Сегодня у меня очередной рейс по маршруту Москва — Берлин.
Тихое солнечное утро, июньский ветерок колышет шторы на окнах. Вполголоса переговариваясь с женой, прислушиваюсь к уличному шуму. Снизу доносятся три коротких сигнала. Это за мной. Целую спящую дочурку и с походным чемоданчиком сбегаю с шестого этажа к машине.
По дороге заезжаем за остальными членами экипажа и направляемся в аэропорт. Предстоит обычный пассажирский рейс, но почему-то всегда перед полетом по этому маршруту чувствуешь себя напряженно. Чем-то встретит Берлин на этот раз?
Погода на маршруте прекрасная. На борту много пассажиров, но только до Минска. Следующая посадка после Минска — в Кенигсберге[1]. Там наш самолет снова заполняют пассажиры. Далее Данциг[2], затем — Берлин.
В Берлин прилетели по расписанию. Все как обычно. И, как всегда, встретил нас в аэропорту представитель Аэрофлота Гилев. Но, против обыкновения, он чем-то был встревожен, и его тревога передалась и нам. Когда приехали в гостиницу, он отозвал меня в сторону.
— Мне любой ценой нужно как можно скорее быть в Москве. Чрезвычайно важные новости. Скажу коротко: по всем признакам, они решили напасть. Может быть, на днях, даже завтра…
Кто «они» и на кого напасть — расспрашивать об этом не было нужды. Мы понимали: речь идет о гитлеровцах, о готовящемся нападении на Советский Союз.
Война… Угроза ее остро ощущалась нашим народом. Коммунистическая партия и Советское правительство энергично готовили страну к обороне. Не было сомнения в том, что фашизм — это война, что войны не избежать, что она лишь вопрос времени.
Мы, летчики, еще в начале весны наблюдали с воздуха, как стягиваются немецкие войска к восточной границе Германии. Спешно проводилась маскировка промышленных объектов, складов горючего, аэродромов. В населенных пунктах появлялись зигзагообразные траншеи. Легко было догадаться, что это укрытия на случай бомбардировок.
А однажды мы «потеряли» аэродром во Франкфурте-на-Одере. Прежде с нашего маршрута он хорошо просматривался — и серые с черными крышами ангары, и приангарные здания, и белый треугольник взлётных полос, окаймленный рулежными дорожками, и просторное зеленое поле самого аэродрома. Теперь всё исчезло. Ясно, конечно, что это маскировка, но какая умелая! Необходимость уточнить курс самолета принудила нас пройти почти над самым аэродромом, и только тогда, внимательно присмотревшись, мы заметили его. Все постройки оказались закамуфлированы под окружающий ландшафт.
Словом, мы заметили, что по всей Германии идет тщательная военная подготовка. Всё упрятывается, маскируется.
Всё это вспоминалось мне в берлинской гостинице той бессонной ночью — последней ночью накануне войны.
Утром, как назло, испортилась погода, заморосил мелкий дождик. Мы ехали в аэропорт и на деловую суету берлинцев смотрели как бы другими глазами. На днях, может быть даже завтра, грянет война, а мы находимся в стане врага, и всё, что нас окружает, — эти люди, дома, машины, даже деревья — всё это вражеское. Поскорее бы выбраться отсюда.
К полудню дождь перестал, выглянуло солнце. Но самолет по-прежнему не выпускали. Беспокоило еще и чрезмерное внимание к нам переводчика — отъявленного фашиста. Он не отходил от нас ни на шаг.
— Погода улучшилась, пойду в диспетчерскую. Надо узнать, в чем дело, почему нас не выпускают, — говорю я экипажу, поднимаясь.
— Зачем беспокоить диспетчера? — вмешивается переводчик. — Всё равно погоды на маршруте нет, Данциг не принимает.
— И когда же он откроется? — спрашиваю.
— Не знаю. — Переводчик загадочно усмехается. — Ничего страшного не случится, если вы полетите завтра. Неужели вам не нравится наше гостеприимство?
Нам и прежде случалось задерживаться в Берлине из-за нелётной погоды, но такое бывало чаще всего зимой, в сильные туманы. Однако иногда и туман не мешал садиться в Данциге «по приводной», то есть с помощью радиосигналов с земли. Ясно, что дело здесь не в погоде. Задача переводчика — задержать вылет нашего самолета до завтра. А что сулит оно нам? Ведь мне никак нельзя оставаться здесь в случае войны. У немцев, видимо, ко мне особые счеты…
Воздушная линия Москва — Берлин обслуживалась, двусторонне. Ежедневно один самолет с нашим экипажем вылетает из Москвы и ночует в Берлине, а на второй день возвращается обратно. Другой самолет, с немецким экипажем, вылетает из Берлина, ночует в Москве и на второй день летит обратно. И так ежедневно.
Встречаются самолеты, как правило, у границы. Часто даже видим один другого и взаимно приветствуем покачиванием с крыла на крыло.
Как-то мы обратили внимание, что когда в воздухе один из немецких летчиков, то мы его не встречаем и не видим. Запросили однажды землю, какой пеленг немца, — земля ответить не могла: немец не пеленгируется. Нас это насторожило. Надо вывести нарушителя «на чистую воду».
Долго мы за ним охотились. Но путем пеленгации и с помощью наземных радиосредств за несколько полетов документально установили, что немец все это время безнаказанно шныряет в районе Августова, расположенного значительно севернее нашего маршрута.
Я собрал уличающий немца материал (за три случая невыдерживания им маршрута), приложил данные пеленгации и доложил об этом начальнику Управления международных воздушных линий (УМВЛ) В. С. Гризодубовой. Изучив документы и предъявив немцу обвинение в неоднократном нарушении правил полетов, она отказала ему в продлении визы в Советский Союз.
Немцы, изучив компрометирующий их материал, видимо, установили, что во всех случаях, указанных в документах, с советской стороны в воздухе находился летчик Швец, и подыскивали предлог, чтобы как-то обвинить и советского летчика. В управление поступали жалобы, но они отвергались, как необоснованные.
Понятно, что оставаться здесь сейчас мне, повторяю, нельзя. Надо что-то предпринять. Надо вырваться. Но как? Что предпринять?
Достаю из чемодана шахматы, говорю второму пилоту: «Расставляй фигуры. Я на минуту…» — и выхожу в коридор. Переводчик следует за мной, как говорится, по пятам. В конце коридора по одну сторону туалетные, по другую — служебные помещения. Захожу в туалет, сквозь неплотно прикрытую дверь вижу: переводчик, потоптавшись на месте, возвращается в комнату отдыха экипажа. Едва он скрылся за углом, я устремляюсь в помещение метеорологического бюро. Сделав казенную улыбку, по-немецки здороваюсь с персоналом и прошу связать меня с диспетчером Данцигского аэропорта.
— Данциг на проводе, — говорит телефонистка, протягивая мне трубку.
— Какая у вас погода? — спрашиваю у диспетчера.
— Хорошая, — слышится в ответ. — Ясно, штиль.
Прошу телефонистку записать на форменном бланке данные о погоде и деловой походкой спешу к экипажу.
— Складывай, Коля, шахматы. Летим. Данциг принимает.
— Этого не может быть! — воскликнул переводчик. — Данциг не принимает!
— Вот метеосводка-разрешение и не морочьте мне голову, — сказал я резко. — Экипаж, по местам! Сейчас начнется посадка пассажиров.
Переводчик бросил на меня ненавидящий взгляд и выскочил. По радио объявили посадку. Опередив пассажиров, я с порога взмахом руки показал бортмеханику, находившемуся в машине, запуск моторов. Моторы запущены, пассажиры на своих местах, экипаж тоже. В дверях аэровокзала показался переводчик, с ним еще кто-то. Побегайте, побегайте теперь. Всё-таки наша взяла! Взглянул последний раз в его сторону и порулил на старт.
В Данциге никаких препятствий нам не чинили. Местное начальство только удивилось, почему мы так опоздали — на целых шесть часов. Я сказал, что устраняли неисправность в моторе.
Вот и Кенигсберг.
Последний этап. Пассажиры все вышли, через границу летим одни — экипаж и Гилев. Только бы улететь. Чувствую себя как на иголках в ожидании, пока оформят документы.
У перрона одиноко стоит наш самолет. В другом конце аэродрома — большая группа немецких военных самолетов. Внезапно в воздух поднимается полтора десятка истребителей. Плотным строем они проносятся над полем, словно на параде, затем как по команде рассыпаются и начинают поодиночке пикировать на наш самолет.
Это было зловещее зрелище. Истребитель пикирует почти до самой земли, затем с ревом взмывает вверх, разворачиваясь и показывая нам брюхо и фашистские кресты на крыльях. За ним — второй, третий… Какая-то чёртова карусель…
Что это? Пугают нас, хвастают или приучают своих летчиков атаковать советские самолеты? Наверно, и то, и другое, и третье.
Вой, рев моторов, мелькают крылья, кресты. Это необычное зрелище вызывает чувство какой-то гадливости, будто попал в осиное гнездо. В голове одно: только бы улететь поскорее, только бы вырваться отсюда.
Заходов пять-шесть сделали фашисты, потом быстро перестроились и улетели.
В этом групповом пилотаже была видна большая слаженность. Техника пилотирования, ничего не скажешь, отработана до совершенства. Значит, за штурвалом не новички, а настоящие асы, хищники, на счету которых немало злодеяний. Еще бы! Кое-кто из них, наверно, «тренировался» в разбое над истерзанной землей республиканской Испании. Вот так же летчики люфтваффе пикировали на города и забитые беженцами дороги Польши, Бельгии, Франции — и убивали, убивали… Я понимал, что это барражируют те, с кем предстоит нам встретиться в недалёком будущем в воздушных боях.
Зрелище это, кроме нас, наблюдали и немцы, в том числе и переводчик — фашист с рыбьими глазами. Он горделиво поглядывал на нас, как бы ожидая похвалы.
— А все же наши истребители лучше, — как бы про себя, но чтоб слышал и немец, сказал Гилев, провожая взглядом улетавшие самолеты.
Меня как-то покоробило от этого замечания. Что это — пустое озорство, смелость или дерзость? Зачем здесь эта щекотливая полемика? Нам бы поскорее улететь…
— Будущее покажет, — хладнокровно парировал немец.
— А что, предполагается такое будущее?
— Ну… я говорю — в случае чего…
— В случае чего — можно будет и сдачи дать!
Я весь в напряжении от нетерпения…
— Во всяком случае, если откровенно, — дней — и. Украины у вас не будет, — не унимался самоуверенный фашист.
Вышел диспетчер с разрешением на вылет. Объявлять посадку пассажиров не нужно — их нет. Летим одни. Мы направились к самолету.
— Шишку крепко набьете, встретившись с нашей Украиной! — уже на ходу отчеканил Гилев.
Наконец получено разрешение на вылет. Моторы запущены. Вырулили на старт, взлетели и пошли на бреющем — опасались коварства фашистов. В самом деле, что им стоит сбить наш самолет, а на бреющем полете нас труднее заметить. Только когда граница осталась позади, напряжение начало спадать. Выбрались! Мы уже не сомневались, что это был наш последний рейс в Берлин, совершенный в мирных условиях. Теперь, пожалуй, если и придётся летать, то с другой целью и иным грузом.
В Москву прибыли уже вечером. Гилев прямо с самолета отбыл по назначению. Меня встретил мой друг Александр Краснухин. Только он знал, что меня ожидало там, если бы мне не удалось выскользнуть. Поэтому юн с утра не уходил с аэродрома, ожидая моего возвращения.
— Тут такое творилось, что я не на шутку боялся за тебя, — и Краснухин рассказал, что среди немцев, живущих в Москве, возникла паника — всем срочно понадобилось лететь в Берлин. В самолете немецкой авиакомпании было всего 27 мест, а набилось туда человек пятьдесят. Пилот отказывался лететь с такой перегрузкой. Кто-то предложил оставить чемоданы. Пассажиры согласились, чемоданы были выброшены. Люди стояли, как в трамвае, но никто так и не покинул борт самолета.
…Домой я добрался уже ночью. Мы долго обсуждали с женой события последних дней, спать легли уже под утро, и вдруг — телефонный звонок. Краснухин.
— Степан, включи приёмник… — Он назвал волну, на которой шла передача.
Я догадался в чем дело. Сжалось сердце. Подскочил к приёмнику, нашел нужную станцию. Сквозь треск был слышен лающий голос Гитлера. Речь заканчивалась. Я разобрал лишь последние слова, что-то вроде «и да благословит нас бог…» На минуту мной овладело какое-то странное оцепенение. Подошел к телефону, набрал номер Краснухина.
— Ну что, Саша, началось?
— Началось.
Что будем делать?
— Дождемся шести утра и поедем. Сначала в управление, а потом… В общем, встретимся на трамвайной остановке.
Спать уже не ложились. Рассветало. Я шагал из угла в угол по комнате, жена сидела на диване. Мы молчали, говорить не хотелось. Время тянулось томительно медленно. Я чувствовал необходимость чем-то занять себя, что-то предпринять немедленно, но надо было дождаться утра.
Без десяти шесть мы с Краснухиным встретились у тупика десятого маршрута на Большой Калужской. Без слов пожали друг другу руки. Стояли, ожидая, когда, наконец, трамвайный поезд, находившийся здесь с ночи, отправится в путь. Собирались люди. Ровно в шесть трамвай тронулся. Несмотря на раннее утро, на воскресный день, пассажиров было много. Некоторые ехали на заводы к первой смене, иные — за город, отдыхать.
Я всматривался в лица незнакомых людей, смотрел внимательно, пытливо, как никогда раньше. Все были спокойны. Ехали молча, погрузившись каждый в свои думы, заботы. Я вглядывался в каждое лицо и представлял себе, как эти люди преобразятся, когда узнают о случившемся.
«Дорогие мои москвичи, — думал я, — если бы вы знали-ведали, какое неизмеримое горе обрушилось на нашу страну, на нашу Родину, на всех нас. Но вы все спокойны. Пока еще спокойны…»
А что если подняться и на весь вагон вдруг крикнуть: «Дорогие граждане! Началась война. На нашу страну напала немецкая фашистская орда. Уже падают бомбы на наши города, уже льется кровь советских граждан…»
Но нет. Этого делать нельзя! Да и не поверят, сочтут сумасшедшим… Я и не думал этого делать, только так, предположил. Пусть для этих людей еще несколько часов время будет мирным. Впереди предстоит немало тяжелых испытаний…
Саша сидел, молчал и тоже всматривался в лица людей. Мы оба думали об одном: как поведут себя эти люди и сотни тысяч, миллионы других? Наверно, как и я с другом, поспешат в свои коллективы, потому что в такие трагические минуты самое тяжелое — остаться наедине с самим собой. А главное, надо поскорее найти свое место в рядах защитников Родины.
Вот и аэропорт. Начальник Управления международных воздушных линий ГВФ[3] Валентина Степановна Гризодубова уже ждала нас. Вскоре прибыли и другие экипажи.
— Товарищи, — объявила Валентина Степановна, — миссия нашего Управления закончилась. Желающие могут ехать в штаб ВВС[4]. Я уже звонила туда.
Распрощавшись с Гризодубовой, мы с Сашей поехали в штаб. Штабные работники, как обычно, занимались своими делами. Внешне всё выглядело так, будто ничего не произошло, но слаженная машина действовала сегодня особенно чётко: рассылались приказы, распоряжения, делались вызовы, назначения. Средства связи работали на пределе. Никакой суеты, ни малейших признаков растерянности. Шла напряженная, деловая организационная работа.
Мы представились. Нас без проволочки взяли на учет и, пока будет оформляться назначение, послали на вещевой склад обмундировываться, — ведь на нас была форма летчиков ГВФ. Вернулись мы уже в военной форме с капитанскими «шпалами» в голубых петлицах.
Документы оформлены. Нам предстояло сегодня же вылететь в действующие авиачасти в качестве военных инспекторов.
Время подходило к 12.00. Мы уже собрались уходить, как по радио сообщили, что будет передано важное правительственное сообщение. Голос Левитана прозвучал как-то необычно, настороженно. А может, это мне показалось? Но и люди насторожились. Останавливались у громкоговорителей в ожидании передачи. Они еще не знали, что предстоит услышать…
Мы стояли, внимательно слушали, всматривались в лица людей и сравнивали с теми, в трамвае. Слушали все молча. Лица суровые, выражающие, казалось, внутреннее напряжение, готовность к самому страшному.
«Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами». Эти заключительные слова правительственного сообщения стали для нас, для всего советского народа боевым лозунгом на протяжении всей Великой Отечественной войны, до самой Великой Победы.
Вылететь по назначению нам удалось лишь на следующий день. Летели в самолете СБ в непривычной роли пассажиров. Боевая машина, понятно, не приспособлена для пассажирских перевозок: темно, тесно, никакого обзора. На земле после посадки осмотрелись. Самолеты, преимущественно ИЛ-4, рассредоточены по окраине аэродрома, но не замаскированы. Административные здания и жилые дома выкрашены в светло-желтый и белый цвета, обладающие, как известно, высоким коэффициентом отражения. Такая расцветка видна издалека, мы это знали по собственному опыту. Странно: идёт война, а здесь никакой маскировки.
Мы представились начальнику штаба дивизии майору Жукову, и я выразил удивление по поводу демаскировки аэродрома. Присутствовавший при разговоре подполковник заметил:
— Сейчас не до этого. Нужно готовить экипажи к боевым полетам — вот что сейчас главное.
— Можно всё успеть при желании. Экипажи пусть готовятся, а наземные службы обязаны заниматься маскировкой.
— Наш аэродром всему миру известен, и нечего заниматься самообманом, — возразил майор.
— Аэродром во Франкфурте-на-Одере тоже всем известен, — сказал я, — но после маскировки его и днем не видно, а ночью вовсе невозможно обнаружить.
Моя настойчивость удивила командиров. Впрочем, не только удивила, но и, по-видимому, возымела действие. Были приняты кое-какие меры. На другой день с помощью пожарных насосов, используемых как распылители, все здания окрасили в тёмный цвет. Красивый доселе городок потускнел, потерял свой нарядный вид. Таково дыхание войны, оно омрачает самое солнце…
Из штаба дивизии я направился в полк. Там, как мне показалось, работали на износ. Штаб и командир полка двое суток не спали. В течение нескольких ночей полк успешно выполнял боевые задания. Бомбили военные объекты в восточной части Германии, железнодорожные узлы и перегоны. Летчики были возбуждены, рассказывали о полетах. Я позавидовал им.
Вскоре противник, прорвав пограничную полосу обороны, стал развивать наступление. Нужно было остановить его во что бы то ни стало. Нашим наземным войскам, героически отстаивавшим каждую пядь советской земли, действенную помощь оказывала краснозвёздная авиация. Летчики получили приказ бомбить скопления гитлеровцев, пути их передвижения, переправы и т. д. Полеты проводились днем, на малых высотах, девятками и были сопряжены с тяжелыми потерями.
Три девятки шли 24 июня в район Бреста на поражение прорвавшегося противника. Полет проходил строем на высоте 1700 метров, погода безоблачная, видимость хорошая. Но впереди весь горизонт покрывала пыльная мгла.
При подлете ближе видно было, как по дороге и по ее обочине лавиной двигалась армада фашистской техники, поднимая зловещие облака пыли, уничтожая всё на пути и оставляя позади себя мутное марево, в котором терялись хвосты колонн. Отчетливо виден был только передний край. Цель великолепная, и в поражении ее летчики не сомневались.
В одной из девяток вел самолет Евгений Иванович Борисенко. Это был его первый боевой вылет. Противник ощетинился мелкокалиберной зенитной артиллерией. Всё пространство вокруг самолетов было усеяно, словно головками одуванчиков, черными комочками от разрывов снарядов, но ни у кого не дрогнула рука, и полет строем продолжался. Вот уже и боевой курс. Летя в строю, каждый самолет выбирал себе цель и сбрасывал бомбы прицельно. Видно было, как опрокидывались танки от прямого попадания, горели машины, плавилась земля. Всё было покрыто дымом, пылью…
Внезапно стрельба зениток прекратилась, и неожиданно, откуда ни возьмись, в небе появилось несколько групп немецких истребителей — более полсотни самолетов. Наши бомбардировщики были атакованы в самом невыгодном положении — на развороте и в неплотном строю.
Завязался неравный бой. Противнику удалось расстроить боевые порядки наших самолетов. Загорелась машина ведущего группы — командира эскадрильи Лизунова, но он продолжал сражаться. Прямым попаданием был подожжен атакующий истребитель, и оба, горящие, ринулись вниз, к земле.
Но вот атакован и самолет Борисенко. Отбиваясь, он продолжал полет. Метким попаданием стрелок поджег один самолет противника, тот вышел из боя, но тут же на самолет Борисенко набросилось больше десятка вражеских истребителей. Уже загорелся правый мотор. Послышался вскрик турельного стрелка. Он ранен, но продолжал вести огонь. Еще один самолет противника, задымившись, ушел, но тут загорелась и левая плоскость. Горит кабина, из-под ног — дым, пламя. Но Борисенко продолжает полет, чтобы подальше отойти от места возможного пленения, на случай приземления.
Штурман Фетисов ранен, собирается к прыжку. Борисенко не советует — крутит головой. Он был уверен, что посадит самолет и все будут живы. А так немцы расстреляют.
Фетисов открыл дверцу, готовясь к прыжку. Но тут справа снова ринулся в атаку немецкий истребитель. Почти беспомощный, горящий, но продолжавший бороться Борисенко прикрылся правым мотором. Длинной очередью фашист прошил самолет, и штурман Фетисов был убит наповал. Борисенко на полной мощности, выбрав момент, ринулся в отвесное пике. Приборная доска разбита, лицо обгорело, жжет руки, глаза плохо видят. Открыл колпак. Пламя от левого мотора плеснуло в лицо. Почти интуитивно начал выводить самолет из пике. Одним глазом чуть заметил, как горизонт заслонила земля. Выключил зажигание и на большой скорости, приземлившись на свежевспаханную землю, прополз вверх под горку. Грохот, скрежет… Самолет остановился. Тишина. Пахнет гарью…
Огромный опыт летчика, большая сила воли и самообладание подарили жизнь человеку заново. Летчик понял, что он жив. Но испытания на этом не кончились.
Самолет продолжает гореть. На летчике тлеет комбинезон. Поскорее выбраться из кабины. Но куда? Обе плоскости в огне, и Борисенко решает выпрыгнуть вперед. Но, прыгнув, зацепился ногой за борт кабины и угодил под крыло между мотором и фюзеляжем. Жар, дым. Летчик задыхается, теряет сознание. Силы покинули его…
И в эти минуты перед глазами — жена. И любимая дочурка. «Бороться и так нелепо погибнуть! А как же они без меня?» Неведомый доселе скрытый резерв сил прорвался с удесятеренной силой и в невероятных условиях помог выбраться из дыма и пламени. Свежая струя воздуха быстро восстановила силы. «Спасен. Буду жить». Осмотрелся. И сразу же заметил пикирующий прямо на него немецкий самолет. Невдалеке стояло одинокое дерево, и летчик ринулся к нему. И только успел спрятаться за его ствол, как тут же выше его головы прошила дерево смертоносная очередь фашистского стервятника. И снова тишина. Огляделся по сторонам. Самолет медленно догорает, но не взрывается. Видимо, сказывается то, что еще в воздухе Борисенко выбрал время открыть краник баллона с углекислым газом и успел им наполнить бензобаки. Тяжело дыша, снял парашют, вбросил в кабину горящего самолета, вернулся снова под дерево. Осмыслил всё происшедшее… И тут же дал сам себе твердую мужскую клятву: отомстить проклятому врагу за поруганную землю Родины, за смерть друзей, за всё, что пришлось испытать. Жить и сражаться! А если придется отдать жизнь, то дорогой ценой.
Клятва придала сил. Борьба продолжается. К горящему самолету приближалась группа немцев. Вдали стояла машина, на которой они прибыли. Летчик надежно замаскировался в кустах. Во внутреннем кармане гимнастерки, у самого сердца — партбилет. Вынул, подержал в обгорелых руках… «Это символ Партии, Родины. Это то, что связывает меня с моим народом, что в беде не оставляет человека одиноким». И он спрятал билет, как священную реликвию, глубоко в карман брюк и приготовился к сражению на жизнь и на смерть.
Но сражение не состоялось. Немцы, осмотрев догоравший самолет и решив, что весь экипаж погиб в самолете, удалились.
Наступила ночь. Мысленно попрощавшись с боевыми товарищами — штурманом Фетисовым, у которого 22 июня, в день начала войны, родился сын, и стрелком-радистом Нечаевым, Борисенко взял курс на восток…
Из этого сражения многие экипажи не вернулись на свою базу. Но и противнику был нанесен ощутимый урон, чем не замедлили воспользоваться наземные войска. Продвижение врага на восток в этом районе было приостановлено.
В такие жаркие дни стыдно было сидеть без дела. Я попросил командование дать мне самолет. Просьбу мою удовлетворили. Я получил самолет, изучил его и начал готовиться к первому облёту с командиром эскадрильи, чтобы завтра вместе с ним вылететь на боевое задание.
Но мой провозной полет не состоялся. Меня вызвали в штаб дивизии и показали телеграмму: «Срочно командировать капитана Швеца и капитана Краснухина в распоряжение штаба ВВС».
— Сейчас отлетает наш «Дуглас» в Москву, — сказал майор Жуков, — ваш товарищ уже там. Бегите, может, успеете.
Но я не успел. На мои сигналы никто из экипажа не обратил внимания, самолет вырулил на старт и пошел на взлёт. Я остался один. Пришлось рассчитывать на железную, дорогу. И я отправился на станцию.
Поезд был битком набит эвакуированными из Ленинграда женщинами, детьми. Детей было, пожалуй, больше, чем взрослых. Многие дети, потеряв своих родителей во время варварских бомбежек, находились под присмотром незнакомых людей. Было очень тесно, большинство ехало стоя, но пассажиры не роптали. Свойственная ленинградцам воспитанность не покидала их и здесь.
Мое внимание привлекла девочка лет четырех-пяти. Она сидела в углу на боковой полке у окна и прижимала к себе маленькую куклу. Худенькая светловолосая девочка с голубым бантом и большими голубыми глазами. Она ничего не говорила, только смотрела. Смотрела на окружающих, будто не видя их. Смотрела сквозь них куда-то в пустоту. Я обратился к ней с каким-то вопросом — она не ответила, только уставилась в меня долгим, неподвижным взглядом. Трудно было выдержать его. Я поинтересовался у соседей по вагону, чья она, почему в её глазах столько недетской скорби. Мне ответили, что девочку эту подобрали на теле убитой женщины после очередного налёта гитлеровской авиации, и никто не знает ни её имени, ни фамилии матери. Всё время молчит, ничего не ест, только смотрит…
В глазах её были не то испуг, не то недоумение. И еще я прочел в них столько упрека нам, взрослым, военным людям, не сумевшим защитить её детство, уберечь от горя… Всю войну преследовал меня этот укоряющий взгляд детских глаз. И позже, громя фашистов, я словно бы искупал свою личную вину перед осиротевшим, лишенным детства ребёнком. Я и сейчас помню тот взгляд…
Многое я увидел в этом тесном вагоне. И многое понял. Я увидел великое горе народное: Я понял, что горе моего народа — это и мое личное горе, что это горе принес немецкий фашизм — выкормыш мирового империализма. Я понял, что в борьбе против злейшего врага моего народа место мое — на переднем крае. Хватит ли у меня мужества, силы воли, упорства быть на этом почетном месте?
В штабе ВВС мы с Краснухиным получили назначение в один из крупных городов, где формировались авиационные части. В Москве пробыли всего два дня — 2 и 3 июля, но даже в этот короткий срок вынужденного безделья нас мучила совесть. Стыдно было смотреть людям в глаза: идёт жестокая война, враг топчет родную землю, а мы с Сашей — будто посторонние наблюдатели.
Саша Краснухин был один из тех, кто в силу своих нравственных достоинств внушает, не прилагая к тому особых стараний, уважение и невольное желание подражать им. Мы дружили и свободное время обычно проводили вместе. На работе нас называли двойниками: оба высокие, оба брюнеты. Часто нас даже путали, хотя характеры у нас разные. В противоположность мне, Саша суров, крайне сдержан в выражении своих чувств, в суждениях более трезв, рассудителен, немного скептичен. Он скуп на похвалы, любит поворчать. Вот, пожалуй, главное, что делает нас столь непохожими. Я люблю в нём и эти черты, но всего больше — его правдивость. И, несмотря на такое различие, нас всегда влекло друг к другу, и мы часто бывали вместе. Я твердо знаю, что в трудную минуту на него можно положиться. А это — главное.
И вот 4 июля нас провожали наши жены. Вчетвером мы прохаживались по перрону, пытались шутить, но в глазах у женщин стояли слезы, да и нам было не по себе в эти последние минуты расставания.
Особенно болезненно переживали наши друзья. Саша с Антониной Федоровной ждут ребенка. Вечерами их часто можно было видеть вместе на прогулке. И вот теперь настал час расставания. Ходили по перрону молча…
Подошел поезд. Женщины, не выдержав, расплакались. Прощаясь, я ощутил на губах соленый привкус слез. Поезд тронулся. Печальные лица дорогих, близких всё отдаляются, отдаляются, пока не скрылись в многоликой толпе. Как на фото, отпечатались в памяти эти мгновения, и при воспоминаниях эта картина всегда навевала грусть. Будто частицу своего сердца оставил я там, на перроне…
А спустя некоторое время, когда прилив слабости прошел, Саша говорит:
— Раненько утром свежая, по-праздничному приодетая подходит ко мне жена и целует. Я просыпаюсь — на душе приятно. Она еще раз целует и говорит: «С днем 4 июля». Мне исполнилось 33. Поднимаюсь. Увидел свою военную форму и тут же вспомнил всё остальное. Стол скромно накрыт. На столе графинчик, закуски, но торжества не получилось. Предстоящее расставание еще больше внесло грусти в эти минуты…
Так я навсегда запомнил дату дня рождения моего друга.
А поезд постукивал колесами, набирая скорость, и уносил нас навстречу войне.
По прибытии к месту назначения мы узнали, что полк уже почти полностью укомплектован личным составом. Нас обрадовало, что здесь было много летчиков нашего Управления международных воздушных линий. Встретили несколько знакомых и из других управлений ГВФ. Все мы были зрелые люди, опытные летчики, летавшие и днём и ночью, в любых метеорологических условиях. Часть экипажей прибыла из строевых частей военной авиации — преимущественно молодежь, недавние выпускники лётной школы.
Сразу после приезда мы отправились на аэродром. Там стояли новые, неизвестные нам двухмоторные двухкилевые самолеты одного еще молодого конструктора.
Нам предстояло освоить их, летать на этих машинах на боевые задания.
К понятию «освоить» я отнесся с довоенной меркой. Помню, к нам в часть на смену устаревшим самолетам ТБ-3 прибыли новые, удобообтекаемые, серебристые ДБ-3. Еще не садясь в кабину, мы уже были на седьмом небе, так они нам понравились. Но когда началось изучение этих самолетов, мы постепенно, небо за небом, снижались, пока снова не оказались на матушке-земле. Около шести месяцев продолжалось обучение, а полеты производились только условно. И когда пришла пора летать, восхищение сменилось равнодушием. Как бы и в этот раз не повторилась та же история.
Сделав поправку на военное время, я решил, что для освоения машины должно хватить месяца. Но не тут-то было. Едва мы представились командиру эскадрильи, он спросил:
— Почему опоздали?
— Как опоздали? — удивился я. — Мы только что с поезда.
— Самолет изучили?
— Впервые видим.
— Ну, всё равно. Вот вы, — командир указал на меня, — садитесь в самолет.
Я занял пилотское место в кабине. Командир показал рычаги, кнопки, приборы, объяснил порядок пользования ими на взлёте и посадке, заставил повторить, проделать некоторые манипуляции, потом спросил:
— Всё понятно?
— Вроде понятно, — неуверенно ответил я.
— Никаких «вроде». Я спрашиваю: понятно или нет?
— Так точно, понятно, товарищ капитан!
— Тогда запуск моторов и — в воздух.
«Как, — подумал я, — и это всё обучение? Да я еще даже не осмотрелся как следует».
Моторы запущены. Командир сел в переднюю штурманскую кабину, воткнул ручку управления, и мы пошли на взлёт. Два провозных — и я пошел самостоятельно. Вот и всё обучение. Остальное доводи сам.
Пришлось доводить.
Самолет мне в общем понравился. С точки зрения аэродинамических качеств это была прекрасная машина, очень устойчивая, летучая, но со множеством недостатков.
Главный из них заключался в том, что моторы не обладали необходимой мощностью. К сожалению, машина не прошла всех испытаний в воздухе. Над нею еще предстояло работать и работать.
На некоторых самолетах самопроизвольно загорались моторы, и экипажу приходилось выбрасываться на парашютах. Аварии будто бы происходили потому, что пластинчатая контровка гаек, которыми выхлопной коллектор прикреплялся к мотору, была ненадежной: гайки от вибрации в полете отвинчивались, пламя пробивалось в щель, лизало блок, и мотор загорался. Так ли это или иначе, но потерь было много.
Полком командовал полковник Новодранов — рослый, плотный человек с мужественным лицом и резкими движениями. Его заместителем и другом был полковник Щеголеватых. У обоих за плечами — Испания, Халхин-Гол, оба участвовали в финской кампании. Опытные боевые командиры, чья дружба для многих из нас служила примером.
Освоив машину, мы перелетели в другой город. На маршруте у меня сильно грелся правый мотор. Причину я так и не выяснил, и меня это сильно беспокоило. Техники никаких отклонений от нормы при осмотре не обнаружили.
На новом месте дислокации мы рассредоточили самолеты по окраине аэродрома. Наша третья эскадрилья располагалась почти в степи. Полетов проводилось очень мало, но личный состав должен был весь день неотлучно находиться у самолетов.
Стояла нестерпимая июльская жара. Утром нам привозили двухведёрный бак воды, но его хватало лишь до обеда, и мы страдали от жажды. А еще мы страдали от безделья.
Шла кровопролитная война. Радио передавало неутешительные вести с фронта. Появилась песня «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой…», мелодия и слова которой пробирали до слез. Мы места себе не находили. Надо действовать, действовать! Надо летать, разить врага, а мы сидим под крылом самолета и изнемогаем от жары.
Через несколько дней снова начались тренировки — и снова аварии. Затем перешли на ночные полёты — и опять наломали дров. Обнаружился новый недостаток в этом самолете. Ночные полеты проводились по кругу, на малой высоте. Сквозь полусферическое остекление кабины летчика спереди видны наземные огни, звёзды. Но огни, находящиеся сзади самолета, также отражаются в лобовом стекле. При полете по прямой эти отражения почти не мешают, а при разворотах огоньки разбегаются: истинные в одну сторону, отраженные — в другую. Пилот путает их, теряет пространственную ориентировку — и самолет падает. Так потерпел аварию летчик бывшего Управления международных воздушных линий Смирнов. Самолет разбился, летчик отделался тем, что рассек бровь. Падали и другие. Падал и я, но невероятным усилием успел выравнять машину у самой земли.
Надо отдать должное конструкции самолета: во всех случаях падения экипаж оставался цел, так как удар принимало сначала шасси, затем центроплан. Фюзеляж почти не получал повреждений и экипаж отделывался ушибами.
Хороший был самолет, но не успели довести его «до ума».
Ночные тренировки закончились. Полк приступил к подготовке полета в глубокий тыл врага — на Берлин. Готовились тщательно, ног осуществить этот полет не удалось. Фронт приближался, по городу ввели затемнение. Оставаться здесь сделалось небезопасно, и часть вновь перебазировали в глубь страны, на восток.
Полет на Берлин через некоторое время всё же состоялся, но уже без меня. Подробности я узнал гораздо позже.
…По прибытии на новое месторасположение привели в порядок материальную часть и продолжили подготовку к налету на Берлин. Но так как до цели было очень неблизко, предварительно перелетели на аэродром подскока. Оттуда и был организован налет. Готовился весь полк, вылетело меньше половины экипажей, боевое задание выполнили всего самолетов восемь.
Полет проходил ночью, в тяжелых метеорологических условиях, на маршруте встречались грозовые облака, но цель была обнаружена и поражена.
На обратном пути самолет командира корабля Степанова был сбит над Финским заливом немецкими истребителями. От прямого попадания загорелись сразу оба мотора. Экипаж покинул самолет. Выпрыгнуло трое, в живых остался один — стрелок-радист Максимов. Перед войной он тренировался в прыжках на воду, и этот опыт ему пригодился. Увидев, что опускается на воду, Максимов расстегнул лямки парашюта и приготовился к приводнению. Легкий утренний туман помешал ему точно определить расстояние, и он отпустил лямки слишком рано, метров за десять до воды. Камнем упал вниз, больно ударился и едва не захлебнулся.
С нашего корабля, оказавшегося поблизости, следили за приводнением и вскоре подобрали парашют. В кармашке его обнаружили паспорт на имя Максимова с датой перекладки — парашют перекладывали только вчера перед полетом. Начались поиски.
Четыре часа Максимова качали волны. Когда моряки, наконец, подобрали его, он весь окоченел и был без сознания. На корабле пришел в себя, но не мог ни говорить, ни двигаться. Корабельный врач оказал Максимову медицинскую помощь. Моряки обогрели его, обсушили и отправили в Пушкино. Остальных членов экипажа не нашли. Видно, перед приводнением они не расстегнули лямки парашюта и утонули.
Тем не менее, несмотря на потери, первый налет нашего полка на Берлин можно было считать удачным. За выполнение ответственного задания многим летчикам были вручены правительственные награды. Заместитель командира третьей эскадрильи старший лейтенант Малинин получил орден Ленина.
Но вернёмся к событиям, предшествовавшим налету на Берлин и касающимся лично меня.
Итак, в конце июля планировалось перебазирование полка. Самолет загрузили всем необходимым техническим имуществом и личными вещами лётно-технического состава. Полет предстоял длительный, и готовились к нему тщательно. По нескольку раз всё осмотрели и проверили. Но меня не оставляло беспокойство: почему греется правый мотор? Не подведет ли он на маршруте? Ведь причина перегрева так и не обнаружена.
Лететь предстояло девятками поэскадрильно. В девятке — три звена. Я должен был идти правым в правом звене, то есть самым крайним.
В состав моего экипажа входили штурман Лабонин, техник самолета Стрелец и стрелок-радист Сысоев. Перед вылетом я выстроил экипаж, приказал подогнать парашютные лямки, потом стал проверять. Подхожу к стрелку-радисту. Вижу его впервые, спрашиваю:
— Вы подогнали лямки, умеете пользоваться парашютом?
— Товарищ командир, не беспокойтесь, у меня десять парашютных прыжков и один с горящего — на финской.
— Ну, добро. По местам!
На маршруте шли строем на высоте четыре тысячи метров. Вначале всё было нормально, потом стал замечать, что правый мотор опять греется, несмотря на то, что охлаждение включено полностью. Я поубрал газ, стал отставать, а потом совсем вышел из строя. Посоветовался со штурманом и решил садиться на ближайшем аэродроме. Мы были на траверзе большого города.
Кабина пилота на машине смещена влево, правого мотора летчику с сидения не видно. Газ убран, а температурные показатели на пределе. В чем дело?
— Вася, — говорю Лабонину, — посмотри, пожалуйста, на правый мотор, не горит ли? Температура не падает.
Лабонин приподнялся, глянул вправо и воскликнул: Мать честная, горим! Уже пламя видно.
Техник Стрелец, стоявший в задней турели[5], давно заметил хвост дыма, но решил, что, раз мы ушли от строя, значит, я обо всём знаю.
Повинуясь моей руке, самолет резко клюнул вниз.
— Что ты хочешь делать? — крикнул Лабонин.
— Иду на посадку.
— Уже не успеем!
«Возможно, он прав», — подумал я и выравнял самолет.
Привстав с сиденья так, что голова уперлась в колпак, я увидел правый мотор. Пламя теперь лизало крыло позади мотора, черный дым шлейфом тянулся за самолетом.
Да, только прыгать и немедленно. Подаю команду:
— Прыгать всем!
Штурман открыл дверцу и исчез.
— Все выпрыгнули там сзади?
Молчание.
— Все выпрыгнули?
Значит, все. Теперь моя очередь. Открываю колпак. Сразу пахнуло гарью. Образовавшимся сквозняком в кабину втянуло сначала дым, а потом и пламя. Глаза ничего не видят. Приподнимаюсь, чтобы выбраться через верх из кабины, но встречный поток воздуха прижимает меня к спинке, и преодолеть его не хватает сил. Опускаюсь на сиденье, хватаюсь за штурвал, но не вижу ни приборов, ни горизонта. Самолет дрожит, чувствую, что он принял ненормальное положение.
Снова пытаюсь выбраться. Всем телом подаюсь вперед и делаю сильный рывок вверх. Кажется, помогло. Хотя и прижало к сиденью, но теперь значительно выше. Удерживаясь в этом положении локтями, упираюсь ногами в приборную доску и выворачиваюсь. Струя воздуха подхватывает меня и выбрасывает из самолета.
Вместо шума, грохота, вибрации — первозданная тишина. Чувствую, что спасся, избежал трагического конца. Теперь только потянуть за кольцо. Характерный рывок, и я повисаю. В тот же миг — страшный взрыв почти рядом. Пламя достигло бензобака… Подо мной два парашютных купола. Где же третий? Потом замечаю, что эти два парашюта уже выше меня. Глянул на свой парашют, а у него скручены стропы, и вместо белоснежного парашютного зонта над головой небольшой пузырь.
Видимо, после того, как я скатился по фюзеляжу, вращение продолжалось в воздухе и стропы оказались закрученными.
Не опускаюсь, а падаю. Земля приближается с огромной скоростью. И вдруг — снос. Меня несет спиной в направлении движения. Это опасно. Нужно во что бы то ни стало развернуться, чтобы упасть на четвереньки. Взявшись за стропы, разворачиваюсь, готовлюсь встретить матушку-землю, но стропы постепенно раскручиваются, и мне не удается совершить нужную манипуляцию. Землю я встретил всё-таки спиной.
Невыносимая боль в позвоночнике, но сознание не потерял. Кое-как огляделся. Лежу на пахоте, невдалеке от оврага. За оврагом — деревушка, дальше широкие поля. У края поля торчит киль моего самолета, в воздухе огромный клуб дыма.
В небе, над головой, на высоте 500 метров кружит самолет. Это Саша Краснухин. Как только показался на моем самолете шлейф дыма, он пристально наблюдал за мной, а как только я вышел из строя, он тоже отстал и следил за моим самолетом.
А шлейф дыма всё увеличивался. Показалось пламя. Самолет резко клюнул и снова пошел горизонтально. Показался парашютист. За ним — второй. Объятый пламенем, самолет пошел в пике. У самой земли из темной полосы дыма выпал ослепительно-белый комок — это третий и… взрыв!..
«Только три. Это — Степан. Ему выбираться труднее всех. Неужели Степан?»
Несколько кругов сделал самолет над местом катастрофы, кружился подобно птице, у которой злым охотником подбит детеныш и она носится, издавая жалобные крики, сетуя на свою беспомощность.
Покачав на прощание крыльями, Саша улетел. Я был растроган вниманием друга. Я его понял. И мне хотелось крикнуть ему: «Саша, я жив, жив! Дружище, я жив!»
Боль по-прежнему сверлит спину. Подняться не могу. И вдруг в наступившей тишине слышу приближающийся шум, возбужденный говор. С трудом поворачиваю голову и вижу группу людей, бегущих ко мне. В руках у них вилы, колья…
Понятно… В те дни в каждом населенном пункте из местных жителей создавались истребительные отряды по борьбе с диверсантами и шпионами. Конечно, они оказывали неоценимую помощь в укреплении тыла, но, случалось, и своих иногда принимали за диверсантов.
Впереди группы бежит огромный бородач с обломком косы на длинной деревянной ручке. Превозмогая боль, поворачиваюсь лицом к бегущим, чтобы видны были офицерские знаки различия.
Шагов за десять бородач остановил свое войско — женщин и подростков, осторожно приблизился, вглядываясь, и понял, что я свой.
— Что, больно, капитан?
— Больно.
— Подняться можешь?
— Не могу. Спина…
— Тогда лежи, сейчас подводу с сеном пришлем.
…Штурман и техник приземлились благополучно, а стрелок-радист погиб вместе с самолетом. Техник рассказал, что когда была подана команда «прыгать», он стоял в турели и жестом руки показал стрелку-радисту — прыгай первым. Тот в свою очередь тем же способом предложил технику — прыгай ты, я успею. И освободил доступ к люку. Техник выпрыгнул. Стрелок-радист не успел.
Когда среди обломков обнаружили его труп, оказалось, что на стрелке поверх парашюта была накинута шинель, застегнутая на очень тугой крючок. Моего вопроса «все ли выпрыгнули?» он не слышал, так как, видимо, уже отключился…
Похоронив товарища, мы на следующий день отбыли в город. Оттуда штурман и техник поездом выехали к месту новой дислокации части, а меня положили в госпиталь.
До половины сентября провалялся в госпитале. У меня оказались сломанными два позвонка. Постель — голые доски, затем массаж, физупражнения. Через полтора месяца меня выписали и направили в Ульяновск на окружную летно-медицинскую комиссию.
Я полагал, что медкомиссия — это просто формальность, которую надо пройти, потом я поеду в часть. Но не тут-то было. Снова анализы, рентген и… Неудачный прыжок повлек за собой роковое заключение: «К летной службе не годен».
Прочитав этот приговор, я почувствовал себя во власти отчаяния. Беспрерывно повторял про себя: как это не годен? Что значит не годен? Именно теперь, когда я, как летчик, больше всего нужен Родине, и вдруг не годен!
Подавленный, я вышел из госпиталя, где проходил эту злосчастную комиссию, и пошел по городу, куда глаза глядят. Некому было рассказать о своем горе, спросить совета. Я и прежде не выносил одиночества, а тут…
Ах, как мне не хватало сейчас Саши Краснухина, моего друга и советчика. А что он сделал бы на моем месте? Покорился бы приговору или боролся? Конечно, боролся бы!
В голове роились противоречивые мысли. Мое сознание как бы раздвоилось, и оба «я» вступили в спор друг с другом. Мне не оставалось ничего другого, как предоставить обоим полную свободу. Пусть решают.
— Что здесь спорить и что решать? Всё уже решено без тебя. Судьба, а от судьбы не уйдешь. Так, видимо, и должно быть.
— Но ты же не веришь в судьбу, ты советский человек и летчик.
— Был летчик, да весь вышел. Скажи спасибо, что дешево отделался: остался жив.
— Но зачем тебе такая жизнь?
— Не надо громких слов. Жить всем хочется.
— Да, жить, именно жить и бороться ради жизни, а не прозябать, когда твои друзья воюют.
— В тылу тоже нужны люди, без крепкого тыла нет боеспособного фронта.
— Но ты летчик, твое место на фронте. Примириться, быть в тылу? В такую годину? Да как ты будешь смотреть людям в глаза? Что скажут твоя семья, друзья, отец?
Отец… Он прошел всю первую мировую войну, имеет три ранения. Устанавливал по заданию партии Советскую власть в своей волости в 1917 году. Отстаивал ее с оружием в руках в гражданскую и опять был ранен. Он гордился мною — военным летчиком. А чем я его порадую?
Когда началась война, он прислал мне письмо с отцовским наставлением быть первым в бою. Рано или поздно война кончится, и придется отчитываться если не перед людьми, то перед своей совестью. А чем отчитаюсь я?
Нет, надо бороться, и я буду бороться. Тыл мне противопоказан, поеду в свою часть. Там мои боевые друзья, там мое место в строю.
А спина ноет, ноет… Ничего, заживет. А как будешь летать? Может, летать и не буду, но всё равно мое место там.
С твердым решением вернуться в часть я и направился в штаб округа.
— Я из госпиталя. Вот мои документы, прошу направить меня в мою часть, четыреста двадцатый авиаполк, — сказал я, подавая решение медицинской комиссии. Но со мной не стали разговаривать. Вид у штабистов был усталый, глаза красные от недосыпания.
Молча офицер взял у меня документ, мельком взглянул на него, сказал: «Зайдите завтра за назначением», — и углубился в свои бумаги. Постояв немного, я повторил просьбу, но не дождался ответа. Пришлось уйти. «Нет, нельзя быть таким нерешительным, — упрекал я себя. — Надо требовать, настаивать, убеждать».
Бредя по улице, я заметил на противоположной стороне мемориальную доску. Подошел ближе, прочитал: «Дом, где родился и жил В. И. Ленин».
Только сейчас я сообразил, что нахожусь на родине Владимира Ильича. Появилось какое-то внезапное облегчение, даже боль в спине как будто утихла.
Я входил в этот дом, испытывая глубокое волнение и чувство надежды. Да, отчетливо помню: надежды. Научная сотрудница уделила мне большое внимание — вероятно, как воину, уже побывавшему в госпитале.
Я слушал рассказ об Ильиче, и мне казалось, что вижу его самого и советуюсь с ним.
Ленин…
Сколько человеческой мудрости воплотилось в нем! Какая сила воли, убежденности! Ленин создал партию большевиков, членом которой являюсь и я, создал Советское государство, гражданином которого выпало счастье быть и мне. И вот сегодня над этим государством нависла грозная опасность, цвет нации с оружием в руках защищает свою землю и свой строй, а мне предлагают уйти с линии огня…
Да чего же я стою, если, будучи военным специалистом, опытным летчиком первого класса, поеду в тыл?! Конечно, будь я гражданским специалистом, я бы, может, и не возражал против работы в тылу, старался бы и там принести пользу. А так — всё время будет мучить совесть, что я — военный летчик, а войну просидел в тылу. Нет, чтобы открыто смотреть людям в глаза, я должен выполнять ту работу, которой меня учила Родина, должен вернуться в свою часть, воевать, бить фашистских захватчиков. И, выходя из Дома-музея Владимира Ильича Ленина, я дал себе слово любой ценой вернуться в полк.
В назначенное время я был в штабе. Флегматичный невыспавшийся офицер подал мне назначение. «Использовать на работе в тылу», — значилось там.
— Скажите, пожалуйста, — спросил я, — где дислоцируется четыреста двадцатый авиаполк?
— Не морочьте голову, вы здесь не один.
— Но я хочу на фронт, — вырвалось у меня.
— Все хотят на фронт. Следующий…
Несолоно хлебавши, с назначением в руках покинул я штаб. Положение осложнилось, но я решил не отступать.
Можно было идти прямо на вокзал, но я умышленно миновал его и вышел к Волге. Могучая река была видна с крутого обрыва во всей своей красоте и раздолье. Глаза летчика привычны к простору, и мне казалось, что я вновь в кабине самолета…
Я спустился к пристани. У причала стоял один-единственный пароход, на палубе расхаживали военные. Я спросил у одного из них, что это за пароход и куда он направляется. Приготовился услышать, в соответствии с законами военного времени, что, мол, отвечать не положено, но, к моему удивлению, офицер неожиданно любезно сказал:
— Это госпиталь, направляется в соседний район.
— Отлично! Возьмите меня с собой, — взмолился я. — Выписали из госпиталя, и теперь возвращаюсь в часть. Возьмите, пожалуйста.
— Да, но мы плывем медленно, с большими остановками, и на месте будем через два дня.
— Это неважно.
— А вы сможете прочитать нам лекцию об авиации, о таранах, о воздушных боях?
— Конечно, смогу.
— Тогда садитесь. Поставим на довольствие, дадим койку — и отдыхайте.
Я ступил на трап. Не сон ли это? Неужели я еду в часть? А вдруг проверят документы и увидят назначение, по которому я должен ехать совсем в противоположную сторону? И я достал этот злосчастный документ, порвал его на мелкие кусочки и незаметно выбросил за борт. Теперь у меня осталась только справка, что я с такого-то по такое-то находился в госпитале и выписан по излечении.
Покончив с этим, я растянулся на койке и уснул сном праведника.
Через два дня я был на месте. Собственно, части здесь давно уже не было, она перебазировалась в Подмосковье. Оставались лишь штабные «хвосты», которые оформляли окончательные расчеты с местными организациями и завтра должны были покинуть город. Так что я прибыл вовремя.
Еще сутки — и я среди своих.
И первое, что я сделал, — направился к командиру полка Николаю Ивановичу Новодранову доложить о своем прибытии.
Встречи с полковником я немного побаивался. Как отнесется он к случившемуся со мной? Как посмотрит на то, что в такое горячее время я разбил самолет, сам вышел из строя на два месяца? Поэтому я заметно волновался.
— Товарищ полковник! Летчик Швец возвратился после госпитального лечения!
— А как здоровье? — приветливо спросил Новодранов.
— Здоровье отличное, а травма… Никакой травмы не было, товарищ полковник, просто ушиб. Теперь всё в норме.
— Летно-медицинскую комиссию проходили?
«Вот оно, начинается… Выкручивайся, Степан», — подумал я и ответил самым безразличным тоном, на какой был способен:
— Проходил, товарищ полковник. Всё в порядке, Жду дальнейших расспросов, готовлю ответы, но разговор на том и закончился. Полковник распорядился зачислить меня на довольствие и сказал:
— Обживайтесь, включайтесь в боевую жизнь части.
Я попрощался и поспешил к товарищам. Встретили меня тепло, радушно, я сразу почувствовал себя словно в родной семье.
И я стал обживаться, осматриваться. Мне было немного не по себе перед товарищами. Ведь они уже обстрелянные, много воевали. Почти все уже получили боевые правительственные награды. Саша Краснухин носит на груди орден Боевого Красного Знамени. Его штурман Шаронов — тоже. Молодчему присвоено звание Героя Советского Союза. Куликов, Гаранин также имеют награды.
Многие товарищи не вернулись с боевого задания. Погибли летчики из бывшего международного управления — Кириченко, Смирнов, Хорпяков. Не вернулся летчик нашего звена Володин, который, как потом выяснилось, попал к партизанам…
Хотелось поскорее включиться в боевую работу, но это оказалось не так-то просто: самолетов в эскадрильях было меньше, чем экипажей. Летать мне было не на чем, и меня использовали на различных второстепенных работах, посылали в командировки. Затем сделали летчиком связи.
Как-то прилетел я на связном самолете ПО-2 в штаб соединения, а на аэродроме пусто. Сел без всяких знаков, подрулил ближе к проходной, но и здесь — ни души. Выключив мотор, пошел через проходную с пакетом в штаб. И только тут повстречал офицера.
— В чем дело, почему никого нигде нет? — спрашиваю.
— Вы что, товарищ капитан, с неба свалились?
— Да что-то вроде этого. Только что сел на ПО-2. Мне нужно отнести пакет в штаб.
— Только что был налет немцев. Все в бомбоубежище. Отбоя еще не было. Подождать придется.
Пока я ждал отбоя, мне рассказали, что сброшенные немцами бомбы взорвались не все. Одна из таких бомб упала у крайнего ангара. Возвращаясь к самолету, я увидел на том месте глубокую дыру. Бомба была весом килограммов 250, не меньше.
Такие налеты вражеской авиации были не редкость. Впрочем, аэродромная жизнь шла своим чередом… Экипажи занимались своей будничной работой.
Самолетный парк полка был на исходе. Как показала практика, мощность двигателя действительно не соответствовала самолету, была маловатой. Конструкторское бюро изыскивало пути увеличения мощности. На заводе изготовлялись два эталонных самолета с новыми моторами.
Их предстояло перегнать на аэродром и испытать в боевых условиях. В октябре заместителя командира эскадрильи Малинина и меня послали в Москву за этими самолетами. Но оказалось, что они еще не готовы.
Тем временем положение Москвы осложнялось. Немцы захватили Калинин, угрожали охватом Москвы с севера.
Участились налеты. Надо спешить, но машины еще не готовы, и перелет откладывается со дня на день.
Наконец самолеты отбуксированы в конец заводского аэродрома и поставлены в направлении взлета. Техников нет. Они, выкатив самолеты, пошли за личными вещами.
Представитель конструкторского бюро торопит:
— Взлетайте немедленно, возможна бомбардировка.
— Как я могу взлететь, не осмотрев самолета? — возражаю я. — Притом и техников еще нет.
Над аэродромом почти на бреющем пронеслось звено немецких истребителей. Не сделав ни одного выстрела, они ушли в западном направлении. Это решило исход спора. В самом деле, надо немедленно взлетать.
Моторы запущены. Появился Малинин, сел в свой самолет, и мы пошли на взлёт. Уже оторвавшись от земли, в другом конце аэродрома заметил наших техников, шагающих по полю с вещами. Они остановились и, задрав головы, смотрели на нас. Конечно, нехорошо получилось, неорганизованно. Но делать нечего, уже взлетели. Садиться нельзя.
Летим низко. Штурмана нет, техников нет, в задней кабине лишь один стрелок. Виден наш аэродром. Захожу на посадку, выпускаю шасси, а правая «нога» не выходит. Аварийный выпуск в кабине стрелка. Я приказываю ему выпустить шасси лебедкой, но стрелок не может найти контровой чеки… Пришлось садиться на одно колесо.
То, что прилетели без техников, было квалифицировано как разгильдяйство. От полковника Новодранова мы с Малининым получили ужасный нагоняй. Обижаться не приходилось — командир полка был прав.
На следующий день был назначен боевой вылет в район города Орла. Командир эскадрильи Синельников заболел, и лететь приказали мне. Немного волновался, но был очень рад: наконец-то и я буду бить врага.
Оделся в новенькое летное обмундирование, сел в автомашину, примчался на аэродром. Предстояло, как было у нас заведено, перелететь сперва на соседний аэродром, где машины загружали бомбами, а оттуда в ночь — на задание. Уже всё готово, скоро запуск моторов. Появился Новодранов. Взглянул на группу командиров, собравшихся у самолета, удивился:
— Где Синельников?
— Болен, товарищ полковник, — ответил кто-то из штабных.
— Кто планируется на его самолет?
— Летчик Швец.
— А кто заместителем у Синельникова?
— Старший лейтенант Малинин.
— Он что, тоже болен?
— Я здесь, товарищ полковник, — ответил Малинин.
— Почему вы не летите?
— Меня штаб почему-то не планировал.
— Вылет Швеца отставить. Малинин, готовьтесь к полету. И на будущее учтите: командир выходит из строя — летит его заместитель.
Полет мой не состоялся. Я вконец расстроился и решил, что мне просто не доверяют после всех моих аварий.
…С задания Малинин не вернулся. Его сбили над целью. Не вернулось еще несколько самолетов — последних в полку. Летать стало не на чем. Я горевал: так и не удалось сделать ни одного боевого вылета на этой машине, не пришлось понюхать пороху.
Ходили разные слухи о нашей судьбе: одни говорили, что нас расформируют, другие — что вольют в соседние полки, третьи — что отправят в тыл. Толком никто ничего не знал. И когда кто-нибудь из офицеров шел в наряд дежурным по штабу, ему давали наказ: «Ты там прислушивайся, может, что узнаешь…»
Очередной наряд на дежурство получил штурман Лабонин.
Ожидался приезд какого-то генерала из центра. Лабонин всё время был начеку. И вот генерал прибыл. Лабонин встретил его у порога, отдал, как положено, рапорт и повел к командиру полка Новодранову. Выходя, «забыл» плотно притворить дверь.
А вечером Лабонин рассказал, что мы скоро перебазируемся в тыл, где получим новые самолеты ИЛ-4, на которых и будем воевать. На душе стало легче. Главное, нас не расформируют, и мы скоро снова войдем в строй боевых частей.
Те же самолеты с новыми моторами, которые мы с Малининым перегнали из Москвы, предстояло вернуть заводу для доводки. И вот 9 ноября я получил задание перегнать туда один из этих самолетов. Полк тем временем должен был перебазироваться в глубь страны на переформирование.
Стоял небольшой морозец. Землю слегка припорошило снежком, но погода в общем была летной.
Взлетели. На второй половине маршрута погода испортилась. Вернуться домой засветло не успеем, надо пробираться дальше. Облачность прижимает нас всё ниже. Визуальную ориентировку вести очень трудно. До места назначения добрались к четырем часам. Уже темнело. Мощный слой облаков и обильный снегопад ускорили наступление сумерек. Видимость — только вертикальная. Прошли над аэродромом — никаких посадочных знаков. Дали сигнал ракетой и снова зашли — ничего не видно. А сумерки всё сгущаются. Ещё один круг. Вдруг вижу самолет и возле него дымный костер. Ну, думаю, догадались: зажгли, чтоб видно было направление ветра. А самолет наш имеет свойство при посадке долго нестись над землей в режиме выдерживания и делать длинный пробег. Значит, садиться нужно против ветра.
Делаю расчет вслепую, почти уже в темноте, и иду на посадку. Расчет точный. Слева мелькнул самолет, костер… Но что это? Впереди глубокий овраг. Машина уже на выдерживании, отступать поздно.
Овраг позади. Самолет коснулся земли и побежал, по что-то слишком быстро гасится скорость. И непривычно высоко задран нос самолета. Под колесами скрежет. Трясет, как в автомобиле на вымощенной булыжником дороге. Впереди, немного под углом, — столбы и вереница подвод. Дорога! Полный газ правому мотору, и самолет, свернув немного влево, катится вдоль дороги. Короткий пробег, остановка. Моторы выключены. Полная тишина и непроглядная темень. Валит густой снег.
Самолет, который я видел, оказывается, тоже совершил вынужденную посадку, но это был легкий самолет, и площадка его вполне устроила. Костер развели караульные, чтоб согреться. Я же при выдерживании пролетел эту площадку (мне ее всё равно не хватило бы для посадки), перемахнул глубокий овраг, коснулся колесами склона по ту сторону оврага и покатился вверх по склону.
Мы приземлились на единственной ровной полоске склона крутизной 15–20 градусов. Справа и слева овраг, впереди дорога с кюветами и телеграфными столбами.
Пробег оказался сравнительно небольшим, благодаря крутизне склона и толстому снежному покрову. В пяти метрах от носа самолета начинался спуск в овраг. Если бы мне дали специальное задание садиться здесь днем, при хорошей видимости — не избежать бы аварии. А так — даже никаких повреждений…
Я отправился на завод, чтобы сдать машину. Прибыла комиссия. Ее удивило, что мы сели на таком диком месте и ничего не поломали. И в то же время все были озабочены, как теперь доставить самолет на аэродром. Аэродром рядом, всего в нескольких сотнях метров, но между ним и самолетом овраг.
Степной город в тылу, в таком глубоком тылу, что здесь даже затемнения не введено… Личный состав полка разместился в громадном бараке. Не знаю истинного его назначения, но, по-моему, он был построен специально для того, чтобы испытать нас на выдержку в суровых условиях зимней стужи. Стены тонкие, огромные окна в одну раму, кругом щели, в которых завывает ветер. Посредине вдоль всего барака расставлены печи-голландки, круглые сутки в них горят дрова. К печке не прикоснешься, накалена, а рядом — руки мерзнут без перчаток. Унты и комбинезоны не снимаем ни днем ни ночью. И вдобавок ко всему — полное безделье. Командование решает организационные вопросы, а мы сидим и ждем. И мерзнем.
Зашел как-то полковник Новодранов, походил по бараку и сказал:
— Да, климат у вас здесь суровый… Разрешаю самим устраиваться в городе — кто где сумеет. Только наведывайтесь днем, чтобы обязательно быть в курсе всех событий.
И вот барак почти опустел, осталось человек семь, в том числе и мы с Сашей Краснухиным. По-прежнему топились печки и по-прежнему было холодновато. Однако в одеялах теперь недостатка не было.
Вскоре командование добилось разрешения разместить личный состав в хорошо отапливаемых учебных мастерских школы. Помещение уставлено моторами всевозможных марок, станками, учебными стендами, а между ними — наши койки. Но теснота переносится лучше, чем холод.
Новая радость — безделью пришел конец. Получили несколько самолетов ИЛ-4, и началась тренировка. Жизнь вошла в привычную колею, люди, занятые делом, повеселели.
Во второй половине декабря мы выехали на авиазавод, чтобы получить большую партию ИЛ-4. Технический состав быстро принял самолеты, и мы без всякого облета начали готовиться к перебазировке ближе к фронту. Хорошо было тем экипажам, которые уже прежде успели сработаться. К сожалению, со своим штурманом лейтенантом Лаврентьевым я был едва знаком.
Взлетать предстояло поодиночке, друг за другом. Я был третьим по счету..
Аэродром переметен косыми сугробами, расчищать их нечем. А лететь надо.
Дан старт первому самолету. Его пилотирует Писарюк. Все волнуются — как он взлетит, как машина оторвется на таких неровностях, не скапотирует ли?
Облако снежной пыли скрыло самолет. Теперь он покажется в конце взлетной полосы, когда уже оторвется и будет набирать высоту. Идут секунды, а самолета не видно. Еще несколько мгновений — и мы видим, как он, переваливаясь с крыла на крыло по снежным сугробам, рулит обратно. Подрулив к предварительному старту, летчик вылезает из кабины и что-то докладывает командиру.
Командир дает старт второму летчику — Псареву. Теперь лидер — он. У него опытный штурман, Василий Лабонин.
Вот они пошли на взлёт, оторвались, но, не набирая высоты, почти на бреющем, развернулись, зашли на посадку и сели.
Теперь моя очередь. Не знаю, почему прекратили взлёт предыдущие самолеты, возможно, из-за неисправности моторов. Ведь машины новые, необлетанные, да и аэродром не в порядке.
Старт дан. Взревели моторы, самолет тронулся и стал энергично набирать скорость, подскакивая на сугробах. Поднимаю немного хвост. Больше поднимать не рискую — как бы не скапотировать.
Самолет легко отрывается. Теперь нужно немного отжать штурвал, выдержать машину над землей, чтобы увеличить скорость, потом убрать шасси — и тогда набирать высоту.
Но что это? Самолет не отжимается и упорно идет вверх. Высота увеличивается, скорость падает. Обеими руками жму что есть силы. Скользнул глазами по приборам — скорость критически мала. Отпускаю одной рукой штурвал, чтобы сбавить газ, и пока удерживал штурвал одной рукой, самолет полез еще выше. Высота — больше 100 метров, скорость… Самолет «висит» на моторах. Резко убираю газ и…
Энергично опустив нос, самолет, не управляемый рулями глубины, отвесно падает вниз. Катастрофа неизбежна!
Взгляд вперёд. Куда же я падаю? «Боже мой, да здесь же и косточек не соберешь — болото… Погибнуть в мокром? Нет, лучше разбиться на сухом. Надо отвернуть влево». В тысячную долю секунды промелькнула такая мысль. Впереди поперек пути протекала широко разлившаяся, со множеством разветвлений река. Несмотря на 25-градусный мороз, местами видна незамерзшая полая вода. Прямо подо мной — огромная круча, и я падаю через нее в воду.
Я ясно себе представлял, что гибель неизбежна, что спасенья нет, но падать в кручу? Видимо, инстинкт самосохранения заставил меня свернуть. Так просто, казалось, без всякой осмысленности действия. Резко двинул левую педаль руля поворота вперёд, этим самым создал, видимо, штопорное положение. Самолет энергично, почти под 90° опустил левое крыло, нос машины приподнялся чуть ли не до горизонтального положения, а тут и земля. Удар! Треск, грохот, пыль, вой сирены (она воет, когда неисправны шасси), и всё затихло…
От удара о бронеспинку почувствовал острую боль в спине, но первая мысль — не загореться бы. Мгновенно к выключателям зажигания, но оно уже выключено. Когда выключил — не помню. Сработало, видимо, подсознание. Сработал автоматизм, часто выручающий летчиков в необычной аварийной ситуации, требующей молниеносной реакции.
Быстро осмотрелся. Ноги, руки, голова — целы. Жив, оказывается. Только вот спина. Но это уже детали. А как же люди?
— Все живы? — спрашиваю. — Как там сзади?
— Живы, — отвечает техник самолета Баландюк. — Всё в порядке.
— В чем дело? Почему мы сели? — подает голос штурман из носовой кабины.
Хорошенькое «сели». Было б тебе «сели», не отверни я от кручи. Тебе первому пришлось бы целовать матушку-землю…
Для меня была острейшая напряженнейшая борьба, а штурман всего этого даже и не заметил.
Отвернув от кручи, машина упала на склон татарского вала — памятника былых сражений наших предков, каких много в восточной части России. Крыло самолета врезалось в огромный сугроб с подветренной стороны, смялось в гармошку, но самортизировало, тем самым ослабив удар фюзеляжа. Словом, природа как бы сама позаботилась о том, чтобы смягчить наше падение. Мне и на этот раз повезло.
Когда нас привезли на аэродром, началось расследование причины аварии. Оказалось, что Писарюк и Псарев столкнулись с теми же трудностями, что и я. Конструкция ИЛ-4 имеет свойство при уменьшении скорости кабрировать, при увеличении — пикировать. Но это было установлено потом, и конструкторы даже изобрели специальный компенсатор, помогающий летчику на взлёте и посадке. Правда, он себя не оправдал и массового применения не имел. А пока… Пока наклепали на триммера руля глубины дополнительные полоски, и на этом всё кончилось.
Все мы допустили одну и ту же ошибку. Из-за боязни скапотировать в сугробах подрывали самолеты на малой скорости, допускали кабрирование[6], с которым у меня не хватило сил справиться.
Писарюк почувствовал неладное, едва самолет оторвался от земли. Опытный летчик, он сразу сориентировался в обстановке и прекратил взлёт.
Вторым взлетал Псарев. Ему, как и мне, не избежать бы аварии, если бы не слетанность экипажа.
В экипаже Псарева выработалось правило: при взлёте и посадке штурман втыкает ручку управления и в случае необходимости помогает летчику. Когда Псарев заметил, что самолет лезет вверх, он крикнул: «Вася, кабрируем! Жми ручку вперёд что есть силы!» Вдвоём упершись в ручку, они сделали маленький круг («коробочку») и благополучно сели.
Оба летчика доложили полковнику о причинах прекращения полёта, но Новодранов, видимо, не придал значения их словам и выпустил меня.
Несмотря на мои злоключения, мне всё-таки дали самолет. Боясь нового конфуза, я советовался с товарищами, как лучше взлететь с заснеженного аэродрома.
— Удивляюсь твоему невезению, — сочувствовал мне Саша Краснухин. — Как началась война, так у тебя одно происшествие за другим.
— Невезению или везению — это еще надо доказать, — вмешался комиссар Соломко. — Ты смотри, из каких прямо-таки безвыходных положений Швец выходил победителем! Так что тебе, Степан Иванович, очень даже везёт.
Чтобы уверить меня в моих собственных силах и моей везучести, Соломко выразил желание лететь со мной в качестве пассажира, в передней кабине. Настроение мое сразу улучшилось, стало легче дышать. Доверие комиссара помогло мне преодолеть собственную робость, появившуюся в результате стольких неудач. 25 декабря мы благополучно перелетели на новое место назначения.
Однако сомнения не оставили меня и здесь. В жизни полка начинается новый этап, многие летчики имеют уже немалый боевой опыт, а на моем счету — два разбитых самолета, вынужденная посадка и ни одного боевого вылета. Доверят ли мне вообще самолет после всех моих «подвигов» — вот что терзало меня больше всего. Кроме того, ушибленная при последней аварии спина опять разболелась. Не пришлось бы снова ложиться в госпиталь или, еще хуже, попасть «на зубы» медкомиссии.
Все эти опасения не оставляли меня в покое ни днем ни ночью, внешне же я старался быть спокойным — шутил, играл в шахматы, тренировался. Лишь от своих «законных» ста граммов решительно отказался, дав себе зарок: не пригублю до тех пор, пока не начну летать на боевые задания.
На аэродроме была расположена местная санчасть, и я решил обратиться туда за советом, что мне предпринять, чтобы избавиться от непрестанной боли в спине. Я даже не сказал, что я летчик.
Опытный врач осмотрел меня и посоветовал заняться лыжным спортом и закаливанием. И вот каждый день я поднимался раньше всех, делал гимнастические упражнения, затем на два часа уходил на лыжах в лес и к завтраку возвращался. Первое время было очень тяжело, я сильно уставал, но постепенно дела мои пошли на поправку. Боль в спине прошла, и я почувствовал себя совсем здоровым.
Приближался день окончательного укомплектования личного состава по экипажам и распределения по самолетам. Я ждал решения командования, как подсудимый — приговора. И вот приходит комиссар — такой злой, что мы сперва даже не поняли, в чем дело. Потом он пояснил: Швецу не дают самолета. «Использовать при штабе или отослать в тыл», — таково решение полковника Новодранова.
У меня потемнело в глазах. Неужели все мои усилия оказались напрасны? За плечами немалый опыт, умею летать в любых условиях погоды, днем и ночью. И вдруг — такой поворот судьбы! «Отослать в тыл…» Да я первый стану презирать себя! На меня тратили государственные средства, меня учили, кормили, одевали, на меня рассчитывали. Теперь же, когда настало время оправдать эту заботу, я должен остаться не у дел. Какая жестокость! «Использовать при штабе» или еще хуже — «отослать в тыл»… А воюют пусть другие? Нет, с этим нельзя согласиться. И я решительно направился в штаб.
Полковник Новодранов… Я любил его как командира. По его приказу я готов был, как говорится, в огонь и в воду. Участник воздушных сражений в Испании, на финской, кавалер ордена Ленина, двух орденов Красного Знамени и других правительственных наград, он внушал мне величайшее уважение! Но я робел перед ним. Да и что я ему скажу, какие приведу доводы? Может, вернуться? Но тогда мне придётся покориться своей участи. Секунду помедлив, я стучусь в дверь кабинета полковника.
— Да, да. Войдите.
С трепетом вхожу. Ноги подкашиваются, в голове звенит от напряжения. Командир сидит за столом, уткнувшись в бумаги, и будто не замечает моего присутствия. Это дало мне время немного прийти в себя и сосредоточиться. Решаюсь на крайность. Расстегнул кобуру пистолета. Полковник поднял голову и строго спросил:
— В чём дело?
— Вот, — отвечаю и кладу на стол перед командиром пистолет. — Что угодно, только не в штаб и не в тыл…
Последние слова были произнесены почти шепотом. Выдохся. На большее меня не хватило. Горло схватили спазмы, и я замолчал.
Полковник пронизывающе посмотрел на меня — я выдержал его взгляд.
— Возьмите пистолет. Спрячьте.
Я положил молча пистолет в кобуру, застегнул.
— Идите!
Я повернулся, чтобы выйти.
— Пришлите ко мне комиссара.
Я остро почувствовал разрядку напряжения и с Проблеском какой-то надежды покинул штаб.
Вечером заходит к нам в комнату комиссар Соломко и рассказывает о своём разговоре с командиром. Новодранов сказал ему: «Вон там стоит самолет, оставленный частью, которая до нас здесь располагалась. Эта „восьмёрка“ [7] исправна, но на ней почему-то никто не может взлететь. Так вот и отдайте её Швецу. Сможет поднять в воздух — хорошо. Не сможет — спишем машину. А заодно и летчика».
Каково решение! Но я сразу почувствовал прилив хорошего настроения. Значит, остаюсь и буду летать. Это главное. Я готов был расцеловать всех друзей и воскликнул радостно:
— Согласен, товарищ комиссар! Даже на списание.
— Ерунда, — сказал подчеркнуто Краснухин, — так он и согласится списать тебя вместе с экипажем. Понимать надо!
Я, конечно, понимал. Ой, как понимал! Теперь всё будет зависеть только от меня. Только бы оправдать доверие. Последнее, может быть. Наступал решающий перелом в моей судьбе.
Экипаж нашего самолета был утвержден в таком составе: командир экипажа — я; штурман — капитан Рогозин Георгий Михайлович, участник финской кампании, кавалер ордена Красной Звезды; стрелок-радист — Вася Максимов, девятнадцатилетний паренек: стрелок — сержант Михаил Куркоткин.
Рогозин и Максимов были раньше в составе экипажа летчика Володина. В августе 1941 года во время боевого полёта над целью их сбили, оба мотора вышли из строя. Володин направил самолет на крупные деревья, чтобы разбиться и не попасть в руки фашистов живыми: Но получилось так, что деревья, обрезав оба крыла, смягчили удар и экипаж остался жив.
Пока к месту падения прибыли гитлеровцы, партизаны унесли и надёжно спрятали экипаж.
Володин пострадал больше всех — сломал ногу. У партизан он подлечился и остался воевать в знаменитом соединении Федорова.
Штурман его Рогозин при падении крепко ударился лицом, вывихнул ногу. Вася Максимов пострадал меньше всех. Он решил пробираться к своим. Рогозин не хотел отставать и, хотя нога еще побаливала, твёрдо решил следовать к своим.
Тщательно был разработан план, маршрут, изучены названия деревень и сел, через которые пройдёт их путь. Заготовлены соответствующие документы, и 21 сентября они покинули отряд партизан. Все — в крестьянской поношенной одежде. Покидая отряд, Вася дал слово партизанам: быть в родном полку к обеду 7 ноября.
Их было шесть человек. Разбившись попарно, они разошлись в разные стороны.
С большими мытарствами добирались в свою часть Максимов и Рогозин. Вася, как и обещал, прибыл точно «по заказу» — 7 ноября, к обеду.
Тяжелее было добираться Рогозину. Нога часто вы — водила его из строя. По нескольку дней приходилось отсиживаться в деревнях, что было небезопасно. В полк прибыл он уже в начале января 1942 года. Давала себя знать натруженная, распухшая нога, но Рогозин скрыл это от всех и получил назначение штурманом в мой экипаж, а через несколько дней мы уже вылетели на боевое задание.
Вот такой сложился у меня экипаж, и в нём только один я был еще «необстрелянным».
На другой день рано утром мы с экипажем пошли смотреть «свой» самолет. Встретил нас техник самолета Котов, юркий парнишка, отлично знающий своё дело. Ему было уже известно о моём назначении. Котов доложил:
— Товарищ командир, самолет исправен и готов к вылету… — Затем тихо добавил: — Только никто на нём, проклятом, взлететь не может, вот и сижу с ним как дурак. — И громко заключил рапорт: — Докладывает младший техник-лейтенант Котов.
Я приказал запустить моторы.
Экипаж на местах. Моторы опробованы, выруливаем на старт. Разрешение на взлёт, полный газ, и… самолет бежал, бежал, затем при поднятии хвоста стал отклоняться вправо, всё больше и больше, а справа — железная дорога. Я прекратил взлёт. Самолет сделал два «циркуля», и я порулил обратно.
И так — семь раз. Семь попыток взлететь ни к чему не привели. Самолет, видимо, имел какой-то аэродинамический дефект. Но взлететь надо. Если не полечу на этом самолете — значит, вообще не полечу.
Заместителем комэска был Дмитрий Чумаченко. Он как раз руководил тренировкой давно не летавших летчиков. Я остановил самолет, не выключая моторов, и послал Куркоткина за Чумаченко. В другое время самолюбие не позволило бы мне это сделать, но теперь здравый смысл оказался сильнее. А в это время Рогозин и Максимов вышли покурить.
— Ну, — говорит Максимов, — если мы не разбились там с Володиным, то этот нас наверняка угробит.
Такую заслужил я характеристику экипажа при первом знакомстве. Попробуй реабилитируй себя в глазах тех, с кем предстоит работать. Благо, об этом я узнал значительно позже, когда экипаж уже полностью сработался и признание только вызывало дружескую улыбку.
Пришел Чумаченко.
— В чём дело?
— Помоги, — говорю, — не могу взлететь.
Он влез в штурманскую, и мы вместе сделали еще три попытки. Затем он говорит:
— Попробуй последнее средство — пользуйся на взлёте тормозами.
Мы оба знали, что это категорически запрещено инструкцией, так как при торможении можно сорвать покрышки и скапотировать на полном газу. Но ничего другого не оставалось.
Совет Чумаченко пригодился. Мы взлетели. В воздухе машина оказалась очень легкой, маневренной, и я был счастлив, что она послушна мне.
Сделав пять взлётов, мы сочли, что теперь и самолет и экипаж к боевому полёту готовы. В полку полным ходом шла подготовка к боевой работе, и мой экипаж сразу же подключился к ней. Друзья шутили, что я теперь посвящен в рыцари.
Забегая вперёд, скажу, что на этом самолете я летал до полной выработки его ресурсов, и всё время машина оставалась верной своей «причуде» — стремлению разворачиваться вправо на взлёте. Но в воздухе она вела себя превосходно.
Подготовка к полётам во многом отличалась от тон, которую мы проводили в первые месяцы войны. Прежде всего, большое внимание уделялось связи самолета с землёй. Тренировались мы в использовании всех видов вождения самолета, занимались подготовкой к ночным полётам. Как и прежде, учитывали возможность попадания на территорию противника, если самолет будет сбит. Поэтому каждый член экипажа имел в самолете лыжи, автомат с тремя дисками патронов, по три гранаты, пистолет с тремя обоймами, а также бортовой паёк и флягу спирта.
Боевой взлет назначили на 10 января. Для многих это был первый боевой вылет после реорганизации, притом на новом самолете. Для меня же — первый вообще. Всю ночь я не мог уснуть, размышляя о том, что ожидает меня, сумею ли распознать опасность, как пройдёт полёт.
Настало утро. Наспех позавтракали. Прозвучала команда: «Все по самолетам!» Бомбы подвешены, моторы прогреты. Вырулили на красную линию, ждём команды на взлёт. Нервы напряжены, от волнения даже знобит. Внезапно повалил снег, поднялась метель. Погода совсем испортилась. Последовало приказание ждать. Ждали почти до сумерек. Вылет не состоялся.
Наутро всё повторилось, по погоды не было. И так — шесть дней. Думал, поседею от этого нервного напряжения, от ожидания. Наконец, 16 января погода улучшилась. Летим!
Навсегда запомню этот день. Всё первое глубоко врезается в память: первая борозда, проложенная трактором, которым ты управляешь, первая вагонетка угля, выданная тобою на-гора, первый урок в рабфаке, первый самостоятельный вылет в военной школе летчиков. Но ничто не идёт в сравнение с первым боевым вылетом, таким трудным и выстраданным. Вот настоящее испытание, испытание способностей, нервов, мужества, воли. Ведь я еще сам не знаю, как поведу себя перед очевидной опасностью, выдержу ли, не струшу ли. Думаю, что нет, настроен решительно, но… дело покажет, чего я стою.
Полёт предстоял строем, звеном. Ведущий — командир звена Краснухин. Ведомый слева — Псарев, справа — я. Бомбы сбрасываем, ориентируясь по ведущему.
Перед взлётом — напряжение до озноба, но взлетели, собрались в строй, и всё встало на свои места. На миг я забылся, представил себе, что веду самолет в мирном небе, но длилось это очень недолго. Нам предстояло поразить цель.
Бомбить должны были железнодорожную станцию Гжатск. Летели под облаками, но перед самой целью облака кончились. Вот уже виден городок Гжатск. Впереди пересекающимся курсом очень близко прошел немецкий истребитель ME-109. Я его видел впервые. Штурман Рогозин возился с прицелом, но, заметив истребитель, бросился к носовому пулемету и открыл огонь. Открыл огонь и Вася с турельного пулемета. Ударили по врагу огненными трассами и другие самолеты. Показался второй истребитель. Он прошел тем же курсом, что и первый, и по нему тоже стреляли. Всё это было для меня ново, но я следил за своим ведущим, повторял все его маневры.
Ведущий не дрогнул. Это успокоило меня. Но на всякий случай я сократил дистанцию — буквально «прилип» к нему.
Истребители больше не показывались. Мы приближались к цели. Заговорила зенитная артиллерия противника. В воздух полетели разноцветные «бусы» — мелкокалиберная артиллерия стреляла трассирующими снарядами, ведь мы летели на малой высоте, всего 800 метров. Нас всё плотней окружали комки дыма, похожие на головки одуванчиков. Вот и цель. Бомбы сброшены, мы разворачиваемся плотным строем и уходим.
По-прежнему бьют зенитки. Кругом рвутся снаряды. Страшновато, в груди холодеет, но впереди уверенно скользит самолет Краснухина и хладнокровие друга ободряет меня. Не знаю, как бы я себя чувствовал и как держался, будь в этой обстановке один.
Цель позади. Опасность миновала, и я почувствовал себя другим человеком. Появилась уверенность в своих силах и, самое главное, произошла разрядка того огромного нервного напряжения, в котором я находился многие дни и недели.
Мне не терпелось услышать мнение Саши, и едва мы ступили на заснеженное поле аэродрома, я спросил:
— Ну, как?
— Плохо, — ответил Саша.
Я сник.
— Ну что вы, ей-богу, прилипли ко мне оба, как на параде. При встрече с истребителями плотный строй — плотный огонь, это правильно, а когда бьют зенитки, идти плотным строем уже ни к чему: одним снарядом могут поразить всех. — Саша помолчал и добавил: — А в общем, молодцы. Получилось неплохо, цель поражена. А тебя, Степан, поздравляю. Зенитчики били, должен сказать, очень крепко, так что ты получил настоящее боевое крещение.
Я был счастлив. Хотелось петь или кричать что-то восторженное. И еще я был горд тем, что в этот первый бой меня вёл мой лучший друг Саша Краснухин. Для нашей дружбы это было символично.
Итак, я добился своего. Я — боевой летчик, теперь только бы не подкачать. Взволнованный до глубины души, я сразу же после полёта поделился своей радостью в письме к семье, которая находилась в эвакуации в Челябинской области. А вскоре боевые вылеты стали для меня буднями.
Полёты строем практиковались не часто из-за низкой облачности, и уже на следующий день на ту же цель самолеты летели в одиночку. Противник тоже не дремал. Несколько наших налётов на Гжатск заставили его усилить оборону. На третий или четвертый день при подлёте к цели мы встретили мощный заградительный огонь. Ложась на боевой курс, я увидел дыру на правом крыле, затем снаряд разорвался в хвосте. После сбрасывания бомб последовало еще два попадания — в кабину штурмана и в кабину стрелков.
Наши штурманы для удобства работы отказались от парашютов, подвешенных на груди, и носили их сзади, как летчики. Снаряд разорвался у Рогозина под сиденьем, и все осколки застряли в парашюте, а один угодил в правую педаль ножного управления; педаль не пробило, по сильно выгнуло в мою сторону и тем самым «осушило» мне ногу. Нога одеревенела, и я долго не мог понять, цела ли она вообще.
В кабине стрелков имеется броневой фартук, но ноги почти до колен не защищены, и у обоих стрелков осколками оборвало унты и штанины комбинезонов, сами же они не получили ни царапины. В таком состоянии мы вышли из боя.
Жизненные центры самолета не были повреждены, и мы тихонько, не прибегая к какому-либо маневрированию, ушли домой.
Зрелище было оригинальное: самолет в дырах, висят оборванные тросы, экипаж в лохмотьях, но., цел-целёхонек. Нам и смешно было, и в то же время нас наполняло какое-то чувство гордости — побывали в настоящем сражении.
Прибыл полковник Новодранов, посмотрел на наш «видок». Мы думали, будет разнос, но он сказал: «Ну вот, старина, это твое настоящее боевое крещение. Считай, что ты в рубашке родился. На первый раз сойдет, а на будущее учти: на рожон не лезть и в азарт не входить».
И действительно, экипаж в рубашке родился: снаряды так искромсали самолет, парашют, одежду — а у людей ни одной царапины. Но слова командира врезались мне в память: «На рожон не лезть и в азарт не входить».
«На рожон не лезть» — это не значит отступить, если цель сильно защищена. Это значит: умей маневрировать, изыщи любые тактические приемы, а цель порази. Этим принципом и руководствовались все боевые экипажи. Что касается азарта… Какой уж там азарт на войне, думал я. Но справедливость предостережения командира мне Пришлось почувствовать уже через несколько дней.
Как-то заболел Рогозин и вместо него полетел со мной штурманом капитан Ткаченко. Предстояло бомбить эшелоны противника на железнодорожной станции Сычевка. До цели летели за облаками, затем снизились. Перед сбрасыванием бомб Ткаченко кричит мне: «Впереди в городе вижу большую колонну солдат, давай на станцию сбросим семь бомб, а три оставим на колонну». Я согласился, а в это время в крыле уже зияла пробоина. Ткаченко с таким усердием стал целиться в колонну, что его азарт передался и мне. Другой снаряд разорвался в хвосте, но мы и на него не обратили внимания. Только бы сбросить бомбы на колонну. Гитлеровцы то ли не заметили нас, то ли не придали значения одиночному самолету. Во всяком случае разбегаться они стали только тогда, когда от самолета оторвались бомбы. Одна угодила в самую середину колонны. Тут бы нам поворачивать домой, но хотелось еще взглянуть на результаты своей работы. А в итоге нам подбили правый мотор и добавили несколько пробоин в крыле и в хвосте. Домой дотянули еле-еле. При посадке чуть не отвалился хвост, оборвалась жесткая тяга руля глубины. Если бы это произошло в воздухе, экипаж погиб бы, так как высота не позволяла воспользоваться парашютами. Подобный азарт мог стоить нам жизни.
В другой раз, возвращаясь с задания, мы заметили колонну гитлеровцев на марше и решили ее обстрелять. Сделав круг, зашли на цель. Солдаты быстро укрылись за небольшую насыпь и под каким-то мостиком. Мы спустились до высоты 50 метров, я накренил самолет, а Вася Максимов начал строчить из УБТ (крупнокалиберного пулемета). Гитлеровцы открыли ответный огонь, и в фонаре, буквально у самой моей головы, появилась пулевая пробоина. Несколько пробоин оказалось и в других местах. Результатов своей атаки мы так и не узнали, но одно то, что гитлеровцы вынуждены были прятаться от нашего самолета, доставило нам немалое удовольствие.
Командир полка категорически запрещал нам рисковать без особой нужды. Он говорил, что каждый из нас является государственной ценностью и не принадлежит себе, что нужно строго выполнять указания, и т. д.
Но соблазн написать в донесении, что такой-то экипаж в пути обстрелял колонну солдат противника, самолет имеет столько-то пробоин, — этот соблазн всё-таки подбивал летчиков на необдуманные поступки.
Азарту были подвержены многие. Взять, к примеру, только один экипаж — летчик Псарев и штурман Лабонин. Они почти никогда не возвращались на аэродром, не расстреляв всего запаса патронов: то обстреляют колонну солдат, то автомашину, то поезд. Дошло до того, что они сбросили на какую-то цель весь запас ручных гранат, находившийся на борту самолета.
Когда кто-нибудь по-товарищески делал им замечание, они отвечали: «Да ну, всё равно, рано или поздно…» Такие разговоры мне и многим другим не нравились, и странно было слышать их от жизнерадостных, бесстрашных, никогда не унывающих людей. Видимо, сказывалась усталость, ведь они многое испытали в первые месяцы войны.
Помню, Саша Краснухин однажды заметил:
— Боюсь за этих ребят. Отчаянный риск до хорошего не доведет, надо бы как-то сдержать их.
Но сдержать не удавалось. Враг упорно рвался к Москве, работать приходилось с большим напряжением — бомбить аэродромы, станции, мосты, железнодорожные перегоны. После того как в один из вылетов Псарев и Лабонин на бреющем полёте обстреляли колонну автомашин и привезли десятки пробоин, друзья крупно поговорили с ними. Однако на следующий день некоторые экипажи были свидетелями действий какого-то самолета, который носился вдоль эшелонов на станции Сычевка и обстреливал их из турельного пулемета. В этот день Псарев и Лабонин не вернулись с задания…
Подвержен был азарту и командир первой эскадрильи капитан Р. М. Оржеховский. Летал он с большим рвением и буквально пьянел от азарта. В разговоре часто повторял: «В случае чего — будем действовать по-гастелловски».
Вскоре он также не вернулся с боевого задания, и я больше чем уверен, что он поступил именно по-гастелловски.
К такому нельзя привыкнуть, хотя почти ежедневно из полета кто-то не возвращался. Прилетишь, бывало, с задания — кого-то нет. Ну, думаешь, задержался немного. А ночью проснешься, заглянешь в комнату этих товарищей, а койки пустые…
Тяжело вспоминать об этом, очень тяжело и горько.
Разгром, который гитлеровцы потерпели под Москвой, был их первым крупным поражением во второй мировой войне.
Результаты битвы за Москву особенно хорошо видны были с воздуха. Громадная территория в районе Димитрова, Клина, Солнечногорска была усеяна разбитой или исправной, но брошенной немцами техникой: танками, орудиями, автомашинами. Тем не менее враг был еще очень силен. Он подтягивал большие силы, перебрасывая свежие дивизии из Западной Европы. Но и мы стали сильнее. Наша авиация становилась всё более и более организованной и боеспособной и наносила чувствительные удары по врагу.
24 января 1942 года мы получили задание разгромить технику противника на витебском аэродроме. Стало известно, что фашисты готовят массированный удар по Москве с ряда аэродромов. Разбомбить тыловой аэродром противника днем, в безоблачную погоду, летя строем, — задача очень сложная.
На эту операцию была снаряжена девятка самолетов, которую возглавлял Герой Советского Союза А. И. Молодчий. В нее входило и наше звено: Краснухин, Псарев и мой экипаж. Чтобы нас не обнаружил противник, лететь решили на малой высоте, оставляя в стороне крупные населенные пункты. В общем, скрытность и внезапность налета — он проводился строем — зависели от искусства Молодчего и его штурмана Куликова, прекрасного знатока своего дела.
К цели подошли незамеченными, миновали ее и сделали заход со стороны солнца. Налет был настолько внезапным, что гитлеровцы не успели сделать ни одного выстрела. На следующий день мы узнали из газет, что нанесли ощутимый урон живой силе и технике противника.
Вся наша девятка благополучно вернулась на свой аэродром. Это был смелый и удачный полет, и я был очень рад, что в числе других удостоился чести участвовать в нем.
Массированный налет авиации противника на Москву не состоялся ни в тот, ни в последующие дни. Разумеется, это не только наша заслуга, но несомненно, что и девятка самолетов под командованием А. И. Молод — чего в какой-то мере помогла советскому командованию сорвать замысел врага.
Полеты днем производились в основном на небольшие расстояния. Мы бомбили фашистов в районе Гжатска, Колодни, Ржева, Зубцова, Сычевки, Ярцева и других населенных пунктов. Однако обстановка требовала поражения более глубокого тыла противника. Летать же на наших самолетах днем на большие расстояния было очень рискованно. ИЛ-4 — один из самых распространенных в те годы бомбардировщиков нашей авиации — отличался выносливостью, надежностью, но не обладал достаточной скоростью, был к тому же слабо вооружен. Это делало его уязвимым при встрече с истребителями противника.
С середины января до середины февраля я совершил двадцать боевых вылетов, и почти после каждого приходилось латать пробоины в самолете.
Одно время мы достигли договоренности с командованием наших истребительных частей относительно сопровождения, но это мало что дало. У истребителей прикрытия не хватало горючего, с полпути они поворачивали обратно, а нас встречали «мессершмитты»…
Незадолго перед этим полк перебазировался ближе к Москве. Жили вчетвером в одной комнате: Краснухин со своим штурманом Шароновым и я с Рогозиным. Постепенно у нас стало обычаем в свободные минуты делиться впечатлениями и разбирать по косточкам каждый полет. Такие разборы приносили немалую пользу, особенно мне, новичку. Мы обсуждали все тонкости борьбы с истребителями противника, приемы маневрирования в зоне обстрела зенитной артиллерии, выявляли ошибки в самолетовождении, уточняли детали, касающиеся поддержания связи с землей, и многое другое. Иногда приходилось выслушивать и нелицеприятную критику. Должен сказать, что уравновешенность и деловитость Саши Краснухина оказывали на меня большое влияние. Иногда одним метким замечанием он, как ушатом холодной воды, охлаждал мой пыл. Доставалось мне и от острого на язык Василия Шаронова.
Заходили, бывало, в нашу комнату на разбор полетов соседи, частым гостем был и комиссар Соломко. Это была хорошая школа боевой учебы, удачно дополнявшая официальные разборы. Не только у нас, но и в других эскадрильях стали традицией дружеские обсуждения, в ходе которых каждый мог узнать откровенное мнение товарищей о нем и его действиях в полете, в бою. Эта хорошая традиция сыграла большую роль в воспитании летного состава.
А самым главным в этих разборах был обмен опытом. Как бороться с истребителями противника, маневрировать при зенитном обстреле, как с наименьшими потерями поразить цель? В процессе таких разборов выяснялось, что не было таких сил, которые бы заставили наши экипажи прекратить выполнение боевых заданий из-за опасности быть сбитым вражескими истребителями или зенитной артиллерией противника. Вернуться, не выполнив задание из-за плотности огня, — не в нашей привычке. Отсюда и потери. И это не потому, что наши летчики не’ умели распознавать опасность, а потому, что каждый руководствовался чувством долга перед Родиной.
То, чего недоставало в конструкции нашего самолета и его вооружении, должно было дополняться усложнением работы всего экипажа.
Сложившаяся обстановка требовала перехода на ночные полеты.
Ночные полеты сопряжены с определенными трудностями. Значительно усложняется взлет, посадка. Пилотирование в большинстве случаев проводится по приборам, возникает опасность столкновения с другими самолетами, трудно визуально ориентироваться. Неблагоприятные метеорологические условия создают дополнительные трудности. Но все эти минусы отступают перед единственным преимуществом: скрытностью. Меньше вероятности быть сбитым истребителем, легче уйти от него, больше шансов на внезапность налета на цель. Ночью даже зенитная артиллерия не так страшна. Короче говоря, весть о переходе на ночные полеты экипажи встретили с большим удовлетворением.
Должен отметить, что ночные полеты на боевое задание практиковались и раньше, но массового применения в бомбардировочной авиации они не имели из-за сложности и самой техники пилотирования, и вождения кораблей и особенно управления авиацией с земли. Поэтому переход всей Дальней авиации на ночные полеты является новшеством, требующим высокой организации и в подготовке летных кадров, и в наземной системе управления.
Итак, под крыльями — ночь.
Первый помпон вылет был намечен на 17 февраля. Все экипажи, в том числе и наш, тщательно подготовились к нему. Но перед выездом на аэродром я узнал, что меня нет в плановой таблице. Мне объяснили, что командование сомневается, справлюсь ли я, так как в моей летной книжке нет записи о проверке техники пилотирования в ночных условиях.
Экипаж загрустил. Ходили слухи, что с переходом на ночную работу тех, кто не сможет летать ночью, переведут в другие части. Такая перспектива никого не радовала.
Да, ночью я летал давно и очень немного. Тем не менее я приказал экипажу готовиться к полету, а техникам — осмотреть самолет, подвесить бомбы. Со всеми вместе мы выехали на КП[8].
— А вы почему здесь? — спросил меня Новодранов.
— Собираюсь на боевое задание.
— Вас нет в плановой таблице.
— Знаю. И прошу вашего разрешения на вылет. К полету всё готово.
Командир строго уставился на меня. Стоя по команде смирно, я выдержал его взгляд и твердо повторил:
— Товарищ полковник, к полету всё готово.
— Ладно, подождите, — сказал он более спокойно. — Я согласую этот вопрос с командующим.
Он скрылся в кабинете и через несколько минут вышел.
— Так вот, товарищ Швец, командующий разрешил мне выпустить вас на боевое задание.
— Есть лететь на боевое задание!
— Но смотрите, — добавил полковник, улыбаясь, — командующий сказал, что если с вами что-нибудь случится, то мне несдобровать.
— Разрешите вас заверить, товарищ полковник: до этого дело не дойдет, — весело воскликнул я.
Вскоре я уже сидел за штурвалом. Взлет почти ничем не отличался от дневного, так как взлетали засветло, однако ночь не заставила себя ждать. Луны не было, полет проходил в сплошной темноте, и только на фоне потухающей вечерней зари просматривалась впереди линия горизонта, облегчавшая полет, а над головой мерцали звезды. На большой высоте они видны лучше, чем с земли, ими усеяно всё небо.
Ощущение полной обособленности. И хотя в воздухе весь полк, каждый экипаж выполняет работу самостоятельно, связь держит только с землей, со своим КП, ничего не ведая о других самолетах.
Постепенно линия горизонта размылась, тьма поглотила ее. Теперь самолет нужно вести только по приборам. Без тренировки это трудно и утомительно. Всё хочется взглянуть на линию горизонта, а ее нет, и опять переводишь взгляд на приборы. А стрелки приборов, едва отвлекся, разбегаются в разные стороны, надо возвращать их на место; иначе говоря, выполнив необходимые манипуляции рулями, придать самолету нормальное положение в пространстве.
Трудновато лететь ночью без тренировки, но постепенно свыкаешься, привыкаешь к пилотированию по приборам. Занятость в полете полная.
Ориентироваться ночью тоже нелегко. Под самолетом сплошная чернота, все населенные пункты затемнены, не то что в мирное время, и только изредка то тут, то там покажутся загадочные светлячки — то ли костры, то ли пожары, то ли какие-то условные световые сигналы. Нам они ни о чем не говорят. Штурман в основном полагается на расчеты, а для этого нужно строго выдерживать заданный режим полета.
Монотонный рев моторов действует успокаивающе и даже до некоторой степени убаюкивает. Весь экипаж озабочен одним: правильно выйти на цель. Полет более дальний, чем днем. Нам предстоит бомбить крупный железнодорожный узел. Подсветка приборов в кабине мешает следить за тем, что делается снаружи. Но и в этом, первом, и в последующих ночных полетах больше всего я боялся случайного столкновения с другим самолетом.
Мы над целью. Уже видно, как бомбят лидеры. На земле огненные всплески разрывов. И сразу же голубоватые лучи прожекторов начинают зловеще шарить по небу, затем на нашей высоте появляются красноватые вспышки, оставляя после себя черные комки дыма. Это рвутся крупнокалиберные снаряды зенитной артиллерии противника, а чуть ниже всё небо усеяно нитями разноцветных огненных «бус» — по десяти светящихся точек в каждой. Это бьют трассирующими мелкокалиберные зенитки.
Руки крепко сжимают Штурвал — пожалуй, с несколько большей, чем требуется силой. Ещё минута-другая, и в эту пляску смертоносных огней придется вступить и нам.
Фейерверк приближается. На земле беспрерывно всплескивают огни — рвутся бомбы. Но вот ослепительный взрыв затмевает всё, над морем пламени виден огромный шар черного дыма. Наверно, пылают цистерны с горючим. Впереди лучи прожекторов образуют световой конус, на вершине которого завис, как игрушечный, самолетик. Кажется, будто он застыл на месте, — а вокруг разрывы и черные комки.
Вот она какая, ночная война. Всё это я вижу впервые. Я боялся, что ночью ничего не увижу, ничего не пойму, а оказывается — всё наоборот. Несмотря на темноту или, точнее, благодаря ей, всё видно рельефней, выразительней, чем днем, и более зловеще. Зловеще оттого, что знаешь: каждая вспышка зловеще несет верную смерть.
Цель приближается. Мы уже на боевом курсе. Штурман приник к прицелу.
— Чуть вправо. Еще вправо. Так держать.
Всё внимание боевому курсу. А в поле зрения — вспышки. Вокруг нас рвутся снаряды. Вася Максимов спокойным голосом докладывает, где они рвутся. По крыльям скользят лучи прожекторов. Перед самым, казалось, носом они скрестились на впереди идущем самолете. Послышались щелчки сбрасывателя бомб, и тут же лучи прожекторов скрестились на мне. Зажмуриваю глаза, но не сворачиваю с боевого курса. Последний щелчок — пошла последняя бомба.
Резко, со снижением бросаю самолет на крыло, пытаясь выйти из этого пекла. Но лучи прожекторов упорно не хотят выпускать меня, вокруг продолжают рваться снаряды.
Яркие лучи и резкие тени ползут по кабине. Какое-то жуткое чувство появляется в эти мгновения. По рассказам товарищей я знаю, как опасно встретиться взглядом со слепящим лучом прожектора. Опускаюсь глубже в кабину, даю максимальный накал приборов и в полном неведении, что делается за бортом, вслепую выхожу из боя. Нервы напряжены до предела, но страха нет. Да, страха нет — я мельком отмечаю это про себя, отмечаю с известным удовлетворением. Полная отмобилизованность всех органов чувств, четкость движений… Мозг работает с молниеносной быстротой; впечатление такое, что некоторые действия выполняются помимо моего сознания.
Бомбы сброшены. Цель поражена. Задание выполнено. Теперь поскорее убраться отсюда. Ухожу со снижением. Скорость максимальная. Неестественно громко ревут моторы. Наконец, прожекторы нас оставили, кругом слепящая темнота. Опасность, кажется, миновала. Во рту пересохло, першит в горле. Душно. С полминуты летим молча.
— Вася, проверь, все ли сброшены бомбы и нет ли в самолете повреждений.
— Есть проверить! — Максимов осматривает самолет и докладывает: — Бомбы упали все, повреждений не обнаружено.
После такой встряски полет по обратному курсу показался пустяковым делом. Ориентироваться нам помогали светомаяки, радиомаяк, приводная. Мы летели и переговаривались. Все были довольны. А я вообще чувствовал себя счастливым — еще одна проверка боем позади. Теперь главное — прийти на свой аэродром и хорошо посадить самолет. Ведь самое ответственное в ночном полете — это посадка. К тому же командир полка наверняка будет наблюдать, как сядут самолеты после первого ночного полета.
Беспокоился я напрасно. Всё обошлось благополучно, посадка была произведена нормально, никаких замечаний не последовало.
А на следующую ночь меня уже планировали на боевое задание наряду со всеми.
Потом мне очень много пришлось летать ночью, встречаться с различными опасностями, но первый полет глубоко врезался в память. Ведь это был экзамен на аттестат зрелости.
Ночные полеты, как я уже говорил, сложнее дневных, но потери наши значительно уменьшились. Мы теперь каждую ночь летали бомбить скопления войск и техники, железнодорожные узлы в тылу противника, причем условия полетов всё усложнялись. Научились летать в неблагоприятных метеорологических условиях, в облаках, за облаками. Нужно было многому учиться, совершенствоваться в технике пилотирования и самолетовождения, оттачивать мастерство в трудном деле отыскания и поражения целей. И мы учились.
День Советской Армии для меня не только официальный, но, я бы сказал, даже семейный праздник.
С Красной Армией судьба свела меня еще в далеком детстве, когда в 1919 году, во время наступления деникинцев, отец, уходя на фронт, взял меня с собою, чтобы уберечь от мести кулаков. Мне тогда едва исполнилось четырнадцать лет, по к своим обязанностям я относился с серьезностью взрослого. Когда однажды ранило отца, я помог ему выбраться с поля боя и в походных условиях выхаживал его.
Меня часто посылали в расположение белых на разведку: кто обратит внимание на оборванного подростка? Мне доверили пароконный фургон в обозе, и я отлично справлялся с этим поручением. С тех пор Красная Армия стала моей второй семьей, а поскольку здесь различные поощрения, награды и повышения нередко приурочиваются к 23 февраля, этот день обычно приносил в нашу семьею много радости.
Но то было в мирное время. А 24-ю годовщину нашей славной армии мы встретили в условиях ожесточенной борьбы с фашистскими захватчиками, когда высокое звание советского воина подтверждается в бою. Тем дороже был мне этот праздник. Хотелось отметить его так, чтобы в глубоком тылу и моя семья радовалась нашему боевому успеху.
Все мы, боевые экипажи, взяли на себя социалистические обязательства — сбросить побольше бомбового груза на головы фашистов, побольше уничтожить вражеских эшелонов, самолетов и другой техники.
Предполагалось, что враг с приходом весны возобновит наступление на Москву. Он накапливал резервы. Нашей задачей было уничтожать их. О результатах нашей работы партизаны и подпольщики, находившиеся в районах целей, докладывали в Центр.
Накануне знаменательного дня мы получили задание разбомбить фашистские войска, скопившиеся на восточной окраине Велижа. Туда гитлеровское командование стянуло большие силы, намереваясь бросить их против партизан. Перед нами была поставлена задала сорвать готовящуюся операцию. Погода стояла почти нелетная. Высота облачности над целью — всего 300–400 метров. Противник не ожидал нас в такую погоду. Но налет состоялся. Операция была сорвана. Не удалось гитлеровцам помешать советским людям, находившимся в тылу врага, отметить юбилей Вооруженных Сил Страны Советов.
Задание, которое мы получили, было настолько ответственным, что группу возглавлял сам полковник Новодранов. С какой благодарностью и восхищением сообщили партизаны о результатах налета!
Такой подарок Родине подготовили наши товарищи. В газете «За правое дело» от 19 февраля 1942 года был опубликован список экипажей, отличившихся в социалистическом соревновании в честь 24-й годовщины Красной Армии и занесенных на Доску почета. От нашего полка отмечено четыре экипажа: Ивана Федоровича Андреева, Дмитрия Васильевича Чумаченко, Алексея Дмитриевича Гаранина и наш экипаж.
Я как-то уже свыкся с мыслью, что меня только ругают, а тут — Доска почета! Первая высокая оценка боевой работы экипажа явилась для всех нас, а особенно для меня, большой радостью.
23 февраля мы, как и в предыдущие дни, ушли на боевое задание. Когда возвратились, нас пригласили в красный уголок, на встречу с шефами — делегацией трудящихся города Иваново. Началось торжественное собрание. С речью выступил полковник Новодранов. В числе лучших он упомянул и наш экипаж. Похвала полковника стоила дорого, поэтому для меня этот день стал особенно памятным.
После собрания шефы вручили нам подарки — холщовые мешочки, в которых оказались конфеты, печенье, заветный кисет с махоркой, вышитый заботливыми женскими руками. Кроме того, в каждом подарке было письмо с поздравлением и пожеланием боевых успехов. Посылать на фронт подарки стало в годы войны традицией. О них много слагалось песен, стихов, рассказов.
Письма, полныё теплоты, поддерживали воинов в тяжелых боях, а для молодежи становились иногда поводом завязать переписку.
К тому времени я уже имел 28 боевых вылетов. Большая заслуга в этом принадлежала техническому составу, обеспечивавшему тщательную подготовку самолетов. Сколько раз приходилось прилетать на разбитой машине! Прилетишь и думаешь: ну, дня три-четыре займет ремонт. Люди будут летать, а тебе придется отсиживаться на земле и бить баклуши. А наутро мой техник Котов докладывает, что самолет готов к полету. Идем всем экипажем, облетываем, а ночью снова в бои.
Дорогой товарищ Котов! Память о тебе я свято берегу в своем сердце. Я знал о тебе очень немногое: младший техник-лейтенант, уроженец села Издешково, что между Смоленском и Вязьмой. Ты был неутомимым тружеником; на подготовленной тобой машине, которую хотели было списать, можно было летать уверенно, без опаски, что подведет техника. Юношей, почти ребенком погиб ты на боевом посту, мой славный товарищ…
О том, как это произошло, я расскажу позже.
24 февраля стояла нелетная погода, и мы томились дома. Заходит комиссар эскадрильи Соломко, вид у него торжественный. Обращаясь к Краснухину, он говорит:
— Поздравляю с высокой правительственной наградой — вторым орденом Красного Знамени.
Я встал, чтобы поздравить Сашу с наградой. В это время комиссар подходит ко мне, пожимает мне руку и говорит с улыбкой:
— Поздравляю с правительственной наградой — орденом Красного Знамени.
Мне показалось, что Соломко меня разыгрывает. Стало досадно.
— Не надо так шутить, товарищ комиссар…
Заметив мою обиду, комиссар обнял меня за плечи, воскликнул:
— Степан Иванович, дорогой, я не шучу! Сейчас принесут газеты.
Через несколько минут я собственными глазами увидел свою фамилию среди награжденных. Пришлось поверить. Я был, конечно, очень обрадован, но и удивлен: прошло немного больше месяца с того дня, когда командир полка хотел списать меня в тыл, и вдруг такая награда! Своей радостью я поделился с семьей, написав в далекий Тамакул, но в глубине души считал, что пока не заслужил такой чести и что эта награда — аванс, который еще надо отработать.
Штурман Рогозин тоже был награжден орденом Красного Знамени, а Вася Максимов — медалью «За „отвагу“», ведь он за этот короткий период сбил два вражеских истребителя. Для штурмана Шаронова, также получившего орден Красного Знамени, это была третья правительственная награда. О нем писали в газетах как о «докторе бомбардировочных наук». По этому поводу он, человек чрезвычайно скромный, порой ворчал: «Ну и званьице сочинили для тебя, Василь!» Однако ворчал он напрасно, слава его была вполне заслуженной. Недаром в групповых полетах они с Краснухиным почти всегда были ведущими, и от их искусства зависел успех дела.
Хочется рассказать еще об одном боевом товарище — старшем лейтенанте Василии Гречишкине. К началу февраля 1942 года имел он свыше 75 боевых вылетов и был награжден орденом Красного Знамени. Гречишкин подал заявление о приеме в партию, и 17 февраля отважному летчику была вручена кандидатская карточка.
После этого, буквально на второй или третий день, в ночном полете после успешного бомбометания самолет Гречишкина был подбит. Вышел из строя правый мотор, повреждены были все средства радиосвязи. Гречишкин лег на обратный курс, надеясь как-нибудь дотянуть на одном моторе. Ориентироваться визуально мешала облачность. Решил идти на восток, пока хватит горючего. Когда по времени стало ясно, что линия фронта осталась позади, командир приказал экипажу прыгать: самолет шел в облаках, поэтому о посадке и речи не могло быть. Экипаж выбросился на парашютах. Выдернув кольцо, Гречишкин почувствовал, что парашют не раскрывается; кольцо, которое он держал в руке, оказалось без вытяжного тросика…
Как было условлено, после приземления штурман дает сигнал ракетой, остальные отвечают криками или выстрелами из пистолетов. На ракету ответило два выстрела. Кого же нет? Оказалось, нет Гречишкина. Неужели не успел прыгнуть?
Я сам видел, как командир вылезал из кабины, мы почти одновременно оторвались от самолета, — сказал стрелок-радист Базилевский.
Начались поиски. Светало. С криками и стрельбой товарищи прочесывали местность в районе приземления. Внезапно, когда уже отчаялись найти командира, послышался ответный выстрел. Гречишкин лежал на дне оврага, живой, но с поврежденным плечом. Парашют его так и не раскрылся — осколком снаряда был перебит вытяжной тросик. Гречишкин упал в сугроб и пробил своим телом снежную толщу до, самого дна.
В тот же день экипаж добрался до своего аэродрома. Гречишкина положили в госпиталь. Пробыв там около месяца, он вернулся в часть. Вскоре ему было присвоено звание Героя Советского Союза.
Боевая работа продолжалась без перерыва. Приходилось совершать по два вылета в ночь, и я начал сдавать. Болела спина. Сначала я не подавал вида, боялся, что меня могут отстранить от полетов, но 4 марта 1942 года случилась беда: после второго вылета я не мог выбраться из кабины. Прямо с аэродрома меня отвезли в санчасть.
Я скрыл причину болезни, сказал, что это обыкновенный радикулит, что он у меня был и до войны. Врачи, кажется, поверили. Пролежав полмесяца в санчасти и подлечившись, я почувствовал себя лучше и 18 марта снова полетел на боевое задание. Полет продолжался четыре часа, и спина опять разболелась. Экипаж знал о моих мучениях, не остались они секретом и для техников. И вот техник звена Лобанов и техник самолета Котов усовершенствовали мое кресло, расширили его, достали две пуховые подушки. Одну подушку я клал на сиденье поверх парашюта, другую — к спинке кресла. Сидеть стало удобнее, а расширенное кресло давало возможность, подобрав под себя ноги, полулежать. Если полет предстоял длительный, я, набрав высоту, бросал ножное управление и откидывался на подушки. Бывало, штурман Рогозин скажет: «Надо бы повернуть градусов на восемь». Менять позу не хочется, чуть накреняю машину, она плавно поворачивает в нужную сторону, и полет продолжается. Так мы летим большую часть маршрута. Ну, а с приближением линии фронта или при встрече с самолетами противника приходится опускать ноги и садиться нормально. Перед целью вообще забываешь про боль и смотришь в оба. А на обратном курсе снова можно полежать. Короче говоря, летать стало значительно легче, я мог теперь выдерживать более длительные полеты; всё же спина ныла почти непрерывно.
Боевая работа была очень напряженной, маршруты — самыми различными. Бомбили глубокий тыл противника, совершали налеты и на более близкие цели, в частности, на укрепрайоны у самой линии фронта. Бомбардировка укрепрайонов — дело сложное и ответственное, малейшая ошибка — и бомбы могут быть сброшены на своих. Поэтому успех операции зависел в основном от четкой организации службы наведения на цель. Перед полетами на укрепрайоны командующий воздушной армией А. Е. Голованов выезжал к линии фронта, договаривался о подробностях наведения, которые затем доводились до сведения каждого экипажа. Командующий лично следил за операцией и управлял ею по радио. Еще издали нас наводят световые маяки — прожекторы кладут лучи в направлении полета. Одновременно запущенные с земли ракеты четко, как на карте, обозначают линию фронта со всеми ее изгибами. Над самой целью уже висят САБы[9], сброшенные опытными экипажами головных самолетов, а с земли по радио летчики получают подтверждение правильности освещения цели. Иногда линию фронта дополнительно показывают «катюши». Трассы их реактивных мин очень хорошо видны с воздуха. Словом, наземные войска помогали нам как могли, а остальное уже зависело от экипажей.
В большинстве случаев мы поражали цели успешно, хотя случались, особенно на первых порах, и неудачи.
Служба наведения постоянно совершенствовалась. Мы теперь знали, что если получено задание бомбить передний край противника, то командующий уже там, у линии фронта. И результаты наших полетов были всё более ощутимы. Случалось, что после нескольких бомбовых ударов наземные войска шли на штурм, а остальным самолётам давалась команда перенести удар на другую цель.
К концу марта я имел со своим экипажем сорок боевых вылетов, сорок выполненных боевых заданий. Кое-чему мы уже научились, но далось это не сразу. Всё это время мы кропотливо и настойчиво работали, «слетывались», как говорят в авиации. Нашим девизом стало: «Всем уметь всё». Это означало, что каждый член экипажа должен знать обязанности остальных и, в случае необходимости, быть способным подменить любого из нас или оказать товарищу необходимую помощь. Например, штурман Георгий Рогозин контролировал взлет и следил за показаниями приборов на взлете и посадке. Стрелок-радист Василий Максимов мог проложить курс на свой аэродром. Кроме того, настойчиво тренируя своего стрелка-радиста, я добивался, чтобы он правильно оценивал эволюции самолета при заходе на посадку и во время самой посадки. Ведь из кабины стрелка хороший обзор. К тому же Вася немного летчик. Он учился в аэроклубе и даже летал. Но перед самой войной часть курсантов быстро переучили на радистов. Так Максимов стал стрелком-радистом.
Происходило это так:
— Вася, — говорю, бывало, с приближением к аэродрому, — сегодня сажаешь самолет ты. Без твоей команды ничего не делаю.
— Есть произвести посадку! — с готовностью откликается он.
Потом мы анализируем его команды, выясняем причины допущенных им неточностей. Очень полезное дело. Мало ли что может случиться в воздухе, тем более — в бою.
Умение Васи сажать самолет в дальнейшем часто меня выручало, особенно в периоды напряженной боевой работы. Бывали случаи, когда я начинал плохо видеть: от нервного перенапряжения расстраивалось зрение, предметы двоились в глазах. Иногда это проходило сразу, иногда — нет, и тогда я призывал на помощь Васю.
— Ничего, посадим, — спокойно говорил он и командовал — Разворот… Прямая… Выпускайте щитки… Чуть ниже… Еще ниже… Так, так… Добирайте!.. Оп-ля, сели!
Штурман тоже активно помогал, постоянно определяя высоту, скорость, направление. Так общими усилиями мы и сажали самолет. А со стороны — всё в порядке. Самолет сел. Готовьтесь ко второму вылету. Пока осматривают самолет, заправляют горючим подвешивают бомбы, экипаж передохнул, попил кофе — и снова в полет. А о подробностях полета известно только экипажу.
Стрелок Куркоткин меньше всех был занят в полете. В его распоряжении была лишь часть нижней задней полусферы для наблюдения за воздухом и для обстрела, если понадобится. Поэтому он усиленно изучал радиосвязь, чтобы в любой момент заменить радиста. В дальнейшем он был назначен стрелком-радистом на другой самолет и летом 1942 года геройски погиб…
Особенно я требовал от экипажа бдительности в воздухе.
Глаза! Я должен видеть всё, что происходит вокруг самолета, я должен смотреть зорко всеми четырьмя парами глаз моего экипажа, чтобы вражеский истребитель не смог подойти к нам незамеченным и расстрелять нас, чтобы мы могли упредить его. Самый лучший, круговой обзор был из задней турели, где находился Вася Максимов, и я учил его правильно распределять внимание, грамотно докладывать об увиденном.
— Видишь самолет в воздухе, Максимов?
— Не вижу.
— Значит, сегодня сто граммов не получишь.
Или в другой раз:
— Видишь самолет в воздухе?
— Вижу.
— Где?
— Вон там, вверху.
Такой ответ ничего не говорил мне, и дома я подробно объяснял Васе его ошибки.
— Пространство имеет три измерения, их и надо учитывать. Нужно докладывать: вижу самолет справа сзади выше на выстрел.
Пользуясь вилками, ложками, спичечными коробками и другими «наглядными пособиями», я показывал, какой маневр должен сделать летчик, чтобы турельный стрелок мог поразить цель. Эта наука отрабатывалась практически в воздушных боях.
В ночь на 29 марта мы поручили задание бомбить эшелоны противника, скопившиеся на железнодорожном узле Минск. Задание ставил уже новый, только что прибывший командир полка подполковник Н. В. Микрюков. Новодранов стал командиром нашей дивизии. Ему присвоили звание генерала. От него мы и узнали накануне вылета, что 31 марта награжденные поедут в Кремль. Побывать в Москве, получить орден из рук М. И. Калинина — это волнующее событие. Настроение у всех было приподнятое.
Несколько дней назад на самолетах сменили моторы, и на задание мы летели с приятным ощущением обладателей обновки, знакомым каждому авиатору. Будто дорогой подарок получили.
На маршруте была мощная облачность, и мы ее обошли с севера. Маршрут пролегал через район Великих Лук, затем мимо Полоцка. Полоцк был запасной целью. В районе Великих Лук облачность кончилась, ярко светила луна. И тут Максимов обнаружил на крыле какие-то подтеки. Присмотрелись — из бачка бьет масло и стекает по крылу. Левое крыло было в тени. Я развернул его к свету — и там масло, но, кажется, меньше. Что делать? Решаю идти на запасную цель — железнодорожный узел Полоцк.
Отбомбились.
Взглянув на масляный манометр правого мотора, увидел, что стрелка показывает нуль. Убрал газ, чтобы не сжечь мотор. На малых оборотах он работать еще может, в крайнем случае минуты две выдержит и на полном газу.
Летя на одном моторе, мы взяли курс к линии фронта. Если придется садиться, то на своей территории.
Быстро теряем высоту: девятьсот, восемьсот… Напоролись на позиции вражеской зенитной артиллерии, попали под обстрел. Радиосвязь вышла из строя, и мы потеряли ориентировку. Внизу проплывали какие-то речки, озера, но малая высота, на которой идем, мешает сопоставить их с картой. Левый мотор грозит с минуты на минуту остановиться, а под нами лес. Прыгать с парашютом рискованно, ведь 800 метров — это по приборам, а истинная высота еще меньше.
Справа по курсу показалось большое круглое озеро.
— Сядем на лед? — не то спрашивает, не то предлагает Рогозин.
— Нет, — отвечаю я, — пройдем еще немного.
Озеро осталось позади. Снова леса, овраги, я уже начал жалеть, что не сели на озеро, и вдруг слева показалось ровное заснеженное поле.
— Аэродром! — воскликнул Рогозин. — Заходи на посадку!
— Ты уверен, что это наш аэродром?
— Уверен. По расчету мы уже давно пролетели линию фронта.
Даю зеленую ракету: «Я свой». С земли отвечают тоже зеленой ракетой. Значит, порядок. Включаю АНО[10], иду на посадку, а в душе какое-то сомнение. Самолет уже на прямой, снижаемся, надо выпускать шасси. И в это мгновение меня словно током ударило: а вдруг немцы! Машинально даю полный газ обоим моторам, убираю огни и иду на набор высоты.
— В чем дело? — возмущается Рогозин.
Ты погляди на аэродром, — отвечаю. — Погляди, Вася, какие самолеты стоят…
— «Юнкерсы»! Ю-52! — кричит Максимов.
В эту минуту с земли запустили целую гирлянду разноцветных снарядов, и всякие сомнения относительно того, чей это аэродром, рассеялись.
Развернулся на прежний курс, убрал газ правого мотора. Минут через двадцать слева по курсу — снова аэродром. Лежит световое «Т». Посадка в направлении на юг. На траверзе аэродрома кончилось масло и в левом моторе. Опять даю ракету: «Я свой», разворачиваю самолет на посадку, прошу сигналом АНО свет, выпускаю шасси, затем щитки. На земле зажглись прожектора, но при моем приближении потухли. Неужто опять немцы? Но и уходить уже не на чем…
Приземлились. В хвост нам опять включились прожектора и снова погасли. Решаю не тормозить до конца аэродрома, до самого леса. На ходу отдаю, приказание:
— Куркоткин берет автомат, гранаты и идет в лес прямо. Мы со штурманом — влево. Максимов остается у турельного пулемета. Сейчас приедет автомашина Если враг, Максимов первым открывает огонь. Обороняться будем до последнего патрона. Последней гранатой Вася подрывает самолет.
У самого конца аэродрома останавливаемся, выключаем моторы. Тишина. Снега — по пояс. Пока с Георгием добрались до леса — запыхались. Приготовили пистолеты, гранаты. Ждем.
— А ведь послезавтра в Кремль собирались, — вздыхает Рогозин.
— И поедем, — отвечаю я, хотя сам слабо верю в это.
Подъезжает машина. Слышны голоса, но о чем говорят прибывшие и на каком языке — не разберешь. И вдруг звонкий, радостный возглас Васи:
— Командир, идите, вас зовут!
Это был аэродром советской авиационной части. А тот, на который мы чуть не сели, немецкий, находился километрах в семидесяти южнее.
Первым делом мы связались со своими.
Утром на ПО-2 прилетел комиссар Соломко с техником. Оказалось, что масло в баки заливали в горячем состоянии. Оно вспенилось и засифонило. Устранив, повреждения в радиосвязи, мы в тот же день вернулись домой.
Вот так закончился этот маленький эпизод. Ничего особенного как будто и не произошло, но до сих пор, когда вспоминаю момент посадки на немецкий аэродром, у меня холодеет в груди. Ведь больше всего была мне ненавистна мысль о плене. Что угодно, только не это!
Иногда я спрашиваю себя, что же нас выручило? И отвечаю: внутренняя мобилизованность, готовность к любым неожиданностям, интуиция. Говорят, это приходит с опытом…
А 31 марта мы с Рогозиным в составе довольно многочисленной группы летчиков были в Кремле. Ордена вручал нам А. Е. Бадаев, заместитель Председателя Президиума Верховного Совета СССР. Мы сфотографировались с ним, и это фото мне особенно дорого как память о первой боевой награде и о событиях, предшествовавших ее получению.
Наступил апрель — пора, когда погода часто бывает нелетной. В мирное время даже по Управлению международных воздушных линий в апреле многие рейсы отменялись, а летный состав отправлялся на юг для тренировок в вождении и посадке самолета по приводной. Должен сказать, что эти тренировки мне очень пригодились в боевой работе, и часто в сложных метеорологических условиях я с благодарностью вспоминал начальника нашего Управления Валентину Степановну Гризодубову, которая уделяла большое внимание повышению нашего летного мастерства.
Вести самолет по приводной на большом расстоянии от радиостанции — дело нехитрое, но с приближением к радиостанции задача усложняется, а если вышел из заданного сектора, то можно вообще сбиться с курса. Здесь главное — удержать заданный курс и поймать момент перехода через приводную радиостанцию.
Вторая трудность заключается в том, чтобы правильно посадить самолет. На тренировках бывало так: кажется, всё правильно, не уклонился от курса ни на волосок. Командуют посадку. Открываешь колпак кабины, смотришь — а самолет проходит поперек посадочного «Т» или вообще где-то в стороне. Приходилось по многу раз «утюжить» воздух над аэродромом, шлифуя заходы.
Я рассказываю об этом так подробно потому, что в то время полет ночью, без радио, без приводной мне казался вообще немыслимым. Но вернемся к апрельским полетам 1942 года.
От растаявшего снега и почти беспрерывных дождей поле аэродрома размокло, взлетать можно было только с бетонированной полосы. А если при этом ветер — боковой? Ничего не поделаешь. Приходилось пренебрегать подобной «мелочью», которая на самом деле могла причинить серьезные неприятности. Видимость была очень малой, а в дождь, когда ветровые стёкла забрызганы, на взлёте вообще ничего не видно. Лишь когда самолет отрывается от земли и струя воздуха сдувает со стекол капли, начинаешь что-то различать вокруг.
Не менее сложным был и сам полёт, от начала до конца проходивший в сплошной облачности. Поэтому на боевые задания посылались только самые опытные экипажи. В их число попали и мы. Я втайне считал такую честь преждевременной, но вида, конечно, не подавал, потому что любое сомнение, замеченное командованием, было достаточным для того, чтобы отменить полёт того или иного летчика, а мне не хотелось отставать от других. Видимо, и остальные летчики испытывали то же самое, потому что никто никогда не жаловался на трудности полёта.
Информацию о погоде приходилось добывать самим. Обычно посылали сначала разведчика погоды. В этой роли выступал иногда и я. Пройдешь, бывало, километров 150–200 на запад и видишь вдруг ясное небо. Сообщаешь на аэродром: «Вылет возможен». Чаще же цель оказывалась закрытой сплошной облачностью, запасная — тоже, и приходилось возвращаться обратно, в некоторых случаях даже с боевым грузом. После того, как разведчик передал, что погоды нет, цель закрыта, командование высылает следующего разведчика на другую цель, и так почти всю ночь. На КП всегда соблюдалась боевая готовность № 1.
Полёты в облаках… Сколько неожиданного они таили в себе! Сколько былей и небылиц рассказывали о них, сколько загадочных явлений и необъяснимых происшествий остались тайной воздушной стихии. До войны мне очень мало приходилось летать в облаках, особенно в тяжелых, циклонных. Больше того, заход в облака считался нарушением летной дисциплины. Особенно после одного случая.
На самолете ТБ-3 летчик Гуров выполнял летное задание по маршруту. Теплый летний погожий день. В такие дни небо покрывается причудливой формы кучевыми облаками. И вот капитан Гуров, выполнив задание, на обратном пути решил потренироваться в настоящих облаках. Зашел в одно облако, в другое — понравилось. Какое-то особое ощущение испытываешь и в технике пилотирования, и особенно в самом факте пребывания в облаках. Эта прохлада, влажность, необычная темень, легкое потряхивание самолета. Настоящий слепой полёт, по приборам. Впереди, чуть в стороне от маршрута, виднелось огромное конусообразное обособленное облако, и летчик решил воспользоваться случаем более продолжительного пребывания в облаках и направился к нему.
Сначала всё было нормально, только какими-то резкими толчками потряхивало самолет. Дальше — больше. Стало до необычного темно. Холодно. Кабину залепляло снегом, тряска усиливалась. Самолет не слушался рулей. И вдруг… Не стало приборной доски: передняя часть самолета отвалилась, от мощных хаотических потоков воздуха самолет разрушился. Экипаж воспользовался парашютами…
Вспоминается и такой случай. Лето 1940 года, обычный рейсовый полёт по маршруту Берлин — Москва. В Минске к нам на борт села В. С. Гризодубова, находившаяся там по служебным делам. Погода стояла прекрасная, но впереди грудились кучевые облака с длинными дождевыми «метелками». Еще с детства я любил наблюдать эти туманные полосы, подсвеченные солнцем, то прямые, то искривленные книзу. При их приближении в воздухе появляется какой-то неуловимый пьянящий, запах, на душе становится легко и радостно. Так было и на этот раз, и я, помнится, даже замурлыкал какую-то песенку.
Облака становились всё гуще. Я направил самолет в проем, напоминающий пространство, образованное раздвинутым посредине голубовато-серым со стальным отливом занавесом. Удивительное было зрелище: сказочный занавес словно раскрывал фрагмент гигантской панорамы — ослепительной голубизны небо, зеленое поле с речушкой, белые домики… И вдруг при входе в эти «врата рая» перед самыми стеклами кабины вспыхнул ослепительно-белый огненный шар диаметром в полметра и раздался оглушительный тупой взрыв.
В кабине образовалась какая-то дымка. Штурман и радист засуетились — всё ли в порядке? Но самолет шел по-прежнему нормально, приборы работали исправно, горелым не пахло, чувствовался резкий запах озона.
Мы осмотрели кабину — ничего подозрительного. «Врата» пройдены. Слышим, из салона стучат в кабину. Открываю дверь — на пороге взволнованная Валентина Степановна.
— Все живы? Что случилось? Я уже несколько минут стучусь к вам.
— Живы, всё в порядке, — доложил я и рассказал о случившемся. Валентина Степановна в свою очередь рассказала, что произошло в салоне.
Здесь раздался сухой треск, и сразу же из-под двери, ведущей в кабину пилотов, появилось светло-голубое пламя; оно протянулось по полу над ковровой дорожкой через весь самолет, так что дорожки не стало видно — сплошная огненная полоса. Пассажиры оцепенели. Полоса, как живая, проползла через салон и исчезла в хвосте. Первой опомнилась Валентина Степановна и направилась к нам.
После посадки мы обнаружили, что тросик заземления, которым пользуются при заправке, чтобы избежать случайной искры, оплавился на конце вместе со штырем и все смотровые лючки в самолете были открыты, несмотря на очень тугие защелки. Вот какие «шутки» вытворяет атмосферное электричество. Вероятно, самолет, попав между двумя различно заряженными облаками, замкнул их.
С тех пор, если случалось залетать в грозовые облака, я руководствовался правилом: направлять самолет на вспышки молний, туда, где облака уже разрядились.
Точно так же я поступал впоследствии и в боевых полетах. Мы словно бы гнались за молниями. Машина вся наэлектризована, к концам крыльев скатываются голубоватые огненные кольца причудливой спиральной формы. «Командир! — кричит Вася. — Посмотрите, какая красотища!» Зрелище действительно фантастически красивое.
Сейчас, когда случается слышать электромузыкальные инструменты, по странной ассоциации вспоминаю полеты в той загадочной наэлектризованной стихии. Полеты, которые на земле кажутся сном. Шутка ли: протянешь руку, а с кончиков пальцев тоже скатываются голубые искорки. Вот измерить бы, под каким напряжением мы находились в эти мгновения…
Но я опять отвлёкся. Грозы — явление летнее, а речь идет об апрельских полетах, когда одной из главных помех было обледенение. Штука эта очень неприятная, знаю по опыту. В первую очередь обледенению подвергаются все лобовые части самолета: ветровые стёкла, нос, кромки крыльев, кромки винтов.
Первые признаки обледенения заметны на ветровых стёклах кабины. Сразу ухудшается передний обзор, что особенно опасно при посадке. Далее обледенение захватывает сначала переднюю кромку, а затем и обе поверхности крыла, изменяет его аэродинамическую форму. Самолет делается более тяжелым, ухудшается его маневренность. Обледенение винтов приводит к уменьшению тяги, нарушает равновесие лопастей, а при скалывании льда с какой-либо лопасти возникает сильная тряска, способная даже разрушить машину.
Все эти неприятности, связанные с обледенением, давно известны, изучены, и для борьбы с ними существует антиобледенитель, попросту говоря — спирт.
Обычно мы почти не пользовались антиобледенителем, потому что избегали летать в облаках, а кроме того, забота о нём — дело техников. Они его заливают, они его сливают, «колдуют», в общем, и я никогда их не проверял. Но недаром сложена пословица «Пока гром не грянет, мужик не перекрестится».
В одном из апрельских полетов мы попали в обледенение. Включили антиобледенитель, покапало — и всё, спирта нет. То ли его и не было в бачке, то ли отверстия слишком большие и он быстро вытек. Задание было выполнено, но самолет так обледенел, что едва держался в воздухе. На аэродром я привёз не меньше тонны льда. Все удивлялись, как мы вообще не разбились, и сочли этот полет чуть ли не — доблестью, я же понял свой промах и принялся немедленно его исправлять.
На следующий день утром я попросил техника по спецоборудованию Ивана Федоровича Максимова, отличного мастера своего дела, отрегулировать в моем самолете всю систему антиобледенителя, вместе с ним проверил её на земле и в воздухе. Затем летал ночью в облаках больше часа.
Несмотря на то, что антиобледенитель был включен всё время, спирта хватило и еще осталось. Значит, сделал я для себя вывод, нет такой мелочи, в которую не обязан был бы вникать командир экипажа.
Приблизительно в то же время мне пришлось столкнуться с одним странным явлением, которое я про себя назвал шутя «кознями нечистой силы». Как-то в середине апреля, возвращаясь с задания, мы попали в довольно мощную облачность.
Началось легкое обледенение. Я решил подняться выше, чтобы идти над облаками, но чувствую, что самолет высоту не набирает. Мощность моторов почему-то постепенно падает, и мы даже понемногу снижаемся. Вдруг вижу, секторы газа отходят назад. Такое бывает только тогда, когда в кабине штурмана убирают газ (там находится дублированное управление самолетом и моторами).
Штурман, — кричу, — не трогай газ!
— Какой газ? — недоумевает Рогозин.
— Не трогай секторы газа, зачем убираешь газ?
— Да я лежу впереди и смотрю вниз, не появятся ли окна в облаках. Секторы позади меня.
И ведь верно. Тогда кто же убирает газ?
Я послал секторы вперёд, но они не идут. Отпустил — снова отходят, и мощность моторов соответственно падает. Что за чертовщина?
Самолет снижается, облачность всё гуще, начинается обледенение. Включил антиобледенитель — никакого эффекта. Появилось чувство беспомощности, самое опасное для летчика. Что делать? Наверх не выбраться, а высота нижней кромки облаков неизвестна. Пока пробьешь их, можно обледенеть, как костяшка, и упасть.
— Да долго ли ты будешь шутить со мной? — обращаюсь я к воображаемой «нечистой силе» и рывком толкаю секторы газа вперёд. Впечатление такое, будто что-то оборвалось, секторы подались, моторы взревели. Полет продолжался, и мне стало как-то неловко перед собой от недавней растерянности. Моторы работали нормально, домой мы пришли благополучно.
На аэродроме я сказал технику, что секторы газа в воздухе заедало, и надо проверить всю систему.
На следующий день злоключение повторилось. Я выразил недовольство работой техника, хотя знал Котова как человека добросовестного.
Через несколько дней мне пришлось лететь на другом самолете в район Демянска — и снова та же беда. Не могло случиться, чтобы на двух разных самолетах оказалась одна и та же неисправность, тем более что обнаруживалась она только при полете в облаках.
Гадали, гадали, но так ничего и не придумали. Затем «нечистая сила» шутить перестала, и о неприятных эпизодах почти забыли.
Спустя некоторое время, кажется, в июне, это явление повторилось в массовом порядке. Летчик А. Гаранин на КП докладывал о неисправности в самолете — заело секторы газа, и он еле дошел домой, так и сел на малой мощности. Оказалось, что он не одинок, то же происходило и у Борисенко, Клебанова, Краснухина и других.
Большая загадка. И разгадать её взялся инженер-полковник Дороговин. Он с пристрастием расспрашивал всех: и как вёл себя самолет, и какая была обстановка, и что пытался предпринять летчик. И тут я ему подробно рассказал о случае на моем самолете еще в апреле, о «нечистой силе», которая со мной пошутила, о рывке… И он очень серьезно отнесся к моему рассказу о рывке секторов.
— Ну, а теперь мне нужно обработать информацию. Мне нужно крепко подумать, — сказал в заключение Дороговин и ушел.
Он не сомкнул глаз до утра: ломал голову над разгадкой этого необычного явления, а на второй день на разборе полетов дал теоретическое обоснование загадочного явления и его предотвращения. Оказалось, это не что иное, как обледенение карбюратора. Переохлажденный влажный воздух с большой скоростью попадает в карбюратор, стенки диффузоров обледеневают, сечение уменьшается, мощность падает. Автомат срабатывает, чтобы увеличить сечение, но заслонка примерзла, и действие автомата передается на секторы газа — они отходят назад. Рывок секторов помог сколоть лед в диффузоре, и мощность восстановилась. Если же опоздать и дать заслонке сильно примерзнуть, тогда никакие силы не помогут, скорее можно порвать тягу управления газом.
В дальнейшем мы так и боролись с «нечистой силой»:.начинает заедать — двигаешь рывком секторы вперёд-назад, затем быстро возвращаешь их в прежнее положение.
Вот теперь почти всё об апрельских полетах. Должен только добавить, что апрельские полеты научили еще и сажать самолеты на узкую бетонированную полосу. Редко кто до этого мог посадить самолет так, чтобы он не скатился с полосы. Но скатиться с неё в апреле! Это значило бы получить капот, то есть перевернуть самолет через нос на спину или поставить его на нос и тем самым задержать посадку других.
И представьте себе, ночью, при плохой видимости, порой с боковым ветром ни разу ни один самолет при посадке не скатился с полосы за всё время работы при размокшем поле аэродрома.
Многому нас научили апрельские полеты…
Апрельскими полетами заканчивается зимний период боевой работы полка. В основном вся боевая работа велась в интересах обороны Москвы, в которой наш 748-й полк занимал не последнее место. Вот что пишет об этом А. Г. Федоров в своей монографии «Авиация в битве под Москвой»[11]: «Наибольшей эффективностью бомбовых ударов выделялся 748-й дальнебомбардировочный авиационный полк под командованием майора Н. В. Микрюкова. С переходом наших войск в наступление на Ржевском направлении полк разрушал узлы сопротивления противника и уничтожал его авиацию на аэродромах. Поддерживая наступательные действия Калининского и Западного фронтов на направлении Ржев, Сычевка, Вязьма, полк за период с 14 января по апрель произвел около 800 самолето-вылетов. Систематическими бомбовыми ударами он нарушал железнодорожные перевозки на участках Ржев — Вязьма, Вязьма — Гжатск и препятствовал переброске резервов противника к линии фронта. Полк наносил последовательные удары по железнодорожным узлам Витебск, Смоленск и Ярцево через каждые 4–5 дней. В дни интенсивных перевозок эти узлы бомбардировались ежедневно. Железнодорожный участок Витебск — Смоленск — Ярцево за несколько месяцев до 40 раз подвергся бомбардировке полком».
Всего за период с половины января по апрель полк совершил свыше 900 боевых вылетов. На моем счету за этот период — 52 боевых вылета, из них 21 дневной.
Незаметно подошел май — прекрасная весенняя пора. В природе всё живое пробуждалось от зимней спячки, радовалось теплу, солнцу а у меня на душе кошки скребли, одолела тоска по семье.
Я вспоминал, как мы с женой любили гулять в эту пору в степи, замечать появление первой зелени, первых цветов, подставлять лицо ласковому майскому ветерку. Вспоминались последний предвоенный Первомай, праздничная демонстрация на Красной площади, оживленные лица москвичей…
Гоню прочь грустные мысли о семье, пытаюсь вспомнить всё хорошее, вспомнить жизнерадостную, улыбающуюся жену, но такое лицо её почему-то «спрятано», не вспоминается. Страшно стало… Осталось в памяти выражение лица такое, каким оно было в день провожания, на вокзале, и ничем его не подменишь, не устранишь. Этот образ преследует меня, усиливает тоску…
Боевая работа шла своим чередом. Задания были очень сложными и разнообразными. Но ничто не могло отвлечь меня от тоски по жене и дочурке. Я крепился, считал своё настроение признаком малодушия и поэтому тщательно скрывал его от друзей. Но однажды не выдержал и поделился своим душевным состоянием с Георгием Рогозиным.
Я был уверен, что он станет посмеиваться надо мной — так обычно и случалось среди фронтовых друзей, но Жора отнёсся к моей исповеди с неожиданным участием.
— Знаешь что, — предложил он, — пойди к генералу, попроси его, может, отпустит на побывку. За какую-нибудь неделю справишься — туда и обратно.
— Да ну тебя, — отмахнулся я. — С тобой серьезно, а ты…
— И я серьезно. Верно говорю: отпустит.
— Неудобно, да и вообще… чем я лучше других?
— Вот именно! — сказал Георгий. — Других-то некоторых отпускали…
— У тех, наверно, побольше заслуг.
— Ну, наши заслуги пусть начальство считает, — решил Георгий. — Знаешь что? Была не была! Пойдем вместе.
Несмотря на прошлые неурядицы, генерал Новодранов относился ко мне хорошо. Часто перед вылетом он приходил к моему самолету, осведомлялся о самочувствии, даже советовался относительно погоды. И вот, набравшись смелости, я решил рискнуть. Тщательно побрился, нагладился и вместе с Рогозиным утром 16 мая был у знакомой двери.
Я постучался.
— Да, да. Войдите!
Я вздрогнул. Это «Да, да. Войдите» я уже слышал, когда решалась судьба моя как летчика. На миг я замер. Не вернуться ли?..
Но нет. Этот визит другой, в другой обстановке и по другому делу. И, пересилив временное колебание, я переступил порог. Это был мой второй визит к Новодранову.
— Слушаю вас, — дружелюбно сказал генерал, когда мы вошли.
— Товарищ генерал! — выпалил я. — Мы так соскучились по своим семьям, что решили просить вас, нельзя ли получить отпуск на одну неделю?
Генерал усмехнулся..
— Откровенно и без предисловий. А где ваши семьи?
— Моя — под Челябинском в Тамакуле, а его — в Чкалове.
— Что вы за недельку успеете? Не выйдет.
Мы восприняли эти слова как отказ, переглянулись невесело и хотели уже просить разрешение идти, но генерал, помедлив, добавил:
— Вот что. Сегодня полетите на задание, очень серьезное. Под Харьков. Нужно разбомбить одну дачу, там важные птицы обитают. А пока идите оформляйте отпуск. — Он что-то прикинул в уме: — До одиннадцатого июня включительно. Двенадцатого — в воздух.
— Есть! — бодро ответили мы и, поблагодарив генерала, пулей выскочили из кабинета. Когда мы выходили из штаба, нас окликнул посыльный:
— К генералу.
Мы в недоумении переглянулись. Неужели передумал?
— Вот что, ребята, — сказал Новодранов, когда мы вновь предстали перед ним. — Завтра в семь ноль-ноль я вылетаю в Свердловск. Если успеете — можете воспользоваться: в моем самолете найдутся места.
Мы оформили отпускные документы, приготовили чемоданчики и в ночь пошли на боевое задание. Последнее боевое задание перед отпуском.
— Ну, Степан, держись! — сказал Георгий, когда мы взлетели. — Отпускные в кармане…
— Держусь. Будем надеяться — отбомбимся на славу.
Задание было ответственным и сложным. Всего три самолета выполняли его — экипажи Молодчего, Гаранина и мой. Наведение осуществлял Молодчий со своим опытным штурманом Куликовым, но в ночных условиях полет строем исключался. Летели поодиночке и не знали, кто первым окажется над целью. В пути встретилась мощная облачность со всеми её каверзами, но цель всё-таки была обнаружена и поражена.
По возвращении с задания Рогозин быстро сдал донесение, которое написал еще в самолете, потом мы переоделись, схватили чемоданы — и бегом на аэродром. Моторы уже были запущены. Мы вскочили в самолет, дверь захлопнулась, и машина пошла на взлёт.
Давно я не летал днем, да еще и в качестве пассажира. Говорить не хотелось, в груди теснились самые различные чувства — и радость от предстоящей встречи с семьей, и опасения, здоровы ли жена и дочь, и невольные угрызения совести перед товарищами, которые будут продолжать боевые полеты…
В Чкалове я распрощался с Рогозиным и до Свердловска летел уже один. В Свердловске жили в эвакуации семьи многих летчиков международных авиалиний. По просьбе товарищей нужно было посетить их, рассказать о житье-бытье фронтовиков. Разумеется, я выполнил все поручения.
От Свердловска мне предстояло ехать поездом до станции Долматово, а там до Тамакула — чем придется. В Долматово я приехал утром. На вокзале было много молодых военных — очень подтянутых и строгих. Орден Красного Знамени на моей груди магически действовал на них, и они лихо мне отдавали честь. От такого внимания сделалось как-то не по себе, и я поспешил уйти.
До Тамакула пришлось — добираться пешком: правда, несколько километров меня подвёз на телеге неразговорчивый крестьянин. Село оказалось большим, разбросанным. Я остановился на околице у трёх дорог, не зная, куда идти. Озираюсь по сторонам. Вдруг вижу — бежит ко мне какая-то незнакомая женщина в телогрейке. Обозналась, наверно, думаю.
— Вы к кому? — спрашивает она, а глаза так и светятся радостью. Не успел я ответить, как меня, оглашая воздух возгласами: «С фронта! С фронта!» — окружили несколько женщин и стали расспрашивать о том, как мы воюем. Все они были эвакуированными, у многих мужья на передовой, и главное в их жизни — вести оттуда, с переднего края. Женщины старались не пропустить ни одной передачи Совинформбюро. А тут — живой фронтовик.
Узнав, к кому я, мои собеседницы любезно проводили меня до самой квартиры жены. Жена была в поле, но посылать за ней не понадобилось — с быстротой, поистине невероятной, по селу разнеслась весть:
— К Полине Антоновне муж приехал!
И не успел я умыться и причесаться, как прибежала жена, а следом и дочурка — повзрослевшая, похорошевшая…
Встречи и расставания — удел всей нашей жизни. Когда кончилась война, мы подсчитали, что из прошедших двадцати лет мы находились в разлуке около пятнадцати. Да, много было расставаний, много встреч, но такой, как эта, — долгожданной, выстраданной — такой встречи у нас еще не было. Столько накопилось у каждого, так много хотелось рассказать друг другу, что суток не хватало.
На время моего пребывания в гостях колхоз предоставил жене отпуск. Она надевала свое лучшее платье, и мы уходили в степь. Издавна это было наше любимое времяпрепровождение. Степь не наша — украинская, привычная, от горизонта до горизонта, а с холмами и перелесками. Но и она обладала своеобразным очарованием. А погода все дни стояла чудесная — теплая, тихая, солнечная. Жена показывала мне места, где ей приходилось работать. Вот поле, где поздней осенью убирали уже полегшую рожь, разгребая снег руками… Здесь весной откапывали неубранную с осени картошку и пекли из неё вкусные оладьи… У этого овина, рассказывала жена, зимой веяли зерно, и один бывший кулак толкнул её за то, что она сделала ему замечание: в полове остаётся много зерна. А на той полянке она проводила беседу с колхозниками о событиях на фронте… О тревожных событиях.
Рассказывала жена легко, даже весело, но за этой веселостью угадывалась тяжелая доля эвакуированных, которых военное лихолетье разбросало далеко от родных мест, разлучило с мужьями, сыновьями…
Но сейчас моя жена была самой счастливой, и ей по-хорошему завидовали. Подруги приходили поздравить её, а заодно и порасспросить гостя, скоро ли разобьют врага.
— Ты уж извини, Антоновна, — говорили женщины. — Не серчай, что мужика от тебя отвлекаем.
И начиналась беседа, в которой приезжему приходилось выполнять роль и военного обозревателя, и комментатора международных событий.
Приглашали в гости и нас. Хозяйка дома, у которой жена зимовала, спросила, когда мы пришли:
— Хотите печенки?
— С удовольствием, — отвечаю.
Хозяйка подает на стол горшок, открывает его, а там… обыкновенная печеная картошка. Заметив, что предложенное блюдо не произвело особенного впечатления, хозяйка предлагает:
— А может, каравая отведаете?
Каравай на Украине — это большой-пребольшой сдобный хлеб, разукрашенный всевозможными шишками и вензелями. Его пекут к свадьбе, ставят в центре стола, а к концу торжества разрезают на куски и раздают гостям. Принести домой кусок каравая — значит, засвидетельствовать, что ты был на свадьбе. Но откуда здесь взяться караваю, когда обыкновенного-то хлеба не хватает?
— С удовольствием, — ответил я.
— Наконец-то угодила, — сказала хозяйка, доставая из печи следующий горшок и ставя его на стол. Оказалось, что это та же картошка, только запеченная в молоке…
Правление колхоза выделило жене как примерной труженице огород. Там она посадила картофель, овощи и разбила цветник. Каждое утро я вставал вместе с солнцем и возился на огороде. Запахи земли и свежей зелени возвращали меня к далекому детству, и порой мне начинало казаться, что сейчас меня окликнет мама и позовет завтракать…
В комнате, которую занимала моя семья, на окне в ящиках уже цвели помидоры. Потом жена писала мне, что высадила их в грунт и вырастила. И когда к концу лета в поле в обеденный перерыв она доставала из сумочки хлеб и красный помидор, местные колхозники удивлялись:
— Нет, ты не городская…
— Почему же я не городская? — отвечала жена. — В Москве жила.
— Москвичом любой может стать, пускай попробует стать колхозником.
— Я и есть колхозница. Моя молодость прошла в колхозе…
Промелькнули дни отпуска, пришла пора расставаться, а мы, кажется, только вчера встретились и еще не переговорили обо всём, что волновало нас обоих в томительные дни разлуки. Время, время… Как медленно оно тянется, когда сидишь на вокзале в ожидании поезда, и как оно почти совсем останавливается, когда находишься над целью, особенно когда тебя поймают скрещенные лучи прожекторов и прекратится зенитный огонь. Ослепленный, висишь, как на привязи, и ждешь, что вот-вот тебя атакует истребитель. Штурман всё колдует у прицела, а щелчков бомбосбрасывателей почему-то не слышно. Потом начнешь считать эти щелчки, держа строго заданный курс, и краткие мгновенья между щелчками кажутся часами…
В день моего отъезда председатель сельсовета снарядил подводу в Долматово. В ожидании её мы с женой и дочерью сидели на бревнах около сельсовета. Делали вид, что нам весело, говорили о всяких пустяках, лишь бы не молчать.
На душе, как говорят, кошки скребут, а мы стараемся быть веселыми. После моего рассказа жене, какой она засела мне в памяти, — плачущей, она решила не выдавать своего внутреннего состояния. Шутила, улыбалась.
Подъехала подвода. Мы обнялись, распрощались.
— Пиши, а лучше — телеграфируй, что жив…
Лошадь тронулась. Расстояние, разделявшее нас, всё увеличивалось. Мы продолжали махать друг другу руками. Жена крепилась. Но едва подвода успела скрыться за угол, как она разрыдалась. Больше сдерживаться — сил не хватило. Да и я тоже (что греха таить?) только они скрылись — не удержался. Заплакал беззвучно, как умеют плакать мужчины…
До Свердловска я добрался поездом, а там друзья устроили меня на самолет — и вот я уже в своей части. Поездка в Тамакул, десятидневный отпуск — всё это отошло, как целительный сон. Я испытал свежий прилив бодрости. Я снова встал в строй.
Едва мы с Рогозиным прибыли в часть, на нас обрушилось горестное известие: в наше отсутствие несколько экипажей не вернулись с боевого задания.
Случилось это в конце мая. На пути к цели, которая находилась в глубоком тылу гитлеровцев, предстояло преодолеть мощный циклон. Учитывая трудности полета, командование выпустило на задание более опытные экипажи и предупредило их: в случае невозможности пробиться сквозь облака — возвращаться на свой аэродром.
Такое условие командование ставило всегда, когда была плохая погода. Но получалось так, что те, кто возвращался из-за плохих метеорологических условий, оказывались в меньшинстве; иногда это был один-единственный экипаж.
Бывало и так, что большинство экипажей прекратили выполнение задания, а ты один пробиваешься к цели, запорешься, и потом генерал Новодранов отругает:
— Какого черта на рожон прешь? Видишь, что плохо, — возвращайся. Мне такое геройство ни к чему. Мне люди дороже.
Самоубийц среди нас не было, но тем не менее боязнь прослыть робким заставляла людей порой безрассудно рисковать.
В полете, о котором идет речь, перед экипажами встал вопрос: продолжать полет или возвращаться? Как правило, наиболее опытные всегда продолжают полет, менее опытные — возвращаются. Каждому, кто имел десяток-другой полетов, хотелось оказаться в числе «наиболее опытных». Но в данном случае получилось наоборот: самые опытные, видя невозможность пробиться, возвратились, остальные продолжали полет, и никто из них на базу не вернулся.
Спустя почти месяц в часть вернулся капитан Кулешов — штурман одного из экипажей, не вернувшихся в ту злополучную ночь с боевого задания.
Сидим мы однажды в столовой в ожидании обеда и вдруг видим — заходит Кулешов. Мы уже знали, что он вернулся, но больше нам ничего не было известно. Пригласили его за свой стол и попросили рассказать, что с ними случилось.
Плотный, среднего роста, спокойный, уравновешенный офицер с приятным добродушным лицом, он всегда выглядел так, будто собирается на боевое задание условно. Задание готовил легко, с прибаутками и всегда загадочно улыбался. С ним всегда было приятно быть вместе. Глубокое нервное потрясение в корне изменило и его облик, и душевное состояние, и поведение. Он стал неузнаваем. Вместо былого добродушия лицо его выражало не то удивление, не то испуг. Он был непривычно возбужден, ему нелегко было рассказать о случившемся.
…Сразу же после взлёта они пошли с набором высоты и вскоре достигли пяти тысяч метров. Никакой облачности как будто не было, но и видимость крайне незначительная. Непроглядная мгла, ни впереди, ни внизу ничего не разглядеть, только над головой тускло мерцают звезды.
Надев кислородные маски, продолжали набор высоты. Появились облака, стали лизать плоскости. Еще несколько минут, и облака сгустились, в щели кабины стал попадать снег, но обледенения не видно — идти можно. Снег усилился, затем прекратился. Кажется, самое опасное осталось позади.
Вдруг в кабине стало темно, как в шахте, влажно. Появились какие-то резкие толчки. Штурман насторожился, проверил парашют. В щель приборной доски посмотрел на командира. Чуть освещенное снизу лицо озабочено.
— Ну, как там?
— Да пока ничего, но что-то резко поталкивает и даже какие-то боковые толчки. На всякий случай будьте готовы.
— Есть быть готовыми, — отозвались члены экипажа.
Минуты через две командир крикнул:
— Приготовиться к прыжку и ждать моей команды! Что-то плохо ведет себя самолет…
И тут голос командира оборвался, всё умолкло; сзади в кабину штурмана подул ветер. Кабина отвалилась от самолета. Вот уже и кабины нет, только ветер свистит в ушах. Штурман понял: самолет развалился, он падает. Нащупал вытяжное кольцо парашюта, дернул. Вот-вот должен последовать толчок от раскрывшегося парашюта, но толчка всё нет, в ушах по-прежнему свистит ветер.
Кулешов глянул вверх и увидел, что вместо парашютного купола за ним тянется белый шлейф — парашют захлестнуло хаотическими потоками воздуха. Понял, что камнем несётся вниз.
«Значит, всё? Спасенья нет? Сейчас, вот сейчас… Удар о матушку-землю — её никогда не миновать — и… всё будет кончено. Вот сейчас…»
Трудно представить себе психическое состояние человека, заведомо понимавшего, что обречен, что смерть неотвратима. Понимать и ждать. И не в азарте боевой схватки с врагом, а так, по чистой случайности, когда её, смерти, совсем не ждешь и морально к ней не подготовлен.
«Скорее бы!» А время тянется. Секунда, еще секунда. Удар неизбежен. Цена времени… Нет. Этого представить невозможно — это нужно пережить.
А падение продолжалось. Видимо, шлейф парашюта до некоторой степени всё же сдерживал скорость падения и удлинял время, а может быть, в критической обстановке просто было потеряно чувство времени?
Наконец, удар! Готово. Всё кончено…
Прошло какое-то время. Может, час, может, два, а может, и больше. Кулешов чувствует, что его со всех сторон облегает какое-то тепло. Невероятная усталость. Не хотелось двигаться, да и невозможно.
Понемногу начал приходить в себя. Восстанавливалась постепенно картина пережитого вплоть до удара, но вот что с ним произошло после падения, где он сейчас, — понять не может. А сознание всё больше просветлялось. Глаза, привыкнув к темноте, начали различать невдалеке какие-то продолговатые строения. Над головой — мрачное небо. Где-то залаяла собака.
И вдруг, как электрическим током, пронизало всё сознание: «Жив! Значит, жив!» И тут же отчетливо почувствовал всё свое тело, ясно ощутил запах прелого навоза, его теплоту. Он понял, что вертикально, по самый подбородок, увяз в огромной куче навоза.
Жажда жизни привела в движение всё тело. Выбрался. Осмотрелся. Понял: жив, цел и невредим. Но где же он? На своей или оккупированной врагом земле? Снял и спрятал парашют, медленно пошатываясь, пошел к строениям. Надо где-то укрыться, переждать до утра, всё выяснить.
Ночь провел в сарае. Спал мертвецким сном. Проснулся так же внезапно, как и уснул. Вспомнил всё, что пережил вчера. Но где же он сейчас? В щели дверей пробивался утренний свет. Послышались голоса, мужские и женские. Прислушался. Речь русская: «сельсовет», «бригадир», «председатель колхоза»… Значит, свои.
Придя в себя, отмывшись, он с помощью местных жителей обшарил окрестности в надежде найти кого-нибудь из экипажа, но обнаружил лишь мелкие обломки самолета.
Нервное потрясение, испытанное Кулешовым, оказалось настолько сильным, что использовать штурмана на боевой работе оказалось невозможным, и его демобилизовали.
Уезжая в отпуск, я сказал своим техникам:
— Произведите капитальный осмотр самолета, сделайте необходимый ремонт, самолет все равно будет ждать меня. Вряд ли на нем кто-нибудь будет летать.
Однако самолетов не хватало, и командир эскадрильи майор Марков приказал готовить мою машину к полету.
— Напрасный труд, — сказал техник Котов, — никто до Швеца не мог на нем взлететь, никто и сейчас не взлетит.
Лететь на моем самолете вызвался Павел Тихонов.
— Ерунда! Нет такого самолета, на котором я не мог бы взлететь, если другие на нем летают.
Старые летчики, знавшие мою историю, только посмеивались. Но Тихонов приехал в часть позже и рассказам не верил.
И вот Тихонов пошел на взлет и, отклонившись вправо почти на 90 градусов, вынужден был сбросить газ. Вторая попытка тоже не удалась. Зарулил на взлет третий раз. На старте был генерал Новодранов.
— Кто это куролесит?
— Капитан Тихонов, товарищ генерал.
— На чьем самолете? Ведь его машина в ремонте.
— На самолете Швеца.
— А, на том самом… Отставить, я тот самолет знаю, ничего не выйдет, только дров наломает.
Но Тихонов сделал третью попытку, и опять пришлось прекратить взлет. Со старта показали флажками рулить на стоянку.
— Я же говорил, товарищ капитан, что зряшный труд, — сказал Котов, пряча улыбку. — Напрасно только бомбы подвешивали. Теперь снимай их…
— Попытка не пытка, — попробовал отшутиться Тихонов, но было видно, что он обескуражен.
Так и стоял самолет до самого моего приезда, и его больше не планировали другим летчикам. Он оказался верным другом, преданным только мне одному.
Читателю может показаться, что я хвастаю своим уменьем: дескать, другие не могли взлететь, а для меня это составляло сущий пустяк. Зная различные недостатки своего характера, я все же должен отвести упрек в самомнении. Из того, что мне удалось приспособиться к прихотям одной машины, право же, ничего не следовало. Я отчетливо сознавал, что в летном искусстве меня превзошли очень многие товарищи, что мне учиться и учиться у них.
Я восхищался своим другом Сашей Краснухиным, его хладнокровием, его тонкой и, я бы сказал, нежной техникой пилотирования. С самолетом он обращался как с возлюбленной — нежно и заботливо. Машина слушалась малейшего движения его руки и при рулении, и на взлете, и в воздухе, и на посадке, а посадка, на наших самолетах особенно, — это вершина искусства пилотирования.
Мне часто приходилось летать в строю, когда ведущим был Краснухин. Самолеты шли крыло в крыло, будто связанные незримой ниточкой. Я так водить строй не умел.
Помнится, однажды по долгу службы инспектор дивизии по технике пилотирования А. М. Омельченко поверял технику пилотирования Краснухина.
— Какие будут замечания, товарищ полковник? — спросил Краснухин после полета.
— Александр Михайлович, дорогой, мне учиться у тебя надо, как пилотировать самолет, а не замечания давать. Такой ювелирной работы, такого точного искусства в пилотировании я еще не встречал.
Полковник был прав.
Я завидовал дерзанию и смелости Александра Молодчего, державшего в продолжение всей войны боевое первенство. И не по количеству боевых вылетов, нет, а по какому-то особому, незримому и трудно объяснимому качеству его летного искусства, его мужеству, находчивости. Он обладал какой-то заразительной силой примера, и ему хотелось подражать. О таких можно смело сказать: врожденный летчик.
Я восхищался еще и тонким летным искусством, решительностью и высоким мастерством Е. И. Борисенко. Это он единственный, кто повторил дерзкий поступок В. П. Чкалова, — пролет под Троицким мостом на Неве в Ленинграде во время съемки кинофильма «Валерий Чкалов» еще перед войной. Какое это мастерство, видно хотя бы из того, что ширина пролета фермы моста — 15 метров, а размах крыльев самолета Ш-2 — 13,5 метра, и вот через такой узкий коридор Женя Борисенко рискованно пролетел туда и обратно четыре раза, да еще при порывистом боковом ветре!
Я по-хорошему завидовал выносливости необузданного Павла Тихонова, весельчака и здоровяка. Даже при плохих метеорологических условиях он часто брал горючего в обрез, точно по расчету, с тем чтобы предельно загрузить машину бомбами; поднимаемый им бомбовый груз в полтора-два раза превышал вес, приходившийся на другие однотипные самолеты.
Я так не умел рисковать. У меня всегда горючего было больше расчетной нормы на один-два часа, я перестраховывался, понимая, что мне может не хватить мастерства и опыта. Да мало ли было товарищей, лучше меня владевших техникой пилотирования!
Летать на машине с дефектом меня вынудили обстоятельства. Сперва было очень трудно приспособиться к ее коварному поведению на взлете, потом я приноровился, привык, и теперь просто не хотелось с ней расставаться, как с товарищем, порой капризным, но верным.
В конце июня произошло радостное событие: Указом Президиума Верховного Совета СССР большая группа авиаторов была награждена орденами и медалями. Двадцать два человека из нашего полка удостоились недавно учрежденного ордена Отечественной войны. Этим орденом I степени были награждены в том числе штурман Рогозин и я.
В те дни мы летали на сравнительно близкие цели, делали по одному, по два вылета в ночь. Необходимо было сдержать наступление гитлеровцев. Однако полк наш относился к авиации дальнего действия, и командование время от времени напоминало нам об этом. Очередным напоминанием стало задание бомбить военные объекты Кенигсберга.
Предстояло для начала совершить пробный полет в глубокий тыл противника, испытать технику в продолжительном полете, изучить маршрут и систему противовоздушной обороны крупных населенных пунктов противника. Видимо, большое значение придавалось и моральному воздействию на врага налетов советской бомбардировочной авиации.
На задание мы шли в каком-то особенном, приподнятом настроении. Ночь была светлой, ясной. Но что ожидает нас над вражеской территорией? Наша ставка была на внезапность налета.
Заданная высота — четыре тысячи метров. Приближаемся к цели. Город освещен. За все время с начала войны его еще никто не беспокоил с воздуха, ему еще неведомо было, что такое воздушная тревога и светомаскировка. Англичане сюда не залетали, им хватало дел в западном секторе Германии, а нашу авиацию фашисты давно «похоронили». Короче говоря, нас не ждали.
Вот мы над Кенигсбергом. Видны очертания улиц. Слева по маршруту расположен крупный железнодорожный узел, вокруг него — промышленные предприятия, работающие на войну. Туда мы и сбросили бомбы. Легли они, как видно, удачно, в нескольких местах вспыхнули пожары, а город по-прежнему освещен и ни единого выстрела. Но когда начали взрываться бомбы, сброшенные с других, сзади идущих самолетов, город всё-таки погрузился в темноту.
Задание выполнено. Отвалив от цели, мы сразу пошли на снижение, чтобы избавиться от кислородных масок, да и надобности в большой высоте уже не было. Снизившись до 1500 метров, мы выпили кофе, закурили трубки, и вдруг штурман Рогозин увидел впереди цепочку тусклых огней, медленно движущихся на восток: поезд.
— Вот бы прочесать его из пулемета от хвоста до головы, — предложил Максимов.
Вспомнилось, как зверски расстреливали фашисты наши эшелоны с эвакуированными женщинами и детьми, как бомбили санитарные составы, на крышах вагонов которых видны были огромные красные кресты… Может, и этот поезд — мирный? Черта с два! Мирным людям нечего делать в прифронтовой полосе, а раненых везли бы на запад. Фашисты, офицерье едет.
— Что ж, — говорю, — давай. Пусть почешутся. Только спустимся ниже, чтобы наверняка.
Эшелон под нами. Время дорого, горючее надо экономить, да и рассвет может застать на линии фронта, но знаю, что буду жалеть, если упущу такой случай. И я со снижением разворачиваю самолет для захода на цель. На высоте 500 метров мы, развернувшись, идем вдоль железной дороги чуть справа.
— Так будет удобно? — спрашиваю.
— Еще бы чуть ниже, — отвечает Вася.
Подходим к хвосту эшелона. Спустившись почти до 300 метров, накреняю самолет влево и удерживаю его по прямой, давая возможность стрелку вести прицельный огонь. В таком положении пилотировать самолет очень трудно и небезопасно, так как создается скользящий момент и можно легко потерять высоту, врезаться в землю. Поэтому всё внимание — пилотированию.
Послышалась длинная пулеметная очередь. Вася прочесывал фашистский эшелон от хвоста до головы. Трассирующие пули давали ему возможность вести меткий огонь. Свет в вагонах погас. Набрав безопасную высоту, мы пошли на восток, делясь впечатлениями о налете.
Постепенно волнение улеглось, все умолкли, каждый занялся своим делом. Люблю я эти минуты тишины, когда задание выполнено, всё в порядке, можно расслабиться, отдохнуть от недавнего напряжения. Ровно гудят моторы, под крыльями — ночь, непроглядная тьма, а в голове неторопливо чередуются картины далекого и близкого прошлого.
Сегодня я был под впечатлением событий последних дней. Вчера нам, группе награжденных, вручал ордена Михаил Иванович Калинин.
Получить орден, недавно учрежденный, да еще в Кремле, из рук «всесоюзного старосты», — это большая честь. Всем хотелось крепко пожать руку Михаилу Ивановичу, но нас предусмотрительно попросили не очень усердствовать, так как награжденных много, а для Михаила Ивановича чересчур крепкие рукопожатия будут утомительны.
Потом мы вместе фотографировались. Мне довелось сидеть рядом с Михаилом Ивановичем — я поглядывал на его мудрое спокойное лицо и думал: «Этому человеку всё известно. И он спокоен. Враг под Москвой, обходит столицу с юга, а он спокоен. Видимо, уверен в нашей победе». И так хотелось спросить о многом, касающемся исхода борьбы. Внезапно Калинин повернулся ко мне.
Ну, как воюете, товарищи летчики? Настроение какое?
Посыпались ответы: «Хорошее настроение. Бодрое». Тут я осмелился и спросил, как складывается обстановка на других фронтах и долго ли, по мнению товарища Калинина, продлится война.
Спросил и покраснел, почувствовав неуместность своего вопроса. Но Михаил Иванович, сразу став серьёзным, ответил:
— А это будет зависеть от вас. — Обвел глазами присутствующих и добавил — Думаю, что с такими героями нам никакой враг не страшен.
Слова Калинина крепко засели у меня в памяти. «Будет зависеть от вас!». Значит, победа зависит и от меня, от моего экипажа, от нашего полка, от всех нас! Чувство собственной причастности к всенародному делу разгрома фашизма заставило по-иному, даже с каким-то уважением взглянуть на себя, на свою крошечную роль в этой огромной, ожесточенной битве за свободу, честь и независимость нашей Советской Родины.
После награждения нас сфотографировали на Красной площади, возле Мавзолея В. И. Ленина. Все мы стояли рядом: командир эскадрильи майор Марков, его заместитель майор Чумаченко со своим штурманом капитаном Патрикеевым, летчики капитан Симонов, старший лейтенант Борисенко, штурман майор Тропинин и я со своим штурманом капитаном Рогозиным. А потом правительство организовало для нас, первых кавалеров ордена Отечественной войны, скромный ужин…
Не верилось, что это было только вчера.
Полет длился долго — более семи часов. Времени для размышлений — хоть отбавляй. Вспомнил отца. От него давно никаких известий, Украина оккупирована. Как он там? Жив ли? Ему уже за шестьдесят, эвакуироваться не смог. А ведь гитлеровцы наверняка узнают, что оба его сына сражаются в рядах Красной Армии…
Гоню прочь тягостные мысли и стараюсь думать о другом. Например, о том, что в сегодняшнем полете материальная часть («матчасть» на нашем профессиональном языке) работает как никогда исправно. Это заслуга техников, надо будет объявить им благодарность. В длительные полеты нам всегда выдавали по большой плитке шоколада, и я предлагаю весь сегодняшний шоколадный паек вручить техникам.
Садимся, заруливаем на стоянку. Техники встречают самолет. Моторы на малых оборотах остывают перед выключением, а Котов уже на крыле, прислушивается к их работе.
— Какие будут замечания, товарищ командир? — спрашивает он, когда моторы выключены.
— Построить весь техсостав, — приказываю я.
— Есть, построить технический состав! — озабоченно отвечает Котов и быстро сползает с крыла.
По всей вероятности, он решил, что я буду устраивать разнос. Еще не был забыт инцидент с техником Н., по милости которого мой самолет чуть не загорелся. Однажды меня попросили опробовать в воздухе самолет, только что вышедший из ремонта. Техник доложил о его готовности, и мы взлетели. После первого же разворота Максимов доложил, что от левого крыла вьется какой-то туманный шлейф. Оказалось, что пробка бензобака не закрыта, потоком воздуха высасывает бензин, а ведь под крылом расположены выхлопные коллекторы. Короче говоря, пожар не возник лишь по счастливой случайности.
Я немедленно пошел на посадку. От одного только представления, чем бы это могло кончиться, у меня темнело в глазах. Да и я хорош! Не проверил… Впрочем, какому летчику придет в голову открывать перед полетом лючок, чтобы удостовериться, что крышка бензобака закрыта.
Техник понял, что полет прекращен из-за какой-то неисправности, и когда я зарулил на стоянку, взобрался на крыло.
— Что, товарищ командир, поломка какая-нибудь?
От злости я не мог выговорить ни слова.
Дал левому мотору полный газ и «сдул» разгильдяя с крыла.
…Котов выстроил экипаж. Все стоят серьезные, ждут, что я скажу. А перед техническим составом выстроился без всякой команды летный экипаж. Откуда-то появился комиссар эскадрильи майор Соломко. Ему, по-видимому, сообщили, что «Швец проводит мероприятие», и он подошел узнать, в чем дело. Собрались и техники других самолетов, еще не вернувшихся с задания. Все смотрят на меня. Делаю шаг вперед и говорю: От имени летного экипажа за хорошую подготовку материальной части самолёта вручаю техническому экипажу наш шоколадный паек, побывавший сегодня над Кенигсбергом, и объявляю благодарность.
Слова мои вызвали прямо-таки сенсацию, а Котов даже прослезился от радости.
— Товарищ командир, напишите всё, что сказали, на обертках, мы будем хранить их как память о сегодняшнем дне.
Пришлось исполнить его просьбу и дать подписаться всем членам экипажа.
Через полчаса этот эпизод был уже освещен в «Боевом листке», а позже, при разборе полетов, сделался предметом обсуждения как хороший пример взаимоотношений летного и технического состава. Мы сами не ожидали такого резонанса. А в общем, полет на Кенигсберг оставил у всех яркое впечатление. Напрашивались и кое-какие практические выводы.
Черт оказался не таким страшным, каким его малевали. Враг ощетинился зенитной обороной только на переднем крае, в тылу же объекты защищены слабее. Правда, по одному полету судить об этом еще нельзя, сказался фактор внезапности, но все же смелости и уверенности у экипажей прибавилось.
Еще один вывод могло сделать командование: такие цели, как Кенигсберг, — предел дальности для самолетов данного типа, так как бензина хватило в обрез. Авиация именуется дальней, а по-настоящему дальние цели мы поражать, оказывается, не в состоянии.
Выяснилось и такое обстоятельство: не для всех пилотов проходил бесследно длительный многочасовой полет. От перенапряжения летный состав плохо спал в часы отдыха и засыпал в воздухе, — а это грозило катастрофой.
В сложной метеорологической или боевой обстановке летчику, конечно, не до сна, а вот когда всё спокойно, монотонный гул моторов убаюкивает, подкрадывается сонливость. Пилотирование самолета ИЛ-4 требует неослабного внимания. Стоит на мгновение отвлечься, как он сразу же меняет режим полета, начинает поворачиваться вокруг поперечной оси, и если вовремя не принять мер, катастрофа неизбежна.
В моем экипаже меньше всех был подвержен сонливости Максимов, поэтому мы поручили ему нести вахту — время от времени окликать нас. Иногда мы хором пели песни — не от веселья, а чтобы встряхнуть себя, прогнать сонливость.
В борьбу с сонливостью включилась медицина. Нам стали выдавать в полет какие-то горькие порошки, но их никто не хотел принимать. Позже эти порошки заменили тонизирующим шоколадом «кола». «Кола» летчикам понравилась, однако действовала она с опозданием. Вспоминаешь о ней только тогда, когда одолевает дремота. Глотнешь — не действует, еще глотнешь. А потом уже дома, лежа в постели, пытаешься уснуть и не можешь. В памяти всплывают мельчайшие подробности недавнего полета, к ним примешиваются разные домыслы, начинают мерещиться кошмары. Прибегать к помощи снотворного не хочется, вдруг и оно подействует с опозданием и начнет сказываться не сейчас, а в полете.
После полета заходишь в столовую. Ты можешь выпить здесь «положенные» сто граммов, но не всегда и не все прибегают к этому «лекарству». Алкоголь притупляет внимание, снижает ответную реакцию, а для летчика внимание и быстрота реакции — основной фактор, на котором, собственно, и держится летчик. И те, кто этим пренебрегает, перестают быть летчиками. Воздушная стихия не терпит неуважения к себе. Я и раньше не пил это зелье, не пил никто и из моего экипажа, чем я был очень доволен.
Чтобы сохранить боеспособность, приходилось беречь силы и нервы, ограничивать свою жизнь предельно узким кругом: койка, столовая, КП, полет, КП, столовая, койка. Но все равно на отдых времени оставалось очень мало. Днем нужно было осмотреть самолет, иногда после какого-либо ремонта облетать его, проверить действие всех приборов, агрегатов, особенно перед дальними полетами.
С начала августа мы в основном переключились на полеты в западном направлении, но вместе с тем не обделяли своим вниманием и более близкие цели — районы Гжатска, Ржева, Вязьмы, Сычевки, где наблюдалось скопление боевой техники и живой силы врага. Эти цели, несмотря на их второстепенное значение, очень сильно прикрывались зенитным огнем и истребителями противника.
По-прежнему совершали по два вылета в ночь. Продолжительность каждого полета небольшая, около трех часов, но они были изнурительнее дальних. Прилетаешь с первого полета, зачастую уже с отметинами, пишешь на КП донесение, идешь в столовую попить чаю, чтобы как-то убить время, пока техники готовят самолет ко второму вылету, затем снова, еще не остывший от недавнего напряжения, взлетаешь — и опять в пекло. Налеты спланированы с расчетом на непрерывность бомбового обстрела цели.
Небо испещрено лучами прожекторов, стреляют зенитки всех калибров, и на внезапность тут надеяться не приходится. Высота тоже не спасает, так как некоторые зенитные снаряды взрываются значительно выше потолка нашего самолета.
Не баловала нас и погода. Лето было на редкость холодным, дождливым, иногда даже град выпадал. Такая погода никого не радует, тем более летчиков.
Однажды мы получили задание бомбить дальнюю цель. Погода скверная, небо на западе покрыто какой-то размытой облачностью, не предвещающей ничего хорошего. Сразу после взлета пошли на набор высоты в облаках. Земли не видно, измерить скорость и направление ветра невозможно.
Летели очень долго и всё в облаках. По расчету скоро уже должна быть и цель, но ничего под собой не видим, наугад летим дальше. Начали понемногу снижаться, но признаки обледенения заставили прекратить снижение. Наконец заметили просвет в облаках. Показалась земля. Кое-как снизились в этом «окне». Ориентиров никаких. Одно несомненно — залетели глубоко в тыл врага. По радио просим у командования разрешения бомбить другую, не основную цель. С аэродрома ответили согласием.
Стали искать цель. Наконец заметили железнодорожную линию и какую-то маленькую станцию. Стоят два грузовых эшелона. Хоть плохонький, но все-таки объект. Сбросили бомбы и буквально винтом пошли на набор высоты. Самолет облегчен и на высоту идет хорошо. Сунулись на восток — обледенение, но деваться некуда, продолжаем полет в облаках. Обледенение становится всё интенсивнее, и вот уже самолет не набирает высоту, а снижается. От наросшего льда оборвалась антенна, связь с землей прекратилась.
Летим на восток по расчету. Внезапно облака кончились, как обрезанные, небо чистое, видна земля, но никаких характерных ориентиров. Спустились до 500 метров. Куда идти? Штурман утверждает, что до нашего аэродрома еще далеко. Прошу Васю Максимова настроиться на радиомаяк. Оказывается, маяк прослушивается хорошо. Определили, что находимся на линии, пересекающей Москву (а значит, и наш аэродром) с запада на восток. Теперь остается уточнить, где на этой линии находимся мы: западнее или восточнее радиомаяка. Радиомаяк показывает — восточнее. Решаю повернуть на запад. А штурман настаивает на продолжении полета на восток. За всю мою летную практику впервые возникли разногласия в экипаже. Сложность заключается еще в том, что радиомаяк прослушивает только радист, передает нам его данные на словах, а мы, пользуясь картой, определяем местонахождение.
Штурман в радиосредства не верит (что поделаешь, такое встречалось на первом этапе войны!), тем более не верит в позывные радиомаяка, которые надо принимать с чужого слуха, и не хочет даже смотреть на карту, где нарисован круг радиомаяка. Разворачиваю свою карту. По карте всё правильно, мы восточнее Москвы. Поворачиваю на запад.
Георгий бросает карту и кричит, что снимает с себя ответственность за ориентировку, что мы летим в сторону противника. Его крики и протесты мешают мне разговаривать с радистом, который всё время сообщает данные, и я отключаю штурмана по внутренней связи. В щель приборной доски вижу только, как он размахивает руками. «Ну-ну, покричи», — думаю.
Летим на запад уже минут сорок. Начинают одолевать сомнения, но данные радиомаяка уверенно показывают: правильно. Да и прослушиваться он стал лучше, значит, станция близко. Идем в облаках. Местами проглядывается земля, но привязаться не к чему. И вдруг нас обстреляли. Включаю штурмана.
— Я говорил, что мы летим в сторону противника! — кричит Георгий.
— Но маяк-то рядом, — отвечаю.
— Впереди вижу ракеты! — докладывает Максимов.
Иду на ракеты. Аэродром. Даем: «Я свой». С земли отвечают. Видимость очень плохая, но я уже понял, что мы дома. Заходим на посадку почти вслепую. Сели. Дома. Штурман Рогозин молчит. Изумлен.
Прилетели мы одни из первых. Позже вернулось еще несколько экипажей, остальные приземлились кто где. Краснухин случайно увидел соседний аэродром и сел.
Причиной всему оказался сильный ветер в верхних слоях атмосферы. И наш, и остальные самолеты были унесены на восток и потом в течение нескольких дней собирались на базу.
После этого случая я попросил техника по радиооборудованию Муравьева переделать схему радиообслуживания по нашему желанию. Он дал согласие, и «радиоволшебники» эскадрильи Брисковский, Цибизов и Лысенко переделали схему так, что теперь все члены экипажа по своему желанию в любое время могли прослушать любую радиостанцию.
Очень часто выходила из строя радиосвязь из-за обрыва обледеневшей антенны. Простое средство избавило экипажи от этого несчастья. Эти умельцы изобрели и установили специальный амортизатор, и радиоантенны больше не обрывались.
Кроме того, в каждом полете мы отрабатывали вождение самолета по радионавигационным приборам. Рогозин, наученный горьким опытом, стал наконец доверять радиомаяку, тем более, что теперь мы могли слушать его всем экипажем.
Да, много неприятностей доставляла нам погода. Но иногда она и выручала нас.
Как-то под вечер полетели мы разведать погоду над Ржевым, с тем чтобы, если цель открыта, дождаться темноты, отбомбиться — и домой. На подлете к Ржеву небо как по заказу очистилось от облаков. Солнце еще не зашло, но близилось к горизонту. Ждать темноты не меньше часа.
— Максимов, передай погоду и спроси разрешение бомбить цель, — приказал я.
Через несколько минут пришел ответ: поступайте по собственному усмотрению. Мы сделали разворот, сбросили — бомбы. После ночных полетов заход на цель при свете дня — совсем простое дело. Едва повернули обратно, Максимов докладывает:
— На подходе два «мессершмитта»!
Куда деваться? Уйти — не уйдешь, спрятаться — негде. Вступать в бой с двумя — не под силу. С одним я справлюсь огнем и маневром, а с двумя — тяжело, собьют как пить дать. Разворачиваюсь на восток. Истребители уже на расстоянии выстрела, но немного ниже нас.
Вдруг вижу неподалеку маленькое перистое облачко — словно мазок кисти маляра. Я — туда. Хоть какое-то укрытие. А облачко махонькое, минуты не прошло, как кончилось. Делаю боевой разворот и ныряю ниже облачка.
— Самолеты под нами, — сообщает Максимов.
Направляю наш ИЛ выше облачка.
— Самолеты над нами.
Играли мы таким образом в кошки-мышки минут десять, затем потеряли истребителей из виду. Я еще несколько раз облетел это облачко, спрашиваю Максимова:
— Видишь самолеты?
— Не вижу.
На востоке в шести-семи километрах — стена сплошных туч, из которых мы недавно прилетели. Решаю оторваться от спасительного облачка, только бы проскочить это расстояние незамеченным.
— Наблюдайте за воздухом, будем уходить! — командую я и направляюсь в сторону облачности на полной скорости, со снижением, чтобы быстрее добраться. А Вася следит и докладывает:
— Не видно. Не видно. Не видно.
И вдруг:
— Нагоняют. Оба!
Облака почти рядом, перед носом, а самолет словно замер на месте. Ерзаю на сиденье взад-вперед, как бы помогая ему быстрее двигаться, а истребители всё ближе, ближе. Вот уже Максимов открывает огонь. Длинная пулеметная очередь… И тут мы как в воду нырнули в темную сырую мглу, такую на сей раз долгожданную. На стеклах сразу появилось обледенение, но что это значит по сравнению с тем, от чего мы ушли.
На свой аэродром садились еще засветло, без прожекторов. Заправившись, немного отдохнули и снова пошли на боевое задание.
Пока мы бомбили ближние цели и цели средней дальности, командование совместно с конструкторами проводило работу по подготовке к дальним полетам, по увеличению радиуса действия самолетов. Первым делом следовало увеличить емкости для горючего. Были изготовлены легкие картонные сосуды каплеобразной формы, которые подвешивались на наружные бомбодержатели. После взлета и набора безопасной высоты летчик переходил на питание из этих баков.
По истечении определенного времени питание переключалось на основные баки, а пустые емкости сбрасывались.
Устройство примитивное, но дальность полета значительно возросла.
В середине августа мы совершили налет на военные объекты в районе Данцига (полет длился восемь часов). Продолжая выполнять текущую боевую работу, мы усиленно готовились к самому ответственному заданию — налету на Берлин.
В подготовку включились все — командование, аэродромные службы, сами экипажи, даже медперсонал и работники питания. Для экипажей был разработан особый высококалорийный рацион питания перед дальними полетами, включавший в себя жидкие супы, фрикадельки, масло, печенье и тому подобное. Правда, вопреки настоянию медиков, вскоре мы от этого меню отказались и перешли на обычное питание: борщ, серый хлеб и отбивная с картошкой.
Тщательно изучались предстоящий маршрут, система связи, наведения, светомаяки, приводные. Основное внимание уделялось подготовке материальной части самолетов. При полетах на дальние цели приходилось испытывать такое, например, затруднение, как нехватка кислорода. В последнее время я начал включать кислород уже с высоты 2500 метров — трудно было дышать и вообще самочувствие ухудшалось. По-видимому, сказывалось утомление от беспрерывных полетов. Любопытно, что стрелок-радист Максимов и стрелок Куркоткин начинали пользоваться кислородом только с высоты 5000 метров. Одним словом, к концу полета я оставался без кислорода и из-за этого вынужден был снижаться независимо от обстановки, а у стрелков кислород еще оставался.
Поэтому мы в экипаже договорились сделать систему кислородного питания кольцевой, а механик по кислородному оборудованию рядовой Гуськов П. Т. и механик по приборам Воробьев Б. Ф. наш проект привели в исполнение. Теперь я мог пользоваться излишками кислорода у Максимова, а штурман — у Куркоткина, хотя штурману обычно хватало своего баллона.
Была усовершенствована по моему предложению система освещения приборов. Реостат позволил давать лампам минимальный накал. Эту работу выполнили электрики Кикнадзе и Баранов. Подсветка теперь не ослепляла, не мешала внешнему обзору. Кроме того, техники отрегулировали антиобледенительное устройство, систему бензопитания из дополнительных бачков, а прибористы техник-лейтенант Крюк И. И. и сержант Ключников Г. М. выверили приборы. Всё это делалось постепенно и проверялось в боевых вылетах, которые, как я уже говорил, производились беспрерывно.
Массированный налет на Берлин планировался несколько раз и всё время откладывался — то ли из-за плохой погоды, то ли по каким-то другим причинам. Овладевшее нами радостное возбуждение постепенно спадало, в конце концов стало казаться, что налет вообще не состоится. Но вот в конце августа нам объявили, что на следующие два дня полеты отменяются, будем проводить окончательную подготовку.
Вечером нас предупредили, что завтра подъем в 3.00, затем перелет на аэродром подскока с полной загрузкой. Последний раз проверили и отладили все узлы и, рано поужинав, легли спать. Но уснуть не удалось. Во-первых, мы отвыкли от такого режима — рано ложиться и рано вставать, да и вообще у нас не было определенного режима, а во-вторых, мешали мысли с предстоящем боевом задании.
В голову лезли всякие мысли и умыслы. До подробностей вставали передо мной картины боевых налетов английской авиации на Берлин в 1940–1941 годах.
…После продолжительного полета по маршруту Москва — Берлин и проведенного вечера в кругу советских друзей за границей полный впечатлений ложишься в постель и засыпаешь крепким, здоровым сном. И тут — раздирающий душу вой сирен и звон литавров с криком: «Люфт-алярм!» Это швейцар гостиницы будит жильцов ударом колотушки по подносу. Воздушная тревога. Все вскакивают и уходят в бомбоубежище.
Мы только один раз уходили в убежище. Потом не стали. Раскрываем настежь окна и наблюдаем всю картину боя.
Город погружен в темноту. Необычно ярко светят звезды. Никаких признаков налета. Тихо. Но вот гигантские щупальцы невидимого спрута — лучи прожекторов нервозно начали ощупывать небо. Какое-то непонятное ощущение вызывает в тебе легкую дрожь. Ждешь чего-то страшного, непонятного. Нарастает рокот приближающихся самолетов. Усиленно шарят прожекторы, всё небо усеяно тусклыми красноватыми блестками — это взрываются снаряды зенитной артиллерии. Слышны резкий треск от выстрелов и немного приглушенные хлопки от разрывов снарядов. Но вот лучи прожекторов скрестились в одной точке, видимо, нащупали жертву, и туда лавиной обрушился огонь зенитной артиллерии. А рев моторов всё нарастает. Уже слышны тяжелые ухающие взрывы падающих на город бомб. Стекла дрожат, вздрагивает здание как от землетрясения. Мы продолжаем с высоты четвертого этажа наблюдать этот щекочущий нервы смертельный фейерверк.
Вдруг прямо в поле нашего наблюдения мы увидели метеором падающий пылающий факел. Это падал подожженный английский самолет. Он рухнул на землю среди домов недалеко от нас и взорвался. Пораженные увиденным, мы умолкли. Стало жутко.
Такие картины мы наблюдали почти каждый раз во время нашего пребывания в Берлине.
А наутро, как и планировалось, мы уже на аэродроме. Бомбы подвешены, бензобаки и подвесные баки заправлены полностью. Нагрузка предельная, с нею надо взлетать и, что самое опасное, садиться на аэродром подскока.
Командиром нашего звена был Саша Краснухин. Лететь с таким ведущим — одно удовольствие. И вообще было приятно идти строем, днем.
На аэродром подскока прибыли благополучно. Самолеты сразу же укрыли и замаскировали на опушке леса. Пока осматривали и дозаправляли самолеты, летный состав отдыхал. Можно было немного поспать, но мешали комары и мошкара. Хотелось пройтись по лесу, но нас предупредили, что там разбросаны мины-лягушки, оставленные немцами. Когда на такую мину нечаянно наступишь, она подпрыгивает и взрывается на уровне головы человека. Два военнослужащих из аэродромной команды во время подготовки к нашему приему подорвались на таких минах.
Настало время обеда.
В столовой я увидел генерала Дрянина, под начальством которого служил еще в 1937 году, генералов Волкова и Туликова.
Значит, мы не одни, с нами летят и другие части. Это придавало уверенность.
К нашим столикам подошел начальник связи дивизии майор Тарасенко и показал список грампластинок, которые будут передаваться нам по приводной на обратном пути, и предложил каждому заказать свою любимую песню. Я выбрал «Ой ты, русское наше раздолье». После обеда нас собрал командир полка подполковник Микрюков. Летный состав расположился прямо на траве у края аэродрома, и подполковник давал нам последние указания. В частности, он сказал, что каждый экипаж в отдельности о выполнении боевого задания докладывает в ставку Верховного Главнокомандующего. Такое сообщение еще раз подчеркивало важность боевого задания, и каждым из нас владело единственное желание: во что бы то ни стало выполнить боевую задачу Верховного Главнокомандования и доложить о ее выполнении.
Командир дал также ряд деловых советов технического порядка и пожелал успешного выполнения боевой задачи. И никто из нас, конечно, не мог предполагать, что эта беседа окажется для нашего командира полка последней…
Незадолго перед вылетом в небе показался немецкий самолет. Он приближался к нашему аэродрому. Ясно было, что это разведчик.
— Ну, сейчас ему амба, — решили мы. — Сейчас появятся наши истребители…
Но истребители почему-то не появлялись, зенитки тоже не стреляли: то ли действовал приказ не демаскировать себя, то ли их вообще не было. Разведчик спокойно пролетел над аэродромом и ушел восвояси. Теперь, надо полагать, пожалуют немецкие бомбардировщики. Правда, наши самолеты замаскированы, но эта маскировка может ввести в заблуждение разве только неопытного наблюдателя.
До начала запуска моторов остается полчаса, но все уже сидят на своих местах. Нас мучает нетерпение — скорее бы оказаться в воздухе! Совершенно очевидно, что гитлеровцы не заставят себя долго ждать.
Командир расхаживает у места старта, поглядывая на часы. Вдруг кто-то не выдержал, запустил моторы. Как по команде, запустили моторы и остальные, хотя до вылета оставалось еще минут двадцать пять. Солнце уже клонилось к горизонту. Понимая опасность дальнейшего промедления, командир махнул флажком, и взлет начался. Самые напряженные минуты… Летящие тревожно мгновения…
Мой самолет стоял на восточной окраине аэродрома, оттуда хорошо было видно на фоне заката, как взлетают самолеты. Наш полк взлетал первым.
Подруливаю, к старту и я. Вот взлетел один самолет, другой. Натужный рев моторов, длиннее обычного разбег по травянистому полю — впечатление такое, будто с тяжелой ношей бежишь в гору. Третий взлетает, оторвался. Но что это? Под фюзеляжем вдруг возник длинный дымный хвост. На фоне красного закатного зарева выглядело всё это очень рельефно и зловеще.
Судя по всему, загорелся один из подвесных баков.
Летчик Садовский мгновенно сбросил его и посадил самолет на фюзеляж за пределами аэродрома.
Самолеты пока выпускали в один ряд, но вот кто-то вырулил параллельно старту и пошел на взлет. К тому месту сразу же подбежал один из командиров, и взлет продолжался в два старта. Общее у всех стремление — скорее в воздух.
Я на старте. Полный газ — и на взлет. Чуть правее и впереди взлетает второй самолет. Оторвались — и будто сто пудов с плеч. Состояние такое, словно выбрался из давки и толкотни на свободное пространство.
До линии фронта очень близко, а еще светло. Надо набрать необходимую высоту по большому кругу, подождать, пока стемнеет, а потом уже ложиться на курс.
Нетерпеливость наша оказалась оправданной. Не успел оторваться последний самолет, как налетели немецкие бомбардировщики и искромсали поле аэродрома. Всю ночь люди из БАО[12] и техсостав забрасывали воронки, ровняли поле. А наутро снова налёт, и опять взлётное поле искорежено.
Для лучшей ориентировки командование задало маршрут с выходом в районе города Штольца к Балтийскому морю, затем вдоль побережья до гавани Штеттина[13], дальше по Одеру до самого Берлина. Я попросил разрешения у командира полка лететь знакомым мне до войны маршрутом, по которому я летал в мирное время. Командир полка Микрюков наш маршрут утвердил.
Сразу же после взлёта мы пошли с набором высоты, пока не достигли потолка. Погода была на моем маршруте безоблачная, только легкая дымка скрадывала очертания наземных ориентиров. Настроение было бодрое, деловое. Но заботила мысль о горючем — хватило бы. Включил питание из подвесных баков, и после того как по расчету они должны были исчерпаться, держал руку на кранике переключения еще минут двадцать — до полной их выработки, до перебоев в моторах. Это был маленький риск, зато я сэкономил горючее.
Подвесные баки сброшены. Сократился вес, уменьшилось лобовое сопротивление. Всё бы хорошо, но почему-то начало падать давление масла в левом моторе. Я знал, что это бывает в двух случаях: либо в системе утечка масла, и тогда мотор может заклинить, либо просто отказал манометр. Проверить это можно, переведя винт с большого шага на малый и обратно, дождавшись, когда стрелка манометра остановится на нуле. Если винт переводится, значит, всё в порядке, отказал манометр, а это не велика беда; если не переводится — то масла в системе нет и придется, грубо говоря, топать на одном моторе. О возвращении не может быть и речи, летим дальше, хотя и точит червячок сомнения: «Вдруг всё-таки утечка? Тогда домой на одном моторе до рассвета не дотянем, собьют за линией фронта…»
Приближаемся к цели. Высота около восьми тысяч метров. Идем в кислородных масках. Долгое пребывание в них обычно утомляет.
Спрашиваю членов экипажа:
— Ребята, в случае чего, как будем вести себя?
Никто не переспрашивает, что я имею в виду, понятно и так. Первым отзывается Максимов:
— Я думаю, парашюты нам будут ни к чему. Уж если что, так по-настоящему… И вообще парашют мне мешает, я его отцеплю, пожалуй…
— Я свой тоже отцеплю, — сказал Рогозин. — Удобней будет с прицелом работать.
В щель приборной доски мне видно, как штурман оставил парашют на сиденье, а сам полез в нос самолета к прицелу. Тогда и я расстегнул карабин и снял с плеч лямки парашюта.
Над Штеттином рыщут лучи прожекторов и рвутся снаряды. Через некоторое время лучи и разрывы снарядов протянулись полосой до самого Берлина, как бы указывая путь. Это идут наши самолеты.
Мы над окраиной Берлина. Нас пока не замечают. Идем дальше, к центру. Неужели проскользнем незамеченными? И вдруг лавина огня: выше, ниже, справа, слева, кругом снаряды. Огонь не прицельный, а заградительный. Выдерживаю курс. Максимов кратко, спокойно отмечает взрывы снарядов вблизи нас. Штурман уточняет направление на цель. Время, кажется, остановилось. Ни суеты, ни лишнего слова. Наконец послышались долгожданные щелчки пиропатронов бомбосбрасывателей.
С последним щелчком делаю боевой разворот со снижением. Как-то сразу легче становится, когда бомбы уже сброшены и можно свободно маневрировать.
Боевой разворот всего несколько секунд. Но в адском огне создается впечатление, будто этот разворот показывают в кино на замедленной пленке. Очень медленно разворачивается самолет. Бомбы сброшены. Цель поражена. Задание выполнено. Но напряжение возросло еще больше. Только бы выйти из огня. Развернуться и минуты две по прямой — и всё останется позади. Но пока я в развороте, а вокруг блестки разрывов снарядов, и в каждом разрыве таится смерть. Прямая. Еще минута, еще…
Разрывы снарядов становятся реже. Разрывы всё отстают, отстают, и, наконец, мы вышли из сферы обстрела. Снаряды вокруг нас уже не рвутся. Подаю команду осмотреть свои рабочие места и самолет. Стрелка манометра, показывающая давление масла в левом моторе, я только сейчас заметил, замерла на нуле. Надо проверить, есть ли в баке масло. Винты переводятся, значит, всё в порядке, просто отказал прибор.
— Максимов, доложи Верховному Главнокомандующему и на командный пункт: «Задание выполнено, цель поражена».
— Есть, доложить и на командный пункт!
После предельного напряжения наступает реакция. Во рту так горько, будто проглотил порошок хинина. Горло сжимают спазмы, дышать трудно. Надо снизиться, чтобы хоть немного отдохнуть от кислородных масок.
Снизились до полутора тысяч метров, сняли маски, выпили кофе. У нас с собой были галеты и бутерброды, но есть не хотелось. Набил трубку табаком, «Золотое руно», с наслаждением затянулся. Теперь не напороться бы на какой-нибудь крупный город, плотно прикрываемый зенитной обороной. Отдохнув немного, мы снова пошли на набор высоты, надели маски. До дома еще так далеко, а на большой высоте расход горючего меньше.
И всё-таки мы напоролись на зенитки. Причем огонь велся прицельно, снаряды всё время рвались вокруг нас. В подобных случаях испытываешь какую-то наивную досаду: вот они стреляют, а ведь я их не трогаю. Над целью — другое дело, там массированный заградительный огонь — явление как бы естественное.
Продолжаем полет на самом экономичном режиме. Понимаю, что при этом нас наверняка застанет рассвет по эту сторону линии фронта, то есть над вражеской территорией, и есть риск быть атакованным истребителями. Но если прибавлю скорость, то сильно увеличу расход горючего. Лучше медленней, но вернее.
— Товарищ командир, включитесь на приводную! — кричит Вася.
Включаюсь и слышу мою любимую, напевную:
Ой ты, русское наше раздолье,
Нет на свете милее тебя…
Я расчувствовался — и от самой песни, и от заботы службы связи, которая не забыла нашу просьбу. Приятно было сознавать, что земля всё время думает о тебе.
Рассчитав наши возможности, я сообщил командованию, что садиться буду не на запасном аэродроме, а на основной базе. Материальная часть работала прекрасно, и мы с экипажем готовились в который уже раз отблагодарить наших дорогих товарищей техников, неутомимых тружеников. Мы еще не знали, да и не могли знать, что по возвращении не до того нам будет…
Добрались до базы. Вот и родной аэродром. Настроение бодрое. Идем на посадку. Сели хорошо, зарулили на стоянку. Значит, дома. Всё уже позади. Выключаю моторы. На крыло вскакивает механик, — не моего экипажа, «чужой», — всё ли в порядке? Киваю, пытаюсь вылезти, а руки и ноги не действуют. Отказали. Механик, заметив это, перепугался, позвал на помощь товарищей. Те подумали, что я ранен, стали вытаскивать меня из кабины.
— Не надо. Я здоров. Так что-то…
Давали себя знать и длительность полета (9 часов 40 минут), и перенапряжение. Посидев еще немного в самолете и выпив из термоса оставшийся кофе, я сошел на землю.
Техсостава моего экипажа не было. Вопреки обычаю, встречали нас другие техники. Благодарить было некого, и мы, отдохнув немного, пошли на КП.
Мы надеялись, что нас будут поздравлять с выполнением боевого задания, как бывало раньше, но все ходили какие-то понурые, даже отворачивались. В недоумении я спросил:
— В чем дело? Что случилось? Почему вы все такие мрачные?
И мне сказали… Произошло непоправимое несчастье. Погибли люди. Погиб всеобщий любимец, командир дивизии генерал Новодранов. И не он один… Меня как громом поразило это известие. Снова ноги и руки перестали слушаться, и я сел на первый попавшийся стул.
Невероятно! Мы летали в самое пекло — и живы, а они оставались на земле и… погибли.
…Как только командованию стало известно, что все экипажи выполнили боевое задание и благополучно возвращаются, генерал Новодранов приказал обслуживающему персоналу перелететь на основную базу. Первым рейсом дивизионного ЛИ-2 улетели работники вспомогательных служб и заместители командиров. Командиры частей, начальники штабов оставались на месте и продолжали руководить полетами. Когда экипажи миновали линию фронта, вторым рейсом улетели оставшиеся. На базу они не прибыли. Были организованы поиски, нашли обгоревшие остатки самолета…
Подробности остались неизвестными: то ли самолет взорвался, то ли его атаковали истребители.
Кроме генерала Новодранова, погиб его заместитель и друг, с которым он вместе кончал летное училище и воевал в Испании, на Финской, — полковник Щеголеватых. Лишились мы подполковника Микрюкова, который давал нам вчера последние указания. Не стало начальника штаба подполковника Филимонова и начальника связи дивизии майора Тарасенко, вчера так любезно предлагавшего нам выбрать любимую мелодию для исполнения по приводной. Потеряли мы высокого класса специалиста, учителя и наставника технического состава полка инженер-майора Петренко. Погиб умелец и трудяга моего самолета Котов, погиб весь экипаж Садовского, который из-за возникшего пожара прекратил полет и сел на фюзеляж, погиб и экипаж ЛИ-2 — летчик капитан Гордельян и штурман капитан Путря и много технического состава полка — всего более сорока человек.
Тяжелые, трагические утраты. Вместо ликования по поводу отлично выполненного боевого задания весь летный состав погрузился в глубокий траур…
Но на войне как на войне. Горе не должно было помешать выполнению долга. Надо было жить и бороться, наносить поражения врагу.
Геббельс и его пропаганда давно «похоронили» нашу авиацию, и после налета в иемецких газетах появилось сообщение, что, дескать, к Берлину пыталась прорваться… английская авиация. Англичане опубликовали опровержение: в ночь с 29 на 30 августа английская авиация не летала над территорией Германии. А 31 августа все центральные газеты сообщали об этом полете. В частности, в газете «Правда» за 31 августа крупным шрифтом набран заголовок: «В ночь на 30 августа наши самолеты бомбардировали военно-промышленные объекты Берлина, Кенигсберга, Данцига, Штеттина». В этом же номере под заголовком «Налет на Берлин» сообщаются подробности налета, упоминаются люди и нашего полка.
Для советских людей сообщение об этом налете было преисполнено особого смысла. Жестокий враг рвется вперед, фашистский сапог топчет их родную землю, но возмездие грядет, возмездие неизбежно, бомбовые удары по глубокому тылу противника — это только начало, предвестие будущей победы.
Полет на Берлин в тяжелом для нашей Родины году, когда немецкие полчища рвались к Волге, стояли у Москвы, обстреливали из дальнобойных орудий город Ленина, займет свое достойное место в истории нашей славной авиации. И поэтому хотелось бы назвать тех, кто от нашего полка принимал в нем участие. Это экипажи Михаила Брусницына, Евгения Борисенко, Сергея Даншина, Ивана Андреева, Алексея Гаранина, Александра Молодчего, Александра Краснухина, Дмитрия Чумаченко, Михаила Писаркжа, Михаила Симонова, Павла Тихонова, Семена Полежаева, Петра Храпова и др.
Кончилось лето. Для нас оно прошло незаметно, в черно-белых тонах. Другие цвета ночью не видны, а днем у нас полетов почти не было.
Полком теперь командовал бывший заместитель Микрюкова — Василий Федорович Тихонов. Летчики уважали его за откровенный характер, простоту и товарищеское отношение.
Начальником штаба стал майор Михаил Алексеев, работавший до этого заместителем начальника штаба по оперативной части, очень трудолюбивый командир, немногословный, слегка угрюмый, предельно настойчивый в осуществлении принятых решений.
Соединением командовал Дмитрий Юханов, комиссаром был Сергей Федоров.
Жизнь шла своим чередом, боевая деятельность полка продолжалась.
После знаменательного налета на Берлин полк продолжал летать в глубокие тылы фашистской Германии — на поражение военных объектов. А в ночь с 4 на 5 сентября мы получили особое задание. Этот полет запомнился своей оригинальностью.
Вся южная сторона была закрыта сплошной фронтальной облачностью, и маршрут пришлось строить в обход, примерно через Варшаву. Путь таким образом немного удлинялся. Первая часть маршрута была более сносной, зато вторая проходила в мощных грозовых облаках, насыщенных влагой Атлантики. Грозы были мощные, интенсивные и чередовались одна за другой. Идем на предельной высоте. Гроза, беспрерывные разряды, кругом сверкают молнии, по крыльям самолета скатываются голубые огненные спирали. То кабину засыплет сухой снег, то начинают индеветь передние стёкла кабины, и вдруг всё как бы оборвалось. Ясно, в небе светит луна, хорошо просматривается земля, грозы как и не бывало. А через некоторое время впереди виден блеск зарниц. Затем приближается черная стена облаков с беспрерывным сверканием молний. И — снова врезаешься в грозовую стихию. Что тебя здесь ждет — неизвестно. Летишь в неведомое, готов ко всяким неожиданностям. И снова кончаются облака, кругом ясно, небо будто вымытое, земля — тоже.
В монотонном звуке моторов порой начинает казаться, что ты не в полете, а в какой-то волшебной сказке, и всё, что происходит вокруг, не реальность, а только твое воображение. К тому же чем дальше, тем непривычней картина.
На земле, под крылом, проплывает будто совсем не тронутая войной жизнь. Все населенные пункты освещены. Но мы знали, что это не так. Под крыльями проплывали земли Польши, Чехословакии, Венгрии. И мы знали, что под крыльями — ночь. Фашистская оккупация. Народы борются, ждут своего освобождения.
Вот под нами хорошо освещенный аэродром. Видно, как взлетают, садятся самолеты. Полеты, видимо, учебные. Фашисты готовят летные кадры взамен тех, которые нашли свою гибель на Восточном фронте. И так хочется «стукнуть» по такой выразительной цели. Но нет. Есть объекты поважнее. Груз надо довезти по назначению. Надо дать почувствовать гитлеровским заправилам, что для советской авиации недосягаемых целей нет.
Но вот мы снова вышли, казалось, из самой мощной грозовой облачности. Впереди видны огни, крупного города, а за ним или, может быть, над ним — очередная стена грозовых облаков, и беспрерывно сверкают молнии.
Город освещен и открыт, как на ладони. Подлетаем ближе. Ничто не мешает штурману Рогозину отыскать крупный промышленный объект и метко поразить его. И только увидел штурман вспышки от разрывов наших бомб, как мы снова нырнули в грозовое облако, но теперь уже облегченные, без бомбового груза.
Лететь будто стало легче, но как вспомнишь, что снова придется пересекать эти семь или восемь грозовых фронтов, мышцы болят от напряжения. Что нас там ждет?
Медленным разворотом мы вышли из облаков. Слева виден город. Свет немного потускнел. Продолжали рваться бомбы, сброшенные с других самолетов, возникали пожары. Вот уже появились и жиденькие лучи прожекторов, в воздухе начали рваться снаряды, но это далеко не то, что над Берлином. Видимо, фашисты не особенно заботились о ПВО других городов.
Полет туда и полет обратно. С большими трудностями нам пришлось преодолевать грозовую целину по новому маршруту напрямик. Хватит ли горючего?
В этом полете нас впервые выручило кольцевание кислорода. Да и то уже у Минска, пришлось снижаться вслепую, не ведая, что под тобой, так как кончился и кислород во всех баллонах, и антиобледенитель. Благо, наступило утро, и остальную часть пришлось преодолевать из-за низкой облачности почти на бреющем полете.
Вот этот по-своему оригинальный полет и наводит на размышление. Что легче? Полет туда, к цели? Или полет обратно? Ну, конечно, легче полет обратно, скажет читатель. Самое трудное осталось позади. Цель обнаружена. Бомбы сброшены. Самолет и экипаж целы, с каждой секундой аэродром посадки приближается, самолет после сбрасывания бомбового груза облегчен и всё более облегчается по мере выработки горючего. Ясное дело — домой лететь легче. Ну, а если рассуждать от обратного? Полет к цели — полет в неизвестное. В каждом полете приходится заново прокладывать маршрут во всех, отношениях — это верно. Но в любую минуту при усложнившихся условиях я могу полет прекратить и возвратиться обратно. Самолет перегружен. В любой момент я могу отыскать подходящую цель, сбросить бомбы и таким образом облегчить самолет и благополучно лететь домой.
В нашем же случае, когда мы летели обратно, со всей ясностью было доказано, что полет обратно значительно труднее полета к цели. Метеообстановка до предела усложнилась, а полет прекратить нельзя: «возвратиться назад» не существует. Нужно лететь только вперед. Каждая извилина маршрута удлиняет его, каждую секунду тает горючее. Полет проходит на предельной высоте, снижаться в неизвестность, да еще над территорией противника, не рискнешь, а полет на большой высоте связан с кислородом. Кислород кончится — волей-неволей спускайся вниз. Возможно обледенение, а антиобледенитель тоже кончился. Соки жизни полета — горючее — тоже на исходе, а ты еще у Минска. У земли расход горючего повышен, но облака тебя прижимают к земле, к земле, занятой врагом, где тебя легко могут сбить.
И когда приземлились на своем аэродроме с осушенными бензобаками, мы на собственном опыте испытали, что легче: полет туда, к цели, в глубокий тыл врага или полет обратно, домой, на облегченной машине.
В эти дни полк облетела радостная весть. Приказом Верховного Главнокомандующего нашему 748-му полку авиации дальнего действия присвоено высокое звание Гвардейского, а всему личному составу — звание гвардейцев. Отныне полк будет именоваться 2-м гвардейским, а к званию каждого военнослужащего добавлялось слово «гвардии». Гвардии рядовой, гвардии сержант, гвардии подполковник… Высокая честь для каждого из нас.
А 11 сентября 1942 года состоялось торжественное вручение полку гвардейского знамени. Член Военного совета дивизионный комиссар Г. Г. Гурьянов поздравил нас и пожелал всему личному составу новых побед во славу Родины. Комиссар торжественно передает знамя исполняющему обязанности командира полка майору В. Ф. Тихонову. Коленопреклоненный полк повторяет за своим командиром волнующую клятву гвардейцев.
Затем состоялся парад. Торжественная клятва — мстить врагу за пашу Родину, за погибших в сражениях боевых друзей, за лишения наших семей, детей, стариков, — произнесенная при вручении гвардейского знамени, запомнилась на всю жизнь. Она сопутствовала нам во всех сражениях с ненавистным врагом до самой победы.
Полеты в глубокие тылы фашистской Германии всколыхнули-взбудоражили всю общественность. Малоизвестная доселе авиация дальнего действия приобрела мировую известность. О её деятельности стало известно и нашим союзникам. Авторитет нашей авиации намного вырос в глазах советских людей. Участников полета на Берлин приглашали на предприятия, в учреждения, школы, госпитали. Всем хотелось посмотреть своими глазами на тех, кто дерзнул преодолеть огромное расстояние оккупированной фашистами территории и нанести удар по самому логову врага — Берлину.
Приведу такой случай. 13 сентября намечался отдых, и я отправился в Москву — навестить свою квартиру. Встретил соседа. Он любезно пригласил меня отобедать по месту работы. Я согласился. Зашли в маленькую столовую, и пока сосед хлопотал с заказом, я просматривал газеты. В «Правде» была напечатана корреспонденция о вручении нам гвардейского знамени. Там упоминалась и моя фамилия.
— Посмотри, Григорий Карпыч, о нас пишут, вот и снимок нашего полка.
Сосед стал просматривать газету и, обнаружив там мою фамилию, резко повернувшись, спросил:
— А разве ты летал на Берлин?
— Летал, а что?
— Да чего же ты мне раньше не сказал?
Бросив завтракать, он куда-то исчез. Я позавтракал и снова принялся за газету, по тут возвращается Григорий Карпович и торопливо зовет:
— Пойдем.
— Куда?
— К наркому. Он мне дал задание во что бы то ни стало найти живого летчика, бомбившего Берлин, и привести к нему. «Я хочу, говорит, посмотреть своими глазами, из чего сделаны те смельчаки, которые летали бомбить фашистское логово в то время, когда немец стоит под Москвой».
Заходим в кабинет. Навстречу нам встает и выходит из-за стола Петр Георгиевич Москатов. С приятной улыбкой на лице он подходит ко мне, берет за обе руки и чуть ли не по-гоголевски произносит:
— Ну-ка покажись, какой ты человек, и с чего ты сделан, если бомбил Берлин. Дай взгляну на тебя. Давно я ждал этой минуты.
Я представился уже с непривычным пока новым званием: «Гвардии майор Швец по вашему приказанию явился». Петр Георгиевич усадил меня в кресло и до мельчайших подробностей расспрашивал о жизни, боевой работе, о дальних полетах и особенно о полете на Берлин.
— И сколько же у вас боевых вылетов?
— Следующий будет сотым.
— И все они за линию фронта? — засыпал нарком меня вопросами. — Да ведь вы сидите всегда на пороховой бочке с зажженным фитилем. Неужели вам не страшно?
— Петр Георгиевич! Не страшнее, чем с обнаженной саблей нестись на коне навстречу белякам, у которых в руках тоже обнаженные сабли, как это было у вас в гражданскую.
— Ну, там было гораздо проще, — ответил мой собеседник и на какое-то время замолчал, вошел в себя, видимо, вспоминая какой-то эпизод из своей боевой жизни. Я ему не мешал, затем, как бы очнувшись, он поднял на меня живые глаза.
— Ну вот, а вы говорите, — как бы отвечая на его думы, подытожил я.
— Да, но смена у нас достойная. Вы богаче нас. И силой и духом. Оттого и такие смелые. По-настоящему смелые…
Проводив меня до порога, Петр Георгиевич взял снова мои обе руки в свои, пристально посмотрел мне в глаза и сказал:
— Ну, дорогой мой, желаю быть тебе Героем Советского Союза и надеюсь на встречу уже с Героем.
— Есть быть Героем Советского Союза! — четко по-военному ответил я и раскланялся.
Так состоялась моя встреча с членом Советского правительства, Народным Комиссаром Трудовых Резервов П. Г. Москатовым. Полет на Берлин действительно вызвал у людей большую сенсацию, если такой занятый человек, как нарком, уделил беседе с участником полета столько времени.
А завтра снова в полет. Первый полет экипажа гвардейцев в гвардейском полку.
Во второй половине сентября мы бомбили аэродром занятого фашистами Ростова-на-Дону. После выполнения задания на обратном курсе получили по радио приказ приземлиться не на своей базе, а на другом аэродроме — указывалось, на каком именно. Вскоре сюда прибыли и наземные службы — технический состав, связисты, штабные работники. Прибыл и комиссар эскадрильи Анатолий Яковлевич Соломко. Его присутствие всегда прибавляло нам уверенности. Мы знали: если наш комиссар с нами, можно лететь на боевое задание спокойно. Он позаботится о наших наземных делах, обеспечит всем необходимым, не упустит ни одной мелочи. Анатолий Яковлевич был моложе многих из нас, но считался душой эскадрильи и пользовался у всех летчиков большим уважением.
На другой день Анатолий Яковлевич зашел к нам и спросил:
— Кто знает аэродромы в районе Сталинграда?
— Я знаю, — ответил я. — Учился там.
— Зайдите в штаб.
В штабе я показал на карте известные мне аэродромы и ушел. А вечером нам поставили задачу бомбить их.
Признаться, нас это ошеломило. По сводкам мы знали, что бои идут западнее и юго-западнее Сталинграда, но чтобы так близко к городу… Стало немного не по себе. Летаем-летаем, бомбим-бомбим, а фашист всё прет и прет… Когда же мы его остановим? Раньше летали на запад, потом на юг, а теперь приходится летать почти на восток. Значит, гитлеровцы совсем недалеко от Волги. Что же’ будет дальше? С тяжелым сердцем летели мы на боевое задание.
Сомнения наши развеял комиссар корпуса Федоров. Он довольно часто бывал у нас в полку, а нам казалось, что он всё время с нами — настолько его посещения запечатлелись в памяти.
Комиссар… Лицо, окруженное в нашей армии высочайшим почетом. Еще не видел, не знаешь этого человека, а само понятие — комиссар — уже вызывает у тебя какое-то особое уважение.
Комиссар… Одного этого слова боялись все враги советского строя, начиная от белогвардейцев, интервентов времён гражданской войны, всяких националистов и кончая гитлеровцами.
Комиссар… Особоуполномоченный Коммунистической партии и Советского правительства. Он должен был обладать незаурядными организаторскими способностями и военными познаниями, быть психологом, воспитателем, старшим другом и товарищем, политическим руководителем, уметь силой убеждения, личным примером увлекать бойцов на выполнение поставленной командованием задачи. Кто не отвечал этим требованиям, не мог долго задержаться на посту комиссара. К счастью, такие и вообще-то составляли редкое исключение. Институт комиссаров сыграл важную роль в укреплении Советской Армии на первом этапе Великой Отечественной войны.
Сергей Яковлевич Федоров был и остается в моей памяти образцом настоящего комиссара.
— Ну как, товарищи, устроились? — спросил он, заходя к нам в комнату и осматриваясь. — Ничего, я думаю жить можно. Тепло, чисто, уютно. В тесноте, как говорится, да не в обиде. Как с питанием?
— Всё хорошо, товарищ комиссар, вот только… Как же это? Сталинград!..
И начался разговор. Доверительный, непринужденный. Каждому казалось, что Федоров обращается лично к нему. Он с полной откровенностью, ничего не приукрашивая и не смягчая, обрисовал обстановку, сложившуюся на фронтах. Не просто обрисовал — проанализировал. Успехи врага — временные, Родина требует от своих защитников стойкости, и перелом в ходе, войны наступит, он, быть может, lie столь уж и далек. Эти мысли Федоров выразил с большой силой внутренней убежденности. Комиссар будто снял тяжесть с души.
По специальности штурман, комиссар много летал, почти со всеми старыми летчиками ходил на боевые задания. Не раз приходилось летать с ним и мне. Грамотный специалист, он был в курсе всех технических новшеств, летал уверенно, и когда на штурманском месте я видел Сергея Яковлевича, мне казалось, что он давно состоит в моем экипаже. Даже обращался к нему в полете не как к начальнику, а как к штурману.
— Штурман, сколько времени до цели?
— Сорок минут, — отвечал Федоров.
— За пять минут до цели предупредите меня.
— Есть предупредить.
Бомбить должны были резервы противника в районе Вязьмы. Гитлеровцы защищались всеми противовоздушными средствами. Высота бомбометания — две тысячи метров. Среди лучей прожекторов один толстый — это луч-наводчик, синхронно связанный со звукоуловителем. По нему ориентируются остальные прожекторы. Толстый луч шарит по небу и остальные шарят. Но вот он застыл на месте, остальные, скользя, ощупывают его. Скрестились. Самолет пойман. Открывает огонь зенитная артиллерия.
Мы набрали высоту более трех тысяч метров и так идем.
— До цели осталось пять минут, — докладывает штурман.
Закрываю шторки охлаждения моторов, убираю газ и плавно, бесшумно иду на снижение. Цель уже бомбят, внизу видны разрывы, пожары, в воздухе густая мгла. Бьют зенитки по верхушкам световых конусов, но штурман ничего этого не видит, он всецело занят прицеливанием.
Боевой курс. Высота заданная — две тысячи метров. Бомбы сброшены, и мы продолжаем идти дальше со снижением. По нашему самолету не было произведено ни одного выстрела, потому что летели мы почти беззвучно.
Выходим из зоны обстрела. Высота 1500 метров. Задание выполнено, теперь уже неловко не соблюдать субординацию.
— Товарищ комиссар, хотите посмотреть, как бомбят наши товарищи?
— Давайте посмотрим.
Не меняя высоты, обходим на безопасном расстоянии вокруг города. По-прежнему наши интенсивно бомбят цели, по-прежнему лучи прожекторов хватают в клещи то один, то другой самолет, крепко бьют зенитки.
— А почему по нас не стреляли? — спрашивает Федоров.
— Вы поразили цель? — отвечаю вопросом на вопрос.
— Конечно…
— А может, мы бомбили не ту цель?
— Что вы, я уверен, что мы бомбили правильно. Но почему нас не обстреляли — не понимаю.
— Не посмели. Ведь у нас на борту комиссар.
— Бросьте шутить.
— Главное, товарищ комиссар, — поразить цель, остальное — секрет фирмы.
Комиссара Федорова не только уважали в полку — его любили. К нему шли за помощью, с ним советовались по всяким, даже личным вопросам. И ко всем он был одинаково внимателен, всех выслушивал, всем, кто нуждался в помощи, старался помочь.
После того как институт комиссаров, выполнивший возложенные на него задачи, был отменен и была введена должность заместителя командира по политической части (замполита), мы по-прежнему очень уважали политических и партийных работников, при обращении и заочно именовали их этим благородным званием — «товарищ комиссар». Такие политработники, как Г. Г. Гурьянов, С. Я. Федоров, М. И. Хренов, А. Я. Соломко, Н. И. Виноградов и многие другие, заслуживали высокого звания — «особо уполномоченный Коммунистической партии и Советского правительства в Советской Армии».
Началось наше участие в Сталинградской битве. Летали увлеченно, бомбили врага с ожесточением, полные решимости отстоять Волгу, остановить, уничтожить фашистов.
Бомбили аэродромы, железнодорожные станции и перегоны, бомбили по переднему краю — самое ответственное задание, требующее детальной ориентировки и точного прицеливания.
Путь до цели был короток, горючего брали в обрез, чтобы увеличить бомбовый груз. Совершали по два вылета в ночь. Полеты требовали слаженной организации управления и тщательной подготовки всего экипажа. Как только погода портилась и затруднялась визуальная ориентировка, полеты переносились на цели, расположенные в ближнем тылу противника.
Сталинград пылал в огне. Живого места, казалось, не было. Как только держались мужественные защитники города! Нам, летчикам, привыкшим к своей стихии, представлялись почти невыносимыми те испытания, которым подвергались бойцы в окопах, блиндажах, в разрушенных зданиях. В самом деле, над полем боя, над этим огнедышащим вулканом, мы находимся считанные минуты, они же — пехотинцы, артиллеристы, саперы — проводят в самом кратере этого вулкана дни и ночи, дни и ночи. Честь и слава им, героям! Сталинградцы держались стойко, с величайшим мужеством отражая натиск озверелых гитлеровских орд.
Однако жарко было не только на земле, но и в воздухе. Враг обстреливал нас из зенитных орудий и пулеметов всех видов и калибров, и редко кто не привозил пробоин в своем самолете. Некоторых сбивали, многих подбивали, доставалось и мне с экипажем.
Об одном случае хочется рассказать подробнее.
Делали, как обычно, второй вылет за ночь. Бомбить нужно было скопление вражеских войск почти в центре города. Цель была невелика по площади, и поэтому требовалась большая точность бомбометания. Летим невысоко, видимость хорошая, зенитки бьют крепко, но мы к этому уже привыкли.
Зашли на цель, сбросили бомбы. Попадание удачное, но что-то мало было взрывов. Вышли из поля боя, радист проверил бомбовые люки, и оказалось, что не сбросилась левая секция бомб.
Надо снова заходить на цель. Зашли, прицелились, но бомбы не сбросились.
Зашли в третий раз, использовали все аварийные способы сбрасывания. Но бомбы и на этот раз остались на борту, зато в правый мотор угодил мелкокалиберный снаряд, и мотор стал работать с перебоями. Пришлось идти домой с бомбами и с подбитым мотором. Ну ничего, главное — не загорелись.
Машину трясет, Дергает, пришлось поубрать немного сектор газа. Бомбы зависли, то есть нижняя не сбросилась, а остальные четыре сбросились и лежат на нижней. При каждом рывке подбитого мотора они скользят друг по другу. Положение незавидное: садиться с бомбами нельзя — при толчке о землю, даже при выпуске тормозящих щитков-подкрылков, они могут по инерции скользнуть вперед, удариться в бронеспинку сиденья летчика и… малого клочка от нас не останется. Горючего немного, всего на один час сверх расчетного. Луна зашла, темно. В районе посадки небо закрыто облаками, моросит дождь. Радировали о случившемся на командный пункт.
Вот и аэродром. Все уже сели, в воздухе остались только мы. Земля встревожена. Командир полка майор Тихонов на командном пункте аэродрома ожидает нас. Темнота, дождь, горючее на исходе. Ходим по большому кругу.
Наконец даю распоряжение всем выброситься на парашютах, я один поведу самолет на посадку, авось обойдется.
Первым ответил Вася Максимов.
— Я, товарищ командир, прыгну тогда, когда вывалитесь вы за борт.
— Командир покидает корабль последним, — отвечаю.
— Да, но раз вы не думаете его покидать, не покину и я. Вместе летаем — вместе и приземлимся.
Васю поддержали остальные члены экипажа. Что ж, в самом деле жалко самолет. Вася уже несколько раз отключался от переговорного аппарата и уходил в бомболюки, но сделать ничего не мог. После очередной неудачной попытки что-нибудь предпринять я сказал Максимову:
— Вот что, Вася: отрежь стропы от парашюта и привяжи ими бомбы, чтобы они не могли скользнуть во время посадки к бронеспинке.
Он сразу же понял, что это единственный способ хотя бы немного уменьшить опасность взрыва, грозившую нам при посадке, и, бросив короткое: «Есть!» — снова отправился в бомболюки.
Ну, кажется, выход найден. Закрепим бомбы и пойдем на посадку. Но не тут-то было. Возвращается Вася и докладывает:
— Товарищ командир, так у нас же не бомбы подвешены, а торпеды.
Час от часу не легче. У бомбы имеется отверстие на стабилизаторе, да и сами стабилизаторы фигурные, а торпеда — она сигарообразная, удобообтекаемая, без всяких отверстий, лопасти стабилизатора приварены к ее телу и закрепить веревку не за что, а привязать шелковой стропой прямо за тело — выскользнет.
Истинного назначения этих тонких «сигар» мы не знали, но за их удобообтекаемость называли «торпедами», хотя по своему назначению это были те же бомбы.
Что же делать? С командного пункта приказывают: экипажу покинуть самолет, выброситься на парашютах. Теперь этот вариант отпадает. Не оставлю же я в самолете товарища без парашюта! Об этом и думать нечего.
— Что будем делать, гвардейцы? — спрашиваю. — Горючее в основных баках кончилось. Перехожу на аварийный. Норма двадцать минут. Может быть, продержусь минут тридцать, не больше.
— Товарищ командир, разрешите еще раз сходить в бомболюки, авось, что-нибудь сделаю, — сказал Вася.
Каждый раз, когда Максимов уходил в бомболюки, я старался удерживать машину от рывков, ведь Вася в это время находился над открытыми люками, и каждый толчок мог оказаться для него роковым.
Что делал Максимов, я не знал. Мотор стал дергать еще сильнее, и я сосредоточил всё внимание на том, чтобы вести самолет по возможности плавно. Время шло, а Максимова всё не было. В моем распоряжении осталось минут десять.
Но вот послышался спокойный, как всегда, голос Васи:
— Товарищ командир, можно идти на посадку.
— Что с бомбами? — спрашиваю.
— Бомбы сброшены, остальное скажу потом.
— Сообщи на землю: идем на посадку.
Времени оставалось мало, и мы пошли на посадку.
Командир полка майор Тихонов не знал, что бомбы сброшены. Он приказал обслуживающему аэродром персоналу покинуть площадку, а сам остался у посадочного знака встречать нас.
Я зашел на прямую, дал газ обоим моторам, и правый мотор заклинило. На выравнивании остановился и левый мотор — кончилось горючее. Я сел с недотягиванием, и самолет остановился у самого посадочного знака. Всё затихло. Свет погас, темно, хоть глаз выколи. Мы вышли из самолета, рядом уже стоял автомобиль. За рулем майор Тихонов.
— Товарищ майор, разрешите… — начал я.
— Ни слова! — перебил меня командир полка. — Садитесь в машину.
Мы уселись в машину. За всю дорогу никто не произнес ни слова. Командир привез нас в столовую.
— По стакану водки! — распорядился майор. — Всем!
Мы разделись, сели за стол. Молча выпили. Медленно, как бы нехотя, закусывали. Прошло какое-то время, напряжение немного спало, и командир сказал:
— А теперь рассказывайте.
…Когда все возможности были исчерпаны, Вася Максимов принял самое смелое и дерзкое решение. Взяв в руки отвертку и пассатижи, он зацепился ногами за переплет стрингеров[14] и, как на турнике, повис над открытыми люками вниз головой. Воздушной струей его сразу же ослепило. Ощупью Вася нашел ударник сбрасывателя, наставил на него отвертку и другой рукой ударил по отвертке пассатижами. Сбрасыватель сработал, бомба сорвалась и полетела, а за ней и остальные, чуть не утащив за собой и Васю. Но он был начеку и как только бомбы пошли, бросил инструмент и моментально ухватился за борт люков.
— Всё бы ничего, — закончил он свой рассказ, — только ногам очень было больно, металл врезался. Еле отцепился…
Позже выяснилось, что когда мы еще шли боевым курсом, снаряд перебил электрическое и механическое управление сбрасывателя. Кроме того, был разворочен бок фюзеляжа, пострадало правое крыло. Все удивлялись, как мы только не загорелись.
После такого полета было, конечно, не до сна. Все перипетии пришлось переживать заново, уже лежа в постели. Ворочался, ворочался, а потом встал и вышел. В таких случаях всегда тянет на люди. Благо уже день, и поговорить всегда найдется с кем.
А в донесении запишут: все экипажи выполнили задание успешно, потерь нет. Один самолет легко поврежден, экипаж здоров, к очередному боевому заданию самолет будет исправлен. И мало кто знает, какой ценой всё это достигнуто.
Настоящая боевая дружба не требует заверений, не нуждается в объяснениях, она познается в бою и проверяется в самых тяжелых, казалось бы, безвыходных положениях. А коллектив нашего экипажа был дружным и, главное, хорошо слетанным. Теперь мне уже не нужно было напоминать о необходимости следить за воздухом, за землей. Каждый член экипажа в совершенстве владел своей специальностью.
При составлении экипажей обычно предусматривалось распределение ролей в кабине стрелков таким образом: стрелок должен стоять у турельного пулемета — основной боевой точки, а стрелок-радист, занятый главным образом связью, находится внутри кабины, в свободное от связи время пересаживаясь к нижнему пулемету у задней полусферы.
Практически же в большинстве, экипажей выработалась иная расстановка. Стрелок-радист, как лицо, выполняющее более важные обязанности, обслуживал турельный пулемет, стрелок же находился у нижнего пулемета. А так как этим пулеметом в боевой обстановке почти никогда не приходилось пользоваться, то стрелок считался вспомогательным членом экипажа. Иногда летали без стрелка, иногда вместо него сажали в кабину пассажира, которому нужно было ознакомиться с боевыми вылетами — штабного работника, корреспондента и т. д.
Подобная расстановка была принята и в нашем экипаже. Для того, чтобы турель во время связи не пустовала, Вася Максимов решил усовершенствовать свое рабочее место: он вынес в турель основное управление рацией и теперь производил прием и передачу, не покидая пулемета. Таким образом, мы могли пользоваться одновременно всеми боевыми точками.
Бои под Сталинградом стоили гитлеровцам больших усилий и жертв, требовали непрерывного пополнения живой силой, техникой, боеприпасами. По всем дорогам, ведущим к городу, беспрерывно двигались эшелоны, колонны танков, артиллерии, автомашин. Нам иногда давали задание находить и уничтожать эти движущиеся цели. Это были свободные полеты, указывалась только основная магистраль или просто направление, и экипаж сам отыскивал цель. Такие задания назывались «охотой», а экипажи — «охотниками».
В числе «охотников» часто летал и я. Направление давалось в основном по железнодорожной магистрали Лихая — Сталинград: станции Суровкино, Чир, Тацинская, Морозовская, Обливская и другие. Обычно каждому экипажу указывали один какой-нибудь перегон между двумя станциями.
При массированном налете зачастую не так просто выявить результаты своей работы: на земле всё в огне, рвутся бомбы, в том числе и твои, цель поражена, а кем, собственно: тобою или другим самолетом? — установить трудно. В одиночном полете результаты бомбометания видны как на ладони.
На «охоту» горючее берешь с запасом. Легкие бомбы подвешены внутри, а снаружи — «пятисотка». Этот «гостинец» нужно сбросить на более крупную цель — например, скопление эшелонов. Остальные — по перегону.
События разворачиваются примерно следующим образом. На станции обнаружено несколько эшелонов. Заходим, прицеливаемся. Сбрасываем одну бомбу. По нас открыли стрельбу, но мы уже свое сделали, уходим дальше. Спускаемся ниже, до 500–600 метров. Видим, эшелон движется на восток. Для него достаточно одной или двух «соток». И так в течение всей «охоты». По возвращении докладываем: поразили на такой-то станции скопление эшелонов, на перегоне разбомбили столько-то эшелонов.
Штаб верит экипажам на честное слово, других источников информации нет. Нам верят, но и проверяют. И вот однажды, ознакомившись с донесением о результатах «охоты», во второй полет отправляется со мною комиссар Соломко. Он сел в кабину штурмана. Там удобнее и лучше обзор.
Летим с «контролером» на борту, но не унываем. Потому не унываем, что цель всегда найдется, а уж если найдется, то она своей участи не избежит.
Ночь лунная, светло как днем. Вот и железнодорожная магистраль. Пересекаем ее и идем параллельно дороге дальше на запад. Нужно найти станцию и сбросить «пятисотку». Внезапно Максимов докладывает:
— Товарищ командир! Обратите внимание, слева блестит что-то. Похоже на реку, но не река.
Я посмотрел — действительно, блестит длинная какая-то полоса, но реки в том месте быть не может. Надо проверить, что же это. Подлетаем ближе — по дороге движется длинная колонна танков. Тускло светят подфарники, и создается впечатление, будто играют блики на водной поверхности. Колонна направляется к магистрали.
На такую цель не жаль «пятисотки». Заходим под углом к направлению движения колонны, высота 800 метров — предельно низкая для бомбометания. Сбрасываем тяжелую бомбу. Она падает в голову колонны. Взрыв — и всё потухло, блеск прекратился. На месте взрыва сразу возник пожар.
— Метко ударили! — одобрил Соломко. — Ей-ей, не поверил бы, если бы своими глазами не видел.
Следующим объектом бомбардировки стал железнодорожный эшелон, двигавшийся на восток. Эшелон с горючим или боеприпасами, потому что сразу же начались сильные взрывы, пожар.
Полетели дальше и подбили еще три эшелона. Осталось две бомбы, а тут маленькая станция и на путях два эшелона. Надо поразить. Решили бросить одну бомбу. Зашли, прицелились и… не попали. Бомба немного не долетела. Если бы бросали две — наверняка попали бы.
Штурман злится:
— Ведь я целился из расчета на две бомбы, забыл, что буду бросать одну. Вот растяпа!
Зашли вторично, и опять неудача — попали в станционное здание, а эшелоны стоят невредимые, один в направлении на запад, другой — на восток. Бомб у нас нет, а цель осталась непораженной. Что делать?
— Обстреляем из пулемета? — предлагает Вася.
— Согласен, — отвечаю.
Светало. Мы отвернули подальше, затем полетели почти на бреющем вдоль дороги, я накренил машину влево, и Вася «прочесал» эшелон от хвоста до самого паровоза.
Гитлеровцы ответили шквальным огнем. Паровоз окутался паром, а мы ушли восвояси. Ушли бреющим, то есть на самой малой высоте, так как подниматься было опасно — уже день.
И надо же было случиться, что повстречали немецкий самолет, следовавший на приблизительно одинаковой с нами высоте.
— Самолет противника! — доложил штурман.
— А патронов-то нет, — меланхолически произнес Вася.
Я резко отвалил в сторону, фашист, заметив нас, — в другую, и расстояние между нами сразу увеличилось. Видимо, у него тоже патронов не было и встреча с нами ему была ни к чему. Он еще имел нахальство «поприветствовать» нас — покачать крыльями. Вася погрозил ему кулаком.
— Счастье твое, что у меня нет патронов, помахал бы ты крылышками по-другому…
Полет этот имел свои последствия.
Во-первых, некоторые штабники, недоверчиво ухмылявшиеся, когда я докладывал о результатах выполнения задания, перестали ухмыляться.
А во-вторых… комиссар Соломко неожиданно подал рапорт с просьбой доверить ему самолет. Дело в том, что Соломко имел летную профессию.
На свое ходатайство он получил отказ — хороший комиссар был не менее нужен военной авиации, чем пилот или штурман. Но позже Соломко добился всё-таки своего и, став боевым летчиком, завоевал такое же уважение в полку, как и то, которым он пользовался в качестве комиссара.
К тому времени, когда мы обороняли Сталинград, у меня уже было около сотни боевых вылетов — своего рода юбилей. И вот в одну из ночей последней декады сентября собираюсь я на второй в ту ночь вылет, даю указания техсоставу о подготовке самолета. Подходит ко мне корреспондент военной газеты капитан Павлов и говорит:
— Товарищ Швец, в штабе сказали, что у вас сегодня сотый вылет. Так ли это?
— Наверно, так, раз говорят в штабе, а что?
— Я попрошу вас написать в нашу газету, как вы…
— Как дошел я до жизни такой? Нет, дорогой товарищ Павлов, писать я не буду. Не умею, да и некогда. Вот переберемся на основную базу, тогда мы с вами и напишем что-нибудь, а сейчас — увольте, готовимся ко второму вылету.
— Но мне нужно именно сейчас! — настаивает Павлов.
Я подумал и говорю:
— Знаете что? Садитесь со мной в самолет вместо стрелка, полетите, посмотрите и сами напишете. Заручитесь только разрешением полкового комиссара товарища Федорова. Можете сказать ему, что Швец не возражает.
— Есть! — радостно воскликнул Павлов и исчез.
Пока техсостав готовил самолеты ко второму вылету, мы сдали донесения, попили чаю в столовой. И только собрались сесть в машину, чтобы ехать на аэродром, как прибежал Павлов:
— Разрешили! Лечу с вами!
Ночь была ясная, звездная, и лишь над Сталинградом стояла дымная мгла, поднимавшаяся на большую высоту. Цель на этот раз — передний край противника. Бомбовая загрузка полная. Легли на боевой курс. Внимание всего экипажа сосредоточено на одном: поразить цель.
Послышались щелчки пиропатронов: бомбы пошли. Только оторвалась последняя — раздался голос Максимова:
— Атакуют два истребителя, открываю огонь.
И тут же — длинная очередь из турельного пулемета.
Веду самолет ровно, давая возможность Васе стрелять прицельно. Как только стрельба прекратилась, начинаю маневрировать, чтобы истребители не могли прицелиться в нас, а в это время Вася докладывает обстановку.
Истребителей было два: МЕ-109 (одноместный) и МЕ-110 (с турельной установкой, более опасный). МЕ-109 зашел сверху, вероятно, для того, чтобы отвлечь наше внимание, а сбоку в это время подкрадывался МЕ-110. Когда Вася открыл огонь, МЕ-109 отвалил и больше не появился: то ли был подбит, то ли просто ушел. Теперь все наши усилия направлены на то, чтобы покончить с МЕ-110.
Истребитель всё время старается зайти снизу справа, чтобы оказаться в мертвой зоне и беспрепятственно атаковать нас.
— Самолет справа ниже, — докладывает Максимов, Ныряю вниз.
— Товарищ командир, я не могу прицелиться, он быстро прячется. Сделайте что-нибудь! — просит Вася.
Резко клюю вниз и круто разворачиваю вправо, пересекая курс врагу.
— На таран идет! — кричит Вася.
— Немцы на таран не ходят, — отвечаю я.
У меня свой расчет: перерезая курс противнику, вынудить его развернуться и открыть мне свое уязвимое место — низ самолета, «пузо». Риск большой: если фашист — плохой летчик, с замедленной реакцией, он не успеет отвернуть, и мы неизбежно столкнемся.
В действительности всё происходило гораздо быстрей, чем читаются эти строки. На наше счастье, летчик был, по-видимому, классный, успел вовремя отвернуть. Вася не теряя ни доли секунды, всадил в «пузо» вражеского самолета, почти в упор, длинную очередь. МЕ-110 стал падать, волоча за собой шлейф дыма и пламени. Истребитель упал и взорвался.
— Вижу парашютиста! — доложил Вася.
— Где он? Наводи!
Сделав разворот, направляюсь в сторону опускающегося парашютиста. Азарт на время лишил меня здравого рассудка, появилось необдуманное и неразумное решение: навесить парашютиста на крыло и привезти домой. Очень даже эффектно! Прилетает Швец, юбиляр, и на крыле привозит немецкого летчика с парашютом.
Позже я понял, насколько эта затея была глупой, но тогда с трудом поборол свой азарт. Ведь зацепить крылом за стропы парашюта равносильно тому, что при скорости 70 метров в секунду таранить аэростат заграждения. Падение было бы обеспечено.
Я казнил себя всю обратную дорогу и давал слова никогда больше не терять контроля над собой, не входить в раж.
Когда приземлились, я спросил корреспондента:
— Ну как, товарищ Павлов, видели?
— Видел! Большое спасибо, было очень интересно.
— Ну вот, теперь можете сами написать.
Так был открыт счет второй сотне боевых вылетов. А 27 сентября 1942 года в военной газете под рубрикой «Защитники Сталинграда» нашим полетам была отведена почти целая полоса. Она открывалась поздравлением командования:
«Командиру экипажа гвардии майору С. Швецу. Командование соединения поздравляет вас и ваш экипаж с успешным завершением ста боевых вылетов. Надеемся, что ваш экипаж и впредь с таким же мужеством, отвагой и умением будет истреблять немецкие полчища, в предоктябрьском боевом социалистическом соревновании займет одно из первых мест.
В этом эпизоде показан и маневр нашего самолета в воздушном бою. И если истребитель сам маневрирует и сам стреляет, то нам значительно сложнее вести воздушный бой и его успех зависит от четкой слаженности действий летчика и стрелка.
В этом бою мы вышли победителями, но наша система не является лучшей. Здесь летчик со слов стрелка представляет себе, где находится противник, делает соответствующий маневр, а удобен ли он для стрелка? А если истребителей несколько, реакция летчика будет отставать.
В экипаже, где летчик Седых, штурман Образцов, стрелок Журавлев, система маневра строилась по-другому. При атаке истребителей всё управление боем стрелок брал на себя, а летчик только выполнял его команды.
Однажды после бомбометания самолет Седых атаковало четыре истребителя. Завязался неравный бой. Журавлев сразу же сбил одного. Затем второго. Остальные стали осторожней, брали его в «вилку». Журавлев сбил еще одного, четвертый ретировался. И хотя самолет был весь искромсан, на рулях глубины посрывало обшивку, перебито управление мощностью моторов, самолет летел обратно и сел на полном газу, — всё же экипаж вышел победителем.
От высоких боевых качеств стрелка и его сработанности с летчиком зависел успех боя. Я назову такие пары: это летчик Краснухин — стрелок Альпер, Андреев — Петров, Гречишкин — Базилевский, Писарюк — Наварнов, Чумаченко — Мезин, в моем экипаже — Максимов и другие. Сколько воздушных сражений провели экипажи с такими стрелками? Не счесть. Мы, летчики, прямо говорим: тем, что мы живы, — мы обязаны своим стрелкам, хотя стрелки утверждают обратное. Точнее будет — от боевой слетанности экипажа зависит успех дела и не только в воздушном бою.
28 сентября состоялся наш последний полет на Сталинград. После этого мы возвратились на свою постоянную базу, а 4 октября полк был переброшен на север.
Погода в это время стояла нелетная: низкая облачность, дождь. В редкие ночи удавалось выполнить боевое задание. К полетам допускались только самые опытные экипажи. Обычно посылали сперва разведчика погоды, а весь полк находился в боевой готовности в ожидании сигнала к вылету или отбоя. Приходилось летать на разведку погоды и мне.
Помню один такой полет — 12 октября. Нам приказали быть в боевой готовности: не раздеваясь, находиться в помещении и ждать. Это ожидание изнуряло не меньше, чем самый трудный полет. Кажется, все условия для отдыха, можно даже поспать. Но разве уснешь, когда в любую минуту может прозвучать команда: «На вылет!». Лежим на койках в комбинезонах и унтах, слушаем, как дождь барабанит в окна. Ну какие могут быть полеты в такую погоду! Скорей бы дали отбой, тогда сразу можно расслабиться и уснуть.
Из коридора доносятся шаги. «Это к нам», думаю, и точно — входит посыльный и передает приказание всему экипажу явиться к командиру полка.
Захожу к Тихонову в кабинет. Он один.
— Слушаю вас, товарищ подполковник!
— Так вот, Степан Иванович, приказано послать разведчика погоды на Псков. Я понимаю, что в такую погоду хороший хозяин собаку из сеней не выгонит, но… сам понимаешь. Нужно.
Василий Федорович — сам боевой летчик и, заняв должность командира полка, сохранил простоту и душевность в общении с нами. Это не мешало ему быть одновременно человеком волевым и внутренне собранным.
Приказ, конечно, есть приказ, но стоит только сослаться на то, что не уверен, удастся ли благополучно взлететь, — и никто не решился бы настаивать на своем решении. Но ведь существует сознание воинского долга!
— Есть идти на разведку погоды, Василий Федорович.
— Уверен во взлете?
— Не впервой.
— Ну, по коням!
Мы поехали на аэродром. Темно, ни зги не видно, хлещет злой осенний дождь. А тут еще от долгого ожидания в постели как-то разморило, глаза слипаются. «Как буду взлетать?» — думаю.
Сели в самолет. Запустили моторы. И всё встало на место, расслабленности словно не бывало.
Вырулил на старт. Сквозь передние стекла ничего не видно, да и смотреть сквозь них некуда — кругом сплошная темень. До старта рулили с открытым колпаком и ориентировались по стартовым огонькам. Теперь на взлет. Колпак закрыт, и опять ничего не видать. По стеклам стучит дождь.
— Ну, ребята, взлетаем. Помогайте.
— Взлетим, — отвечает Вася, — я помогу.
И мы пошли на взлет. Вслепую. Вася подсказывает направление, предупреждает о крене. И только когда самолет оторвался и струей воздуха сдуло воду со стекол, стал различать горизонт и я. Главное сделано, взлетели. Теперь будет легче.
Но легче не стало. Облачность очень низкая, пробиваться вверх — опасно, да и мощность ее неизвестна. Пришлось идти под облаками.
Над целью высота облачности — 500 метров. Мы рассчитывали на внезапность, на то, что в такую погоду противник не ожидает налета. Но не тут-то было. Едва показалась цель и мы легли на боевой курс, как с земли полетели «помидоры» — разноцветные трассы мелкокалиберных снарядов. Опять этот фейерверк, будь он неладен! Кое-как сбросили бомбы и юркнули в облака.
Выйдя из зоны обстрела, осмотрелись. На консоли правого крыла зияет пробоина от прямого попадания, в хвосте — другая. Но серьезных повреждений, кажется, нет Всё-таки живуч этот самолет. Управление в порядке, моторы работают исправно. И мы легли на обратный курс. Передали на землю сводку погоды, и экипажам, наверно, тут же дали отбой. Товарищи могут теперь спокойно отдыхать…
Описывая этот ничем не примечательный, рядовой полет, я стремился еще раз подчеркнуть, какое препятствие для ночных бомбардировщиков представляла нелетная погода. Главная трудность заключалась не в том, чтобы прицельно отбомбиться, а в том, чтобы взлететь в такую погоду с полной боевой загрузкой, добраться до цели, потом привести машину на свой аэродром и посадить ее.
Нам, «старикам», это удавалось — главным образом, благодаря большому опыту. А молодых, которые прибывали к нам из пополнения, в нелетную погоду просто не выпускали.
В октябре 1942 года я получил повышение: меня назначили командиром звена. В моем подчинении оказались два молодых экипажа — летчик Робуль и штурман Бикмуризин, летчик Коваль и штурман Самыгин. Откровенно признаться, до тех пор я избегал назначения на командную должность. И не только потому, что это связано с ответственностью за людей. Неловко было, что придется командовать людьми более опытными в боевой и лётной работе, чем я. Теперь иное дело. Для моих подчиненных я был не только старшим по должности, но и опытным боевым командиром, у которого можно кое-чему поучиться.
Оба экипажа мне нравились своей старательностью. Я предостерегал молодых летчиков от опасностей, с которыми они встретятся, непременно беседовал с ними перед каждым боевым вылетом, рассказывая о неожиданностях, подстерегающих летчиков на маршруте и над целью. С удовлетворением ощущал, что мои советы идут на пользу молодым товарищам.
Первое время новичкам часто приходилось скучать. Их долго не выпускали на боевое задание. Штурманов готовили тщательно, они летали отдельно от своих экипажей — со мной или с другими летчиками, а пилоты в это время сидели без дела.
Позже этим экипажам стали доверять несложные боевые вылеты, но в случае плохих метеорологических условий они оставались на земле. Со временем мы их приобщали к боевой деятельности, постепенно усложняя задания.
Робуль обладал неиссякаемой энергией, находчивостью и большим чувством юмора. Сначала он присматривался ко мне и как будто побаивался, но постепенно привык и однажды отважился даже на озорной поступок.
…Ввиду плохой погоды был дан отбой, и мы рано легли спать. И только я начал засыпать, а мне всегда это стоило большого труда, слышу, кто-то на скрипке, на одной струне, тоненько и тоскливо наигрывает мелодию песни беспризорных начала двадцатых годов: «Позабыт, позаброшен с молодых, юных лет…»
Я не вытерпел, встал и выглянул в коридор — всё тихо, никого нет. Ну, думаю, послышалось. Снова лег. Через несколько минут мелодия повторилась. Меня зло взяло: какой же это бездельник тут упражняется?! Выглядываю — опять никого. А когда заныло в третий раз, выскакиваю из комнаты в одном белье и прямо к дневальному, который сидит в конце коридора у лестничной площадки.
— Кто здесь пиликает?
— Не знаю, товарищ майор.
В это время из-за угла выходит Робуль со скрипкой и смычком в руках, как-то виновато и вместе с тем лукаво улыбается и говорит:
— Это я, товарищ майор.
Будь на месте Робуля кто-то другой, я устроил бы виновнику разнос, но его улыбка меня обезоружила. Я спросил сердито:
— Зачем ты это делал?
— Чтобы обратить на себя внимание, товарищ командир.
— Другого способа не нашел?
— Разрешите мне поговорить с вами.
— Ну, пожалуйста. — Я пожал плечами. — Пойдем ко мне.
Мы зашли в комнату, и Робуль открыл мне причину своей хандры. Виновным оказался… я со своей излишней осторожностью. Дескать, мы летаем, громим врага, а он, Робуль, сидит дома, «набирается опыта», и ему больше ничего не остается, как играть на скрипке «Позабыт, позаброшен…»
Я выразил ему сочувствие и обещал поддержку. С тех пор Робуля стали чаще вносить в плановую таблицу, а себя как командира я впервые упрекнул за невнимательность. Должен сказать, что и Робуль, и Коваль, войдя в строй, со временем стали прекрасными летчиками и успешно воевали до самой Победы.
В октябре 1942 года главная задача, которую мы решали в боевом содружестве с другими однородными авиационными частями, состояла в том, чтобы затруднить снабжение гитлеровцев, блокирующих Ленинград. С этой целью подвергались бомбардировкам коммуникации противника, его тыловые авиационные базы.
После одного удачного налета на Смоленский аэродром противник решил нанести ответный удар по аэродромам нашей авиации дальнего действия. Перед очередным полетом командование рекомендовало нам на всякий случай иметь в виду запасные аэродромы. После взлета мы, находясь на маршруте, заметили на фоне угасающей зари летевшие на восток немецкие бомбардировщики. Они шли строем — клином из девяти самолетов, держа курс на Москву. Таких девяток в ту ночь мы насчитали три. Нас удивило, что фашисты ночью на бомбардировку летают строем. Мы предпочитали одиночные полеты, предоставлявшие экипажам большую свободу действий.
Вероятно, гитлеровское командование не доверяло служебному рвению большинства своих летчиков и поэтому предпочитало, чтобы командиры водили их «на привязи».
Мы опасались, что в этот раз нам придется садиться на запасной аэродром, так как наш будет разбит. Но оказалось, что ни один вражеский самолет не прорвался даже сквозь первое кольцо ПВО Москвы. В последующие ночи мы часто встречали вражеские девятки и даже пытались перехватить их. Самолеты противника просматривались на фоне вечерней зари, нас же, идущих с востока, они не видели. Мы решили пройти строго под ними и прошить строй из крупнокалиберного пулемета. Идея заманчивая, но нам так и не удалось ее осуществить: то поздно обнаружим цель, то не успеваем к ней подстроиться. Ведь встречные скорости складываются, замешкался на какое-то мгновение — и цель упущена.
Замысел зародился не только у нас, и исполнить его посчастливилось летчику Курбатову, с которым я еще до войны служил в одном отряде. Заметив прямо перед собой гитлеровцев, он приказал стрелку приготовиться и пошел на сближение. В воздухе при сближении, да еще ночью, трудно сразу различить, кто выше, кто ниже. Курбатов точно провел машину под строем противника, и в это короткое мгновение встречи стрелок успел сбить один самолет гитлеровцев. Молодец Курбатов! С удовольствием пожал бы ему тогда руку. Но он служил в другом соединении, и об этом случае мне рассказывали его товарищи.
В эти же октябрьские дни появилась у нас новая забота: некоторые из нас стали приводить за собой «хвосты».
После перелета линии фронта на обратном пути мы, как правило, включали аэронавигационные огни во избежание случайного столкновения в воздухе. Огоньки других самолетов на своей территории не настораживают, знаешь, что это свои. Но вот однажды при посадке нашего самолета другой, идущий следом, открыл по нему огонь, затем потушил огни, прошел над аэродромом и безнаказанно скрылся. Некоторое время спустя гитлеровцы обстреляли подобным образом еще один самолет и основательно его продырявили. После этого случая приходилось быть начеку, следить, нет ли За тобой «хвоста».
«Хвост», как правило, идет немного ниже, его зачастую трудно разглядеть, а он нас видит по вспышкам из выхлопных патрубков мотора. Что предпринять? Надо маневрировать: резко «клюнуть» вниз метров на пятьдесят. Если «хвост» есть, он станет виден на фоне неба либо тоже по выхлопным патрубкам. Иногда замечаешь идущий сзади самолет и без снижения. Теперь задача — уйти от него. Это не так уж трудно. Если сзади свой, то он будет идти своим курсом, не обращая на тебя внимания, если это «хвост», то он пойдет следом. Чтобы удостовериться, меняешь курс градусов на сорок пять. Отвязался? Нет, тоже повернул. Значит, чужой. Можно открывать огонь. Но нет, пока не стоит. А вдруг это кто-то из молодых наших летчиков? Бывает и такое. Лучше уйти. Делаешь еще один поворот, на этот раз в противоположную сторону. Самолет не отстает. Теперь почти убежден, что это «хвост», и решаешь окончательно от него избавиться. Бросаешь машину вниз, разворачиваешься на 180 градусов и несколько минут идешь обратным курсом. В таких случаях преследователь, как правило, теряет тебя из виду. После этого ложишься на прежний курс и продолжаешь полет. Этот маневр делали почти все, кто замечал за собой «хвосты», и приводить их стали реже. Не везло только некоторым молодым экипажам, которые еще не умели тщательно следить за воздухом.
Для того чтобы избавиться от выхлопных вспышек, сконструировали специальные глушители — короткие трубы с пакетом сеток внутри. Выглядели они очень невзрачно, на света не пропускали. Их надо было испытать на самолетах в боевых условиях. Испытания показали, что глушители заметно скрадывают мощность мотора, и летчики отказались от них. Решили, что лучше усилить бдительность всего экипажа в воздухе, нежели поступиться мощностью моторов. Она нам очень дорога, особенно на взлете…
После Октябрьских праздников мы снова перелетели на другой аэродром, имея задачей взаимодействие с наземными войсками Сталинградского фронта. Начались налеты на аэродромы противника и железнодорожные магистрали.
Район действия простирался до реки Айдар, где в 25 километрах западнее Старобельска находится мое родное село, в котором остались отец, сестры, родственники. Как они там, живы ли? Взглянуть хотя бы одним глазом…
Пролетая однажды над железнодорожным перегоном Морозовская — Лихая, я сказал Рогозину:
— А ведь мы сейчас почти на моей родине.
— Ты здесь родился?
— Да, немного западнее есть такое село — Булгаковка.
— Давай пройдем, посмотрим.
Ночь ясная, лунная, задание выполнено, повторного вылета в эту ночь не планировалось, и я решил свернуть немного. С высоты 500 метров всё видно, как днем. Шли мы вдоль левого берега Донца. Вскоре показались знакомые с детства места — светлые залысины Меловых гор. А вот и река Боровая. Слева Крутой Яр, где я водил лошадей в ночное. Наконец, родное село. У дома отца стоят великаны-тополи.
Я провел самолет на бреющем полете над самым домом. Всё как будто на месте, ничего не изменилось. Жаль, что никто меня не видит в этот глухой полночный час, спят мои родные и не знают, что я был рядом. Сделав круг над селом и мысленно пожелав всем спокойной ночи, я взял курс на свой аэродром.
Много позже я узнал, что не все, оказывается, спали в родном селе в ту ночь. Осенью 1945 года я приехал погостить. Меня спросили, не я ли пролетал над селом поздней осенью 1942 года. Когда я ответил утвердительно, родные дружно заговорили:
— Мы так и знали, что это ты, так и думали. Действительно, место глухое, самолеты над селом — редкое явление, да еще на малой высоте. Нетрудно было догадаться, кому понадобилось пролететь здесь. Немцев в то время в селе не было, но всё равно событие это местные жители держали в секрете.
В середине ноября к нам прибыл новый командир полка, Герой Советского Союза полковник Балашов — четвертый за мою бытность.
Очень строгим командиром был полковник Новодранов. Строгим, но справедливым и чрезвычайно внимательным. Он не спускал ни одного нарушения, но замечал и хорошее. В полку его искренне любили, глубоко уважали и не жаловались на строгость. Уж если заслужил — получай-ка сполна по заслугам и не оправдывайся.
Когда Новодранов стал командовать дивизией, к нам пришел подполковник Микрюков. Этот с ходу натянул поводья, на разборах боевых полетов бывал грубоват. Разбор полетов превращался иногда в разнос. Так было раза три. Потом его, как видно, поправили вышестоящие товарищи, и он быстро перестроился: зря уже не придирался, голоса не повышал, руководил по-деловому. Естественно, отношение к нему изменилось к лучшему, командира полка стали не столько бояться, сколько уважать.
Новодранов и Микрюков погибли. Вечная им память!
Третьим командиром полка был Тихонов. Первоклассный летчик, он сам часто летал на боевые задания, много внимания уделял боевой подготовке молодых экипажей, почти всё время находился на аэродроме. Однако, увлеченный летной работой, Тихонов упускал некоторые другие стороны жизни полка, множество вспомогательных дел, связанных с внутренним распорядком, с бытом личного состава.
И вот — полковник Балашов. Как он поведет себя?
Новый командир полка вошел в русло боевой деятельности как-то незаметно, естественно. Чувствовалось, что у этого человека за плечами немалый опыт работы с людьми, руководства воинской частью.
В обыкновенной обстановке он был прост, разговаривал с подчиненными мягко, спокойно, с доброй улыбкой. Располагал к этому человеку свойственный ему легкий юмор. В деловой же обстановке тон его менялся, приказания отдавались четко, ясно, категорично. Нам он понравился.
Главное внимание Балашов сразу же уделил средствам связи. Полк и раньше был оснащен необходимой аппаратурой, но организация связи была далека от совершенства. По-настоящему никто не использовал ни ближней переговорной установки для связи с экипажами, ни пеленгаторов. Экипажи в основном водили самолеты по РПК[15]. Теперь же всё пошло по-иному. Молодые экипажи были буквально на привязи у пеленгатора, и это значительно сократило число случаев невозвращения самолетов на свой аэродром. А использование ближней радиосвязи дошло до такого совершенства, что руководитель полета управлял каждым экипажем на старте, в полете и во время посадки. Особенно хорошо это получалось, когда мы летали с прифронтовых аэродромов.
В декабре заболел мой старый, испытанный друг штурман Рогозин, и мне приходилось летать с другими штурманами. Всё это были опытные мастера своего дела, хорошие товарищи. Они прекрасно поражали цели, прекрасно ориентировались, и всё же не могли заменить мне Рогозина. Ведь «свой» штурман — это как член семьи, в которой все понимают друг друга с полуслова.
Подробно хочется рассказать о штурмане Зайце. Это был застенчивый человек с какой-то извиняющейся улыбкой, которая как бы говорила: «Не взыщите, уж каков есть…» Военная форма сидела на нем мешковато, словно он только вчера надел ее. Он плохо видел, но не признавался в этом, а близорукость мешала ему ориентироваться в воздухе. Молодые, неопытные летчики летали с ним неохотно, поэтому Заяц считался у нас «запасным» штурманом. Обычно его планировали в те экипажи, где временно выбывал основной штурман. Так он и перебивался.
Несмотря на технические усовершенствования, визуальная ориентировка оставалась всё же основой самолетовождения, и поэтому положение Зайца как штурмана казалось незавидным. Но он был столь душевным и незлобивым человеком, так любил свою профессию и так мучился, когда оставался на земле, что никто из нас, «старичков», не мог отказаться, когда его планировали в полет вместо выбывшего временно «своего» штурмана.
Нужно было видеть, как преображался этот человек, когда готовился к полету, какое вдохновение и торжественное выражение было у него в эти минуты, как он внимательно выслушивал и записывал все указания перед вылетом и как ему хотелось понравиться экипажу.
Такую старательность можно было наблюдать только у некоторых новичков.
В штабе знали о недостатке Зайца, и штурман полка подполковник Морозов, сам много летавший, обычно планировал Зайца в полеты по крупным целям. При массированном налете цель видна за много километров. Не мы первые, кто бомбит ее, уже видны образовавшиеся пожары, так что найти и поразить ее не сложно.
Когда Зайцу удавалось разглядеть какой-либо крупный ориентир, для него это было целым событием. Радость его передавалась всему экипажу. После удачного полета он вел себя с достоинством человека, совершившего подвиг. После неудачного — выглядел по-детски огорченным, хлопал себя ладонью по лбу и причитал:
— И как это у меня получилось? Никогда такого не было…
Он мечтал после войны сразу же демобилизоваться, вернуться на Украину и работать на водяной мельнице. Исполнились ли скромные желания этого хорошего, но ка — не знаю…
Сорок второй год подходил к концу. Год неимоверного напряжения физических и духовных сил всего советского народа, великих испытаний, выпавших на долю нашего социалистического государства. Год титанической борьбы — один на один — с жестоким и коварным, до зубов вооруженным врагом, поработившим почти всю Европу.
В канун нового, 1943 года был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР о присвоении звания Героя Советского Союза авиаторам, особо отличившимся в боях с немецко-фашистскими захватчиками.
Семья Героев в нашем полку значительно возросла. А. И. Молодчему звание Героя было присвоено вторично. Должен отметить, что это был первый человек, на груди которого в годы Великой Отечественной войны засверкала вторая Золотая Звезда, если не считать С. П. Супруна и Б. Ф. Сафонова, которые удостоены звания дважды Героя посмертно. Звание Героя Советского Союза в нашем полку также присвоено: А. М. Краснухину, И. Ф. Андрееву, С. И. Куликову, А. Д. Гаранину, М. В. Симонову, Г. И. Несмашному.
А мой личный вклад в дело борьбы с гитлеровскими захватчиками составил в 1942 году сто тридцать четыре боевых вылета.
Война была в самом разгаре. Впереди еще много неизвестного, неизведанного. Предстоит титаническая борьба по разгрому ненавистного врага, зубами и когтями вцепившегося в священное тело нашей Родины. Предстоит еще сломать эти зубы и когти, переломать хребет, изгнать со своей земли фашистскую гадину и уничтожить. Предстоит напряженнейшая борьба, вплоть до Победы.
Сталинградская группировка гитлеровцев была окружена, но еще не уничтожена, и в январе 1943 года наш полк снова перебросили под Сталинград.
На первых порах мы действовали, как обычно, ночью, но по мере сужения кольца цель становилась такой, что ночью ее обрабатывать было рискованно, можно было по ошибке ударить по своим, и полк перешел на дневное бомбометание.
Давно наши летные экипажи не работали днем. Всё казалось в диковинку: видно, как на ладони. Даже какое-то неудобство ощущаешь от того, что кругом всё видишь, будто с тебя сняли какое-то покрывало, и ты сам теперь на виду у всех, и даже как-то внимание распыляется, отвлекается от основного. Но цель хорошо просматривалась, бомбы ложились точно, сопротивления со стороны противника почти никакого ни с земли, ни с воздуха.
Работали мы напряженно, совершали по два-три вылета в день.
Так прошло несколько дней. Но вот однажды в воздухе появилась большая группа немецких истребителей. Наши самолеты летали в одиночку, и гитлеровцы начали за нами охотиться. Кое-кого из наших сбили, сбивали и мы вражеские машины. Как потом выяснилось, на аэродромах противника было сосредоточено много самолетов разных назначений, в частности транспортных; по-видимому, гитлеровцы замышляли эвакуировать на них часть своих войск.
В числе других экипажей летчик Михаил Тимофеевич Писарюк и штурман Павел Андреевич Таченков получили задание уничтожить РРАБами[16] большое скопление вражеских самолетов на аэродроме «Питомник». Задание было настолько важным и ответственным, что о ходе его выполнения командир корабля обязан был докладывать лично командующему АДД[17] Голованову, который находился на командном пункте под Сталинградом.
Это было 21 января. Экипаж Писарюка вылетел на задание. Уже на боевом курсе самолет атаковали два истребителя. Маневрировать невозможно — боевой курс. Истребители атаковали — один сверху, другой сзади снизу.
Стрелок-радист Павел Николаевич Наварнов открыл огонь из турельного пулемета, и вражеский истребитель был сбит. Охваченный пламенем и черным дымом, он рухнул на землю.
Нижний стрелок был «подсажен» из другого экипажа для тренировки, по неопытности он не сумел отразить атаку второго истребителя. Два снаряда попали в самолет: один в кабину стрелков, другой разорвался под кабиной летчиков, и она загорелась. А цель — вот она! Около трехсот самолетов один к одному стоят на окраине аэродрома.
Во что бы то ни стало выполнить задание — поразить цель! Секунда, еще секунда. Хладнокровие командира помогает штурману правильно прицелиться — бомбы сброшены. РРАБы накрыли большую площадь. Внизу бушует пламя, но и самолет объят огнем. У летчика загорелись комбинезон и шлемофон, но он продолжает вести самолет — надо уйти с вражеской территории, поближе к своим.
— Приготовиться к прыжку! Прыгать по моей команде! — приказывает командир.
— Товарищ командир, — докладывает Наварнов, — стрелок ранен, сам выпрыгнуть не сможет!
— Помогите ему. Вытолкните, выдернув за него кольцо, потом прыгайте сами. Поживей.
Все выпрыгнули, теперь очередь командира, но он, оказывается, не может выдернуть ноги. Взрывом снаряда покорёжило обшивку и зажало унты.
Писарюк открыл колпак, пламенем обдало лицо, вмиг обгорели брови, веки. Глаза ничего не видят. С трудом выдернул ноги из унтов и в одних носках выбросился на парашюте. А мороз до 40 градусов.
Горящий самолет упал и взорвался. Тут же приземлился и летчик. И первая мысль: все ли живы, где приземлились? Нужно осмотреться, но сделать это трудно — веки обожжены.
Писарюк приземлился возле окопов нашего переднего края, и бойцы втащили его в блиндаж. Остальные приземлились немного раньше на нейтральной полосе, но советская пехота зорко следила за горящим самолетом. Парашютистов прикрыли огнем из всех видов стрелкового оружия, что дало им возможность спастись. Раненого стрелка, как и приказал командир, Наварнов вытолкнул в люк и выдернул вытяжное кольцо.
Экипаж получил необходимую помощь. Писарюку растерли спиртом и укрыли одеялом ноги, смазали обожженное лицо. Командир корабля сразу же попросил связать его с командующим и доложил о выполнении задания, о положении экипажа.
— Где вы находитесь? — спросил А. Е. Голованов.
Писарюк сообщил. И услышал в ответ:
— Хорошо. Ждите самолет.
На следующий день командующий прислал самолет, и экипаж был вывезен на свою базу.
Сталинградская битва закончилась. Большие потери понесли мы под Сталинградом, многих товарищей недосчитались, по победа в этой гигантской битве осталась за нашим народом, за Советской Армией. И поэтому, когда нам вручили медали «За оборону Сталинграда», мы носили их с особой гордостью.
В историческую победу на Волге большой вклад внесла авиация дальнего действия, в состав которой входил и наш 2-й гвардейский полк. Командующий авиацией дальнего действия А. Е. Голованов всё время находился на переднем крае, координировал с командованием наземных войск боевые действия авиации, а мы, экипажи самолетов, чувствуя четкую организацию наведения на цель, летали уверенно.
Достойную оценку заслугам авиации дальнего действия в Сталинградской битве дал Маршал Советского Союза Г. К. Жуков.
«…Помогли сталинградцам удары авиации под командованием А. Е. Голованова и С. И. Руденко, а также и артиллерийские обстрелы с севера войск Сталинградского фронта по частям 8-го армейского корпуса немцев.
Необходимо отдать должное воинам 24-й, 1-й гвардейской и 66-й армий Сталинградского фронта, летчикам 16-й воздушной армии и авиации дальнего действия, которые, не считаясь ни с какими жертвами, оказали бесценную помощь 62-й и 64-й армиям Юго-Восточного фронта в удержании Сталинграда»[18].
Свой самолет я называл «старушкой». С облупившейся краской, весь в заплатах, он заслужил это уважительное название. Больше года на фронте, сто пятьдесят боевых вылетов и столько же, если не больше, полетов, не связанных с боевыми заданиями. Шесть выработанных моторесурсов. А «старушка» всё такая же: капризная и норовистая на взлете и послушная, летучая, маневренная в полете. Выносливая, трудолюбивая, неприхотливая, как наша русская крестьянская лошадка, она была для меня словно живым существом. Я разговаривал с ней, как с живой, понукал ее, иногда просил, уговаривал, иногда ворчал за излишнюю строптивость. И она отвечала мне пониманием. Со временем мне стало даже казаться, что машина оберегает меня, и если я до сих пор жив и невредим, то только благодаря ей.
И вот настало время расставаться нашему экипажу со своим боевым другом, с самолетом № 38. «Старушка» наша действительно достигла «пенсионного возраста» и дальнейшую свою деятельность может проводить только в мирной обстановке и «на общественных началах». Самолет полностью выработал свои ресурсы и согласно инструкции в работе с боевой нагрузкой не мог быть использован. А инструкция есть инструкция, и никто не брал на себя смелость её нарушить, несмотря на мои настойчивые просьбы не отнимать у меня полюбившуюся машину. Главный инженер корпуса полковник Гаткер, успокаивая меня, сказал:
— Дорогой товарищ! Тебе открыт доступ к самолетному парку. Выбирай любую машину, облетай хоть все самолеты, которые мы получили, и выбирай любой. Ну, а «старушку» надо списать. Она честно выполнила свое предназначение.
Пришлось подчиниться. Собрал я весь экипаж, и летный и наземный, и мы провели нечто похожее на митинг. Припомнили биографию нашей «старушки», все её ранения, все награды, которые получил экипаж за время работы на этом самолете — что-то около 20 наград. Я за безаварийную работу на этом самолете дважды получал денежную премию по пять тысяч рублей и от имени всего экипажа внес эти деньги в фонд обороны. Мне хотелось перечень заслуг «старушки» выгравировать внутри кабины, но техник сказал, что они записаны в формуляре самолета. Мы все расписались в формуляре и торжественно, с благодарностью и легкой грустью расстались со своим верным боевым «конем».
Вскоре его перегнали на далекий тыловой аэродром, и он стал нести скромную, но необходимую для фронта службу. На нем готовили новые экипажи, которые затем поступали к нам как пополнение взамен выбывших.
Новый самолет, который я выбрал, первое время казался мне каким-то вялым, малоподвижным. Не было той «резвости», что у моей «старушки». Несколько раз я его облетал, переделал оборудование по своему вкусу. Техники снова приспособили кресло для того, чтобы можно было лететь полулежа, — снова те же подушки на сиденье и под спиной, — и боевая работа продолжалась.
Я хотел было сохранить за самолетом прежний номер — 38, но это было связано с большой бумажной волокитой. А поскольку без опознавательного знака летать нельзя, мы назвали мой самолет «Запорожец» и вывели это название крупными красными буквами на фюзеляже.
Некоторое время экипаж оставался без постоянного техника, потом за самолетом закрепили коренастого крепыша по фамилии Строгий. Не знаю, где он служил прежде, но я сразу заметил, что Строгий халатно относится к своим обязанностям. Машина перед полетом оставалась такой же грязной, как и после посадки. Я сделал ему замечание, но Строгий, как видно, принадлежал к числу тех самоуверенных людей, которых трудно пронять.
— Главное, чтоб моторы работали исправно, — небрежно ответил он.
Начни он оправдываться, я бы, наверно, простил ему на первый раз и полетел бы как ни в чем не бывало. Однако тон его, его отношение к машине меня задели. Задание уже было получено, дело происходило перед запуском моторов, экипаж занимал места. Но я резко скомандовал:
— Отставить! Самолет в воздух не пойдет по неисправности. Позовите инженера эскадрильи. Немедленно позовите!
Инженер встревожился.
— В чем дело? — поинтересовался он.
— Запасной самолет есть в эскадрилье? — спрашиваю.
— Есть тридцать седьмой, Краснухина.
— Прошу приготовить его к вылету.
— Уже готов. А в чем неисправность вашего самолета?
— Техник вам доложит сам.
На задание мы полетели на другом самолете, а товарищи по службе объяснили Строгому, что так дело у него не пойдет, посоветовали ему перестроиться и содержать машину в образцовом порядке, чтобы от командира экипажа не было никаких замечаний. Уж так, мол, здесь заведено.
Надо сказать, что невылет самолета по вине техника — это для виновного страшнее любого наказания. Строгому пришлось обуздать свое самолюбие. Он стал относиться к машине лучше, но я долго скупился на похвалы, пока не начал полностью доверять ему.
Позже наши отношения наладились. Строгий оказался прекрасным специалистом, патриотом своего экипажа. И наше доверие было для него лучшей наградой, да и правительственными наградами его тоже не обошли.
В течение всей войны технический состав всех спецслужб ревностно сохранял честь специалиста и не допускал ни одного случая срыва вылета самолета по вине той или иной службы.
Вспоминается такой случай. Завершение Сталинградской битвы. Предельное напряжение работы полка. При подготовке машин ко второму боевому вылету в одном самолете была обнаружена неисправность: отказал один из приборов, контролирующих работу моторов. Конструкция установки прибора такова, что для его замены необходимо раздеться по пояс и только тогда с трудом можно добраться до датчиков прибора. Стало быть, самолет не выйдет на боевое задание по вине спецслужбы.
Но техники не могут этого допустить. И вот на ветру, при 38-градусном морозе, техник по приборам Иван Федорович Максимов и механик Борис Георгиевич Шрейдер устранили неисправность. Самолет вовремя пошел на второй боевой вылет.
В первых числах апреля почти всё время стояла нелетная погода, но со второй декады синоптики обещали улучшение погоды, и мы начали готовиться к полетам в глубокий тыл врага, в Восточную Пруссию. Вскоре состоялся и вылет. Со дня последнего нашего налета на Кенигсберг прошло немало времени. Мы рассчитывали на внезапность, но гитлеровцы были уже научены горьким опытом. Только первым двум-трем самолетам удалось прорваться незамеченными. К нашему приходу всё небо было усеяно разрывами зенитных снарядов; противник открыл шквальный и в большинстве случаев прицельный огонь. С большим трудом удалось отбомбиться и вырваться из этой круговерти.
На обратном пути от цели я решил свернуть от маршрута и проверить давно интересовавший меня один важный объект. И себя, свою память проверить — не забыл ли, найду ли.
Невдалеке, слева по маршруту на Кенигсберг, рассыпана серия маленьких озер с характерной конфигурацией. На берегу одного из таких озер по ниточке однопутки железной дороги были замечены какие-то блестящие сооружения.
Однажды немцы предупредили нас, что маршрут временно отклоняется влево на 10 километров. На карте была указана линия маршрута и тут же приложено письменное предупреждение: в случае отклонения от маршрута самолет будет расстрелян без предупреждения.
Пролетая по новому маршруту, я заметил, что на берегу одного из озер, куда вела нитка железной дороги, расположен крупный склад горючего, состоящий из больших и малых серебристых емкостей, ряда низких строений. В стороне было замечено две батареи зенитных орудий. Интересное открытие!..
Такой же склад был расположен на прежнем маршруте. Но мы его не видели. А когда наш маршрут изменили, да еще с таким грозным предупреждением, это настраивало на определенные размышления: «Интересно, что там происходит на старом маршруте? Как подглядеть? Свернуть с маршрута — собьют, а выяснить хочется».
Это было весной 1941 года. События назревали со зримой настойчивостью — мы это замечали. Предупреждение немецкой администрации вполне реально, мы это понимали. Но тем не менее…
И вот однажды на обратном пути из Германии я решил подглядеть. В этом полете я летел вторым пилотом. Но, по договоренности, туда весь полет вел машину первый пилот, обратно веду я. Погода пасмурная. Низкие сплошные облака. Моросит дождь. Идем под облаками. Временами в облаках. Лучшего времени не подберешь. Сама природа создала условия для «потери ориентировки». И я решился. Я знал, что если я об этом скажу первому пилоту, он не разрешит, и я решил действовать самостоятельно. В случае обнаружения скажу, что заблудился.
И вот я иду по старому маршруту. То нырну в облака, то вынырну. Всё — на месте, всё в порядке. В чем же дело? Я было уже разочаровался, как вдруг передо мною на маршруте открылись огромные строительные работы, очень много техники, ведутся работы по маскировке емкостей горючего — их обсыпают землей, обкладывают дерном, прячут от посторонних глаз. Разве зря это? Оказалось, здесь расположен большой склад, о котором мы и понятия не имели. Он расположен в лесу и просматривался только по вертикали.
Всё ясно. Достаточно. И я нырнул в облака и свернул в сторону своего маршрута. Первый пилот всё же заметил, что мы идем в стороне от маршрута, но всё обошлось.
А через несколько дней снова было разрешено летать по старому маршруту. На этот раз я летал с Александром Краснухиным. Он первым, я — вторым пилотом. От Саши у меня секретов нет, и я ему всё рассказал о том полете. Тщательно всматриваемся, где то место. Склада и в помине не было. Всё засыпано землей, заложено дерном, засажено деревьями — не отличить от окружающей местности, и только когда всмотришься с небольшой высоты, можно заметить курганы на месте емкостей.
Как вы думаете? Что можно предположить, наблюдая тщательную маскировку таких объектов невдалеке от нашей границы? Ответ напрашивается сам собой, и поэтому возникает вопрос: а как же обстоит дело с тем складом, который мы наблюдали слева от маршрута по пути на Кенигсберг, у характерного озерца в лесу? Оказывается, и он так же тщательно замаскирован. Замаскированы и зенитные батареи.
Вот этот объект с характерными ориентирами и интересовал меня сейчас. Погода была безоблачная, лунная. Воздух прозрачен. Видимость прекрасная. Такая погода настраивает человеческие души на лирический лад. Ярко светит луна, будто перемыты и начищены до блеска звезды…
Бомбили мы почти на предельной для нашего самолета высоте. Отойдя от цели, идем со снижением на приглушенных моторах, чтобы лучше рассмотреть интересующий нас объект и чтобы не обнаружить себя.
Да, всё на месте. Всё оставалось таким, каким отпечаталось в моей памяти. Я ничего не забыл.
Цель обнаружена. Её надо уничтожить, и я это сделаю, как только представится возможность. Я не успокоюсь, пока этого не сделаю. С этой мыслью мы и продолжали полет по маршруту домой.
Полет продолжался десять с половиной часов: для наших самолетов того времени — почти рекорд продолжительности пребывания в воздухе. Десять с половиной часов в воздухе, в боевой обстановке, да еще ночью, без смены, так как наш самолет пилотировался одним человеком… Это потребовало от меня большой выносливости. Особенно досаждала мне больная спина. Тяжело было вести самолет не только сидя, но и полулежа.
В районе посадки погода резко ухудшилась. Низкая, местами до земли, рваная облачность, дождь. Луна зашла — темно, ничего не видно. Спускаться под облака рискованно из-за малой высоты. На чужие аэродромы садиться я не любил, и пришлось «утюжить» воздух до рассвета невдалеке от своего аэродрома.
А на рассвете на бреющем полете пришли домой и сели.
— Где сели? — таким вопросом встретил меня инженер дивизии Дороговин.
— Как где? — не понял я вопроса. — Дома сел.
— Я вижу, что дома, я спрашиваю: где садились по пути домой?
— Не понимаю вашего вопроса, товарищ инженер. Где взлетел, там и сел.
— Не может этого быть. Не могли вы находиться в воздухе почти одиннадцать часов, — Он повернулся к технику: — Принесите барограмму с самолета «Запорожец».
Принесли барограмму. Инженер посмотрел её, пожал плечами.
— Да, посадки не было. Но это невероятно! Как вы ухитрились продержаться в воздухе столько времени?
Я представил расчет горючего перед полетом, данные о фактическом расходе и остатке, и получилось, что я мог находиться в воздухе еще полтора часа. Итого предельная продолжительность полета, не считая аварийного запаса, — двенадцать часов. Таковы возможности нашего самолета. Справедливости ради надо заметить, что, конечно, не один я в полку умел как следует использовать их. Были случаи, когда некоторые товарищи по необходимости держались в воздухе столько же и даже дольше.
По этому поводу авиаконструктор С. В. Ильюшин сказал:
— Мы, конструкторы, зачастую даже не предполагали, чего добиваются летчики от наших самолетов. Истинно массовое, военное, боевое испытание самолетов — самое правильное испытание. И мы будем в своей работе придерживаться этого курса.
Так оно и было. Все нововведения, прежде чем внедрить их в серийное производство, конструкторы испытывали в боевой обстановке.
Однажды С. В. Ильюшин пригласил большую группу летчиков-ветеранов и попросил дать оценку пилотской кабине самолета ИЛ-6 — бомбардировщика повышенной грузоподъемности. Каждый из нас побывал в кабине, и никто не одобрил ни её остекления, ни расположения приборов.
Конструкторы кабины пытались разубедить нас, по Сергей Владимирович оборвал их:
— Мнение товарищей самое объективное. Не пытайтесь их переубедить. Это наши лучшие советчики, и я с ними вполне согласен.
Не знаю, как сложилась дальнейшая летная судьба машины осмотренной нами модели. Что касается нас, то до самого конца войны мы летали на испытанном труженике ИЛ-4.
Вскоре мы снова получили задание бомбить Кенигсберг. Я уже говорил, что на дальние цели планировались только опытные экипажи, а их было не так много. Мы с Рогозиным решили «усилить» один из молодых экипажей. В звене был экипаж летчика Коваля. Сам Коваль уже летал на боевые задания, а штурман его Самыгин не имел еще ни одного боевого вылета. Мы условились, что я полечу с Самыгиным, а Рогозин — с Ковалем. В штабе долго с нами не соглашались, но мы всё же настояли на своем.
Перед полетом я пригласил к себе молодого штурмана и стал проверять его знания. Задал несколько теоретических вопросов — чувствую, что парень подкован неплохо. Потом пошли вопросы технического характера. Поговорили о том, как вести себя в непредвиденных ситуациях. Затем вопросы практической навигации: радиомаяки, светомаяки, пеленгация…
Самыгин отвечал толково, но видно было, что ему нелегко дается неожиданный «экзамен». Спрашиваю:
— Как думаете, для чего я вас пригласил?
— Чтобы проверить знания своего подчиненного.
— Ну, а еще для чего?
— Наверно, возьмете меня в полет.
— Да, вы полетите со мной на задание.
— С кем? — оживившись, спрашивает штурман.
— Я уже сказал — со мной.
— Нет, я спрашиваю с кем, с каким штурманом я полечу?
— Я летчик, вы — штурман, — сказал я.
— Да что вы, товарищ командир… Вы шутите? Я не верю… Я…
— Не верите? Или в себе не уверены?
— Почему же? Я готов, я вполне…
— Вот и я в вас уверен. Готовьтесь к заданию.
Для него это было волнующим событием. Первый самостоятельный полет на боевое задание, да еще в глубокий тыл врага!
До самого взлёта молодой штурман чувствовал себя как на иголках: пустят или не пустят? На его вылет сначала не соглашался штурман полка Морозов: «Как-то не по форме получается, кто будет отвечать в случае чего?» Я сказал, что всю ответственность беру на себя, так как полностью уверен в Самыгине.
Весть о моей затее дошла до штаба корпуса. Прибыл штурман корпуса. Началась детальная проверка подготовки Самыгина. Я предложил проверить и мои знания вспомогательной навигации. Спорам и сомнениям положил конец комиссар корпуса генерал Федоров. Штурман по профессии, он часто летал с разными летчиками, в том числе и со мной, на боевые задания. Он сказал:
— Если Швец доверяет штурману, с ним можно согласиться. Я с ним не раз летал и хорошо знаю — он человек требовательный и зря ручаться не будет. Пусть летит.
И мы полетели. После взлёта Самыгин признался:
— Никогда не думал, что мне разрешат полет.
Потом через некоторое время спросил:
— А нас не вернут обратно? Погода на маршруте портится…
Я успокоил его, сказав, что погоду беру на себя.
Задание было выполнено. Цель мы поразили с исключительной точностью.
Даже скупой на похвалы Вася Максимов восхищенно произнес: «Вот это да! Прямо в гущу эшелонов».
А тот объект в лесу у меня из головы Не выходит, на обратном пути я снова свернул с маршрута и приказал штурману набросать на бумаге схему участка, на котором был запрятан интересовавший меня объект. Схема получилась точная, хорошо привязана к крупным ориентирам. Найдена точка цели на крупномасштабной карте.
Теперь нужно только разрешение командования на уничтожение этого объекта.
На обратном пути, на средней высоте, мы скоро вошли в облака, и полет продолжался по приборам. Обстановка была спокойной, расслабляющей.
Но вот началось обледенение. Нужно было включить антиобледенитель, управление которым находится у штурмана.
— Штурман! — позвал я.
Ответа не слышно. Я снова позвал — опять ни звука. Чем он так увлекся?
Энергично опускаю нос самолета, затем беру резко ручку на себя.
Человек, сидящий в носовой кабине, обыкновенно довольно чувствительно воспринимает подобные эволюции корабля.
— Штурман!
— Я вас случаю.
— Предупреждаю, если зовет командир, бросай все свои дела и отзывайся.
— Есть, товарищ командир!
— Включи обледенитель.
— Есть!
Обледенение было очень интенсивным. Антиобледенитель обслуживал только винты и ветровые стёкла, остальные части самолета покрывались льдом. Наконец недалеко от дома мы вышли из облаков, но ледок всё же привезли с собой на аэродром. По пути использовали все средства навигации, необходимые при вождении самолета вслепую.
Задание выполнено успешно, и после полета всякие сомнения штурмана рассеялись. Но Самыгин сам подошел ко мне.
— Вы меня извините, товарищ командир. Когда вы меня звали, я молчал не потому, что был занят. Я просто уснул.
— «Просто уснул»… Вы знаете, что значит в воздухе уснуть?
Если штурман «просто уснул» или другой член экипажа — это еще полбеды. Летчик тряхнул самолетом — мертвый проснется. А если летчик «просто уснет» — он может больше не проснуться.
Я уже рассказывал, как мы боролись с сонливостью, но иногда она побеждала. Бывало, ведешь машину на обратном пути — всё тихо, спокойно. Сидишь за штурвалом, посматриваешь на светящиеся стрелки. Все, как солдатики, стоят на своих местах. Мысли плывут свободно, сменяя одна другую. Расслабляешься, впадаешь в легкое полузабытье. Внезапно в уши резко врывается шум моторов, которого ты до этого совсем не слышал. Руки судорожно сжимают штурвал, взгляд на приборы — фосфоресцирующие «солдатики» разбежались кто куда, почувствовав свободу, и ты начинаешь их собирать снова. Хорошо, если сразу сообразишь, кто из них куда убежал.
Несколько секунд, а самолет, опустив нос, круто меняет режим, теряет высоту и выводит летчика из дремы.
Иногда, чтобы не уснуть, приходилось искусственно усложнять полет: расстраивать синхронность работы моторов, а потом снова налаживать её, изменять шаг винта. Бывало, мы просто пели или слушали музыку приводной.
Короче говоря, сонливость в полете была делом обычным. Нет ничего удивительного, что мой молодой штурман в своем первом продолжительном полете не выдержал и «просто уснул».
16 апреля мы получили задание уничтожить склад горючего в г. Данциге. Погода на маршруте была неустойчивой, поэтому на всякий случай нам, как запасную цель, указали Кенигсберг. Её должны были бомбить другие экипажи.
И на этот раз я решил взять штурманом Самыгина. Теперь в штабе полка не возражали против его полета. Возражал только Рогозин. В прошлый полет они с Ковалем прекратили выполнение задания из-за плохих метеорологических условий, и теперь Рогозин хотел снова лететь в составе своего экипажа.
— Ничего, отдохни, Георгий, — сказал я. — Для тебя это просто очередной вылет, а для молодого штурмана — наука, опыт. Слетаю с ним еще разок. Для разнообразия.
Мы с Самыгиным подробно разобрали все недостатки, допущенные в предыдущем полете, и тщательно подготовились к очередному. Должен сказать, что с молодым штурманом мне даже понравилось летать. Его рвение, энтузиазм передавались и мне, я как бы переживал возвращение собственной молодости.
Запасная цель была открыта. Висели САБы. Рвались бомбы, от образовавшихся пожарищ город застилало черным дымом. В небе шарили прожекторы, рвались на разных высотах зенитные снаряды. Медленно шарит широкий, но неяркий луч прожектора, синхронно связанного со звукоулавливателем. За ним послушно прощупывает пространство целая серия тонких, ярких лучей. Вот широкий луч зумирает, а остальные, как по команде, устремляются в указанную им сторону, скрещиваются в одной точке, и в центре этого светового узла поблескивает силуэтик самолета…
Не раз и мне приходилось попадаться в это грозящее гибелью скрещение лучей. Впечатление такое, будто бы тебя внезапно выставили на всеобщее обозрение, а вокруг тысячи устремленных на тебя злобных вражеских глаз. Понимаешь, что тебя видят, в тебя целятся, по тебе стреляют, и нет никакой возможности защищаться, — только уйти, ускользнуть от слепящих лучей. Время останавливается, а вместе с ним останавливается и движение, и ты будто зависаешь в воздухе…
На сей раз мы не участвовали в сражении над запасной целью, смотрели на происходящее со стороны. Как в кино. Она оставалась справа. Мы шли дальше, нам предстояло бомбить основную цель.
Пролетев немного дальше, мы заметили впереди ниже нас сплошную облачность. Интересно, открыта цель или закрыта? И я решил идти на основную цель, а если она закрыта — возвращаться и на обратном пути бомбить запасную.
Летели мы почти на предельной высоте и, подлетая к цели, обнаружили, что она полностью закрыта облаками. Что ж, теперь со спокойной совестью можно возвращаться и бомбить запасную. Мы развернулись и легли на обратный‘курс. Но природа сыграла с нами злую шутку.
Вскоре мы обнаружили, что и эта цель теперь закрыта облаками и облачность распростирается далеко на восток.
Что же делать? Бомбить наудачу — не в моей привычке. Бомбить другие цели — не было разрешения. А время идет, самолет летит — не поставишь же его на якорь, пока размышляешь. Решение нужно принимать быстро. И тут появилась одна обнадеживающая идея. Спрашиваю Самыгина:
— Штурман, у тебя данные местной радиостанции есть?
— Есть, товарищ командир.
— Ну-ка, включи.
Штурман настроился на прием немецкой радиостанции, стрелка РПК её почувствовала. Ну, а дальше? Найдем радиостанцию. Что, бомбить её? Пользы мало.
Эх, жаль, что я не знаю местоположения радиостанции.
— У меня есть местоположение станции. Дали перед самым вылетом. Я и точку поставил, — сказал штурман.
«Ну и молодец Самыгин», — подумал я, а вслух сказал:
— Тогда вот что, штурман, слушай меня внимательно. Будем бомбить нашу цель из-за облаков, используя радиостанцию как ориентир. Точка цели у тебя есть. Точка радиостанции тоже. Произведи расчет и дай мне боевой курс по линии, соединяющей радиостанцию и цель. Снижаться будем до верхней кромки облаков.
Я повернул рукоятку громкости. Гремела музыка. Воинственные тевтонские марши с характерным визгом на высоких нотах, скрежетом и ударами в барабаны. Очень талантливо схватил эти звуки и отобразил в своей Седьмой симфонии композитор Дмитрий Шостакович.
До сих пор, стоит мне услышать это чудесное музыкальное произведение, которое с большой убедительностью воплотило величие духа нашего народа, грудью преградившего путь тупой и жестокой силе, именуемой фашизмом, в памяти тотчас же воскресает картина того полета. Вижу пелену белых облаков подо мной и слышу самодовольную, лающую, воющую музыку военных маршей. Казалось, композитор подглядел виденную мною картину, подслушал мои переживания и весь тот хаос звуков, который меня окружал…
Штурман дал направление. Отлетев подальше, я вышел на боевой курс и пошел по приводной.
Теперь задача состояла в том, чтобы вовремя пустить секундомер. Как только мы окажемся над радиостанцией, стрелка РПК резко упадет. В этот момент штурман должен включить секундомер и полностью довериться расчету. Я строго выдерживаю курс. Чем ближе к радиостанции, тем труднее соблюдать заданное направление, стрелка начинает метаться. Штурман держит секундомер, другая рука на пульте бомбосбрасывателя. Все мы замерли в ожидании. Но вот стрелка задрожала и вильнула в сторону.
— Пуск! — скомандовал я, продолжая выдерживать курс.
Прошло 17 секунд, и раздался первый щелчок — сработал пиропатрон бомбосбрасывателя. После последнего щелчка я резко свернул с курса, уходя от зенитного огня.
Осталось ждать результатов. Если будут короткие вспышки от наших взрывов, то бомбометание было безуспешным, а если… Первая короткая вспышка. Вторая, третья… Облака под нами озарились мощным оранжевым заревом. Попали! Сообщив по радио о выполнении боевого задания, мы с чувством исполненного долга легли на обратный курс.
Теперь предстояло заняться некоторыми подсчетами и уточнениями. Хватит ли горючего? Да, по окончательному подсчету вполне хватит. Можно спокойно следовать домой.
Через несколько дней из других источников получили подтверждение результатов нашего бомбометания. Склад горючего был уничтожен. Штурман выдержал испытание на аттестат зрелости. Несмотря на то, что этот полет продолжался десять часов, штурман уже не уснул в полете.
Материальная часть самолета тоже прошла испытание на продолжительность полета. Моторы работали бесперебойно на разных режимах и на разных высотах. Самолет вел себя безупречно. В этом, конечно, главная заслуга принадлежала нашим техникам.
Готовясь к сегодняшнему полету на территорию Германии, мы со штурманом представили свои соображения командованию и спросили разрешения на бомбардировку намеченной нами цели. Но нам ответили, что делается это не так просто, что на это нужно разрешение командующего АДД, что сегодняшнее задание имеет важное стратегическое значение и от него нельзя отвлекаться и что в будущем, возможно, предоставится такая возможность.
Мы и не настаивали на удовлетворении нашей просьбы сегодня, потому что нам поручено уничтожить склад горючего, а это важно, но мы очень и очень просили в будущем предоставить нам такую возможность.
Я уже рассказывал, как мы, летчики, высоко ценили труд наших наземных товарищей, от добросовестности которых многое зависело — и успешное выполнение задания, и подчас наша жизнь. Мне не раз приходилось отстаивать техников от несправедливых упреков. Помню, однажды подошел ко мне инженер дивизии Дороговин и попросил облетать один самолет. Летчик жаловался на плохую работу моторов, на малую мощность и другие недостатки. Техники перепроверили всё. На земле моторы работали прекрасно, но летчика это не убеждало.
Вопрос был очень щекотливый. Невылет самолета из-за неисправности — позор для техника. Неумение совладать в воздухе с исправной машиной — позор для летчика. Я рисковал оказаться между двух огней. И, возможно, размышлял я, обратились ко мне не потому, что я такой уж исключительный мастер, а потому, что никто из летчиков не захотел выступить в роли арбитра. Но отказаться тоже нельзя. Инженера я очень уважал за его большие знания и опыт.
Чуть поодаль стояла группа техников, напряженно следивших за нашим разговором. Они, видимо, ждали — соглашусь я или нет. Техника этого самолета я знал как хорошего умельца, не раз летал на подготовленном им самолете. А рядом стоял летчик и не сводил с меня глаз.
Ответственность была большая, но я согласился. Сели в самолет Дороговин, инженер эскадрильи и техник самолета. Взлетели, набрали высоту. Дороговин командует, я выполняю его указания.
Мы испытали моторы на всех режимах, и все показания инженер записывал.
Пробыв в воздухе сорок минут, сели. Испытание показало, что самолет исправен. Репутация техника была восстановлена. Однако летчик не сдавался:
— Конечно, на малом отрезке времени машина ведет себя как будто неплохо, — сказал он. — Но вы всё же летели без нагрузки…
Довод веский, я с ним согласился. Но, с другой стороны, меня задело. Значит, мы все не правы! Значит, я не беспристрастен, предпочитаю взять сторону инженера!
— Готовьте самолет на боевое задание. Я полечу со своим экипажем.
Не любил я летать на чужих самолетах. Свой самолет я переоборудовал по своему вкусу, а тут всё не так. Но положение создалось такое, что я должен отстаивать репутацию уже не только техников, но и свою. И мы пошли на боевое задание на этом корабле. Задание было выполнено. Самолет вел себя нормально. Инцидент был исчерпан.
Полеты в глубокий тыл продолжались, и вот 28 апреля перед самым вылетом мне в штабе сказали, что командующий А. Е. Голованов разрешил мне бомбить избранную мною цель — склад горючего, только поставил такие условия: я должен, как и все, отбомбиться по основной цели, а три бомбы оставить на избранный мною объект.
Ну что ж. Три бомбы — это тоже кое-что значит. Мы еще раз перепроверили подготовку, перебрали ряд непредвиденных обстоятельств и пошли на боевое задание. Сбросив бомбы на основную цель и оставив три, со снижением пошли на свою вторую цель.
Ночь была безоблачная, но в воздухе стояла мгла, и видимость была настолько плохая, что только чуть просматривалась земля. Над основной целью это не мешало, так как там много световых ориентиров, а тут…
Мы решили поэтому бомбить с двух тысяч метров. Штурман подготовил все расчеты. А вот и цель. Но видимости никакой.
— Штурман! Перестраивай расчеты на высоту 1500 метров, — скомандовал я и стал в круг, теряя высоту. К цели мы пока не подходим, боясь потерять возможность внезапности, ходим в стороне.
Высота 1500 есть, а видимости нет. Кажется, что на большой высоте было даже лучше, виднее. Что делать? Как-то неудобно получается: просил, добивался — не разрешали, а добился разрешения — хоть отказывайся.
Хладнокровие и быстрота действий — вот истинные союзники в такой сложной ситуации. Не выполнить задание нельзя, медлить — тоже. Каждая потерянная минута здесь, в глубоком тылу, может стать роковой там, на длинном маршруте по пути домой, над территорией, занятой противником. Может не хватить горючего, может застать рассвет и усилится опасность встречи с истребителями противника.
— Штурман, будем снижаться еще, до семисот метров.
— А это опасно, не подорвемся сами? Ведь это же горючее.
— Не думаю. Горючее относится к взрывчатым веществам более замедленного действия, и мы успеем отойти на безопасное расстояние от эпицентра взрыва. Делай расчеты.
Высота семьсот метров.
— Ну как, штурман, хорошо? Можно увидеть цель?
— Хорошо, товарищ командир, видно. Так держать.
Не знаю, действительно ли ему было хорошо видно, но ниже спускаться было рискованно.
— Будем так держать, делай расчеты.
Всё готово, и мы пошли на цель. Напряжение у меня было значительно большим, чем над основной целью, хотя здесь по нас никто не стреляет. Ведь всего три бомбы. И такая видимость. Попадем ли?
Самолет подходит к цели. Боевой курс. Как всегда, я весь во власти штурмана. А самочувствие такое, что и словами не передашь…
— Хорошо. Так держать, чуть правее. Вот так. Цель вижу хорошо.
«Так держать!» — эти команды штурмана придают мне уверенность в выполнении задания. Курсу — всё внимание.
— Бросил! — крикнул штурман, хотя я и без него понял, что бомбы сброшены, услышав щелчки пиропатронов бомбосбрасывателей. И тут… Самолет чуть тряхнуло, а Вася закричал:
— Товарищ командир! Посмотрите, что делается сзади нас!
Я чуть довернул самолет, чтобы видно было, и увидел огромный столб черного дыма, поднявшегося уже выше высоты нашего полета, а внизу бушевало пламя…
Задание выполнено. Цель поражена.
Этот полет был последним из серии полетов в глубокий тыл Германии, последним в апреле и последним с молодым штурманом Володей Самыгиным. Он прошел неплохую подготовку. Мы снова разменялись, и я продолжал летать со своим постоянным штурманом Георгием Рогозиным.
Во время этих полетов в глубокий тыл врага нас посетила делегация Монгольской Народной Республики. Её возглавлял Генеральный секретарь ЦК Монгольской народно-революционной партии (МНРП) Ю. Цеденбал. Делегацию сопровождали советские писатели Ванда Василевская и Александр Корнейчук. Гости в сопровождении писателей побывали в недавно освобожденных от фашистской оккупации городах и селах, в том числе и в городе Вязьме, долгое время бывшем важным опорным пунктом фашистов перед Москвой.
В части состоялся митинг. Монгольские товарищи были возмущены варварством немецких оккупантов, сеющих на советской земле смерть и разрушение, восхищались мужеством советского народа на фронте и в тылу и заверяли в братской дружбе и посильной помощи Советской Армии. Мы, летчики, выступали на митинге дружбы, заверяли монгольских товарищей, что отомстим врагу за разрушенные города и села, что будем продолжать громить врага на его собственной территории.
На вечере монгольские товарищи вручили летчикам памятные подарки, а Генеральный секретарь ЦК МНРП от имени монгольского правительства вручил летчикам правительственные награды. Орден Красного Знамени Монгольской Народной Республики в нашем полку получили двое: Александр Молодчий и я. Я горжусь этой наградой. Она свидетельствует о моральной и материальной поддержке дружественного народа в суровую для нашей Родины пору, о нерушимой братской дружбе наших народов, проверенной самой жизнью.
Несмотря на войну, на боевые условия, традиционный праздник 1 Мая мы ждали с радостным нетерпением. Ожидания не обманули нас. К нам приехали гости из далекого Узбекистана. Здесь были и артисты, и рабочие, И колхозники. Они приехали приветствовать боевые экипажи, громившие глубокие тылы врага.
Гости тепло поздравили личный состав части. Началось вручение подарков. Руководитель делегации называл по фамилии и званию того, кому предстоит получить подарок. Первым пригласили получить подарок А. И. Молодчего, дважды Героя Советского Союза.
Он выходит на сцену, а в это время из-за кулис появляется молодая, стройная девушка в нарядном узбекском национальном костюме и с чарующей улыбкой на устах. Как сказочная фея, она подходит к герою, вручает ему подарок, обнимает и целует его. Зал взрывается громом аплодисментов. Молодчий тепло пожимает ей руку, благодарит и, взволнованный до глубины души, сходит под аплодисменты в зал. За ним называют другого товарища, а из-за кулис выходит другая фея, еще более, кажется, сказочная и нарядная…
Так получили подарки человек десять. Девушки выходили всё разные, каждую награждали аплодисментами.
На сцене штурман майор Хартюк. Мы с интересом ждем появления девушки из-за кулис. Но тут, вопреки ожиданиям, выходит мужчина. Толстенький, румяный, круглолицый, в длинном национальном халате и тюбетейке. Мы все рты раскрыли от удивления. Зал притих. Растерялся немного и Хартюк. Он даже остановился, но потом, овладев собой, подошел к гостю, обнял его и троекратно поцеловал. Зал грохнул аплодисментами, все поднялись с возгласами дружбы.
По знаку руководителя делегации из-за кулис на сцену вышла вся делегация. Гости аплодировали нам, мы горячо приветствовали посланцев братской республики. А потом состоялся концерт.
Праздник этот надолго запомнился нам, и причина тому — искренность и теплота дружеских сердец.
В мае наша летная нагрузка увеличилась. Некоторые задания были специальными. В частности, трем экипажам была поставлена задача разгромить под Киевом дачу, где разместились высокие чины гитлеровского командования.
Бомбить должны были на рассвете. Первым шел Молодчий, за ним я и Гаранин. Самая трудная часть задачи — найти цель. Летели на малой высоте. Цель найдена, и мы точно попали в нее.
Дела в авиации заметно шли на улучшение. Всё больше прибывало в полк молодых экипажей, хорошо подготовленных для боевой деятельности в ночных условиях. Формировались новые части.
Был образован 16-й гвардейский авиаполк, который вместе со 2-м гвардейским авиаполком образовал дивизию. Меня назначили командиром 3-й эскадрильи в 16-м полку.
Внешне как будто ничего и не изменилось. У меня остался тот же самолет, та же для него стоянка, но личный состав полка, командование и, главное, мое служебное положение изменились в корне.
Командиром полка к нам назначен молодой полковник Афанасий Иванович Рудницкий — боевой летчик с большим опытом, высокой культуры человек и хороший организатор. Начальником штаба — капитан Иван Григорьевич Немец, бывший работник штаба, воспитанник Михаила Петровича Алексеева. Заместителем по политчасти полка стал бывший комиссар эскадрильи Михаил Иванович Хренов. Он зарекомендовал себя как один из лучших политработников. Немногословный, внешне немного угрюм, но прекрасной души человек. Всегда его можно видеть в гуще масс. Был строг и требователен, в то же время добр и заботлив. Хорошо знал людей, их нужды, боевые и моральные качества. «Настоящий комиссар», — так мы отзывались о таких политработниках.
Штурман полка — Сергей Петрович Алейников, бывший штурман боевого экипажа Ивана Федоровича Андреева, а инженером Эскадрильи назначен М. Ф. Плахотник.
Мефодий Федорович принадлежал к той когорте специалистов, которая ликвидировала свою малограмотность и одновременно овладевала техникой. Он не имел диплома о высшем образовании, но машину знал досконально.
Бывало, техники бьются над каким-либо капризом мотора и в конце концов вынуждены обратиться к Плахотнику.
— Запускай мотор.
Мотор запущен. Инженер стоит впереди самолета, голова опущена, руки протянуты вперед, точно у дирижера, он внимательно слушает, а техник следит за руками.
Вот инженер плавно поднимает руки — техник прибавляет газ, еще выше руки — еще больше газ, руки вниз — газ подубрать. Так и дирижирует, пока не найдет нужную точку. Стоп! Прислушается, руки накрест — выключай мотор.
— Ну как, товарищ инженер?
— Снимай четвертый цилиндр.
— Есть снимать четвертый цилиндр.
Причина установлена, неисправность устранена. Таков инженер моей эскадрильи, пользующийся авторитетом во всей дивизии как инженер-диагностик.
Как раз в эти дни моего товарища Рогозина перевели в другую дивизию — на повышение. Меня же назначили командиром эскадрильи в 16-й гвардейский полк АДД.
Моим заместителем был Герой Советского Союза майор Даншин, плотный крепыш среднего роста, с полным чистым лицом и красивыми синими глазами. Внешне он напоминал скорее… кондитера, что ли, чем боевого летчика. Но это был настоящий мастер своего дела, неутомимый и храбрый. С большим уважением вспоминаю его.
Летчик ГВФ, он в первые же дни войны встал в ряды Советской Армии, летал на ЕР-2. По выполнению боевых заданий и по числу вылетов шел в числе передовых. Всегда спокойный, улыбчивый, Даншин, казалось, ведет обыденную мирную жизнь, ничем не связанную с войной. Летному его искусству можно было позавидовать.
Опыт Даншина был учтен в наставлении по эксплуатации ИЛ-4 в боевых условиях. Многие у него учились, учился и я.
Умелый, решительный, он не раз попадал в сложный переплет и всегда выходил победителем. Для него не существовало безвыходных положений. Даншин летал в любую погоду, и я не помню случая, чтобы из-за плохих метеорологических условий он прекратил выполнение боевого задания.
Однажды (это было в сентябре 1942 года) полк получил задание бомбить важный объект в глубоком тылу врага. Полет был в высшей степени трудным. Лететь пришлось в грозовых облаках. Многие экипажи не добрались до основной цели, бомбили запасные. Только Даншин, имея штурманом Ширяева, задание выполнил, хотя и потерял много времени на обход грозовых фронтов.
Цель была обнаружена и поражена, но в момент бомбометания в правый мотор угодил снаряд. Мотор заклинило. Остановившийся винт создавал большое лобовое сопротивление, и машина стала интенсивно терять высоту. В таких условиях очень трудно выдержать курс, самолет упрямо разворачивается в сторону неработающего мотора, и бывали случаи, когда экипаж над территорией противника выбрасывался на парашютах только из-за того, что самолет кружился на одном месте, неумолимо теряя высоту. Даншин сумел удержать машину, хотя это стоило ему огромного напряжения.
Со снижением отойдя от цели, пилот направил машину в облака. Возможно, те самые, которые приходилось обходить при полете. Началось обледенение. Самолет неудержимо терял высоту.
Командир корабля, чтобы облегчить его, отдает приказание экипажу всё лишнее выбросить за борт. А что лишнее в самолете? У каждого предмета свое место и назначение.
В первую очередь стрелок выбросил свой термос, затем сумку с инструментами и доложил, что больше выбрасывать нечего. Самолет продолжает снижаться. Командир приказывает выбросить всё, без чего самолет может держаться в воздухе: кислородные баллоны, пулеметы, радиостанцию. Но всё это привинчено к корпусу, а инструменты — за бортом. Каким-то образом удалось всё-таки справиться, выдирая агрегаты «с мясом».
Высота 300 метров. За борт полетели кислородные баллоны, огнетушители, пулеметы, радиооборудование. Выброшено всё, что можно было выбросить, и это помогло: режим полета нормализовался.
Большого искусства потребовал этот полет от всего экипажа и в первую очередь от летчика и штурмана. Летчик должен был на одном моторе подобрать такой экономичный режим полета, чтобы горючего хватило до своей территории. Такой режим возможен на минимальной скорости. А это удлиняет время полета. Значит, придется лететь большую часть маршрута днем, над территорией противника и на малой высоте, без оружия.
Перед штурманом стоит теперь сложная задача — прокладывать курс, ориентируясь только визуально, так как главные средства навигации полетели за борт. Кроме того, нужно вести самолет по «глухим дорогам», чтобы не напороться на какой-либо крупный город, аэродром, железную дорогу и т. д.
Полет растянулся на много часов. Линию фронта перелетели благополучно. Теперь — подальше на восток, для большей гарантии.
Но вот горючее на исходе, надо идти на посадку. Сели на фюзеляж в степи.
Через несколько дней экипаж появился в расположении части. Сколько было радости! Все считали Даншина сбитым, ведь с того момента, когда самолет приблизился к цели, о его судьбе ничего не было известно.
Радость радостью, но для Даншина этот полет имел и некоторые неприятные последствия. То, что самолет посажен на фюзеляж, — явление обычное и частое; десять дней — и машина «на ногах». Заменили мотор и перегнали ее на свой аэродром. Да, но где оборудование, вооружение? Нет их. А куда девались? Где оправдательный документ? И пошла писать губерния…
— На кой черт нужно было тебе садиться? — говорили Даншину иные «мудрецы». — Выбросились бы на парашютах, и делу конец. А так — в какую графу внести? Списать всё — так самолет цел. Считать самолет целым — так где оборудование?
Немало нервов стоило Даншину составление докладных записок. Конец этой волоките положил командующий. Он приказал списать оборудование и не мешать экипажу работать.
К этой истории можно добавить, что Даншин тогда побил все рекорды продолжительности полета — он продержался в воздухе свыше 15 часов.
Однажды мы получили задание бомбить одну из целей в южном направлении. Метеорологическая обстановка была очень сложной, и большинство экипажей вынуждено было вернуться с полпути. Оставшиеся, среди которых были Даншин и я, продолжали полет. Мы шли с набором высоты, чтобы миновать фронтальную облачность поверху. Небо подернуто густой мглой. Потом самолет начал «лизать» облака. Пока ничего страшного. И вдруг — густая черная темень. Интенсивное обледенение, кабины полны снега, он проникает во все щели.
Не теряя ни секунды, я начал разворот, чтобы уйти из этой кутерьмы. Ведь самолет попал в «конус» облака, и если не прекратится потеря высоты, обледенеет еще больше. Маневр удался, хотя метров сто мы всё же потеряли. И едва вышли из облака, как под нами, немного левее, на земле произошел взрыв. Ярко осветились облака, затем зарево стало медленно тускнеть и померкло. Все признаки того, что взорвался самолет.
— Видел? — спрашивает Кириллов.
— Да, наверно, кто-то из наших, — отвечаю.
В ту ночь вернулись все, кроме Даншина.
Ходили слухи, что уже после войны в болотистой местности на Брянщине жители обнаружили обломки самолета и останки людей. Мне рассказывали, будто бы по документам установлено, что это самолет Даншина. Не знаю, правдоподобны ли эти слухи. Но Даншина с нами больше не было. Тяжесть потери я ощущаю до сих пор. Лишиться такого боевого экипажа, таких товарищей, как Даншин, Ширяев, Бондаренко и Ткаченко!
Расскажу о некоторых других моих товарищах.
Командир звена Федоркин. В старом полку он был в составе 3-й эскадрильи. Летал редко, несколько раз попадал в тяжелые условия и почти ни разу не приходил с задания нормально. Замкнутый, угрюмый, он болезненно переживал свои неудачи — не только прошлые, уже случившиеся, но и будущие, которые казались ему неизбежными. Он стал бояться летать на боевые задания. Часто придирался к технике, к работе моторов, за что его невзлюбили техники. Это его самолет мне пришлось облетывать по просьбе инженера Дороговина.
Я сразу понял, что одной единицы в числе боевых экипажей у меня уже нет. Или не пойдет на задание из-за «плохой» работы матчасти, или прекратит выполнение задания по метеорологическим условиям, или еще что-то.
Так оно и вышло. При первом же его полете на задание он был подбит и на обратном пути посадил самолет в Тульской области на фюзеляже. А перегонять такие самолеты на свой аэродром обязан лично командир эскадрильи. Это прибавило мне лишней работы.
Прибывающие в часть молодые экипажи были недостаточно подготовлены для ночных полетов, и командование решило открыть для этих экипажей школу усовершенствования. Начальником ее был назначен В. Ф. Тихонов — заместитель командира полка. От нашего полка я рекомендовал в инструкторы Федоркина, зная, что он имеет немалый опыт инструкторской работы.
И как преобразился человек! Исчезла подавленность, замкнутость, даже болезненность исчезла. Не было с его стороны ни одного нарекания на работу матчасти, хотя самолеты, используемые в школе, были второй категории. И с каким усердием, мастерством выполнял Федоркин порученное ему дело! Он был великолепный педагог. Человек нашел свое призвание.
Школа базировалась в расположенном неподалеку от нашего полка городке. По окончании ее молодые экипажи направлялись прямо в часть и благополучно летали на боевые задания. Федоркин по-прежнему числился командиром звена в моей эскадрилье и хотя на боевые задания не ходил, пользу в своем новом качестве приносил немалую. А главное — человек обрел свое место в боевом коллективе.
Командир звена Иванец. Стройный, крупного телосложения, с мужественным лицом, моложе меня, но уже изрядно поседевший; в прошлом — гражданский летчик. Спокойный, уравновешенный, без особого рвения, но и без медлительности он включился в боевую работу части.
И в первые же дни пребывания в полку Иванец не вернулся с задания. Прошел день, другой, неделя — товарища нет. Семья его, жена и двое детей, жила в Алма-Ате. Послали туда извещение и личные вещи… Очень тяжелая процедура. Мне легче было пережить потерю своего боевого товарища, чем сообщить об этом его семье. Я отчетливо представлял себе неутешное горе, которое принесет лаконичное извещение — «пропал без вести» или «погиб смертью храбрых при выполнении боевого задания».
Прошло больше месяца, и вдруг ко мне в комнату входит какой-то худой, истощенный, пожилой солдат. Что-то знакомое… Да это командир звена Иванец!
— Жив! Вернулся! Ну, рассказывай.
…Над целью снаряд прямым попаданием угодил в мотор, и он загорелся. Мотор еще работал, но уже горел. Сначала медленно, только дымил, и этим воспользовался командир корабля, упорно ведя его на восток, надеясь сесть у своих.
По данным штурмана, до линии фронта оставалось лететь минут десять, а пожар всё больше разгорался. Вот самолет вспыхнул ярким пламенем, и экипаж, не ожидая команды, выбросился на парашютах. Летчик продолжал полет. До линии фронта минуть пять, но огонь уже пробрался в кабину, загорелась одежда. Дышать стало нечем, и, открыв колпак, Иванец выпрыгнул. Тут же, почти рядом, не долетев до земли, самолет взорвался. Летчик приземлился с парашютом.
Темная ночь. Полуобгоревший, в полном одиночестве, не зная, где он находится и что предпринять, Иванец медленно приходил в себя.
Незаметно начался рассвет. При одной только мысли, что он на вражеской территории и может попасть в плен, Иванец вздрогнул. Надо было действовать, спасаться.
Невдалеке заметил остатки скирды. Зарывшись в солому, он дождался утра, чтобы как-то сориентироваться. Да, он находился на территории, занятой немцами. Недалеко проходила дорога, по ней шли автомашины. По интенсивности движения чувствовалось, что до линии фронта недалеко.
Днем Иванец пережидал где-либо в укрытии, наблюдал, намечал себе маршрут, а ночью двигался на восток. И так — несколько суток.
Величайшего напряжения сил стоило ему преодоление этого небольшого расстояния до линии фронта. Местность незнакомая, обстановка неясная. В любом месте можно напороться на вражеский патруль. Плитку шоколада давно съедена, единственное питание — колоски несжатой пшеницы. И только страстная решимость во что бы то ни стало добраться до своих, перейти линию фронта поддерживала в нем силы.
Однажды ночью разразился сильный дождь с ураганом. Иванец укрылся в кустарнике, чтобы переждать до утра. Весь измок, продрог, боялся уснуть — укрытие ненадежное.
Наступило утро. Невдалеке виднелся лесок — Иванец решил перебежать туда, чтобы укрыться на день. Осмотрелся — никого, и бегом к лесу. На пути оказалась глубокая траншея, ночным ураганом туда снесло скошенный хлеб. Иванец нырнул в траншею. Ему показалось, что его заметили, и он побежал по траншее в обратную от леса сторону. Боясь напороться на немцев, он лег поперек траншеи, укрылся колосьями и стал ожидать.
Было тихо, и Иванец начал постепенно успокаиваться. Уже хотел было подняться, чтобы идти в сторону леса, как услышал голоса. С величайшими предосторожностями выглянул. Вдоль траншеи шли немцы и прощупывали штыками ее дно.
Всё ближе и ближе втыкали штык. Затаив дыхание, Иванец ждал. Вот штык воткнулся буквально рядом, возле его ребер. Он, кажется, даже почувствовал телом холод стали. Затем штык выдернули и снова воткнули рядом, но уже с другой стороны. Немцы удалялись…
До самой ночи пролежал Иванец в траншее, и лишь когда стемнело, пробрался к лесу. Из кустов его окликнули по-русски:
— Руки вверх!
С большим облегчением поднял он руки и от радости, от всего пережитого упал и разрыдался. Его отвели в землянку, обогрели, накормили и отправили в тыл…
По моему ходатайству командир полка предоставил Иванцу месячный отпуск, и он улетел к своей семье.
В конце мая началась моя боевая деятельность командира эскадрильи в составе нового полка, с новым экипажем. Штурманом эскадрильи, а стало быть, и моего экипажа, был назначен Виктор Патрикеев, всё время до этого летавший с Дмитрием Чумаченко. Три полета совершил я с ним — и больше летать вместе не мог.
Это был прекрасный штурман и бомбардир, скромный и немногословный, хороший товарищ, но, за время полетов с Чумаченко у него выработался свой метод работы по принципу: я знаю свое дело, а ты знай свое.
Далеко ли до цели? — спрашиваю.
— Доведу, не беспокойся, — отвечает он.
На обратном маршруте:
— Где мы находимся?
— Всё нормально, находимся там, где и положено…
Меня такие ответы, конечно, не удовлетворяли. Летать в неведении я не могу. У нас в экипаже это было не принято. До войны я летал вообще без штурмана на различных линиях и привык в любую минуту знать свое местонахождение. Эта привычка укрепилась в боевых полетах, особенно ночью. Пилоту необходимо знать и путевую скорость, ведь расчет горючего ведет только он, соответственно регулируя режим полета.
Короче говоря, я сказал Патрикееву:
— Знаешь что, друг мой, я тебя очень уважаю, но в полете просто крутить баранку не привык. Я должен быть в курсе всего.
— А мы с Чумаченко так всегда летали, — возразил Патрикеев. — Он делает свое дело, я — свое.
— Тогда пойдем к Чумаченко, и если он не возражает, попросим у командира дивизии разрешение обменяться с Чумаченко штурманами. Ты вернешься к Чумаченко, а Кириллов придет ко мне.
«Обмен» состоялся, и в следующий полет, 31 мая, я уже отправился с Кирилловым.
Я летал по-прежнему на своем «Запорожце». В самолете многое было переоборудовано по желанию экипажа, инженеры считали его лучшим в полку. Сомневаюсь, что это утверждение соответствовало действительности, по, во всяком случае, весть о том, что самолет Швеца — лучший, дошла до командира дивизии полковника Лебедева.
Полковник Лебедев был в обращении с подчиненными резковат, и его побаивались. И вот однажды в начале июня он появляется в расположении самолетов моей эскадрильи, сопровождаемый, как обычно, работниками штаба дивизии.
Лётный состав отдыхал. Техники насторожились: что случилось?
Оказывается, Лебедев прибыл, чтобы своими глазами увидеть самолет, о котором шла молва, что он лучший.
— Где самолет комэска Швеца? — спросил он техника.
Перед вами, товарищ полковник.
Командир обошел вокруг самолета, осмотрел его снаружи и, видимо, был разочарован: самолет ничем не отличался от других, разве что надписью «Запорожец» через весь фюзеляж. Затем Лебедев поднялся на крыло, открыл колпак кабины летчика и остолбенел. На сиденье лежали две большие, белоснежные пуховые подушки…
Что здесь за спальня? — возмутился Лебедев.
Перепуганный техник быстро поднялся на крыло и тоже заглянул в кабину.
— A-а, это, товарищ полковник, наш командир так летает — полулежа, — спокойно объяснил техник. — У него спина побита.
И он рассказал то, что знал обо мне.
Полковник выслушал его, слез с крыла и, сказав: «Пусть товарищ Швец зайдет сегодня ко мне», — удалился.
Техники передали мне этот разговор и приказание явиться к командиру дивизии.
«Изобличение» меня уже не пугало. Медицинские работники давно знали мою историю и не придирались. Летаю, выполняю задания — ну и ладно. А ладно ль или не совсем ладно — знали только я, экипаж да еще техники, которым частенько приходилось помогать мне выбираться из кабины после длительного полета.
И вот я в кабинете командира дивизии. Представился. Подавая руку, что он делал редко, Лебедев осведомился:
— Как здоровье?
— Ничего, здоров, товарищ полковник.
— А летаете как?
Помаленьку. Сто семьдесят четыре боевых вылета на счету.
— Ну, а отдохнуть хотели бы?
И, не ожидая ответа, заключил:
— Значит, вот так поступим: оформляйте отпуск и получайте путевку на две недели в подмосковный дом отдыха Востряково.
На следующий день я выехал в дом отдыха.
Благодатная, непривычная тишина… Лепет пернатых обитателей леса, раскатистое кваканье лягушек, доносящееся по вечерам со стороны мелководной речушки… Всё это напоминало мне детство.
Дом отдыха окружен цветниками, к которым ведут посыпанные песком дорожки. За оградой раскинулся обширный парк. Правда, он запущен, зарос бурьяном.
Всё свободное время я проводил в парке, бродил по дорожкам, свободно предаваясь размышлениям, воспоминаниям, иногда даже напевал что-нибудь.
Что подумали бы мои боевые друзья, увидев меня лазающим по зарослям, с букетиком цветов в руках?
Наверно, удивились бы. В самом деле, что за идиллия?
Суровая действительность приучила меня быть строгим и даже «нелюдимым», как отзывались иногда обо мне некоторые мои подчиненные.
А еще не так давно, перед войной, многие считали меня даже немного легкомысленным за мой смех, шутки, привычку напевать…
Постепенно познакомился с отдыхающими. Это были отличные ребята — летчики из других частей, танкисты, артиллеристы. Мы старались держаться вместе. Условились разговоров о фронте не вести. Первое время это удавалось, но разве можно было долго не делиться мыслями о том, что всех нас глубоко волновало, что составляло в то время смысл и содержание жизни всего народа!
После рассказа одного танкиста я сочувственно заметил:
— Бедные вы люди. Всегда в гуще боя, заперты в этой стальной тесной коробке, как в клетке, обзор ограничен, ориентировка трудная. А подбить вас или поджечь — сущий пустяк.
— Это мы-то бедные?! — возмутился танкист. — Да ты что? Мы в самых лучших условиях из всех родов войск. У нас мощная броня, уничтожающий огонь, мобильность и маневренность, проходимость, любое бездорожье для нас — не помеха. Но когда мы смотрим вверх на вашего брата — вот где бедные люди! Да вас же из рогатки сбить можно у всех на виду!
— Да-а, самолеты в зоне артобстрела — жалкое зрелище, — добавил артиллерист.
А я свою профессию летчика не променял бы ни на что другое! — воскликнул я. — Вот в танке мне было бы страшно…
— А мне — в самолете, — рассмеялся танкист, услышав моё признание.
Этот разговор принес мне какое-то удовлетворение. Ведь я в самом деле до сих пор считал, что мы, летчики, находимся в привилегированном положении сравнительно с другими тружениками войны.
А оказывается, нам не то что не завидуют, нас даже жалеют! В общем, на войне каждый сживается со своей стихией.
Последний мой боевой вылет перед отпуском состоялся 3 июня, а на шестое я был приглашен Центральным Комитетом комсомола Украины на радиомитинг молодежи Украины, борющейся за освобождение Родины. Меня пригласили как воспитанника комсомола, боевого летчика. Вместе со мной пригласили и мою семью: Полину Антоновну, мою жену, бывшую комсомолку, и дочь Марию, сегодняшнюю комсомолку.
На митинге были знатные люди — партизаны, летчики, танкисты, знаменитая девушка-снайпер Людмила Павлюченко и другие. Были представители ЦК Компартии и правительства Украины. Открыл митинг Д. С. Коротченко.
Мне предложили выступить. Накануне я написал текст своей речи. Я очень волновался, когда писал, и еще больше — выступая перед микрофоном. Ведь меня слушает родная Украина, слушают партизаны, подпольные работники, возможно, кто-нибудь из друзей, знакомых.
Я рассказал, как мы воюем, заверил, что полны сил и решимости драться до полной победы. Когда говорил о Днепре, о знакомых местах, где приходилось работать и служить, слезы начали душить меня, голос прервался.
…И вот я снова в полку. В мое отсутствие случилось несчастье: мой самолет «Запорожец» не вернулся с боевого задания. Молодой летчик, который пилотировал его, был сбит над целью. Мне предстояло получить другой самолет, полностью переоборудовать его по своему вкусу, проверить в воздухе и быть готовым к выполнению новых боевых заданий. Инженер корпуса полковник Гаткер предоставил мне право выбрать самолет из числа недавно прибывших с завода.
Семь полетов произвел я на новой машине, пока наладил работу всех служб самолета по своему вкусу. Самолет мне понравился своей скоростью, маневренностью, он напоминал мне мой первый самолет, но, кроме того, был более устойчивым на взлёте и посадке.
Проверяли и тщательно подготавливали свои рабочие места и мои товарищи — штурман Николай Кириллов, стрелок-радист Василий Максимов и стрелок Рогачев, бывший прежде в экипаже Александра Краснухина.
Встал вопрос об опознавательном знаке. Прежний ставить не хотелось.
Как-то полковник Гаткер спросил, нравится ли мне новый самолет.
— Как стрела, — ответил я, и тут же мелькнула мысль нарисовать вдоль фюзеляжа голубую, окантованную красным, изломанную стрелу в виде молнии. Экипаж одобрил эту идею, и стрела была нарисована.
С благодарностью я до сих пор вспоминаю симпатичного парнишку гвардии рядового Володю Зайцева, нарисовавшего стрелу. Каждый раз, бывая на аэродроме, Володя наведывался к самолету, по-детски любовался своей работой и с гордостью произносил: — И моя стрела метко разит врага!
Очень красиво получилось. Самолет стал выглядеть как-то внушительней. Глянешь на острие стрелы, и кажется, что даже скорость у него значительно больше, чем у других.
К боевому вылету у меня всё было готово. Предстояли бои на Курской дуге.
Курская битва — одна из крупнейших в Великой Отечественной войне. Ход ее и значение известны теперь каждому школьнику.
Мы тщательно готовились и ждали приказа. Готовил и я свою эскадрилью, в составе которой были одни лишь молодые экипажи, имевшие очень малый боевой опыт.
Как только началось наступление противника из районов Орла и Белгорода в сторону Курска, мы начали бомбить скопления войск в этих пунктах. В моей эскадрилье летали я, два летчика — Шабунин и Чижов, на счету которых было по десяти боевых вылетов, и три летчика, только что приступивших к боевым полетам.
Первый день прошел благополучно. Все выполнили задание и вернулись домой. Погода установилась отличная, безоблачная. Время полета небольшое, в среднем три с половиной часа. Только и летать молодым экипажам. Но зенитная оборона гитлеровцев была такой плотной, что я очень беспокоился за своих необлетанных птенцов и всё свободное время учил их, как маневрировать в зоне зенитного обстрела.
И всё-таки не уберег их. На следующий день двух моих молодых летчиков сбили над Орлом. Оба погибли.
Осталось в моей эскадрилье четыре экипажа, и среди них один молодежный. Командир экипажа летчик Савельев — беленький безусый юнец лет двадцати, совсем еще мальчишка. Как о сыне тревожился я о нем. Долго беседовал с ним перед полетом, рассказывал о характере немецкой обороны, о том, как маневрировать в зоне зенитного огня, да разве можно всё передать словами? Только опыт является лучшим учителем.
7 июля было запланировано два боевых вылета.
Взлетела первая эскадрилья, вторая. Взлетают мои соколы. Передо мной выруливает на старт молодой летчик. Некоторое время видел его, потом сумерки сгустились.
Подходили к Орлу. Обшаривают небо прожекторы, их много, очень много. Интенсивно бьет зенитная артиллерия. Нижняя кромка разрывов на нашей высоте — 4 тысячи метров.
Внизу видны густые трассы автоматической артиллерии. Зеленые, красные, белые…
Естественное стремление каждого летчика — уйти повыше от разрывов. Но здравый смысл подсказывает, что это не всегда целесообразно. Здесь простой расчет. Если я лечу ниже разрывов, то рискую быть сбитым только прямым попаданием крупнокалиберного снаряда. Если я буду над разрывами, то шансы быть сбитым увеличиваются: снаряд, разорвавшийся ниже, поражает большее пространство, ведь все осколки рассеиваются в направлении полета снаряда. При навесной стрельбе с дальних позиций снаряд разрывается, уже пройдя верхнюю мертвую точку, на снижении, и опасность поражения здесь обратная. Но это бывает редко и только при заградительном огне. А здесь огонь прицельный.
Иду чуть ниже зоны разрывов. И вдруг — вспышка и черный комок дыма почти у самой кабины. Я даже вздрогнул, но самолет летит — значит, всё в порядке.
Впереди на фоне неба виднеется силуэтик другого самолета, а вокруг рвутся снаряды. «Ниже спускайся, ниже, куда ты лезешь!» — говорю я про себя и вдруг вижу разрыв под самым его фюзеляжем.
Снаряд попал в бомболюки, и там, где недавно был виден силуэтик самолета, ничего не осталось. Огромный клуб дыма и мелкие клочья от самолета вскоре скрылись во мраке ночи. «Неужели Савельев?» — горько подумал я.
Каждая секунда могла и для нас оказаться последней, а время будто остановилось. Но вот долгожданные щелчки пиропатронов, бомбы сброшены. Свободный разворот — и сразу как-то легче: цель поражена. Получив две пробоины на развороте, возвращаюсь домой и узнаю горькую весть: да, то был мой экипаж.
В следующий полет мы пошли втроем: я, Шабунин и Чижов. И всю Курскую операцию 3-я эскадрилья работала в этом составе.
В других эскадрильях было больше «стариков» следовательно, меньше потерь.
Напряжение битвы на Курской дуге нарастало. Вся авиация была брошена в бой. Перед нами поставили задачу беспрерывным огнем с воздуха держать под ударом скопления войск в районе Орла. Как можно больше вылетов. Как можно больше бомб. Горючего брали в обрез: всё загружали бомбами.
Мой штурман Николай Кириллов был парторгом эскадрильи. Приходит он однажды и говорит:
— Только что было совещание парторгов. Рекомендовано провести собрания в подразделениях, развернуть соревнование между звеньями и экипажами. Давай, командир, думать, как бы нам не осрамиться. Ведь по численности наша эскадрилья не больше звена…
— Вот именно, думать надо, — поддержал я парторга. — И всё сделать, чтобы не плестись в хвосте. Работать за эскадрилью полного состава. Работать за себя и за тех парней, что сложили головы в этой исторической битве.
И мы стали думать. Включилась и комсомольская организация. В результате возник замысел, одобренный партгруппой, комсомольцами эскадрильи и поддержанный комиссаром полка М. И. Хреновым. Мы вызвали на соревнование 1-ю эскадрилью, обязавшись не отстать от нее по количеству вылетов и сброшенных бомб, по качеству бомбометания, в деле организации полетов и обслуживания машин.
Заключался план в следующем. У меня в эскадрилье осталось три экипажа, стало быть, три самолета, а положено девять. Могу я получить остальные шесть? Могу. Ведь техсоставом эскадрилья укомплектована полностью.
Договорившись с инженером корпуса полковником Гаткером, я вызываю своего инженера Плахотника и говорю ему:
— Сегодня же немедленно получай шесть самолетов из самолетного парка корпуса.
— Есть, товарищ командир, — оживившись, козырнул инженер. — А что, летные экипажи прибывают?
— Да, прибывают.
— Вот красота! — И инженер побежал выполнять приказание.
Самолеты получены и облетаны. Договор о соревновании составлен. Передать его в 1-ю эскадрилью было поручено парторгу Н. Кириллову и комсоргу В. Кикнадзе. Его приняли, хотя и с оттенком недоумения.
А замысел наш был прост: сделать как можно больше вылетов.
Летчики полка вылетают на задание с заходом солнца. Через три с половиною — четыре часа возвращаются на аэродром. Идут на КП. Пишут донесение. Затем отправляются в столовую, пьют кофе. Тем временем тех-состав проверяет самолеты, заправляет их горючим, подвешивает бомбы и так далее. Всего на подготовку самолета к новому вылету требуется около трех часов.
В моей эскадрилье три летчика, а самолетов девять — и все готовы к вылету. Возвращаясь с задания, каждый из нас еще в воздухе подает условный световой сигнал своему экипажу. Техник запускает моторы следующего самолета. Летчик заруливает после посадки на стоянку, экипаж выходит из самолета с парашютами, а тут уже стоят с кофе и бутербродами адъютант эскадрильи Карташев и старшина Шкурко.
Штурман передает адъютанту написанное в воздухе донесение, закусываем — и снова в воздух.
Всего 18 минут проходило у нас от посадки до взлёта на следующем самолете. Мы уже возвращаемся с боевого задания, а остальные эскадрильи только начинают взлетать, и мы, пересев на другие машины, летим вместе с ними, но уже в третий рейс. Лично я, конечно, не всегда выдерживал по три вылета, а мои орлята иногда ухитрялись делать и по четыре.
Было тяжело. Требовалось огромное напряжение физических и духовных сил. Трудности физические усугублялись постоянным нервным перенапряжением: противник прикрывал цели мощным зенитным огнем.
Я говорю пока о перенапряжении летного состава в сражении на Курской дуге. Да, очень тяжело. Но с не меньшим напряжением работала и Земля. Все — от генерала до моториста — работали на пределе. Четкую организацию работы боевых экипажей осуществляли штабы. Бесперебойное снабжение боевых кораблей горючим, смазочным, боеприпасами — это работа БАО. Оружейники, не разгибая спины, еле успевали, подвешивая 100-, 250-, 500-, и 1000-килограммовые бомбы, набивая пулеметные ленты; они проверяли всю систему вооружения, устраняли повреждения. Работал на пределе и технический состав винтомоторной группы.
Кончалась ночь. Усталый, но довольный проделанной работой, летный состав шел завтракать и отдыхать. А наземники? Им-то отдыхать некогда. Многие самолеты привозили пробоины, повреждения, порой довольно внушительных размеров — их нужно было успеть устранить, всё тщательно проверить, подготовить, обеспечить всем необходимым. На сон оставалось нередко всего два-три часа…
При четкой организации всей этой машины порой даже как бы не замечаешь, что эти службы существуют. После возвращения с задания все осведомляются: как связь, вооружение, как приборное, кислородное хозяйство? Всё нормально, отвечаешь, — замечаний нет. Видимо, потому и не замечаешь этих вспомогательных служб, что их хозяйство работает, как правило, четко, бесперебойно. А уж как им это удается — это их искусство. Корни не требуют благодарности от дерева за то, что они питают плоды. Но само дерево без этих корней не имело бы плодов. Кто же эти корни, эти видные и незаметные службы?
Дальнебомбардировочная авиация укомплектовалась личным составом вспомогательных служб из расчета, что боевые вылеты совершаются не каждый день. После полета в глубокий тыл, как правило, дня два уходит на профилактический осмотр и подготовку к следующему боевому вылету.
Но жизнь диктует свои условия. Боевая обстановка требует удвоить, утроить удар по врагу. И вместо одного вылета в три дня делали по три вылета в ночь и ежесуточно. Значит, обслуживающий персонал работал с удесятеренной нагрузкой.
Самая трудоемкая работа — это труд оружейников. Не разгибая спины, они почти вручную подкатывали и подвешивали бомбы, готовили бомбы и взрыватели к следующему вылету, набивали патронами пулеметные ленты. Пальцы рук распухали от набивки лент, и приходилось на эту работу поочередно привлекать все остальные службы. А все эти службы состоят в основном из комсомольцев; комсорг В. Кикнадзе применил всё свое организаторское искусство, и боевые вылеты производились без задержки.
Все службы действовали исправно и поэтому были мало заметны. Кто же эти малозаметные труженики? Назову только некоторых из 3-й эскадрильи, выдержавших высокое напряжение в полетах на Курской дуге; это старший техник вооружения офицер Краснов Е. К., техники звеньев по вооружению старшины Федосеев В. Т., Болтов О. П., Дмитриев В. Я.; механики по вооружению, или основная рабочая сила сержанты Акопян А. А., Бершанский М. Т., Синаев М. М., Плошкин В. П., Елисеев М. М., Сиротин Б. А., Байдуков А. П., и др.; это электрики Локтюхин А. И., Кикнадзе В. В. прибористы Крюк И. И., Воробьев Б. Ф., механик кислородного оборудования Гуськов П. Т., радиотехники Брисковский Ф. М., Цибизов М. И. и др.
Все мы летали с парашютами. При необходимости пользовались ими. Ни одного случая отказа, нераскрытая парашюта не было замечено. Никто из нас не следил за сроками их переукладки и не занимался этим. А парашютная служба действовала безотказно, и ее не замечали. Парашютоукладчик 2-го гвардейского полка Мухамед Шарипов горд тем, что на переуложенных им парашютах в полку спаслись 183 человека летного состава, что значительно превышает полный состав полка.
Наше командование принимало меры к тому, чтобы обезвредить зенитные батареи гитлеровцев.
Вызывают меня однажды в штаб и дают задание. Я должен появиться над целью в сумерках, на 20 минут раньше остальных самолетов, сделать три захода, равномерно распределив бомбовый груз, и вызвать огонь зенитных средств на себя.
Только и всего, остальное зависит уже от других.
Подлетаю к цели. Непривычная тишина. На боевом курсе меня начали щупать прожекторы, но темнота еще не наступила, и увидеть меня трудно. Заработала зенитная артиллерия. Но вот прожекторы начали гаснуть один за другим. «Ну, — думаю, — сами потушили. В сумерках они почти бесполезны».
Захожу второй раз. Снова вспыхнули прожекторы, но уже из другого сектора обороны противника, и снова начали по одному гаснуть. Реже била артиллерия.
Захожу в третий раз. Изредка вспыхивают лучи прожекторов и тут же гаснут. В воздухе редкие облачка разрывов. Мои 20 минут истекли, я отвалил, и тут налетела армада наших бомбардировщиков. Вниз устремились серии бомб, а с земли никакого сопротивления. Зенитные средства обороны противника были подавлены. Кто же это сделал? Оказывается, здесь побывали неутомимые и вездесущие «воздушные тихоходы». Славно поработали!
Пока я барражировал над целью, вызывая огонь на себя, наши ПО-2, или, как их фамильярно называли, «кукурузники», забросали мелкими бомбами прожекторные установки и батареи зенитных орудий.
С уважением до сих пор вспоминаю тех храбрецов, которые так умело и удачно провели отлично разработанную командованием операцию. Молодцы, ребята, думал я, настоящие штурмовики. А они оказались совсем не штурмовиками и даже… не ребятами. Это были девчата, наши советские девчата. Честь и слава вам, дорогие девушки, бесстрашные наши соратницы! Своей отвагой вы спасли не одного моего товарища, летавшего на эту цель.
Как только сопротивление противника было сломлено, еще до исхода Курской битвы, командование сочло, что необходимость нашего участия в ней отпала, а может быть, появилась острая необходимость в действиях нашей авиации на Ленинградском фронте. Во всяком случае, нас перенацелили на Ленинградское направление, и началась интенсивная обработка железнодорожного узла Мга, который мы бомбили ежедневно — в течение двух недель.
При подведении итогов соревнования трудно было назвать победителя. Победил весь личный состав полка.
Такого высокого напряжения, как в битве на Курской дуге, наш полк, пожалуй, не знал. Да и не только наш полк и даже не только авиация. Весь советский народ делал всё, чтобы сломать фашистской гидре хребет и в этом сражении.
К началу августа эскадрилья моя пополнилась. Из глубокого тыла прибыло несколько новых экипажей. Мы систематически бомбили вражеские эшелоны на железнодорожном узле Мга под Ленинградом.
4 августа 1943 года я шел в свой двухсотый боевой полет. На борту корабля был корреспондент военной газеты капитан Морозов. О своих впечатлениях он написал заметку под названием: «Над укрепленным узлом противника».
Привожу эту заметку, ибо в ней, как мне кажется, действия авиации схвачены глазами наблюдательного человека.
«Экипажи получили задание бомбардировать сильно укрепленные узлы на переднем крае обороны противника.
Сегодня экипаж гвардии майора Швеца идет на двухсотый боевой вылет. На борту его самолета находится ваш корреспондент. Перед вылетом командир тщательно проверяет машину. Он, конечно, доверяет своему технику Лобанову, который за время войны обслужил 230 боевых вылетов, но это нисколько не ослабляет его требовательности. Командир заглядывает в моторы, люки. Машина, как всегда, исправна. В прошлом месяце гвардии майор Швец сделал на ней наибольшее количество вылетов в части.
Маршрут проходит вдоль грозового фронта. Восточнее нас ни на минуту не прекращаются грозовые разряды. Это — красивое, но опасное зрелище. У всех одна надежда, что грозовой фронт не помешает сегодня выполнить боевое задание. Перед линией фронта всё чаще попадаются светомаяки, которые указывают правильность маршрута. Вот и линия фронта. Она хорошо обозначена световыми средствами, указаны „ворота“, откуда следует заходить на боевой курс. Длинный луч прожектора указывает, где находятся укрепления противника, где скрываются немцы. Взаимодействие с пехотой организовано отлично. Сказывается опыт разгрома немцев под Сталинградом, но средства наведения бомбардировщиков на цель здесь более усовершенствованы. Они исключают возможность ошибочного бомбометания по своему переднему краю.
Штурман уточняет расчеты, выводит корабль на боевой курс, открывает люки. Бомбы рвутся недалеко от населенного пункта, там где проходят траншеи, окопы и проволочные заграждения противника.
Наши самолеты бомбят концентрированно, почти в одно и то же время. За несколько секунд нахождения над целью мы успели насчитать до 20 разорвавшихся под нами серий бомб. Другие части бомбят цели правее и левее нас. Передний край обороны противника на протяжении нескольких десятков километров подвергается ожесточенной обработке с воздуха и воздействию артиллерии…»
По возвращении «юбиляра» тепло поздравили командир полка, товарищ по оружию.
Следующий день, 5 августа, принес нашему народу радостную весть. Совинформбюро сообщило, что нашими войсками взяты города Орел и Белгород — главные опорные пункты немецкой армии в Курской битве. И в честь этого исключительного по значению события было решено произвести в столице нашей Родины Москве первый за годы войны торжественный салют.
Каким эхом отозвался первый салют в сердцах советских людей, с напряжением следивших за историческим сражением, за этой гигантской, не знающей себе равных битвой двух систем, двух миров! И мы, участники битвы на Курской дуге, восприняли торжественный салют как высокую оценку нашего посильного вклада в это благородное дело. Ведь приказом Верховного Главнокомандующего за активные действия в освобождении города Орла нашей 1-й гвардейской авиационной дивизии было присвоено почетное звание Орловской.
В августе Ленинград по-прежнему подвергался артобстрелам и налетам вражеской авиации. Командование разработало план разгрома дальнобойной артиллерии противника, стоявшей у стен города. Осуществить эту акцию должны были наши бомбардировщики, но мешала нелетная погода. Мне было поручено лидировать в этом полете, то есть я первый должен был обнаружить цель и осветить ее с воздуха САБами и на земле — зажигательными бомбами.
Мне уже несколько раз давали задание разведать погоду в районе Ленинграда. Если погода благоприятствовала, я должен был ожидать в стороне, чтобы начать бомбометание к прилету основной группы, в точно назначенное время. В случае плохой погоды земля перенацеливала всех на запасную цель. Чаще всего происходило последнее.
Наконец благоприятный момент настал. Метеорологи заверили, что погода над целью хорошая, и мы вылетели на ответственное задание.
Маршрут проходил восточнее Ленинграда, затем мы должны были обойти Ленинград с севера и заходить на цель через Финский залив. Насколько я помню, дальнобойная артиллерия гитлеровцев располагалась на Беззаботинских высотах. Отбомбив, мы должны были возвратиться обратно тем же маршрутом. Расчет строился на внезапности налета.
Заданная высота — две тысячи метров. Погода прекрасная, безоблачно. Обошли город с севера. Под нами — глубокий мрак, лишь изредка мелькают синие вспышки — искрят бугели трамваев.
Наземная служба наведения указывает боевой курс. Лечу над Финским заливом. Уверен, что гитлеровцы нас не ожидают. Внезапно небо впереди озаряется густыми трассами заградительного огня, простирающимися значительно выше моей высоты. Поскольку огонь ведется в основном мелкокалиберной артиллерией, быстро начинаю набирать высоту, чтобы при входе в зону огня иметь хотя бы три тысячи метров.
Сообщив обстановку на землю, испрашиваю высоту бомбометания три тысячи. Земля передала такое распоряжение всем экипажам. Вот и цель. Сбрасываю осветительные устройства и зажигательные бомбы. Цель освещена. Посыпались бомбы всех назначений с других самолетов. Море огня в воздухе, бушующий шквал на земле. Надо было возвращаться обратным курсом, но сзади настоящее пекло, да и опасность столкновения не исключена — режим высоты не всеми выдержан. Я взял курс прямо через цель на Новгород и попросил разрешения у земли возвращаться всем экипажам этим маршрутом. В правом крыле зияла пробоина от прямого попадания снаряда. Второй разорвался снаружи у фюзеляжа, и осколки изрешетили обшивку. Но жизненные центры целы, и мы, удовлетворенные результатами работы, взяли курс на свою базу.
Цель поражена. Задание выполнено. Но из этого полета не вернулось несколько экипажей.
За день все машины были отремонтированы, и ночью мы снова пошли на ту же цель. На сей раз огонь зенитной артиллерии был слабее — видимо, сказался результат вчерашней бомбардировки. Но на подступах к цели мы заметили вражеские истребители. После бомбометания и выхода из зоны обстрела мой самолет подвергся атаке одного из них. Максимов открыл огонь из пулемета, затем я нырнул вниз, и истребитель исчез из поля зрения: то ли был сбит, то ли потерял нас из виду.
И вот с этого боевого полета в ночь с 22 на 23 августа не вернулся экипаж летчика Шабунина. Владимир Шабунин был молод, но имел уже немалый опыт. Я любил этого русоволосого красавца с серьезным выражением лица и мужественной осанкой. Его постоянная внутренняя собранность, четкость докладов побуждали и меня в разговоре с ним быть более подтянутым, чем обычно. Известие, что он не вернулся, буквально сразило меня. Но я всё еще не терял надежды. Трудно было поверить в его гибель.
Но на войне как на войне. Мы уже недосчитывались многих прекрасных товарищей.
Однажды рано утром, едва я уснул после боевого полета, будит меня старшина эскадрильи Шкурко.
— Что случилось? — спрашиваю, зная, что он зря не разбудит.
— Не знаю, что и делать, — сокрушенно сказал старшина. — Приехала мать Шабунина из Архангельска. Навестить сына…
Меня словно током пронзило. Я вскочил с койки, не знаю, что делать, с чего начать. Шкурко ждет распоряжения.
— Поместите ее в комнате сына, я сейчас оденусь и приду.
Откровенно говоря, я боялся этой встречи. Боялся неизбежных слез убитой горем матери, чувствовал, что и сам не выдержу, расплачусь. Но деваться было некуда. Вошел, поздоровался, представился.
Представительная средних лет женщина, былую красоту которой не смогли стереть годы, протянула мне руку, назвала себя:
— Шабунина Зинаида Ефимовна.
К моему удивлению, она держалась стойко. «Неужто еще ничего не знает?» — подумал я.
Нужно было о чем-то говорить. «Как доехали? Наверно, устали в дороге», — обычные, стандартные вопросы при встрече незнакомых людей.
— Сейчас я вас провожу в столовую, — продолжал я. — Отдохнете… потом расскажу вам о Володе.
— Я всё знаю, товарищ командир.
Я осекся на полуслове.
— Не надо меня успокаивать, — продолжала Зинаида Ефимовна. — Я знаю, что мой сын не вернулся с боевого задания из-под Ленинграда. И если его полет принес хоть малейшее облегчение жителям города, я приму и эту жертву…
Накрепко запомнился мне этот маленький монолог Зинаиды Ефимовым. Внешне она казалась спокойной, но я чувствовал, что творится под этим напускным спокойствием. Непрошеные слезы вот-вот выдадут мое волнение, к горлу подступил ком.
— Одну минутку, — сказал я и вышел из комнаты.
Когда волнение немного улеглось, я снова вернулся в комнату, и разговор продолжался уже более спокойно.
Зинаида Ефимовна рассказала о своей семье. Жили они до войны с мужем в Ленинграде, Володя у них — единственный сын. Муж сейчас служит комиссаром укрепрайона на небольшом островке, а она эвакуировалась в Архангельск. Я со своей стороны рассказал всё, что знал о ее сыне как боевом летчике.
Устроили мы ее в комнате, где прежде жил со своими товарищами Володя. Три дня она терпеливо ждала. На четвертый решила уехать.
Не знаю почему, но мне захотелось удержать ее. Пускай побудет у нас еще немного. Трудно сказать, на что я рассчитывал, откладывая отъезд Зинаиды Ефимовны. Пообещал и билет достать, и отвезти к поезду, только бы она погостила еще дня два. Она согласилась. Она осталась ждать сына, а его всё нет. Где он? Что с ним?
…Шабунин вылетал на боевое задание в составе экипажа, сформированного еще в школе. Все были хорошо слетаны, друг друга понимали с полуслова. Боевой курс. За минуту до сбрасывания бомб в правом крыле разорвался снаряд, и оно загорелось. Неизбежен взрыв бензобаков. Ситуация крайне опасна, но вот-вот цель. Штурман М. Л. Носовский просит летчика продержаться на боевом курсе еще полминутки, и бомбы будут сброшены в цель. Летчик выдерживает боевой курс. Бомбы сброшены. Выбрасываться на парашютах здесь нет никакого смысла, и Шабунин разворачивает самолет в сторону Ораниенбаума — там наша земля. Уже самолет на прямой.
Еще немного — и линия фронта, линия, которая сейчас называется «Зеленым поясом славы».
Километров пять осталось. Крыло пылает ярким пламенем и тут… Взорвался бензобак, крыло отвалилось, самолет беспорядочно падает, и летчика то прижмет к колпаку, то бросит обратно. Летели на высоте четыре тысячи метров в кислородных масках, теперь маска только мешала, не давала возможности сориентироваться, сковывала движение.
Опять сильно прижало к колпаку и… Всё затихло. Кабина развалилась, и летчика выбросило в пространство.
Очнулся он от резкого рывка. Над головой — белый купол парашюта. Когда и как выдернул кольцо вытяжного тросика парашюта, не помнит.
Приземлился в лесу. Парашют повис на дереве, летчик болтался на стропах. Прислушался. Кругом — тишина и непроглядная темень. Начал отстегивать парашют. Спрыгнул на землю. Теперь надо поскорее уходить от места приземления, от предательски белеющего купола парашюта на дереве. Сориентировавшись по звездам, Шабунин взял направление на северо-запад.
Эти пять километров до линии фронта преодолевал пять суток. Есть нечего. Плитка шоколада давно съедена. Довольствовался подножным кормом. Пробирался больше ночами, днем пережидал. Старался избегать встреч с немцами.
Но вот однажды, на рассвете, выйдя на опушку леса, он неожиданно наткнулся на немца. Может быть, это был часовой. Где-то вверху каркнула ворона, и немец поднял голову. Стоило ему опустить голову — увидел бы перед собой русского и тогда…
Шабунин взвесил это и мгновенно принял решение. Убегать обратно — треск валежника может выдать, и он спустил курок. Немец начал безмолвно оседать, прислонившись к дереву и держась рукой за грудь, а Шабунин убежал дальше.
Лес начал редеть… Вот и кустарник кончился, впереди открывалась большая поляна. По всем признакам — передний край обороны фашистов.
Было раннее утро. Маскируясь за кустиком, осмотрелся. Справа виден небольшой домик. Из него вышел немец, прислонился к дереву. Ближе слева стоял сруб-блиндаж. Из него вышли двое с автоматами и пошли влево в глубь леса.
Выждав немного, Шабунин приблизился к блиндажу, прислушался. Тихо. Осторожно вошел — никого. На столе какие-то банки, видимо, консервы, на полу, почти у самого входа, — ящик с гранатами. Взяв две гранаты с длинными деревянными ручками, вышел и снова нырнул в кустарник. Никого. Впереди, за поляной, виднеется длинный плетень. Решил пробраться к нему. Открытое место переполз. Это был не плетень, а густой частокол-изгородь толщиной больше метра. В частоколе обнаружил отверстие; деваться некуда — уже светло, и он нырнул вовнутрь.
В трех метрах от изгороди лежала куча сухого хвороста. Подлез под край кучи и стал прислушиваться. По ту сторону частокола послышалась немецкая речь. Немцы увидели лаз, через который недавно пробрался Шабунин, заделали его и пошли дальше, возбуждённо переговариваясь.
Немного успокоившись, Шабунин начал наблюдать, что же впереди, по ту сторону кучи хвороста. В нескольких метрах от кучи — обрыв. За ним — широкая низина, поросшая зеленой и, видимо, никем не топтанной травой, а вдали, метрах в ста пятидесяти, за низиной возвышается холм, поросший густым лесом. Через него к горизонту по центру проходит просека. Невдалеке в траве виднеется часть спиралеобразного проволочного заграждения. Вдоль обрыва ходят навстречу друг другу два часовых. Они то сходятся, то расходятся. Их не видно, но слышны их шаги и короткие реплики. Справа и слева над обрывом видны две пулеметные установки. Людей возле них не видно.
Всё осмотрено и изучено. Намечен план преодоления последнего, как ему казалось, препятствия. Нужно только дождаться ночи.
Глубокая ночь. Выждав, когда часовые, по его расчетам, находятся в наибольшем отдалении друг от друга, Шабунин тихо выбрался из своего убежища и спрыгнул с обрыва. Упал. Поднялся и — вперед, в траву. Трава оказалась в человеческий рост. Позади оставался предательский след в траве.
Проволочный вал выше человеческого роста. Нашел стык крестовин. Ступил на конец перекладины, соединяющей крестовины. Она не выдержала, обломилась. Послышался треск, но Шабунин уже по ту сторону заграждения. Упал на четвереньки и наткнулся на какой-то провод. Пощупал — идет в землю. «Мины», — мелькнуло в голове, но деваться некуда. Лучше рисковать наткнуться на мины, чем живым попасть в руки врага. Пополз дальше. Впереди снова небольшой обрыв, протекает ручеек. И только спрыгнул с обрыва, как заговорили оба пулемета, послышался гвалт. Трассирующие пули пролетали через него и впивались в противоположный берег ручейка.
Через ручеек лежало бревно. Выждав, пока замолкли пулеметы, Шабунин перескочил по бревну и побежал дальше, к просеке. А за ним уже следовала погоня. Бежал что было силы, не обращая ни на что внимания.
Вот уже и начало просеки. Трава кончилась, бежать стало легче. Но немцы настигали. Силы на исходе. От перенапряжения в глазах темнеет, ноги отказываются служить. Немцы действовали осторожно, но мобильно. Путь впереди они прочищали гранатами, освещали ракетами. Одна граната разорвалась буквально рядом, но за кустом. Осколком попало в голову, но голова, кажется, цела. Во время взрыва гранаты он бросился на землю и пополз. Немцы почти рядом. Деваться некуда.
Сбоку вдоль просеки тянулась чуть заметная канавка, небольшой кювет, видимо, для стока воды. Шабунин лег в канаву лицом кверху. Голова упиралась в дерево, как в подголовник, а рядом оказалась низенькая корявая береза, она немного прикрывала его со стороны просеки.
От сильного бега не мог отдышаться, сердце стучало, как молоток по пустой коробке. И только улегся, как тут и немцы. Они расположились на просеке и начали палить из автоматов в обе стороны от просеки. Им вторили расположенные на обрыве пулеметы. Во время паузы в стрельбе один немец подбежал вплотную к Шабунину, положил автомат на сук березки буквально над самой грудью и начал палить. Стоило поднять руку — можно схватить ствол автомата. Слышно было сопение немца. Его можно легко пристрелить, но что это даст? Сдержался.
Стреляли долго, с паузами. Меняли диски, а он всё лежал, терпеливо ждал, не меняя положения. Чувствовал боль в голове, долго терпеливо ждал.
Расстреляв все диски, фашисты ушли. Начался спад напряжения, клонило в сон. Нет, этого допустить невозможно. Снизу холма немцы начали прочесывать лес, стрелять из автоматов. Шабунин, выбрав удобный момент, поднялся и двинулся дальше. По ту сторону холма оказалось болотистое место, поросшее кустарником. Кажется, ушел. Кажется, безопасно. Теперь бы только уснуть. Но кругом мокро, все кусты в болоте. Наконец выбрав куст, где было относительно сухо, прилег и мгновенно отключился, погрузившись в глубокий сон.
Спал без сновидений. Проснулся уже во вторую ночь. Сразу же восстановил всё в памяти, двинулся дальше. Уже на рассвете снова наткнулся на проволочное заграждение. Перелез. Мучила жажда. Впереди поле усеяно воронками от снарядов. Пополз от воронки к воронке в поисках воды. Воронки были в большинстве свежие, и воды в них не было. Наконец нашел воду, напился, отдохнул. Осмотрелся. Рассветало. Впереди недалеко видна была отдушина землянки и слышно бормотанье, но трудно было определить, свои или чужие. Приготовил гранаты, залег и начал выжидать. Дождавшись рассвета, убедился, что это свои, и обнаружил себя. Далее всё просто…
— Ну, парень, тебе повезло, ты в рубахе родился, — сказал майор, когда Шабунин рассказал, как он добрался к ним. — Ты второй, кто прошел минированное поле — немецкое и наше. Первый тоже был летчик. А остальные, кто пытался пройти, все подрывались на минах. Тебя, видимо, спасли свежие воронки.
Приняли хорошо, накормили, оказали необходимую помощь, созвонились со штабом ВВС, и через Кронштадт и Ленинград Шабунин отправился в Москву, а затем и в часть.
Из всего экипажа в живых остался только Шабунин. Остальные, видимо, не сумели выбраться из беспорядочно падавшего самолета. Погибли его боевые друзья — штурман Моисей Лазаревич Носовский, стрелок-радист Иван Матвеевич Кольцов и воздушный стрелок Иван Адамович Петрушин.
Все сроки истекли. Ждать больше не имело смысла, и Зинаида Ефимовна собралась уезжать. Я уже готовился проститься с нею, когда дневальный позвал меня к телефону.
Звонили из штаба корпуса.
— Получена телефонограмма из Ленинградского штаба ВВС, что летчик Шабунин жив, здоров и выехал в свою часть.
Какая радость, какое счастье, что Зинаида Ефимовна не уехала!
Только я положил трубку, чтобы бежать порадовать мать, как снизу послышался шум, гвалт. Смотрю — по лестнице поднимается сияющий Володя Шабунин, а за ним целая вереница друзей…
Я встретил его на площадке. Он уже знал о приезде матери. Комбинезон весь в клочьях. Оборванный, заросший, исхудавший, но сияющий от встречи с друзьями, от предстоящей встречи с матерью, он вошел в дверь.
— Мама!..
Она бросилась навстречу сыну и разрыдалась. Это были слезы матери. Я потихоньку вышел, прикрыл за собой дверь и с уважением подумал: какая сильная натура! Видимо, с этой женщины нарисован волнующий плакат «Родина-мать зовет».
Проводив мать, Володя Шабунин снова включился в боевую работу. Экипаж у него подобрался хороший. Штурман Московский, высокий, худощавый, с приятным симпатичным лицом, был умницей, прекрасным штурманом и бомбардиром и имел некоторый опыт в области аэрофотосъемки. Самолет оснастили фотоустановкой. Снимки местности были настолько удачны, что вскоре экипаж Шабунина — Московского заслужил репутацию лучшего в корпусе по аэрофотосъемкам. После войны мне рассказывали, что снимки, сделанные этим экипажем, демонстрировались в одной из военных академий как образцовые.
Часто самолет Шабунина возвращался с осколочными и пулевыми пробоинами, иногда на одном моторе, но задание неизменно выполнялось. Экипаж был слетан, каждый в совершенстве знал свое дело.
Позволю себе нарушить хронологию повествования и продолжить рассказ об экипаже Шабунина, забегая вперед.
22 июля 1944 года было получено задание бомбить скопление живой силы и техники врага в районе города Борисова. На самолет Шабунина вместо постоянного члена экипажа Удода посадили молодого стрелка для ознакомления с боевым полетом. После бомбометания и фотографирования цели Шабунин возвращался домой. На маршруте сзади под хвост подкрался вражеский истребитель и пулеметной очередью прошил самолет. Мотор был поврежден, стрелка ранило.
С одним мотором маневрировать трудно. Истребитель пошел в атаку второй раз. Опять длинная очередь. Убит стрелок-радист Соломонов, отвалились консоль правого крыла и элерон, в области бомболюков загорелся фюзеляж, самолет резко накренило вправо. Летчику стало трудно удерживать машину, и он крикнул штурману:
— Воткни ручку и помогай выправлять крен!
Штурман пришел на помощь. Со снижением продолжали полет, стараясь перетянуть через линию фронта.
Пламя начало пробираться в кабину летчика. Дышать нечем. Провода переговорного устройства перегорели, внутренняя связь прекратилась. Высота всего 150 метров, продолжать полет невозможно. Летчик помигал штурману сигнальной лампочкой и показал рукой: «Прыгай!» Штурман понял, открыл дверцу и нырнул в ночь. Летчик открыл колпак. Пламя хлынуло в кабину, обдало лицо, но Шабунин, не медля ни секунды, вывалился из кабины, дернул вытяжное кольцо.
Рывок раскрывшегося парашюта — и тут же удар о землю. Шабунин тяжело ушиб шею. Рядом взорвался самолет.
Приземлился на нейтральной полосе. Долго не мог прийти в себя, затем поднялся и, с трудом преодолевая боль, побрел на восток. Передний край миновал без особых трудностей и вскоре добрался домой. Штурман Московский прибыл чуть раньше, остальные погибли.
Летчику и штурману предоставили двухнедельный отпуск.
Еще с восьмого класса у Володи завязалась дружба с одноклассницей. Позже они полюбили друг друга, в разлуке переписывались, а потом война, блокада. Леля оставалась в Ленинграде.
Когда Володя первый раз был сбит под Ленинградом и, попав к своим, проезжал через осажденный город, ему было не до розысков Лели, он спешил в свою часть. Теперь же, после снятия блокады, Володя решил использовать свой отпуск для того, чтобы найти Лелю.
Через несколько дней они сыграли свадьбу. Двухнедельный отпуск прошел как один день. Оставив жену и мать в Ленинграде, Володя вернулся в часть.
Вместо погибшего Соломонова стрелком-радистом в экипаж Шабунина был назначен стрелок, летавший прежде с Краснухиным, — Рогачев. Одно время он летал стрелком и в моем экипаже, потом стал стрелком-радистом. Но, как ни горько вспоминать, от превратностей фронтовой жизни никто не был гарантирован. 16 сентября 1944 года, после обработки цели, самолет Шабупина не вернулся с боевого задания. На этот раз — окончательно.
Верить в гибель Шабунина не хотелось, все надеялись, что он вернется. Но прошел месяц, и семье послали извещение, что Владимир Павлович Шабунин пропал без вести…
Разделавшись с дальнобойной артиллерией гитлеровцев, обстреливавшей Ленинград, мы в сентябре бомбили укрепленные позиции противника в районах Духовщины, Нежина, Прилук, Брянска, Рославля, Гомеля. С 17 сентября наносили удары по скоплениям немецких войск западнее Ельни. Цель недалекая, полет длится три с половиной часа, и мы делали по два вылета за ночь. Так было и в субботу 18 сентября.
В субботу на воскресный день ко мне иногда приезжала из Москвы жена. Я ее оставлял в своей комнате, а сам шел на боевое задание. Гостила она у меня и на этот раз.
Я возвращался с боевого задания, второго в ту ночь. Цель поражена, погода благоприятная, мы спокойно летим домой. Вдруг меня окликает Вася.
Товарищ командир! Вас земля с чем-то поздравляет, а с чем не понял. Уловил только вторую часть радиограммы. Сейчас затребую повторение.
— Это, наверно, с двухсотдвадцатым вылетом, — говорит Кириллов.
— С двухсотым в воздухе не поздравляли, а с двухсотдвадцатым подавно не станут поздравлять.
— Товарищ командир! — заорал Вася. — Вас поздравляют с присвоением звания Героя Советского Союза! Сейчас зачитаю радиограмму:
«Генералу Юханову. Вручить гвардии майору Швецу Степану Ивановичу. Поздравляю с высокой правительственной наградой — присвоением звания Героя Советского Союза.
Желаю дальнейших успехов в боевой работе по разгрому немецких захватчиков.
Что ответить? — спросил Вася, закончив читать.
— Ответить: «Служу Советскому Союзу», — проговорил я.
У меня сильно колотилось сердце. Не мерещится ли мне всё это, не приснилось ли? В полете часто бывает: на секунду впадаешь в забытье и даже видишь какой-нибудь сон, а потом очнешься — и всё исчезает.
— Вася, передал? — спросил я.
— Так точно, — отвечает Вася. — Дал квитанцию, всё правильно. Передал ваш ответ. Поздравляю!
Радиограмма была получена, когда мы пролетали над городом Юхнов, в 2 часа 30 минут 19 сентября 1943 года.
«Только бы долететь, только бы сесть на аэродром», — думал я про себя и никак не мог успокоиться.
Когда я пришел с докладом на КП, меня поздравил командир полка А. И. Рудницкий. Здесь же сидел и ждал моего возвращения Герой Советского Союза полковник Боровков, заместитель командира дивизии по летной части. Это он получил телеграмму, спросил, где я, и, узнав, что в полете, дал радиотелеграмму на борт корабля.
Позже штурман полка показал мне барограмму полета и ткнул пальцем:
— Могу поспорить, что радиограмму ты получил именно в этой точке.
Расчеты подтвердили его предположение. Действительно, плавная линия на барограмме в одной точке резко вильнула, словно была перенесена с другой барограммы, — так изменился почерк моего пилотирования.
Барограмму штурман подарил мне, сделав на ней следующую надпись:
«На память Герою Советского Союза гв. майору тов. Швецу, завершившему в день присвоения ему этого звания свой 223-й боевой вылет. Штурман 16 ГАП ДД гв. майор Алейников».
Я прилетел в числе последних экипажей, и, пока оформлял полетную документацию, все уже разошлись. Нас пригласили в столовую. И только здесь, увидев праздничный стол, я окончательно пришел в себя. Спохватился, вспомнив о жене, и попросил Рудницкого позвонить дневальному, чтобы тот пригласил ее к телефону.
— Жена Швеца у телефона, — перепуганным голосом проговорила Поля.
Я сидел рядом с Рудницким, и мне ее голос был слышен.
— Поздравляю вас, вашему мужу присвоено… — начал Рудницкий, а она, не дав ему закончить, взволнованно спросила:
— Где муж? Что с ним случилось?
Ваш муж удостоен…
— Где он?
— Рядом со мной. Сейчас будете с ним разговаривать, — сказал Рудницкий и, улыбнувшись, — дескать, до чего пугливый народ эти женщины, — передал мне трубку.
Через несколько минут пришла жена, сияющая от радости. Уже светало…
А вечером, проводив ее, я снова полетел на боевое задание на те же цели — бомбить скопление немецких войск западнее Ельни. Цель эту мы обрабатывали до конца месяца.
Сентябрь 1943 года памятен и другими событиями.
Однажды в воскресенье мы со штурманом Кирилловым, парторгом эскадрильи и другими коммунистами сидели в моей комнате и обсуждали некоторые вопросы боевой подготовки. Мы часто собирались посоветоваться. Вроде бы и не партийное собрание, и протокол не ведется, но мы с Кирилловым привыкли, прежде чем принять решение по какому-либо важному вопросу, обменяться мнениями со всеми коммунистами эскадрильи.
На сей раз обсуждался вопрос о быстрейшем введении в строй молодых экипажей. Нужен инструктор, но кого назначить? Нельзя отрывать людей от боевой работы. Сидим, рядим, вдруг стук в дверь. Входит возвратившийся из отпуска командир звена Иванец. В руках у него огромный арбуз — редкость для того времени.
— Разрешите передать вам пламенный привет от солнечного Казахстана и преподнести этот арбуз. Здравствуйте, товарищи! Товарищ командир, летчик Иванец прибыл из отпуска в ваше распоряжение.
Отдохнувший и повеселевший, он выглядел совсем по-другому. Арбуз тут же разрезали, слово предоставили отпускнику. Иванец рассказал о встрече с семьей, о том, какое впечатление произвело его воскрешение из мертвых. Знакомые и незнакомые приходили в дом поздравить и, по местному обычаю, приносили подарки.
Заговорили о будущем. Иванец уже немолод, нервы истрепаны, тяжело пережил свою катастрофу.
Зная из опыта, что некоторые летчики, после того как их сбивали, какое-то время испытывали робость перед боевым заданием, я предложил Иванцу поработать с молодыми. Он согласился. Оказалось, что у него есть опыт в этом деле, так как он когда-то работал инструктором в летной школе.
Вопрос об инструкторе был таким образом решен, и Иванец приступил к новым обязанностям. Составил план работы, график полетов. Начал летать сначала днем, затем ночью, экипажи быстро вводились в строй.
Я проверил его работу непосредственно на старте и остался доволен. Со временем Иванец стал готовить летчиков не только для нашей эскадрильи, но и для всего полка. Трудно было вообразить, что дни его сочтены.
Иванец проводил дневную тренировку — полет по кругу. Едва я собрался уходить с аэродрома, как дежурный позвал меня к телефону. Беру трубку. Со старта докладывают: самолет, на котором Иванец тренировал летчика, шел по кругу, вдруг взревели моторы, самолет опустил нос, вошел в отвесное пике и врезался в землю…
Я позвонил командиру корпуса генералу Юханову, вскоре он приехал. Расспросив очевидцев, мы выехали на место происшествия. Катастрофа произошла километрах в десяти западнее аэродрома. Самолет упал в болотистую местность и ушел в землю по самую турель, только хвостовое оперение торчало.
Необходимо было установить причину случившегося. Я с трудом забрался в самолет через лаз стрелков, обследовал хвостовое оперение, полагая, что, возможно, что-то произошло с креплением узлов руля глубины, по не нашел никаких неисправностей. Причина катастрофы так и осталась невыясненной.
В полку все были потрясены. Вблизи аэродрома, днем, во время тренировочного полета! После всего, что пережил и испытал Иванец, — такая нелепая, несправедливая гибель…
Генерал Юханов распорядился похоронить товарищей на месте. Останки торчащего хвостом кверху самолета засыпали землей. Получился внушительных размеров курган. Затем обложили его дерном, установили наверху временный обелиск со звездой и надписью. Простились…
Как и тысячи других, разбросанных по степям нашей Родины в разные эпохи, курган этот будет напоминать живым о суровом прошлом, и, возможно, в далеком будущем археологи, изучая прошлое Подмосковья, вскроют могилу и по останкам самолета и людей будут изучать нашу эпоху…
Хочется рассказать и еще об одном боевом товарище. Летом 1942 года к нам в часть прибыл летчик Николай Степаненко и сразу же включился в боевую работу.
В первые же дни войны он был сбит. Выпрыгнул с горящего самолета на территории, занятой немцами, получил травму. Крестьяне подлечили его, переодели, он отпустил бороду и с палочкой в руках пробирался на восток — к «родственникам». Пробирался и наблюдал. Он многое видел…
— Я видел, — сказал нам Степаненко, — как под Кременчугом фашистский летчик с бреющего полета расстреливал поезд с детьми. На крыше каждого вагона алел огромный красный крест, но фашист пикировал на состав. Я видел древнюю старуху, которой до смерти, как говорится, два дня осталось. Фашисты вместе с другими стариками запрягли ее в упряжку и заставили волочить тяжелую пушку. Старуха умерла в упряжке. Но гитлеровцы не разрешили распрячь упряжку, и старые люди продолжали тащить орудие вместе с трупом…
Благородное ожесточение, лютая, священная ненависть к врагам овладели летчиком Степаненко. Всё виденное, всё пережитое настолько ожесточило доброго от природы советского летчика, что он летал громить врага, я бы сказал, с жадностью, летал без устали, как бы стремясь наверстать упущенное.
«Сквозь грозовые разряды, сквозь нескончаемую толщу облаков, — писал о нем военный корреспондент, — не раз неслась тяжелая машина гвардии старшего лейтенанта Николая Степаненко к Берлину, Бухаресту, Данцигу, Кенигсбергу. Под плоскостью проплывали города и села Украины — трижды любимой в разлуке родной земли. В тягостной тьме лежит далеко внизу земля Родины, и от этого одновременного ощущения ее близости и отчужденности сердце бьется горячее, мозг работает тревожнее, мысль становится яростней и острей».
Типичный украинец, шутник и острослов, Степаненко пересыпал свою речь украинскими прибаутками. Там, где Степаненко, всегда оживленно, весело. И как приятный собеседник, и как бесстрашный воин, боевой летчик, он заслуженно пользовался большим авторитетом, глубоким уважением в нашей среде. В боевой работе он многих уже обогнал. Три боевых ордена украшали его грудь. За сотню боевых вылетов перевалило, а он, как говорится, не сбавлял темпы. И если его самолет бывал в ремонте, он садился на запасной и продолжал летать.
Так было и на сей раз. Экипаж прибыл на КП, а его самолет оказался неисправным. Другие летчики в таких случаях возвращались домой. На необлетанном самолете никто не решался летать. Степаненко не таков.
— Есть какой-нибудь свободный самолет?
Свободный самолет был. Подвесили бомбы, и самолет пошел на взлет. Но на первом развороте резко обрывает левый мотор, самолет опустил нос и пошел к земле. Радист и стрелок, заметив неладное, быстро выбросились из машины и тут же раскрыли парашюты, которые за счет скорости наполнились воздухом и смягчили приземление. Оба приземлились без повреждений. Самолет врезался в землю и взорвался. Летчик Николай Степаненко и штурман Сергей Малов погибли. И тем тягостнее об этом вспоминать, что всё это произошло в какое-то мгновение и на наших глазах: мы сидели в самолетах, ожидая очередности взлета. Представляете, каково было нам взлетать после случившегося, горько сознавая, что верного боевого товарища, патриота, коммуниста, замечательного человека, с которым только что разговаривали на КП, уже не стало?
Высшую правительственную награду я получал в Кремле. Вручал награды заместитель Председателя Президиума Верховного Совета СССР О. В. Куусинен.
После вручения наград мы сфотографировались с товарищем Куусиненом.
Выйдя из Кремля и простившись с друзьями, я отправился домой. Хотелось побыть одному, разобраться в своих мыслях и чувствах.
Вездесущие любознательные мальчишки окружили меня почти у самого Кремля, рассматривая награды.
— Ребята, он прямо из Кремля, сами видели, как выходил! — кричали те, кто первыми окружили меня.
Они сопровождали меня до самого дома, расспрашивая о летчиках, о фронте, о боях. Наша процессия вызывала у встречных уважительные улыбки. И пришли на память те первые дни войны, когда — это было в начале июля 1941 года — в ожидании назначения я три дня пробыл в Москве. В каждом взгляде я, офицер, видел как бы упрек. Мне казалось, меня обвиняют в том, что я не уберег Родину от постигшего ее несчастья, не сумел остановить и отбросить врага. Мучительным испытанием было читать в каждом взгляде такие мысли, и я опустил глаза. Я желал тогда одного — поскорее уехать на фронт.
Конечно, теперь, как и тогда, каждый прохожий озабочен своими делами, и всё то, что мне казалось, было, вероятно, порождено моей фантазией, но шагать сегодня по Москве на виду у людей мне было куда приятнее, чем тогда. Шагать и размышлять.
А поразмыслить было о чем. О времени, о родной стране, о себе.
Кто я? Сын потомственного крестьянина-батрака, сам пастух и батрак, и быть бы мне всю жизнь батраком, если бы не те коренные социальные преобразования, которые принесла Великая Октябрьская социалистическая революция. Она пробудила и направила на борьбу за социализм бурную энергию моего поколения. Коммунистическая партия вдохновляла нас на труд и на подвиги, помогла осознать величие поставленной цели и путь, ведущий к победе.
Я вспомнил свое далекое детство, проведенное в нужде и бедности. Саманная хата с маленькими оконцами в глубоких, как поры, проемах и плесенью по углам. Хата, в которой ютилось нас со взрослыми одиннадцать человек. Здесь я родился, отсюда провожали отца и дядю Андрея на первую мировую войну. Из этой хаты меня с отцом мама со слезами провожала на гражданскую войну, когда белогвардейцы наступали. Из этой хаты я ушел на шахту.
Вспомнил свою маму. Маленькая, худенькая, с теплыми и ласковыми глазами… Всю жизнь она мечтала выбраться из нужды и жить «по-человечески», как она выражалась.
И еще она мечтала увидеть своего сына «настоящим парнем». Понятие это в представлении мамы вмещало все лучшие качества — мужество, смелость, силу, чувство человеческого достоинства.
— Я в тебя верю, — говаривала она. — Ты будешь таким героем, как твой дядя Никон. Ты должен быть таким. Честным, трудолюбивым и смелым.
Наставление мамы я пронес через всю свою жизнь.
Не дождалась мама. Непосильный труд крестьянки, хроническая, нужда и белогвардейские нагайки рано свели ее в могилу. Мне было тогда семнадцать лет. Вскорости я стал горняком. Я был счастлив, когда удалось поступить на работу на шахту имени Клары Цеткин, бывшую «Дагмару» — одну из старейших шахт Донбасса.
Из всех горняцких специальностей меня привлекла профессия коногона. Привлекало в ней сочетание чего-то степного, крестьянского — лошадь, запахи сена, лошадиного пота и навоза — с шахтерским…
Лошадь в шахте работает без уздечки, в Легкой шлее. Увертливая, умная и послушная, она полностью доверяет коногону, а коногон доверяет ей. Шахта старая. Перегоны длинные, до двух километров. Для облегчения перевозок горизонтальные выработки проходят с небольшим уклоном к стволу.
Вихрем несется груженный углем состав. От первого же толчка лампочка гаснет (электрическое освещение только на шахтном дворе). Коногон, распластавшись, лежит на двух вагонетках, тех, что ближе к лошади.
Почва зыбкая, пучится. Кровля местами нависла так низко, что лошадь пробегает это пространство как бы на полусогнутых ногах, пригибаясь, а коногон в это время, держась руками и носком ноги, свисает с вагончиков в сторону. Но вот вагончики прижимает к самым столбам, и коногону нужно успеть забраться на вагончики или свеситься на другую сторону. И всё это в темноте. Только фосфоресцирующие гнилушки да еще какие-то неуловимые признаки помогают ориентироваться в этой кромешной тьме.
Дорога неровная, рельсы кое-где разошлись. Вдруг остановка — вагончик «забурился», то есть сошел с рельсов. А ведь он тяжелый, одному человеку не справиться. Помогает неизменный друг — лошадь. Приказываешь «кругом!» — и она уже стоит головой к вагонеткам. По слову «грудью!» нажимает на вагончик, он немного приподнимается, и ты ставишь его на рельсы. Поехали дальше. Стрелочник дает свободный путь. Справа и слева стоят составы. Между твоим составом и соседним расстояние не более семидесяти сантиметров. В нужном месте подаешь команду «с пути!» Лошадь уже навострила уши, ждет этой команды. Она мгновенно поворачивает влево и, сложив все четыре ноги в один узелок, этаким пируэтом разворачивается на сто восемьдесят градусов, коногон успевает снять крюк упряжки с передней вагонетки, а состав по инерции продолжает двигаться до положенного места.
Ловкостью, проявленной на финише, определяется степень мастерства коногона. Здесь должно быть всё рассчитано. Как при посадке самолета.
Давным-давно нет на шахтах коногонов, но в то время, о котором я рассказываю, без их участия невозможно было представить себе добычу угля. Это была тяжелая, но зато и уважаемая профессия.
С шахты меня послали на рабфак — учиться. После рабфака — горный институт в Донецке. Незабываемое, решающее событие в жизни — вступление в партию. И вскоре — по специальному набору — призыв в Красную Армию.
Армии нужны были грамотные люди, а их было ой как мало.
Вызов в горком партии. Медкомиссия. Вслед за тем — разговор с представителем военной школы летчиков.
— Медицинская комиссия признала вас годным к службе в Красной Армии. Вам предстоит учиться в военной летной школе. Как коммунист и по другим статьям вы нам подходите. Как вы относитесь к нашему предложению?
— Я коммунист. Если партия находит, что я там буду более полезен, я готов.
Так я стал летчиком…
Незаметно в сопровождении пытливых мальчишек подошел к дому. А дома уже ждут. Скромно, но по-праздничному накрыт стол. Жена и дочь встретили, поздравили.
Так не раз встречали они меня и до воины, когда я прилетал из дальнего рейса. И на душе как-то по-домашнему приятно. К обеду приглашены и соседи.
А после обеда сосед Григорий Карпович и говорит:
— Ну, Степан, собирайся, поедем докладывать члену правительства — товарищу Москатову.
— Как докладывать, зачем? Никуда я не поеду.
— Слово давал?
— Ну, давал. Так вроде положено, а зачем ехать? Как-то неудобно. Не сочли бы…
— Да ты понимаешь, с кем имеешь дело? С членом правительства. Дал слово — выполни. Выполнил — доложи. И ты обязан доложить, иначе покажешь свое неуважение к члену правительства и, стало быть, бестактность.
Пришлось согласиться. Петр Георгиевич был нездоров, и жена и невестка сопровождали его в больницу. Мы встретились при подходе к дому.
— Петр Георгиевич, смотрите, кого я привел, — сказал Григорий Карпович, здороваясь с семьей Москатовых и показывая на меня. Все повернулись в мою сторону.
— Докладываю, — начал я по всем правилам, — Ваши, Петр Георгиевич, пожелания — быть Героем Советского Союза — выполнены. Докладывает гвардии майор Швец.
— Дорогой мой, поздравляю! Ну-ка, женщины, отпустите меня, дайте мне расцеловать героя, — и Петр Георгиевич обнял меня и по-отечески трижды поцеловал. — Ну, а теперь, дорогие мои, видите — я под конвоем. Женщины ведут меня в больницу, и не подчиниться им я не могу. А на завтра я вас приглашаю к обеду.
Приглашение было принято. За обедом Петр Георгиевич много расспрашивал о боевых действиях авиации, о друзьях, боевых эпизодах, а рассказать к этому времени уже было о чем.
К вечеру я распрощался с гостеприимными хозяевами и с семьей и — снова в часть, снова в бой.
Линия фронта отодвигалась на запад, продолжительность полетов к переднему краю противника всё увеличивалась. Назрела необходимость перебазироваться ближе к фронту.
В середине октября мы покинули насиженное место. Впервые за всю войну расположились на аэродроме, который еще недавно занимали немцы и который нам неоднократно приходилось бомбить.
Летный состав разместился в селе километров за семь от аэродрома. Тсхсостав должен находиться на аэродроме, поближе к самолетам, а жить там негде. Нужно было рыть землянки.
Для меня и штурмана Кириллова старшина Шкурко приготовил квартиру в деревенской избушке. Домик состоял из сеней и одной комнаты, перегороженной пополам. В одной половине, где была русская печь, находилась хозяйка с детьми, другую занимали мы со штурманом.
Керосиновая лампа, скрипучий пол, низкий потолок… Мне, чье детство и юность прошли в деревне, показалось, будто я после долгих странствий вернулся домой и никакой войны нет. А по вечерам кругом первозданная тишина, только слышно, как снаружи по-осеннему завывает ветер.
Я задремал и привиделось мне, будто я — мальчишка, сегодня воскресенье, можно поспать подольше. От печи тянет живым теплом, в топке потрескивают высушенные головки подсолнечника. Сквозь сон я слышу это потрескивание и догадываюсь, что мама собирается печь пироги с картошкой, смешанной с печенкой. Это моя любимая еда, и мама знает об этом.
Скоро она позовет меня, я поднимусь, выспавшийся, посвежевший, обольюсь у колодца холодной водой — и в дом. А на столе уже стоит макитра с горячими подрумяненными пирогами…
А печка всё потрескивает, это уже не сон, и я блаженно раскрываю глаза…
Дощатая перегородка, чужая хата мгновенно возвращают меня из далекого далека. И нет детства, нет мамы, только потрескивают дрова в русской печи. Недавнее радостное чувство сменяется привычной сосредоточенностью. Война еще не кончена, впереди много боев, нужно держаться…
Начались боевые полеты. Ночью летаем, днем продолжаем готовиться к зиме. Особенно достается техническому составу. Обмундирование у наших техников поизносилось. К зиме необходимо людей одеть, обуть. Старшине Шкурко приказано: только появится на складе обмундирование, оформить документы и организовать получение.
Обмундирование есть, документы оформлены, но вот получить его никак не удается. В течение недели ходит старшина на склад, к начальнику вещевого довольствия, и изо дня в день повторяется одно и то же:
— Здравствуйте, товарищ начальник.
— Меня здесь нет. Приходите завтра…
Шкурко — старшина по званию, по должности и по призванию. Старшина эскадрильи — это главный ее хозяйственник, и от того, как он работает, зависит материальное благополучие всех. Старшиной я был доволен. Среднего роста, коренастый, с широким полным лицом, неповоротливый на вид и немногословный, он был неутомим и вездесущ. Ему не надо было приказывать, напоминать. Незримою тенью он следовал за командиром. Заранее предугадывал, когда, где и какое будет совещание, собрание, заседание, и старался «быть под рукой». При получении боевого задания ему как будто на КП и делать нечего, а он сидит незаметно где-нибудь в уголке недалеко от командира, лицо флегматичное, сонное. И вдруг какая-нибудь маленькая заминка, связанная с решением технического вопроса, надо срочно вызвать инженера; я поднимаю голову, ищу глазами, кого бы послать, и встречаюсь со спокойным взглядом Шкурко. «Я уже распорядился, товарищ командир. Инженер сейчас будет здесь». Действительно, через минуту входит инженер… Вот таким был старшина Шкурко.
Стоило ему только услышать наш разговор с инженером эскадрильи Плахотником о том, что пора строить на зиму землянки для техсостава, но трудно с лесом для перекрытий, надо нажимать на БАО, — и он сразу сделал для себя вывод. Обследовал вокруг аэродрома территорию, обнаружил какое-то оставленное немцами строительство и всё, что оказалось пригодным, привез в эскадрилью. На строительстве землянок закипела работа.
Только с обмундированием у Шкурко ничего не получалось. Он уже не ожидал моих расспросов, а сразу при встрече докладывал: заявка и ведомости готовы, угадать бы лишь время, когда будет свободен зав-складом…
Так и не было конца этой проволочке с экипировкой техсостава, пока не подвернулся случай, ловко использованный старшиной. Но прежде чем рассказать о том, как закончилось единоборство старшины с деятелем вещевого снабжения, мне придется немного отвлечься в сторону.
…Фронт стабилизировался. Противник подтягивал резервы, имея, видимо, намерение подольше задержаться на укрепленном рубеже. Нашей задачей было бомбить скопления войск и техники на аэродромах, железнодорожных узлах, перегонах и почти у самой линии фронта. Полет до Орши занимал всего два часа, и мы делали по два, а молодые летчики даже по три вылета.
Обстановка деловая, настроение у летных экипажей бодрое. Так всегда бывает при интенсивной боевой работе. Но вскоре хорошая погода сменилась осенним ненастьем. Октябрь брал свое. Ветер, низкая облачность, мелкий моросящий дождик, проникающий, кажется, во все поры… Летные экипажи в боевой готовности № 1 коротали ночи на КП, слушая, как барабанит по стеклам дождь. Непогода и безделье делали всех злыми, раздражительными.
В одну из таких ночей мне выпало лететь на разведку погоды. У линии фронта она для боевой работы была непригодной. Земля передала распоряжение обследовать район действия на 150 километров в глубь территории, занятой противником. Там погода оказалась еще хуже, меня прижало облачностью к самой земле, и я вынужден был пойти на набор высоты в облака.
Началось легкое обледенение, и вдруг — просвет, видна земля.
— Командир, давай вниз! Нам ведь еще надо сбросить бомбовый груз, — говорит штурман.
Круто снизились. Теперь бы только найти подходящую цель и сбросить бомбы. Нам, разведчикам, предоставляется право самим отыскивать цель и поражать ее, если основная цель закрыта.
С земли уже давно передали распоряжение возвращаться на базу, но у нас еще не сброшены бомбы.
По расчету штурмана мы где-то вблизи железной дороги Орша — Минск. Слева или справа, пока неизвестно. Наконец, идя курсом на северо-запад, мы обнаружили железную дорогу. А облачность прижимает всё ниже и ниже. Высота сто метров. С такой высоты бомбить опасно.
Впереди показалась речушка, на ней переправа.
Штурман Кириллов колдует над приборами.
— Теперь, командир, с этим курсом давай на набор высоты в облака, буду бомбить по расчету, дай только безопасную высоту.
Я повел самолет в облака, строго выдерживая заданные штурманом условия. Кириллов ухитрился точно определить цель и сбросить бомбы. Высота еле достигала отметки триста метров по прибору. От каждого разрыва ощущались неприятные толчки.
Мы развернулись и легли на обратный курс. После сбрасывания бомб на цель испытываешь облегчение, будто нес на плечах тяжелый груз и вот избавился от него.
На высоте две тысячи метров вышли за облака. Ну, теперь всё в порядке, лететь можно, а там, дома, пробьем облака и как-нибудь да сядем. Дома ведь и углы помогают.
Летим за облаками. Обледенение с ветровых стекол постепенно сошло. Но над нами еще один слой облачности. Летим между облаками. Постепенно верхний слой облаков становится всё ниже, всё плотнее. Я чувствую, чем это грозит, но иного пути нет. Еще несколько минут — и оба слоя облачности сомкнулись. Снова началось обледенение.
Включил антиобледенитель, который я берег на крайний случай.
Набирать высоту бесполезно, только лишняя трата горючего, снижаться слишком низко — опасно. Всё же пришлось снизиться до пятисот метров, авось, отсюда будет видна земля. Однако земли не видно. От обледенения оборвалась наружная антенна. Связь с землей прервана. Единственная надежда теперь на радиомаяк. Он работает на внутренней антенне.
Все средства связи при переоборудовании самолета (я уже упоминал об этом) сосредоточены в моей кабине, и теперь радиомаяк я прослушиваю сам и определяю курс на аэродром.
Как ни экономил я антиобледенитель, он скоро кончился. Передние стекла кабины покрылись ледяной коркой. Стало быть, кромки винтов тоже обледеневают, а это самое неприятное…
Километрах в пятидесяти от аэродрома открылась земля. Подлетаем к месту посадки на стометровой высоте. Земля проглядывается, но временами нас лижут низкие облака. Одна за другой над аэродромом вспыхивают ракеты. Сажусь почти с ходу. Не сажусь, а чуть ли не плюхаюсь сплошной ледяшкой. Передние стекла так и не оттаяли. Пришлось садиться с помощью подсказок Васи, так как землю я видел мельком только в боковую форточку.
С трудом на полном газу зарулил на стоянку. Выключил моторы.
На аэродроме было тепло. Лед на самолете таял, с крыльев и фюзеляжа ручьями стекала вода, как во время ливня. Техники сбежались посмотреть на наш самолет, все дивились тому, что он мог держаться в воздухе.
Подошел командир полка, осмотрел машину, побранил меня:
— И за каким чертом надо было соваться в это месиво! Ну попытался, попробовал, нет погоды — и обратно.
— Увлекся, товарищ командир, не рассчитал. Но в сложившейся обстановке, вы, наверно, поступили бы так же.
— Пожалуй, верно. Так оно и бывает. Ну, всё равно, таким обледенелым я ни разу не приходил. Тебе просто повезло. Не рискуй так больше, — уже дружески посоветовал командир.
В район цели снова пошел разведчик погоды, правда, в другом направлении. Летный состав разместился на КП по уголкам, кто дремлет, кто о чем-то беседует, некоторые из молодых успели осмотреть мой самолет и теперь обсуждают проблему борьбы с обледенением. Но в общем обстановка скучная, унылая, сонливая, как на глухой железнодорожной станции в ожидании проходящего поезда.
Посредине барака, в котором размещался КП, вскрыты полы и из конца в конец прорыта с выходом наружу глубокая щель. Над нею стоит длинный сбитый козлами стол — другого места для него не найти. По обе стороны стола — вбитые ножками в землю длинные скамейки. За столом сидят штабные работники, занимаются своим делом. Начальник штаба что-то пишет. Напротив меня случайно оказался начальник вещевого довольствия, тот самый, который столько времени водит за нос старшину Шкурко. «Надо бы с ним поговорить», — подумал я, но говорить не хотелось. От пережитого я никак не мог прийти в себя. Сидел и перебирал в памяти перипетии полета.
А за столом тихонько журчал разговор. Коля Кириллов жаловался, что семья живет не так далеко, в Калинине, надо бы съездить, помочь заготовить на зиму дрова, да все некогда, к тому же совестно проситься в отпуск.
— Вот так и я, — вмешался в разговор начальник вещевого довольствия. — Воюю, воюю, а семью уже больше месяца не видал…
Меня взорвало.
— И это ты называешь «воюю»? С кем? С моим старшиной? Техники пообносились, а ты — «воюю». Я вот тебе покажу, как ты «воюешь»!
Я резко сунул руку в карман. Там лежал список, где было указано, кто когда получил обмундирование.
Мой собеседник истолковал этот жест по-своему: испугавшись, нырнул в щель и исчез. Я стоял в недоумении с бумажкой в руках.
Все засмеялись, а мне стало неудобно: обидел и напугал человека.
— Немного перехватил, командир, — заметил Кириллов.
— Прошу прощения, комиссар, действительно перехватил.
Полет на боевое задание в ту ночь так и не состоялся, и летчики уехали отдыхать.
На второй день после обеда мы с Кирилловым отправились на аэродром.
Нужно было осмотреть свой самолет, осведомиться о готовности других машин, проверить ход строительства землянок.
У наших самолетов я заметил какое-то оживление. Еще не зная причины, подхожу ближе. Техник Лобанов возится у мотора, напевает, и в облике его что-то необычное. Пригляделся — а он во всём новом, и другие тоже. И тут я увидел широкое улыбающееся лицо старшины Шкурко.
Что же произошло?
Когда я до предела усталый и измученный пришел после разведывательного полета на КП, старшина, чтобы не надоедать, не показывался мне на глаза, но по обыкновению сидел в уголке, и оказался свидетелем инцидента с начальником вещевого довольствия. А наутро старшина уже был на складе.
— Здравствуйте, товарищ начальник, — как всегда начал старшина.
Узнав его по голосу и не оглядываясь, деловито перебирая бумаги, начальник вещевого довольствия ответил:
— Здравствуй, дорогой, но меня здесь нет. Видишь, я занят, спешу в штаб.
— Я вижу, что вас здесь нет, но знаете, какой у меня командир, он если что…
— Да что мне твой командир, причем здесь командир, я сам командир… Подожди, — продолжал он тише, взглянув на старшину Шкурко, — а кто твой командир? Ты из какой эскадрильи?
— Да из третьей, я ж вам говорил уже не раз.
— А, из третьей? Как же, знаю. Там хороший командир и любезнейший человек. Такого нельзя не уважать. Давай сюда документы.
Шкурко подал документы.
— Только организованно и всем сразу, — уже строже сказал интендант. — Другой раз выдавать не буду. Веди народ!
Народ у Шкурко давно был готов. Он заранее предупредил техников, рассчитывая на успех. Условный сигнал — и все у склада. Началась выдача обмундирования. И не просто по количеству положенных комплектов, а с индивидуальной примеркой — это большая привилегия.
Так старшина Шкурко обмундировал технический состав эскадрильи. А мы с начальником вещевого довольствия теперь при встрече мило раскланивались друг с другом.
С одной заботой покончили. Теперь оставалось завершить строительство землянок. Посовещавшись с инженером и парторгом эскадрильи, техниками звеньев, мы разработали план, установили сроки окончания работ.
Довольные проявленной о них заботой, техники трудились с энтузиазмом.
Когда всё было готово, мы с парторгом побывали в каждой землянке, установили сроки окончания внутренней отделки. Обитатели «зимних квартир» вступили в соревнование за лучшую землянку.
В один из нелетных дней, после окончания рабочего дня, проведенного у самолетов, техники принялись за подготовку к смотру жилья. Солдат настолько изобретателен, что если захочет, то из землянки сделает чуть ли не «дворец». Всё было покрашено, завешено, застелено, прибрано: зайдешь — уходить не хочется, так чисто и уютно. Но смотр нам с парторгом и инженером провести в тот раз не пришлось. Нас опередили. Прилетел член Военного совета армии генерал Гурьянов. Он обычно появлялся без предупреждения.
— Как идут дела, как готовитесь к зиме, где размещается техсостав? — засыпал вопросами генерал.
Наша эскадрилья размещалась ближе других, и осмотр начался с нее.
Землянки выстроены в ряд, как в лагерях палатки. Дорожка перед ними посыпана песком, посредине возле землянки инженера эскадрильи стоит столик, застеленный бумагой, и возле него — дневальный. Генерала встретил дежурный по «городку» и четко отрапортовал.
— Дежурный по городку, значит, — сказал генерал, здороваясь с ним. — Ну-ну, показывайте, что здесь у вас за городок.
Койки были тщательно заправлены, самодельные столики застелены чистой бумагой. На столиках аккуратными стопочками — брошюры и книги. Генерал полистал одну из них, спросил:
— Находите время читать?
— Находим, товарищ генерал, — ответил техник, к которому обратился Гурьянов.
Осмотрев все землянки, генерал остался доволен. Спросил фамилии командира, парторга и инженера эскадрильи, записал что-то в блокнот и направился в расположение других эскадрилий.
Через несколько дней состоялось совещание руководящего состава корпуса, на котором генерал Гурьянов, подводя итоги проверки, объявил, что 3-я эскадрилья 46-го полка по боевой и политической подготовке, а также по готовности к зиме заняла первое место в АДД.
В этом была большая заслуга парторга эскадрильи Н. Кириллова., комсорга М. Цибизова, инженера М. Плахотника и рачительного хозяйственника эскадрильи старшины Шкурко.
— Товарищ командир, разрешите обратиться!
— Слушаю вас.
— Позвольте слетать на боевое задание на «Стреле».
— Ну что ж, слетать на «Стреле» вы вполне заслужили. Но сегодня плановая таблица уже составлена и подписана командиром полка, менять ее не будем, а завтра я вас запланирую на «Стрелу».
— Благодарю, товарищ командир, ваше доверие оправдаю.
— Не сомневаюсь, иначе не обещал бы.
Такой разговор состоялся у меня с молодым летчиком Евгением Гончаровым.
Я уже рассказывал, как мы вводили в строй лётную молодежь. Некоторые отсеивались в самом начале, после двух-трех вылетов. А уж тех, кто удержался в эскадрилье, хорошо себя зарекомендовал, хочется сохранить, предостеречь от ненужного риска. Бот и выдумываешь всевозможные меры, поощрительные и принудительные, чтобы сдержать пыл молодого экипажа, а в экипаже — особенно летчика, дать ему возможность постепенно освоиться, приобрести боевой опыт.
Одним из таких летчиков был Гончаров. Я почувствовал в нем незаурядные способности, но старался ничем не выделять его, требовал с него, как и с остальных, строгого выполнения задания, за каждое нарушение взыскивал вплоть до отстранения от очередного полета, а за точное соблюдение лётной дисциплины поощрял.
Одним из видов поощрения и был полет на моей машине, через весь фюзеляж которой от киля до носа проходила голубая изломанная стрела. Самолет мой не имел хвостового номера и по всем документам значился «Стрелой». На «Стреле» уже летали Чижов и Шабунин. Гончарова это подзадорило.
Он был летчик по призванию. Еще юношей окончил курс начального обучения в аэроклубе, поступил в военно-авиационную школу, потом в высшую авиашколу штурманов и летчиков. С такой подготовкой он и прибыл к нам в часть.
Летал он прекрасно, но бывал порой безрассуден — образно выражаясь, «лез на рожон». Если в сложных метеорологических условиях идут на боевое задание только опытные экипажи, то он возмущается: «А чем я хуже их?»
С самого начала взял привычку после бомбометания снижаться до бреющего полета и обстреливать из пулемета объекты врага. Так в некоторых случаях поступали, сообразуясь с условиями, опытные летчики, а Гончаров повторял свое: «Чем я хуже их?»
Он буквально впитывал в себя рассказы старых летчиков и старался перенять их опыт. Словом, человек он был толковый, восприимчивый, но чересчур горячий, и его всё время приходилось сдерживать.
Экипаж Гончарова отличился уже на пятом боевом вылете. Ему дали задание бомбить запасную цель в районе Духовщины под Смоленском. Сразу же после бомбометания стрелок-радист Шерчин доложил:
— Товарищ командир, нас преследует самолет.
— Чей самолет?
— Не могу определить.
Гончаров уже знал, что такое «хвост» и как от него избавиться. Он чуть снизился и изменил курс. Самолет преследует. Он снова изменил курс, на этот раз в другую сторону, — самолет не отстает.
Значит, немецкий, то есть «хвост». Гончаров ныряет вниз, делает боевой разворот и уходит в сторону противника. Спустя пять минут снова разворачивается и ложится на свой прежний курс.
— Следить внимательно за воздухом, — приказывает Гончаров экипажу.
Через некоторое время радист докладывает:
— Сзади справа снова самолет. По всем признакам тот же.
— А ты полностью уверен, что это немецкий? — усомнился Гончаров.
— Опознавательных знаков в темноте не видно. Но по всем признакам, в том числе по силуэту, машина — не ИЛ-4.
— Приготовиться к атаке!
Самолет Гончарова резко пыряет и разворачивается чуть вправо. Преследователь оказался выше и совсем близко. Стрелок-радист открыл огонь, самолет загорелся и пылающим факелом устремился вниз, упал и взорвался. Весь экипаж наблюдал эту картину.
— Готов, товарищ командир! — доложил стрелок-радист.
Экипаж возвращался домой, но удовлетворения не чувствовалось. Всех грызло сомнение: вдруг это кто-то из своих молодых экипажей, — потерял ориентировку, пристроился, чтобы дойти с другим самолетом до аэродрома, а они его сбили.
— Ах, как нехорошо получилось. А вдруг мы своего сбили? Другое дело, если бы он стрелял по нас, а так безо всякого взяли и сбили… — сокрушался Гончаров.
После приземления штурман полка С. П. Алейников, по заведенному порядку, проверил летную документацию. Как правило, особенно придирчиво он анализировал итоги полетов молодых экипажей. Опытного специалиста, его трудно было провести. Сверяя записи в донесении с расчетами, проверяя барограмму, он сразу находил неточности, определял характер и почерк полета.
— Какая причина потери ориентировки? — спросил он штурмана Зайченко.
— Никакой потери ориентировки не было.
— Как не было? Где же вы болтались лишнее время между бомбометанием и проходом первого рубежа?
— Мы… я… — и Зайченко запнулся.
— Ну вот, так и запишем: временно была потеряна ориентировка…
Поступиться своей репутацией штурман Зайченко не мог.
— Видите ли, пока мы уходили от немецкого самолета да пока шел воздушный бой… — Зайченко спохватился, но было уже поздно.
— Какой самолет, какой воздушный бой?
— Мы вели воздушный бой и…
— Где это записано?
Штурман позвонил в дивизию. Туда пригласили всех членов экипажа, и им пришлось рассказать всё как было. Командование заподозрило, что по ошибке был сбит свой самолет и запросило авиационные части, работавшие в ту ночь на тех же направлениях, все ли вернулись на свою базу. К счастью, потерь не было, кроме одного ЛИ-2, который был подбит немецким истребителем в другом районе и совершил вынужденную посадку, причем всё обошлось благополучно.
Надо быть щепетильно правдивым в каждом слове доклада или донесения — этот урок Гончаров запомнил крепко.
А через несколько дней летчику Гончарову и его стрелку-радисту было приказано одеться в парадную форму и явиться в Кремль. Из рук М. И. Калинина Гончаров получил орден Красной Звезды, а Шерчин — медаль «За отвагу». Проверка подтвердила, что действительно был сбит немецкий самолет, а место его падения указано экипажем точно.
Со временем Гончарова начали планировать и на более серьезные цели. Однажды над целью в левый мотор его самолета угодил снаряд, и мотор заклинило. Высота была около трех тысяч метров. Вести самолет с остановившимся винтом очень трудно, не всякому летчику под силу. Помню случаи, когда экипажи покидали самолет в подобной ситуации только из-за того, что не смогли продолжать полет по прямой и кружились на одном месте, постепенно теряя высоту.
Употребив все свое искусство и силу, Гончаров продолжал полет на одном моторе. Но высота неумолимо уменьшалась, вдобавок штурман потерял визуальную ориентировку.
— Приготовьтесь к прыжку! — скомандовал Гончаров. — Высота быстро падает, правый мотор греется, боюсь, не выдержит долго.
— Давайте еще пройдем немного, — предлагает штурман.
И экипаж продолжал полет наугад. Просто на восток, куда кривая вывезет.
На высоте 500 метров правый мотор вышел из строя. Машина продолжала терять высоту. Нужно садиться — для прыжка уже не хватало высоты. Но под ними чернеет сплошной лес. Летчик решает завесить самолет так, чтобы сесть «на хвост». Потеряв скорость, самолет снижается, вот-вот коснется верхушек деревьев. Внезапно летчик заметил впереди поляну. Он решает дотянуть до нее, отдает штурвал немного от себя, самолет резко опускает нос, летчик рвет штурвал на себя, и самолет всем брюхом, потеряв скорость, падает на землю. Удар. Темно, ничего не видно. Перегретый правый мотор загорелся. Колпак кабины летчика заклинило, невозможно открыть ее.
Остальные члены экипажа сумели выбраться из самолета, а тут откуда ни возьмись подбежали люди и общими усилиями потушили пожар, засыпав горящий мотор землей, и вытащили летчика из кабины.
Поляна, на которую упал самолет, оказалась огородом подсобного хозяйства госпиталя. Позади самолета, всего в нескольких метрах, под деревьями стояла большая палатка, там спало два десятка солдат, обслуживавших хозяйство.
Они и помогли потушить пожар. Чудо, что самолет не задел палатку.
Крохотная площадка, а кругом непроходимый лес, никаких подъездных путей. На место происшествия выехала ремонтная бригада. Самолет еще можно было отремонтировать, но вывезти никак нельзя было, и его сожгли, предварительно сняв мелкое оборудование.
После этого полета Гончаров стал осмотрительнее, осторожнее, старался заслужить доверие командира, и результат этого — мое разрешение лететь на «Стреле».
В тот день я был не совсем здоров и оставался в селе. Гончаров знал об этом. И хотя самолеты шли на задание немного в стороне, Гончаров прошел через село над самым моим домиком, желая, видимо, показаться командиру в полете на его «Стреле».
Меры воспитания постепенно давали свои результаты. Гончаров становился все опытнее. Тем не менее, я с него глаз не спускал и, как говорится, держал на приколе. За плохое взыскивал, за хорошее поощрял.
Заходит как-то Кириллов, показывает три письма.
— Вот, дали нам на эскадрилью. Я их еще не распечатывал, не смотрел. Кому их вручить?
— Как же я могу сказать, кому их вручить, не зная содержания? Видимо, нужно вскрыть и прочесть.
— А тактично ли будет сначала прочесть, а потом вручать кому-то?
— Кому они адресованы? Командиру части. А командир части поручил нам. Значит, имеем полное право вскрыть, прочитать и затем точно определить адресатов.
Такие письма из тыла приходили на фронт очень часто. Их писали школьники, матери, потерявшие сыновей, девушки-работницы. Наказывали мстить врагу за то горе, которое он причинил нашему народу, предлагали завязать переписку. Значит, чтобы выполнить просьбу отправителя, нужно, чтобы письмо было передано в руки того воина, который имеет на него преимущественное право. Это было своего рода поощрение.
Мы распечатали письма. Одно было от группы школьников, мечтающих стать летчиками. Они просили рассказать о наших боевых делах. На это письмо мы поручили ответить комсоргу эскадрильи Мише Цибизову. Пусть напишет пионерам подробно, обстоятельно и пошлет несколько вырезок из газет.
Второе письмо было от матери, потерявшей сына. Это письмо мы решили вручить механику, вся семья которого оставалась в оккупации и была уничтожена немецкими карателями за связь с партизанами.
А третье письмо… было от девушки. В конверте находилась и фотография — юное лицо, обрамленное пышными, чуть вьющимися волосами, а из-под черных, изогнутых, словно крылья чайки, бровей глядели открытые, доверчивые глаза с легкой, лукавой косинкой.
Девушка обращалась к неизвестному командиру:
«Уважаемый командир! Мне девятнадцать лет. Я комсомолка, работаю на заводе, ударница, мое имя занесено на Доску почета, своим трудом я помогаю советским воинам громить ненавистного врага. Я прошу вручить мое письмо и фотографию самому лучшему, самому храброму молодому летчику вашей части. В своем труде на благо Родины я постараюсь быть достойной дружбы с этим боевым летчиком».
— Кому отдадим это письмо, командир? — спросил Кириллов.
— Тому, кто был бы достоин дружбы такой милой девушки-труженицы.
— Кто же у нас самый молодой и самый храбрый?
— Наверно, Гончаров, а?
И мы послали за Гончаровым. Вскоре он стоял перед нами — молодой, стройный, с тонкой талией, туго перетянутой ремнем, с узким лицом и пытливыми голубыми глазами. Живой, энергичный, он не мог стоять спокойно и машинально перебирал пальцами по ремню, поправляя и без того безукоризненную заправку.
— Вот вам письмо, садитесь, внимательно прочтите и подумайте, сможете ли вы ответить адресату.
Гончаров с любопытством взирал на нас, даже рот приоткрыл. Взял письмо, сел на диван и начал читать, а мы углубились в свои дела и как бы забыли о его присутствии.
Несколько раз он прерывал чтение, чтобы взглянуть на фотографию, при этом смущенно краснея.
— Ну как? — вывел его из задумчивости Кириллов.
Гончаров вздрогнул, поднялся и подошел к столу.
Он держал письмо и не находил слов, польщенный тем, что оно досталось именно ему как «самому молодому и самому храброму». Будто бы не замечая его состояния, я забрал у него письмо и равнодушно сказал:
— Ваше молчание свидетельствует о том, что мы с парторгом напрасно вас потревожили. Ну что ж, передадим письмо другому товарищу.
Гончаров с обидой взглянул на меня.
— Нет, вы не так меня поняли, я буду… разрешите мне взять письмо…
— Что, нравится девочка? — спросил Кириллов. Немного успокоясь, молодой летчик кивнул головой и почти по-детски с полуоткрытым ртом сказал:
— Ага.
— Ну, желаем тебе большой дружбы, — сказал я, подавая письмо. — Будь достоин звания самого смелого, самого храброго.
— И самого честного и правдивого, — добавил парторг.
Мы пожали счастливцу руку. Он немного постоял, глубоко и по-детски прерывисто вздохнул и произнес:
— Разрешите идти?
Вместе с Гончаровым в нашу эскадрилью прибыл экипаж, командиром которого был летчик Ракитянский, штурманом — Згеев, стрелком-радистом — Палавандашвили и стрелком — Удод.
Этот экипаж заслуживает того, чтобы о нем рассказать подробнее.
Первое, что бросалось в глаза, — это разный рост членов экипажа. Если стрелок сержант Удод был высок, богатырского телосложения и имел внушительную внешность, то командир экипажа младший лейтенант Ракитянский — полная его противоположность. Он был настолько маленьким, щупленьким, что больше смахивал на подростка-школьника, чем на летчика-офицера. Любого размера обмундирование было на нем не по росту, большим. Особенно странно он выглядел в летном меховом комбинезоне. Он будто «утопал» в нем. И внешность он имел тоже невыразительную. Но это был человек большой силы воли, глубокого внутреннего содержания.
Первое впечатление, вызывавшее недоверие к этому человеку как летчику и командиру, рассеялось после нескольких полетов на боевые задания. Экипаж вошел в русло боевой деятельности.
Однажды после выполнения боевого задания (это было в Белоруссии) самолет Ракитянского был подбит. Выведен из строя правый мотор. Летчик убрал мощность мотора, но винт еще вращался. От цели возвращались со снижением. Командир поставил задачу — подальше отойти от цели, а может быть, даже выйти на свою территорию. Полет продолжался неимоверно долго, пилотирование было очень трудным. Чтобы удержать самолет по прямой, стоило больших физических усилий. Правый мотор трясет, левый перегрелся, машину дергает, но летчик настойчиво продолжал полет.
— Прыгать только по моей команде. Возможно, перетянем линию фронта. Как там штурман?
— Мы почти у линии фронта, — отвечает Згеев.
Но вот рывок… Еще рывок — и мотор заклинило, винт остановился. Самолет неумолимо теряет высоту и стремится развернуться в сторону неработающего мотора. Держась на минимальной скорости, командир приказал всему экипажу покинуть самолет и ждал до тех пор, пока не убедился, что выпрыгнули все. Все, кроме него… Когда он отпустил управление, чтобы покинуть машину, самолет, потеряв скорость, начал беспорядочно падать и врезался в землю. Всё это произошло уже на нашей территории.
Так погиб мужественный летчик, младший лейтенант Ракитянский, спасая жизнь своих боевых товарищей.
После этого штурман Згеев перешел в экипаж Гончарова, стрелок Удод — в экипаж Шабунина, а стрелок-радист Палавандашвили — в экипаж молодого летчика, только что прибывшего в полк. Все трое летали в разных экипажах, все остались живы и через всю свою жизнь пронесли добрую память о своем боевом командире.
Боевая работа продолжалась. Делали по два-три вылета в ночь. Этого требовала боевая обстановка.
Однажды после полета, пока дошел до КП, я сильно согрелся, а на КП меня еще и просквозило. На второй день перед полетом я уже почувствовал недомогание, но не придал этому значения. В воздухе знобило, и я понял, что заболел. Трудно передать словами то состояние летчика, в котором он находится в полете при высокой температуре. Меня знобит; чтобы согреться, сжимаешься в комок, прислонившись спиной к спинке сидения, наступает дремотное состояние… Вот и цель, нужно быть предельно внимательным, бдительным.
Экипаж ничего не знает и не подозревает, только штурман иногда напоминает:
— Командир, курс!
На обратном пути чувствую жар во всем теле. Хочется раздеться, в кабине душно; временами кажется, будто я лежу в постели, а полет мне бредится. Это очень страшное состояние. Нужно напрячь все силы, удержаться, хотя это нелегко. Экипажу не сознаюсь, чтобы не напугать, только опять попросил Васю подсказывать мне на посадке.
Посадку произвел как-то машинально, без всякого, казалось, моего участия. А когда зарулил на стоянку, позвали врача. Температура — сорок. Меня отвезли домой, и я слег. Самолет свой на время болезни передал Гончарову. Летал он на нем мастерски, бережно относился к машине и после каждого полета считал своим долгом зайти ко мне и доложить о выполненном задании.
Оказалось, что это был мой последний полет в составе моего родного экипажа, последний в составе полка.
По болезни мне предоставили двухнедельный отпуск, и я уехал в Москву. Отпуск подходил к концу, когда меня посетил заместитель командира дивизии полковник Боровков. Он принес совершенно неожиданную, поразившую меня весть: меня назначают командиром 2-го гвардейского полка нашей дивизии. Да, того самого полка, в котором я когда-то служил.
Весть эта навела на воспоминания и размышления. О людях того полка, о тех, с кем начинал вместе работать. О тех, кто еще трудится в полку, и о тех, кого уже нет. О первом командире полка Николае Ивановиче Новодранове. В памяти невольно возникли некоторые острые моменты в наших отношениях. Сравнил себя с ним — дрожь побежала по телу. Жутковато… Справлюсь ли?
А может быть, всё это и неправда? Пока в Москве — ждал вызова в штаб армии. Никакого вызова нет. Значит, неправда. Кончился отпуск, и я улетел в часть.
Николай Кириллов встретил меня у самолета и взволнованно спросил:
— Слушай, правду говорят, что ты от нас уходишь в полк?
— Значит, правда, Коля, раз и ты об этом спрашиваешь, но пока толком еще ничего не знаю.
— Ну, если уходишь и с повышением, то счастливого тебе плавания, но расставаться, откровенно говоря, не хотелось.
Да, расставаться не хотелось. Не хотелось расставаться с боевыми друзьями экипажа — верным другом и товарищем в боевом полете и на досуге штурманом и парторгом эскадрильи Николаем Кирилловым, почти бессменным «телохранителем», отличным стрелком и грамотным связистом Василием Максимовым. Не хотелось расставаться с боевыми экипажами Шабунина — Московского, Чижова — Жеребцова, Гончарова — Згеева, с боевым самолетом «Стрела», техником Лобановым и механиком Сирожем.
Не хотелось менять установившийся боевой ритм, привычки, привязанности, но… «В жизни всё меняется и всё к лучшему», добавил бы мой друг — оптимист и трудяга Александр Николаевич Медведев, тонкий знаток авиамоторов.
Декабрь. Полетов пока нет. Разгулялась вьюга, русская зима полностью вошла в свои права: морозно, снег лепит, наметает сугробы, не видно ни зги.
С головой ушел в дела и заботы эскадрильи. С Кирилловым обошли всё хозяйство. Кругом порядок. Отрадно, что в такую суровую погоду все люди в тепле. Вовремя подготовились к зиме. Молодец старшина Шкурко.
Но вот вечером приходит ко мне майор Храпов. Его прислали из другой дивизии — принимать у меня эскадрилью. Значит, правда.
— Значит, правда, дорогой Коля. Придется передать тебя как штурмана из рук в руки другому командиру. Надеюсь, слетаетесь.
Я подал Николаю руку. Настроение такое, будто мы расстаемся навсегда и больше никогда не увидимся. Стараемся не показать друг другу свою слабость…
Не выпуская руки, Коля сказал:
— Ну, я тебя провожу по русскому обычаю. За чашкой чая. Посидим вдвоем вечерок у самовара, командир.
— Добро, дорогой мой комиссар.
По своей неосведомленности относительно чая я особого значения не придал этому разговору; просто, как мне казалось, Николаю на прощание хотелось сказать мне что-нибудь приятное.
Но вот эскадрилья передана, передача оформлена, завтра я должен отбыть по назначению, а сегодня — прощальный вечер. Мы остались вдвоем с Николаем. Он где-то раздобыл самовар и уже колдует возле него. Я теперь уже как гость и нахожусь в полном распоряжении хозяина.
Начищенный, отливающий золотом, с оттисками множества медалей самовар возвышался на столе, накрытом белой скатертью, издавая непривычные для слуха, но какие-то приятные успокаивающие звуки. Отдавало теплом и уютом. Праздничная торжественность поведения хозяина, чайные приборы, сахарница, наполненная мелкими кусочками сахара, и пьянящий аромат чая создавали домашнюю обстановку.
За окном завывала вьюга, а в комнате — и накрытый по-праздничному стол, и это дружеское ворчание самовара предрасполагали к мирной, задушевной дружеской беседе, как бы снимали с души все те пласты напряженности, суровости, которые накладывала обстановка войны. Становилось как-то легче, хотелось вспомнить что-либо приятное из прошлого и помечтать о будущем. Да еще за чашкой чая…
Разливая чай, Николай тихо, но каким-то задушевным тоном говорил:
— Сегодня наш прощальный вечер. Я хочу, чтобы он запомнился нам обоим. Мы его проведем вдвоем за чашкой чая, как самые близкие родственники. Наша боевая дружба сроднила нас навеки, и мы расстаемся с тобой, как расстаются родные братья.
— Чай пьют по-разному, — продолжал Коля. — Мы ежедневно пьем чай в столовой. Это тоже чай, но это не тот чай Настоящий чай, настоящее чаепитие — это у самовара, своим ворчанием как бы принимающего участие в дружеской беседе. Люди как бы становятся степеннее, добрее. Обстановка способствует задушевности в беседе, мудрости в суждениях. Чай пьют у самовара, когда нет надобности посматривать на часы, когда у людей появляются причины, подобные нашим. За чаем легко думается…
Легко думается! Легко ли? Война идет на убыль, но конца ей пока не видно. Чуя свою близкую гибель, враг сопротивляется ожесточенно. Людские потери продолжаются, напряжение усиливается. Не дать врагу передышки! Каждым ударом приближать час Победы.
Победа неизбежна, но что будет потом, если уцелеем? Каково будет тогда, когда не будет надобности возить бомбы, летать под обстрелом, терять друзей? Трудно себе представить, что такое время настанет. Но оно настанет. И я снова смогу пересесть на пассажирский самолет и летать по мирным маршрутам, с мирным грузом, в мирном небе. Только бы скорее добить фашистскую гадину! И дожить до Победы…
Прощальное дружеское чаепитие запомнилось на всю жизнь. Мечты наши сбылись. Врага добили в его собственной фашистской берлоге и дожили до Победы.
Тяжело было расставаться со своим боевым экипажем, с родной эскадрильей. Новое назначение ломало сложившийся уклад всей моей фронтовой жизни. Сложные и многотрудные обязанности командира полка лишат меня возможности систематически совершать боевые вылеты. А я хочу летать!
Казалось, новое положение освобождает от систематических боевых полетов, дает возможность меньше подвергаться риску быть сбитым. Так ли это? Нет. Большие перерывы в полетах сказываются прежде всего на мастерстве самого полета, а в боевой обстановке, кроме всего прочего, сразу чувствуется отставание от тех новшеств, которые может применить противник в системе и обороны, и нападения. Ведь каждый полет дает какую-то новую информацию, и только тот в курсе всех событий, кто летает без перерывов.
Помню, после отпуска летом 43-го мы вылетели на боевое задание в глубокий тыл противника. По маршруту у одного, казалось бы, незначительного пункта рядом с нашим самолетом, но чуть выше разорвались залпом три снаряда. Чуть выше — это, видимо, и спасло нас от поражения. Для меня это было так внезапно, что я чуть не выпустил из рук штурвал. Оказалось, немцы начали применять средства радиолокации. Не я первым подвергался такому обстрелу. Некоторые были даже сбиты. И только когда была установлена причина, были выработаны средства противодействия. Нам на борт давали пакеты станиолевых полосок. В предполагаемых опасных местах мы пучками выбрасывали эти полоски за борт. Этим самым мы создавали на экранах радиолокаторов противника значительные помехи и таким образом ограждали себя от прямого попадания. Летишь, бывало, и пучками бросаешь за борт эти полоски, и создается такое впечатление, будто ты от глаз противника скрылся в облаках.
Сначала это как будто помогало, но техника противника совершенствовалась, полоски переставали действовать, радиолокаторы противник перенес на истребители, и всё это приходилось обнаруживать, познавать и изучать только на личном опыте, только в полете.
Так или иначе, перерывы в полете отрицательно сказывались на тех, кто редко летал. Им больше всего и доставалось. Таких нередко сбивали. Летать с перерывами — уж лучше и не летать.
Летчик не может долго оставаться без воздуха, без полетов: тоска по небу иссушит его. Настоящий летчик, если ему уже нельзя летать по состоянию здоровья, — удалится подальше и будет тосковать — по авиации — в одиночестве. Но тот, кто продолжает служить в авиации, пригоден к летной работе, но не летает «по служебным обстоятельствам», — тот и не был летчиком. Настоящий летчик, какую бы должность он ни занимал, всегда остается летчиком. Примеров тому немало. Летал наш командующий к месту нашей деятельности по переднему краю обороны противника, водил «девятки» на самые ответственные цели генерал Новодранов. Ходил на боевые задания прославленный летчик Водопьянов, добился своего и тоже непосредственно выполнял боевые задания наш комиссар А. Я. Соломко и многие другие.
Буду летать и я.
Чувствуешь, что каждый вылет чем-то обогащает тебя, добавляет какую-то крупицу к твоему мастерству. Помню, например, как, возвращаясь с задания, уходил от звена немецких истребителей МЕ-109. Впереди показался широкий овраг. Я нырнул в него и полетел на бреющем над зеленой луговой травой, повторяя все его изгибы. Впереди — чуть заметная возвышенность. Надо бы набрать высоту заблаговременно, однако не тороплюсь: как бы не обнаружить себя. Но горка оказалась довольно высокой, а я немного не рассчитал.
Надо прибавить газ. Еще! Удастся ли перевалить через вершину? Малейшая ошибка — и врежемся в лесистую возвышенность. Справа небольшая седловина, и я доворачиваю самолет туда. Оголенное от леса место. Нет, это бетонный дот! Видны стволы пушек. У дота немцы, я прошел буквально над самыми их головами. Они даже присели.
В такие минуты экипаж, конечно, находится в предельном напряжении, но главная психологическая нагрузка выпадает на долю летчика.
Если ты летчик по призванию, ничто не заменит тебе авиацию. Испытываешь неуемное стремление летать, постоянно совершенствоваться в своем искусстве. Привыкаешь встречать опасность с открытыми глазами. Летаешь и днем и ночью, на разных высотах и режимах, в грозу и дождь, в пургу и ненастье. Недаром многие боевые летчики потом стали заслуженными летчиками-испытателями.
Итак, мне сообщили из штаба дивизии, что я уже числюсь командиром 2-го гвардейского авиационного полка, бывшего 420-го, воевавшего в июле 1941 года под командованием полковника Новодранова, затем переименованного в январе 1942 года в 748-й. Командиром того полка, в котором меня постигло столько неудач в начале воины. Полка, в котором я с большим трудом добился права стать рядовым летчиком. Служа в нем, я сделал 170 боевых вылетов…
Бывший командир полка полковник Балашов, которому присвоено звание генерала, принимает дивизию у полковника Лебедева, а я, стало быть, иду на место Балашова.
15 декабря утром я отправляюсь принимать полк.
Штаб его размещался в нескольких километрах от места нашего расквартирования. Никаких средств передвижения нет, да к тому же и дороги позамело. Перед рассветом, еще затемно, отправился пешком.
Прежде, когда, бывало, присылали к нам нового командира, мы гадали: что он за человек, как себя поведет? А теперь я сам направляюсь возглавить полк. Что меня там ждет, как меня встретят? Весь руководящий состав остался прежним. Он помнит меня рядовым летчиком, и неизвестно, как отнесется к неожиданному назначению.
Добравшись до расположения полка, я первым делом явился к новому командиру дивизии генералу Балашову, который размещался со своим штабом тут же, и представился.
Генерал принял меня сухо, — возможно, потому, что сам оказался в положении, похожем на мое, только что вступил в новую должность. Разговаривал он со мной так, будто я уже давно командир полка и в ответе за всё, что там творится.
Я воображал, что генерал представит меня личному составу полка как командир дивизии и потом передаст мне полк как бывший командир полка, но ничего этого не было.
— Товарищ генерал, майор Швец явился в ваше распоряжение.
— Где вы там пропадаете? Приказ о вашем назначении давно подписан, а вы почему-то не являетесь.
— Приказа я не видел, товарищ генерал.
— И не обязательно видеть. Вам сообщили и будьте добры явиться по новому назначению вовремя. Сейчас полк должен перебазироваться. Идите и занимайтесь своей работой.
От генерала я в одиночестве направился в полк, прямо на стоянку самолетов. С чего начинать? Все суетятся, заняты делом, меня никто не замечает, я многих не знаю. Где штаб, где КП — неизвестно. Ничего неизвестно.
Наконец нашел начальника штаба М. П. Алексеева, но и ему, как говорится, не до меня.
Организацию перелета возглавлял заместитель командира полка майор Брусницын. С ним мы и условились: пусть всё идет по заранее разработанному плану, а я лечу на аэродром перебазирования и там буду принимать прибывающие самолеты.
Так началось моё командование полком. Никто меня не представил, никакого официального приема и передачи дел не было, а прямо с ходу — в бурный поток боевой деятельности полка.
Не все самолеты благополучно прилетели на новое место. Две машины потерпели аварию. Невесёлое начало…
Я знакомился с личным составом части, состоянием самолетов, организацией боевой работы, характером управления.
Здесь служили ветераны полка Александр Молодчий, Михаил Писарюк, Михаил Брусницын, Семен Нижнековский, работал заместителем командира эскадрильи наш бывший комиссар Анатолий Соломко, у него на счету было уже тридцать боевых вылетов. И экипаж у него подобрался прямо-таки многонациональный: второй летчик Рябоконь — украинец, штурман Узбеков — русский, стрелок-радист Чхаидзе — грузин и стрелок Давлетбаев — казах.
Экипаж дружный, слетанный, а стрелок Давлетбаев — вообще феномен. Он обладал таким острым зрением, что, как говорят, муху ночью в воздухе заметит, и был бдителен в полете. С таким стражем летать было безопасно, и Давлетбаев, как стрелок, был желанным в любом другом экипаже полка. А вот и своенравный, с необузданным характером, преданный долгу Павел Тихонов, совершивший около двухсот боевых вылетов; Володя Робуль — остряк, весельчак и прекрасный летчик — свыше ста боевых вылетов…
В общем, хорошие подобрались ребята. Полк богатый, 32 экипажа. Но в дальнейшем выяснилось, что летают на боевые задания всего 15 экипажей в эскадрильях и один экипаж управления полка.
Странное положение дел. Всю тяжесть боевой работы несут «старики», а молодые, многие из которых имеют солидный летный стаж, бьют баклуши. Надо вводить в строй молодых.
Командуя своей эскадрильей, я был всегда с людьми. От меня никто ничего не скрывал, никто передо мной не заискивал. Я знал всех и всё — кто чем занимается, что собой каждый представляет и чем дышит, в каком состоянии техника.
А в должности командира полка я первое время чувствовал себя «слепым». Я ничего не видел, мало что знал и, вероятно, многого не понимал.
Надо было требовать, а я хожу и расспрашиваю: что здесь происходит, с какой целью делается то-то и то-то?
— В этом мы сами разберемся, — снисходительно отвечает начальник штаба М. Алексеев, — вам это не нужно.
— Здесь вам следует только расписаться, мы сами всё сделали, — раскрывает передо мной папку начальник оперативного отдела В. Шестаков.
— О том, какие в полку моторесурсы, мы докладываем в дивизию, а они принимают решение, — отвечает на мои вопросы инженер полка Мизин.
Полк мне представлялся однажды пущенной в ход машиной, которая крутится в заданном ритме, повторяющемся изо дня в день, а командиру полка и делать вроде бы нечего.
Сиди, созерцай и благоденствуй. Даже боевую задачу полку ставит начальник штаба.
Для меня бездействие — смерть. А точки приложения не найду. Нет, командиром полка, видимо, надо родиться, а я рожден летать.
И когда началась боевая работа, я полетел на задание со штурманом полка А. Цеховым. Хороший штурман. Прекрасный самолет. Я снова в своей стихии. А на земле оставался М. Брусницын. Так один полет, второй, третий…
Приезжает в полк командир корпуса генерал Д. Юханов.
— Где командир полка?
— Командир полка на боевом задании.
— Кто ему позволил? Как он мог без разрешения оставить полк?
Когда я вернулся из полета, начальник штаба доложил:
— Был генерал Юханов, вас спрашивал. Велел завтра быть у него в 10.00.
В назначенный срок я был у Юханова.
Представительный командир. Солидная, внушительная внешность, прекрасная военная выправка, одет изящно. Лицо моложавое, красивое, выражение лица несколько холодное. Тон разговора — строго официальный.
Это был командир, у которого можно было многому поучиться. Но, к сожалению, его строгости, совершенно необходимой в армейских условиях, особенно в военной обстановке, порой недоставало малой толики уважения к личности подчиненных.
— По вашему приказанию майор Швец явился, — доложил я.
— Вы кто? Командир полка или рядовой летчик? Почему без моего разрешения ушли на боевое задание?
И началась, согласно бытовавшему шутливому выражению, «мораль с продолжением». Может быть, он говорил и что-то дельное, полезное, но тон его сразу парализовал меня; он говорил, а я стоял, слушал и ничего не соображал и чувствовал себя как напроказивший школьник. Ничего полезного для меня этот монолог не дал.
Тут же находился генерал С. Федоров — заместитель командира корпуса по политической части. Когда Юханов произнес: «Можете быть свободны», — Федоров повел меня к себе, пригласил сесть. Я этого человека от души уважал и чувствовал себя с ним более свободно. Началась непринужденная беседа. Он подробно расспрашивал, как я вхожу в новую роль, ознакомился ли с полком, что знаю о нем.
— Первое, что я заметил, товарищ генерал, это то, что полк работает не на полную мощность. Выезжают пока на «стариках». Многие экипажи не имеют ни одного боевого вылета. Во-вторых, должен сознаться, что в полку всё происходит без моего ведома, всё идет мимо меня и не совсем так, как мне бы хотелось.
И я рассказал всё, что думал, что наболело у меня на душе, поделился своими планами и намерениями.
— Ну так вот, — подвел итог беседы генерал Федоров, — у вас неплохие задатки организатора, мы это определили по вашей работе в эскадрилье и поэтому рекомендовали вас на должность командира полка. Полк имеет богатые резервы. Нужно поработать, нужна крепкая рука. Больше уверенности в себе. Действуйте, опираясь на коммунистов, а мы вас поддержим.
И я начал действовать.
Стояла нелетная погода. Полк продолжал устраиваться на новом месте. Выбрав подходящее время, я решил созвать совещание руководящего состава полка. Собирались неохотно. Некоторые пришли с большим опозданием. За другими пришлось посылать вторично. Наконец все в сборе. Ждут, что будет дальше, — одни с любопытством, другие с недоумением, третьи с недовольством — оторвали от работы.
— Я собрал вас, товарищи, — сказал я, преодолев волнение, — чтобы выяснить один очень важный для меня вопрос: кем я здесь, по вашему мнению, являюсь — командиром полка или бедным родственником на богатой свадьбе?
Пауза. Присутствующие удивленно переглянулись. Кто-то иронически хмыкнул.
Так вот, — продолжал я, — поскольку я сюда назначен и намерен командовать полком, все свои действия вы должны согласовывать со мной. В любой момент дня и ночи я должен знать, кто из вас где находится, чем занимается. А поэтому на первое время прошу ежедневно по утрам информировать меня о состоянии вверенной каждому из вас службы. Ясно?
— Я должен каждый день в дивизию докладывать. Так всегда было, — подал голос инженер полка Мизин.
— Ну, тогда, если на вас не действует моя просьба, я требую! — повысил я тон. — И не рекомендую доводить до «я приказываю».
Так примерно прошло первое проведенное мною совещание. Я понимал: прошло оно не наилучшим образом.
Возможно, я взял слишком круто, не следовало поддаваться чувству раздражения и обиды, но… так получилось.
Начинать надо было с летного состава. Почему половина экипажей бездействует? Кто сдерживает их и зачем? Люди хотят летать, выражают недовольство бездельем и вместе с тем занимаются чем угодно, только не боевой работой.
Планировался как-то полет на боевое задание. Экипажи были уже на аэродроме. Я задержался в штабе. По пути решил зайти в помещение, где находился летный состав. Мне нужен был в помощники один свободный от полетов летчик.
Открываю дверь и застаю такую картину. Помещение тускло освещено. Несколько человек лежат на койках в одежде. За столом сидят трое летчиков. Кто-то стоит ко мне спиной, узнаю в нем полкового врача Гаврилова, шутника и затейника. В руках у Гаврилова кастрюля с картошкой. Один из сидящих вдали, увидев меня, хотел было подняться, — я сделал ему знак: мол, тихо, не надо.
Гаврилов, высыпав картошку из кастрюли на стол, начинает копировать Чапаева:
— Один полк расположен вот здесь, — кладет пару картофелин перед летчиком. — Другой здесь, — кладет перед другим, — третий здесь. Где должен быть командир? — Он держит в руках большую картофелину с головкой, как в кинофильме, и кладет ее перед собой. — Конечно, вот здесь.
— Ну, а теперь разрешите мне, — сказал я, подходя к столу.
Все встали. Прошу их сесть и продолжаю:
— Слушайте мой вариант. Половина летного состава находится вот здесь, на аэродроме, собирается на боевое задание. — Кладу картофелину. — Другая половина — здесь, в помещении. Где должен быть врач полка? Отвечайте, товарищ Гаврилов.
— Наверно, на аэродроме.
— Почему же вы здесь?
— А меня никто туда не приглашает.
— Не привыкли без приглашения? Хорошо, считайте, что я пригласил. Собирайтесь на аэродром и запомните: когда полк работает, ваше место там, на старте, и при взлете и при посадке. И остальные все одевайтесь, будете стартерами.
Все оделись и поспешили на аэродром. А я опять в раздумье: это же не выход из положения. Надо людей быстрее вводить в строй, тогда и расхлябанность исчезнет.
Но для того, чтобы вводить в строй, надо отрывать кого-то на инструкторскую работу, а это снизит и без того малый бомбовый удар, — так по крайней мере мне объяснили, — да и зима, погода плохая, рискованно посылать неопытные экипажи на задания.
Нет мне поддержки ни в чем со стороны управления полка, и только Брусницын и командиры эскадрилий Молодчий, Нижниковский и Тихонов на моей стороне.
А тут вскоре в полк приезжает командующий АДД Главный маршал авиации А. Е. Голованов. На совещании командного состава вопрос стоял о мощи бомбового удара.
— Ваш полк должен иметь, по крайней мере, двадцать пять экипажей, летающих на боевые задания, — сказал Голованов. — Нас никак не устраивает ваше сегодняшнее состояние — двенадцать-пятнадцать экипажей. Какое ваше мнение, командир полка? Когда вы сможете дать указанное число экипажей? — обратился командующий ко мне.
Конечно, не мешало бы сперва посоветоваться со штабом, с командиром дивизии, но вопрос задан, надо отвечать. А наброски в блокноте имеются, и я возьми и, как говорится, брякни:
— Через два месяца, товарищ командующий, будет в строю двадцать пять экипажей.
— Ну, добро, — и командующий записал себе что-то в блокнот.
Прежде чем давать такое обещание, нужно было хорошо подумать, не стоило так опрометчиво называть сроки, — укорил меня после совещания один из моих заместителей. Кое-кто по инерции продолжал рассуждать так: «Кто будет летать на боевые задания, если начнем усиленно заниматься подготовкой молодых к вводу в строй?»
Черт знает что получилось. Наверно, я в самом деле ляпнул не подумав. Но слово дано, надо действовать.
Тем не менее я ошибся, опасаясь, что останусь в одиночестве. На совещании командиров эскадрилий, которое я созвал, летчики поддержали меня.
— У меня два экипажа, готовых к боевым полетам, хоть сейчас могу выпустить. Не знаю, почему их держат на приколе, — сказал Молодчий. Дельные соображения высказал мой заместитель по летной части Брусницын. Я воспрянул духом. Составили план, график тренировочных полетов. Опытные экипажи, чтобы не допустить значительного сокращения боевой активности полка, стремились летать как можно больше, чаще. Поддержало нас командование корпуса. И работа закипела. Молодчий и Писарюк, Нижниковский и Тихонов тренировали неоперившихся пилотов. По мере готовности молодые экипажи выпускались на боевые задания. 25 экипажей были введены в строй досрочно. Как я был благодарен товарищам, поддержавшим меня! С их помощью мое обещание командующему удалось претворить в жизнь. Были введены в строй экипажи: Шанина, Карпаченко, Щипкова, Зяблицких, Шведова, Фуфаева, Баклушина, Григорьева и других.
Командир дивизии генерал Балашов проявил интерес к нашему начинанию, советовал, кому и сколько надо провозных. С его участием мы переделали план и график — уж он-то хорошо знал людей полка. Часто бывая на старте, он лично руководил полетами.
Больше доверять командованию полка стал генерал Юханов. Хотя случались и недоразумения, которые, впрочем, удавалось в конечном счете развеять.
В связи с этим вспоминается следующий эпизод. Когда-то у летчика Заики нашли какие-то шероховатости в технике пилотирования, и с той поры экипаж на задание не планировался. Я проверил Заику — всё в порядке, проверил экипаж по вопросам навигации — остался удовлетворен ответами. И я решил выпустить экипаж Заики на боевое задание. Погода была благоприятная.
— Самое главное — связь с землей, — напутствовал я Заику перед вылетом.
Когда самолет ушел на задание, раздался телефонный звонок.
Кто выпустил Заику без моего разрешения? — спросил генерал Юханов.
— Я, товарищ генерал, лично проверил экипаж.
— А вы подумали о последствиях? Подумали о судьбе неподготовленного экипажа?
Я командир полка и ответственность за последствия беру на себя.
— Имейте в виду, если что — головой отвечаете.
— Совершенно верно, товарищ генерал, головой.
Теперь всё моё внимание — Заике. Сейчас он произведет бомбометание. Еще несколько минут — и ляжет на обратный курс. В этот момент связь прерывается. Хожу сам не свой…
Уже другие экипажи идут на посадку. По расчету времени скоро должен показаться самолет Заики, а его нет. Топчусь вокруг стартовой радиостанции, волнуюсь, жду. Нет связи. Нет Заики, как в воду канул.
Но вот послышались первые позывные ближней радиосвязи.
— «Береза», «Береза», я «Клен-12», разрешите посадку…
Оказалось, над целью осколком вражеского снаряда радиосвязь была выведена из строя и летчик пилотировал по визуальным ориентирам. Это трудно даже для опытного экипажа. Но молодой штурман Барсуков привел самолет.
Так экипаж Заики получил боевое крещение и на следующую ночь планировался без всяких препятствий.
Я осваивался с ролью командира полка. Боевая работа части входила в необходимое русло. Люди повеселели, в их облике и манере вести себя появилась этакая молодцеватость. Недаром говорят: когда дело спорится — и жить веселей. Больше, чем обычно, забавлял друзей добродушными шутками неистощимый остряк Робуль.
Как я уже упоминал, Володя Робуль по прибытии в часть получил назначение в мое звено. После непродолжительной тренировки он стал выполнять самые сложные задания наряду со «стариками». Я очень ценил боевые качества этого летчика. Но он обладал и другими достоинствами. Робуль был полон оптимизма, энергии, любви к людям. Его обаятельная улыбка, — без улыбки я вообще его не представляю, — его склонность к юмору способны были оказать благотворное влияние на самого черствого человека. Одного его присутствия было достаточно, чтобы у всех создалось хорошее настроение. Особенно большое значение это имело перед вылетом.
Теперь мы снова в одном полку. Он командир звена. Два боевых ордена Красного Знамени украшают грудь Владимира Робуля. Ему доверяют выполнение самых сложных заданий.
На опыте Робуля мы учим летный состав грамотной, бережной эксплуатации боевой техники. По нормативам, моторы, выработавшие положенный ресурс, подлежат замене. Робуль взялся на своем самолете продлить их жизнь и под наблюдением инженера полка Мизина налетал сверх нормы еще пятьдесят часов. Это было большим вкладом в использование дополнительных резервов боевой техники.
Владимир Данилович Робуль бомбил военный объект в глубоком тылу противника и не вернулся с боевого задания. О том, что с ним произошло, я расскажу в своем месте, а пока хочу рассказать еще об одном характерном боевом полете в нашем полку.
5 мая 1944 года полк получил задание разрушить укрепления противника в восточной части Кенигсберга, для чего были подвешены тонные бомбы. Погода была очень плохая, и экипажи в ожидании сидели на КП.
Уже на исходе третий час. Разведчик подтвердил нелетную погоду в районе цели. Ждали отбоя. Но вот поступило приказание срочно выпустить несколько экипажей на станцию Резекне-товарная, где скопилось много эшелонов с техникой противника и боеприпасами. Предельное время взлета — 3.00, кто не успеет к этому времени взлететь — в воздух не выпускать.
Взлетело три самолета: Новиков, Царев и Нижнековский. Тонные бомбы заменять не было времени, так и полетели. Над целью предполагалась высота облачности не менее 1000 метров.
На всем маршруте облачность была очень низкой: 100–300 метров. К цели она стала подниматься. Над целью высота всего 600 метров.
Первым обнаружил цель экипаж И. В. Новикова. Штурман Н. И. Стрельцов вывел корабль точно на цель.
— Командир, цель перед нами, что будем делать, ведь высоты нет для тонной бомбы.
— Будем выполнять задание. Как только бомбы оторвутся, сразу на набор высоты, в облака.
— Есть выполнять задание! Боевой курс.
Тонная бомба, видимо, угодила в эшелон с боеприпасами. Самолет взрывной волной забросило в облака, он попал в хаотические потоки воздуха, вывалился на крыло из облаков; летчик не успел сориентироваться, как очередным взрывом самолет снова забросило в облака. Он неуправляем. Штурман воткнул свою ручку управления — помогает. С большим трудом Ивану Васильевичу Новикову удалось справиться с самолетом. Он вышел из сферы взрывов, где продолжала бушевать огненная стихия так, что экипажи Царева и Нижнековского не могли сразу подойти к цели и бомбили некоторое время спустя. Самолет Новикова, казалось, повреждений не имел, но вел себя очень странно: он был затяжелей и слабо реагировал на рули управления. Все виды связи с самолетом прерваны. Я в напряжении жду на старте. Уже утро. Прилетели Царев и Нижнековский. Но вот спустя какое-то время прилетел и долгожданный самолет Новикова. Моторы работают на повышенной мощности. Он как-то вяло зашел и неуклюже сел.
Все удивлялись, как только на нем долетели. От встряски вышли из строя все средства связи, турель заклинило, а самолет настолько был деформирован, что ремонту не подлежал, и его списали разобрали на части.
Экипаж явно шел на риск, но другого выхода не было: цель нужно было поразить. Боевое задание выполнено.
Став командиром полка, я впервые по-настоящему понял, какую неимоверно трудную и необходимую работу выполняет БАО. На него, на наш батальон аэродромного обслуживания, ложилась вся тяжесть работ по подготовке и содержанию в исправности взлетно-посадочных полос. Да разве только это! За всю войну ни разу мы не, испытывали перебоев в снабжении. Удивительно прожорлива боевая техника! Сколько горючего, смазочных материалов, сколько бомб и многого другого требуется, когда самолеты совершают по два-три вылета в ночь. И всё это должно быть своевременно доставлено на склады, а оттуда — к машинам. Кто в ответе? Безотказный, работящий, неутомимый БАО.
Нам предстояло перебазироваться на новое место. Боевая деятельность не прекращается ни на день, а к месту назначения уже ушли эшелоны со всем необходимым для встречи полков.
Тяжело… — вздыхал иногда командир БАО Владимир Семенович Берновек. — Знаете, в чем основная трудность? Молодежь от нас всеми правдами и неправдами стремится на передовую. А кто остается? Люди пожилые, из тех, кто воевал еще в первую мировую, в гражданскую. Это наш постоянный состав…
Подполковник Берновек был авторитетным, преданным делу работником. С большой признательностью я вспоминаю вклад БАО в боевые дела нашего полка.
Вспоминая о работниках БАО, не могу не рассказать об одном скромном рядовом труженике, человеке с большой душой и добрым сердцем — Федоре Труще. До войны он работал шофером в одном из колхозов, где-то на Кировоградщине. Часто ездил в командировки. Так было и на этот раз. Федор отбыл в очередную командировку в Смоленскую область, и там его застала война.
Вместе с автомашиной его мобилизовали и направили в БАО, обслуживающий авиачасть. С января 42-го этот БАО обслуживал наш 748-й полк, и здесь я узнал Труща. Он возил летный состав на аэродром и с аэродрома на своем стареньком автобусе ГАЭ-230. Он ничем не выделялся среди других таких же скромных тружеников, одевался не броско, но всегда по форме. Огрубелые руки и обветренное лицо свидетельствовали о его профессии, о работе на открытом воздухе. Типичный крестьянин, переодетый в военную форму, которая сидела на нем как-то мешковато, не по-военному, хотя и придраться было не к чему. Никакая служба не подействовала на его язык: разговаривал он на своем местном украинском диалекте, что порой вызывало у собеседников дружескую улыбку. Скажем, вместо «подполковник» он говорил «пивполковнык».
Наблюдая за работой боевых экипажей, он как бы терзался тем, что несет значительно меньшую нагрузку, чем они, и свой вклад в общее дело старался дополнить усердием, заботой, вниманием к своим пассажирам. А как он болезненно переживал, если экипажи не вернулись… Обычно его работа заканчивалась тогда, когда после полета он привозил летчиков в столовую. Если же один из экипажей не вернулся с задания, Федя не уедет с аэродрома до утра.
— А вдруг я только уеду, а они прилетят? Люди пешком добираются домой, а шофер спит. Нормально ли? Нет, буду ждать.
В БАО много скопилось ватных чехлов от моторов самолетов. И вот Федора осенила мысль: ведь летчики летают на большой высоте, а там, говорят, очень холодно и они мерзнут. И он организовал вокруг себя целую артель, и в свободное время его помощники вручную шили телогрейки и раздавали летным экипажам. Правда, вскоре летчики получили телогрейки фабричной работы, и «артель Труща» была немного огорчена тем, что у них появился серьезный конкурент…
Служил Федя добросовестно, одиночество переносил молча. Люди получали письма, сами писали, а ему некому писать, не от кого получать. Семья — на оккупированной территории. Но когда в 43-м началось освобождение Украины, командир БАО В. С. Берновек, желая как-то отметить трудолюбие Труща, сказал:
— Слушайте, товарищ Трущ, вы, кажется, из Кировоградщины?
— Да.
— Дома не хотите ли побывать? Ведь третий год воюете.
— А кто же летчиков возить будет?
— Найдем замену.
И Федя уехал на две недели навестить жену. В нормальных условиях, чтобы съездить домой, ему потребовалось бы два дня, а Федя добрался только на восьмой день. И по его расчетам, чтобы вовремя попасть в часть, нужно сегодня же возвращаться.
Жены Федор дома не застал — она уехала в другое село за продуктами. В доме собрались старики-односельчане. Они посидели часа три, побеседовали о боевой службе и о хозяйстве на селе; Федор распрощался с односельчанами и отбыл в обратный путь. Правда, немного просчитался и в часть прибыл… на два дня раньше.
— Ну, как там дома, всё в порядке? — спросил его при встрече Владимир Семенович.
— Все гаразд.
— Как жена?
— Та ничего…
— Так он же не видел жены, — добавил кто-то из его друзей.
— Как не видел? — удивился командир. И узнав, в чем дело, командир вторично дал Федору отпуск.
Хорошие воспоминания о себе оставил у нас, летчиков, этот скромный гвардии рядовой Федор Трущ из Кировоградщины.
В мае полк перебазировался. Мы обосновались на аэродроме, расположенном между шоссе, ведущем на Киев, и Десной. Вдоль Десны тянулся широкий луг — ярко-зеленый травяной ковер, усеянный цветами. За лугом перелески, а еще дальше — поля, поля… На соломенных крышах хат заботливые аисты…
Красота невыразимая! Но война продолжается, и некогда любоваться творениями великого художника — природы.
Техсостав разместился возле аэродрома, а летный состав — в соседнем селе.
В воскресенье мы с замполитом Виноградовым и командирами эскадрилий побывали в хатах, где квартировали наши летчики, проверили, как они устроены. Всюду хозяева встречали нас с большим гостеприимством. Чувствовалось, что к поселившимся у них воинам родной армии они относятся с трогательной любовью и глубоким уважением.
Самолеты стояли в огромном старом фруктовом саду, хорошо замаскированные. Аэродром тянулся узкой полоской вдоль дороги с севера на юг. Взлетать можно было только в двух направлениях. Летное поле имело много неровностей, и работникам БАО пришлось немало потрудиться, чтобы привести взлетно-посадочную полосу в надлежащий вид.
Началась боевая работа, и нас стала беспокоить немецкая авиация. Надо было принять меры, чтобы обезопасить себя от возможного налета.
Единственным средством была тщательная маскировка и четкая организация взлета и посадки самолетов.
На самолете ПО-2 я облетел полосу леса вдоль Десны. Выбрал поляну километрах в семи, по своим очертаниям сходную с нашим аэродромом. Решено было оборудовать там ложный аэродром.
Составили план, начертили схему, и аэродромная рота приступила к делу. Устроили ложную стоянку самолетов, изготовили несколько крестовин с аэронавигационными огнями, установили световые посадочные знаки. Привезли несколько бочек с отработанным маслом для имитации пожаров. Вырыли траншеи для дежурной команды, провели телефонную связь — и ложный аэродром готов.
Во время боевой работы дежурная команда — на месте. В случае воздушной тревоги ложный аэродром зажигает огни. Если гитлеровцы бомбят — поджигается масло.
Второе мероприятие — маскировка истинного аэродрома во время старта. Поменьше «иллюминации» во время взлета.
На старте находился специальный пункт связи — переоборудованный автобус, в котором были установлены радио- и телефонная станции. Там дежурили радист и телефонистка. На крыше автобуса установлены турельный прозрачный колпак, пульт управления световой сигнализацией, микрофон для радиопереговорной связи с экипажами самолетов. Пункт связи в автобусе был оборудован по проекту и при участии бывшего командира полка Балашова. Наша задача теперь — совершенствование управления самолетами именно на взлете.
Предстоит вылет на боевое задание. Стартовые огни выключены, горит только одна лампочка у старта и далеко, километра за два от аэродрома, яркий костер, показывающий направление взлета.
Каждый летчик, садясь в самолет, устанавливает радиосвязь с руководителем полета. Командиры эскадрилий по радио докладывают о готовности. Время взлета каждой эскадрильи строго определено планом.
— Первая эскадрилья к взлету готова.
— Разрешаю выруливать.
Самолеты без аэронавигационных огней по кривым извилистым тропам выруливают в полной темноте из сада, в порядке установленной очереди подруливают к старту.
— Я «Береза-1», разрешите взлет.
— «Береза-1», взлет разрешаю.
Оторвав машину от земли, летчик включает на несколько секунд огни, чтоб со старта видно было, что он взлетел, и немедленно гасит их. На взлет пошел следующий.
Если кто-нибудь из летчиков не может сразу сориентироваться, он просит на секунду включить стартовые огни.
Из ночи в ночь мы совершенствовали отработку взлета в темноте. На это обратили внимание командир и замполит корпуса.
Однажды выпускаю самолеты на задание, всё идет нормально, как вдруг один самолет выскочил на старт вне очереди.
— Я «Береза-20», разрешите взлет. — Это Тихонов.
— «Береза-20», взлет не разрешаю, уберитесь со старта. Вы не в свое время вышли на старт.
Он не унимается, просит взлет. Я в сердцах выругал его и приказал освободить место для очередного самолета. Слышу, кто-то дергает меня за ногу. Нагнулся, заглянул в салоп автобуса, а телефонистка шепчет:
— Товарищ командир, в кабине генерал Федоров.
— Что же вы раньше мне не сказали?
— Он не разрешал. Это я сама. Вы сильно отругали летчика, вот я и решила предупредить.
Сразу как-то стало не по себе. Не люблю, когда во время работы кто-то следит за мной. Правда, Федоров сидел молча, но все равно присутствие начальника сковывало.
Когда все самолеты взлетели, я вышел из автобуса. Возле него стояли, поджидая меня, командир корпуса и замполит.
— Ну, знаете, вы волшебник, — сказал генерал Юханов. — Мне рассказывали о вашем взлете в темноте — не верил, теперь сам убедился. Надо показать всем командирам полков.
Похвала генерала Юханова была для меня выше всякой награды, а последней его фразе я не придал значения. И напрасно. На следующую ночь группа командиров полков изучала у нас организацию взлета в условиях полной темноты.
Самолеты противника наведывались часто, но мы не имели потерь, — выручал ложный аэродром.
Однажды пост ВНОС[19] передал, что возможен налет гитлеровской авиации. Полк ушел на боевое задание. Ночь темная. Вот уже слышен гул самолетов — не такой, как у наших, а какой-то тягучий, волнообразный. Передаю условный сигнал команде ложного аэродрома. Там зажгли огни, через некоторое время донеслись взрывы бомб. У нас тихо. И вдруг совсем неподалеку — взрыв. Оказывается, на наш аэродром упала шальная бомба и вывела из строя посадочный длиннолучевой прожектор. До посадки возвращающихся с боевого задания машин осталось минут тридцать. Что делать?
Из штаба полка сообщили о происшествии в корпус, оттуда генерал Юханов распорядился произвести посадку на соседнем аэродроме.
Посадить полк на чужой аэродром! Я по опыту знаю, что это такое. Это значит лишить летный состав отдыха. Завтра утром все должны перелететь на свой аэродром, а в ночь снова на задание. Нет, такой вариант не подходит, надо сажать дома.
И я пошел на риск. Вызываю на старт несколько летчиков, не полетевших на задание, инструктирую и ставлю их с ракетницами вдоль посадочной полосы. В момент посадки включается рассеивающий прожектор, дающий маленькое световое пятно, и как только самолет минует первого «ракетчика», тот сзади, под углом 30 градусов, чтобы не слепило летчика, дает ракету. За ним другой, третий — и самолет сел.
Об условиях посадки я предупреждал экипажи по радио.
Все благополучно приземлились, и только тогда я вздохнул свободно.
Позвонил генерал Юханов, обеспокоенный тем, что на указанный аэродром бомбардировщики не прибыли.
— Где ваши самолеты?
— У себя дома, товарищ генерал.
Командир корпуса сурово отчитал меня. Я приготовился к самому Худшему, даже к взысканию, потому что всё-таки допустил самоуправство. Но грозу пронесло, взыскания не последовало.
Вступающие в строй экипажи, прежде чем выпустить их на боевое задание, командование подвергало тщательной проверке по теории и практике. Особенно большое внимание уделялось технике пилотирования. Молодых летчиков проверяли все — начиная с командира эскадрильи и выше. Ну, а как со «стариками»? Их беспокоили реже. Я уже рассказывал, что когда-то меня не планировали на первый вылет только из-за того, что не проверили в ночных полетах. А потом я начал летать, и о проверке никто и не вспомнил.
Но вот появился инспектор АДД полковник Федяшин — «летчик с ног до головы», как его дружески называли у нас в части. Он разъезжал по полкам, тщательно изучал в летных книжках записи о проверке техники пилотирования, требовал выдерживать сроки проверки согласно инструкции, со многими сам поднимался в воздух. Федяшина знали и уважали.
Однажды он пожаловал к нам в полк. Он теперь уже не разъезжал, а «разлетывал», если можно употребить такое слово, — ему был предоставлен «персональный» самолет — маленький УТ-1. Как заботливо ухаживал он за этой бело-синей стрекозой! Едва Федяшин прилетал куда-нибудь, его самолет приводили в образцовый порядок, чистили, заправляли горючим, закрывали чехлами, и только убедившись, что его УТ-1 заботливо ухожен, инспектор отправлялся в штаб.
С летными книжками в полку оказалось всё в порядке, кроме… книжки самого командира полка, то есть моей. Посмотрев ее, Федяшин ужаснулся: за всю войну Швец ни разу не проверялся в технике пилотирования ни днем ни ночью. А вдруг что-нибудь случится? Немедленно в самолет!
Я был на аэродроме. Мне позвонили из штаба:
— Готовьте самолет к полету, полковник Федяшин будет вас проверять.
Делать нечего, надо подчиниться.
Самолет готов к вылету. Ждем. Тут же, неподалеку, стоит «стрекоза» Федяшина.
— Интересно, сколько времени займет этот экзамен? — поинтересовался я у летчиков. Они тоже ждали своей очереди на проверку техники пилотирования.
— Минут на сорок рассчитывайте, — ответил кто-то.
— Умноженное на три, — добавил Молодчий. — Знаю я эти сорок минут. Меня он промариновал в воздухе часа полтора… Да ты не унывай, что-нибудь придумаем, только далеко от аэродрома не уходи.
Что можно придумать здесь, на земле, когда я буду в воздухе? Я пропустил его слова мимо ушей.
Появился инспектор.
— Сколько будем летать, товарищ полковник? — спросил я.
— Это будет от вас зависеть. Минут сорок.
— Товарищ полковник, можно немножко полетать на вашем самолете? — обратился к нему Молодчий.
Что вы, избави бог! — воскликнул Федяшин. — И не думайте, и не пытайтесь, там всё засекречено, вы и мотор не запустите.
Мы взлетели. Началась проверка техники пилотирования. Правый разворот, левый, прямая… Ничего мудреного нет, скучно.
Где мы? — спрашивает через некоторое время инспектор.
— Идем параллельно посадочному знаку, вон слева аэродром.
Он взглянул на аэродром и…
Немедленно на посадку! Ах, черти полосатые, что натворили! Скорей на посадку!
Что, думаю, случилось? Вгляделся, а там на взлетной полосе стоит маленький бело-синий самолетик на носу, задрав хвост к небу. Скапотировал! Есть от чего прийти в отчаяние.
Я развернулся и начал заход на посадку, а инспектор места себе не находит:
— Безобразники какие… Пропал самолет. Ну, я их…
Сели. Заруливаю на стоянку.
Самолетик, как оставили мы его зачехленным, так и стоит на прежнем месте в нормальном положении, целехонький.
— Кто трогал самолет? — грозно спрашивает Федяшин.
— Какой самолет?
— Мой. Я сам видел, он стоял на носу. Вы видели? — обратился он ко мне.
Я что-то не обратил внимания. Не присматривался.
— Ничего не понимаю, — и Федяшин тщательно осмотрел свою «стрекозу». Ни малейшего изъяна, никаких повреждений…
Проверку техники пилотирования я прошел, таким образом, по «сокращенной программе». Во второй раз подниматься в воздух не имело смысла, и с разрешения полковника Федяшина я отправился по своим делам, а он остался выяснять отношения с Молодчим и его друзьями.
Летчики сознались, что пошутили: выкатили самолет на взлетную полосу и подняли хвост повыше, чтобы со стороны это выглядело как авария. Им, видите ли, хотелось облегчить участь командира полка, сократить время проверки. Федяшин ворчал, но совершенно беззлобно:
— Ах проказники, ах шутники! Вы же могли погнуть винт…
— А мы осторожненько, товарищ полковник.
Закончив проверку, Федяшин улетел в другие полки, а проделка летчиков еще долго оставалась предметом шуток.
В их озорстве было что-то детское. Наверно, этим сильным, мужественным людям, не раз глядевшим в глаза смертельной опасности, порой нужна была какая-нибудь разрядка…
Враг под большим натиском отступал всё дальше и дальше на запад, но конца войны еще не видно, и полк работал с большим напряжением. В полк вливаются всё новые боевые экипажи, но вызывает глубокое уважение боевая работа тех, у кого за 100, за 200 боевых вылетов, а они, не снижая темпов, продолжают летать. Это такие, как Александр Молодчий, Михаил Брусницын, Михаил Писарюк, Семен Нижнековский, Павел Тихонов, Николай Харитонов, Федор Титов, Владимир Робуль и другие. Ребята летали за себя и за тех парней, что не вернулись с боевых заданий.
Весной 1944 года весь мир облетела весть о мужественных молодогвардейцах Краснодона. А летом рабочие Ворошиловграда на собранные средства приобрели боевой самолет и вручили его своему земляку Александру Молодчему с наказом бить врагов, отомстить им за смерть молодогвардейцев. Через весь фюзеляж боевой машины летчик Мандрыгин написал: «Олег Кошевой».
Запечатлелся в памяти боевой вылет при заходящем солнце. Я выпускаю самолеты засветло. Первой вылетает 1-я эскадрилья, а с ней первым — ее командир, неутомимый Саша Молодчий. А на борту золотисто-красными буквами — как приговор фашистам — символичная надпись. Получив добро на взлет, почти с ходу поднялись братья по борьбе с фашизмом Саша Молодчий и «Олег Кошевой». За себя и за того парня, разменяв четвертую сотню боевых вылетов…
Боевая работа шла своим чередом. 2-й гвардейский полк считался одним из передовых. Указом Президиума Верховного Совета СССР полк был награжден орденом Красного Знамени. Трем летчикам было присвоено звание Героя Советского Союза. Героями стали молодые летчики Харитонов и Титов и ветеран полка бесстрашный Паша Тихонов. Многие пилоты, штурманы, стрелки, техники получили ордена и медали. Ордена Красного Знамени были вручены мне и моему заместителю по политической части подполковнику Виноградову. Стилем своей работы он напоминал мне комиссара 16-го полка Михаила Ивановича Хренова — такой же скромный, выдержанный, целеустремленный, всегда с коллективом, постоянно готовый прийти на помощь добрым советом, поддержать каждое полезное начинание. По-партийному принципиальный, он снискал большое уважение всего личного состава.
Полк вышел в число передовых благодаря самоотверженности боевых экипажей, четкой работе штаба, технического состава. Его успехи были бы невозможны без хорошо поставленной партийной, политико-воспитательной работы.
Неоценимый вклад в общее дело внесли инженерно-технические службы, служба связи, наш ближайший тыл — БАО.
Пишу в прощальном тоне потому, что через некоторое время я тяжело заболел, был отправлен в госпиталь и после перенесенной операции признан медицинской комиссией к летной службе не годным. Со 2-м гвардейским полком пришлось распрощаться. Но время, прожитое в этом полку, навсегда осталось в памяти.
Через полгода я добился восстановления в праве летать, возвратился в строй, но конец войны встретил уже в другой части — в 21-м гвардейском авиационном полку.
Расскажу, как обстояли дела в соседнем 16-м полку, в моей прежней боевой семье — 3-й эскадрилье, где я часто бывал в гостях.
Командир полка Афанасий Иванович Рудницкий в октябре 1943 года при выполнении боевого задания был сбит, весь экипаж погиб. После него полком временно командовал Дмитрий Васильевич Чумаченко. Затем его перевели в другую часть. Теперь командовал полком Анатолий Маркович Цейгин — инициативный и энергичный офицер, прекрасный летчик. В полку его уважали и любили. Когда Цейгин летал на боевые задания, он всегда брал с собой стрелком-радистом Василия Максимова. У этих двух людей, несмотря на большое различие в звании и должности, сложились особенно теплые дружеские отношения.
Радовало меня, что мои бывшие питомцы Шабунин, Чижов и Гончаров по-прежнему на хорошем счету. Шабунин как специалист по аэрофотосъемке был известен всей дивизии, Чижову тоже поручались ответственные задания.
Не отставал от них Гончаров.
Однажды полк получил задание поразить железнодорожный узел, расположенный на территории нашей временно оккупированной врагом Прибалтики. Метеорологи обещали над целью высоту облачности 1500 метров, но на маршруте погода была плохая, тучи прижимали к земле. Гончаров решил пробиваться вверх. Началось небольшое обледенение, но лететь можно, и он продолжал набор высоты. За облака вышел на высоте 4000 метров. В пятидесяти километрах от цели начал снижаться.
Из облаков Гончаров вышел на высоте 500 метров, обнаружил железную дорогу, а вскоре и узел. Цель была открыта, хорошо просматривалась. Противник, видимо, не ожидал налета. Сбросив бомбы, летчик стал набирать высоту. Внизу прогремели взрывы, зарево осветило облака — самолет летел в ярко-оранжевой облачной массе, а вспышки всё продолжались.
Летчика заинтересовало, что происходит на земле. Он вышел из облаков и увидел огромный пожар и продолжавшиеся вспышки взрывов. Одно было странно: почему ни до, ни после него никто больше не бомбил эту цель? Где остальные самолеты?
Прилетев на свой аэродром, Гончаров доложил о выполнении боевого задания и о сильном пожаре. Ему не поверили.
— Не могли вы быть над этой целью, все экипажи вернулись из-за плохих метеорологических условий.
Гончарова это недоверие обидело. Он обратился к Цейгину.
— Товарищ командир, я могу повторить полет. Пожары за это время не могли погаснуть, а погода совсем неплохая. Посадите со мной контролера, если не верите.
Он так упорно настаивал на повторном полете, что Цейгин позвонил в штаб дивизии. Экипажу разрешили повторить полет с контролером на борту. Взяв с собой начальника отдела боевой подготовки, бывшего штурмана, Гончаров вторично пошел на ту же цель. Он в точности повторил весь полет: так же пробивал облака, шел за облаками, так же вышел на цель.
Зарево было заметно еще издали. На этот раз самолет встретили с земли беспорядочным огнем зенитной артиллерии. Сбросив серию бомб, Гончаров развернулся на обратный курс. Репутация экипажа была восстановлена. Благодаря своему мастерству Гончаров сделал то, что не удалось выполнить нескольким другим однополчанам.
В целом дела у моих соседей шли хорошо. Увеличилось число хорошо подготовленных экипажей, умножились боевые успехи. Командиру 2-й эскадрильи, ветерану дивизии Семену Полежаеву было присвоено звание Героя Советского Союза, Володя Шабунин и Женя Гончаров были награждены орденом Ленина, Чижов — орденом Красного Знамени. Получили высокие награды и другие экипажи. Для полка это был большой праздник. Состоялся митинг. На торжество Михаил Иванович Хренов пригласил и меня как бывшего командира эскадрильи. Я от души поздравил своих товарищей. Их праздник был и моим праздником, я радовался боевым успехам друзей.
«Полоса удач», однако, скоро кончилась, на эскадрилью обрушилось несчастье. В начале мая полк вылетел на боевое задание в помощь белорусским партизанам. Немецкие каратели окружили партизан, силы были неравные, требовалась помощь с воздуха. Из этого полета не вернулся экипаж Чижова.
Три боевых друга, командиры звеньев 3-й эскадрильи Шабунин, Чижов и Гончаров, со своими штурманами Московским, Жеребцовым и Згеевым жили в одной комнате. Шесть человек. Но им не было тесно. Боевая работа их так сдружила, что они были словно одна семья. Теперь две койки стояли пустыми…
Вскоре Гончарову представилась возможность отомстить за друзей. Его послали на разведку, погоды в район Витебска, попутно он обнаружил вражеский аэродром.
— Смотрите внимательно, — приказал Гончаров экипажу. — На обратном пути мы сюда заглянем.
Аэродром казался пустым. Вероятно, самолеты был; тщательно замаскированы.
Разведав погоду, Гончаров сделал заход на запасную цель. К моменту бомбометания подоспел немецкий истребитель и атаковал самолет уже на боевом, курсе. Пришлось действовать на два фронта: поражать наземную цель и вести воздушный бой.
Закончив бомбометание, Гончаров спустился до двухсот метров и направился к аэродрому. У самой цели перешел на бреющий полет.
На поле стоял один-единственный самолет. Возможно, тот истребитель, с которым они вели воздушный бой, уже успел сесть, а может быть, другой готовился к взлету. Стрелок дал длинную очередь, и вражеская машина загорелась.
— Это вам, проклятые, за наших друзей. Жаль, что мало. В другой раз еще добавим, — сказал Гончаров, набирая высоту.
Примерно через месяц члены экипажа Чижова по одному возвратились в часть. Первым объявился штурман Жеребцов, затем стрелок Гвинджилия и стрелок-радист Малинов. А Чижова нет.
Из рассказа экипажа выяснилось следующее. После бомбометания самолет атаковали сверху одновременно два истребителя — слева и справа. Стрелок Гвинджилия ударил пулеметной очередью по левому атакующему и, мгновенно перебросив турель, открыл огонь по правому, который тотчас запылал и камнем рухнул вниз. В это время третий истребитель атаковал снизу и поджег наш самолет. Экипаж выбросился на парашютах.
Приземлились в расположении партизан. Тут же чуть раньше упали и взорвались три самолета: два вражеских и наш. Оказывается, стрелок сбил и первый истребитель.
Положение партизан было очень тяжелым. Вражеское кольцо все больше сжималось. Под прикрытием ночи партизаны маленькими группками просачивались сквозь него. Таким путем они решили вывести и сбитых летчиков. Каждому из них назначили в проводники по два партизана. Троих вывели благополучно, а группа Чижова наткнулась на немцев и в неравном бою погибла…
Обстановка требовала усиления мощи бомбового удара. Командование стремилось ввести в строй как можно больше экипажей. Был укомплектован «сборный» экипаж: летчик Федоткин, штурман Соснов, стрелок Реутов. Стрелком-радистом был назначен Максимов.
Экипаж этот нельзя было назвать удачным по составу. Федоткин летал редко и с большими перерывами, штурман часто не доносил бомбы до цели. Максимов отправлялся с ними на задание всегда с тяжелым сердцем. Из десятого вылета самолет Федоткина не вернулся.
Огонь с земли в районе цели был редким. Сбросив бомбы летчик сделал мелкий разворот с большим радиусом, штурман дал курс и… машина оказалась над крупным городом, из которого зенитная артиллерия открыла прицельный огонь залпами. Надо бы совершить противозенитный маневр, но командир корабля запоздал с этим. Первый залп, второй, третий… На четвертом залпе в самолет попал снаряд, мотор заклинило, винт остановился. Продолжая лететь со снижением дальше, натолкнулись на аэродром и там снова были обстреляны.
Дотянуть до линии фронта не удалось. Остановившийся винт создавал большое лобовое сопротивление, самолет неумолимо снижался, и экипажу ничего не оставалось иного, как выброситься на парашютах.
Через некоторое время в части была получена телеграмма, сообщавшая, что из экипажа Федоткина трое перешли линию фронта, а Василий Максимов выпал из самолета и погиб.
Для меня это был тяжелый удар, но бывший стрелок нашего экипажа Рогачев настойчиво повторял:
— Не верю! Не мог Вася погибнуть, не такой он человек. Да и вообще не мог он выпасть из самолета!
Предсказание Рогачева сбылось: через некоторое время Максимов вернулся в полк. Он после приземления попал к партизанам отряда Заслонова, и они помогли ему перейти линию фронта.
— Хватит. Будешь летать теперь только со мной, — сказал после этого случая Максимову командир полка Цейгин.
В середине сентября летал бомбить глубокий тыл врага Владимир Шабунин, имея на борту в качестве стрелка-радиста Рогачева. С этого задания самолет не вернулся.
С болью в сердце переживал я потерю лучших боевых товарищей: Робуля, Чижова, а теперь еще и Шабунина.
В скорбный список утрат едва не попало имя Максимова.
Василий Максимов получил распоряжение готовиться в полет на боевое задание с командиром полка Цейгиным.
На самолете Цейгина меняли моторы, и он решил лететь на машине командира 1-й эскадрильи Лобанова. В последний момент планы командира изменились, и он сказал Васе:
— Можешь идти на танцы, вылет отменяется.
Перед этим стрелок-радист Радкевич пожаловался Максимову как начальнику связи, что у него что-то не ладится с рацией. Проверка рации на земле ничего не дала, осталось неясным, почему она капризничает в воздухе.
— Товарищ подполковник, — попросил Вася, — разрешите тогда мне слетать с радистом Радкевичем, у него что-то не ладится.
— Хватит. Я дал себе слово, что, кроме меня, ты ни с кем на задание летать не будешь.
— Так я тоже дал слово Радкевичу. Разрешите?
— Ну, если ты уж так хочешь лететь, то полетим со мной, я сегодня буду тренировать молодых летчиков.
Максимов продолжал упрашивать.
— Ладно, лети, — сказал командир полка, пристально посмотрев на Максимова, словно прощаясь с ним.
Васе стало не по себе, он заколебался: может, в самом деле остаться и пойти с Цейгиным на тренировочные полеты? Но не отступать же, когда согласие уже дано.
И Максимов полетел на боевое задание с радистом Радкевичем, а командир полка стал готовиться к ночным тренировочным полетам.
Неисправность в системе связи Вася обнаружил в полете и устранил. Задание выполнили успешно. Но на обратном пути на Максимова навалилась непонятная тоска. Он всё вспоминал пристальный взгляд Цейгина. Максимову показалось, что его настойчивая просьба лететь на задание чем-то обидела командира.
А после посадки Максимову сообщили трагическую весть: командир полка Анатолий Маркович Цейгин погиб. На взлете самолет оторвался от земли, свечой пошел вверх и, потеряв скорость, упал и разбился.
Впоследствии высказывалось предположение, что летчик не отдал триммеры руля глубины, то есть не поставил их в положение, необходимое при взлете…
— Всю жизнь будет меня терзать совесть, — говорил мне потом Максимов. — Ведь я перед каждым взлетом осматривал из турели весь самолет: сняты ли струбцины с элеронов и руля поворота. Не поставленные для взлета триммеры я не мог бы не заметить…
Из боевой тройки в 3-й эскадрилье теперь оставался один Гончаров. К тому времени он был уже одним из опытнейших летчиков полка. Ему поручались самые сложные задания, такие, как разведка погоды в плохих метеорологических условиях, нахождение и поражение точечных целей.
Я уже упоминал, что после того, как Шабунин не вернулся с боевого задания, фотографировать результаты бомбометания посылали Гончарова. Он, пожалуй, не уступал в этом деле Шабунину, привозил неплохие снимки. Привозил и пробоины в самолете, но всё-таки ему везло. Пятьдесят четыре боевых вылета совершил Гончаров, фотографируя цели. Это большой налет.
Война приближалась к своему завершению, наша победа была уже не за горами. Приближение победы чувствовал каждый воин. И вот в эти последние дни войны Гончаров не вернулся с боевого задания.
Это был его 161-й боевой вылет, второй в ту ночь. Полк бомбил скопление немецко-фашистских войск под Берлином. Гончаров должен был сфотографировать результаты бомбометания. Подкравшийся сзади снизу немецкий истребитель атаковал его. Самолет загорелся, вошел в пике. Летчику с трудом удалось выравнять его.
— Всем прыгать! — приказал он экипажу, но не услышал своего голоса: переговорное устройство вышло из строя.
Штурман открыл нижний люк и выпрыгнул. В это время пламя ворвалось в кабину летчика. Огнем обожгло лицо. Гончаров открыл колпак и вывалился из самолета.
Дернул за кольцо. Что-то долго нет рывка — парашют не раскрывается. А может, его отбило ударом о стабилизатор? Заведя руки за спину, Гончаров дотянулся до ранца и стал подергивать уложенный в нем парашют. Секунды тянулись как вечность. Вот наконец характерный рывок, и летчик повис в воздухе. С большим запозданием парашют раскрылся, а тут и земля.
Приземлился Гончаров на свежевспаханном поле, подтянул парашют, аккуратно сложил его, чтобы не было пузырей, — он всё любил делать аккуратно. Зарыл парашют и задумался. Жаль было самолет — очень летучий, легкий в управлении, послушный и еще совсем новый…
Что с экипажем — неизвестно. В том, что все выпрыгнули, он был уверен, но уж очень велик разрыв во времени. Товарищи далеко, он один-одинёшенек…
Неподалеку слышалась стрельба. Гончаров стряхнул с себя оцепенение и побежал к лесу — в противоположную от стрельбы сторону. До леса было около километра. Он бежал, а его преследовал запах горелого. Оказалось, продолжала тлеть куртка. Добежав до опушки, он присел, потушил огонь, отдохнул немного и углубился в лес.
Сзади послышался лай собак, и он ускорил бег. Собаки всё ближе, слышны крики людей. Погоня! Больше всего Евгений боялся быть затравленным собаками. Уж лучше смерть от пули.
Опасность приближалась. На небольшой высоте над головой пролетал самолет. Звук его моторов заглушал лай собак. Далеко ли? Но тут — непредвиденное: самолет сбросил единственную бомбу (может быть, она у него зависла), бомба разорвалась позади беглеца и, странно, — лай собак и крики вожатых прекратились. Для большей безопасности он продолжал бежать. Только бы не догнали…
Путь ему пересекала шоссейная дорога. Гончаров залег в кустах, отдышался и стал осматриваться.
По дороге изредка проезжали автомашины. Прямо над головой взлетали самолеты — где-то рядом аэродром. По ту сторону шоссе — чистое поле. Начинается рассвет. Гончаров решил передневать в молодом ельнике у шоссе, так как другого укрытия поблизости не было.
Куртку и брюки он вывернул наизнанку искусственным мехом наверх — под цвет весенней почвы. Осмотрел оружие. Оказалось, что пистолет без обоймы, она потерялась. Вставил запасную, поставил пистолет на боевой взвод и замаскировался.
Обожженное лицо болело всё сильней. Кожа покрылась волдырями. Чувствовал, что поднялась температура. Но ни разу не застонал. Лежал, осматривался.
Совсем рядышком находилась зенитная батарея, около орудий возились немцы. С наступлением утра движение по шоссе стало более интенсивным. Автомашины двигались в сторону Берлина.
К вечеру летчика начало лихорадить, хотелось пить. Лицо еще больше распухло. Едва стемнело, Гончаров подполз к обочине и, улучив момент, пересек дорогу. Долго полз по пахоте, затем поднялся и побежал.
Четверо суток пробирался Гончаров к линии фронта. Ночью шел, а с наступлением рассвета выискивал укрытие и ждал темноты. Местами он шел в полный рост, местами пригнувшись. Делал короткие перебежки, а затем залегал, прислушивался. Иногда двигался ползком, стараясь быть незамеченным.
Какую силу воли, какое мужество нужно иметь, чтобы в таких нечеловеческих условиях так упорно стремиться к своим! За эти четверо суток во рту у него не было ни крохи, ни росинки. Впрочем, есть он всё равно не мог бы: распухший от ожогов рот не раскрывался.
На пятые сутки к вечеру он отчетливо услышал отдаленную стрельбу. Значит, линия фронта близко. Когда стемнело, вдали на фоне ночного неба зажглось зарево.
Еще днем Гончаров заметил впереди, километрах в трех, лесок. Добрался туда только к утру. Это оказался молодой соснячок — даже укрыться негде.
Фронт был почти рядом. С наступлением утра завязался ожесточенный бой. Нужно было искать укрытие понадежней, но сил больше не было. Нестерпимая боль во всем теле, полное истощение, слепота, одиночество и беспомощность довели Гончарова до крайнего отчаяния. Он решил покончить с собой, чтобы не попасть живым в руки врага. Но это была минутная слабость. Нет, надо бороться до конца. Рукояткой пистолета вырыл в рыхлой земле углубление, лег. В полузабытье воображение рисовало ему картины встречи с врагом и последней схватки. Вот немцы приближаются, окружают его. Впереди эсэсовец с выпученными глазами, в фуражке с высокой тульей и в длинной шинели. Его тянет на поводке огромная овчарка. «Нагнали всё же, проклятые…
О, сколько их! У меня даже патронов не хватит на всех. А один нужен для себя».
Для верности подпустить их поближе. Фашисты с овчаркой почти рядом. Гончаров выхватывает пистолет, прицеливается, нажимает спуск — выстрела не слышно. А эсэсовец рядом, уже слышно его тяжелое дыхание. Последнее средство — рукоятка пистолета. Он замахивается, а вместо пистолета в руках оказалась лопата с хорошо выточенной ручкой. Гончаров изо всех сил опускает лопату на голову фашиста. Взрыв!
…Гончаров очнулся, раздвинул руками веки глаз. Почти рядом взорвалась бомба и пролетел, удаляясь, сбросивший её самолет — штурмовик ИЛ-2.
Оказалось, что в этом сосняке почти рядом стояли немецкие батареи противотанковых пушек, их и бомбил советский летчик. Только теперь понял Гончаров, что он находится вблизи передовой гитлеровцев.
Минут через сорок у противника началась паника. Немцы отступали. Прямо на Гончарова бежало четверо. Он приготовил, пистолет. Но немцы немного отклонились и пробежали метрах в пятнадцати. Стрелять он не стал.
Фашисты окопались позади Гончарова затеяли стрельбу.
Прямо над Гончаровым и с той и с другой стороны свистели пули, где-то вдали ухали взрывы.
Когда стемнело, стрельба поутихла. Гончаров пополз на восток, прислушиваясь к каждому шороху. Настал самый ответственный момент. На кого он наткнется — на немцев или на своих?
Невдалеке послышалась русская речь. Гончаров поднялся на ноги. Его окликнули:
— Стой, кто идет?
Он хотел ответить, но получилось что-то невнятное. Оказывается, говорить он не мог: губы распухли и не двигались.
Гончарова осветили фонариком, и вид его поразил бойцов: обгоревшее лицо, распухшие губы. Одежда вывернута наизнанку, испачкана грязью. Они рассматривали его, держа оружие наготове.
Чувствуя, что говорить не сможет, Гончаров вынул из кармана документы и протянул советскому солдату, Стоявшему поближе.
— Братцы, это свой!
Его окружили, совали еду, фляжку. И тут летчик впервые позволил себе потерять сознание…
Так Евгений Гончаров закончил свою боевую деятельность в Великой Отечественной войне. Из госпиталя он вернулся в свою часть уже после Победы.
Через некоторое время вернулся и штурман Саша Згеев. Стрелок Осин погиб смертью храбрых. А преданный экипажу наземный друг — техник самолета Федор Романович Привалов еще долго оплакивал свой самолет, сбитый, как назло, почти перед самым окончанием войны.
Мой последний боевой вылет был связан с операцией по прорыву нашими войсками Кюстринской обороны противника.
Накануне меня и штурмана Константина Панова вызвали в штаб дивизии. Поставленная перед нами задача состояла в следующем. Нам поручалось лидировать в группе самолетов дивизии. Цель — военные объекты населенного пункта Фюрстенвальде. Мы должны были поразить цель 16 апреля 1945 года ровно в 6.00. Бомбометание минутой раньше или минутой позже, предупредили нас, будет считаться невыполнением боевого задания.
Впервые за всю войну я встретился с таким жестким условием. Оно объяснялось тем, что бомбометание первого самолета в 6.00 было сигналом наступления наземных войск.
Наибольшая трудность заключалась в том, чтобы выйти на цель точно к указанному времени. Погода стояла безоблачная, но видимость была плохой, мешала дымка. Тем не менее штурман по каким-то только ему известным признакам установил, что мы прибываем на цель на семь минут раньше. Мы развернулись вправо на 90 градусов, прошли три минуты, повернули обратно и, погасив излишек времени, продолжали полет.
Было около шести утра по московскому времени — около четырех по местному. Рассвет. Самая неудобная для визуальной ориентировки пора, когда уже не ночь, но еще и не день. Я строго выдерживаю заданный режим полета, но почему-то не верится, что мы над целью, хотя в мастерстве штурмана Панова я не сомневался. Не верится потому, что вокруг — никаких признаков войны.
Ни одного пожара, ни единого выстрела.
Боевой курс. Секундная стрелка часов отсчитывает последние мгновения последней минуты шестого часа. Бомбы пошли на цель. И едва взорвались — всё преобразилось и в воздухе и на земле. До сих пор казалось, что мы одни в воздухе, — теперь же густым градом посыпались бомбы, сброшенные с других самолетов. В бой вступили наземные огневые средства, особенно выделялись огненными трассами своих ракетных снарядов «катюши». Земля превратилась в огнедышащий вулкан. Заговорили зенитные средства обороны противника. Выше и ниже нас — десятки краснозвездных самолетов всевозможных конструкций. Опасаясь столкновения в воздухе, я усилил внимание пилотированию. Выйдя из боя, лег на обратный курс.
Через некоторое время с земли было получено сообщение, что пункт, который мы бомбили, взят нашими войсками.
Это и был мой последний, двести шестьдесят седьмой боевой вылет в Великой Отечественной войне.
Больше меня не планировали на боевые задания. Летали в основном молодые экипажи. Они помогали нашим наземным войскам добивать фашистского зверя в его собственном логове.
Летчики нашей дивизии перешли на дневные полеты и бомбили точечные цели в самом Берлине.
Наступил День Победы. День, к которому наш советский народ, вдохновляемый Коммунистической партией, почти четыре года пробивался с боями, мужественно пронеся через неисчислимые беды и лишения уверенность в торжестве своего справедливого дела. День, выстраданный каждым из нас. День, приход которого приближали и мы, летчики, каждым боевым полетом, кровью, напряжением всех своих сил.
Неужто конец войне? Неужто не придется больше летать на боевые задания, увертываться от лучей прожекторов и выстрелов зениток? Перестанем терять друзей, товарищей и, глядя на пустующие койки, думать: когда же твой черед?..
В части состоялся парад. Мы строем прошли перед трибуной. Прошли так, будто всю войну только тем и занимались, что боевой подготовкой.
Это было 9 мая 1945 года. А 11 мая мы собрались осмотреть Берлин. В транспортный самолет ЛИ-2 погрузили «виллис» и отправились в путь.
Не мог я не вспомнить в эти минуты свой полет на Берлин в августе 1942 года, когда вражеские полчища стояли у ворот Сталинграда, когда геббельсовская пропаганда хвастливо трубила на весь свет, что, дескать, перед силой вермахта ничто не устоит.
Мы приземлились на восточной окраине Берлина, выгрузили автомобиль и поехали в центр города.
По обе стороны дороги видны следы недавнего боя. Разбитая, искореженная техника, воронки от снарядов и бомб, груды брошенных боеприпасов… По пути туда и обратно деловито снуют автомашины с советскими офицерами и солдатами. А по обочине нескончаемой вереницей тянутся беженцы, возвращающиеся в город. Старики, женщины, дети. Уставшие, изможденные, равнодушные ко всему окружающему, они медленно толкают перед собой тачки, детские коляски, нагруженные всевозможным скарбом.
Это отцы, матери, жены тех, кто топтал нашу землю, кто принес неисчислимые беды и страдания нашему пароду. Но, черт возьми, не могу же я отождествлять их с заправилами третьего рейха! Своим несчастным видом они у меня не вызывают ничего, кроме сострадания. Такова, видимо, натура советского человека. В душе даже хотелось чем-нибудь облегчить их участь.
С большим трудом мы пробирались к центру. Вместо улиц — узенькие тропинки, расчищенные среди развалин, здесь местами не могут разминуться две встречные машины.
А справа и слева — горы битого кирпича. Красная пыль под колесами автомобиля. Красное пыльное марево над городом.
Вот и центр. Полуразрушенная арка Бранденбургских ворот на фоне развалин. Рейхстаг. Массивное закопченное здание, стены испещрены осколками, много пробоин. Вместо купола — обгоревший голый каркас.
Стены сплошь исписаны. Это воины-победители оставили свои исторические автографы.
Входим внутрь. И здесь всё свидетельствует о недавней смертной схватке. Выщербленные колонны, обвалившаяся штукатурка. Пахнет гарью, двери, окна выбиты, на полу обрывки бумаги, обломки мебели.
Скорее прочь отсюда, на улицу, на воздух!
Выходим. Поодаль останавливаемся и, обратив взор к куполу, долго любуемся нашим советским знаменем. Знаменем Победы, водруженным героическими воинами великой страны социализма, наголову разбившей жестокого и сильного врага — фашизм.
Первая же медицинская комиссия вынесла мне суровый приговор: к летной службе не пригоден. Этот приговор был окончательным и, как говорится, обжалованию не подлежал. Все мои попытки остаться в авиации и продолжать летать не увенчались успехом. Врачи порекомендовали: Подальше от шума городского. Можете ухаживать за садиком, копаться на огородной грядке. Свежий воздух, покой, никаких волнений…
Но разве летчик может прожить без неба?
Часто можно услышать вопрос: «Что вас заставляет летать? Ведь каждый полег — это риск». В самом деле, что заставляет летать? Что влечет человека в авиацию? Ни с чем не сравнимая быстрота перемещения? А может быть, высота? Долгие века и то и другое для людей было неосуществимой мечтой.
Авиация в наше время имеет большое практическое применение. Но в своих мечтах, далеких мечтах, человек не думал об этом. Ему хотелось просто летать, парить над землей, обозревать дали, наслаждаться простором. Эти мечты человечества каждый из нас повторяет в свои детские годы. Лежишь, бывало, летом в степи на траве, смотришь в загадочную глубину неба, на кучевые облака причудливой формы. Снуют стрижи, доносится песня жаворонка, а сам он — как точка. Но тебе хочется побывать выше — выше птиц, выше фантастических облачных громад. Хочется испытать сладость полета, ощутить легкость, невесомость тела, посмотреть на землю с той недосягаемой высоты. Какова она сверху?
Но вот многовековая мечта человечества осуществлена. Человек поднялся в воздух, он полетел. И способность летать стала в наше время явлением обыкновенным.
Ощущение первого полета запоминается на всю жизнь. Но полет полету — рознь. Летают пассажиры — одно ощущение. Зачастую, не замечая прелести полета, многие из них ощущают тяжесть, укачивание и прибегают к полету именно с практическим расчетом: он для них — средство быстрого передвижения.
Летают члены экипажа самолета. Люди, связавшие свою судьбу с воздушной стихией. Для них это рабочее место, как для других станок, рабочий кабинет. Не лишенные прекрасных ощущений полета, они, тем не менее, ко всему привыкают, как и каждый к своей работе. Работа их связана с риском полета, они мастера своего дела, в трудную минуту быстро реагируют и принимают своевременно решения, но в остальном они тоже пассажиры.
Только человек, управляющий самолетом, обладает возможностью в полной мере ощущать полет. По-настоящему чувствует полет тот, кто слился с машиной, перестав различать, где кончается он сам, где начинается машина. Сила и мощь машины становятся как бы его собственной силой, человек преображается, делается смелее, сильней.
В сентябре 1946 года я демобилизовался и уехал к Крым. Труден был резкий переход от активной деятельности к полному покою. Нужно было перестраиваться на новый лад, приспосабливаться к неторопливому ритму будней отставника.
Но прошлое не отпускало. Одно лишь воспоминание о каком-нибудь трагическом эпизоде болью отзывалось в сердце и порой кончалось вызовом «скорой помощи».
Разбрелись, разъехались боевые друзья по городам и селам страны, увлеклись мирными делами.
Шли годы. Заживали со временем душевные раны. Но чем больше отдалялись события военных лет, тем ярче вырисовывались они в памяти.
Появилась острая необходимость увидеться с кем-нибудь из боевых друзей или хотя бы завязать переписку. Захотелось хоть что-нибудь узнать о штурманах Рогозине и Кириллове, о своем бессменном стрелке-радисте Максимове.
К тому времени мы с женой переехали в Днепропетровск. Однажды в воскресный летний день отправились за покупками. На проспекте Карла Маркса меня кто-то окликнул: «Степан Иванович!»
Кто бы это мог быть? У меня в городе пока мало знакомых. Оглядываюсь. Моложавый подтянутый офицер в звании подполковника смотрит на меня, чуть склонив голову, и улыбается.
— Робуль! Володя, дорогой, сколько не виделись…
Рядом стояла его жена Лена.
Они проводили отпуск, путешествуя по югу на своей машине, и теперь возвращались домой. Так случайно мы встретились через четырнадцать лет.
Разумеется, мы все тотчас отправились ко мне — ведь надо было столько рассказать друг другу! Я не видел Володю с тех пор, как он не вернулся с боевого задания. А за это время много воды утекло. Много было пережито…
Володя продолжал служить. Он был специалистом по технике пилотирования и теории полетов. Обучал и проверял летный состав. Ему поручались ответственные экспериментальные полеты.
Он почти не изменился — та же пленительная улыбка, тот же юмор. Только следы ожогов на лице и на руках, да еще просвечивающая временами в глубине глаз грусть в странном сочетании с оживленным выражением лица — свидетельства пережитого.
В том последнем полете его подбили. Штурман и стрелок-радист были убиты в воздухе. Робуль выпрыгнул с парашютом, попал в лапы к фашистам и был брошен в лагерь для военнопленных. Пытался бежать — неудачно. Второй побег оказался более удачным. В январе 1946 года перешел линию фронта. Подлечившись в госпитале, вернулся в часть и еще успел сделать несколько боевых вылетов…
Володя Робуль помог мне найти многих однополчан. Он сообщил мне адрес штурмана Рогозина Георгия Михайловича. Уже одно известие, что Георгий Михайлович, о котором я ничего не знал с 1944 года, жив, принесло в наш дом много радости. Г. М. Рогозин еще долго служил в рядах Советской Армии. Летал на реактивных самолетах. Закончил службу в звании полковника в 1960 году.
Рогозин, которому я написал, откликнулся незамедлительно. Благодаря ему удалось связаться с Шароновым Василием Васильевичем, летавшим когда-то в экипаже Александра Краснухина, «доктором штурманских наук», как называли его у нас, ветераном полка. До 1957 года Василий Васильевич служил в армии, потом обосновался в Смоленске.
В 1968 году я получил письмо от стрелка-радиста Василия Алексеевича Максимова, бессменного члена моего экипажа. Я относился к нему почти как к сыну — когда мы познакомились, он был совсем молодым парнишкой.
Теперь Василий Алексеевич жил в городе Новая Ладога и работал техником связи линейно-аппаратного зала Волго-Балтийской системы.
Ну, вот и в сборе мой старый боевой экипаж… Как-то спокойнее стало на душе.
Оставалось найти еще штурмана, парторга эскадрильи Кириллова Николая Николаевича, с которым я летал последнее время. Я помнил, что его родным городом был Калинин, до войны он жил там. Послал запрос в Калининский военкомат, но оттуда ответили, что на учете он не числится. Затерялись следы дорогого мне человека…
Многие однополчане оказались жителями Москвы. Один из них — мой боевой друг и старый товарищ, Герой Советского Союза Александр Михайлович Краснухин.
Саша Краснухин для меня был и остается примером стойкого мужества и глубокой верности воинскому долгу. В тяжелую для Редины годину он вел себя как настоящий советский человек, патриот и коммунист. Не обладал Саша крепким здоровьем, но редко когда обращался к врачам, редко кому жаловался. Только я знал и понимал, как ему порой было тяжело физически, но он продолжал летать. Темп его работы был равномерным и напряженным. Он летал, так сказать, ритмично, летал до самой Победы. И только по окончании войны Медицинская комиссия признала его по состоянию здоровья не годным к летной службе. Демобилизовавшись, он поступил на работу в аппарат Главного управления ГВФ.
Но не одни только радостные известия узнавались из переписки с однополчанами. Приходили вести и о тех, кто пал смертью храбрых.
Сложил свою голову молодой, но опытный в делах авиации, всеми нами уважаемый политработник майор А. Я. Соломко, награжденный орденом Ленина и другими правительственными наградами. В 1944 году при выполнении боевого задания он был сбит. Большую боль в душе оставило известие о трагической гибели при исполнении задания уже в мирное время Героя Советского Союза Дмитрия Васильевича Чумаченко, ветерана нашего полка, неутомимого боевого летчика…
Да пребудут имена павших вечно в наших сердцах и в памяти народной!
Поезд плавно тронулся с места и, набрав скорость, дробно застучал колесами на стыках рельсов. Мы с женой едем на встречу ветеранов бывших 2-го и 16-го гвардейских полков бывшей 1-й гвардейской дивизии авиации дальнего действия. Встреча приурочена к 25-летию Победы. Её организовали энтузиасты дивизии П. В. Григорьев, Ю. П. Павлов и неутомимый наш бывший комсорг 3-й эскадрильи, большой следопыт М. И. Цибизов.
Незадолго до отъезда я неожиданно получил письмо от Владимира Шабунина, боевого летчика моей эскадрильи. С тех пор, как он не вернулся с боевого задания, я ничего о нем не знал. И теперь он с женой встретит нас на вокзале.
Вот и Москва. Поезд мягко подходит к перрону. Тепло по-летнему. Толпы встречающих запрудили перрон. Я стою у окна и всматриваюсь в лица встречающих. Володя! Плотный, коренастый, такой же подтянутый, только возмужалый, раздавшийся в плечах, в летной форме гражданского летчика стоял Владимир Павлович с женой Ольгой Васильевной и уже показывал ей на меня.
На старенькой Володиной автомашине едем к нему домой в Люберцы.
Двадцать пять лет я не видел Москвы. Какая она стала красивая, нарядная! Проезжая по Ленинскому проспекту, через новый Арбат с его красивыми высотными зданиями, я вспоминал Москву сорок первого года — со стальными ежами на улицах, с бумажными крестами на стёклах окон, Москву, затемненную ночами, сражавшуюся, с зенитными пушками на земле и аэростатами заграждения в небе. Москва, Москва… Сколько ты пережила за свою многовековую историю, а всё хорошеешь.
Выехали за город, и на мгновение показалось, что не было этих двадцати пяти лет, прожитых после войны, что едем мы на подмосковный аэродром, как часто бывало в войну, что сегодня в ночь предстоит вылет на боевое задание, благо погода летная… Я поднял глаза к небу. Вдали пролетал самолет ТУ-104 — это вернуло меня к действительности. Четверть века прошло, а в памяти всё будто только вчера…
Дав нам отдохнуть с дороги, Володя повез нас смотреть столицу. Прежде всего, конечно, побывали в Мавзолее В. И. Ленина и у могилы Неизвестного солдата, Вечный огонь которой напоминает всем живым о тех, кто ценой своей жизни отстоял независимость нашей Родины в суровые годы войны. Большое впечатление произвели на нас новые проспекты, архитектурные ансамбли.
Потом я позвонил Александру Краснухину на работу в одно из управлений Министерства гражданской авиации. Мы хоть и переписывались, но друг друга не видели с 1946 года.
Он попросил меня и Шабунина, не теряя времени, прийти к нему с нашими женами.
Александр встретил нас в коридоре. Такой же стройный, подтянутый. Но годы свое берут. Поседел мой друг, постарел, две серьезные операции перенес, однако по-прежнему продолжает трудиться.
Мы сели рядом на диван, как сиживали когда-то, рассматривали друг друга, вспоминали о боевых друзьях, говорили о предстоящей встрече.
— Есть у меня какое-нибудь сходство с Александром Михайловичем? — спросил я у Шабуниных.
— Да вроде бы что-то есть, — отвечают, — но — мало.
— А в молодости мы были двойниками.
Мы посмеялись немного, потом я объяснил Шабунину:
— Александр Михайлович не только мой боевой друг, но и крестный. В свой первый боевой вылет я шел с ним как ведомый, с ним получил свое боевое крещение, помнишь, Саша?
— Да вроде что-то припоминаю.
Саша пригласил нас навестить его семью, условились о времени и распрощались.
Теперь все мысли были о завтрашнем дне. Завтра предстоит встреча ветеранов.
И вот наступило утро 9 Мая. Трудно передать словами те чувства, которые владели мной в то памятное утро. Да и не только мной.
Встреча назначена на 14.00, но мы не утерпели и выехали значительно раньше. К месту встречи — саду «Эрмитажа» — прибыли около полудня. Там уже были люди — такие же, наверно, как мы, нетерпеливые.
Владимир Шабунин — ярый фото- и кинолюбитель — заснял на пленку, как мы входили в ворота «Эрмитажа».
А вдали на веранде — группа людей. Направляемся туда.
— Наш командир идет, — послышалось с веранды.
— Вы слышите? — сказал Шабунин. — Наши!
Я попал в объятия высокого, плотного, седого, но еще крепкого мужчины в гражданском костюме. Обнялись, расцеловались.
Смотрим друг на друга.
— Не узнали?
— А вы кто?
— Баландюк я, Вениамин Васильевич.
Мы снова обнялись. Фамилия знакомая, но кем он работал — не вспомню.
— Ваш самолет обслуживал, — как бы отвечая на мой невысказанный вопрос, сказал Вениамин Васильевич.
— Погодите, у меня техниками были Котов, Строгий, Лобанов.
— Ну, а я еще раньше их ваш самолет обслуживал.
Подошли другие товарищи. А я всё поглядываю на Баландюка и не могу вспомнить.
В какой-то момент он стал в профиль ко мне и, с кем-то разговаривая, улыбнулся. И по этой улыбке наконец я узнал его. Да, это он. Высокий, стройный, русоволосый красавец. Шутник и балагур. И строгий судья для ближних.
Если хочешь знать, кто ты, — узнай, что о тебе говорит Баландюк. Портрет будет точный.
— Вениамин Васильевич, можно вас на минутку? — Он подошел. — Скажите, пожалуйста, вы готовили мой самолет перед перелетом в… — я назвал наш тыловой город, который был местом назначения.
— Ну конечно, я.
— И были в самолете, когда мы упали после взлёта?
— Был. Вы еще спросили после падения: все остались живы?
— Ну, теперь здорово, дорогой! — И мы расцеловались, уже как старые друзья.
А люди всё прибывали. Многих узнавал сразу, других после объяснений.
Вот появился и мой воздушный телохранитель, почти бессменный член моего экипажа, бесстрашный стрелок-радист Василий Алексеевич Максимов. Благодаря его меткой стрельбе, смелости и находчивости сколько раз мы выходили победителями из, казалось бы, совсем безвыходного положения.
В те тяжелые годы я называл его сынком. И сейчас встретил его как родного сына. Жены наши, как мать и дочь, обнимаются, плачут.
Со всеми хочется поговорить, каждому пожать руку. Вот и Андреев Иван Федорович со своим штурманом Алейниковым Сергеем Петровичем, Писарюк Михаил Тимофеевич со своим штурманом Таченковым Павлом Андреевичем, штурманы Леонид Матвеевич Майоров, Василий Васильевич Шаронов, Иван Иванович Колесниченко, инженеры Александр Никитович Ткаченко, Алексей Васильевич Баронов, Лев Леонидович Кизин, Мефодий Федорович Плахотник, Иван Иванович Уткин, инженер Николай Антонович Турчин, с которым мы вместе летали на самолете ТБ-3 еще в 1934 году… И только нет ни одного из моих штурманов. Георгий Михайлович Рогозин не совсем здоров, не смог приехать, а о судьбе Николая Николаевича Кириллова я вообще ничего пока не знаю.
— Нашего полку прибыло, — шутливо встречают собравшиеся летчиков — Е. М. Гончарова, И. А. Седых, О. Д. Халмурадова, П. И. Шелудько, А. Е. Пастухова, И. В. Новикова, стрелков-радистов Л. К. Королева, Г. Г. Базилевского, П. Н. Наварнова, Н. Г. Петрова, М. И. Рогачева.
А вот появился и бывший командир дивизии, генерал-майор в отставке, Герой Советского Союза Иван Филиппович Балашов.
Он почти не изменился — такой же подтянутый, еще более добродушный.
Докладываю по форме:
— Товарищ гвардии генерал-майор! Командир 2-го гвардейского полка прибыл на встречу в полном здравии.
Мы крепко расцеловались.
Командир дивизии и один из командиров полков — на месте. Но вот появился и представитель вышестоящего командования. На встречу ветеранов дивизии прибыл бывший комиссар корпуса гвардии генерал-лейтенант Сергей Яковлевич Федоров. Это он своим партийным словом и личным примером в трудные периоды борьбы поддерживал дух бойцов, идущих на смертный бой с врагом. Генерал Федоров прибыл в военной форме — он продолжал служить в рядах Советской Армии.
Сначала все казались изменившимися, постаревшими, а потом пригляделись друг к другу, привыкли и стали словно такими же, какими были четверть века назад.
Около четырех часов провели мы в парке «Эрмитажа», и пролетели они, как четыре минуты.
Бывший заместитель командира дивизии гвардии полковник Омельченко подает личному составу команду к построению. Выстраиваемся в одну шеренгу — для солидности, ведь собралось всего около 180 человек.
Но это тоже большое достижение. Ведь когда наши энтузиасты решили организовать встречу впервые, в 1965 году, — они сумели собрать только 17 ветеранов дивизии. Обо всех остальных еще не было никаких сведений.
— Смирно! Товарищ гвардии генерал-майор! Бывшая первая гвардейская Краснознаменная Орловско-Берлинская дивизия выстроена. Докладывает гвардии полковник Омельченко.
— Здравствуйте, дорогие товарищи!
— Здравия желаем, товарищ генерал! — отвечает дружно строй.
— Поздравляю вас с двадцатипятилетием со дня победы над фашистской Германией!
— Ура! Ура! Ура!
Нет, не разучились старые бойцы военному церемониалу. После построения был товарищеский ужин. Генерал Балашов поздравил ветеранов и членов их семей с праздником, вспомнил тех, кто не дожил до этого торжества, кто отдал жизнь на поле брани за Родину, за счастье советского народа. Иван Филиппович предложил почтить минутой молчания память боевых товарищей, погибших в сражениях.
Все встали, склонили головы. И в памяти моей прошли длинной чередой образы тех, кто был рядом в грозные дни и кого уже никогда не будет с нами. И генерал Новодранов со своим заместителем и другом полковником Щеголеватых, и начальник штаба полка Филимонов, и техник самолета Котов, и боевые друзья Псарев, Лабонин, Хорпяков, Гаранин, Садовский, и комиссар Соломко, и многие, многие другие…
— Прошу садиться…
Затем был провозглашен тост за нашу победу в Великой Отечественной войне, за друзей, за встречу, за мирный созидательный труд нашего народа.
— Товарищ генерал, а про нас вы скажете что-нибудь? — обратилась к бывшему командиру дивизии моложавая женщина с приятным лицом, служившая в годы войны связисткой на телефонной станции, Маргарита Михайловна Баранова.
Иван Филиппович поднялся.
— А теперь, товарищи, воздадим честь нашим связистам. Большую службу сослужили они, скромные труженики, в годы войны, держа, образно выражаясь, на привязи боевые экипажи. Я помню случай, когда один экипаж после выполнения боевого задания растерялся, перепутал курс и полетел в сторону немцев.
Молодая девушка из телефонной станции, уважаемая участница сегодняшней встречи, звонит мне: — «Товарищ генерал, — говорит она дрожащим голосом, — что делать? С приводной передают: экипаж пеленгируется, а сам уходит всё дальше в сторону немца».
Там был опытный радист, и я приказал ему любой ценой привести самолет на свою базу. И радист привел. Думаю, что он сейчас представится вам.
Мы все смотрели с любопытством, кто же это такой находчивый.
И к моему большому удовольствию, поднимается… Василий Максимов. Ему аплодируют.
Связь. Этому виду общения людей во все времена человечество придавало большое значение. Особенно в военное время. Ну а радиосвязь — чудо из чудес. И что удивительно, что этим чудом в войну управляли молодые девушки на земле и парни в воздухе. Радистки, пеленгаторы, телефонистки, радиотехники, механики на земле и стрелки-радисты — в воздухе. Они все знакомы между собой и в работе друг друга узнают, как говорится, по почерку. Девушки-пеленгаторы знают, кто сегодня в воздухе и как идут дела. Первый рубеж, второй, третий, цель… Кульминационный пункт. Ждут, что дальше. Но вот третий рубеж… Значит, цел. Возвращается. Один, второй, пятый, десятый экипаж… Но вот кто-то замолчал. Связь прекратилась. Тревога…
Что такое рубеж, где он находится, какова цель — им знать не дано. Но они первые в курсе всех событий.
Как с родными и близкими, расстались друг с другом однополчане. Расставались как бы помолодевшими. Большая это сила — чувство фронтового братства. И радостно сознавать, что ты имеешь боевых друзей в разных концах необъятной Родины.
Прошло еще пять лет. Наша страна торжественно отпраздновала 30-летний юбилей Великой Победы советского народа над фашистской Германией в Вел икон Отечественной войне. Весь советский народ, готовясь к празднику, как бы отчитывался перед своей Родиной за то, чего достиг он за этот самый большой в истории пашей Родины период мирного созидательного труда.
Своего рода отчетом перед Родиной явилась и встреча ветеранов бывшей 1-й гвардейской Орловско-Берлинской Краснознаменной дивизии авиации дальнего действия, на которую собрались около 400 человек.
За редким исключением, все в меру своих сил и сейчас трудятся в народном хозяйстве. Одни остались преданными своей прежней профессии, другие избрали новую. Так, совершенствуясь в летном искусстве, Герои Советского Союза Василий Константинович Гречишкин и Николай Николаевич Харитонов стали заслуженными летчиками-испытателями СССР. Олег Дмитриевич Халмурадов, бывший летчик, — заслуженный нилот СССР, освоил 22 типа самолетов и летал на них, в том числе и на самых современных, побывал в 50 странах мира. Штурман Сергей Петрович Алейников и штурман в экипаже Харитонова Н. Н. Алексей Васильевич Черкасов — заслуженные штурманы-испытатели СССР Летчик 3-й эскадрильи Николай Филиппович Шатохин — тоже заслуженный летчик-испытатель СССР, а Владимир Павлович Шабунин, из той же эскадрильи, до сих пор водит воздушные корабли. К 50-летию ГВФ его наградили вторым орденом Ленина. Стрелок-радист Николай Афанасьевич Белоус — заслуженный штурман-испытатель СССР, а техник самолета Павел Александрович Тюрин ныне служит в ракетных войсках.
Механик вооружения 3-й эскадрильи Константин Иванович Синаев — доктор химических наук, профессор Казанского химико-технологического института, а радиомеханик из той же эскадрильи Михаил Павлович Лысенко — доктор геологических наук, профессор Ленинградского госуниверситета.
Владимир Алексеевич Зайцев, в войну нарисовавший стрелу на моем самолете, стал художником, ныне он член художественного совета мастерских управления культуры Московской области, а его друг Иван Андреевич Тюха, бывший механик 3-й эскадрильи, — заслуженный художник УССР, член Союза художников СССР.
Реваз Тарасович Чхаидзе, стрелок-радист из экипажа А. Я. Соломко, — директор Сухумского института субтропических культур, кандидат сельскохозяйственных наук, а электрик Алексей Михайлович Евреев — старший мастер ОТК на заводе, имеет своё личное клеймо.
Летчик Юрий Петрович Павлов ныне работает в дальней авиации, а начальник оперативного отдела гвардейского полка Михаил Семенович Турьянский — журналист. Комиссар корпуса Сергей Яковлевич Федоров — начальник музея ВВС, а штурман Алексей Павлович Белянцев — сотрудник музея АДД. Сыновья Белянцева А. П. и Максимова В. А. — боевые летчики первого класса.
Не стареют душой ветераны. Трудятся на всех участках народного хозяйства по принципу: пока я дышу — я живу, пока живу — я тружусь на благо нашей социалистической Родины.
Со дня окончания Великой Отечественной войны минуло тридцать лет. Столько же времени прошло с той поры, как я расстался с небом. Тяжкие испытания выпали на долю моего поколения. Но если бы можно было прожить жизнь сначала, я снова начал бы ее со службы в авиации.
Степан Иванович Швец Герой Советского Союза
Под крыльями — ночь
Документальная повесть
Издание второе, дополненное
Редактор В. Ф. Корж
Художник А. И. Гридин
Художественный редактор А. П. Деревянко
Технический редактор Л. М. Середа
Корректоры А. И. Давиденко, А. Ф. Мевшина
Сдано в производство 15.VIII 1975 г.
Подписано к печати 29.XII 1975 г.
Формат издания 84Х108 1/32
Печ. листов 9,25(15,54).
Уч. — изд. листов 15,523.
БТ 12545.
Бумага № 3.
Тираж 50 000 Цена 54 коп.
Издательство «Промiнь», 320000, Днепропетровск, просп. К-Маркса, 60.
Зак. № 3894.
Областная книжная типография Днепропетровского областного управления по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, 320070, Днепропетровск, ул. Серова, 7.