Алешку наш ночной прокол ничуть не смутил. Он только укрепил его добрые чувства к отцу Леониду и желание помочь ему и всей бедной России, отыскав всенародную реликвию.
А у меня задачи были попроще. Но, на мой взгляд, тоже важные.
Скосив всю траву на участке, я не свалил ее в кучу, а терпеливо ворошил граблями, чтобы насушить хорошее сено для нашего чердака. И обеспечить комфорт на нашем наблюдательном пункте. Тем более что внизу, на тахте, спать было невозможно.
Тахта была старенькая, уставшая. Когда на нее садишься, она тяжело и укоризненно вздыхает, а уж если повернешься во сне, она так взвизгнет всеми своими ржавыми пружинами, что сначала испугаешься, а потом ее жалко станет.
Алешка умотал куда-то сразу после завтрака, и я до обеда крутился со всеми делами один.
Сходил в магазин, ворошил сено, копал грядку. Она получилась у меня славная. Так и хотелось в нее что-нибудь посадить. Ну, это уж мамина задача. Ее апельсины.
Алешка заявился к обеду, весь загадочный и озабоченный. Деловой такой. Вид у него: ты вот, Дим, тут отдыхаешь на даче, а я вот там подвергаю себя вовсю трудностям и опасностям. А еще старший брат называется.
– Где бегал? – Я снял с плитки кастрюлю и поставил ее на стол.
– Много где, – очень внятно объяснил он. – К батюшке, например. Извиняться.
Ох, неспроста это! Алешка никогда просто так извиняться не станет. Всегда с какой-нибудь выгодой. Или хитростью.
– Садись обедать, сыщик.
– Ой, Дим, что-то не хочется. Я у дяди Лени здорово пообедал. А что у нас на первое?
– Пельмени.
– А на второе?
– Пельмени.
– И на третье пельмени? – хихикнул он.
Но я не шутил. Я в самом деле сварил пельмени не просто в воде, а на бульонных кубиках. Получилось и первое, и второе.
– Ладно, Дим, наливай, – подумав, согласился Алешка. – И первое, и второе. В один флакон. А то я, пока шел, уже проголодался.
– Что новенького? – спросил я, с удовольствием глядя, как он наворачивает «первое и второе». – Какие успехи?
– Большие, – ответил Алешка. – Но их мало. Давай еще и третье. Заодно.
– Еще макароны есть, – сказал я. – Прошлогодние. Я их сварил и яйцами на сковороде залил.
– Тоже прошлогодними? – насторожился Алешка.
– Тетка Полинка принесла, свежие, – успокоил его я.
– У нее свежих не бывает, – со знанием дела возразил Алешка. – Ей все некогда. – Но макароны «на третье» стрескал. Несмотря на то что уже «здорово пообедал».
– Значит, сыщик великий, – подначил я, – пока не пролил луч света на это темное дело?
– Скоро пролью.
– Можешь не спешить. – Я налил нам чая. – Я уже пролил.
– Чай? – не понял Алешка.
– Луч света, – небрежно пояснил я. – Сегодня в магазине один источник информации в виде дядьки Паршутина сообщил имя похитителя. И даже сказал, что икона находится в его доме, в красном углу. На самом видном месте.
– Это кто? – подскочил Алешка и в самом деле опрокинул чашку.
– Это Посошок!
Алешка сменил мокрые джинсы на сухие шорты и вылетел за дверь.
Избушка Посошка стояла на самом берегу речки. На самом крутом берегу. И казалось, будто она с тоской смотрит с этого берега в быструю воду и размышляет: а не бухнуться ли мне в глубокий омут, чтобы разом покончить со своей несчастной жизнью? Ее было жалко: кривая всеми стенами и перекошенными, сто лет не мытыми окошками, заросшая по худой кровле мхом, с клоками и прядями старой пакли, свисающими из всех щелей на радость птахам, которые уж сколько лет щипали ее на свои гнезда.
Но зато на задах усадьбы, в одичавшем саду стояла ладная банька. Красивая как сказочный теремок. И никак не верилось, что ленивый пьянчужка Посошок мог сотворить такое чудо.
Алешка вошел в темные сени. И сразу обо что-то споткнулся. Чуть не упал, пригляделся. У стены – развалившаяся груда каких-то небольших дощечек, ровных и одинаковых.
Алешка потер ушибленную коленку и постучал в дверь. Сначала вежливо – рукой. Никакого ответа. Бухнул правой ногой – тишина. Бухнул левой – то же самое. Повернулся спиной к двери и забарабанил в нее пятками, обеими по очереди. За дверью послышался недовольный вздох с грустным оттенком. Тогда Алешка без спросу вошел в избу.
В комнате, кроме хозяина, почти ничего не было. Лавка у стены, крытый драной клеенкой стол, на котором стояла пустая водочная бутылка, красивая табуретка (как из музея) и кривоногая раскладушка (как с помойки).
А в углу, под потолком, на резной полочке светилась знакомая маленькая иконка.
Сам Посошок, босой, в распахнутой на груди рубахе, сидел на лавке и грустно, задумчиво смотрел на пустую бутылку.
– Ну? – наконец спросил он Алешку, чуть повернув голову, но с бутылки глаз не спуская, будто гипнозом силился ее наполнить. – Чего надо?
– Ничего.
Долгое молчание.
– А чего принес?
– Ничего.
Опять пауза.
– А чего тогда пришел?
– Просто так.
– А… Ну ладно, тогда садись вон на раскладуху.
Алешка подошел к ней, посмотрел, недоверчиво потрогал:
– А она не рухнет?
– Чего? – изумился Посошок с долей обиды. – Вчера сам на ней сидел, не рухнула же.
Посидели, помолчали. Алешка чуть-чуть подпрыгивал на раскладушке – она в ответ жалобно повизгивала ржавыми пружинками. Посошок, вцепившись в края лавки, тихонько покачивался взад-вперед, и чуть слышно протяжно бубнил – будто пел про себя грустную песню, и болтал потихоньку босыми ногами.
– Чего там? – вдруг спросил он, кивнув на окошко, заросшее паутиной, в которой сохли прошлогодние мухи. – Чего новенького?
– Да ничего хорошего. – Пружины под Алешкой еще жалобнее скрипнули. – Паршутина собака укусила.
– Так ему и надо, – отозвался на великую новость Посошок, шмыгнув курносым носом. – Дурного человека хорошая собака за версту чует.
– А вас собаки не кусают?
– Не, они меня, наоборот, за версту огибают.
Алешка не стал спорить. Он и сам бы этого Посошка за версту обогнул – такой от него шел густой винный дух.
– А еще чего?
– Церковь обокрали.
Посошок подскочил:
– Да ну! И много добра взяли?
– Подсвечники всякие. Книги старинные. А главное – икону чудотворную. Вот как у вас. Можно посмотреть?
– А ты чего, верующий? – насторожился Посошок.
Алешка подумал и ответил загадочно:
– Сочувствующий.
– Это как? – не понял Посошок.
– Это – в душе.
– А… Ну тогда гляди. На тубаретку залазь. Да смотри свечку не сковырни.
Алешка придвинул «тубаретку», на ходу подивившись ее красоте: прямо как из музея старинного быта – резное чудо.
Взяв в руки иконку, он сразу понял, что это не та, не подлинная. Настоящая была написана на древней дощечке, а эта – на простом кусочке картона. Но все равно: очень красиво и похоже на оригинал.
– Здорово, – сказал Алешка. – Это вы сами, дядя Посошок, рисовали?
– Меня Егорыч зовут, – проворчал Посошок. – А Посошком дураки дразнят.
– Я не знал, – сказал Алешка. – Больше не буду. Я не дурак.
– Откуда я знаю, – не поверил Посошок. Почесал лохматый затылок. – А образ… Не, образ не я писал. Мне такое не дано. Я по плотницкой работе специалист. Ну и столярничаю иногда. Когда выпить нечего. Вон, тубарет видал? Моя работа, под ней подпишусь. А икону – не, не я писал. Художник Поля.
– Художница? – уточнил Алешка. – Женщина, значит?
– Кто женщина? – Посошок перестал качаться, застыл в недоумении.
– Ну художник.
– Почему? – удивился Посошок. – Почему женщина?
– Потому что – Поля!
– Во дает! – Посошок аж подпрыгнул на лавке. – А что, и Коля, выходит по-твоему, тогда женщина?
Алешка не стал спорить. Ему не эти тонкости – Поля-Коля – были нужны.
– А где она живет? Этот… Поля?
Посошок вдруг угрюмо замкнулся.
– В поселке? – настаивал Алешка.
Упрямое молчание в ответ.
– В деревне?
Посошок опять поскреб затылок и загадочно произнес:
– Два рубля нужно.
– Кому? – удивился Алешка.
– Тебе.
– Зачем?
– Мне отдать.
– На хлеб? – пожалел его Алешка.
– Я что, нищий, по-твоему? – Посошок возмутился и объяснил: – На вино не хватает. На «Бело-розовое».
– Понял. Ща принесу. – И Алешка помчался домой.
Он ворвался в наш мирный вагончик и завопил с порога:
– Дим! Гони деньги! Два рубля!
– На что? – спросил я, переворачивая на сковороде очередной румяный оладушек. – На всякую фигню не дам.
– На вино не хватает!
– Что? – Оладушек сорвался с ножа и плюхнулся на пол. – На какое еще вино?
– На бледно-розовое!
– Может, тебе еще и на сигареты денег дать?
– Это не мне, Дим! Это плата за информацию.
Зажав в кулаке деньги, Алешка влетел в избу Посошка. Тот с надеждой привстал ему навстречу. И протянул руку.
– А вот фиг! – сказал Алешка и свою руку с деньгами спрятал за спину. – Сначала адрес.
– Чистое поле, – сказал Посошок. – За девятой сосной от бывшего скотного.
Меня бы такой ответ ошарашил. Алешку – нет…
– Понял, – сказал он. И спросил уже в дверях: – А что это за щепки у вас в сенях валяются?
Посошок, чтобы идти в магазин, уже искал под лавкой обувку и оттуда фыркнул сердито:
– Щепки! Валяются! Это лемех! Или гонт, иначе говоря.
– Для самовара, что ли?
Посошок только крякнул от возмущения.
– Сам ты самовар. А хвалился, что не дурак. Разве не слыхал такого – «крытый лемехом шатер»? То-то, что не слыхал. Такой дощечкой в старину кровлю крыли на теремах да купола на церквах. Ох, и красиво! Дощечка-то осиновая, под солнцем серебром играет.
Вот оно что! А ведь терем писателя Марусина под такой же кровлей. Надо же – золотые руки у дядьки Егорыча, а он посошки сшибает…
Сообщив мне про девятую сосну, Алешка лишь молча усмехнулся на мое недоумение. А потом сказал:
– Дим, я тебе после все объясню. Пойдем лучше погуляем. В чистое поле. Под девятой сосной.
Все это неспроста. Я даже не стал спрашивать, зачем нам девятая сосна – у нас и печки-то нет. Какое мне дело до всех этих загадок? Я у него на подхвате. Тылы обеспечиваю…
Бывший скотный – это длинное бетонное здание с выбитыми в окнах стеклами и с разобранной крышей. Раньше в нем выращивали маленьких телят до большого размера. А теперь в нем гулял сквозной ветер и нахально шныряли крысы. Большого размера.
За зданием, после полосы высоченного бурьяна, начиналась дорога в чистое поле. Вдоль нее, на одинаковом расстоянии, стояли стройные сосны – как телеграфные столбы. У девятой по счету сосны мы остановились. Огляделись.
В чистом поле было красиво. Раздолье такое. Светило солнце. В небе время от времени проплывали облака и пролетали птицы. И до самого леса колыхались разноцветные травы. А в дали чистого поля разметался огромный развесистый дуб, весь в обильной густой листве – залюбуешься.
Невдалеке от дороги стоял на одной ноге большой пестрый зонт. А под ним – мольберт на трех ногах и художник на двух; в рубашке навыпуск с закатанными рукавами и в белой детской панамке с вышитой на боку бабочкой.
Мы подошли поближе, стали у него за спиной.
– Можно посмотреть? – скромно попросил Алешка.
Художник обернулся и недовольно ответил:
– Вообще-то я не люблю показывать посторонним незавершенные работы.
– Ну и зря! – авторитетно заявил Алешка. – Посторонние зрители могут что-нибудь подсказать полезное. Пока еще не поздно. Пока вы еще не все испортили.
– Ну-ну, – усмехнулся художник (на двух ногах в панамке) и отступил от мольберта на шаг. – И что же ты подсказал бы?
Алешка со знанием дела осмотрел рисунок и тоном недовольного профессора пояснил:
– Плоско как-то у вас получилось. Вроде фотографии.
И очень верно он это сказал, мне тоже казалось, что этот этюд какой-то одномерный, нет у него глубины.
Скептический взгляд художника вдруг загорелся:
– А ведь ты прав, я тоже что-то такое чувствовал. А вот как исправить? – И он взглянул на Алешку уже не с недовольством, а с надеждой.
Что и говорить: умеет Алешка в доверие войти. И незаменимым стать.
Он еще раз внимательно осмотрел этюд, прищурился, что-то пробормотал. Отошел на шаг, приложил руку козырьком ко лбу, присел, заглянул сбоку. Сейчас еще и сзади осмотрит.
Нет, не стал. Этому артисту и так выпендрежа хватило.
– Я бы вот здесь, где дуб заветный, тень от облака пририсовал.
Художник сначала онемел, потом шлепнул себя в лоб, оставив на нем синее пятно краски, и воскликнул:
– Как же я сам не догадался!
«Что я говорил», – нарисовалось на Алешкиной мордахе.
Художник схватил палитру, стал смешивать на ней краски и быстрыми мазками наносить их на холст. И что-то приговаривать, даже напевать.
– Вот так! – удовлетворенно произнес он, отступив от мольберта. И опять повернулся к Алешке: – Что еще, коллега?
«Коллега» опять на секунду прищурился с умным видом и задумчиво произнес:
– Я бы дупло у дуба замазал, пусть поздоровее выглядит. И все чуточку сделал погрустнее.
– Вот еще! – не согласился художник. – Это зачем? Светит солнце. Синеет небо, зеленеет лес. Травы цветут и кустятся. Птички поют. Радостно.
И тут, я совсем этого не ожидал, Алешка рассердился:
– Вы же не фотограф! Живопись должна вызывать мысли и чувства!
– Вот я и вызываю! – огорошенный Алешкиным натиском, пытался растерянно оправдаться художник. – Чувство радости от красивого пейзажа.
– Ничего себе! А вы знаете, это мне дядя Леня говорил, что несколько лет назад по этому полю ходили комбайны, трудились люди. Колосилась золотая пшеница! А теперь колосятся только зеленые васильки…
– Голубые и синие, – машинально поправил его художник, заметно задумавшись. – Кто ж знал…
Но Алешка уже остыл. И даже сам немного смутился. А художник внимательно, с прищуром оглядел его и вдруг сказал:
– А давай я напишу твой портрет. И назову его «Юный философ». Или «Юный мыслитель».
– Обойдусь, – не очень вежливо отмахнулся Алешка. – Рисуйте ваши пейзажи. У вас хорошо получается.
– Верно? – обрадовался художник, будто его похвалил не малый пацан, а президент Академии художеств. – Тебе правда нравится? Ну, давайте знакомиться.
Мы назвались. И художник тоже:
– Аполлинарий Кузьмич. Можно просто – Поля. А фамилия… – тут он немного замялся: – А фамилия у меня довольно необычная. – И произнес так, будто у него неожиданно начался насморк и заложило нос: – Бревдо.
– Где бревно? – спросил Алешка.
– Какое бревно? – спросил я. – Почему?
– Вот… Я же говорил. Не бревно, а Бревдо!
И он рассказал, как его далекий предок по фамилии Бревнов, когда получал в полиции паспорт, из-за сильного в самом деле насморка так и произнес. Его так и записали.
– Вот и стали мы – Бревдо.
– Да, – Алешка искренне посочувствовал. – Трудно с такой фамилией.
– Еще как! – обрадовался художник сочувствию. – Как ни объясняешь, везде записывают – Бревно.
– Обидно. Тем более что вы совсем на бревно не похожи.
Это Алешка верно заметил. Художник Бревдо был больше всего похож на длинную худую жердь.
В общем, мы и с ним немного подружились. Проводили его до дома. Он показал, где живет, и пригласил нас заходить в любое время.
– А вы нам покажете свои работы? – спросил Алешка.
– С удовольствием! – расцвел художник. – Особенно если это вас интересует.
– Все-все покажете? – почему-то спросил Алешка. – И портреты?
– Портреты? Да у меня их очень мало. Хозяйку как-то написал. Отца Леонида. Да, еще этого… Как его? А, вспомнил. Мужичка одного местного. Посошком его кличут. Очень колоритная личность.
– А иконы вы не пишете? – вдруг спросил Алешка.
Художник как-то замялся и стал суетливо поправлять на плече собранный зонтик и мольберт.
– Иконы?.. Да как-то, знаешь… А почему вдруг такой интерес?
– В церкви кража была, – спокойно пояснил Алешка. А художник, мне показалось, вздрогнул и немного побледнел. – Икону очень ценную украли. Вы бы нарисовали такую. Отец Леонид обрадовался бы.
– Ну… Это не так просто. Боюсь, у меня не получится.
– Жаль, – как-то жестко и холодно сказал Алешка. Повернулся, пошел и бросил через плечо: – До свиданья.
Ничего не понимаю! Зачем-то познакомился с ним, влез в доверие, подружился и так сердито и невежливо расстался.
Мне даже неловко стало. Я обернулся. Художник стоял в калитке и растерянно, я бы даже сказал – испуганно, смотрел нам вслед.
И тут я почему-то еще кое-что вспомнил. «Гони Полю в шею! И Леню тоже!»
Кого он имел в виду, этот писатель? Заполошную Полинку или художника Полю? А почему отца Леонида тоже нужно гнать, да еще в шею?
Надо сказать, что если я только задумался, то Лешке этого мало, он человек действия.
Причем немедленного.
Он достал из шкафчика оставшиеся с прошлого года краски и стал что-то быстро малевать.
– Это что? – спросил я.
– Этюд. «Портрет отца художника».
Я глянул ему через плечо. Этюд удался. Он представлял собой наш обеденный столик на кухне в московской квартире. Над столом вертикально стояла газета. А кто там, за газетой – не видно. Но догадаться нетрудно.
– Зачем тебе эта дразнилка? Папа обидится.
– А это не для него, он не узнает. Это я художнику Поле покажу, посоветоваться.
Ловкач, ничего не скажешь.
Алешка быстренько скатал готовый листок в трубку и шмыгнул за дверь.
Художник Поля под редкой фамилией Бревдо жил у одной старушки в стареньком домике. Снимал у нее комнату.
В этой комнате у него был творческий беспорядок. Повсюду стояли в разных банках разные кисти; везде, даже на стульях, валялись тюбики с красками, а по всем стенам были развешаны этюды. Пейзажи всякие. И у двери прислонилась целая стопка всяких холстов.
Поля Бревдо обрадовался Алешке и с удовольствием рассмотрел его творение. Улыбнулся и похвалил:
– Здорово схвачено. В стиле символизма.
– Я сейчас работаю над портретом мамы художника. В том же стиле. Пылесос, стиральная машина, сумки с продуктами в одном флаконе. То есть в одной кастрюле.
– Мама не обидится?
– А я ей не покажу, – просто сказал Алешка. – Зачем ее расстраивать?
– Это разумно. На мои портреты тоже иногда обижаются. И плохо покупают. – Тут он немного погрустил. – А какие дальнейшие творческие планы?
– Хочу портрет одного великого писателя нарисовать. Он в нашем поселке живет.
– Марусин? – Поля спросил это с такой гримасой, будто Алешка собирался рисовать портрет таракана. Или безобразной жабы. – Не советую.
– Почему?
– Потому что от таких людей надо держаться подальше. К сожалению, я это не сразу понял. Хочешь чаю?
– Хочу, – соврал Алешка. Ему было надо, чтобы художник хоть на минуту вышел из комнаты.
И как только за ним закрылась дверь, Алешка подскочил к окну, отдернул шторку, тут же ее задернул, а потом быстренько перебрал картины, которые стояли у стенки.
И не зря! Среди готовых рисунков он увидел… набросок украденной иконы, сделанный черным карандашом.
Вошел Поля с чайником, сгреб на край стола краски и кисти, налил чай.
Алешка сделал вид, что с удовольствием хлюпает из кружки, и небрежно спросил:
– А вот эти дощечки на подоконнике, они вам зачем? Вы из них рамки делаете?
Художник чуть не подавился чаем, закашлял.
– Постучать по спине? – с готовностью вскочил Алешка.