы со мной так разговаривать?!– подстреленным мамонтом ревел Толик.


– Я?! Да я тебя, сосунка неблагодарного, в коллектив привел, опекал тебя, жизни учил! Без меня бы ты об искусстве с бомжами вокзальными философствовал!– хрипло вопил Февраль в ответ.


Я поежился, буквально физически ощущая проклятия, которыми щедро снабжают меня сейчас проснувшиеся посреди ночи соседи по квартире.


– Подставляй харю, сейчас я ее тебе ваксить буду!– Толик вскочил, отставил пустой стакан, и принял боксёрскую стойку.


– На!


Февраль тоже встал, широко развел руки в стороны, словно хотел обнять взбунтовавшегося коллегу, и действительно вытянул голову вперёд, подставляя лицо под удар.


– Отставить мужики!– рявкнул я, с размаху врезав кулаком по тумбочке.


Кулак пронзила острая боль, зато ребята одновременно повернули головы в мою сторону, забыв о рукоприкладстве.


– У кого пиписька больше выясним, когда на следующей неделе в баню пойдем,– уже не так громко добавил я, массируя ушибленный кулак,– а сейчас успокоимся и выпьем.


– Мужики, я домой поеду.


Теперь уже все повернули головы в сторону Семена.


– Мужики, вы очень классные. Вы настоящие! Но я люблю ее, понимаете? Мне к ней надо…


В повисшей тишине мне показалось, что я различил тихий, полный страдания стон математика дяди Володи из соседней комнаты.


– Хорошо подумал?– первым прервал паузу Февраль.


Семён кивнул.


– А как же умереть стоя, и не жить на коленях? Ленин, он ведь плохого не посоветует!– подал голос Толик.


– Это не Ленин, это Че Гевара,– тихо поправил я.


– Не знаю, мужики. Лучше на коленях- но с ней. Она ведь, наверное, сейчас волнуется, морги обзванивает… Вообще, она у меня такая замечательная…


– Да,– Февраль вздохнул,– и моя, наверное, волнуется. Слушай, Сема, давай-ка такси вызывать.


Я сидел на кровати, массировал кулак, и все никак не мог понять, что происходит, а на душе внезапно сделалось тоскливо и одиноко. И ещё нестерпимо захотелось вызвать такси и тоже поехать к кому-нибудь, кто волнуется и обзванивает морги.


Спустя пять минут мы душевно попрощались, и я запер за внезапно прозревшими мужьями входную дверь, после чего вернулся в комнату. Толик сидел на подоконнике, обхватив руками туловище, и по лицу его бродило выражение какой-то детской обиды.


– Слушай,– тихо и не слишком разборчиво обратился он ко мне,– давай ещё о чем-нибудь выпьем, ладно?


– Ладно.


– Только не о любви, хорошо?


– Хорошо.


И мы выпили не о любви. Молча и не чокаясь.


– Они вот к своим титькам уехали,– пожаловался Толик,– и сразу чего-то такого захотелось… Тепла какого-то что ли?


– Может, позвоним кому-нибудь?– предложил я.


– Кому? Три часа ночи. Знаешь, если есть, кому позвонить в три часа ночи, значит и жизнь не зря прожита. Только вот нам некому…


– Ну, я, например, тебе позвонить могу. А ты- мне,– я улыбнулся.


– Да, конечно,– Толик тоже улыбнулся, но как-то не весело,– а знаешь что? Давай падших женщин вызовем, а?


– Шлюх что ли?– я пожал плечами,– вызывай, если хочешь. Только я не буду. Понимаешь, не этого хочется, а другого…


– Ну, это будет как заменитель другого! Как более бюджетный аналог!


– Нет, Анатолий,– я зачем-то заглянул в пустой стакан,– не будет.


– Надо же, какие мы нежные и разборчивые,– Толик скривился,– нас, видите ли, метафизика интересует… А с физикой как быть?!


– Дурак вы, сударь.


Я развернулся,и, дав понять, что разговор окончен, вышел из комнаты, а когда уже закрывал дверь, до меня долетело:


– Так себе-то вызвать можно?


– Вызывай. А я на кухне посплю.


Пошатываясь доковыляв до кухни, я сел за стол, с минуту вертел в руках телефон, перебирая в уме номера друзей, подруг, и просто случайных знакомых.


Решился. Набрал. Приложил холодную трубку к уху.


Гудки- невыносимо долгие, однообразные, безразличные… И, наконец, тихое, сонное, но такое теплое, родное "алло"…


Я вдохнул поглубже, собрал остатки мыслей и чувств воедино, зачем-то закрыл глаза, и старательно выговаривая каждое слово, каждую букву, прошептал:


– Привет, мама. Это я…


Гл. 6. Первый снег.




Сижу, смотрю поверх пульта на дирижера. Приезжая знаменитость, прямиком из солнечной, винной Италии. Как звать-то его? Хоть убей, не помню. Какой-нибудь Джованни, или, например, Лоренцо – не все ли равно? Чуть ли не приплясывает на своей подставке, энергия плещет через край – то хохочет заливисто, то ругается, мол, о, мама Миа! Больше всего он напоминает мне Горьковского Данко – кажется, что вот-вот вынет из груди ослепительно пылающий комок своего сердца, и поведет вперёд, освещая дорогу вопреки всему. Однако, вести нас за собой, даже с пылающим сердцем в руках, ох как не просто, ибо на лицах моих коллег явственно проступает след сурового, нордического характера. "Италия, вино, круглогодичное солнце, загорелые, ослепительно улыбающиеся мужчины за столиками кафе, и женщины в коротких платьях, выгуливающие своих маленьких собачек, это, безусловно, хорошо,– словно говорят их взгляды исподлобья, торчащие, как дуло пулемета из амбразуры дзота,– а ты попробуй, поживи у нас, где холод собачий шесть месяцев в году, где от зарплаты до зарплаты дотягивает сильнейший, где, чтобы снарядить детей к новому учебному году, приходится брать кредит, а ко всему ещё и нужно за что-то есть, и, разумеется, пить, а так же кормить кота и заправлять машину. Поживи в наших широтах, старина, и посмотрим, так же ли ты лихо будешь доставать из груди свое сердце…"


Где и при каких обстоятельствах наш Главный отыскал этого Чиполлино – одному богу известно. Да и не ясно – зачем? Скорее всего, не обошлось без корысти и известной всему миру отечественной смекалки – вы, мол, подирижируете у нас, как приглашенный, а я, стало быть, у вас. Не знаю. Слухи, конечно, ходили разные, но кто, скажите, верит оркестровым слухам? Стоит тебе уйти с работы вместе с какой-нибудь миленькой коллегой, проводить ее до остановки, или, не дай бог, выпить с ней кофе, как на следующий же день всем будет известна точная дата вашей свадьбы, и, к тому же, свадьбы по залету.


Но факт есть факт – уже третий день мы репетируем с итальянцем программу, которую повезем в столицу на какой-то невероятно престижный фестиваль оркестров. Выезд сегодня. Степень готовности программы – на удивление приличная.


Чиполлино, перегнувшись через дирижерский пульт, продолжает что-то воодушевленно вещать по-английски – это наше руководство похвасталось, что оркестранты, не желая уступать своим европейским коллегам, владеют языком просвещенного Запада в совершенстве. Ну и, конечно, сэкономили на переводчике.


– Ничего не понимаю, что он там лапочет,– шепотом пожаловался я Полпальцу, сидящему рядом.


– А какая тебе разница, малый?– искренне удивился Полпальца,– бери в руки карандаш, и делай коня.


– Это как?


– Да вот так.


И Полпальца принялся энергично кивать.


– А ещё делай вид, типа отмечаешь в нотах что-то. Успех гарантирован!


Действительно, большая часть оркестра добросовестно и с самым серьезным видом делала коня, доставляя итальянцу искреннюю радость от полного взаимопонимания с коллективом. А что нам, жалко что ли?


– Вообще, малый, язык учить надо. Книжки, там, читай всякие, фильмы на английском смотри…


– Да я и смотрю.


– И что?


– Ничего,– честно признался я,– даже на сюжете сосредоточиться не могу. Сижу, смотрю, а в голове только одна мысль – какой же я дофига умный и прогрессивный, раз фильмы на английском смотрю!


Полпальца хрюкнул, подавив смех, и, поймав на себе удивленный взгляд дирижера, принялся делать коня с удвоенным рвением.


Позже, собравшись на курилке после репетиции и обсудив тесным кругом перспективы гастролей в столицу, мы перемыли итальянцу все кости, а перемыв, заговорили о насущном.


– Вчера к одной даме на день рождения заглянул,– горестно вздыхая, рассказывал Толик,– большие планы на нее имел, между прочим.


– И что?


– Что-что? Напился, как дурак, и пришла моя очередь тост толкать. Ну, я и толкнул. Анечка, солнышко, говорю,


с днём рождения! Ты такой добрый, такой светлый, и вообще очень хороший человечек! А хорошие люди, они ведь долго не живут. Поэтому каждый прожитый тобой год – это победа над естественным ходом жизни!


– И?


– Обиделась,– Толик презрительно цыкнул языком,– а что, спрашивается, я такого сказал?


– У меня тоже недавно было,– поделился Полпальца,– пришел в бар выпить, а там группа какая-то молодежная концерт даёт. И подсаживается ко мне баба – прям то, что надо. Титьки- во! Жопа- во! Разговорились мы с ней. Музыка эта, говорю, говно собачье. Я сам музыкант, я-то знаю, бляха муха! Она давай этих гавриков на сцене защищать, типа это модно, типа современно. А вы, спрашивает, что слушаете?


– А ты?


– Ко мне на "вы", мужики, понимаете? Типа я старый такой, и нихера уже не понимаю, что к чему.


– И?


– Я завелся, конечно. А она все не отстает – что слушаете, да что слушаете. Что-что, блядь… Ложкой в таз жестяной стучу, и слушаю. А ты, пизда тупая, иди, свое модное говно хавай!


– Макаронник этот задолбал,– поделился подошедший Февраль,– мало того, что я каждый день его рожу довольную видеть должен, так ещё и вызывает ни свет, ни заря. Ну нахрена, объясните, репетицию в девять утра делать? Который день уже не высыпаюсь, блин. И ведь лег, вроде, вчера раньше, а толку? Два часа лежал, ворочался, несколько раз курить ходил… Даже овец считал – все-равно не уснул, ни в какую.


– А я уже давно не овец считаю, а детей своих бывших одноклассниц,– поделился методом я,– знаешь, помогает.


– Хорошо, что не своих собственных,– Толик подмигнул.


– А дети, – Февраль раскурил новую сигарету,– их вообще хрен поймёшь. Вот моему пятнадцать недавно исполнилось – а он, дурак, все повторяет: "скорее бы восемнадцать". Меня так и подмывает иногда сказать ему: "сынок, ну что ты ведешься на все эти байки о взрослой, самостоятельной жизни? Все, что у нас, взрослых, есть – это алкоголь и экзистенциальный кризис. А иногда и алкоголя нет".


Так мы говорили ещё долго, меняли одну тему за другой, посмеивались друг над другом, зябко ежась и матерясь, когда налетал холодный ветер. Каждый бравировал своей иронией или цинизмом, играющим роль толстого панциря, под которым скрывалась такая трогательно уязвимая, мягкая душа, и каждый ощущал себя менее одиноким, менее несчастным, менее неудачливым в кругу таких же, как и он, одиноких, тоскливых неудачников. Калеки должны держаться вместе, иначе их съедят, задушат, раздавят… Держаться вместе, и тихонько посмеиваться над собой, а так же над абсурдным местом и временем, в котором им довелось обитать.



***

А вот уже и вечер все того же дня – я стою на платформе у своего вагона, жадно докуриваю, улыбаюсь симпатичной молодой проводнице, то и дело косящейся на меня, и тихо радуюсь предстоящей дороге.


Гастроли – это всегда приключение, пусть даже если длятся они всего несколько суток. Люди срываются с насиженных мест, на время забывая про семьи, про скуку ежедневного, приевшегося быта, серьезные беды и мелкие неурядицы остаются за спиной, и каждый несёт в себе крохотный огонек детского, непосредственного счастья. Когда же эти огоньки объединяются – вспыхивает весёлый пожар. Для многих это – единственная отдушина, чудом уцелевшая щель, сквозь которую ещё тянет упоительно свежим сквозняком свободы – да, пусть не на долго, но заглянуть в эту щель хочется каждому. Все на время становятся одной большой семьёй, вернее, одним табором, и лишь на гастролях может случиться нечто особенное, почти сказочное, чему никогда не будет места в обжитой и пресной вселенной долгих серых будней.


Весь оркестр уместился в четырех вагонах – музыканты курили на платформе, переходили из одного вагона в другой в поисках подходящей компании, кто-то уже выпивал – короче, царила привычная, вполне творческая суматоха. По перрону взад-вперед в панике носился наш инспектор, пытаясь сосчитать тех, кто уже занял свои места, и вычислить, кого ещё нет. Занятие, нужно сказать, не из простых – сосчитаешь ты людей в первом вагоне, вздохнешь с облегчением, переместишься во второй, а там не хватает двух человек. Пока будешь выяснять, кого же конкретно не хватает, окажется, что все в сборе, зато теперь в первом вагоне пропали четверо. Куда делись, черти? Ах, вот же они, перешли в третий вагон, и уже, ясное дело, распивают. Стоп! А почему в третьем вагоне по количеству людей все сошлось, если пятеро стоят и курят на платформе? Ага, вот в чем дело – Иванов и Курышев притащили в вагон каких-то пьяных, безостановочно смеющихся женщин. Женщин разогнать, Иванову с Курышевым сделать взыскание, выслушать душещипательную историю от Леонтьевой о том, что в детстве она упала с верхней полки, и теперь ездит исключительно на нижней. Объяснить ей, что нижняя уже занята Потаповой, а так, как Потапова уже без пяти минут на пенсии, с ней споры лучше не затевать – себе дороже выйдет. И снова в первый вагон, снова считать людей – опять-таки, количество не то, кого-то не хватает. Кого? Искать, попутно отмахиваясь от проводницы, жалующейся на то, что кто-то заблевал туалет. Нет, это не наши. Как не наши? А вот так, не наши – наши не блюют, по крайней мере до отправления. Кто же тогда? Да хрен знает… Наверное, какие-то диверсанты из других вагонов, не имеющие никакого отношения к артистам оркестра. А сам думаешь – может, и наши. Может и могли. Так кого же не хватает?..


Я, дабы не трепать нервы и без того находящегося на грани истерики инспектора, докурил, щелчком отправил бычок на рельсы, шагнул в тамбур. Надо же, в купейном едем! Гастроли на поезде – уже чудно для людей, привыкших перемещаться в автобусах, ибо экономию руководства на коллективе никто не отменял. А тут ещё и купейные вагоны! Благодать. Ясное дело – заезжему дирижеру пыль в глаза пускают. Ну и пусть себе пускают, если народу от этого только лучше.


Я, сверившись с билетом, дошагал до своего купе, и на всякий случай, вежливо постучал – мало ли…


– Входи!– раздалось из-за не плотно закрытой двери.


Вошел.


Первое, что сразу бросилось в глаза – четыре уже наполненных рюмки на столике, и на каждой по половинке огурца. Перевел взгляд на попутчиков – сидят на нижней полке рядком, молчат, ждут.


– Здарова, мужики,– говорю,– я сегодня с вами.


Своих попутчиков я знал не очень хорошо – мельком видел их лица на работе, но не более.


– Здарова!– радостно поприветствовал меня один из них,– а мы тебя давно ждём.


Ах вот оно что! Значит, трое коллег разлили водку по четырем рюмкам и теперь ждут, собственно, четвертого. Причем им совершенно не важно, кто этим четвертым окажется – про то, что с ними поеду именно я, они знать никак не могли. Любопытный подход. Хотя, чего удивляться…


Я уложил инструмент и кофр с концертным костюмом на полку для багажа, сел. По-быстрому, мимоходом познакомились – того, что так обрадовался моему появлению, звали Ярославом.


– Ну что,– заявил он,– теперь и выпить можно? Как бы за знакомство.


– Ещё же не поехали,– вяло запротестовал я.


– Да?– искренне удивился мой новый знакомый,– так выпьем за то, чтобы поскорее поехали!


Я кивнул – ломаться дальше было бессмысленно, да и не особо хотелось. Проглотили водку, покряхтели, закусили огурцами.


– Чувствую, дорога быстро пролетит,– поделился соображениями Ярослав,– кстати, мужики, рекомендую…


С этими словами он вытянул откуда-то из-под столика литровую банку с чем-то густым и бурым.


– Кисель!– торжественно представил он нам содержимое банки,– теща варила. Водку им запивать – одно удовольствие. Кстати, об удовольствиях…


Рюмки были вновь наполнены, и вновь опустошены.


По коридору загрохотали шаги, звучный инспекторский голос, в который уже раз, начал скороговоркой перечислять имена:


– Коля, Женя, Света, Вадим, Наташа…


– Наташа с нами?– громко и искренне восхитился Ярослав.


– Это не я с вами, а ты со мной, пьяная морда!– кокетливо донеслось с противоположного конца вагона.


– Дима, Стас, Петя, Ярик…


Услышав свое имя, Ярослав нахмурился, и крикнул:


– Хуярик!


Повисла пауза.


– Ты чего ругаешься?– настороженно поинтересовался инспекторский голос.


– А чего так не вежливо?


После недолгого молчания перекличка продолжилась, но до того я явственно расслышал инспекторский шепоток:


– Не оркестр, а зоопарк какой-то.


Судя по перечню имен, и последовавшим за ним вздохом облегчения, все, наконец, оказались на местах. А ещё через несколько минут вагон слегка тряхнуло, и перрон за окном лениво пополз прочь.


– Поехали,– констатировал Ярослав,– ну, в добрый путь.



***



Я сижу в купе Полпальца, Февраля и Анатольича, дослушиваю чей-то длинный и сумбурный тост, закидываю в топку очередную рюмку коньяка.


– Курим?– интересуется Февраль.


– Курим,– соглашается Полпальца.


Мы выползаем в тряский вагонный коридор, пошатываясь бредем по нему. Изо всех купе доносятся радостные пьяные возгласы, где-то вибрирует заливистый женский смех, кто-то уже мучает бог знает откуда взявшуюся гитару… Коллектив отдыхает. Коллектив набирается сил и вдохновения перед завтрашним концертом в столице.


В тамбуре, где, разумеется, курение было запрещено, мы, поколебавшись некоторое время лишь для проформы, извлекли сигареты, но закурить не успели – тревожно взвизгнула едва закрывшаяся за нами дверь, и в тамбур шагнула не молодая, хоть ещё и не успевшая растерять остатки былой привлекательности проводница.


– Хотите, чтобы я вас с маршрута сняла?– сварливо поинтересовалась она, елозя по нам полным негодования взглядом,– сейчас начальника поезда позову, и на следующей станции к херам собачьим…


– Ну что ты, что ты, милая,– Полпальца, опершись плечом о стенку и вальяжно закинув ногу за ногу, широко улыбнулся,– откуда ж ты у нас такая зубастенькая?


Я уже не раз слышал о колдовском обаянии серого кардинала виолончельной группы, но ещё ни разу не доводилось видеть его в действии – сейчас Полпальца предстал передо мной, по меньшей мере, коварным венецианским сердцеедом, чьим серенадам самозабвенно внимает с балкона какая-нибудь придворная фрейлина, а не малое количество выпитого лишь добавляло ему шарма – Дон Жуан, захмелевший от любви, это ведь так естественно! О, Донна Анна, будь же милосердна, впусти его в свою душу!


– А ну, марш в свое купе, и чтоб я больше вас не видела!– буркнула проводница, судя по всему, не слишком падкая на пьяных обольстителей, пойманных на месте преступления.


Делать нечего – пожали плечами, вернулись в купе, выпили ещё.


– По-моему- не ебабельная,– первым прокомментировал случившееся Февраль.


– Да что ты понимаешь?– тут же возмутился Полпальца.


Кажется, история в тамбуре его несколько опечалила – потерпевший фиаско идальго в разношенных штанах с лампасами и мятой, видавшей виды футболке, угрюмо смотрел в одну точку, машинально вертя в руках пустую рюмку и время от времени озадачено почесывая выдающийся живот.


– Не все ж коту масленица,– вполне мирно заметил Анатольич с верхней полки.


– Ну вас в жопу!


Полпальца резко встал, схватил со столика уже порядочно опустевшую бутылку коньяка, и, бормоча себе под нос что-то неразборчивое, покинул купе, громко хлопнув дверью.


– Во даёт,– восхитился Февраль,– белку поймал, что ли?


Я понимал, что дело обстоит несколько сложнее, да и все, думаю, понимали, но разбираться в этом сейчас совершенно не хотелось, а хотелось извлечь из хрусткого пакета под столом баночку пива, стремительно прикончить ее, бесстрашно и самозабвенно понизив градус, а после завалиться спать под уютный перестук колес. Лишь одно обстоятельство мешало реализации такого великолепного плана – пакет под столом был предательски пуст.


– В вагон-ресторан?– предложил Февраль,– коньячок пивалдой шлифанем, и в люльку.


Анатольич с грустью отказался, сославшись на возраст, а я, разумеется, согласился.


В вагоне-ресторане мы встретили Толика, чрезвычайно обрадованного нашим появлением – взяли пива, присели за свободный столик, разговорились, и все бы ничего, да только спустя полчаса выяснилось, что пить уже категорически нечего, а общая жажда праздника все ещё не утолена.


– У меня в купе вино есть,– сообщил Толик.


– Тащи.


– Если уйду, то есть риск, что уже не вернусь.


Пошли, стало быть, вместе.


Ну а дальше мир стал мягким, как суфле, таинственным, как сон шизофреника, и потрясающе незапоминающимся, как параграф из учебника по высшей математике. Толик и Февраль куда-то пропали, зато появился заспанный проводник, которого я тряс за плечо, в ожидании ответа.


– Стоянка пятнадцать минут, но я не советовал бы вам…


Перрон, сладковатый и свежий ночной воздух, я курю, тщетно стараясь сфокусировать взгляд на расплывающихся предметах – фонарный столб, синий бок вагона, окно вокзала, какой-то ларек… И надо всем этим – музыка. Величественная, прекрасная музыка. Кажется, Малер.


– Заходите в вагон, сейчас поедем,– долетает до меня голос проводника из соседней вселенной.


– Ага,– я киваю,– а ты музыку слышишь?


– Слышу.


– Как, и ты тоже?!


– Тоже.


– вот прямо сейчас?!


– Прямо сейчас. Заходите в вагон и коллег своих поторопите.


– Каких коллег?


– Тех, у ларька.


Я покорно, пошатываясь, как мне кажется, на ветру, дохожу до ларька. Действительно, коллеги – Ярослав, он же Ярик, с трудом удерживающий себя на ногах, перегнулся через прилавок и на вытянутой руке держит под ухом у пасмурноликого продавца телефон, из динамиков которого льется монументальная симфония.


– Это Малер, понимаешь?– втолковывает продавцу Ярик,– Малер, блядь! Гений, сука!


Я беру Ярика под локоть, тащу назад, к вагону, попутно слушая лекцию о великом, сука, наверное даже величайшем, так его перетак, композиторе.


А дальше – пробел. Черная дыра. Вакуум.


И голос будиста Шуры:


– Солист пропал, понимаешь? Это катастрофа!


– Какой солист, Шурка?– нехотя возвращаясь к реальности, бормочу я.


Оглядываюсь по сторонам – ага, я все ещё в поезде, все ещё куда-то еду…


– Как, какой? Да пианист, с которым мы Баховский ми мажорный концерт играем завтра.


– Куда пропал?


– Скорее всего сошел на прошлой станции, и все, с концами.


– Так,– я озадаченно почесал затылок, попробовал отыскать в голове хоть одну рациональную мысль, не нашел, расстроился,– и что делать будем?


– Нужно к инспектору идти.


Опять вагонные коридоры, опять вежливое постукивание костяшками о дверь чьего-то купе… Хотя, почему это – опять? К кому это я уже стучался? Ладно, после разберемся.


Инспектора в купе нет, зато есть Петька, арфистка Вика, и две пустых бутылки из-под красного сухого на столике.


– После его ухода из моей жизни я как будто дала трещину,– не обращая на мое появление никакого внимания, вещает Вика.


– Петька, где инспектор?


Петька лишь машет на меня рукой, словно отгоняя назойливую муху.


– Я как будто дала трещину…


– Петька, где инспектор?


Петька приобнимает Вику за плечи, одновременно с этим одарив меня красноречивым взглядом, мол, куда идти знаешь, а дорогу показать не могу – занят.


– Я как будто дала трещину…


– Что такое "как будто"? Дала, или нет?– интересуется он.


– Дала,– признается Вика.


– Ну и ладно,– ласково, хоть и не слишком членораздельно говорит Петька,– я не собственник. А этот Трещин, он из наших хоть? Или из другого оркестра?


Понять, шутит он, или просто уже в стельку, я не успеваю – кто-то подходит сзади, дёргает за рукав. Оборачиваюсь – передо мной стоит низенький, пухленький человечек, во фраке поверх красной вязаной кофты.


– Мужик, ты рано переоделся,– говорю,– концерт завтра только.


Человечек ещё какое-то время стоит, пошатываясь, явно ничего не понимая, а затем проворно ныряет в свое купе.


– Иди к себе, поздно уже,– вздыхает Шура.


– А инспектор как же? А солист?


– Это и был солист. Видимо – нашелся. Тебе бы поспать немного…


Пожав плечами, побрел назад, в свой вагон, спотыкаясь через каждые три-четыре шага. Миновав грохочущий тамбур чуть не врезался в Полпальца, избивающего кулаком ни в чем не повинную дверь купе проводницы.


– Милая, ты такая милая…– стонал Полпальца.


Диагноз был ясен – пьян до полной потери себя.


Пока я шел по коридору, Полпальца все повторял:


– Милая, ты такая… такая милая…


Кажется, наш идальго никак не мог подобрать подходящего эпитета, и от этого ужасно страдал. Однако, когда я уже шагал в свое купе, до меня долетело:


– Милая… Ты такая милая…Я прям хуею!


"Достойно,– почему-то подумалось мне,– если осаждаемая крепость не падет даже после такого, значит это зажравшееся, блядское человечество обречено".


В купе уже все спали – свет не горел. Я, не раздеваясь, лег на свою нижнюю полку, ещё какое-то время рассматривал силуэты пустых бутылок на столике и отблески проносящихся мимо полустанков в квадрате окна, а потом как-то незаметно провалился в тяжёлый, не слишком приятный сон. Сколько спал – не знаю. К яви же меня вернул страшный грохот. "Вот и все,– сверкнула перепуганная мысль в сонном и пьяном мозгу,– поезд сошел с рельс, сейчас все кончится. Боже, как не правильно я жил…". Однако, как следует вглядевшись в душную купейную темноту, я разобрал некий крупногабаритный предмет, лежащий на полу.


– Что это было?– донёсся до меня голос одного из попутчиков.


– Кажется, виолончель сверху рухнула.


– Не, это не виолончель.


Тут же мгновенно протрезвев и покрывшись холодным потом (сразу представился мой футляр, лежащий на полу, а в нем – груда щепок, бывшая некогда инструментом), я нагнулся, вытянул руку… Пальцы коснулись чего-то теплого. Ещё ничего не понимая, я поднес руку к лицу, и, в очередном коротком проблеске за окном, увидел на ладони кровь. В этот же самый миг другой мой сосед сообщил:


– Это не виолончель. Это Ярик со своей полки сверзился.


Я толкнул дверь купе, и внутрь хлынул тусклый коридорный свет, вырвавший из темноты кусок пола, с лежащим на нем телом. Из-под тела растекалась красная лужа.


– Покойся с миром, мастер,– изрек кто-то благоговейным шепотом,– все от синьки ебаной.


– Мужики, делать-то что?– меня накрыла волна тупого, животного ужаса,– нужно скорую!


– Для начала поезд остановить нужно. Беги в тамбур, дерни стоп-кран. Только все равно уже поздно. Так башкой шарахнуться – это ж надо…


Я выбежал из купе, на подгибающихся, ватных ногах проковылял по коридору до тамбура. Стоп-крана в тамбуре не обнаружилось, зато обнаружился Полпальца, ещё более пьяный, чем был. К тому же, не один – идальго одной рукой обнимал за талию ту самую проводницу, а в другой держал дымящуюся сигарету. Вид у них был такой, будто обоим по шестнадцать, и вот-вот должен случиться первый поцелуй, а за ним и все остальное, тоже первое.


При моем появлении проводница дернулась, а Полпальца раздражённо крякнул – идиллия была грубо нарушена.


– Где стоп-кран?!– ошалело вскричал я.


Проводница испугано пискнула, а Полпальца с самым спокойным видом поинтересовался:


– С хера ли он тебе, малый?


– У нас Ярик с полки упал! Насмерть!


Проводница опять пискнула – на сей раз уже громче. На лице Полпальца не дрогнул ни один мускул.


– Ярик, говоришь? Ну пойдем, глянем.


И уже выходя из тамбура, бросил проводнице через плечо:


– А ты, Галюсик, покури ещё, и к себе иди. Я тоже скоро приду.


Мы дошли до купе, Полпальца с вялым интересом заглянул внутрь, пожал плечами.


– Ты, малый, совсем дурак. Это не Ярик насмерть упал, это на тебя водка с коньяком и пивом насмерть упала. Спать иди.


Едва он отошёл, я сам заглянул в купе – Ярик сидел на полу, скребя в затылке, по его лицу бродило выражение той особенной растерянности алкоголика, оказавшегося хрен знает где, хрен знает как. Тем не менее, красная лужа на полу никуда не делась.


– Жаль,– грустно произнес Ярик,– хороший кисель был. Это я его, когда падал сшиб что ли?


Вдруг на лице его отразилось смятение, граничащее с паническим ужасом.


– А водку я тоже вместе с киселем сшиб?


Но услышав, что вся водка была им же и выпита ещё до того, как все улеглись – расслабился, и, как ни в чем не бывало, снова полез на свою полку.



***



Вот и утро – сырое и серое до тошноты. Вот привокзальная площадь – зябко ежащиеся, кисломордые менты, попрошайки обоих полов всех мастей, по привычке переругивающиеся между собой таксисты, перепуганными тараканами снующие туда-сюда люди с чемоданами, мятыми клеенчатыми сумками, пёстрыми баулами… Оркестр, больше напоминающий кагорту оживших мертвецов, грузится в автобус – на лицах скромных служителей муз ни единого проблеска мысли, лишь черная, глухая тоска. Я курю и потягиваю горячий химический кофе из подрагивающего в ненадежных руках картонного стаканчика, стараясь не обращать внимания на озноб, на сосущую пустоту внутри, на безликую, гадостную скуку снаружи. Здравствуй, столица. Здравствуй, ненасытная шлюха, всегда обещающая больше, чем можешь дать. Пусть идиоты и неудачники пропихивают в тебя свои детородные агрегаты, пусть обливаются потом и слюной, в надежде унять свой похотливый голод, и пусть платят, платят, платят, но не за банальную случку, а за возможность возникновения настоящей любви. Да-да, ты ведь не просто позволяешь им иметь тебя куда и как заблагорассудится, ты даришь надежду, что и сама можешь влюбиться, а это сводит с ума надёжнее, чем пошлая нагота или кроткая, покорная безотказность. И это вовсе не жестокость, а профессиональный цинизм наперсточника, раз за разом загоняющего шарик из хлебного мякиша себе под грязный ноготь, и честно, хоть и с некоторой долей печали, смотрящего в коровьи глаза доверчивого кретина, уже успевшего поверить в благосклонность пойманной за сосок гладкотелой фортуны.


И все же, здесь я взрослел. Вокзальная площадь ничуть не изменилась с того самого дня, когда на нее впервые вышел неоперившийся юноша, вчерашний мальчишка, с виолончельным футляром за спиной и гигантским чемоданом в руках. Он вышел, закурил, с искренним, большеглазым удивлением окинул взглядом незнакомое пространство, прикинул что-то в уме. Он прибыл покорителем и бунтарем, рыцарем без страха и упрека, с наивным вызовом смотрящим в лицо надвигающейся со всех сторон неизвестности. Нет, даже по прошествии стольких лет этот вызов никуда не делся, но стал куда как злее, грубее, реальнее… Вернее, тогда еще было и что-то кроме, какая-то вера, какие-то, пусть и робкие, глупые идеалы, а когда остался один лишь вызов – стало не столько грустно, сколько обидно. Город добросовестно мял мальчишку в своих жерновах, отсекал лишнее, как умелый скульптор, и все учил – дружбе, правде, любви, иронии. Учил и злости, выносливости, необходимой жестокости, хитрости, холодному расчету… Здравствуй, учитель. Ты по-прежнему намеренно неопрятен и хамоват, по-прежнему дурно пахнешь. Молодец, не изменяй же себе и впредь.


Я утопил окурок в недопитом кофе, бросил стаканчик, вопреки местным законам, в ближайшую урну, шагнул в автобус, уселся на свободное место, и почти сразу задремал.


Спустя час, отдав дань столичным дорожным пробкам, мы были на месте – выгрузились, дождались, пока откроют служебный вход, вязким потоком втекли внутрь скучного бледно жёлтого здания, сбросили верхнюю одежду и разобрали инструменты в артистических, покорно заняли места на сцене. Акустическая репетиция заняла не более двадцати минут – дирижёр взял несколько фрагментов программы, не слишком удовлетворился полученным результатом, вздохнул, пожал плечами и милосердно рассудил, что после тяжёлого переезда музыкантам необходим отдых. До вечернего концерта оставалось ещё по меньшей мере восемь часов, но так, как гостиницы оркестру не полагалось (все-таки у щедрот начальства имелись границы), отдых предполагался здесь же, то есть в двух артистических, в местном буфете, или на мягких пуфиках в просторном холле концертного зала – кому что по душе. Лично я совершенно случайно обнаружил в одном из коридоров роскошнейшее кресло, в котором и провел несколько часов, то проваливаясь в теплую, нежную полудрему, то с недовольством выныривая из нее, если мимо кто-то шумно проходил. Удовлетворив же потребность во сне, я наведался в буфет, скромно перекусил, и, почувствовав себя уже совсем хорошо, вышел из здания на улицу, привалился к стене у черной жестяной мусорки, закурил.


Меня окликнули. "Не отзывайся,– тут же посоветовал внутренний голос,– пусть решат, что обознались, и идут себе лесом. Так будет лучше". Но я не выдержал – обернулся.


Стоящего в нескольких шагах от меня мужчину я знал, вернее, лицо его было мне знакомо, хоть кроме него в памяти, вроде бы, не сохранилось ни имени, ни какой-либо другой поясняющей информации.


– Владик?– неуверенно предположил я.


– Дурак что ли?– мужик покрутил пальцем у виска,– совсем мозг пропил? Игорь я. Что, реально забыл, чертяка? Ну даёшь.


Я ещё даже не успел прикинуть, кем этот Игорь может мне приходиться (Бывший однокурсник? Собутыльник? Должник или, что вероятнее, кредитор?), а мужик уже радостно тряс мою машинально протянутую руку.


– Сколько лет, сколько зим! Куда пропал-то? Не звонишь, не пишешь…


– Да я так, то там, то здесь, понимаешь, замотался совсем…


Пока я нес эту и прочую бессмысленную чепуху, память все-таки сжалилась, и дала ответ на мой запрос.


Игорь… Да, кажется, был такой. Где-то мы с ним даже играли вместе, где-то пили, что-то обсуждали. Так уж сложилась жизнь, что во времена моего мятежного студенчества (словно чтобы подчеркнуть контраст со школьными годами), я всегда был номером один, всегда был первым. И все мои друзья тоже были первыми. Элита, сливки студенческого социума, признанные большинством, как самые талантливые, а так же самые привлекательные и разудалые. Да, с деньгами всегда было туго, но ведь авторитет не обязательно покупать – его можно заработать тысячей способов, никак не связанных с финансовыми вливаниями. У нас были самые лучшие педагоги, нас окружали самые лучшие женщины, мы играли на самых солидных концертах, и играли, надо сказать, замечательно – короче, мы все были первыми. Каждый- номер один. А Игорь всегда был вторым. Или даже третьим. Он тоже был виолончелистом, и старался подражать мне если не во всем, то во многом, копируя манеру игры, умение держать себя на людях, привычки, фразы, жесты, увлечения… Он при любом удобном случае выпытывал, какие фильмы я смотрю, какую музыку слушаю, какие книги читаю. Внимательнее всего Игорь наблюдал за моими взаимоотношениями с девушками, и когда я одерживал очередную победу над представительницей слабого пола, он старался повторить до мелочей весь проделанный мной путь к успеху, не редко даже с той же дамой, что и я, разумеется, дождавшись, пока номер один охладеет к ней телом и душой. Впрочем, все мои поражения на том же личном фронте (случающиеся, чего уж, не реже, а то и чаще побед), он анализировал с той же одержимостью. Если меня приглашали на халтуру в какой-нибудь оркестр, а я с важностью заявлял, что оркестр этот говно, и никакие деньги не заставят меня предать принципы – Игорь тоже не шел туда играть. Однако, когда на следующий день мое финансовое положение обрисовывалось несколько чётче, и оказывалось, что все выпито, съедено, скурено, и многое даже в долг – я соглашался на халтуру, и Игорь соглашался тоже. Шло время. И вот, совершенно внезапно, копирование кончилось. Нет, я по-прежнему являлся номером один, по-прежнему был образчиком непропиваемого таланта и бунтарского обаяния, но Игорь уже не подражал мне. Скорее – наоборот. Он бросил пить, устроился на тяжёлую, унизительную, и, к тому же, низкооплачиваемую работу, завел вполне серьезные отношения с одной мадам, и, в конце концов, съехал из общаги, сняв скромную комнату где-то в черте города. Он много и скучно работал, постепенно продвигаясь по карьерной лестнице – я пил, гусарил, играл концерты в качестве солиста. Он женился, скопил на автомобиль, нашел вторую работу – я по-прежнему пил, играл в квартетах и камерных ансамблях с выдающимися музыкантами, просыпался и засыпал с разными женщинами, но чаще один. Его, наконец, позвали на место концертмейстера в неплохой оркестр – я, не изменяя себе, пил, планы на будущее становились все туманнее. Студенчество кончилось – он взял ипотеку и купил квартиру, я попробовал уехать за границу, но ничего путного из этого не вышло, пришлось вернуться. Он работал, получал премии два раза в год, его звали на халтуры – я устроился в гаденький третьесортный оркестрик, проработал там две недели, в порыве чувств нахамил дирижеру, и, не дождавшись первой зарплаты, ушел в детскую музыкальную школу, где отработал ещё неделю, уволился, полмесяца голодал, жил на квартирах то у одних, то у других друзей, играл на улицах и в подземных переходах, а потом плюнул на все, и сбежал в провинцию.


Теперь же вот мы стоим, смотрим друг на друга, разговариваем.


– Ты к нам поработать пришел, или так, в гости?– интересуется Игорь.

Загрузка...