- Промазала... Очень уж мало времени... Вот если бы его хоть на секунду остановить!..
- Крикнула бы ему, глядишь, он бы и разинул рот, - пошутил Николай, и вдруг его осенила догадка: - А что если попытать сдвоенным выстрелом!
- Как это?
- Представь себе, идет финн, и вдруг у самого носа его свистнет пуля. Что он сделает?
- Вздрогнет, конечно.
- Правильно. Вздрогнет и непременно остановится. В это-то время и надо бить...
- Но одному это невозможно.
- Правильно. И я предлагаю поохотиться вдвоем. Не возражаешь?
Они условились обо всем и стали ждать, стоя рядом. Светило нежаркое и невысокое заполярное солнце, текли над землей хмельные запахи лесов и лугов, разноголосо щебетали и посвистывали птахи, а мысли и чувства двух людей были поглощены главным делом войны, которое в обычных, мирных условиях называется убийством.
В напряженной позе стоять тяжело, еще тяжелее неотрывно глядеть в одну точку - туда, где ненадолго должен показаться чужой солдат. Николай переминался с ноги на ногу, следя за девушкой. Она тоже время от времени встряхивает кудряшками, выбившимися из-под пилотки. И почему-то часто вздыхает. О чем она думает в эти минуты? Кого вспоминает?..
Прошел час, прошел другой, а финн не появлялся. Николай уже подумал, что ему пора возвращаться в свое отделение, когда над бруствером вдруг показалась сперва голова солдата, а потом он и сам высунулся по пояс.
В то же мгновение раздался выстрел девушки - пуля взметнула землю бруствера чуть впереди солдата. Финн замер, и теперь выстрелил Николай. Финн схватился рукой за плечо, покачался и рухнул.
Девушка с чувством восхищения посмотрела на Николая.
- И как это ты ловко придумал! Тебя бы хорошо инструктором на снайперские курсы... Хочешь, я напишу туда?
- Нет, не хочу, - ответил Николай, разминая окаменевшие руки и ноги. Не забывай, я ведь - штрафник... Ну, будь здорова, синеглазая!
20
- Счастливчик ты, Косаренко, - сказал Коровин, когда узнал, чем закончилась очередная охота товарища. - С тебя теперь досрочно снимут судимость. Легко сказать - уже четверых врагов ухлопал!..
- Это счастье и для тебя не под запретом.
- Так-то оно так, да... А ведь ты, Ваня, плясать должен.
- Чего это ради?
- Письмо тебе. - Коровин достал из кармана гимнастерки треугольничек, основательно потертый на сгибах. - Вот оно.
У Николая колыхнулось сердце, когда он увидел почерк братишки.
В осторожных выражениях, тонкими намеками, понятными только им, братьям, Павел с недоумением и тревогой спрашивал, что произошло с Николаем, почему он воюет под чужой фамилией? Главное же - он сообщил такое, от чего в глазах Николая потемнело: старший брат, Константин, пропал без вести, а средний, Василий, тяжело ранен и, нет надежд, что останется жив...
Николаю сделалось не по себе, он вышел из блиндажа и зашагал по траншее. Навстречу попались два солдата - он их не заметил, вверху завыла и разорвалась где-то поблизости мина, - он ее не услышал. Понурив голову, брел он, не ведая куда и зачем.
По обеим сторонам траншеи, то там то здесь, иногда очень близко, рвались мины и снаряды, едва ли не над самой головой свистели пули, а ему хоть бы что. В ложбине, перед болотом, вышел из траншеи, лег под кустом ивы на мягкий настил мха и замер. Ни мыслей в голове, ни чувств в сердце полная отрешенность...
Тут его и нашел Коровин, когда бой утих.
- Вона, оказывается, ты где! - воскликнул он. - А я с ног сбился пропал, думаю, человек... Так, ясно-понятное дело, и капитану доложили... Что стряслось-то?
- Ничего, - нехотя ответил Николай, поднимаясь.
- Пойдем капитана порадуем.
- Лучше в свою землянку...
- Как хочешь, только он очень беспокоился за тебя. Надо, говорит, найти его хоть мертвого... А ты цел и невредим.
В эту минуту Николай, хорошо знавший крутой характер командира роты, не хотел попадаться на глаза капитану, но, как назло, попался.
- А, это ты объявился, пропащий? - сказал командир роты, останавливаясь. - Где же ты был во время перестрелки?
- Там, - неопределенно махнул рукой Николай, избегая сурового взгляда капитана.
- А как это прикажешь понимать?
Николай глубоко вздохнул и признался:
- И сам не знаю, товарищ капитан, как оно получилось, но только я вроде как бы уклонился от боя.
- Почему "вроде как бы"? Самым позорным образом уклонился! - повысил голос капитан. - А я-то, грешным делом, собрался хлопотать о досрочном снятии с тебя судимости... Теперь, что ж, теперь вынужден буду ходатайствовать о другом, о твоем разжаловании в рядовые. За трусость!
- Кому прикажете передать отделение? - спросил Николай, внутренне соглашаясь со справедливостью командирского решения: на его месте сам Николай поступил бы точно так же и никак иначе.
Капитан ответил не сразу, о чем-то думая.
- Командовать пока продолжай, - сказал он уже более мягко, хотя и предупредил: - Но гляди: еще раз струсишь - пеняй на себя - головы можешь не сносить! Это уж точно! Иди к своим бойцам!
- Слушаюсь, товарищ капитан! - козырнул Николай.
21
В конце сентября сорок третьего года Ивана Дмитриевича Косаренко, как искупившего "вину" перед Родиной, из штрафной роты откомандировали в соседнюю дивизию для прохождения боевой службы на общих основаниях.
Попав в обычную стрелковую роту, Николай попросил вручить ему ручной пулемет, сказав, что он им владеет хорошо и, стало быть, в бою может принести наибольшую пользу, ведя огонь по врагу именно из этого оружия. Два часа спустя, старательно почистив свое новое оружие, Николай с удовольствием выпустил из него по врагу первую, пробную очередь. Работой пулемета остался доволен: не подведет в трудную минуту боя.
Итак, Николай Кравцов добился того, чего хотел, совершая рискованный побег из мест заключения, но ожидаемой радости не испытывал. Ни большой, ни малой.
Нет, он нисколько не жалел о том, что бежал из Приуралья, где над головой ни пуль, ни снарядов, - мучительной была для него сама мысль о том, что, воюя под чужим именем, он будто крадет - у кого неизвестно свой священный гражданский долг - защиту Отечества. Мысль эта тяжким бременем давила на душу, не знающую покоя. На его глазах гибли люди, вполне мог погибнуть и сам Николай - война есть война, и он, кадровый военный, хорошо это понимает, не хотелось мириться с одним: гибелью под чужим именем. Именно поэтому в минуты особенно мучительных раздумий в разгоряченную голову его настойчиво лезла препакостная мыслишка: в тихий солнечный день - именно в тихий и в солнечный! - на глазах своих врагов выбраться на бруствер траншеи и во весь голос прокричать: "Товарищи мои дорогие, вы меня принимаете не за того, кто я есть на самом деле. Никакой я не рядовой Косаренко Иван Дмитриевич, а старший лейтенант Кравцов Николай Миронович, злостно опозоренный и безвинно пострадавший. Запомните: я - старший лейтенант Кравцов из Лепельского пехотного училища..." И пускай тогда вражеский снайпер, который, конечно же, возьмет его на мушку, нажимает на спусковую скобу винтовки - уж если погибать, так под своим именем.
Другая же мысль, тревожная, хладнокровная, предохраняющая от скоропалительных решений и безрассудных поступков, - эта мысль требовала честного ответа на вопрос: а кому пойдет на пользу такая "красивая" смерть на миру? Кому?.. И почему ты должен уходить в небытие хотя и под своим именем, но не доказавшим свою невиновность?
Нет, задуманное надо непременно довести до желанного конца, ради которого он уже претерпел столько мук и лишений и до которого теперь, в общем-то, не так уж и далеко. Свою судьбу Николай будет просить об одном: чтобы вражеская пуля раньше времени не нарушила его тщательно обдуманный, в главных пунктах уже осуществленный план восстановления своего доброго имени. Только бы не нарушила...
Как-то вечером, лежа на бревенчатых нарах землянки, Николай при свете коптилки, сделанной из латунной гильзы сорокапятимиллиметрового снаряда, читал красноармейскую газету. Вести с фронтов были хорошие, ободряющие. Разгромив фашистские полчища на Курской дуге, наши войска на большом протяжении вышли к Днепру и на высоком правом берегу его захватили несколько плацдармов, важных для наступления по Правобережной Украине. По всему видно: чаша весов войны, в которой решались судьбы Родины, навсегда склонилась в нашу пользу.
В одной из статей приводились слова Сталина о бережном отношении к человеку, высказанные им еще в предвоенные годы в открытом письме к комсомольскому пропагандисту из Курской области. Когда этого пропагандиста ретивые службисты стали притеснять, обвиняя его в мнимом отступничестве от политики партии, он, не будь дураком, взял да и написал Сталину. Так, мол, и так, дорогой товарищ Сталин, защитите незаслуженно обиженного, оградите от нападок. И Сталин защитил!
Отложив газету, Николай задумчиво поглядел на колыхавшийся огонек коптилки и с затяжным вздохом подумал о том, что если бы товарищу Сталину каким-то образом стала известна его горемычная судьба, он, конечно же, заступился бы за него, восстановил справедливость. Но товарищ Сталин, к несчастью для Николая, никогда не узнает, как злые людишки исковеркали ему жизнь, ему, Кравцову Николаю Мироновичу. Никогда!
А что если по примеру курского пропагандиста обратиться к нему за помощью?
Но стоит ли? У Верховного Главнокомандующего и без него забот полный рот, - уместно ли, допустимо ли отвлекать его внимание своей личной обидой, даже и тяжкой, от неисчислимого множества проблем войны, которые он решает? Николай перестал бы уважать самого себя, если бы решился на такой в высшей степени неблаговидный поступок.
Что же, однако, предпринять для выхода из тупика, в котором оказался? Что?..
И все же Николай достал из вещевого мешка помятую тетрадку, карандаш и начал торопливо писать:
"Москва, Кремль, товарищу Сталину.
Дорогой Иосиф Виссарионович! К Вам обращается рядовой боец Красной Армии, фронтовик..."
Но решимость его вдруг иссякла: о чем же можно просить Верховного Главнокомандующего, предварительно не объяснив, почему он, старший лейтенант Кравцов Николай Миронович, стал рядовым Косаренко Иваном Дмитриевичем? Но как это объяснишь, зная, что все письма с фронта непременно прочитывает военная цензура?
Долго думал Николай, как быть, и наконец нашел выход: "Очень прошу вызвать меня в Москву. Я расскажу Вам обо всем том, что меня мучает и мешает в полную силу драться с фашистами. Поверьте мне, судьба моя очень непростая, но в душе я остался таким же, каким был, когда в кармане моей гимнастерки лежал партийный билет..."
22
Неустойчива, капризна северная погода. Утром во всю мощь светило солнце, и, казалось, ничто не предвещало ненастья, но в полдень небо вдруг заволокли низкие, тяжелые тучи, стал накрапывать мелкий, въедливый дождь, а к вечеру разбушевалась пурга.
Наблюдая в амбразуру за обманчиво пустынным передним краем противника, искромсанным снарядами и минами, Николай подсчитывал, сколько дней письмо пробудет в пути. Как ему ни хотелось, чтоб оно возможно быстрей дошло до Москвы, - он трезво соглашался на двухнедельный срок. Что же касается ответа оттуда, то его ничто не может задержать - по правительственным каналам связи в одночасье долетит из Кремля до дзота Николая..
И все-таки это ужасно долго - четырнадцать дней и ночей нетерпеливого ожидания... неизвестности! За это время здесь, на передней линии огня, могут произойти самые неожиданные, даже драматические события.
Николай представил себе, как все в роте - да и не только в ней удивятся, когда узнают, что его, ручного пулеметчика, срочно вызывают в Москву... Он уже обдумывал, что скажет, когда Верховный Главнокомандующий, тронув пальцем усы, со скупой отеческой лаской спросит: "Так о чем же вы хотели сообщить мне, товарищ Косаренко?.." От этой мысли даже голова закружилась...
Из лесных чащоб на тесные солдатские блиндажи и дзоты по фронтовой земле, обезображенной взрывами, расползались быстрые осенние сумерки.
Начиналась северная фронтовая ночь - бесконечно длинная, полная опасностей и тревог. О чем только за эту ночь не передумает солдат, всматриваясь и вслушиваясь в темноту, о ком не вспомнит! Именно в эти томительные часы он особенно остро и глубоко сознает: дорога в родной дом, к старушке матери или к той, которой еще не сказал заветного слова, к жене, и детям, к любимому мирному труду, ко всему тому, что в совокупности составляет жизнь, - эта дорога для него лежит через муки и страдания, через кровь и смерть...
Ветер шумел свирепо и грозно, безжалостно выдувая из дзота остатки тепла.
Одетый, как и все, не по-зимнему - в солдатской шинели, которая, как известно, подбита рыбьим мехом, и в пилотке, Николай сильно продрог. Греясь, он несколько минут подпрыгивал и обхлопывал себя, потом на ощупь свернул папиросу, но в трофейной зажигалке кончился бензин. Эка досада! Разве что сходить к ближайшему соседу, до которого метров пятьдесят, если не больше, но тут же вспомнил: не положено покидать свой пост - мало ли что может случиться?
И опять Николай смотрит в темноту, опять напрягает слух. По-прежнему ничего подозрительного. Над передним краем противника даже ракеты не взлетают - забились, наверное, финны, в блиндажи и дрыхнут. Слышен только шум ветра да жалобный писк расщепленного остатка сосны, искалеченной снарядом.
Холодно, скучно, тоскливо.
Вдруг в однообразном, убаюкивающем шуме ветра почудился какой-то едва уловимый скрежещущий звук, как будто кто-то поцарапал ногтем по пустой железной бочке. Насторожившись, Николай оглядел все видимое пространство перед колючей проволокой, но ничего подозрительного не заметил. А между тем странный звук повторился. Что за чертовщина?
Возле одной из деревянных крестовин проволочного заграждения даже вроде бы какая-то тень мелькнула. Или это померещилось?..
Все стало ясным, когда ветер на секунду-другую стих и до слуха Николая донесся раздраженный полушепот.
Финны!
Сдерживая нетерпение, Николай неспешно, будто на учебном стрельбище, еще и еще раз проверил, на месте ли запасные диски. И только после этого открыл огонь. Пулемет затрясся. Николай на миг отпустил гашетку, прислушиваясь: за колючей проволокой смятенные крики и стон.
Как только диск закончился, Николай тотчас же вставил другой, и пулемет вновь заработал...
С недалеким перелетом вдруг разорвалась мина. Вторая грохнула где-то поблизости, третья чуть левей и впереди бруствера. А через минуту мины стали рваться так часто и так близко, что содрогнулось двухнакатное перекрытие блиндажа и на Николая, присевшего на корточки, с потолка посыпалась тонкая струйка земли...
На рассвете в сопровождении автоматчика и командира роты на огневую точку пришел комбат.
- Ты, Косаренко, из-за чего тут шум поднимал? - спросил он Николая внешне грубоватым тоном, уже зная в общих чертах о причине ночной перепалки.
- А убедитесь сами, товарищ капитан. - Николай показал на амбразуру.
В проволочном заграждении были проделаны четыре прохода. Возле одного из них, рядом с обгоревшим пнем, одиноко торчал немецкий ручной пулемет и валялась каска, возле другого, на бруствере воронки, распластав руки, лежал убитый солдат. А дальше, по ходу отступления финнов, виднелись металлический патронный ящик, противогаз, плащ-накидка...
- Ну, брат, здорово же ты их проучил! - похвалил комбат. - Четыре прохода... Не для одного отделения и даже не для взвода... Молодец, товарищ Косаренко!
Расспросив о подробностях ночного боя, комбат на прощанье сказал:
- Ну, герой, будь здоров!
Оставшись один, Николай свернул самокрутку, но, вспомнив, что в зажигалке нет бензина, ругнул себя: не догадался у гостей попросить огоньку!
С сожалением положив самокрутку за отворот пилотки, он устало потянулся, сладко зевнул. Подумав, что до завтрака можно вздремнуть - днем противник и носа не высовывает, он сел на патронный ящик, прислонился плечом к пихтовому стояку и блаженно закрыл налившиеся тяжестью веки. Засыпая, подумал: "Вот и прошла первая ночь после отправки письма..."
Теперь он жил и воевал, подбадриваемый ожиданием вызова из Москвы, надеждой, что все будет хорошо, порушенная жизнь его скоро войдет в нормальное русло. Он считал дни и часы, оставшиеся, по его предположениям, до вызова, который все поставит на свои места - справедливость не может не восторжествовать, на то она и справедливость.
23
И дождался-таки своего Николай - его вызвали.
Но не через две недели, как он рассчитывал, а гораздо раньше - на четвертый день.
- Ну, брат, поздравляю! - сказал командир батальона радушно, когда по его вызову Николай явился на командный пункт батальона.
- С чем, товарищ капитан? - почему-то с неосознанной тревогой спросил Николай, радуясь и страшась одновременно.
- А не догадываешься? - Комбат улыбнулся одними усталыми глазами спать ему приходилось мало.
Николай, конечно же, догадывался, но не верил, что ответ из Москвы пришел так быстро. А о том, на что намекал комбат, он попросту и не подумал.
- Эх ты, герой! - засмеялся комбат, обнажая точеные зубы. - Я же тебя к ордену представил... Ты сегодняшнюю газету-то "На разгром врага" читал?
- Нет.
- Вот так да! А тебя там так расписали... Огурцов! - комбат обратился к своему ординарцу. - Ну-ка найди и вручи Косаренко газету!.. А ты отправляйся в штаб дивизии - тебя туда вызывали. Как возвратишься оттуда, сразу же ко мне. Расскажешь, что и как...
- Слушаюсь, товарищ капитан!
Небольшая заметка в красноармейской газете, которую принес ординарец, более или менее точно передала смысл того, что произошло с Николаем позапрошлой ночью, но так как в ней речь шла о рядовом Косаренко, Николай прочитал ее довольно равнодушно. По той же причине не очень осчастливило его и сообщение комбата о представлении к боевому ордену. Вот если бы наградили не Косаренко Ивана, а Кравцова Николая...
При всем том, он явственно ощущал предчувствие каких-то новых перемен в своем теперешнем положении. Что эти перемены наступят, что скоро опять он станет самим собою, Николай теперь не сомневался. Вопрос стоял так: хуже или лучше ему будет после этих перемен? Кем он потом станет, когда они произойдут, тем ли, кем был всю свою сознательную жизнь, или, наоборот, тем, кем его сделали после ареста в мае прошлого, сорок второго, года?..
Штаб дивизии, куда пришел Николай, размещался в поселке меж двух лесистых сопок. Поселок был небольшой: десятка три рубленых домов, вытянувшихся в одну искривленную улочку вдоль распадка, по которому текла быстрая каменистая речка.
Николай уже почти полгода не видел нормального человеческого жилья и теперь с любопытством разглядывал дома, украшенные резьбой, и добротные хозяйственные пристройки к ним. "Просторно люди живут", - думал он.
Разыскав дом, где находился дежурный по штабу дивизии, Николай доложил пожилому майору, что прибыл по вызову. Жестом посадив его на скамейку, майор кому-то позвонил, сказав скучноватым голосом, что рядовой Косаренко прибыл, и склонился над топографической картой.
Минут через пять вошел смуглолицый симпатичный старший лейтенант в ладно пригнанной шинели, начищенных до блеска хромовых сапогах и поношенной довоенной фуражке. Взглянув на Николая черными глазами, он спросил:
- Косаренко?
- Так точно. - Николай встал по стойке "смирно".
- Я оперуполномоченный Особого отдела Семиреков. Следуй за мной!
От этих слов в груди Николая сразу похолодело, и неясное предчувствие больших перемен вдруг сразу переросло в уверенность: начинается новая, быть может, еще более тяжкая, чем до сих пор, полоса его незадачливой жизни...
Пришли в соседний дом. В большой комнате старший лейтенант разделся, повесил шинель на деревянный костыль и предложил раздеться Николаю. Потом сел за дубовый стол, не прикрытый скатертью, а Николаю указал на табурет возле него. Сидели друг против друга. Ничего хорошего не ожидавший Николай подумал: "Как на допросе..."
Старший лейтенант почему-то не спешил начинать разговор, тянул время, по-видимому, давая возможность солдату освоиться с обстановкой.
- Куришь? - наконец произнес он, протягивая через стол портсигар, искусно сделанный из самолетного дюралюминия.
- Спасибо, - поблагодарил Николай, беря сигарету с внутренней настороженностью.
- В красноармейской газете рассказывается об умелых и смелых действиях пулеметчика Косаренко, - заговорил следователь, сбивая на бумажку пепел с сигареты, - не про тебя ли это?
- Про меня, - ответил Николай, радуясь тому, что офицер прочитал заметку, которая ему на пользу.
- Молодец, хорошо воюешь, - похвалил старший лейтенант и, расспросив, откуда он родом, давно ли на фронте, вдруг задал вопрос, который прояснил Николаю причину, по которой он оказался перед ним:
- Скажи, товарищ Косаренко, а что ты хотел сообщить товарищу Сталину?
Стараясь не выдать своего волнения, Николай ответил не очень вежливо:
- Да уж это, товарищ старший лейтенант, мое личное дело.
- Вот как! Но я с тобой согласиться не могу, - мягко, без обиды на невежливость рядового возразил офицер. - Желание встретиться лично с товарищем Сталиным прямо касается нас, работников органов государственной безопасности. Хороши бы мы были, если бы не знали, кто и почему обращается к Верховному Главнокомандующему. Так что, если у тебя есть какая-то важная тайна, которая может пойти на пользу нашей победе, ты не имеешь права скрывать ее от нас, работников Особого отдела "Смерш".
Вздохнув, разочарованный Николай молчал. Ему стало ясно, что ни о каком вызове в Москву не может быть и речи, что от него теперь не отстанут до тех пор, пока не добьются признания в том, по какой причине он писал свое загадочное для них письмо. Как же теперь быть? Откровенно рассказать этому симпатичному старшему лейтенанту всю горькую и горестную правду о себе, ничего не утаивая, а там будь что будет или, напротив, прикинуться этаким простачком, который под настроение и по глупости отправил в Кремль письмо, толком не отдавая себе отчета, для чего он это делает. Но оперуполномоченный старший лейтенант вряд ли поверит в эту несерьезную, по-детски наивную придумку.
И в общем-то Николай не ошибался, думая так. Старший лейтенант и в самом деле был опытным чекистом и, конечно же, догадывался о том, что происходит в душе сидевшего перед ним бойца, судя по всему, неглупого и отважного, коль скоро в описанном газетой бою действовал похвально, решительно и умело. Такой боец не стал бы обращаться по пустякам к самому товарищу Сталину - знал бы, что Верховный Главнокомандующий по горло занят организацией сил и средств для разгрома фашистских орд.
- Давай так, товарищ Косаренко, договоримся. Вот тебе бумага и чернила. Кратко изложи, что именно томит твою душу. Ты же не можешь не понимать: в любом случае Иосиф Виссарионович лично не станет заниматься твоим делом, а поручит кому-нибудь из нашего брата, работников госбезопасности. Так не лучше ли не в Москве, а здесь, на месте, освободиться от всего того, что, как ты пишешь, мешает тебе во всю силу биться с фашистами? Или ты доверяешь только московским чекистам?
- Да нет, почему же, - возразил Николай.
- Тогда смело открывай свою душу, а я не буду тебе мешать, сказал следователь и вышел.
Облокотившись о стол Николай долго сидел неподвижно, мучительно раздумывая.
Пока его не арестовали и даже не обезоружили - он пришел с карабином, пока особистам еще ничего не известно о том, кто он и как попал в действующую армию, не лучше ли незаметно уйти? Старший лейтенант прошел куда-то мимо окон, и, стало быть, появилась возможность скрыться.
А где? И главное - зачем?
Ведь одно дело - совершить побег из мест заключения и объявить себя дезертиром, чтоб под чужой фамилией и штрафником попасть на фронт, другое бежать с фронта, чтобы стать настоящим дезертиром. Одно дело - погибнуть от вражеской пули, другое - от своей, советской, и все под той же чужой фамилией.
Нет, такой позорной смертью Николай умирать не хотел.
Но и признаваться было страшно: ведь его снова будет судить военный трибунал - он это хорошо знал, - опять же по 58-й статье, только по другому пункту - по 14-ому, контрреволюционный саботаж, выразившийся в уклонении от отбытия наказания за политическое преступление.
И так худо, и этак не лучше.
Когда за окном вечерние сумерки стали фиолетовыми, в комнату вошел юркий боец с двумя котелками.
- Это тебе, - сказал он начальственно покровительственным тоном, ставя котелки на стол. - Тут вот рисовый суп, а это пшенная каша со "вторым фронтом"... Ешь, пока не остыло!
Боец занавесил оба окна плащ-палаткой, зажег керосиновую лампу и, пред тем как уйти, спросил:
- У тебя курево-то есть?
- Есть, - рассеянно ответил Николай, позабыв о том, что табака-то у него как раз и не было.
Через полчаса возвратился старший лейтенант. Взглянув на чистую бумагу, лежавшую перед Николаем, и на нетронутый обед, он недовольно поморщился.
- Зря, Косаренко, замыкаешься, - сказал он, присаживаясь напротив. Москвы тебе все равно не видать - никто тебя туда не вызовет. Выход один: сообщить обо всем здесь. Так будет лучше для тебя. Поверь, я знаю, что говорю.
Николай продолжал молчать, мучаясь от жестокой внутренней борьбы: что делать?
- Ну-ну, подумай еще. - Старший лейтенант придвинул к себе лампу и развернул газету.
- Мне выйти-то можно?
- Конечно! - ответил оперуполномоченный и крикнул в соседнюю комнату: Осокин! - А когда на пороге в почтительной позе застыл юркий боец, распорядился: - Покажи нашему гостю уборную...
Выйдя во двор, Николай тоскливым взглядом окинул вызвездившееся небо и с отчаянной решимостью подумал: "Ладно, будь что будет!.."
- Ну что, надумал? - спросил его Семиреков, когда он возвратился в дом.
Вздохнув, Николай кивнул в знак согласия.
- Только писать, гражданин оперуполномоченный я не буду: коротко не смогу, а длинно - стоит ли? Договоримся так: я начну рассказывать, а вы уж записывайте, что надо. Можно ведь так?
24
- До мая сорок второго года жизнь моя, гражданин следователь, складывалась не так уж плохо. Во всяком случае, не имел причин жаловаться на судьбу свою. Это, конечно, не означает, что у меня вовсе не было горестей и печалей. Но в главном, решающем, в том, что делает человека счастливым, я был, как говорится, на высоте. С детства мечтал стать кадровым военным и стал им. С трудностями, правда, и немалыми... До службы в армии я успел закончить Острогожское педучилище и работал сельским учителем. Тогда же встретил девушку Олю... Поженились, у нас появился ребенок - сынишка Владик. Казалось, чего бы еще надо?.. А меня неудержимо тянуло в Красную Армию. Пошел в военкомат, но там категорически отказали: учителей на службу не берем - их и так не хватает... Но я добился своего... На Дальнем Востоке служил связистом. Тосковал, конечно, по Оле и сынишке, и здорово, однако, не жалел, что по своей воле с ними разлучился. Ну, служу, время идет, а сам мечтаю: вот если бы попасть в военное училище... Чтоб не распространяться на этот счет, скажу: через год я уже был курсантом Рязанского пехотного... В сороковом окончил его с отличием и, наверное, поэтому меня направили не в обычный полевой полк, а в Лепельское училище, командиром курсантского взвода. Не скрою, страшновато было - учить других, но, поверьте, я старался... Не прошло и полгода, как меня сначала выдвинули командиром роты, потом начальником учебной части батальона, а в мае сорок второго я уже носил три кубаря старшего лейтенанта. Стоял вопрос о посылке меня в академию... Как видите, моя военная карьера складывалась не так уж плохо... К тому времени у нас с Олей второй ребенок появился - Валюша... Разрешите закурить? Благодарю... В начале войны училище было передислоцировано в Череповец. Не мне вам говорить о том, какое это было тяжелое для Родины время. Курсанты с тревогой спрашивали нас, своих старших товарищей и воспитателей: почему наша армия отступает? Почему? Готовясь к боям, будущие командиры хотели знать правду и только правду. Я, как и другие мои товарищи, отвечал им в том смысле, что враг очень силен и опасен и что победа над ним потребует немало крови. Чтобы одолеть его, надо хорошо постичь науку побеждать и не жалеть себя... А житуха была нелегкой. Идешь, бывало, с курсантами в поле на тактические занятия, а ноги от слабости так и подламываются... Многие из нас подавали рапорты, чтобы на фронт отправили, но нам и думать об этом запрещали. Наш долг, говорили нам, готовить командные кадры для фронта. И мы готовили, не считаясь с лишениями. Да и постыдно было бы считаться с житейскими невзгодами, хорошо зная, что наши сверстники в боях и кровь свою проливают, и умирают геройской смертью. Но были среди нас и такие людишки, которые собственную утробу ценили выше чести, совести и долга... Захожу как-то в курсантскую столовую, а мне дежурный докладывает: так, мол, и так, сегодня два килограмма мяса и килограмм масла недоложили в котел. Начальство взяло. Спрашиваю: кто? Замялся дежурный, не сразу назвал прохвостов, но все же назвал. Один из них, Глобов, оказался моим непосредственным командиром, другой, Стряпухин, был не менее опасен, - работал в Особом отделе... И все же я пошел к одному из них - Глобову. Он понял меня по-своему и предложил вместе пастись в курсантской столовой. У тебя, говорит, тоже семья, твои детишки тоже есть просят... А мы, говорит, как-никак офицеры... Я сказал, что раз мы советские офицеры, то не должны обкрадывать своих подчиненных это большая подлость и уголовное преступление. И если вы не прекратите воровства, я доложу командованию... Задыхаясь от злости, Глобов предупредил: "Запомни, Кравцов, кто станет на нашем пути, рога обломаем!" Жалею об одном - о том, что не отправил докладную записку начальнику училища. Понадеялся, дурак, что воры образумятся, устыдятся... И поплатился за это, и еще как!
Николай замолк, подошел к скамейке, на которой стояло ведро с водой, жадно попил. Потом, уже не спрашивая разрешения, взял из портсигара на столе сигаретку и, осторожно разминая ее, продолжал:
- Уже на другой день после разговора с Глобовым было срочно созвано партийное собрание батальона. Оно длилось недолго и закончилось тем, что у меня же отобрали кандидатскую карточку... Молча расходились мои товарищи, а я продолжал сидеть. Вдруг на мое плечо кто-то опустил тяжелую руку. Я оглянулся и встретился со злобно торжествующим взглядом Стряпухина. Обвинение предъявили через две недели: статья пятьдесят восьмая, пункт десять, часть вторая... Разумеется, я не чувствовал и не признавал за собой никакой вины, ни малой ни большой... Судили меня в начале сентября. Когда вышли за ворота тюрьмы, конвоир спросил меня, хорошо ли я знаю город. Я ответил, что да, Череповец знаю хорошо. "Тогда путь выбирай сам, - сказал конвоир, - нам надо в Дом Красной Армии". Я удивился - зачем туда? Оказывается, там будет заседать военный трибунал... Но почему именно в Доме Красной Армии? Неужели будут судить показательным, в присутствии всего командного состава училища? Лучше это или хуже?.. Убежать разве? В конце концов это не так уж и трудно: резко повернуться назад, выхватить у конвоира винтовку и - даешь свободу!.. Нет, думаю, до суда этого делать никак нельзя: бежать - значит, признать себя виновным, хотя бы и косвенно. Кто знает, может, военный трибунал и сам выпустит меня на свободу. Убедится в том, что я злостно оклеветан и оправдает. Вот если трибунал безвинно осудит, тогда другое дело. Тогда уж ничего другого не останется, кроме побега... По улицам Череповца я шел, опустив голову, - слишком трудно, гражданин следователь, невозможно было смотреть людям в глаза: в каждом взгляде - ненависть и презрение. Уже почти год шла война - и какая! - враг почти рядом, каждый честный человек готов на все ради победы, а тут - на тебе - ведут арестованного молодого человека в военной форме без знаков отличия. Ясное дело: либо шпион, либо дезертир... Стыд и позор жгли мое сердце... Возле городского сада встретилась группа командиров-сослуживцев. Они о чем-то разговаривали, но, увидев меня в сопровождении конвоира, сразу же смолкли. Двое из них сделали вид, что ничего не произошло, и отвернулись, остальные невольно замедлили шаг, а старший лейтенант Сойников, шедший позади всех, сжал руки и украдкой приветственно ими потряс... Я, гражданин следователь, с благодарностью принял этот трогательный знак внимания - ведь он означал, что далеко не все считают меня подлецом... И словно бы луч солнца пробил толщу черной тучи - слабая до этого надежда на благополучный исход начала во мне быстро крепнуть, перерастая, в уверенность: справедливость рано или поздно восторжествует!.. И вот тут-то я увидел - кого бы вы думали, гражданин следователь? - своего бывшего начальника Глобова. Когда наши взгляды встретились, оторопевший Глобов даже растерянно остановился. Остановился и я. Что уж было в моем взгляде, не знаю, только Глобов испуганно начал пятиться, говоря: "Но-но, ты не очень!" Я предупредил его: "Трепещи, подлая душонка! Мы еще встретимся и не в таков обстановке..." И пошел дальше! Мысли мои были заняты предстоящим событием, а ноги сами шли туда, куда рвалось мое сердце... Вот она, так хорошо знакомая улица Володарского, по которой я каждый день ходил на службу. А вот и двухэтажный дом начсостава... Сердце мое обдало жаром, когда я увидел черноглазого карапуза, скакавшего на палке с дощечкой-саблей в руке, - это был мой Владик!.. Я окликнул его. Сынишка остановился, недоверчиво оглядел меня, не узнавая, а потом, как вскрикнет: "Папа, папочка!" И - на шею ко мне... Для конвоира это было неожиданно, но он все понял и сказал: "Подложил ты мне свинью. Ну да чего теперь об этом. Заходи!" Несу на руках сынишку и спрашиваю, дома ли мама. Оказывается, болеет дочка, и она в аптеку пошла. Вдруг сын как обухом по голове ударил: "Папа, а правда, что ты - шпион?" В груди у меня закололи иголочки, а в глазах потемнело. Я с трудом произнес:
- Что ты, сынок!..
- И не фашист?
- Да нет же!..
- А ребята говорят: твой папа фашист и шпион.
- Врут они, сынок, не верь им...
По ступенькам лестничного пролета я поднимался медленно, - будто пьяный...
За дверями слышался надрывный детский плач. Опустив сынишку, я заспешил... В качке надрывалась моя дочурка. Кое-как успокоив ее, ходя с ней по комнате, заглянул в обе кастрюли на плите - в одной было немного супа. В кухонном столе лежало полбуханки хлеба. Я разрезал ее на две части, одну половииу положил на место, а вторую протянул конвоиру:
- Возьми, браток...
- Ты в своем уме? - запротестовал он. - Ни в коем разе!
- Но мне больше нечем тебя отблагодарить...
- Да ничего и не нужно... Ты уж тово... Не обессудь, потому как, сам понимаешь, никакого права не имею... Мне и так несдобровать... Надо уходить...
- Да-да, конечно... Владик, скажешь маме, меня повели в Дом Красной Армии.
- Зачем?
- Там будет заседать трибунал...
- А что это - трибунал?
- Суд такой... Ну, прощай, сынок! Будут тебе плохое говорить про папу не верь, никому не верь! Расти честным и слушайся маму...
- А ты когда вернешься?
- Не знаю, сынок, не знаю...
И вот мы, гражданин следователь, снова на улице. Шел я, как лунатик... Уже неподалеку от Дома Красной Армии вдруг слышу истошный крик. "Коля, Коленька!" Это была Оля... Она прижалась к моей груди и без звучно заплакала. Я глухо сказал:
- Прости меня, Оля.
- За что? Ты ни в чем не виноват! - заверила она. - А злые люди... Придет время, Коленька, - отольются им наши горькие слезы!
- Все, наверное, отвернулись от тебя?
- Не все, но многие.
- Терпи.
- Стараюсь.
- Детишек береги. И себя, конечно, тоже.
- За нас не беспокойся.- не пропадем!
- Родным не сообщай, что со мной!
- Хорошо.
Такой вот, гражданин следователь, она и осталась в моей памяти непреклонной, верной и верящей... Эта короткая встреча дала мне многое. Я еще и еще раз убедился: никто так не знает меня, как Оля, и никто, как она, не убежден в моей невиновности. Теперь мне за свой тыл можно было не беспокоиться. Оля тоже будет мужественно противостоять тому, что нас ожидает...
У входа в Дом офицеров нас встретил старшина, молча завел в одну из комнат. Членов трибунала еще не было. Комната по форме и по размерам походила на школьный класс, из которого вынесли парты. Справа стол, накрытый красной скатертью, испятнанной чернилами, - он тоже чем-то напоминал учительский, - а возле него три или четыре табурета. Позади стола, на стене, где обычно висит классная доска, - цветной портрет товарища Сталина. У левой стены - одинокий табурет. Я догадался - для меня, и, не дожидаясь распоряжения конвоира, направился к нему. Старенький табурет подо мной скрипнул. Я, товарищ капитан, не верю ни в бога ни в черта, но этот скрип почему-то воспринял как обнадеживающий. Я поднял глаза и встретился со взглядом портрета... Мне вдруг почудился всегда спокойный и уверенный голос товарища Сталина: "Как же ты, Кравцов, дожил до такой жизни, а?.." И, сам не зная почему, я опустил голову. Выстрелом над ухом прозвучали слова: "Встать, суд идет!"
Я встал и с тревожным любопытством разглядывал членов военного трибунала. Первым переступил порог щупленький военный юрист с двумя "шпалами" на петлицах - председатель трибунала. За ним шел высокий медлительный политрук в очках, потом лейтенант с усиками и, наконец, миловидная девушка в форме бойца - секретарь... Не буду пересказывать формальные вопросы, которые мне были заданы. Когда с ними было покончено, председатель спросил, признаю ли я себя виновным в том, что среди личного состава училища проводил пораженческую агитацию, восхвалял немецко-фашистскую армию, и противодействовал мероприятиям партии и правительства по разгрому врага?
- Нет, не признаю! - ответил я.
- Я советовал бы вам быть предельно откровенным - это облегчит вашу участь.
- Мне нечего скрывать, как и не в чем признаваться.
С самого начала ареста, гражданин следователь, я с нетерпением ждал суда. Я надеялся, что судьи легко убедятся в том, что предъявленное мне обвинение во вражеской деятельности - нелепость. Но когда председатель трибунала начал меня допрашивать, надежда моя сразу пропала. Я понял: мои судьи озабочены не своим священным долгом перед законом и совестью установить истину, а совсем иными соображениями, не имеющими никакого отношения к советскому правосудию. Мне стало ясно, что уже никто и ничто не отвратит ужасную предопределенность - судьба моя решена. Поэтому на вопросы отвечал без всякого интереса, не стараясь, даже доказывать их откровенную тенденциозность. Правда, одну такую попытку все же сделал - это когда был вызван курсант Ульяновский, основной свидетель обвинения. Низенький, лощеный. Ульяновский вошел пружинящим шагом и подчеркнуто подобострастно вытянулся перед трибуналом.
- Свидетель Ульяновский, вы знаете подсудимого?
Ульяновский посмотрел на меня блудливым взглядом и заискивающе ответил:
- Так точно! Это бывший начальник учебной части нашего батальона Кравцов.
- Что вы можете рассказать трибуналу о его преступной деятельности?
- А то, товарищи члены военного трибунала, что он вел вражеские разговоры.
- Какие же именно?
- Да вот, к примеру, взять хотя бы Сталинские премии... Кравцову, видите ли, не по нутру решения Советского правительства по этому важнейшему политическому вопросу... Говорит: зачем Сталинские премии присуждать вертихвосткам балеринам? Другое дело, когда конструкторам оружия или там ученым... По Кравцову выходит, будто наше родное Советское правительство само не знает, кому надо присуждать, а кому не надо...
- Подсудимый Кравцов, вы подтверждаете показания свидетеля?
- Да.
- Свидетель Ульяновский, что вам еще известно?
- А то, что Кравцов не раз говорил: если-де так будем драпать, то скоро окажемся за Уралом. Опять же Кравцов часто утверждал: нам-де не мешает поучиться у врагов организации взаимодействия родов войск...
- Подсудимый Кравцов, вы подтверждаете показания свидетеля?
- Да. И не вижу в них для себя ничего предосудительного и тем более преступного. Владимир Ильич учит: нельзя победить врага, не зная его сильных и слабых сторон, что и у врага не зазорно перенимать опыт.
- Я попросил бы вас, подсудимый Кравцов, не пытаться оправдывать свои преступные действия ссылками на высказывания вождя. Это кощунство!.. Ульяновский, у вас все?
- Так точно! Больше, к сожалению, ничего не могу сообщить.
- Вы свободны.
Тогда я сказал, что у меня есть вопрос к свидетелю. Судьи переглянулись, и председатель остановил Ульяновского.
- Скажите, Ульяновский, с какого времени вы курсант Лепельского пехотного училища?
- Ну, больше года, и что?
- А сколько за это время было выпусков?
- Ну, два.
- Почему вам, как всем курсантам, не присваивают звания и не отправляют вас на фронт?
- Про это командование батальона знает...
- Я тоже входил в это командование и хорошо знаю, зачем и почему Глобов пригревает вас своим крылом... Вы его холуй! Вы спекулируете краденной у курсантов махоркой, чтоб обеспечить ему сытую жизнь. Вспомните, сколько раз я говорил вам: прекратите!..
Председатель сурово прервал меня:
- Я запрещаю распространяться о вещах, не имеющих отношения к вашим преступным действиям! Свидетель Ульяновский, вы свободны!.. Подсудимый Кравцов, вам предоставляется последнее слово!
И я, товарищ старший лейтенант, так сказал: "В ваших глазах я государственный преступник, но вы ошибаетесь! Я был, есть и буду честным советским человеком! Пошлите меня на фронт - я докажу это! Не совершайте надо мной суда неправого!..
Когда судьи ушли, мною овладело странное чувство безразличия, и думал я не о том, каков будет приговор, - жестокий или мягкий, а о том, что приговор этот - отбывать не буду. Ни за что на свете! Даже если ради этого придется пойти на самую крайнюю меру протеста... И вот его объявили, этот приговор: десять лет лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях с последующим поражением в правах сроком на пять лет... Десять лет... Закончится война, живые герои возвратятся к мирному труду, а я... За эти годы Владик станет отроком, а Валя пойдет в третий класс. Спросят: "А почему ты, папа, не воевал с фашистами?.." А может, и папой не назовут... И тогда, гражданин старший лейтенант, я решил - бежать! С мыслью о побеге ложился спать, с этой же мыслью и просыпался. Кошмарные, изнуряющие сны тоже были связаны со страстной мечтой о свободе. Я знал, что побег неимоверно труден и опасен, но это меня не остановило... Не буду рассказывать о подробностях, скажу только, что 25 ноября сорок второго года я бежал из исправительно-трудового лагеря на Урале, а через неделю, второго декабря, на станции Лежа под Вологдой выдал себя милиционеру за дезертира Косаренко Ивана Дмитриевича, был судим и в штрафной роте искупил "вину"... Ну а об остальном вы уже знаете...
Николай замолк, чувствуя облегчение. Молчал и старший лейтенант прохаживаясь по комнате. Симпатичное лицо его было задумчивым; суровым. Потом вдруг остановился и с минуту с нескрываемым удивлением рассматривал его.
- Слушай, а ты не врешь? Может, ты все это придумал?
- Я вам раскрыл свою душу, будьте и вы со мной откровенны. Скажите прямо и честно - что меня ожидает?
Старший лейтенант, положив руку на плечо Николая, взволнованно сказал:
- Будь это в моей власти, я бы немедленно прикрепил тебе твои офицерские погоны и возвратил бы твою карточку кандидата партии. Верю, в конце концов так оно и будет. А пока я должен исполнить свой служебный долг - в данном случае нелегкий и неприятный - арестовать тебя и отправить в КПЗ.
25
Камера предварительного заключения - землянка на склоне сопки с редкими соснами. В нее и поместили Николая.
Голые, грубо сколоченные из горбылей нары, чугунная печурка да крохотное, в тетрадочный листок, оконце, - так выглядела эта "камера".
Разглядывая свое новое пристанище, Николай с чувством неопределенности подумал о том, как долго доведется ему томиться тут ожиданием? Не строя никаких иллюзий, трезво решил: на скорую развязку рассчитывать не следует. Не мало пройдет дней, пока поступят ответы из Череповца, Вологды и из Губахи, а до той поры ему надо терпеливо ждать решения своей участи.
На душе у Николая было сравнительно спокойно; труднейшая задача, которую он ставил перед собой, совершая побег - во что бы то ни стало попасть на фронт, - выполнена, и - чего уж тут перед собой-то самим скромничать - не так уж плохо. Боевой устав Красной Армии трактует бой как высшее испытание физических и духовных сил воина. У кого же теперь повернется язык отрицать, что он, Николай Кравцов, хотя и не под своим именем, но с честью и достоинством выдержал именно такое испытание? Кто из серьезных и объективно мыслящих работников правосудия оценят этот непреложный факт "дешевле" тех, за какие он был несправедливо осужден в мае сорок второго года?..
Один из них, старший лейтенант Семиреков, придерживается такого же мнения и именно поэтому обращается с Николаем просто, человечно, чуть ли не на равных. Его допросы скорее напоминали непринужденные беседы не только о том, что так или иначе имело отношение к личности Николая, - следователь и подследственный, обменивались мнениями о событиях на фронтах и в международной жизни, порой спорили об искусстве и литературе или мечтали о том желанном времени, когда смолкнет грохот орудий. Рядом со старшим лейтенантом, выпускником юридического факультета Московского университета, Николай часто забывал о своем унизительном положении арестанта и уж за одно это был ему бесконечно благодарен.
Когда из Череповца поступило первое сообщение - оно касалось семьи и самого факта осуждения Николая, - Семиреков стал к нему еще более внимателен и, как мог, старался облегчить его участь. Зная, сколь скуден арестантский паек, он частенько угощал Николая хлебом, табаком и даже мясными консервами.
Обычно Семиреков вызывал Николая к себе, но однажды сам пришел в КПЗ. Поздоровавшись, он присел на чурбак и с молчалнвой сосредоточенностью стал глядеть на дотлевшие угли. Его молодое энергичное лицо выражало одновременно и усталость и какую-то внутреннюю озабоченность, которая, как догадался Николай, имеет к нему отношение. Стало быть, произошло что-то важное, но что?..
- Холодно, наверное, спать-то? - зябко поеживаясь, спросил он, словно бы для выяснения этого вопроса и пришел.
- Конечно, дровишек же мало приносят.
- Я скажу, чтоб не скупились, - леса же кругом.
- Спасибо, гражданин следователь.
Ворочая щепочкой угли, Семиреков как бы между прочим сказал вдруг такое, от чего у Николая перехватило дыхание.
- А знаешь, сегодня пришло дело, по которому тебя судил военный трибунал... В нем и розыск из Губахи...
Он замолк, достал сигаретку, щепочкой подцепил крохотный уголек, прикурил от него и только после этого взглянул на Николая, протягивая ему портсигар.
- Я рад, Кравцов, что полностью подтверждена искренность твоих поступков вплоть до самого последнего - имею в виду повинную. Полагаю что эта искренность, как и твое мужественное поведение на фронте, в конце концов принесут тебе свободу...
Необыкновенная новость, давно и страстно ожидаемая, и открытое сочувствие Семирекова к его судьбе так взволновали Николая, что он готов был расцеловать его, если бы только это было допустимым. Ему захотелось рассказать Семирекову обо всем, что пережил он и перечувствовал с тех пор, как его арестовали и ложно обвинили в страшных преступлениях, которых он не совершал, но вместо этого он неожиданно для самого себя заговорил о другом, то и дело запинаясь:
- Если я вас, гражданин следователь, правильно понял, то вы... как бы это выразиться... В общем у меня сложилось впечатление... Одним словом, вы теперь убедились, что со мной поступили жестоко и несправедливо. Скажите откровенно, для меня это очень важно, скажите - так это? Или я ошибаюсь?..
Семиреков молчал, с прежней озабоченностью глядя на дотлевающие угли в печке. И не потому молчал, что боялся признаться в правоте его подопечного, а потому что признаваться в таком для него важном деле было слишком тягостно, горько и обидно. Как летчика в стихию поднебесья, как моряка в суровые океанские просторы, так и Семирекова в карающие органы советской власти привела романтика классовой борьбы. С юношеских лет слово "чекист" для него концентрированно вмещало в себе все лучшее, что может быть в революционере. А облик самого главного чекиста, железного рыцаря Феликса Дзержинского, был для него тем эталоном, по которому Семиреков старался сверять свои большие и малые поступки. И когда он, придя в органы, сталкивался с фактами недостойного поведения иных работников НКВД, вроде тех, что искалечили судьбу Кравцова, его впечатлительную душу всякий раз потрясало до самых сокровенных глубин. Вот почему своими взволнованными вопросами Николай как бы посыпал солью на его незаживающую рану.
- Да, ты прав, Кравцов, я действительно убедился: с тобой поступили и жестоко и несправедливо. Но одного моего убеждения явно недостаточно - надо, чтобы и члены военного трибунала - а без него никак не обойтись - убедились, вернее, захотели убедиться. - Семиреков сделал нажим на слово "захотели", подчеркивая этим, что исход дела будет зависеть не столько от объективных, сколько от субъективных обстоятельств, неизбежно порождающих произвол и беззаконие. - Будем надеяться, что захотят.
* * *
...Передо мной лежит официальный документ, в котором говорится: "Патриотическое поведение Кравцова на фронте было учтено судебными органами и он на основании ст. 8 УК РСФСР из заключения и отбытия дальнейшего наказания был освобожден и восстановлен в воинском звании".
Потом снова были бои. В одном из них Николай Кравцов был тяжело ранен и в строй вернулся уже после разгрома фашистской Германии. В завершающих событиях второй мировой войны на Дальнем Востоке капитан Кравцов участвовал в должности начальника штаба отдельного пулеметно-артиллерийского батальона.
Решением Военной Коллегии Верховного Суда РСФСР в январе 1963 года Кравцов Николай Миронович полностью реабилитирован, он был восстановлен в рядах КПСС. Отмечен многими правительственными наградами. Ныне бывший учитель живет в Воронеже.