Я должна рассказать все с самого начала. С начала-начала, как сказала бы Лу. Только таким образом можно понять, как он вошел в нашу жизнь. В нашу жизнь вчетвером и в каждую из наших четырех жизней. Только таким образом можно объяснить, как он запросто их сломал. Да кем мы себя возомнили, поверив, что в силах бороться с ним, с ними и всеми их начальниками вместе взятыми, притаившимися в коварной тени своих кабинетов? Кем мы себя возомнили? Я не знаю. Все, что я знаю, – что должна рассказать, начиная с письма. Или, вернее, писем, потому что понадобилось второе, чтобы скорректировать первое. Я чуть было не написала скорректировать огонь, и это так и есть. Хорошо пристрелянное ружье, глаз в оптическом прицеле, и мы четверо на мушке. Хотела бы я потерять это письмо: пусть бы оно завалилось под диван или за шкафчик в кухне, пусть покрылось бы там пылью и было съедено молью, которая беспощадна к нашим свитерам и футболкам. Но ест ли она бумагу? Хотела бы я никогда не вскрывать это письмо. Может быть, тогда ничего бы не случилось. Как у всех до электронной почты, мой почтовый ящик ломился. И не только от рекламы. Административные бланки, платежки за квартиру, счета за газ и электричество, банковские выписки, страховые свидетельства, документы из больничной кассы, штрафы, налоги и среди всего этого – приглашения, а иногда даже открытки. Почту я получала пачками. Но такую – никогда. Это спрятавшееся в стопке письмо, с которого все началось и о котором я думала непрестанно дни и ночи, подстерегало меня. Мне бы насторожиться, а я поначалу не придала ему значения, ведь оно ничем не отличалось от других, ничто не подчеркивало его важности, ни печать, ни уведомление о вручении. Сколько времени оно смирно дожидалось меня? Дня два-три, если верить почтовому штемпелю. Вскрыв его, я вижу, что датировано оно 8 июня 2020 и послано Центром социальной помощи Парижа. Это написано большими буквами вверху слева. Внизу адрес отправителя: Центр Местной социальной службы 15-го округа, 25, ул. Фальгьер, 75015 Париж. Я прекрасно представляю себе, где это. В двух шагах от музея Бурделя [1], куда я много раз водила детей, когда они были маленькими, радовалась, слыша их восклицания перед бронзовыми скульптурами, выставленными во внутреннем садике, и фотографируя их рядом с голеньким мальчиком «Первой победы Ганнибала»: они без устали восхищались орлом, которого он победоносно держит над головой, и забавы ради копировали его позу – руки вверх, лицо в профиль, рот открыт в широкой улыбке.
Письмо выглядит как нельзя более официальным, и в нем определенно нет ничего забавного. Я, однако, смеюсь, читая его, уверенная, что меня разыграли. Прокатили на лодке, как говорят французы. Да, я плыву на этом самом кораблике, который служит гербом городу Парижу и шапкой посланию. Короче, это шутка.
Мадам, Месье,
В Местную социальную службу поступили информация, касающаяся вашего ребенка, в рамках парижской программы по защите детства*.
Службе поручено рассмотреть положение ваших детей Лу и Гаэля и обсудить с вами возможные действия по помощи или защите, которые могут быть оказаны вашей семье. С этой целью мадам ТРАГИК, социальная помощница, и мадам БРЮН, социальная помощница, ждут вас:
В понедельник 22 июня 2020 в 11 часов
В: ЦЕНТРЕ СОЦИАЛЬНОЙ ПОМОЩИ
25, ул. Фальгьер, 75015 Париж, 15-й округ
Метро: Фальгьер.
*согласно закону 293 от 5 марта 2007 ст. L221 о защите детства.
Под посланием размашистая подпись синим фломастером некой мадам Дагобер, и я помню, как глупо подумала, не забыла ли она надеть штаны [2]. У меня были на тот момент и другие причины верить, что это розыгрыш. Адрес на конверте неправильный, что, однако, не помешало письму дойти по назначению. Письмо адресовано месье и мадам Кордонье, в то время как я по старинке взяла фамилию мужа, когда выходила за него замуж, хотя пользуюсь ею только в прачечной, да еще чтобы подписывать дневники детей и спокойно ездить с ними отдыхать под одной фамилией. Мои дети никогда не носили фамилию Кордонье. И моего сына зовут не Гаэль, как написано в письме, а Габриэль. Нет, решительно, что-то не сходится. Махнув рукой, я откладываю письмо и перехожу к другим делам. Вечером мне даже в голову не пришло сказать о нем Александру: сами понимаете, насколько оно меня заботит. Только после второго послания я начинаю принимать все всерьез. Оно пришло через день. Датировано на сей раз 10 июня. За исключением этой мелочи, оно кажется мне совершенно неотличимым от первого. Но лучше убедиться. В моей голове включается сигнал. Мне требуется несколько долгих минут, чтобы разыскать первое письмо под кипой газет в изножье дивана, на который я присела. У меня дрожат руки, когда я сравниваю два листка. Наш адрес изменен! На этот раз мы проживаем не в 20-м, нет, а именно в 15-м округе, и от этой корректировки у меня стынет кровь в жилах. Я играю, сама того не сознавая, в игру «найди семь отличий», и она меня нисколько не забавляет. Другие ошибки на месте. Письмо по-прежнему адресовано месье и мадам Кордонье. Но моего сына переименовали в Габена. Если не считать этого, послание то же самое. Слово в слово. Вплоть до орфографической ошибки. В Местную социальную службу поступили информация. Это и как будто дразнит меня, невозмутимое и незыблемое, не в пример моему заколотившемуся сердцу, пульсацию которого я чувствую даже в кончиках пальцев. Место и время встречи тоже не изменились. Тот же день, тот же час, мадам Трагик, Брюн и Дагобер на своем посту. Три парки [3], готовые принять нас четверых. Всмотревшись внимательнее, я замечаю, что подпись под именем третьей преобразилась. Испарилась пометка P/p (что значит per pro [4], но тогда я этого не знала) и крупные завитки за ней, толстые, жирные, совершенно неразборчивые (СГиЛф?), за которыми следовало ф, вполне читаемое, хоть и трижды перечеркнутое жирным синим фломастером, с гордостью разлившим свои чернила. Вместо нее четыре черные буковки, тонкие и стройные. Совершенно прямые. Не подчеркнутые. Уверенные в себе, властные. Уже угрожающие. Почему? Этот вопрос не давал мне покоя, пока секретарша позже не объяснила, что первое письмо было отправлено без утверждения мадам Дагобер, вынужденной, видимо, надеть штаны. Телефонный звонок не развеивает моих страхов. Это мама, и я излагаю ей все. Она ни капли не сомневается, это розыгрыш. Как? Ну что ты, милая, разве в твоей книге «Где-то прячется волк» ты не рассказываешь историю матери-ехидны? Кто-то, кому не понравился твой новый роман, решил тебя разыграть, это дурная шутка. Мерзкая шутка, что и говорить! Да, согласна, но ты не переживай, позвони им и успокойся. Я следую ее совету и звоню по номеру, указанному на случай затруднения с вашей стороны. 01 56 46 33 25. Занято. Я набираю номер десять, двадцать раз, и мой стресс нарастает с каждой новой попыткой. Через сорок пять минут я уже не в себе. Ответивший наконец голос просит меня не вешать трубку. Потом извиняется: мадам Трагик на совещании, но я могу оставить сообщение, она перезвонит мне, как только сможет. День прошел, она так и не перезвонила. Я грызу удила и все мои ногти и не могу расслабиться, несмотря на бутылку белого вина, которую открывает Александр, вернувшись наконец с работы. Он находит комичным, что трагичная мадам Трагик не подает признаков жизни, хоть и признает, что она непроста. Я снова пытаюсь дозвониться до нее назавтра. Напрасный труд. На этот раз она в отгуле, будет только в понедельник. Выходные кажутся мне бесконечными. Я стараюсь об этом не думать, но, разумеется, только об этом и думаю и даже не могу насладиться семейным праздником, устроенным мамой, которая пытается меня успокоить. В понедельник в 10:15 я одна дома на удаленке, когда вдруг на моем мобильном высвечивается неизвестный номер. Я знаю, кто звонит, еще прежде чем она представляется. Доброе утро, говорит мадам Трагик. Я сажусь. Да, я получила оба письма. Я сразу объясняю, что это, должно быть, ошибка. Кстати, даже не одна. Мадам Трагик слушает, как я их перечисляю, не перебивая, но непроизвольный вздох выдает ее нетерпение. Она признает, что неточности могли меня смутить, однако это ничего не меняет в проблеме и не представляется ей особо серьезным. Как бы то ни было, орфографические ляпы часто встречаются в таких случаях. Как это? В каких случаях? Мадам Трагик объясняет мне, что имена и фамилии назвали, когда был сделан звонок, и… Звонок? Какой звонок? Мой голос срывается, а ее тем временем повторяет фразы из письма. Дословно. В местную социальную службу поступила информация, и она должна удостовериться, что дети не подвергаются никакой опасности. Я отмечаю, что она сознательно избегает притяжательных, просто дети, а не ваши дети, как будто они уже не мои. Как это? Какой опасности? Поступил звонок на номер 119, мадам Трагик не может сказать мне большего, извините. 119… Этот номер я откуда-то знаю… Ну да, я помню эту видеокампанию. Я нашла ее ужасной. В кадре только общий план квартала многоэтажек, потом стена, каменный дом и пристройка, погруженная в черную тьму; можно только догадываться, что происходит за освещенными окнами по крикам, воплям, плачу. И конечно, это еще хуже. Я вдруг больше не слышу на другом конце провода мадам Трагик, но ужас, отчаянные Замолчи, замолчи этой доведенной до края женщины, реплику Да посмотри на себя, как тебя разнесло, стон матери, глухой к Перестань, мама!, а потом ее унизительное Я же не виновата, что ты толстая, и хлопок двери, а сразу после, не дав нам передышки, сдавленные рыдания и гадкий шепот Не говори папе-маме, ладно, это будет наш секрет, и без всякого перехода Почему тебе это нравится?, и сыплются удары, взрывается ненависть, крики, залпы оплеух, многократное Ай плачущего малыша, чье-то Прекрати!, чье-то А ты не лезь!, бессильное Пусти его!, и падает стул, и снова сыплются оплеухи, глухой стук тела, упавшего на пол, а потом руки, кулаки колотят, бьют в живот, бьют по голове, бьют в лицо, бьют куда попало, чтобы никого не обделить. Я вижу белые буквы, ползущие по экрану: Физическое насилие, Психологическое насилие, Сексуальное насилие, Чтобы остановить это присоединяйтесь к #ДетствоПодУгрозой, а потом последняя надпись, на этот раз красными буквами: В случае сомнения звоните 119. Значит, кто-то усомнился. Кто-то усомнился и позвонил 119. Все так просто. Каждый день с тысячами детей дурно обращаются их близкие, напоминает ролик. Так почему бы не с нашими? Где-то же должны жить эти малыши. Почему не у нас? Вот, готово дело, до меня дошло: кто-то на нас донес! Поступил сигнал, поправляет меня мадам Трагик, упорно употребляя лишь обтекаемые формулировки. Но когда? И от кого? Этого я вам сказать не могу. Сигналы остаются анонимными. Люди, которые звонят 119, не обязаны называть свои имена, но даже если бы человек, сигнализировавший о вас, назвался, вам бы я его имя не сказала. Вы хотите сказать, что кто угодно может анонимно донести на соседа? Что достаточно услышать пару слов, чтобы поверить обвинению? От изумления и гнева у меня садится голос. Звонок поступил не вчера. Позвонили три месяца назад, в марте, в карантин, это единственное, что соблаговолила разгласить мадам Трагик. Карантин… А, понятно. Во мне вдруг что-то надломилось. Защитные барьеры рушатся. Я пытаюсь успокоиться. Дыши. Вот так, дыши еще. Вы себе не представляете, что такое сидеть взаперти вчетвером в квартире неделями, когда нет ни балкона, ни парка, где можно было бы размяться, и в одночасье не осталось друзей. Сознательный возраст трудно назвать таковым в этих условиях. Это был очень нелегкий период, знаете ли… Моя дочь много плакала. Слезы и истерики каждый день. До шести раз в день. Типа депрессии. Я рассказываю, каково было моей семилетней детке. Описываю ее отчаяние, ее отказ одеваться, ее пустые дни, ночи, полные кошмаров, разбивавших и мой сон, и ее чувство вины, потому что она не могла себе простить, бедненькая… Я говорю всю правду, говорю, что и сама в конце концов тоже сломалась. Где-то к восьмой неделе. Слишком много всего навалилось: печали утоляй, спокойствия не теряй, да еще находи в себе энергию, чтобы устроить школу на столе в гостиной, чередуя уроки с видеоконференциями. А еще уборка, готовка, все эти завтраки, обеды, ужины и перекусы, все эти меню с утра до вечера, да еще вдобавок страх сокращения и частичная безработица, которая обязывает работать столько же в половину времени. Я говорю всю правду и, кажется, отыгрываю очки, может быть, даже уважение мадам Трагик. Она меня понимает, сочувствует мне. И я тоже делаю шаг ей навстречу. Я признаю полезность номера 119, радуюсь существованию всех этих телефонов неотложной помощи, я и сама, на свой лад, принимаю близко к сердцу борьбу с насилием над женщинами. Я разошлась. Переступила черту, сама того не сознавая. Я добавляю, что в нашем случае эти анонимные обвинения не заслуживают доверия… Об этом, видите ли, мадам Кордонье, предоставьте судить нам, сухо обрывает меня социальная помощница. Да, я зашла за красную линию, произнесла лишнюю фразу. Эта фраза кладет конец терпению мадам Трагик, срывает флер внешней доброжелательности, открывает дверь раздражению. Теперь она действует без белых перчаток. Ее тон выдает равнодушие и холодность, каких нельзя было в ней заподозрить еще несколько секунд назад, жесткость, не терпящую, чтобы ей перечили. Именно для того, чтобы оценить ситуацию в вашей семье, мы назначили эту встречу, на которую вы должны явиться. Я склоняюсь, пока не поздно. Конечно, мадам. Я еще нахожу в себе мужество спросить, как будет проходить эта встреча. Мы примем вас всех вместе, а потом выслушаем отдельно. Сначала вас и вашего мужа, затем детей. Все ясно? Я ничего не отвечаю. Ни да, ни нет. Выдерживаю паузу. Я представила, как мы вчетвером сидим в ее кабинете, скрестив пальцы, стиснув локти, нервничаем, но держимся, мы же вместе. Так же четко представила, как мы с Александром стоим стеной перед ними двумя. Но внезапно все стирается. Я не представляю себе, как встаю и выхожу из кабинета, чтобы эти женщины подвергли допросу моих детей. Я просто неспособна. Эта мысль мне невыносима. Я отказываюсь отдать им моих малышей на съедение, оставить их наедине с каверзными вопросами, с представляю какими гнусными инсинуациями. Много ли потянут их наивность, их невинность перед всесилием этих дам, обученных судить? Да они их просто растопчут. Я вовремя закрываю пасть, львиную пасть, готовую ее растерзать, и открываю, только чтобы выдохнуть Да, все ясно, воняющее страхом. Я заверяю, что мы будем в следующий понедельник, и только тут соображаю, что Лу и Габриэль в 11 часов в школе… Я боюсь задеть мою собеседницу, и без того уже недовольную, но школа требует оправдательных документов за любое отсутствие, а я плохо себе представляю, как скажу директрисе о вызове в центр социальной помощи… Боязливым голоском, дрожащим от стыда, я говорю, что мне бы не хотелось, чтобы дети пропускали занятия. О, разумеется! Это к моей чести. Моей поруганной чести матери-ехидны. Мадам Трагик смягчается. Она посмотрит, что можно сделать. Она готова на компромиссы, знаете ли. Она так сговорчива, что предлагает мне подождать, просит всего минутку, пожалуйста, она только заглянет в свой блокнот. Множит лживые политесы с нескрываемым удовольствием. От ее вежливости разит снисходительностью. От ее бонтона меня тошнит. Пронзительные нотки ее голоса, ее жеманство, ее участие, ее лицемерное добродушие: все в ней фальшиво. Даже от кликанья ее мышки, виляющей хвостиком от удовольствия, меня тянет блевать. В понедельник вечером, нет, это будет сложно. Во вторник тоже… В среду утром не лучше. Не беспокойтесь, мадам Кордонье, мы что-нибудь придумаем! Я слышу, как она улыбается в трубку. Это улыбка победительницы. И, как Ганнибал, она смакует свою победу. Наслаждается своей маленькой властью. Ликует, бесстыдно радуясь своему превосходству, и получает небывалое удовлетворение от перемены ролей. Еще немного, и можно было бы подумать, что это я напрашиваюсь на встречу и умоляю ее соблаговолить нас принять. Итак… Ее возбуждение нарастает, итак, итак, достигает пароксизма, А! Нашла! Могу предложить вам прийти 24 июня. У детей ведь нет занятий в среду, не так ли? У Габриэля есть, но только с утра. Что ж, в таком случае после обеда! 15:30, вас устроит? Я подтверждаю, прощаюсь, отключаюсь и валюсь с ног. Измочаленная. Обливаясь потом. Струйки текут по затылку, футболка промокла насквозь, ляжки липкие. Ноги стоят в луже, в ней тонет моя беззаботность и еле плавают уверенность в себе и чувство собственного достоинства. Я опустошена. Не утратила разве что хладнокровия. Я могла бы этому порадоваться, если бы в голове не звучало жалкое эхо моих последних слов. Я была безупречна с мадам Трагик, я сказала договорились, я сказала отлично, я даже сказала спасибо.
Для меня анонимный донос был древней историей.
Эту историю рассказывала мне моя бабушка,
Это история негодяев во время войны,
Вонявшая подлостью и подвергавшая жизнь опасности.
Во Франции 2020 года я думала, что доносов не существует.
Кончены, с концами. Мертвы и похоронены!
Что ж, я ошибалась.
Но по отдельно – что это значит? – спрашивает меня Александр, решительно отказывающийся понимать. Я не знаю, как мы дошли до этого, не представляю, что будет теперь, но я очень хорошо поняла, что значит отдельно. Мне все ясно, как сказала бы мадам Трагик. И я объясняю. Отдельно – это значит, сначала мы, потом Лу и Габриэль. Вот и необязательно! Послушать Александра, возможен и третий вариант. Отдельно может также означать, что детей выслушают по очереди. Поочередно. Одного за другим. Лу, потом Габриэля, или Габриэля, потом Лу. Я об этом не подумала… А ведь я целый день пережевывала услышанное, ожидая, когда Александр вернется с работы, потом когда улягутся дети, чтобы все ему рассказать. Я прокручивала в голове фильмы, одни других ужаснее. Выдумывала всевозможные жуткие сценарии, воображала их долгую пытку, часами, до тошноты. Чего я только не представляла. Ощущала запах страха, мочи и жарева. Видела каленое железо и костер. Слышала угрозы мадам Трагик, ее слащавый голос, вкрадчивые, настойчивые вопросы, которые она повторяла, повторяла до тех пор, пока Лу и Габриэль не ломались и не признавались во всем зле, которого никто им не причинял. Я все предвидела, но даже подумать не могла, что Лу и Габриэля могут разлучить. Мне это просто в голову не пришло. Ни на секунду. Я всегда представляла их сиамскими близнецами. Вдвоем. Вместе. Сплоченными против социальных помощниц. Габриэля наедине с ними я еще мало-мальски могу себе представить. Он хитрец, ему пальца в рот не клади. Он, может быть, и оробеет поначалу, но не попадется в их сети. Избежит их капканов. В свои почти четырнадцать он сумеет ответить на вопросы и защититься от обвинений. Но семилетний ребенок еще безоружен в таких ситуациях. Моя детка, моя куколка… Моя Лу… Ты представляешь себе, Лу, как будешь одна, без брата, перед Трагик и остальными? Александр перестал наконец расхаживать взад-вперед по гостиной, недостаточно большой, чтобы столько вместить. Он замер, смотрит на меня пристально, не моргая. От гнева у него напрягся затылок. Черные глаза блестят незнакомым блеском, который пугает меня. В нем сейчас есть что-то такое, чего я даже не смогу описать, решимость с примесью ненависти, может быть, даже жестокости. Я не узнаю мужчину, который подходит ко мне, я никогда не видела этого хмурого лица, заострившихся черт, никогда не его пальцы не сжимали так грубо мое запястье, никогда я не слышала у него этого резкого голоса, никогда он не обращался ко мне таким властным тоном. Все это впервые. Не волнуйся, посмотри на меня и послушай меня хорошенько. Я повинуюсь его приказам, смотрю ему прямо в глаза и внимательно слушаю, но его слова меня не успокаивают. «Если мы как следует накрутим Лу, объясним ей все и порепетируем с ней несколько раз, она скажет, что нужно, все будет хорошо».
Танго для дураков из трех слов. Все будет хорошо. Все будет хорошо все будет хорошо все будет хорошо все будет хорошо. Вот уже одиннадцать дней, я считала, эта злополучная фраза танцует в моей голове. Александр не перестает повторять ее мне на все лады. Но все без толку. Никто и ничто не может меня успокоить. Ни плитка черного шоколада, которую я сгрызла целиком после ужина, ни пачка сигарет, которую опять купила после стольких усилий бросить, ни мама, ни Жюльетта – ей я тоже все рассказала. Как я ни формулирую те же фразы, что и они, как ни стараюсь выглядеть уверенной, сколько ни твержу себе снова и снова, что ничего плохого не может случиться, что мне абсолютно не в чем себя упрекнуть, это не работает. Мадам Трагик выпустила на свободу целую толпу моих страхов, которые трудно держать на сворке и невозможно заставить замолчать, они заходятся лаем нон-стоп, цепенят меня днем, не дают сомкнуть глаз ночью. Я не в состоянии больше работать, молча присутствую на совещаниях, следующих одно за другим, не слушаю, что говорят мне коллеги, запаздываю с документами, не могу ни писать, ни править, даже говорить не могу. Лу сказала, что у меня усталый вид. Габриэль регулярно спрашивает Ты в порядке, мама? Оба, конечно, видят, что я не в порядке, но я не могу им объяснить, что их отец донимает меня, чтобы мы с ними поговорили, а я хочу немного подождать, лучше подольше, чтобы не пугать их раньше времени. Я не могу им объяснить, что слышу каждое утро одну и ту же песню, то же Ну давай же, сейчас им скажем!, и отмахиваюсь уже привычным Вечером за ужином, обещаю!, а вечером неизменным Завтра, ладно?
На сей раз завтра – это канун дня Х, а ужин сейчас. Отступать больше некуда. Александр не спрашивает детей, как прошел день, даже не задает Габриэлю вопросов насчет его задания по математике, над которым, однако, трудился с ним все выходные. Нет, он бросается в воду, не зная броду. Я же предпочитаю пока не мочить ног. Я слушаю всю историю в его изложении, как мы условились, шаг за шагом. По порядку: письмо, мой звонок, назначенная встреча. Я ценю его лаконичность так же, как и его мягкость. То, что он говорит детям, их не пугает. Пока еще нет. Голодный, как всегда, Габриэль не сводит глаз со своей тарелки, наматывает спагетти на вилку и отправляет их в рот, всасывает убежавшие макаронины с чмокающим звуком, который меня раздражает и вообще запрещен, но в этот вечер он мне безразличен. А Лу отложила приборы. Она слушает отца благоговейно. Есть что-то прилежное, даже старательное в том, как она молча кивает. Она хочет все хорошенько понять. Когда Александр упоминает Защиту детства, она не против, защита и детство – это она знает. Зато она спрашивает, кто такая социальная помощница. Отец без колебаний отвечает ей, что это тетя, в обязанности которой входит помогать людям, столкнувшимся с проблемами, и давать им советы. Это бывают и дяди, поправляет Габриэль. Александр не возражает. Да, это может быть мужчина или женщина, но нас с вами примут две женщины, мадам Брюн и мадам Трагик. Ну вот, готово дело, от его точности прорвало Габриэля, который как раз пьет. Он фыркнул, поперхнулся, кашляет, заливается смехом и выплевывает весь стакан мощной струей. Вода, томатный соус и слюна брызжут, стекают по его подбородку, расплываются пятнами на белой футболке и лужами на столе. Лу тоже достается, но она по-прежнему серьезна. Что-то тревожит ее, я это вижу по ее сведенным бровкам. Но ведь у нас нет проблем, лепечет она, протягивая брату салфетку, и ее дрожащий голосок разом его успокаивает. Это утверждение. Для нее вопрос не стоит: все в порядке. Это само собой разумеется. И все же она ждет подтверждения от нас. Родители для того и нужны, чтобы успокаивать своих детей. С моих губ срывается Все будет хорошо, не такое уверенное, как бы мне хотелось. Плохое утешение. Александр бросается мне на помощь, выдает крепкую тираду, из кожи вон лезет, чтобы доказать как дважды два, что нам совершенно не о чем беспокоиться, НЕ О ЧЕМ, слышишь? Габриэль выступает группой поддержки, и именно его Не переживай, козочка моя разглаживает ее лобик. Лу верит своему брату, а вот тот, в отличие от нее, не верит своему отцу. Он доел свою тарелку и намерен подискутировать теперь, на сытый желудок. С какой стати они нас вызывают? Раз у нас нет проблем, раз мы не в опасности и не нуждаемся ни в какой защите, зачем они хотят нас видеть, можно узнать? Потому что был донос, а теперь подозрение. Я отвечаю сгоряча, не подумав, и тотчас жалею об этом. Не знаю, что на меня нашло в этот момент, но знаю точно, что заварила кашу, которую нам сложно будет расхлебать. Сдвоенное Как?! вырывается у детей. В другое время Лу бы крикнула чипс!, как она делает каждый раз, когда двое говорят одно и то же одновременно. Но сейчас – нет. Она молчит. Ждет объяснений, которых нет. Ее брат тоже. Давай, мама, уточни! – возбужденно бросает он мне и выхватывает свой смартфон. Барабанит большими пальцами и читает вслух: Подозрение: предположение, основанное на сомнении в правильности, законности. ОК! Судя по всему, этого ему достаточно. Он стирает, пишет и снова читает. Донос: сообщение властям о чьих-либо действиях с низменными целями. Определение, данное в словаре, ясности не вносит. Он шарит дальше, вздыхая, прокручивает экран, возвращается назад и кликает в конечном счете на Википедию: Донос: сообщение властям о действиях, юридически наказуемых, но с точки зрения конкретного индивида не являющихся преступными (либо о таких, которые, с точки зрения индивида, являются мелкими проступками и частными конфликтами, в которые безнравственно вмешивать власть). Современное значение слова сугубо отрицательное, так как в юридическом употреблении оно применяется только с прилагательным заведомо ложный (субъективно). Габриэль мечет на нас взгляды, выдающие как его гнев, так и смятение. Он быстро-быстро тараторит продолжение, и мне представляется автомат, косящий нас одного за другим: Направленный против лица или группы лиц, донос совершается доносчиком, лицом или группой лиц, ради собственной выгоды (обогатиться и завладеть чужим имуществом) либо с целью причинить зло (зависть, ревность, ненависть). Доносительство может быть поддержано и проплачено властью, стремящейся получить информацию против своих соперников или врагов. Все эти чересчур весомые слова его пришибли. Его сестру тоже. Отец растерян. Мне не лучше. Мы все оглоушены. В нокауте. Хлесткая тишина обрушивается на стол, просачивается между нами, занимает все место. Александр обхватил голову руками, глаза его затуманились. Лу уставилась в свою тарелку, где извивается макаронина, потерянная, как она сама. А я, конечно, зла на себя. Обычно Габриэль играет для сестры роль дешифровщика, услужливо переформулирует сложные фразы, упрощает их или переводит на более доступную ее возрасту лексику и не успокоится, пока не убедится, что она поняла. Но сегодня – нет, он отложил смартфон, потом убрал его в карман, и, наверно, это пугает меня больше всего. Один и тот же вопрос блестит в наших глазах, трепещет, готовый сорваться с наших губ, и первой задает его Лу. Но кто же на нас донес? Александр, взяв себя в руки, выпрямляется и переходит в атаку: понятия не имею, козочка моя. Я прекрасно вижу, какие усилия он прилагает, чтобы обращаться к дочери ласково и делать вид, будто у него достаточно широкие плечи, чтобы все вынести. Сосед! – восклицает Габриэль. Сто процентов это Мишель Норман, он не выносит мой рэп. Александр неопределенно подтверждает, может быть, но Лу – нет. Ничего подобного! В кои-то веки она не согласна с братом. У нее совсем другая идея, и не будь я в таком стрессе, порадовалась бы самостоятельности ее мысли и четкости, с которой она ее излагает. Для нее это злодеи со второго этажа на нас донесли. Мы все трое знаем, что так она называет Бершонов, которые живут напротив Морганы, Бершонов, у которых на нее зуб, с тех пор как она была младенцем, и которых мы иногда называем между собой Кошонами – свиньями, Бершонов-то никогда не слышно, и они не упускают случая нам об этом напомнить, бедные Бершоны, у них от нас будто бы потолок дрожит, Бершоны не выносят, когда Лу свистит, поднимаясь по лестнице, и тем более когда она сбегает вниз, напевая, Бершоны запретили ей играть в шарики, а также в Капла в своей комнате, расположенной прямо над их спальней, вот невезение-то, Бершоны жаловались, что слышат, как она бегает, когда она едва научилась ходить, из-за них мы выбросили шлепанцы с единорогами, которые она обожала, и заменили их тапочками «на более мягкой подошве», Бершоны вынудили нас третьего января продать по объявлению боксерскую грушу, которую мы подарили ее брату на Новый год и по которой он учил ее бить для разрядки, давай же, козочка, бей, бей, левой, правой, по очереди, Бершоны поднимаются к нам в воскресенье, чтобы сказать, что мы слишком громко смеемся за завтраком, верите? – или звонят, потому что я болтаю по телефону (Шарлотта предложила выступить свидетелем: когда звонок мадам Бершон прервал нас в то утро, мы только начали разговор, я сохранила время на экране, никогда ведь не знаешь, 11:06 Входящий вызов 6 минут, ладно, я, наверно, слишком шумно восторгалась «Историями ночи», новым Мовинье [5], я на него запала, ну хорошо, успокоимся, было утро вторника, мы всего лишь говорили о литературе, и я даже не включила радио), короче, Бершоны нас не выносят, Бершоны отравляют нам жизнь, с тех пор как мы въехали. Я киваю: да, моя козочка, Бершоны, возможно. Если только не Моргана… Не успеваю я договорить, как Александр меня перебивает. Да что ты несешь? – напускается он на меня. Моргана здесь ни при чем. У меня такое впечатление, что он сменил лагерь. Более того, перешел на сторону врага. Моргана живет прямо под нашей кухней, и жизнь у нее не такая, как у нас, она актриса. Ночью играет и ложится, когда дети встают, так что полчаса нашего завтрака, с 7:20 до 7:50 для нее чересчур, невозможно. Однажды, несколько лет назад, ее бывший пригрозил набить морду Александру, мы так толком и не поняли, за что. Я знаю, что Моргана ему нравится. Даже несколько раз заметила его вожделение. Не знаю толком почему, но знаю. Знаю, что он всегда комментирует ее перемену прически, предпочитает ее рыжей, а не блондинкой, краснеет, когда она с ним здоровается, даже заикается иногда. Я не раз видела, как он пялится ей в спину на лестнице, боюсь даже, что нарочно замедляет шаг, когда слышит ее шаги. Я понимаю, что меня заносит, но мне это действует на нервы, да, мне действует на нервы, что он так ее оправдывает. Александр задет за живое. Как бы то ни было, вопрос не в этом! – восклицает он. Да ну? – удивляется Габриэль. То есть тебе плевать, кто на нас донес? Да, мне плевать с высокой колокольни, и я призываю всех здесь последовать моему примеру, невозмутимо отвечает Александр. И не догадаешься, что он вспылил не далее как вчера, хлопнул дверью, потом дождался меня на улице и орал. Какого черта, какого черта, вопил он, не обращая внимания на косые взгляды прохожих. Какого черта, ты можешь мне сказать, мы влезли в долги на двадцать лет вперед, потратили все наши деньги, купили эту чертову квартиру, чтобы оказаться в дерьмовом доме, слышать, как трахается Моргана, как старуха с четвертого принимает ванну в четыре часа утра и включает стиральную машину среди ночи экономии ради, ты можешь мне сказать, а, какого черта это все, паркет, лепнина, камин, если в конечном счете на нас доносят ублюдки, которые все принимают в штыки? Ты можешь мне сказать, а, какого черта? Я понятия не имею, но знаю, что самообладание, к которому он принуждает себя перед детьми, – лишь жалкий фасад, скрывающий жуткий страх.
Жить так, не зная, кто на нас донес, делать вид, будто ничего не случилось, встречаясь с соседом на лестнице или теснясь в лифте под его инквизиторским взглядом, невозможно. Я бы хотела, я пытаюсь, но не получается. Это выше моих сил. Я не могу выглядеть равнодушной, даже прячась за темными очками. Не могу естественно поздороваться. Мне приходится выдавливать из себя «здравствуйте», а произнеся слово, я всякий раз ломаю голову, не Иуде ли пожелала здоровья. И сейчас, три года спустя, я еще задаюсь этим вопросом, когда пишу. На что же похож этот ворон, который позвонил? Может быть, как раз на ворона из фильма Клузо [6]. Я как будто слышу его карканье, щелканье клюва над нашими головами. Черные перья, отпечатки лапок, я ищу следы и вижу их повсюду. Будь то анонимные письма или звонки, в сущности, демарш тот же, не так ли? Я плохо себе представляю, чтобы кто-то из родных или друзей снял телефонную трубку, чтобы донести на нас, можно также исключить и коллег по работе: и моих, и Александра мы много месяцев видели только в зуме. Так что я возвращаюсь к соседям, которых мы заподозрили с самого начала. Один незаметный сосед наверняка набрал 119, хотя я по-прежнему не знаю, кто из них спит в тепле за закрытыми ставнями. Три года назад я подозревала всех жильцов дома. Видела скрытого стукача в каждом из них, невольно наблюдая за их поведением и мысленно комментируя его нон-стоп. Я сканировала в голове их жесты, анализировала их черты, повадки, манеру говорить со мной, тон, которым они желали мне хорошего дня, пыталась расшифровать и их молчание, дистанцию, которую они держали, встречая меня в холле, расстояние, которое оставляли между нами, когда мы пересекались на лестнице или у входной двери, даже их манеру придерживать ее, вытянув руку, кончиками пальцев, как будто прячась за ней, или, наоборот, громко хлопать, завидев меня. Никто с тех пор не переехал, даже мы, так что я и сегодня продолжаю разбирать по косточкам любое пожатие плеч или движение бровей. Я хочу истолковать все, потому что во всем есть знак. Во всем есть смысл. Приветствия кажутся мне натужными, лица замкнутыми, враждебными. А если кто-то мне улыбается, в улыбке чудится фальшь. Я как будто играю в Клуэдо. Да, именно так, Поместье Тюдоров перелетело из Англии во Францию и приземлилось в 15-м округе Парижа. Кто донес на мадам Кордонье? На каком этаже, в какой квартире и с какого телефона имел место донос? В доме шесть этажей, по две квартиры на каждом, за исключением последнего, где помещаются четыре комнаты для прислуги, и четвертого, где живем мы в сдвоенной квартире, перепланированной предыдущим владельцем. Итого восемь подозрительных жилищ. Сразу исключим студентов из комнат для прислуги, которые меняются каждый год, и жильцов с первого этажа. Старый добрый доктор Бек вообще здесь не живет, и я плохо себе представляю, чтобы очаровательные молодые супруги звонили 119, когда их младенец надрывается целыми днями, да и ночью не всегда спит в свои полтора года. Признаем невиновной и старушку с шестого, глухую как пень, несмотря на слуховой аппарат. На втором этаже квартира справа пустует, в ней идет бесконечный ремонт, а слева живет одинокая архитекторша, днюющая и ночующая на работе. Вряд ли это она. Итак, остаются Моргана и Бершоны на третьем. Мишель Норман и Дюшаны на пятом. Но у Дюшанов железобетонное алиби: их не было здесь в марте, они отсиживали карантин за городом. Или они позвонили из Солони? Нет. Они к тому же вернулись загорелые, довольные, отлично отдохнувшие на этих, как они говорят, каникулах. Оправдаем их тоже. Дети были правы с самого начала, подозреваемых только трое: Моргана, Бершоны и Мишель Норман. Не выглядел ли Мишель Норман смущенным еще сегодня утром? А Моргана вчера – не нарочно ли уткнулась в почтовый ящик в тот самый момент, когда я вошла?
Я решила не говорить о вызове никому, кроме мамы и Жюльетты. Не хватает духу и, главное, стыдно. Но мне звонит моя издательница, и я не выдерживаю. Твой «Волк» – крепкий орешек, знаешь ли, радостно сообщает она. В первый карантин мы много смеялись по телефону. Я шутила насчет проклятья вторых романов, а Од была так любезна, что не находила мои шутки глупыми. Мы вроде бы все предусмотрели по поводу этой книги, даже то, что меня сочтут расисткой, это очень меня тревожило. Только об одном мы не подумали: что книжные магазины закроются через четыре дня после ее выхода. Од, наверно, удивляется, что хорошая новость меня как будто не радует. Как ты, все в порядке? – беспокоится она. Я слышу свой ответ Не вполне, позаимствованный из мультика про Калимеро. Говорю, что проклятье продолжается, что в самом деле где-то прячется волк, что эта книга приносит несчастье, сглаз, порчу, называй как хочешь. Я рассказываю ей все, и она не может опомниться. Она в свое время помогла мне шаг за шагом выстроить историю этой женщины, которая тронулась умом, обнаружив, что у ее сына черная кожа, а значит, и она сама черная, какой бы белой ни казалась с виду, и погрузилась с ней вслед за мной в пучину ее отчаяния. Она никогда не говорила, что это я схожу с ума. Ни когда моя героиня видит своего ребенка тараканом, в параллель с «Превращением» Кафки, ни даже когда по моей воле она накладывает бедному малышу грим и кутает его с головы до ног, чтобы скрыть потемневшую кожу. Од никогда не думала, что я спятила. По выходе книги ее позабавило, когда один читатель спросил меня, как я могу писать такие ужасы ночью и сразу, без перехода, спокойно заниматься детьми, готовить им бутерброды с утра как ни в чем не бывало. Потом, когда Макрон наконец объявил, что книжные не менее важны, чем магазины инструментов, и их вновь открыли после нескольких месяцев закрытия, Од написала письмо книготорговцам в поддержку «Волка», пострадавшего от ковида. В этом документе меня зацепила одна фраза: «Амели Кордонье – лучезарная женщина, в которой скрывается очень мрачная авторка». Что тебя шокирует, это просто значит, что ты прикольная, смеялся Габриэль. Я поделилась с Од, что формулировка меня задела, но вынуждена была признать, что это правда, и мы тоже посмеялись. Сегодня я не слышу смеха Од в трубке. Кто-то подозревает, что я мать, дурно обращающаяся со своими детьми, – нет, решительно, в этом нет ничего смешного. Невозможно. Невероятно. Полный бред. Не переживай, тебе не в чем себя упрекнуть, все уладится, успокаивает она меня, вешая трубку. Не прошло и часа, как она перезванивает: она позволила себе позвонить Лоре Х., потому что дело все-таки серьезное. Лора Х. – адвокат, я пошлю тебе ее координаты, она лучший в Париже специалист по уголовному праву, так что позвони ей, чтобы все шансы были на вашей стороне. Я благодарю Од и отключаюсь. Ее слова бьются в моей голове. От выражения, которое она употребила, я цепенею. Если надо постараться, чтобы все шансы были на нашей стороне, это значит, что есть риск. Даже опасность. Но о каком риске и о какой опасности идет речь? Потерять моих детей? Я говорю моих, как будто родила их сама по себе, как будто письмо не касается и Александра. Я говорю моих, потому что мое имя фигурирует в письме, а не его. Потому что я чувствую, что целят в меня. Лично. У меня такое чувство, что это меня хотят наказать, ославить, это я негодяйка, я виновата во всех грехах. Что будет, если их отнимут у меня? Кому их отдадут? Мне вспоминается цифра, вычитанная в Le Monde, от которой у меня кровь застыла в жилах: 350000. Это количество детей, попавших под меры защиты детства. 350000! До меня даже не доходило, как это много. Я набрала в Google город 350000 жителей и обнаружила, благодаря сайту Insee, что в Ницце было 345528 в 2019 году. Яркий свет Юга открыл мне глаза. Достаточно представить на минутку, что Ницца населена исключительно детьми и все нуждаются в мерах защиты. Но этого мало. 350000–345528 = 4472. Надо еще добавить 4472 ребенка для ровного счета, 4472 несчастных ребенка, которые плачут, которым страшно. Что с ними делать? Есть выход: доверенная третья сторона. Это выражение в статье из Le Monde меня зацепило. Я знаю третье лицо, третье сословие, третьи страны, но никогда не встречала доверенной третьей стороны. В статье объяснялось, что это лицо, которому доверяют ребенка, чтобы не помещать его в учреждение. Человек близкий, свободный и, полагаю, не слишком загруженный работой. Для нас лучшим вариантом была бы моя мама. Кто же еще? Дети ее обожают. А отец, конечно, согласился бы. Да, но тогда им надо переехать в Париж, покинуть свой красивый дом на прекрасном солнечном Юге. Или наоборот: поселить детей у них, сменить им школу, все начать с нуля. Но судьи наверняка будут против. Если верить статье в Le Monde, поместить ребенка к третьей доверенной стороне удается редко. Только в 7 % случаев. Значит, Лу и Габриэль пойдут в приемную семью… И им будет плохо. А может быть, и нет. Может быть, какая-то женщина позаботится о них вместо меня. Даже лучше меня. И может быть, со временем дети забудут меня и станут звать ее мамой, как в «Настоящей семье», чудесном и страшном фильме Фабьена Горжа с Мелани Тьерри. Нет, я схожу с ума! Воображаю себе вещи, каких и представить не могла еще час назад. Меня спасает телефон. Это Лора Х. Я рассказываю ей про письмо, про разговор с мадам Трагик и назначенную встречу. Ухитряюсь не сбиться, но, когда уточняю дату встречи, голос у меня срывается. Завтра. Встреча уже завтра. Лора успокаивает меня: если встреча назначена Защитой детства, это хороший знак. Это значит, что судьи дело пока не касается. Наверняка это простая формальность. Социальные помощницы обязаны встретиться с вами, потому что поступил сигнал. Лора Х. хвалит меня за естественную реакцию и признание полезности номера 119, за честный ответ, что да, карантин был трудным периодом, ведь он был таким для всех семей, для семьи мадам Трагик наверняка тоже. Она не спрашивает меня, кто мог на нас донести, нет, она спрашивает почему. Но я не понимаю ее вопроса. Я слышу только тот, другой, который так и крутится у меня в голове, и, опустив голову, отвечаю. Я двигаюсь в своих подозрениях вширь и вглубь, теряю почву под ногами, тону в теориях заговора. Излагаю мои измышления о соседях, и мой непогасший гнев разгорается, удаляя меня от темы. Я хотела разыграть карту лаконичности – увы. Я вываливаю все скопом: про ночную жизнь Морганы, несовместимую с нашими ранними завтраками, запретные шарики Лу, которые стучат по полу, ее истерики и слезы, рэп Габриэля, раздражающий Мишеля Нормана, и потолок Бершонов, который будто бы дрожит. Я выплескиваю все вперемешку, и получается немыслимая каша. Лора делает вид, будто глотает ее, но, когда я виню окаянные бумажные стены нашего старого дома, останавливает меня. Ладно, я поняла, безапелляционно перебивает она и произносит: Послушайте меня хорошенько, сразившее меня наповал. Все, что вы мне рассказали, Амели, ни в коем случае не надо им повторять. Твердость ее голоса впечатляет. Это уже не совет, это приказ. Приказ адвокатши, которая предостерегает свою клиентку, не давая ей вставить слова, потому что дело срочное и нельзя наделать глупостей. Не может быть и речи о том, чтобы рассказывать это завтра. Виновата всегда «Икея», если вы понимаете, что я хочу сказать. Нет, не понимаю. Ну, родители, вызванные на допрос по поводу дурного обращения, всегда обвиняют недостаточно крепкие стены. Понимаете? Да, теперь понимаю. Так что не говорите ни о вашем старом доме и плохой звукоизоляции, ни о соседях, нетерпимых к шуму. Говорите о вас, только о вас, и по идее все должно бы пройти хорошо. Условное наклонение, ее по идее: все саднит мне в этой фразе, призванной меня успокоить. И в следующей тоже. Все будет хорошо, не надо слишком портить себе кровь. Не слишком – это значит, что есть о чем волноваться. По крайней мере, немного.
Александр делает вид, будто все в порядке, но меня не проведешь. Ночами я слышу, как его зубы живут своей жизнью, разжимаются наконец и скрежещут, скрежещут. Сегодня вечером я знаю, что он на взводе. Из-за разговора с адвокатом, который я ему пересказала, как только он пришел. Воздух наэлектризован. И я лавирую, чтобы избежать взрыва. Прошу его налить нам вина, пока я закончу с ужином, а детям предлагаю кока-колу, которую купила в порядке исключения для праздничного настроя, я ведь тоже делаю вид. Я как будто расслабилась, даже не беспокоюсь о завтрашней встрече. Потом мы садимся за стол, и Лу в своем репертуаре. Она опрокидывает свой полный до краев стакан и, пытаясь его поймать, смахивает со стола стакан Александра. Лужи на столе, на полу, разумеется, прости-прости, Лу рассыпается в извинениях, что не мешает газировке и красному вину расплыться пятнами на пиджаке и брюках Александра, которые я только что получила из химчистки. А он-то как раз собирался надеть завтра свой элегантный костюм достойного отца семейства, соблюдающего чистоту, чтобы впечатлить социальных помощниц… Александр в ярости отталкивает стул и бежит в кухню, чтобы попытаться все это смыть. Трет, трет, трет! Впустую. Пятна уже въелись в ткань, не смоешь. Эта диетическая кола, смешанная с бордо, стала каплей, переполнившей чашу. Александр выплескивает все напряжение, копившееся три недели, выпускает по малышке очередь бранных слов, обзывает ее так и этак, неуклюжей, негодной и даже несчастной идиоткой, ты это нарочно или как? Следом он набрасывается на меня, когда я велю ему успокоиться, и на Габриэля, который поспешил на помощь, а потом вскочил из-за стола и хлопнул дверью своей комнаты. Несмотря на весь этот скандал, Лу не протестует. Пальцем не шевелит, ухом не ведет. Не плачет, даже не моргает. Сидит на стуле очень прямо и внимательно смотрит на свои руки, аккуратно сложенные на коленях, на протяжении всей сцены, ждет, когда отец замолчит, на что уходит время, а когда он перестает наконец изрыгать эти мерзости, бог весть откуда взявшиеся, когда наконец закрывает рот раз и навсегда, смотрит ему прямо в глаза, просто смотрит несколько секунд, показавшихся мне бесконечными, а потом строгим, даже ледяным тоном, какого я у нее никогда не слышала, говорит нечто, недоступное пониманию. Мы и не понимаем. Ее слова, хоть и совсем простые, не доходят до наших мозгов. И Лу повторяет, очень спокойно. Яснее нам не становится, и тогда она добавляет новое слово: завтра. Завтра въезжает в скажу, которое в свою очередь въезжает в тете и с разгона въезжает в нас, готово дело, наконец-то до нас доехало.
Завтра я все скажу тете завтра я все скажу тете завтра я все скажу тете. Фраза Лу несколько раз перескакивает между нами, падает на пол и скачет там еще долго, после того как малышка уходит спать. Я убираю со стола, Александр зажигает сигарету в надежде погасить свой гнев. За моими движениями никого нет. Автопилот. Сполоснуть блюда, открыть посудомойку, тарелки вниз, стаканы наверх, приборы в корзину, таблетку в отсек, нажать кнопку, закрыть дверцу, красный сигнал, ОК. Я вытираю кухонный стол, думая, что лучше было бы стереть этой губкой все происшедшее. Александр решает пойти поговорить с Лу, я представляю, как она лежит, скорчившись, под одеялом. Я жду, жду. Не знаю чего, но жду. А потом иду к ним. Александр уселся со своим раскаянием и всеми сожалениями в кресло-качалку, в котором мы когда-то кормили малышку из соски ночами, не так уж и давно. Когда я останавливаюсь в дверях, он мне улыбается. Это улыбка маленького мальчика, потерянного и несчастного. Улыбка, погрызенная угрызением совести, которая спрашивает: Ты меня еще любишь? – и я позволяю себе войти. Сажусь рядом с Лу, на край ее детской кроватки, которая ей уже маловата, пытаясь держаться как можно легче, но отлично зная, что слова, которые я собираюсь произнести, весят тонны и наверняка разобьют ее сердце, как и мое, уже разбитое вдребезги. И я пытаюсь смягчить их падение ковром простых фраз, которые выстраиваю как могу честно. Я вкладываю всю душу, мою бедную материнскую душу, сквозь обиду и стыд, обращаясь к маленькому, но разумному и восприимчивому человечку, спрятавшемуся под подушкой. Я говорю с ней по мере своих возможностей. Из глубины моей печали. Несмотря на страх, на мой огромный страх. Говорю, что есть родители, обижающие своих детей, что номер 119 позволяет детям в таких случаях обратиться за помощью, попросить помочь взрослых, чья работа состоит в том, чтобы их защищать, рассказываю о социальных помощницах, которые их выслушивают, задают им вопросы, чтобы лучше разобраться в ситуации, а потом принимают решения, чтобы защитить их, и иногда даже лишают родителей родительских прав и помещают детей в приемные семьи, где о них заботятся. Мне кажется, я говорю дочери правду. Во всяком случае, не слишком хитрю. И главное, я держу удар. Я не ломаюсь, даже когда ее зареванная мордашка объясняет мне, что она нас любит, что она совсем не хочет с нами расставаться, не хочет в другую семью, но. Папа меня обидел, мама. Знаю, говорю я, меня тоже. И умолкаю. Потому что больше теперь сказать нечего. И нечего больше делать, пусть слова улягутся, продышатся, а обиды проветрятся, обсохнут. Только скрип качалки нарушает тишину. Ноги Александра отрываются от пола и снова тихонько встают на паркет. Глаза у него закрыты, руки тоже сомкнуты, прижаты к груди. Качаясь, он на свой лад продолжает укачивать Лу через годы, укачивать на расстоянии. А может, это он пытается утешить собственные горести. Я никогда не видела его таким жалким. Странное дело, есть что-то мучительное и одновременно успокаивающее в безмолвной череде этих минут, которые вряд ли длятся больше нескольких секунд. Александр открывает глаза, встает, опускается на колени у кроватки Лу, протягивает ей ладонь, но дотронуться не пытается, а потом, подняв руки, с больной головой и тяжелым сердцем, просит у нее прощения. Прости, прости, моя козочка, прости, он склоняется ниже земли, прости, конечно же, я не думал того, что сказал, прости, прости… Это не просто жалкие оправдания. Наоборот. Они полны, они совершенны, они имеют вес, давят на веки Лу, и по ее щекам текут слезы, которые она, как могла, сдерживала весь вечер. Они приносят облегчение, высвобождают жалобный стон, приглушенный усталостью. Спазмы сотрясают грудь, и дрожат руки, обвившиеся вокруг моей шеи. Я обнимаю ее крепко-крепко, глажу спинку, вздрагивающую от рыданий, которые не иссякают, долго прижимаю к себе, о да, долго, очень долго, а потом моя рука ныряет под хлопок пижамки. Ладонь гладит голое тело и действует немедленно. Должно быть, утешение и нежность передаются через кожу, потому что она разом успокаивается. Дождавшись, когда ее слезы перестанут течь по моей шее, я разжимаю объятие. Лу высвобождается, целует меня и на щеке отца тоже запечатлевает взволнованный поцелуй, который тот возвращает ей двукратно. Потом, чтобы закрыть тему раз и навсегда, Александр произносит фразу, от которой мне легчает и одновременно бросает в дрожь: Лу, ты скажешь завтра тете все, что захочешь. Абсолютно все, что захочешь.
Я ощутила его желание с другого края кровати. Еще прежде, чем он придвинулся. И его руку на моей груди, задолго до того как он прижался ко мне уже со вставшим членом. Рука решительная, но неподвижная, настороже. Тяжелая, влажная, она крушит все на своем пути. Я не оттолкнула ее сразу, потому что меня поразил этот разрыв: рука, потом тело, рука прежде тела, далеко. Он удержал меня кончиками пальцев. В последний момент. Как цепляются за спасательный круг. Один такой, красный, пластиковый, нарисовался над моей головой. Я увидела на нем резиновую заплатку и подумала, что мне ни в коем случае нельзя сдуться. Я сказала: Извини, не этим вечером. В темноте прозвучал вздох. Гнет досады обрушился на матрас, и мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, что я сейчас произнесла название, которое нашла вчера для моего третьего романа. Неужели вымысел до такой степени влияет на реальную жизнь? Я задалась вопросом, как может желание пробить себе дорогу в нем, когда во мне не осталось места ничему, кроме тревоги. Да, как он может хотеть близости после такого вечера? А мне не хватает воздуха. Паника. Адская. От которой ничто не может отвлечь – ни целомудренные руки Александра, уже уснувшего, ни две пастилки лексомила, которые я глотаю, вместо того чтобы рассосать. Не лучше ли было предупредить Лу, предостеречь ее, более серьезно растолковать, что все сказанное ею будет записано, черным по белому, что все сказанное ею завтра тете будет использовано. Использовано против нас. Это ужасное уточнение, но не надо ли было сформулировать его только что? Вправду ли Лу поняла, что ей сказали? И поняла ли она также то, что ей сказать не посмели? Не лучше ли было ее проинструктировать? Но проинструктировать свою дочь – что это, собственно, значит? Все равно что лишить ее свободы слова, подвергнуть цензуре. Надеть намордник, как на собаку. Нет, невозможно. Александр прав: Лу скажет завтра мадам Трагик и мадам Брюн абсолютно все, что захочет. Она скажет им правду. Потому что я учила ее не лгать. Никогда. Она честно ответит на вопросы, которые ей зададут. С присущей ей прямотой, которой я всегда гордилась. Но ее естественность их не обезоружит. Они пойдут на нас в атаку, а хуже всего другое: в глубине души я не уверена, что мне не в чем себя упрекнуть. Когда социальные помощницы спросят, добрые ли у нее родители, Лу ответит да, честно и без колебаний. Но потом станет сложнее. В моей голове выстраивается жуткий воображаемый диалог. Твоя мама иногда сердится? Да. Из-за уроков, добавит Лу, потому что почувствует, что предает меня. Часто? Просто из-за диктанта и из-за неприятностей на работе. И что делает мама, когда сердится, кричит? Да. Но потом ей так жаль, что она извиняется, а иногда даже плачет. А папа? Папа тоже иногда кричит? Да. А бывает, что папа или мама вас бьют, твоего брата и тебя? На этот вопрос Лу ответит не так быстро, и пауза выдаст ее замешательство. Она помедлит, но в конце концов наверняка расскажет, как я на днях дала Габриэлю пощечину, такую, что след оставался до вечера, за то, что он оскорбил меня, назвав дурой, когда я конфисковала у него смартфон из-за замечания в дневнике. Победоносные улыбки озарят лица мадам Трагик и мадам Брюн, это больше, чем они надеялись. И тогда останется только последний вопрос, больше мы не будем тебе надоедать, детка: твоя мама пьет спиртное по вечерам? Да. Белое вино, уточнит, может быть, Лу, она хорошо знает мои вкусы, угощает меня шампанским в маленьких пластмассовых бокальчиках, когда играет в гости, ей даже не надо больше меня спрашивать: Что вам налить, мадам? а однажды летом, рассказывая мне сказку про Красную Шапочку, она ухитрилась украдкой сунуть в ее корзинку бутылочку розового между пирожком и горшочком маслица. Лу, наверно, умолчит о том, что часто после меня в бутылке остается на донышке, но, как бы то ни было, тетям из Защиты детства будет достаточно, делу конец.