Часть вторая

Первые вести о революции в России

Зима кончилась, и мы в лагере ждали обычной весенней мобилизации, выметающей все живые силы и прекращающей всю духовную жизнь лагеря опять до следующей осени.

Было уже начало марта нового стиля. Весеннее солнце смеялось на ясном небе. Бывали изредка уже теплые весенние дни.

В один из таких весенних солнечных дней по лагерю прошел слух о вспыхнувшей в Петрограде революции. Думали, что это обычная утка, какие пускались немецкой прессой, тем более, что в последние дни газеты очень много внимания уделяли русским делам. Подобным известиям нельзя было очень верить, так как в большинстве случаев они были сплошным вымыслом; революция по нескольку раз вспыхивала и в Париже, и в Риме. Газетные утки приучили нас быть осторожными и зря не увлекаться.

Но слухи росли. Мы настораживались.

Кто-то прибежал в библиотеку из Красного Креста проведать, что у нас слышно. Будучи противоположными полюсами, — библиотека и Красный Крест, — мы все же взаимно информировали друг-друга. Общие условия плена, жизнь на чужбине нас несколько сблизили в этом отношении.

Вдруг впопыхах в библиотеку прибежал один из французов и торжественно заявил, что он только-что читал принесенную из города телеграмму, в которой, действительно, сказано, что в России вспыхнула революция. В эту минуту с сияющим от радости лицом вошел наш шеф Шликер и подтвердил то же самое.

Значит, правда! Пришла она, долгожданная! Революция в России! Сколько о ней мечтали! Неужели? Сразу так и не верилось. Мы в лагере, признаться, больше верили в ответственное министерство, чем в восстание. Слишком уж мы были оторваны от всего дышащего жизнью. Революция! Но, ведь, у нас пока еще нет никаких данных, кроме телеграммы. Возможно, что настоящей-то революции и нет!

Однако, полученные подтверждения окрылили наши надежды. И радостное известие пошло гулять по лагерю, передавалось из барака в барак, из уст в уста.

Потом выяснилось, что в телеграмме говорится о провозглашении в Петрограде временного правительства и присоединении к нему петроградского гарнизона. Мы уже стали понимать, что это, действительно, начало революции.

Но надо было видеть, какое лицо корчили наши друзья французы. Необходимо иметь в виду, что в лагере почти не было французов-рабочих, так как все они находились на работах вне лагеря. Подобно русским, в лагере могли оставаться, главным образом, фельдфебеля и унтер-офицеры, которые в своем подавляющем большинстве были из мещан и мелких буржуа и отличались бошеедством и требованием войны до конца. К ним примыкала и лагерная интеллигенция. Отсюда вся та неприязнь к русской революции со стороны французов. То же необходимо сказать и про бельгийцев и отчасти англичан. Еще раньше, задолго до революции, говоря о судьбах России, французы придерживались того мнения, что революция необходима, но только не во время войны. Революция в России — поражение союзников и победа бошей (так ругали французы немцев). Так думали наши союзники в плену. Поэтому ясно, что известие о вспыхнувшей революции выбило их из колеи, и они выходили из себя.

Насколько вести о вспыхнувшей революции вызвали великую радость среди русских военнопленных, настолько французы, а за ними бельгийцы и англичане чувствовали себя подавленными.

День прошел в гаданиях. Пленные бегали из барака в барак, ловили на-лету слухи о событиях в России, перефразировывали их, подчас в измененном виде передавали дальше. Лагерь кипел, как в каком-то котле.

Вечером работающие в городе принесли газету. Узнали подробности переворота. Нас они не удовлетворили. Там говорилось о предполагаемом отречении Николая и вступлении на престол Михаила. Это ли революция? Мы ждали переворота, после которого не могло быть никаких разговоров об отречении и вступлении на престол другого.

Мы были разочарованы. Это была не революция, а смена царей — плюс, пожалуй, ответственное министерство, о котором так много говорило русское общественное мнение.

Наутро французы встретили нас более приветливо. Они поняли, что это не революция, а простой парламентский переворот.

Значит, в России по существу ничего не изменилось. Французы успокоились, а мы с нетерпением стали ждать более подробных сведений и продолжали мечтать о новой, настоящей революции в России.

В дни революционных порывов и ожиданий

Известия последующих дней рассеяли первоначальное недоверие. Образование в Петрограде Совета рабочих и солдатских депутатов, более подробные сведения о событиях 12-го марта говорили о том, что в России, действительно вспыхнула революция, и о монархической России уже не приходится говорить. Революционная волна поднялась высоко, море вышло из берегов и начало смывать нечистоты и застоявшуюся плесень.

Нашим радостям не было конца. На этот раз мы ход революции, пожалуй, переоценили, точно так же, как вначале недооценили. Пленные поздравляли друг-друга со свободой. Было так хорошо, и хотелось в Россию…

На первых порах в лагере сгладилась взаимная вражда. Черносотенцы присмирели и сами высказывали революционный восторг. Первая радость была так велика, что все казалось в каком-то розовом свете. Рабочие и солдатские советы, свобода слова, собраний, — от всего этого кружилась голова. Неужели Россия дожила, наконец, до этого свободного дня!

Наши союзники-французы недоумевали. В немецких газетах стали появляться сведения о том, что переворот в России совершен не без некоторого участия союзнических дипломатических миссий. Что это значило? Не что, иное, как продолжение войны, а французы больше всего боялись сепаратного мира, на который, по мнению их, должна была пойти Россия в случае революционной вспышки.

В немецких газетах заговорили о бесполезных мечтаниях ожидать от переворота в России мира. Французы ожили: поскольку продолжение войны обеспечено, все хорошо.

Нас, русских пленных, такая точка зрения, конечно, не удовлетворила. Мы от революции прежде всего ждали мира. Хотелось верить и верилось, что русская революция — пролог всемирной, и как таковая, она окажет величайшее влияние на ход мировой империалистической войны.

Первые недели революции после 12-го марта были для нас всеобщим празднеством. Все мы упивались революционной стихией, которая все более и более захватывала Россию. В лагере пленные только и говорили, что о революции. Черные силы лагеря как бы спрятались. Их будто и не существовало. Фельдфебеля, составлявшие списки революционно настроенных пленных, стушевались, казались такими маленькими и жалкими.

Несколько ослабел и политический режим в лагере. Разрешили выписывать немецкие газеты, лагерная цензура стала пропускать адресованную нам революционную литературу без всяких задержек. Воспользовавшись либеральным снисхождением лагерной комендатуры, получили разрешение прочесть доклад на тему «Переворот в России». Это было наше первое публичное выступление. Цензура потребовала, чтобы доклад был первоначально написан и представлен ей на просмотр; к написанному докладу не разрешалось добавлять ни слова. Мы должны были согласиться на это.

В день доклада барак, отведенный для театральных представлений, был переполнен русскими военнопленными. Явился представитель лагерной цензуры — пресловутый Либе. Выступить разрешалось только докладчику. Ни прений, ни вопросов по докладу не было разрешено. Сейчас же после прочтения доклада собрание было закрыто. Но это нас не очень беспокоило: прения были перенесены на вечерние часы в бараки…

После первой удачи решили пойти дальше. Снова возобновили просьбу разрешить русским издавать в лагере газету. Наша просьба была оставлена без внимания.

Между тем, первые увлечения революцией стали проходить. Умы начали самоопределяться. Получаемые сведения из России говорили, что там обостряется классовая и партийная борьба. В стороне не могли, конечно, остаться и мы. Постепенно воскресала старая вражда, сглаженная революцией в России. И, по мере того, как росла и развивалась борьба, происходили перегруппировки и у нас, в лагере.

Торжественная часть революции кончилась. Начались ее будни.

В революционные будни

Проходили дни за днями. Наши надежды не оправдались. Временное правительство революционной России не только не думало о мире, но продолжало исповедывать империалистические идеи царского правительства. По существу ничего не изменилось.

Наши союзники торжествовали. Они восхищались бескровной революцией и ждали от нее действий, т.-е. организации нового нажима на германском фронте. Когда мы пытались доказывать, что трудовые массы не для того свергли Николая, чтобы продолжать ненавистную им империалистическую бойню, они возмущались до глубины души, называли нас агентами немцев, бошами и т. п.

Распри начались и среди русских военнопленных. Притихнувшие было на-время черносотенцы снова принялись за работу. На этот раз уже не как сторонники монархии, а как приверженцы Керенского, преклоняющиеся перед порядком. Они с пеной у рта защищали временное правительство, требовали войны до победного конца, а главное — ликвидации всяких анархических выступлений (под анархистами имелись в виду и большевики). Русская часть лагеря разделилась на две группы: одна, во главе с бывшими черносотенцами, после Февральской революции перекрасившимися в «революционеров» порядка, поддерживала временное правительство; вторая, по сравнению с первой менее многочисленная, группировалась вокруг нас, большевиков. Силы были неравные. С наступлением весны в лагере остались почти одни фельдфебеля, унтера и больные; наших почти всех послали на работы.

Черносотенцы, — теперь социалисты-революционеры, кадеты и неопределенной масти меньшевики, пускали в ход орудие клеветы и самой гнусной провокации. Они великолепно использовали переезд группы революционеров, во главе с Лениным, через Германию, именуя этот акт продажей России и всей бескровной революции немецкому Вильгельму. «Ленинцы» стало ругательным словом в лагере. Приезжающим в лагерь больным внушалось, что, если бы не большевики, так дела в России были бы блестящи. И так как положение русских пленных было самое безотрадное, то достаточно было связать большевиков-ленинцев с Вильгельмом, чтобы на-время отравить их самосознание.

Между тем, с от’ездом Ленина и Зиновьева из Швейцарии мы уже оттуда не получали абсолютно никакой литературы. Перестали высылать литературу и эсеры. Виктор Чернов распростился с пленными в последнем номере «На Чужбине» и сообщил, что отправляется в Россию, где его ожидают «великие дела». Таким образом, мы уже не получали из-за границы абсолютно никакой литературы. Приходилось довольствоваться исключительно сведениями из немецких источников, и эти сведения, конечно, далеки были от об’ективности. К нашему счастью, мы в лагере имели право выписывать немецкие газеты, за исключением «Vorwärts», которого нам не разрешалось получать, и мы его доставали нелегально через соц.-дем. немецкого солдата. С немецкими рабочими в лагере мы никакой связи не имели и не могли иметь. Об их настроениях нам повествовали приезжающие с работ товарищи, но никто из них не видал более левого издания, чем «Vorwärts». Пытались-было раздобыть газету независимых социал-демократов «Leipziger-Volkszeitung», но никто из немецких часовых и работающих в лагере цивильных не соглашался нам ее доставлять, ссылаясь на то, что в Гамельне. эта газета вообще не выписывается. Из России же мы не получали ни единого, лоскутка печатной бумаги, не говоря уже о брошюрах и газетах.

Волею судеб мы очутились одни, как бы на пустынном острове, так как связь с другими лагерями была немыслима.

Нам приходилось питаться исключительно немецкой прессой юнкерского и соглашательского направления.

Работать приходилось ощупью. Несмотря на нашу малочисленность, публичная пропаганда оставалась за нами. С разрешения комендатуры мы устроили в лагере еще ряд докладов на политические темы, но наши публичные выступления большого успеха не имели. Наши доклады обыкновенно провоцировались как выступления немецких агентов. Французы под различными предлогами не уступали помещения, во время речей устраивали за сценой кошачий концерт, свистали, стучали и не раз грозили нас поколотить, если мы не бросим заниматься «немецкой» агитацией.

После неоднократных стычек мы решили публичных докладов не устраивать, а вести пропаганду в виде бесед по баракам. И беседы имели больший успех, чем наши публичные доклады.

Об июльских событиях узнали только из немецких газет. Поражение большевиков вызвало восторг в черносотенных кругах. Водворению «порядка» в Петрограде радовались и союзники. Но частичные неудачи нас не обескураживали. Мы верили в мощь рабочего класса, в силу нашей большевистской партии и знали, — это еще не девятый вал, подлинная революция еще впереди.

Между тем, революционные будни отрезвляли головы многим, кто во времена царизма был в нашем лагере ярым борцом против самодержавия и капитала, а с Февральской революции примкнул к черносотенным либералам лагеря, т.-е. к эсерам, кадетам, меньшевикам. Они в революции видели один героический подвиг, благородный жест и возмущались большевистской прозой. Но когда благородные жесты оставались только жестами, и герои типа Керенского дальше красивых слов не шли, временно уклонившиеся от пролетарской линии отмежевались от своих прежних попутчиков и стали примыкать к нам.

Постепенно большевистские группы стали организовываться и в рабочих командах. Часто эти группы поступали не совсем правильно, но всегда инстинктивно чувствовали правоту своего дела и вырывали массы из-под влияния черносотенного блока.

В приемных покоях лагеря

После Февральской революции отношение лагерной администрации к русским военнопленным значительно улучшилось. Изменения во взаимоотношениях между пленными и немцами мало коснулись рабочих команд, где попрежнему капитал продолжал высасывать последние соки из пленных. Зато сравнительно очень хорошо жилось на сельскохозяйственных работах.

К концу 1916 года значительное количество проживающих в лагере пленных были уже инвалиды или больные. За все время плена из нашего лагеря никто из инвалидов не был обменен, и первая партия больных и инвалидов была послана в Россию только при Советской власти.

Надо представить эту тысячную толпу больных, голодных, обиженных людей, чтобы понять, что представлял собой лагерь летом. Повсюду слышались стоны, жалобы. Проклинали всех и каждого, кто только пытался с ними заговорить. В большинстве случаев все они исколесили Германию, побывали в различных лагерях, побывали во многих рабочих командах. Не оставляли их в покое и в лагере. При том недостатке рабочих рук, какой ощущался в Германии, начиная с 1915 года и своего кульминационного, пункта достиг в 1917–1918 годах, немецкое командование приложило, все старания, чтобы использовать до последней капельки все силы военнопленных… С величайшей умелостью использовывались и силы больных, особенно инвалидов. Так, например, хромые сидели на скамеечке и вязали метелочки, плели корзины, чистили на кухне картофель и т. п. Безрукие, слабосильные пасли гусей, скот и т. д. В летние месяцы инвалидов и больных еженедельно переосвидетельствовали, делили на категории по работоспособности и более или менее могущих исполнять хоть кое-какую работу сейчас же отправляли в рабочие команды.

Находящиеся на излечении в лагере больные ежедневно должны были являться в околоток к доктору, который пропускал их в час сотнями: совершенно слабых отправлял в лазарет, державшимся на ногах давал на два-три дня освобождение от работы, остальным писал — «здоров», и на второй день их отправляли на работы.

В приемные покои ежедневно направлялась такая масса народу, что барак, в котором помещался околоток с утра до обеда осаждался серой тучей пленных.

Нельзя сказать, чтобы в околоток ходили только больные. На предмет освобождения от работы сюда являлись нередко и здоровые. Многие путем симуляции всячески старались попасть, по крайней мере, в разряд больных, которые не посылались на тяжелые работы, и при таком поверхностном осмотре, какой практиковался в околотке, нередко это и удавалось.

В лагере среди безнадежно больных можно было найти сколько-угодно людей, которые вечно болели по своей собственной воле и желанию. Различного рода способами и средствами делали себе на ногах раны, поддерживали эти раны и не давали им заживать. Бывали случаи, когда симулировали венерические болезни: периодически выжигали слизистую оболочку рта папироской, чтобы получить таким образом раны, напоминающие венерические. И эта болезненная процедура проделывалась исключительно для того, чтобы не попасть на тяжелые работы и продержаться в лагере хоть некоторое время.

Более или менее выживали больные с физическими недостатками. Пленные же с внутренними болезнями при плохом питании гибли, как мухи.

Отголоски корниловщины

По мере того, как события в России развивались, шли партийные перегруппировки среди русских военнопленных в лагере. Если еще задолго до Февральской революции в лагере намечались партийные группировки и существовала, например, наша группа большевиков, то к лету 1917 года образовались определенные партии. Не существовало только оформленных партийных организаций, так как в условиях плена, особенно в нашем лагере, иметь таковые было просто немыслимо.

Наибольшего напряжения партийная борьба достигла в дни корниловской авантюры. Плеяда хранителей порядка — лагерная знать всей душой стояла за Корнилова, но они в лагере все же большого значения не имели. Самой сильной партией считались эсеры, приверженцы Керенского. Нас, большевиков, была небольшая группа, хотя мы по целому ряду вопросов имели за собой в лагере большинство.

Октябрьские дни[4]

Была уже поздняя осень.

В маленьком городке Гамельне на Везере царила тишина. Еще тише и спокойнее было в лагере. Особое уединение, расположение к тишине давали холмы, окружавшие город и покрытые буковыми рощами; когда сумерки спускались на землю, холмы напоминали высокие горы.

Среди холмов лентой извивается Везер. Когда показывается изредка осеннее солнце, река превращается в длинный пучок серебряных ниток.

Глубокая осень. Редко когда видно солнце, но на минуту, когда оно выглядывает, буковые рощи горят пурпурно-красными огнями.

Медленно тянется привычное время. Живем в повышенном настроении. О событиях в России все время получаются в городе телеграммы, шумят газеты; все новости, подчас в исковерканном виде, проникают моментально в лагерь, и здесь до получения немецких газет начинают расти и распространяться самые чудовищные слухи. Слухи радуют одних, печалят других.

В России творится что-то великое. Все известия говорят одно: власть Керенского накануне падения; на смену ей идут Советы.

Нас, большевиков, величают «предателями» и другими хорошими словами тогдашнего времени.

Но опять-таки одни говорят про нас со злостью, грозят виселицей, другие с какой-то заветной мечтой, иногда и побаиваясь открыто стать на нашу сторону. Совершенно отсутствуют равнодушные; их нет.

Интерес к немецким газетам растет, всякие слухи ловятся на-лету. Новостями из России интересуются не только одни русские, но и французы, англичане, бельгийцы, которых в лагере сравнительно много.

В общем, газетам не верят. Керенского считают сильным, французы величают его русским Наполеоном, Гарибальди; это льстит русским патриотам. По адресу большевиков сыплются проклятия, ругань.

Немецкие газеты дают самые противоречивые сведения. Но видно и чувствуется одно: звезда Керенского близка к закату; это чувствуют даже его ослепленные друзья.

Усиливаются партийные группировки. Лагерь делится на две части: с одной стороны — приверженцы большевиков, которыми руководит наша группа из библиотеки, и с другой — все остальные, которых об’единяют злоба и ненависть к большевикам и к нарождающейся Советской власти. Во главе неистовствующих монархистов стоят подпрапорщики и фельдфебеля, вокруг них виляют студенты-вольноопределяющиеся, учителя, которые величают себя республиканцами — сторонниками демократии, возглавляемой Керенским. «Штабом» наших противников является отделение Красного Креста.

Пасмурное утро. Собрались в библиотеке и обмениваемся новостями. Вбегает к нам француз и возбужденным голосом заявляет, что Петроград в руках матросов, правительство Керенского арестовано, власть перешла в руки большевиков, движением руководит Ленин.

Для нас это разрешение вопроса. Мы ждали этого. Но на такой быстрый успех мы не рассчитывали. Поздравляем друг-друга. Кто-то высказывает сомнение, и несколько человек бегут в Красный Крест. Французы взволнованы и с ненавистью поглядывают на нас.

Скоро вернулись из Красного Креста, сообщили о панике, царящей там. Вести о перевороте у наших политических врагов создали самое отчаянное настроение.

В библиотеку зашел немецкий солдат, заведывающий всеми библиотеками лагеря, и подтвердил известие о перевороте в Петрограде. Он, конечно, как заядлый поклонник Вильгельма, понимал по-своему и сиял от радости. Это послужило поводом для присутствующих французов «доказать», что переворот — дело рук немцев. Посыпались ругательства, проклятие.

Известия о перевороте моментально распространились по всему лагерю. Наша группа рассыпалась по баракам, чтобы не дать возможности нашим врагам слишком распинаться по адресу большевиков и Советов.

День провели в спорах. Подавляющее большинство, особенно французы и наши интеллигенты, доказывали, что эта власть на час, и за ней последует Николай.

Вечер. В бараках долго не могут замолкнуть дебаты, и только поздней ночью водворяется тишина, когда дежурные часовые уже сделали несколько предупреждений.

Потянулись снова дни. Получались телеграммы самого противоречивого характера. В чем только не обвиняли большевиков! Немецкие газеты были переполнены сообщениями самого невероятнейшего содержания и направления. Все это волновало, возбуждало лагерь. Чтение газет при помощи переводчиков стало любимым занятием даже тех, кто отроду, не слушал и не верил «рябой» бумаге. Во время чтения в бараках водворялась тишина; не дозволялось даже кашлять…

Стали проходить недели. Немецкие газеты все продолжали писать: «Из России нет определенных сообщений». Поползли слухи… Вражда в лагере усиливалась. Французы, англичане и бельгийцы прекратили с русскими всякие сношения: не продавали хлеба, остатки своей пищи выливали в помойную яму, чтобы ими не могли пользоваться проклятые большевики-русские. Иногда дело доходило до рукопашного боя…

Но это придало мужество самым отсталым. Они чувствовали, что в, России действительно свершилось что-то великое, что не нравится сытым французам и англичанам. В глубине забитых душ появилась вера в новую жизнь, в новую Россию.

Между тем, из России стали поступать сведения, что власть Советов крепнет. Наша группа с каждым днем приобретала все больше и больше сторонников.

Так росла большевистская Россия и в тисках ужасного германского плена.

Па русском фронте перемирие!

Октябрьский переворот окрылил надеждами на скорый мир как русских пленных, так и немцев. Караульные в лагере говорили только о мире. Французы доходили до бешенства. Русские черносотенцы метали громы и молнии.

Борьба между приверженцами большевиков и черносотенным блоком продолжала обостряться; ежедневно в бараках происходили споры и чуть не драки между обеими сторонами.

В один из таких дней, когда партийная борьба в лагере достигла, казалось, наибольшей остроты, и мы продолжали пребывать в неведении относительно Советской России, по лагерю стали распространяться слухи, что на русском фронте заключено перемирие.

Это было 19-го ноября.

И действительно, рабочие-пленные, работавшие в городе в этот день, вернулись вечером необычайно возбужденными. Они подтвердили известие про заключение перемирия. Еще больше: они рассказывали о том, какое настроение царит в городе. По получении телеграммы о заключении перемирия во всем, городе были сейчас же вывешены флаги, на улицах толпилось много народу. Русские пленные, проходившие в этот вечер по улицам города, были предметом всеобщего внимания горожан. Бывали случаи, когда, пленных окружали на улице, поздравляли с миром и целовали…

Это нас не удивило. Немцы жаждали мира, и их радости, понятно, не было конца, когда вечерние телеграммы принесли известие о заключении давно ожидаемого перемирия.

Снова в бараках мы пережили бурную ночь. Спорили, кричали до хрипоты. На этот раз к баракам не решались подходить с предупреждением о «позднем часе» и караульные: видно, и они были об’яты чувством скорого мира.

На следующее утро французы и англичане встретили нас об’единенным фронтом, как предателей, подлецов, немецких агентов. Они переживали минуты бешеной злобы и готовы были броситься на нас, как дикие звери.

Немецкие солдаты сияли от радости. Перемирие сулило скорый мир на русском фронте, а затем и на западном…

В каком виде нам представлялся будущий мир? Прежде всего мы были убеждены, что октябрьский переворот принесет мир всему человечеству, кроме того, пролетарская революция в России, по нашему мнению, должна была быть прелюдией всемирной революции. В то же время за последние недели стало ясно, что до всеобщего мира еще далеко, мы были сторонниками мира с Германией во что бы то ни стало.

Искреннее желание немцев заключить мир служило поводом думать, что сепаратный мир будет вполне справедливым для обеих сторон. Нас в этом ежедневно уверяли немцы, то же подтверждали прибывающие с работ в лагерь пленные. Встречающиеся на работах с рабочими русские пленные передавали, что весь пролетариат Германии требует мира без аннексий и контрибуций.

Немецкие газеты как-то обходили этот вопрос, но все же, поскольку все немцы, с которыми нам приходилось встречаться и вести на эту тему разговоры, были на стороне мира «без аннексий и контрибуций», то мы имели много оснований думать, что мир будет заключен вполне демократический, который послужит исходным пунктом для всеобщего мира. Такова была воля народных масс Германии, уставших от ужасной империалистической бойни.

Подавляющее большинство русских военнопленных было на нашей стороне. Особенно это надо сказать про тех, которые приезжали с работ.

Все пленные ждали мира, как чего-то бесконечно близкого и дорогого.

Под шпагой генерала Гофмана

Еще задолго до открытия мирных переговоров в. Брест-Литовске в лагерь стали проникать слухи о намерениях германского командования, заключить с Советской Россией мир, основанный на насилии. Немецкие солдаты отрицали правдивость подобных слухов и нас уверяли, что подобного шага не допустят воины германской армии, которые ни за что не согласятся быть орудием германских империалистов. Встречавшие германских солдат, приезжавших с русского фронта, действительно, это подтверждали. О рабочих, конечно, и говорить не надо было.

Однако, в ближайшие же дни по открытии мирных переговоров в Бресте мы постепенно стали убеждаться, что слухи о насильственном мире не лишены основания. В немецких газетах, например, в «Berliner Tageblatt» и др., попадались двусмысленные статьи, из которых вырисовывались различного рода возможности (о переговорах в Бресте никаких подробностей, кроме официальных, ничего не говорящих сообщений в газетах не пропускалось). Значит, будущее было чревато различными осложнениями.

Во время переговоров, вопреки всем ожиданиям, мы ничего не знали о ходе их. Газеты должны были молчать, и казалось, что им нет никакого дела до того, что делается в Брест-Литовске.

Начало мирных переговоров ознаменовалось чрезвычайно важными событиями внутренней жизни Германии. По всей стране прокатилась волна забастовочного движения. Забастовки начались в Берлине и перебросились и в Австрию. В целом ряде городов движение достигло довольно грандиозных размеров, и, судя по газетам, а главное по слухам, проникающим в лагерь, казалось, что Германия и Австрия если и не накануне революции, то во всяком случае переживают революционное брожение, способствующее скорейшему заключению мира с Советской Россией.

В городе говорили о массовых демонстрациях в Берлине, Ганновере, Гамбурге. В лагере распространялись смутные слухи о революционном брожении во Франции и в Италии. Атмосфера казалась нам насыщенной, и бывали отдельные дни, когда по вечерам мы ложились в свои гроба с надеждой, что утром над городом увидим развевающиеся красные знамена.

Но точно так же, как рождались наши мечты, они и рушились. Забастовочная волна в Германии пошла на убыль и стихла. Слухи о вспыхнувшей было в других странах революции исчезли сами собой. Восторжествовали апатия и равнодушие.

В один из таких дней в городе была получена телеграмма о перерыве мирных переговоров в Брест-Литовске. Нас это ошеломило.

Что же дальше? Неужели опять война? Немцы нас уверяли, что германские солдаты ни под каким видом не согласятся начать наступление. После многочисленных бесед с немецкими солдатами такое положение казалось возможным. То же самое подтверждали прибывающие с работ пленные. Рабочие требовали заключения мира и о дальнейшем продолжении войны не хотели слышать.

Как громом, поразил нас приказ германского командования о наступлении на русском фронте. И когда посыпались телеграммы, в которых сообщалось, что немецкие, войска перешли демаркационную линию и стали быстро продвигаться вперед, мы чувствовали себя выпоротыми… Значит, все то, о чем говорили нам немецкие солдаты, было самообманом, ложью, — они не знали своих сил, переоценили свою мощь.

Французы хохотали, черносотенцы еще больше обрушились на нас, и за нами в лагере окончательно закрепилось имя — предатели, агенты и т. п.

В немецких газетах, как по мановению волшебного жезла, началась травля большевиков. В срыве мирных переговоров обвинялись большевики и советское правительство. Про Россию снова стали пускаться утки. Слуги германского империализма ловко подготовляли общественное мнение к ультиматуму.

Нам не приходилось быть свидетелями, насколько общественное мнение удалось обработать, но когда стал известен ультиматум, мнение окружавших нас немецких солдат не было на стороне воинствующего империализма. Немецкие воины ходили по лагерю мрачными. Еще в более подавленном настроении были рабочие. Они и слышать не хотели о насильственном мире с Россией.

Когда по случаю подписанного в Брест-Литовске насильственного мира, в городе выкинули флаги, в широких народных массах не чувствовалось праздничных настроений.

Долгожданный мир пахнул дегтем сапог генерала Гофмана, и теперь уже и самые наивные немецкие солдаты увидели, что юнкерство затаптывает свободную Россию в грязь. Подобное поведение юнкеров вызывало злобу в немецком народе. Широкие народные массы были убеждены, что такая политика германского, империализма на востоке зиждется на песке. Если еще до Брест-Литовского мира некоторые из немцев в лагере обижались, когда мы политику германского правительства называли империалистической, то теперь, понурив головы, они молчали. Брест-Литовский мир открыл глаза наивным немецким солдатам, борющимся за свое «отечество и культуру». В Брестском мире они увидели настоящие цели войны и ужаснулись… Сапог генерала Гофмана в Брест-Литовске растоптал веру немцев в справедливость войны, как 9-е января 1905 года Николай II расстрелял веру в царизм.

Для Германии надвигались тяжелые дни. Массы потеряли старые заветы и веру в правоту своего дела. С Брест-Литовским миром начался крах германского империализма, который свой эпилог нашел в Версале и кончился полным порабощением немецкого народа.

Тяжелые дни

После Брест-Литовского мира мы вступили в наитягчайшую полосу нашего плена. Каждый день приносил с собой одно известие мрачнее другого. Бесконечно трудно было признавать, что ты фактически являешься зрителем и ничего не можешь сделать для поддержки революции.

Подавление революционного движения в Финляндии, расправа с «большевистскими бандами» в Прибалтике, оккупация Крыма, южного побережья Черного и Азовского морей немецкими войсками, — все это чередовалось, как в калейдоскопе, дополнялось «собственными корреспондентами» немецких газет о восстаниях в различных частях России, о низложении Советской власти и т. п.

С Россией попрежнему мы не имели никаких почтовых связей. С первых дней Октябрьской революции в лагере из России не получалось ни одного письма, ни одной посылки. Приходилось довольствоваться исключительно немецкой информацией, которая не стеснялась распространять про Советскую Россию самые нелепые и чудовищные слухи.

Всякие сношения с русскими военнопленными прекратили и все остальные государства. Сейчас же после Брест-Литовского мира все те русские военнопленные, которые получали по заказу родных посылки через Красные Кресты или бюро помощи военнопленным из Англии, Голландии, Швейцарии и Дании, получили уведомление о прекращении заказанных посылок. Отказ мотивировался совершившимся в России переворотом, якобы враждебно настроенным к этим организациям.

Отрезанные от всего мира, мы с нетерпением ждали прибытия в Берлин советского посла. Но и здесь нас ждало разочарование. Прибывшее в Берлин советское представительство ничем не помогло и не могло ничем нам помочь.

Во время оккупации Украины немецкими войсками по лагерю поползли слухи о предстоящей мобилизации русских военнопленных-украинцев для защиты «народной» Украины от русских большевиков. И действительно, через некоторое время из лагеря куда-то угнали всех украинцев. После мы узнали, что в украинских лагерях, действительно, формировались маршевые роты и посылались на фронт, но, к величайшему удивлению немецких империалистов, они разбегались, как только увидали свои родные хаты…

Из Швейцарии начали посылать по адресу русской колонии военнопленных информационные бюллетени самого контрреволюционного направления. Это была первая русская белогвардейская литература за границей, имеющая своей целью подготовку общественного мнения Западной Европы против Советской России. Лагерная цензура без всяких промедлений постаралась распространить в лагере ростки будущей белогвардейщины…

Лагерная комендатура, в лице русского цензурного отделения, снова занялась делами русских военнопленных. В конце апреля в библиотеку явился известный Либе и приступил к из’ятию из библиотеки всей литературы большевистского направления. Как это ни странно, «просвещенный» цензор имел весьма слабое представление о большевистской литературе, и нам не представило большой трудности его надуть: вместо с.-д. (большевиков) литературы (библиотека рассматривалась по каталогу) в его распоряжение передали пришедшие в негодность от чтения брошюры, журнальчик «На Чужбине» и эсеровскую литературу вообще. Усердному цензору мы сами помогали завязывать эсеровскую литературу, отнести в его кабинет, где запечатали сургучом. С тех пор большевистская литература в лагерной библиотеке не числилась. Само собой разумеется, что при выдаче книг читателям мы продолжали распространять большевистские брошюры попрежнему.

Но на этом дело не кончилось. В лагере началась травля большевиков и со стороны немецкого лагерного начальства. Всех большевистских лидеров послали на самые тяжелые работы; наша организация фактически была разгромлена; в лагере остались отдельные лица — большевики, проживающие на правах больных.

Со мной стряслась неприятная история, которая для меня имела не совсем хорошие последствия.

В одном из брауншвейгских госпиталей, как переводчик-санитар, работал мой друг и товарищ по партии тов. Гофман. Как-то через одного хорошего немецкого солдата он ухитрился переслать мне письмо, в котором просил меня сообщить о положении дел в России, предупредив, что письма ему можно адресовать на имя немецкого санитара и бросить просто в ящик.

Под впечатлением немецкой карательной политики в Прибалтике, где было разгромлено много знакомых нам большевистских организаций, а в Вольмаре повешено на площади два знакомых нам с Гофманом брата-большевика, я написал острое письмо, освещающее контр-революционную роль германского империализма в Советской России, в частности в Латвии. Письмо одним из пленных, работающих в городе, было брошено в почтовый ящик.

Понятно, с моей стороны это была непростительная оплошность. Письмо было перехвачено на почте, послано в Берлин для перевода с латышского на немецкий и переслано обратно в Гамельнскую лагерную комендатуру, где по почерку узнали, что письмо мое (мой почерк, как работника в библиотеке, был известен в комендатуре). Меня, грешного, вызвали к коменданту лагеря, который набросился на меня, как бешеная собака, долго грозил кулаками, топал ногами, орал, прежде чем я понял, в чем дело.

К счастью для меня, я уже третий месяц регулярно посещал околоток, как больной туберкулезом, и приказ о моей отправке в шахты остался невыполненным. Но пять суток строгого ареста мне все же пришлось за свою оплошность отсидеть.

После случая с письмом я немедленно был отстранен от работы в библиотеке, но, как больной туберкулезом, до поры до времени оставался в лагере.

Весной 1918 г.

Весной 1918 года Германия напоминала кладбище. Приезжающие с работ пленные рассказывали самые чудовищные вещи про голод в городах и отчаянное настроение, которое царило повсюду. И то же самое мы чувствовали и в лагере, где голодали в полном смысле этого слова не только мы, русские военнопленные, но и немецкие солдаты, несшие в лагере караульную службу. Французы в своем жестоком смехе были правы, когда хвастались, что они за бисквит или кусочек мыла могут купить не только любую немецкую женщину, но и всякого немецкого патриота.

Немцам не чужды были уже и пораженческие настроения. Никто уже не верил в победу германского оружия, — по крайней мере, таких в лагере не было. Не верили и в благополучный исход войны. Все ждали чего-то страшного. Это уже было не что иное, как отчаяние.

На работах попрежнему жилось очень плохо. От голода русские военнопленные приходили в отчаяние и не верили ни во что.

Однако, при всем этом уже не было той враждебной заостренности во взаимоотношениях, какая наблюдалась в 1915 году. На работах пленные уживались с немецкими рабочими как нельзя лучше. Другими стали и караульные. Это пришлось испытать мне самому в дни ареста. Происшедшие перемены подтверждали все товарищи, прибывающие с работ в лагерь по болезни.

В широких народных массах Германии росло недовольство кайзеровской политикой. В патриотической скале немецкого бюргерства и крестьянства стали появляться трещины, которые изо дня в день ширились и углублялись.

Русские пленные в массе своей ждали исключительно одного — возвращения в Россию. Измученные, изнуренные, — а таких было огромное большинство, — они почти перестали интересоваться политикой. Несколько сгладились враждебные настроения и в лагере. С наступлением весны лагерь снова опустел; на этот раз в лагере из русских остались исключительно больные. Перестала функционировать для русских военнопленных и лагерная почта, так как с ноября 1917 г. никаких писем и посылок из России не поступало. Прекратил свою деятельность и русский Красный Крест; его «склады» пустовали с Февральской революции, и ему нечего было распределять.

Все здоровые русские пленные были разосланы на работы. В лагере стало тихо. Шумно было только в околотке, где толпились больные, и то по утрам. Днем же больные бродили, как тени, по лагерю, глядели безумными глазами на зеленеющие буковые леса и извивающийся серебряной струей Везер…

Более сильные из больных могли провожать умерших в больнице товарищей на кладбище, но так как ходить на кладбище было утомительно, то большинство предпочитало лежать и греться на солнышке.

Возвращение

По лагерю ползли слухи. Где-то там, в комендатуре, предполагалось отправить в Россию больных и инвалидов. Это произвело в лагере настоящий переполох.

Слухи оправдались. В один из весенних дней в приемные покои собрали всех больных русских военнопленных. Явился старший врач и стал производить осмотр. Инвалиды и наиболее серьезные больные, главным образом, туберкулезные, были выделены и занесены в особый список. Через несколько дней в больнице была назначена особая комиссия, которая проверила еще раз намеченных к обмену больных. Я, как больной туберкулезом, прошел и через старшего врача, и через комиссию, но, к величайшему удивлению всех, в том числе и медицинского персонала, был вычеркнут из списка отправляемых. При пересмотре и утверждении списка отправляемых, видно, комендант руководствовался и некоторыми «политическими соображениями».

Мне не оставалось ничего другого, как протестовать. На другой день я написал полное протеста заявление полномочному представителю Советской России в Берлине товарищу Иоффе; это заявление передал генералу лагеря с просьбой передать по принадлежности. Заявление, понятно, не попало в руки тов. Иоффе. По личному распоряжению генерала, я был переосвидетельствован особой врачебной комиссией и включен безоговорочно в список отправляемых.

К отправке нас было намечено несколько сот человек. Наш от’езд в Россию был настоящим событием в лагере.

Перед отправлением на вокзал в лагере нас выстроили, обыскали, отобрали все писанное, фотографии и т. п.

Было раннее весеннее утро, когда мы, обвешенные со всех сторон котомками и узелками, медленно продвигались по сонным улицам города на вокзал. Позади нас оставалось 3½ года ужасного плена, — впереди нас ожидала новая свободная большевистская Россия. Каждый из нас жил мыслью о будущем, и никто не думал о прошлом, о своей болезни.

Когда тронулся поезд и через открытые окна хлынули струи свежего майского утра, из груди вырвался вздох облегчения; теперь мы верили, что, действительно, едем в Россию.

Мимо нас летели деревни с красными крышами, зеленеющие леса, холмы, и казалось, что вот-вот мы уже будем в России, между тем, под’езжали только к Ганноверу.

В Ганновере к нам присоединили еще несколько сот больных и инвалидов и целым эшелоном отправили через Берлин и Кенигсберг в Двинск.

На всех станциях, где только останавливался наш эшелон, группами попадались русские военнопленные, работающие на станциях и поблизости. Они со слезами провожали нас, — ведь, нас везли в Россию…

Кое-где недалеко от линий железной дороги были видны окруженные проволочной стеной бараки, — это были нам всем хорошо знакомые лагери военнопленных.

Когда мы проезжали оккупированные места, казалось, что поезд мчится по какой-то мертвой долине. Разрушенные станции, сожженные деревни с торчащими трубами, — все это на каждом шагу напоминало недавнее прошлое. На станциях, где останавливался наш эшелон, видны были исключительно одни немецкие солдаты.

Пошли знакомые места. Равнину сменили холмы, покрытые небольшими березовыми рощами. Мы уже были в Литве. Рано утром приехали в Двинск. На вокзале, кроме немецкой стражи, никого не было. Кругом безмолвие. Как гиганты, высоко в высь стремились трубы, и, вместо клубов дыма, вокруг них вились стаи галок. Было мрачно, и душу давила безмолвная тишина.

В Двинске нам пришлось пробыть двое суток. Ждали партию немецких военнопленных, которые должны были прибыть из России в обмен на нас.

Нас заперли в какие-то старые казармы и не выпускали ни на шаг. Из жителей города нам не удалось увидеть никого, кроме кучки ребятишек, которые как-то пробрались под наши окна и заунывно просили от нас хлеба.

Тяжелы были эти дни. В этой кошмарной обстановке так и не верилось, что мы, действительно, попадем в Россию. На вторые сутки откуда-то поползли слухи, что обмен военнопленных прекращен, и нас завтра отправляют обратно. Несмотря на абсурдность подобных слухов, многие им верили. Поднялся плач, истерики…

Вечером прибыл эшелон с немецкими военнопленными. Прибывшие все были здоровые и выглядели хорошо.

Как полагалось, по распоряжению немецкого командования, прибывших немецких военнопленных сейчас же загнали в барак рядом с нашей казармой, окруженный проволочным заграждением, и мы с ними разговаривали издали, и то только тогда, когда этого не видел караульный солдат.

Среди прибывших немецких военнопленных была самая разношерстная публика: часть пленных проклинала большевиков и Советскую власть вообще, часть же из них о новых порядках и правителях отзывалась хорошо.

Поздно вечером нас погнали к вагонам. Здесь мы впервые встретились с представителями Советской власти, — это был комендант эшелона, который принял нас по счету, расписался и извинился перед нами, что больным он может предоставить только теплушки.

Но разве для нас это имело какое-либо значение! Хотелось сесть в вагоны и быть уверенными, что вот теперь-то, наконец, едем в Россию.

Эшелон почему-то долго не отходил. Мы все повылезли из теплушек и стали собираться в кучу. Немецкие часовые, приставленные к каждому вагону и сопровождающие нас до демаркационной линии, на этот раз уже нисколько не мешали и были чем-то в роде почетного караула.

Вокруг одного из вагонов шел горячий спор. С вагона выступала сестра милосердия эшелона и доказывала нам, пленным, какие изверги большевики, и какое ничтожество Советская власть, заключившая в Брест-Литовске такой позорный мир. Против нее выступил один из пленных. Бедненькая сестрица думала нас встретить политически малограмотными, не подозревая, что мы в плену в смысле дискуссий на политические темы прошли большую школу, чем она в России, считавшая своим долгом нас «информировать».

Поздно ночью, когда уже мы были каждый в своем вагоне, поезд тронулся.

Было прохладно. Сквозь щели вагонов-теплушек видны были звезды.

Встреча

Минула ночь. Настало утро. Мы все продолжали ехать по оккупированным немцами местностям. Как в прифронтовой полосе, наш эшелон повсюду встречали по-военному, т.-е. на станциях были видны одни только военные — немецкие солдаты. Безмолвные и сонные, они провожали нас радостно сияющих. Так прошел день.

Солнце склонилось к закату, когда мы под’ехали к демаркационной линии. Позади остался Псков. Недалеко уже было до революционного Питера, пред которым мы преклонялись во сне и наяву в плену.

Замедленным ходом вез нас машинист по демаркационной полосе. Душу охватывало радостное чувство. Вот-вот эшелон остановится, и мы будем уже в подлинной Советской России.

Дорога вела по ровной местности. Кругом простирались поля, поросшие местами мелким кустарником.

Паровоз дал свисток, и поезд с грохотом остановился.

Мы были на маленькой станции, состоящей всего-навсего из нескольких домов.

Из главного станционного здания высыпали нам навстречу вооруженные красноармейцы. Осмотрев вагоны и убедившись, что, кроме нас, пленных, других лиц никого нет, пригласили нас по нескольку человек из каждого вагона пойти за обедом и газетами.

Принесли обед и целую охапку газет для каждого вагона. С жаром принялись за чтение. Это были первые большевистские газеты в Советской России.

Солнце село. Стало темнеть. Эшелон тронулся теперь к Петрограду.

Ночь была прохладная. Только-что распускались листья. Во время остановок на маленьких станциях слышно было пение соловья.

Снова настало утро. День мы всецело были под впечатлением большевистской России весны 1918 года. На станциях нас окружали красноармейцы, обыватели, расспрашивали, откуда едем, как обстоят дела с германской революцией и т. д. Жаловались на нужду, но когда мы стали повествовать про германскую брюкву и гнилую рыбу, хлеб с опилками, — вытаращивали глаза и молча отходили. Бывали случаи, когда к нам подбирались лица с целями контрреволюционной агитации, но, получив от нас должный отпор, уходили, как ошпаренные. В эти дни каждый из военнопленных нашего эшелона был большевистским агитатором…

На второй день, рано утром, приехали в Петроград. Наш эшелон загнали в тупик и заявили, что приемный пункт Красного Креста нас сможет принять только к 11—12-ти часам.

Не знаю, когда еще так медленно тянулось время. С величайшим нетерпением ждали, когда нас придвинут к приемному пункту.

Наконец, к эшелону прицепили паровоз, и мы двинулись к приемному пункту. Эшелон еле-еле двигался, когда стали под’езжать к перрону. На перроне военный оркестр играл «Интернационал»…

Такой встречи мы и не ждали. И когда нас после бани повели в столовую, где на столе для каждого был поставлен маленький кусочек черного хлеба с кружкой чаю, мы все, как один, плакали от радости, как дети.

Встречали, ведь, нас чем могли.

Много времени минуло уже с тех пор, но в ушах все еще звучат приветственные слова представителя Петроградского Совета, тов. Носова: «Не пеняйте на нашу бедность, но гордитесь своей страной — бедной и нищей, но отныне свободной страной Советов. Умрем за Советы! Да здравствует власть Советов!»

Загрузка...