Перевод с французского Н. Ковальского.
Автор романа «Под сенью благодати», бельгийский романист Даниель Жиллес, известен советским читателям по двум ранее переведенным на русский язык романам — «Плата за присутствие» и «Купон 44». В этих трех книгах Жиллес, верный одной и той же теме, изображает жизнь современных буржуазных кругов, раскрывая весьма непривлекательные стороны их морали и культуры. Однако, пожалуй, ни в одной из книг Жиллеса морально-психологический конфликт не достигает такой напряженности и не связан в такой мере с острыми проблемами современной жизни на Западе, как в романе «Под сенью благодати». Это и есть, на наш взгляд, главное достоинство книги.
Место действия романа — коллеж «Сен-Мор», где формируются новые поколения богатых буржуа; здесь они оснащаются необходимым для будущей деятельности умственным и нравственным багажом. Монахи воспитывают из своих питомцев верных католиков; церковное учение — главный предмет, изучаемый в коллеже, а строгое соблюдение католических обрядов возводится в обязательную норму поведения.
Правда, коллеж «Сен-Мор» расположен во французской Фландрии, на границе с Бельгией, однако совершенно очевидно, что автор имел в виду прежде всего бельгийскую католическую школу.
Значение католицизма для формирования я становления человеческой личности — тема, одинаково важная как для французской, так и для бельгийской действительности, где идет непрекращающаяся борьба между светскими и церковными принципами школьного воспитания. Крупная реакционная буржуазия этих стран борется за господство католиков в начальных и средних учебных заведениях, как за одно из самых надежных средств распространения в утверждения буржуазной идеологии в массах.
В мае 1959 года в Бельгии был принят закон, предусматривающий субсидирование государством католических учебных заведений и закрепляющий за ними «свободу программы» и «свободу педагогических методов». Католические священники и монахи в школах, прививая детям устои буржуазной этики, именем бога освящают и оправдывают лицемерие, порочность, преступность. Они стремятся воспитать в народе душевную робость и смирение, а выходцев из буржуазной среды сделать людьми, которые, по выражению Золя, не сознают своих преступлений. Ортодоксальная католическая пропаганда с почти циничной откровенностью отстаивает чудовищную классовую мораль, осужденную не только людьми, не принадлежащими к классу буржуа. Но и многими его прогрессивными представителями.
Не удивительно, что влияние католицизма на молодое поколение является одной из существенных проблем современной литературы. Произведения значительные и правдивые — даже если они написаны убежденными католиками — раскрывают опустошенность и ханжество официальной церкви, ее тлетворное, а иногда и губительное влияние на людей.
В романе Даниеля Жиллеса нет ни предвзятости, ни апологетики. Одна из его особенностей состоит в чрезвычайно реальном буднично-прозаическом раскрытии главной темы.
Дети совсем маленькими попадают под влияние монахов, стремящихся завладеть умом и сердцем своих воспитанников. Монахи используют равные способы воздействия на детей: простодушие коварство, ласку и насилие, доверительную дружбу и грубое вмешательство в чужую жизнь. Но лишь очень немногие из детей проникаются искренним религиозным чувством. В большинстве своем воспитанники, равнодушные к идее бога, не задумываясь ни над какими религиозными проблемами, с формальной аккуратностью выполняют требования учителей. Коллеж учат лицемерию и ханжеству, как руководящим принципам поведения в той среде, к которой принадлежат молодые обитатели «Сен-Мора». В свободные часы старшеклассники «грешат» — иногда безобидно и весело, а иногда безобразно — и затем покорно исповедуются духовнику. Порнографические открытки соседствуют с молитвенниками, грязные помыслы прикрываются видимостью благочестия. Словом, со времен Жюльена Сореля осталось неизменной атмосфера лжи и фальши, а люди, их поступки, мысли, чувства — все стало еще мельче, гаже, пошлее. Никто из этих юнцов, воспитанников «Сен-Мора», не знает религиозных сомнений просто потому, что ни у кого нет серьезного отношения ни к чему на свете, в том числе к религии.
Бруно Эбрар — герой романа «Под сенью благодати» — исключение среди своих товарищей. «Исключительного» в нем, в сущности очень мало, но его, казалось бы, естественная для семнадцатилетней юноши душевная чистота и горячность ярко выделяются на фоне всеобщего лицемерия, вялости и безразличия.
Он предстает перед нами в те ответственные дни, когда совсем молодой человек впервые сталкивается со «взрослыми» ощущениями и переживаниями. Кончается бесформенность, неопределенность ранней юности: наступает время первых самостоятельных решений, первых неуверенных попыток выбора своего пути. Все сильные и яркие впечатления детства, все добрые и злые силы, воздействующие на детский характер, делают теперь свое дело, проявляясь в нравственных убеждениях, в отношении к людям, потребностях и вкусах новой, складывающейся человеческой личности.
История Бруно Эбрара как личности начинается с того момента, когда он теряет свою, казалось бы, прочную, не подточенную сомнениями, искреннюю веру в бога. Событие, столь важное для духовной жизни юноши, изображено, однако, не как мучительный процесс, как кризис, а как мгновенное и радостное освобождение.
Крушение веры незаметно для самого Бруно постепенно подготовлялось впечатлениями, полученными в семье и коллеже. Мать его считала себя человеком глубоко религиозным, на деле же была лицемерной светской ханжой и жила в полном противоречии с религиозно-этическими нормами; отец — преуспевающий делец — ограничивался пустыми фразами о необходимости и пользе веры в бога. Монахи также не могли внушить Бруно уважения к тому, во что они верили, ибо не были сами достойны ни уважения, ни доверия.
Все же два человека среди учителей в коллеже притягивают мальчика к себе. Эта два человека — во всем противоположные и по существу враждебные друг другу люди — как бы воплощают две возможности развития, две формы жизненного поведения, между которыми Бруно должен выбирать. Монах Грасьен добр и беспощаден, снисходителен и жесток, терпим и узок в своих взглядах. Но главное, что невольно привлекает Бруно и чем монах действительно возвышается над окружающими, — это тождество между делом и чувством, верой и жизнью. Грасьен любит Бруно и борется за него, стремясь разжечь в нем гаснущее пламя веры, удержать юношу от «грешных», недопустимых, с религиозной точки зрения, поступков.
Грасьен борется за Бруно против серьезного, хотя и нравственно недостойного противника. «Циклоп» — так воспитанники прозвали одноглазого учителя литературы, одного из немногих светских учителей в коллеже — является полной противоположностью Грасьену и свободен до распущенности. Этот неудачливый авантюрист, «подобранный» монахами чуть ли не из милости, ни во что не верит и проповедует аморализм в духе Ницше и Жида, низведенный до уровня самой примитивной жизненной практики. Грасьен хотел бы спасти Бруно от соблазнов чувственного мира, с его опасной дьявольской игрой страстей, — Циклоп, напротив, стремится вовлечь юношу в этот мир. Самому Циклопу, с его принципиальной беспринципностью, отсутствием духовных интересов, знакомы лишь дешевые, банально-привлекательные стороны этого мира. Но его «все дозволено» представляется Бруно заманчивым утверждением человеческого права на свободу.
Бруно мечется между Грасьеном и Циклопом, вынужденный выбирать между этими двумя одинаково чуждыми и вместе с тем близкими ему людьми, — как вдруг неожиданное событие помогает ему стать самим собой. Это событие — первая встреча юноши с чувством любви.
Бруно влюбляется в Сильвию — совсем молодую, несчастливую в замужестве женщину. В истории их отношений в полную меру проявляется «старомодность» Бруно — иными словами, серьезность его душевных переживаний. Оказывается, двое естественных, не опустошенных и не безразличных ко всему людей выглядят безнадежно устарелыми в современной буржуазной среде.
Любовь помогает Бруно подняться и над принципами Грасьена, и над соблазнами Циклопа.
Грасьен отрицает право Бруно на «грешную» связь с замужней женщиной; Циклоп сочувственно относится к этой связи до тех пор, пока она представляется ему чем-то вроде его собственных грязноватых похождений; впоследствии же он, как и Грасьен, восстает против этой любви, разгадав в ней нечто пугающе-серьезное.
Испытание любви раскрывает таящиеся в Бруно высокие нравственные возможности: он и Сильвия одиноки не только потому, что вокруг них враждебные им люди, но и потому, что их глубоко бескорыстное чувство враждебно господствующей общественной морали.
Жиллес рисует нам любовь этих двух молодых людей как явление исключительное и рядом изображает «норму», типичную для той среды, где происходит действие романа, — пару, чьи отношения основаны на расчете, низкой чувственности, холодном обмане. Это сестра Бруно — Габи и ее жених Жан-Луи.
Жиллес показал высокую нравственность молодого героя, прекрасный внутренний мир юноши, еще не сломленного буржуазной средой. Многое в Бруно — черты возраста. Но первое же серьезное столкновение такого юноши с реальностью не может не быть трагическим. Ради любви к Сильвии, ради того, чтобы остаться в коллеже и быть поблизости от любимой, Бруно согласен пойти на внешние уступки монахам. Однако аббат Грасьен хочет большего: он хочет уничтожить «грешное» счастье своего воспитанника, тем самым надеясь вернуть его в лоно церкви. Грасьен убеждает Сильвию порвать с Бруно. Вмешательство монаха в жизнь своего воспитанника кончается крушением счастья молодых людей.
Мы не знаем, как сложится дальнейшая судьба героя Жиллеса, останется ли он одиноким в своей среде или станет таким же, как все, вынесет ли его юношеская чистота испытания «взрослости». Жиллес показал нам своего героя в благодатную пору его жизни, но это не религиозная «благодать», даруемая в награду верующим, а земное, естественно-человеческое и чистое счастье, безжалостно отнятое у него.
Книга Жиллеса с художественной точки зрения — с точки зрения непосредственно изобразительной — не лишена недостатков. Автор не всегда с достаточной глубиной характеризует социальные ситуации, не все герои его обладают той внутренней многосторонностью и сложностью, которые необходимы для жизненной достоверности литературного персонажа. Однако автор постарался изобразить общественно-значительный конфликт по возможности объективно. В этом и состоит главная заслуга смелой книги Жиллеса, которую, мы не сомневаемся, с интересом прочтут советские читатели.
И. Шкунаева
Ты знаешь. Биче, о ком я думал, когда писал эту книгу.
Все то, что обоих коснуться нас может,
Соединяет нас: это смычок,
А мы две струны, чье звучание схоже
И голос един. Так скажите нам, что же
В нас нежность такую зажгло?
Бруно открыл оконце; из темной ночи в лицо ему ударил ветер и надул, словно парус, занавеску, скрывавшую вход в каморку. Бруно терпеть не мог подниматься в пять часов утра, а именно в этот час, даже зимой, поднимали воспитанников коллежа «Сен-Мор», чтобы, как говорится, закалить их дух. Еще долго после побудки юноша находился в состоянии оцепенения, мерз и чувствовал себя прескверно. От холода его била дрожь, но побороть сон все равно не удавалось. Он смутно помнил, что накануне вечером решил: «Завтра я должен это сделать, непременно», но теперь заколебался и начал подумывать, не отложить ли осуществление своего намерения на более поздний срок. До него донесся звон колокольчика надзирателя и топот учеников по коридору дортуара. Он заторопился, последний раз провел влажной щеткой по волосам и стал в колонну, которая выстраивалась перед дверьми. Колонна пришла в движение и направилась по холодным, сумрачным коридорам, освещенным редкими рожками, в часовню, находившуюся наверху. Сложив руки на груди, Бруно шел вместе со всеми; он чувствовал, как капельки воды, скатываясь с волос, падают ему за воротник. У входа в часовню Жорж де Тианж коснулся его рукой, которую он перед этим на мгновение опустил в кропильницу, — во всех остальных группах ученики здоровались таким же небрежным дружеским жестом. Машинально перекрестившись, Бруно снова со всей отчетливостью вспомнил о своей клятве: была первая пятница нового месяца, воспитанники в этот день обязаны причащаться, но он решил не принимать участия в обряде. Поравнявшись с алтарем, он на секунду преклонил колено, затем прошел на свое место в глубине часовни. Воспитанники младших классов уже заняли первые ряды и, когда мимо проходили старшие товарищи, среди которых был он, обращали к ним заспанные бледные рожицы. Со всех сторон слышался громкий хриплый кашель, заглушавший шарканье ног и шум передвигаемых стульев. Было так холодно, что вокруг лиц колебались легкие облачка пара.
Бруно опустился на колени на низенькую скамейку и закрыл глаза. Его уже начала охватывать дрема — он всегда слушал утреннюю мессу словно сквозь сон, — когда раздались слова молитвы. Пансионеры читали ее хором, невнятно бормоча слова, лишь звонкий голос какого-нибудь мальчишки время от времени нарушал этот монотонный гул. Преподобные отцы «Сен-Мора» были большими поклонниками «живой литургии» и всячески старались привить своим ученикам любовь к ней: проводили мессы в форме диалога, каждое утро в классе отводили время для комментирования текстов Евангелия, непременно пользовались во время службы толстым молитвенником, который был славой и достопримечательностью аббатства. Бруно снова открыл глаза и стал слушать эту коллективную молитву, не присоединяясь, однако, к ней. Ему казалось, что он впервые слышит эти слова, полные самоунижения, смирения, раскаяния, и он не желал их произносить. Нет, хватит с него этого страха перед богом-судией, этих отчаянных призывов к мадонне и к архангелам. И он инстинктивно выпрямился — один среди согбенных в молитве фигур.
Перед ним простиралась часовня. Электрические лампочки, висевшие между светлыми деревянными столбами, поддерживавшими купол из полированной сосны, отбрасывали длинные, перекрещивающиеся тени. По ту сторону алтаря — большого гладкого стола из красного дерева, поставленного перед молящимися, как того требовали правила «новой литургии», исповедуемой монастырем, — отец настоятель отправлял службу. Он стоял склонившись и, казалось, был всецело поглощен молитвой, а на самом деле, бия себя в грудь, зорко наблюдал своими большими голубыми глазами за аудиторией, за учениками. Они послушно повторяли за ним: mea culpa, mea maxima culpa[1]. «Почему нужно всегда говорить о прегрешениях и раскаяниях? — спрашивал себя Бруно. — Я, например, не знаю за собой никакой вины». Теперь Бруно окончательно проснулся и внимательно следил за происходящим вокруг, чувствуя, как им овладевает странное волнение. Слишком долго прожил он, бездумно подчиняясь установленным порядкам и кривя душой, и сейчас в нем зародилось неодолимое желание действовать, порвать сковывавшие его узы — к этому побуждал его внутренний протест, на это толкала его даже гордость. Сердце его учащенно билось, он чувствовал, что больше не может медлить.
Уже на прошлой неделе, во время пострижения одного из своих товарищей, Ива Фромона, окончившего коллеж год тому назад, он ощутил волнение вроде того, которое испытывал сейчас. Тогда-то он вдруг и почувствовал себя здесь пришельцем, чужаком, человеком, которого все это никак не касается.
Новый послушник окончил их коллеж, а потому учеников старшего класса пригласили присутствовать при обряде. Вместе с несколькими монахами и родственниками молодого человека она слышали, как Фромон отрекся от мирской жизни, от «дьявола и его соблазнов». Если все это предпринималось для того, чтобы потрясти их, то цель была достигнута: мало-помалу лица воспитанников становились вес серьезнее и мрачнее. А когда отец аббат, несколько раз щелкнув ножницами, отрезал волосы Фромона и светлые пряди упали на пол, Бруно заметил, как его товарищи стиснули зубы. Шарль Дюро, который тоже намеревался пойти в монахи — об этом знали все в классе, — покраснел как рак; он то и дело приподнимал очки и вытирал глаза. Неприятное чувство, появившееся у Бруно в начале церемонии, все нарастало, однако, когда напряжение вокруг него достигло своего апогея, что-то вдруг оборвалось у него внутри и на душе стало совсем легко. Он сбросил с себя путы таинственного и фантастического мира, который окружал его с детства, и теперь понял, что все это лишь комедия.
Он смотрел совсем другими глазами на своих товарищей, на монахов, на Фромона, отвечавшего еле слышно на вопросы настоятеля. Удивительное чувство — чувство огромной, необъяснимой радости, которое он нередко испытывал ребенком и которое, казалось, навсегда покинуло его, вдруг овладело всем его существом. Посмотрев вокруг, он увидел лишь грустные лица — грустные и смирившиеся, — и это еще больше подхлестнуло его. Отец аббат неуклюже вручил новому послушнику монашеское одеяние из черного сукна; Фромон закрыл глаза, лицо его стало мертвенно бледным. Бруно кипел от возмущения: ему хотелось крикнуть Фромону, чтобы тот набрался храбрости и сбросил с себя путы, которыми связали его, заставляя думать только о потустороннем мире. «Смерть, — думал он, — вот что, по их мнению, важнее всего, ею они все объясняют, ради нее отрицают жизнь».
Рядом шмыгал носом Шарль, красный как кумач, — доблестный Шарль, который каждому встречному говорил своем призвании и уже целый год ходил в ореоле принятого им решения. Он говорил жеманясь: «Да, конечно, трудно будет не курить». Но до чего же он гордился своим будущим я как был уверен, что избирает правильный путь! Бруно посмотрел и на других: все, казалось, были глубоко взволнованы. «Неужели ни один из них не испытывает того же, что и я? — спрашивал он себя. — Неужели они никогда не задаются никакими вопросами?» Что до него, вот уже несколько месяцев, как он стал чувствовать, что вера постепенно покидает его, что она уже почти исчезла. Таким образом, это не было неожиданным разрывом и отказом от религии, в атмосфере которой он с детства жил. Раньше церковные догмы не вызывали у него сомнения, а приступы возмущения тем, как его учителя и родные проводили в жизнь принципы христианства, быстро проходили. Он долгое время и не пытался разобраться в причинах своего возрастающего охлаждения к религии, но теперь, глядя на своего бывшего товарища по коллежу, стоявшего на коленях перед аббатом, он вдруг понял, что лопнули последние узы, связывавшие его с церковью.
Неожиданно Бруно почувствовал на себе чей-то взгляд из-под низко надвинутого капюшона отец Грасьен пристально смотрел на него. Бруно любил его больше всех в коллеже. Если ежедневное общение с другими преподавателями лишило его всякого уважения к ним, то отца Грасьена он не только не перестал уважать, а начал еще больше ценить. Это был человек не мелочный, не узколобый, страдавший, как многие педагоги, склерозом мозга, — ему нравилась новизна, он любил прекрасное и, по мнению Бруно (другие, в том числе Шарль, этого взгляда не разделяли и считали Грасьена существом замкнутым), был совсем неплохим малым. Отец Грасьен умел очень живо излагать предмет, и только после его появления в коллеже Бруно перестал лодырничать и начал интересоваться уроками, дело дошло до того, что несколько месяцев тому назад Бруно, у которого не было друзей, чувствуя, что ему необходимо излить кому-то душу, поделился с ним (правда, в весьма неопределенных выражениях) своими сомнениями, и теперь их связывала как бы общая тайна. Увидев, что монах перекрестился, Бруно впервые почувствовал к нему не только уважение, но и жалость.
После церемонии Бруно вновь увидел отца Грасьена в столовой коллежа. Монах был грустный, задумчивый. У него только что вышла небольшая стычка с преподавателем истории и литературы Грюнделем, который заметил в шутку, что-де он, Грасьен, толкает учеников на постриг.
— Вы долгие месяцы держите их взаперти, — сказал Грюндель, — вдали от мира и его соблазнов, пичкаете их мистикой и, доведя их веру до экзальтации, — хоп! — неожиданно «открываете» им их призвание. Все-таки признайтесь, что призвание…
— А что вы видите плохого в призвании! — воскликнул отец Грасьен. — По-вашему, оно не существует? Вы допускаете, что у человека может быть склонность к поэзии или живописи? Так почему же не может быть призвания служить богу? Ну а на ваше обвинение в том, что я побуждаю учеников к постригу, я отвечу вам просто: ведь мы приобщаем их к нашей жизни, не скрывая от них узости наших интересов, наших мелких ссор, скуки нашего существования. Какой же это обман? И если у кое-кого из учеников «Сен-Мора» все же появляется призвание служить богу, то это, поверьте, не наша вина. Спросите Бруно, который здесь уже пять лет, заставляют ли их идти в монахи и делают ли из них силой кюре.
Он стоял, склонив голову к левому плечу, и, произнося эту тираду, посмотрел на юношу снизу вверх своими большими, навыкате глазами, — Бруно показалось, что он говорил все это специально для него и только для него. Правда, во время их дружеских бесед отец Грасьен никогда не касался этой проблемы, но не объяснялось ли это в основном тем, что Бруно отказывался говорить о своем будущем?
— Да, это так, — сказал Бруно. — Никто не стремится оказывать на нас слишком уж сильного давления. Есть, конечно, отец Жермон, но его прозелитизм настолько комичен…
— К тому же с Бруно такая политика была бы бесполезной и даже опасной, — заметил Грюндель. — Этот мальчик — еретик, и притом хорошей закваски, не так ли? Он все равно выскользнет из ваших рук, преподобный отец.
Грюндель тоже со времени своего появления в коллеже — а произошло это четыре месяца тому назад — обратил внимание на Бруно. Он давал ему книги, держался с ним как с равным, часто приглашал к себе поболтать и тогда пускался в откровения, несказанно смущавшие юношу своим цинизмом. Он обладал живым, склонным к парадоксам умом и неизменно высмеивал все, что преподавали в коллеже. Вообще Грюндель был личностью весьма прелюбопытной: иссиня-черные волосы его вечно висели жирными прядями; один глаз, затянутый голубоватым бельмом, ничего не видел, зато другой, зеленовато-золотистый, отличался необычайной живостью и так и горел — то ласковый, то требовательный, то сверлящий, то чарующий. Неряшливо одетый, словно непризнанный художник, в фисташковой куртке и клетчатой рубашке, уродливый, но по-своему привлекательный, как привлекательны персонажи Гойи этот человек, с подбородком в форме кропильницы и волосатыми руками, был яркой фигурой в коллеже. Он приводил в ужас некоторых преподавателей своим отрицанием догм, опирающимся на обширные познания, поражал учеников своим презрением к истории и литературе — предметам, которые он преподавал, — словом, был в этом замкнутом и затхлом мирке посланцем внешнего мира, а может быть, даже и самого дьявола. Лишь отец Грасьен решался открыто вступать с ним в единоборство. Некоторые ученики, окрестившие Грюнделя Циклопом, считали его слишком требовательным и вели против него тайную и жестокую войну, которую Бруно не одобрял. Его привлекал к себе, чуть ли не восхищал этот учитель, более настойчивый и прямой, чем отец Грасьен, он нравился Бруно необычайной ясностью и отточенностью своего ума, забавлял юношу своей непринужденной манерой держаться. Грюндель частенько говорил ему: «Это мы, преподаватели, обязаны помочь вам понять себя, помочь вам обнаружить свое призвание в жизни».
В течение восьми дней после пострижения Фромона Бруно пытался жить, словно ничего не случилось, но ему больше и больше становилось не по себе. Так уж устроена была жизнь в коллеже, где религия наложила свой отпечаток буквально на все, и он поминутно сталкивался с проблемой, от решения которой пытался уйти. Напрасно говорил он себе, что крестное знамение, коленопреклонение и молитва ровно ничего не значат, раз он не верит, — как это ни парадоксально, они значили теперь для него больше, неизмеримо больше, чем прежде. Католицизм перестал быть для него чем-то обычным, собственно, почти не отличающимся от уроков и занятий, — теперь он обнаружил его роль, его место в мире и не решался порвать с ним. Отец Грасьен сказал ему однажды: «Берегись, ты любишь выделяться и бунтуешь ради бунта. Но ничего не может быть глупее отрицания всех и всяческих догм». Однако сейчас эта истина не оправдывалась. Ведь он страдал все эти дни, чувствуя себя таким непохожим на своих товарищей, таким все более и более одиноким!
Тем не менее близилась минута, когда он навсегда отделится от них, и произойти это должно сегодня. Вот прозвенел колокольчик, и все головы склонились. Бруно видел, как священник поднял чашу со святыми дарами, — он отвел глаза, невольно взволнованный и смущенный тем, что вынужден присутствовать при исполнении обрядов, которые перестали быть для него таинством. Взгляд его упал на молитвенник, который он держал в руках и с которым не разлучался все долгие годы пребывания в коллеже «Сен-Мор». Он знал наизусть истрепанные, потемневшие по краям страницы с молитвами. И все же, несмотря на это, несмотря на старания учителей приобщить его к «живой литургии», вера, как он теперь понял, никогда не играла преобладающей роли ни в его жизни, ни в его думах. И сейчас ему не приходилось делать никаких усилий, чтобы освободиться от ее оков. Евангелие стало всего лишь учебником, одной из древних книг, вроде Цицерона или Вергилия. С тех пор как он обнаружил, что бога нет, перестало существовать и все прочее — священные тексты, содержащиеся в них примеры, толкование, какое им давали преподаватели. Ему трудно было перерубить канаты, но он выходил из испытания здоровым и обновленным.
Уже мальчики-хористы расстелили скатерть на столе для причастия; сложив на груди руки и потупив глаза, малыши шестиклассники выходили из передних рядов направлялись к столу. Часовня, где только что царила гробовая тишина, наполнилась стуком их грубых башмаков. Держа дароносицу в руках, настоятель начал раздавать причастие. Человек от природы порывистый, он, однако, отправлял службу не торопясь, и все движения его отличались такой чуть ли не театральной плавностью, что большой золотой крест, вышитый на его зеленой ризе, почти не колыхался.
Один за другим ученики покидали свои места, и вскоре настала очередь того ряда, где был Бруно. Он отодвинулся, пропуская товарищей; Жорж, проходя мимо, бросил на него удавленный взгляд. Долго стоял так Бруно, совсем один среди пустых скамеек, стоял выпрямившись, вцепившись обеими руками в спинку, глядя прямо перед собой. Ученики третьего класса, возвращавшиеся на свои места, с любопытством смотрели на него, но он сделал вид, что замечает их взглядов. Возможно, оттого, что он впервые отказался причаститься, он вдруг увидел сейчас этот обряд в совершенно новом свете. Он удивлялся, глядя на этих мальчиков, обычно таких шумных, с таким скептическим складом ума, которые сейчас с серьезными лицами группами подходили к амвону, неторопливо опускались на колени и, принимая причастие, послушно высовывали язык. Из всех них один только Шарль проявлял интерес к вопросам религии или хотя бы был просто набожным, и однако, никто не взбунтовался, не улыбнулся даже. Почему они так пассивно приемлют религиозную дисциплину, которой подчинена вся жизнь коллежа? Что это — безразличие, покорность судьбе или лицемерие? Или они уже так сильно подпали под влияние церкви, что не могут допустить и мысли о возможности от него избавиться?
Бруно заметил, что настоятель, продолжая раздавать причастие, то и дело поглядывает в его сторону. Что ответить ему, если монах захочет — а он определенно захочет узнать, почему Бруно не подошел к святым скрижалям? Он готов был сказать правду, но разве настоятель поверит, что нет ни слов, ни причин, которые могли бы объяснить его неверие, что дело, собственно, не в сомнениях, — просто он знает, что не может больше считать себя католиком. Если он сам не очень хорошо понимал, что с ним произошло, то как же он сумеет растолковать это настоятелю? Сказать ему о внутренней потребности, о духовной честности? Настоятель закричит, что это богохульство…
А настоятель тем временем в сопровождении двух служек взошел на амвон. Шарль и остальные одноклассники возвращались на свои места. Бруно смотрел на приближавшихся к нему мальчиков, пристально вглядывался в их застывшие лица и спрашивал себя, что значило для них это таинство, которое они только что совершили. Вид у них был безразличный, угрюмый и сонный. Закрыв молитвенники, которые они оставили раскрытыми на скамейках, юноши погрузились в молитву. Бруно тоже опустился на колени и спрятал лицо в ладонях.
Мертвая тишина воцарилась в часовне. Бруно вспоминал о тех уже отошедших в прошлое временах, когда такие минуты обращения к богу имели для него необыкновенно большое значение. С каким рвением в двенадцать лет взывал он к богу, как хотелось все ему сказать, всем поделиться! В детстве он был очень набожным, и ему казалось, что Христос присутствует во всех его обыденных делах, при самых незначительных его поступках; нередко он мечтал о том, чтобы умереть и поскорее предстать перед богом. Евхаристия открывала перед ним всю глубину таинства; не довольствуясь церковными обрядами, он создал множество своих собственных, очень сложных, за соблюдением которых строго следил: ему казалось тогда, что если погрузиться в молитву и как следует сосредоточиться, то можно услышать голос самого бога. Однако с течением времени эти минуты постепенно утратили свое очарование; в конце концов оно и вовсе исчезло, как и многие другие иллюзии, свойственные детству. Уже несколько месяцев Бруно после причастия закрывал глаза и дремал, уткнувшись лицом в ладони.
Но в это утро какое-то новое, яркое чувство не давало ему впасть в дрему. Нет, это не было восторженное состояние прежних лет, но удовлетворение, гордость от сознания, что он осмелился стать самим собой. Его поступок не только положил конец двусмысленному положению, в котором он находился, — отныне Бруно становился хозяином своих поступков и своей судьбы. Он твердо решил отбросить все, с чем не может согласиться. Правда, он одинок, но зато каким он чувствовал себя свободным, ничем не связанным, готовым дерзать, каким прекрасным и желанным был мир, который католицизм скрывал от него до сих пор!
Первым, кто заговорил о поступке Бруно во время общего причастия, был Кристиан Блондель. Этот высокий, но еще безусый, костлявый парень, злобный, язвительно заносчивый, происходил из более скромной семьи, чем остальные его товарищи, однако был признанным вожаком класса. Он возненавидел Бруно за то, что тот в прошлом году сделал вид, будто не замечает предлагаемой дружбы, да и вообще принадлежит к тем немногим, кто не признавал его авторитета. Вот и сейчас, когда Кристиан решил устроить «кошачий концерт» на уроке иностранной литературы и до начала занятий распределял роли. Бруно отказался принимать в этом участие. Кристиан немедленно перешел в наступление.
— Всем известно, что ты любимчик Циклопа! — заявил он.
— Просто я не понимаю, — сказал Бруно, — зачем нужно отравлять жизнь этому бедняге. Ему и так несладко приходится!
— О святая душа! Ты, конечно, об этом и размышлял сегодня утром, когда все пошли причащаться, а ты один остался стоять в своем ряду?
Поощряемый смешками товарищей, Кристиан осмелел. Прежде чем отпустить какую-нибудь колкость, он обычно прищуривал свои желтовато-серые глаза, словно кошка, притаившаяся в засаде и готовящаяся к прыжку.
— Мсье немного мучает совесть. Уже сколько дней у мсье тяжело на душе, но он не осмеливается в этом признаться. Надо думать, старый как мир грешок, свойственный всем смертным? — И, подражая настоятелю, пронзительным голосом произнес: — Дитя мое, не забывайте, что милосердие божье безгранично. Вы совершили прелюбодеяние с какой-нибудь девкой?
Вокруг захохотали еще громче. Куртэн, обычно служивший козлом отпущения для Кристиана, решил снискать милость и тоже перешел в наступление. Это был застенчивый тщедушный юноша, трусливый, ничем не примечательный, зато обладавший даром все замечать.
— Эта заблудшая овца уже несколько недель не ходит к исповеди. Тяжела же, должно быть, его вина. Помолимся за него, о братия!
На уроке иностранной литературы, которую преподавал Циклоп, как обычно, стоял гвалт. Усевшись на спинку парты, Кристиан руководил «концертом»; уверенный, что это сойдет ему с рук, так как Циклоп никогда никого не наказывал, он окончательно обнаглел. Поставив в парту портативный приемник, он забавлялся, извлекая из него пронзительный свист. А Грюндель невозмутимо продолжал говорить о Данте, — мертвый, затянутый бельмом глаз придавал особую одухотворенность его желтоватому лицу. Шум немного утих, лишь когда он начал читать длинные отрывки из «Ада». Теперь его слушателям не надо было ничего записывать, и они либо дремали, либо предавались мечтам. Бруно же слушал: Грюндель читал великолепно, с душой, размеренным голосом, который порой становился глухим от волнения. Неожиданно он останавливался и, закинув голову, декламировал на память по-итальянски целые строфы.
Он читал историю Франчески да Римини, когда раздались дикие, оглушительные звуки фокстрота, перекрывшие его голос. Ученики подняли головы. Вне себя, Бруно обернулся. С лица Кристиана слетела насмешливая улыбка: Грюндель сошел с кафедры и быстро направился к нему. Стремительным движением Кристиан приподнял крышку парты, чтобы выключить приемник, но Циклоп опередил его и завладел аппаратом. Пожав плечами, он вернулся на место.
— Приемник конфискован, — сказал он. — Итак, благодаря господину Блонделю я не буду страдать по вечерам от одиночества и смогу немного развлечься. Я не люблю наказывать, но что же делать, господа, если среди вас есть желторотые птенцы, которые на всю жизнь останутся minus habens[2]. Я вынужден обращаться с ними как с детьми и отбирать у них игрушки.
Впрочем, Циклоп скоро перестал сердиться и заговорил о таинстве любви. Класс притих; всякий раз как он произносил слово «любовь», раздавались смешки. Циклоп не осуждал Данте за то, что тот не женился на Беатриче, но и не понимал, как Данте мог вступить в брак с другой женщиной, от которой он, правда, имел четырех детей, но о которой даже не упомянул в своем произведении. Он обвинял поэта в том. Что тот убоялся любви, идеализировал ее, чтобы легче бежать от нее, отказался любить страха перед разочарованием.
— Не правда ли, очень удобно, — заметил он, — с ней стороны — недоступное божество, с другой — послушная мещаночка, которая рожает детей, готовит спагетти и штопает капюшон?
То улыбаясь, то возмущаясь, то одобрительно кивая головой, Бруно слушал Циклопа с возрастающим вниманием. Любовь, приближение которой юноша предвкушал, которую ждал с нетерпением, представлялась ему самым важным на свете.
Весь долгий вечер после занятий, когда полагается готовить уроки, он думал лишь об этом и, чтобы ничто не мешало мечтать, быстро закончил перевод с латинского. Ему особенно нравились хрупкие блондинки с гладкой прической и огромными глазами, и он без конца рисовал их на полях своих тетрадей. Набросав несколько новых профилей, он подпер подбородок рукой и закрыл глаза. Его скамейка стояла около радиатора, от которого в вечерние часы весьма ощутимо исходило тепло. Он размышлял о словах Грюнделя, видел Франческу и Паоло, склонившихся над книгой Ланселота, сердился на Данте за то, что тот сделал из них грешников, долго любовался «Венерой» Боттичелли, неожиданно возникшей перед мысленным взором, — и постепенно сладостное оцепенение овладело им.
Неслышно шагая на каучуковых подошвах, через комнату то и дело проходил настоятель. В течение дня Бруно несколько раз чувствовал на себе его взгляд и сейчас нимало не удивился, когда монах пригласил его в свой кабинет. Когда они проходили мимо Кристиана, тот обернулся и с насмешливым состраданием посмотрел на Бруно. Настоятель посадил воспитанника напротив себя, по другую сторону стола, заваленного книгами и различными реликвиями, в той или иной мере связанными со святой девой, которую он особо почитал, — Бруно находил это трогательным ребячеством. По стенам висели плохие репродукции фламандских и итальянских мадонн, а на полке книжного шкафа стояло гипсовое «Непорочное зачатие», — одежда у статуи была прорезана глубокими острыми складками сообразно стилю «модерн», который был в большой чести у монахов «Сен-Мора».
Настоятель, обычно никогда не приступавший прямо к делу, тут без всяких околичностей заговорил об уроках Грюнделя, о случае, который произошел в то утро и которому он не придавал большого значения, о самом Грюнделе. Он дал понять Бруно, что к нему поступили жалобы на Грюнделя, и, обращаясь к юноше, как равный к равному, спросил, что тот думает о педагоге. Разговаривая, он по привычке потирал макушку, словно ему было холодно и он после стольких лет все никак не мог привыкнуть к тонзуре. Бруно следил за ним, стараясь догадаться о его намерениях, но выпуклые, влажные глаза настоятеля были бесстрастны и непроницаемы. В его тихом голосе, так не вязавшемся с массивной челюстью, звучали теплые нотки. Однако Бруно держался настороженно и отвечал односложно на все попытки святого отца завязать дружеский разговор: он прекрасно знал, что тот любит создавать обстановку доверия. Нервы юноши были напряжены до предела: он все ждал, когда настоятель заговорит о его отказе от причастия. Целый день он думал над этим, подготовил кучу ответов, потом признал их негодными, так как понимал, что они не убедят настоятеля. Нет, все объяснялось слишком просто, и такой человек, как настоятель, никогда не поймет, что он потерял веру вдруг, без всякой причины, без страданий и споров с самим собой. Как признаться в том, что после долгих месяцев весьма удобного безразличия он вдруг однажды проснулся и понял, что ни во что не верит и терзает его лишь необходимость об этом молчать?
Однако у Бруно уже не было времени подыскивать себе оправдание. Настоятель неожиданно, но самым доброжелательным и обезоруживающим тоном заговорил об интересовавшем его вопросе.
— С некоторых пор, — вкрадчиво начал он, — ты ведешь себя странно, Брун. — Он употребил уменьшительное имя, каким уже давно звали Бруно в коллеже. — И переменился ты после рождественских каникул. У тебя неприятности, что-то гнетет тебя? Я ведь здесь, чтобы тебе помочь.
Бруно с улыбкой отнекивался. Ему было очень не по себе. Нервным движением он катал по столу карандаш.
— Да нет же, нет, — упорствовал настоятель. — Ты стал рассеянным, все о чем-то думаешь и, если верить твоим преподавателям, перестал интересоваться занятиями. И добро бы только это, но есть вещи куда более печальные; с некоторых пор ты стал пренебрегать своим долгом верующего. К примеру, сегодня утром ты не подошел к причастию. Почему?
Бруно молчал. Он упорно не отрывал глаз от карандаша. Настоятель встал, медленно прошелся по кабинету и положил свою пухлую руку на плечо ученика.
— Ты не отвечаешь, Бруно? — тихо сказал он. — Ничего страшного во всем этом нет, но, поверь, у меня опыт в подобных делах, это может стать очень страшным, если ты будешь запираться, если позволишь ложному стыду взять верх. Если же, напротив, ты сходишь на исповедь, то сразу почувствуешь, как благодать снизойдет на тебя.
— Все обстоит совсем иначе, — нетерпеливо заметил Бруно. — Вам просто не понять…
— Да нет же, мой мальчик, я слишком хорошо все понимаю. Хочешь, я скажу, что с тобой произошло? Во время каникул ты наделал глупостей, наверно, согрешил с какой-нибудь женщиной и теперь не осмеливаешься признаться в этом. Ведь так, не правда ли?
— Нет, не так, — возразил Бруно. (Настоятель всегда сводил все к плотским грехам и женщинам.) — Я не делал ничего плохого.
— Но тогда что же мешало тебе причаститься? —
— А помешало мне то, — выпалил Бруно, — что я больше не верю — ни во что не верю, я потерял веру и считаю поэтому более честным… — Он заметил удивленный взгляд монаха: святой отец был явно шокирован. — Я же вам сказал, что вы не сможете меня понять.
— И это в такие-то годы у тебя появились сомнения в догме? — промолвил монах изменившимся, пронзительным, свистящим голосом. — Это было бы весьма любопытно. Но разреши, мой мальчик, сказать тебе сначала вот что: если люди в твоем возрасте перестают верить, значит, они хотят распроститься с моралью, выбросить ее за борт вместе со всем остальным.
Он перекинул через плечо свой скапюлер[3] и зашагал взад и вперед по комнате. Бруно слышал сухой шелест; сутаны и мягкое шуршание толстых каучуковых подошв. Но вот настоятель снова подошел к нему.
— И можно узнать, в чем заключаются твои знаменитые сомнения? — спросил он.
— А я не говорил, что у меня есть сомнения, — нахмурившись, отвечал Бруно. — Я знаю только, что больше ни во что не верю, что так называемая религиозная проблема больше не существует для меня.
— И ты хочешь, чтобы я отнесся к этому серьезно? — воскликнул настоятель. Он выпрямился, уперев руки в бока. — Нет, мой мальчик, нет, не надо мне рассказывать сказки. Я уже десять лет настоятель, но впервые вижу, чтобы ученик утратил веру и к тому же вот так, без всяких к тому оснований. Ты не хочешь говорить? Будь по-твоему, но знай, что, если твое поведение не изменится я извещу родителей. — Он моргнул несколько раз затем пристально посмотрел на Бруно. — Подумал ли ты о том, какое горе причиняешь им? И прежде всего твоей бедной матери.
— Моей матери? — повторил Бруно и невольно криво усмехнулся. Ему хотелось сказать, что она сама частенько не ходит к воскресной мессе под предлогом мигрени или сильного насморка. — Не думаю, что это будет для нее трагедией.
— А это мы увидим, — отрезал настоятель. — К тому если ты не образумишься, то не представляю себе, как мы сможем оставить тебя в пансионе. Итак, я даю тебе неделю на раздумье.
Бунтовщик направился было к двери — губы его были упрямо сжаты, а сердце болезненно ёкало, — но монах по своему обыкновению знаком остановил его и резко сказал:
— Не вздумай идти жаловаться отцу Грасьену. Его заступничество тебе не поможет.
Бруно вернулся в комнату для занятий. Едва он сел на свое место, как Кристиан перебросил ему игривый рисуночек собственного производства. Под рисунком стояла подпись: «Бруно, или кающийся грешник». Бруно просто не понимал, почему настоятель и даже его одноклассники считают, что он одержим плотскими желаниями, тогда как мысли о женщинах вызывают у него лишь тихие, сладкие грезы… Случалось, конечно, что огонь загорался в его крови, но эти вспышки были непродолжительными и не откладывали отпечатка на его думы. Терзаясь своим одиночеством, Бруно подумал было пойти поговорить по душам с отцом Грасьеном или, может быть, с Грюнделем, но тут же отбросил эту мысль.
Ведь он уже больше не ребенок: хватит все время искать чьей-то защиты. Его не хотят понять, не хотят ему даже верить? Ну и пусть! Он не нуждается ни в чьем одобрении. Разве он не прочитал где-то и не выписал фразу примерно такого содержания: «Развивай в себе то, за что тебя осуждают другие, ибо это и есть ты». Ему захотел отыскать эту фразу; он открыл стол и достал толстую тетрадь в коленкоровом переплете: это был дневник, куда он каждый день заносил свои мысли и выписывал интересные цитаты из книг.
Зимой уединенность коллежа «Сен-Мор», затерянного среди ельников Артуанской равнины, ощущалась особенно остро. Сначала несколько дней шел снег; он падал бесшумно, густыми хлопьями, и в классах приходилось зажигать электричество уже в три часа дня. Затем наступили морозы, которые держались целую неделю. Обычное монотонное течение жизни в коллеже было нарушено: лопнул паровой котел, в лазарете появились настоящие и мнимые больные гриппом, и, поскольку спортивной площадкой пользоваться стало нельзя, игры были заменены прогулками.
Бруно, который очень любил природу, ожидал этих прогулок с радостным нетерпением и возвращался с них всегда в приподнятом настроении. Светлая голубизна морозного неба, бодрящий воздух, пахнущий морем, четкий силуэт оголенных ветвей, вырисовывающихся, вплоть до мельчайших сучочков, на белом фоне, хрупкие снежные шапки на колючих кустарниках, недвижный покой вокруг — все приводило его в восторг. Его счастье было бы полным, если бы он не был вынужден гулять в обществе товарищей, которые своими криками нарушали сказочную тишину леса. Стремясь хоть немного отделиться от них, он обычно неторопливо плелся в хвосте колонны, и иногда ему удавалось отстать настолько, что он терял своих спутников из виду. Тогда он прислонялся к стволу какого-нибудь дерева, запрокидывал голову и долго стоял так, не таясь, глядя на переплетение ветвей и просвечивающую сквозь них голубизну небес. Ему казалось, что между ним и природой существует некое тайное взаимопонимание, стремление к тишине и покою и ожидание чего-то.
Зато на других учеников холод действовал, словно хмель. Они играли в снежки, громко переговаривались, возились в дортуаре и, казалось, ждали чего-то необыкновенного. А когда отец настоятель объявил как-то в полдень, что он разрешает «выйти на лед» — покататься на пруду в Булоннэ, их лихорадочное возбуждение вылилось в радостный вопль. Объявление это было сделано во время обеда, и, как только отец настоятель кончил говорить, ученики шумной толпой, которую надзиратели даже не пытались сдерживать, понеслись по лестнице, ведущей на чердак, где хранились коньки. Сколько было ссор, препирательств, криков! Надзиратель отец Майоль — мастер на все руки — подгонял коньки к ботинкам, смазывал заржавевшие отверстия для винтов. Бруно, у которого сильно билось сердце в предвкушении занятий любимым спортом, закончил приготовления одним из первых. Перекинув через плечо коньки, он спустился вниз и стал поджидать товарищей во дворе.
Внутренний двор был чисто выметен, но площадка для игр, простиравшаяся за ним, была покрыта толстым слоем сверкавшего на солнце снега, из которого ветер образовал маленькие синеватые холмики. Темные ели, вырисовываясь черными силуэтами на фоне светлого неба, закрывали горизонт со всех сторон. Многие годы, с тех пор как Бруно поступил в «Сен-Мор», все его мечты — мечты узника — разбивались об эту стену из деревьев, побуревших и кренившихся в одну сторону под порывами осеннего ветра, темных и неподвижных зимой, густо-синих, словно ночное небо, летом. Сколько раз он завистливым взглядом следил за стаями ворон, прочерчивавших небо и исчезавших за этим постылым барьером! Он никак не мог смириться со своим заточением в противоположность товарищам, которые либо интересовались всем, вплоть до малейших событий школьной жизни, либо, вернувшись после каникул, тотчас погружались в безразличное, тупое оцепенение. Бруно же казалось, что в мире происходят необыкновенные события, пока он томится тут и зубрит алгебраические формулы. Иногда его терпению приходил конец, он впадал в безудержную ярость; он злился на всех: на монахов — за их глупую веселость, на товарищей — за тупое смирение. А то его охватывало отчаяние, и он по целым дням не разговаривал ни с кем. У Бруно ужасный характер, считали все.
— Ну что, Бруно, все мечтаешь? — заметил отец Грасьен, проходивший через двор с коньками в руках.
Капюшон его был откинут, и красивое худое лицо слегка покраснело от мороза. На солнце старенькая пелерина, которую он набросил на плечи, блестела, словно стальная. Он остановился возле юноши.
— Не надо слишком много мечтать, — продолжал он, — поверь мне, это ни к чему в твоем возрасте.
— А вы, мой отец, — усмехнулся Бруно, — вы никогда не мечтаете? Боитесь дьявольских наваждений? А что же делать нам, как не мечтать, нам, которые долгие месяцы обречены быть здесь вашими узниками, если мы хотим, пусть ненадолго, избавиться от вашего «пагубного влияния»?
Он знал, что отец Грасьен не обидится на него за эти слова. Монах любил иронию и даже до некоторой степени поощрял смелые суждения в классе и вне его. Он сам частенько подкусывал своих собратьев, особенно отца настоятеля, чей курс латыни, равно как и остроты, не претерпели никаких изменений за последние двадцать лет. Грасьен то и дело будоражил чересчур инертных учеников, вроде «доблестного Шарля», вызывал споры, заставляя работать умы, хмурил брови, когда какой-нибудь «попугай» без запинки отвечал зазубренный урок. Тем не менее в старшем классе все любили его; даже самые отстающие ученики, а таких было пять или шесть, включая Кристиана, старались снискать его благосклонность. Бруно же, наоборот, не стремился понравиться Грасьену, а если поддавался обаянию этого восторженного и пылкого педагога, то старался этого не показать. Он не понимал, почему отец Грасьен вроде бы предпочитает его другим, в ответ на знаки внимания монаха, которые, кстати сказать, очень льстили ему, замыкался в молчании или грубил. Грасьен безусловно нравился ему, но, не желая подпадать под чье бы то ни было влияние, Бруно не позволял себе сблизиться с монахом. Это удавалось ему без особого труда, так как отец Грасьен казался до того простодушным, до того совершенным — словом, обладал такими поистине ангельскими качествами, что это как-то сковывало собеседника. Поэтому Бруно никогда не был с ним особенно откровенен, хоть и чувствовал, что монах ждет от него признаний.
Бруно держался менее замкнуто с Грюнделем, которого меньше любил, но с которым чувствовал себя свободнее. К тому же Грюндель все сделал, чтобы завоевать его: он хвалил юношу, обращался с ним, как с равным, тогда как над его товарищами открыто смеялся, называя «прыщавыми недорослями», давал Бруно читать запрещенные в коллеже книги и, наконец, рассказывал сногсшибательные истории из своей жизни. Бруно и так уже был ослеплен его познаниями, которые казались поистине неисчерпаемыми, и восхищен парадоксами, — теперь же его стал привлекать еще и ореол романтики, окружавший Грюнделя. Человек, бесспорно, одаренный, но неудачник, Грюндель сначала занимался разведением черно-бурых лис в Норвегии, потом работал геологом-разведчиком в Конго, был журналистом, дельцом, преподавателем Яванского университета. Правда, он 6 мл вкрадчив, скользок, чересчур скептичен и бесстрастен, правда, он в какой-то мере пресмыкался перед монахами, но как мог устоять Бруно перед этим кривым, который своим единственным глазом, казалось, проникал к нему в самую душу и, не стесняясь, говорил, что он там обнаружил.
Наконец ученики построились в колонну; Бруно и отец Грасьен шагали рядом, позади всех. Кристиан попытался присоединиться к ним, но монах вежливо от него отделался. До Булоннэ, маленькой серой с розовым усадьбы, где жила семья Жоржа де Тианж (юноши часто видели этот дом во время прогулок по четвергам), нужно было идти по лесу около получаса. Бруно шел, глядя в землю, стараясь не давить белые, хрупкие, словно стекло, тоненькие льдинки, образовавшиеся в выбоинах дороги. Бруно немного раздражало то, что отец Грасьен, казалось, наоборот, получал огромное удовольствие, давя их, — время от времени он даже обгонял учеников, чтобы первому пройти по ледяной корке. В этой мистике было что-то от «злого мальчишки», и это всегда удивляло Бруно.
— Знаешь, Бруно, — сказал монах после долгого молчания, — ты вернулся с каникул совсем другим! Ты стал более нелюдимым. Что-то тебя гложет, что-то мучает. Мне сказали, что ты больше не подходишь к алтарю, это правда?
Бруно подышал на пальцы: он забыл перчатки, от холода руки закоченели и с трудом разгибались в суставах. Протянув спутнику сигарету, он закурил и сам.
— Я понимаю, куда вы клоните, отец мой, — сказал он медленно выпуская дым. Курение доставляло ему огромное удовольствие: морозный воздух придавал табаку особую, восхитительную горчинку. — Значит, вы за нами шпионите, и наши причастия учитываются вами, как, скажем, причастия новообращенных негров? Ученик Эбрар Бруно, январь месяц: ноль причастий! И, конечно, не кто иной, как настоятель, сообщил вам об этом ужасном, скандальном обстоятельстве? Он должен был бы сказать вам также, что я больше не исповедуюсь. К тому же это правда.
Он отбросил назад прядь каштановых, с золотистым отливом волос, которая всегда падала ему на лоб, и посмотрел на своего спутника с вызывающим видом.
— Без сомнения, — продолжал он, — вам поручили попытаться вернуть меня, заблудшую овцу, на «путь истинный»? Предпочитаю предупредить вас заранее, что это бесполезно.
Отец Грасьен некоторое время шел молча. Он зябко поежился, плотнее запахнувшись в свою монашескую одежду.
— Почему, — спросил он наконец, — ты разговариваешь со мной таким тоном, Бруно? Разве я это заслужил? Вместо того чтобы иронизировать, не проще ли сказать, что тебя гнетет?
— Потому что вы, — огрызнулся Бруно, — так же как и наш славный настоятель, убеждены, что у меня совесть нечиста! Ну, конечно, за эти две недели каникул, выйдя из-под вашего надзора, мы не могли не погрязнуть в разврате, не так ли? Сожалею, но должен вас разочаровать. Нет, я не спал с девкой. То, что случилось со мной…
Он умолк, боясь своим признанием дать оружие отцу Грасьену. Если он все расскажет, объяснит, отец Грасьен не оставит его в покое, а станет преследовать со страшным упорством, свойственным людям, которые вопреки вашей воле хотят непременно вас спасти. Бруно молчал, и его спутник не стал возобновлять разговор. Они только что вошли в буковую рощу, казавшуюся при солнечном свете удивительно голой и пустынной. То тут, то там, среди пепельно-серых, похожих на обгоревшие остовы деревьев ярким пятном выделялся ствол, покрытый зеленовато-желтым мхом; четкие, извилистые тени вырисовывались на снегу. Дровосеков не было видно, хотя в тишине слышались удары топора.
— Я прекрасно знаю, — сказал наконец отец Грасьен, — что ты этим не занимался. — В его светло-голубых, как эмаль, глазах промелькнула печальная улыбка. — Я могу определить с первого взгляда, кто из твоих товарищей поддался соблазну. У них появилось какое-то снисходительное, насмешливое отношение к нам, кюре, и я знаю, что это означает. Кризис, который ты переживаешь, совсем не того порядка, он гораздо серьезнее и глубже. Я даже спрашиваю себя, уж не принял ли ты решения относительно своего будущего, своего призвания?
— Каким вы стали психологом, отец мой! — воскликнул Бруно. — Ладно, признайтесь уж напрямик, или, как сказал бы Циклоп, отбросьте иезуитские штучки: эго настоятель сказал вам, что я перестал верить, да?
— Бедный мальчик! Так, стало быть, это правда?
— Почему бедный мальчик? — с досадой и злостью огрызнулся Бруно. — Наоборот, счастливый мальчик, очень счастливый мальчик, который избавился от двойственного положения, от необходимости идти на компромиссы, от всего, что чуждо ему, и голосует за искренность, за жизнь, за солнце. Я хорошо знаю, что шокирую но, что поделаешь, совсем не чувствую себя несчастным!
— Гордыня говорит в тебе, — тихо произнес отец Грасьен. — Вместо того чтобы покориться и признаться в том, что в религии есть вещи, которых ты не понимаешь, предпочитаешь бунтовать и хвастать своим бунтарством.
— Но разве гордыня не присуща и вам, отец мой? Не присуща католикам, у которых на все есть ответ и которые считают себя детьми божьими? Признавая, что я ничего не знаю, что я ни во что больше не верю…
— Ни во что? — с возмущением воскликнул монах. — И ты уверен, что не преувеличиваешь? Ты весь в этом: чуть что, сейчас же впадаешь в крайность. Не станешь же ты утверждать, что из всего, чему тебя здесь учили, ты не приемлешь ничего, что мы научили тебя только лжи, что ты отрицаешь все скопом?
Монах замедлял шаг, делая вид, будто хочет остановиться. Однако Бруно продолжал идти, и его спутник вынужден был нагнать его.
— Нет, я не преувеличиваю, — сказал ученик. — Сколько бы я ни проверял себя, я действительно ни во что не верю. И дело вовсе не в том, что я, как вы говорите, отрицаю все, чему меня учили, просто я теперь знаю, что это не для меня. Вы сказали мне как-то, что не верите в математику, что она для вас не существует; так вот: точно так же я отношусь к религии. Я действительно преувеличиваю, говоря, что «перестал верить». В сущности, я никогда не верил.
— И ты обнаружил это, — прервал его монах, — вдруг, ни с того ни с сего? В одно прекрасное утро ты проснулся и сказал себе: больше я ни во что не верю. Но ведь так не бывает!
— Почему не бывает? — возразил Бруно. — Вы же считаете возможными неожиданные прозрения, когда человек в мгновение ока обретает веру, как, например, святой Павел или же достопочтенный Клодель, — вы так любите говорить о них нам в назидание. Почему же, спрашивается, не может случиться обратное? — Он разволновался и нервно, короткими затяжками курил сигарету. — Я тоже, как и вы, отец мой, могу привести примеры: вспомните об императоре Юлиане, о Сауле, который заявил: «Бог вдруг покинул меня».
Они уже были недалеко от усадьбы. Отец Грасьен добавил, словно про себя: «Я буду молиться за тебя»; но Бруно в ответ лишь пожал плечами, и монах умолк. Они вошли в ворота; старый ржавый фонарь, упавший со столба, лежал на обочине дороги.
Ряд тощих, оголенных буков и посаженные в шахматном порядке розоватые березы лишь наполовину скрывали маленькую усадьбу, серый ободранный фасад которой высился среди сверкающих, занесенных снегом полян. Немного пониже блестела гладь замерзшего пруда. Туда и побежали юноши; усевшись прямо на снег, они стали надевать коньки.
— Если хочешь, — сказал в заключение отец Грасьен, — мы поговорим об этом позже. А теперь иди, развлекайся.
Лед был чудесный, нетронутый, отливавший муаром, но после вторжения сорока учеников, исполосовавших его своими коньками, он скоро покрылся слоем сероватой пыли. Основная масса учеников сгрудилась в том месте, где пруд, расширяясь, образовывал нечто вроде озерца. Издали юноши казались черными силуэтами в развевающихся шарфах, они кричали, жестикулировали, падали — нелепо, точно клоуны; одни играли в кошки-мышки, другие толпились вокруг отца Майоля, который тоже надел коньки и неуклюже, словно цапля, передвигался по льду. Не обращая ни на кого внимания, заложив руки за спину, отец Грасьен в развевающейся сутане без устали вновь и вновь вычерчивал на льду «восьмерки».
Дальше пруд суживался, превращаясь в проток между двумя живыми изгородями из ив, который терялся под горбатым мостиком. Бруно направился туда; в тени лед, покрытый опавшими листьями, был чудесного темно-зеленого цвета. Бруно не катался уже более двух лет, и ему казалось, что он утратил всю сноровку, но, едва встав на коньки, почувствовал себя так, будто только вчера был на катке. С возрастающей радостью, не задумываясь над тем, что он делает, Бруно чувствовал, как тело его само находит глубоко спрятанный секрет движений, корпус мерно раскачивается, плечи приобретают нужный наклон, а ноги плавно скользят по льду. Пригнувшись вперед, он ускорил бег и, задевая за низко нависшие ветви ив, проскочил под мостиком, — ему показалось, что он слышал эхо потрескивающего, неокрепшего льда. Еще одна излучина, и он очутился на небольшой, залитой солнцем прогалине, откуда видна была задняя стена усадьбы.
Никто не последовал за ним; он был один, и лишь несколько вспугнутых им уток бежали, гуськом к берегу. На этом чудесном льду, чистом и нетронутом, он мог наконец сполна насладиться свежим воздухом, солнцем, движением. Он выделывал замысловатые фигуры, чередуя пируэты с прыжками, затем принимался выписывать спирали, которые, все более сужаясь, завершались головокружительным вихрем: руки на бедрах, одно колено приподнято; коньки сверкают на солнце, словно лезвия ножей. Послушные мускулы, ледяной ветер, проникавший в горло, морозный воздух, окружавший холодной вибрирующей каской его голову, заставили его забыть обо всем на свете, преисполняя несказанным счастьем.
Он не думал о том, что время не стоит на месте, и лишь удлинившиеся тени деревьев вернули его к действительности. Он сделал последний, чертовски трудный пируэт и направился назад, к товарищам. Он немного устал и ехал не спеша. Согнувшись в три погибели, он проехал под мостиком, как вдруг почувствовал, что лед уходит у него из-под ног. Он бросился было бежать, потерял равновесие и оказался в воде по самый пояс. Бессознательно он начал кричать; он погружался все больше и больше: тщетно пытаясь выкарабкаться, он опирался об лед, который тут же обламывался под его тяжестью. Белесые льдинки плавали вокруг него по темной воде пруда, который в этом месте, вероятно, был очень глубоким, так как все попытки Бруно нащупать дно ни к чему не приводили. Парализованный ужасным холодом, сковавшим нижнюю часть его туловища, он задыхался и с трудом держался на воде.
Отец Грасьен услышал его крик и вместе с несколькими учениками бросился на помощь. Не доходя двух-трех метров до провала, где, едва не теряя сознания, из последних сил барахтался Бруно, он лег и начал ползти по льду.
Отстегнув пояс, монах бросил его Бруно, который ухватился за него обеими руками. Бруно вытащили из воды; опираясь на монаха, он сделал в направлении берега несколько шагов и потерял сознание.
Бруно постепенно приходил в себя, все еще продолжая бороться, — только теперь он пытался избавиться от страшной тяжести, навалившейся ему на грудь. Наконец ему удалось обеими руками сбросить ее, и он очнулся. Открыв глаза, он обнаружил, что лежит на диване, по потолку танцуют отблески горящего в камине огня. Наклонившись над ним, отец Грасьен растирал его. В комнате стоял сладковатый запах камфары.
— Надо же было упасть в обморок, точно девчонка какая-то, — пробормотал Бруно. — Без вас…
— Не будем говорить об этом, — заметил монах. — Ты ведь хороший пловец и, конечно, сам смог бы выбраться.
Закончив массаж, он опустил рукава. Под сутаной он носил старую вылинявшую солдатскую рубашку защитного цвета. Он внимательно смотрел на Бруно, и глаза его улыбались.
— Тебе не холодно? Возьми халат — вон там, на кресле, и сядь поближе к огню. Надо высушить волосы, а то ты промок как собака. — Он застегнул капюшон и натянул черные шерстяные перчатки. — А теперь, поскольку я тебе больше не нужен, я отправляюсь с учениками в коллеж. Ты же приходи, когда немного отогреешься. Госпожа де Тианж обещала дать тебе один из костюмов Жоржа, своего деверя. Везет же тебе! Глядишь — «прогуляешь» закон божий и не будешь на уроке отца настоятеля! Теперь, при твоих новых идеях, тебе, наверно, и вовсе скучно слушать его! Все же возвращайся не слишком поздно, хорошо?
Бруно улыбнулся, но не стал еще раз благодарить монаха, и тот ушел. Бруно стеснялся проявлять свои чувства, и, хотя готов был горячо пожать монаху руку, все же не сделал этого. Стоя перед огнем, он чувствовал, как приятное тепло разливается по спине; ему было хорошо в этом широком халате, слишком длинные рукава которого доходили ему до кончиков пальцев. Он заметил, что с одежды, которую Грасьен повесил сушить перед камином, капает на ковер вода. Он вытер образовавшуюся лужицу, затем подошел к окну и увидел толпу удаляющихся учеников. Пруд потускнел, тени на снегу померкли. Наступал вечер, спускались голубоватые сумерки, и комната своим освещением напоминала подводное царство. А за окном широкой багровой полосой протянулась от дерева к дереву линия горизонта.
Бруно вздрогнул, услышав звук открывающейся двери.
— Я вам принесла чаю, — раздался нежный приятный голос. — Надеюсь, вы его любите?
Держа обеими руками поднос, в комнату вошла молодая женщина; дверь она захлопнула ногой. Бруно, чрезвычайно смущенный своим одеянием и голыми ногами, пробормотал лишь «спасибо». Он молча смотрел на нее, пока она разливала чай. Он вспомнил, что уже видел ее однажды вместе с Жоржем в вестибюле коллежа. Живая легкая, грациозная, она плавным движением рук расставила чашки. Голубое шерстяное платье подчеркивало ее высокую талию, на шелковых чулках играли отблески света. Бруно продолжал стоять у окна; она подошла к нему с чашкой в руке.
— Чай надо пить, пока он горячий, — заметила она.
Ее темные глаза ярко блестели на продолговатом, с высоко посаженными скулами, лице. Бруно повиновался и, не сводя глаз с молодой женщины, поднес чашку к губам. Она улыбнулась мимолетной, по-детски очаровательной улыбкой, которая — увы! — тотчас исчезла с ее уст, и несколько раз быстро моргнула.
Затем сна сделала глоток, и, продолжая держать чашку в руке, рассмеялась.
— Какой вы забавный в этом халате Юбера! — заметила она.
Внезапно оборвав смех, она подошла к Брутто и дотронулась до его локтя.
— Что у вас с рукой? — спросила она. — Вы ранены? У вас идет кровь! Покажите-ка.
Бруно почувствовал, что краснеет. Он хотел отвернуть слишком длинный рукав и опрокинул чай на халат.
— Пустяки, — пробормотал он. — Просто кожа потрескалась.
— Сейчас я вам ее полечу.
Она вышла и тотчас вернулась с тюбиком мази, которой сама покрыла потрескавшуюся на суставах кожу. Смущенный, взволнованный, счастливый Бруно боялся, что она почувствует, как дрожат его руки под легким прикосновением ее пальцев. Она стояла, слегка наклонившись, и он заметил, как забавно торчат волосы у нее на затылке, ощутил аромат ее духов. Когда она подняла голову, он увидел удивление, промелькнувшее в ее взгляде. Он поспешно отошел к камину и протянул к огню руки. Молодая женщина снова налила ему чаю.
— Отец Грасьен, — заметила она, — вкратце рассказал мне о том, что случилось. Бр-р! На вашем месте я умерла бы от страха!
— У меня не было для этого времени, — ответил Бруно. Едва ли он преувеличивал: все произошло так быстро. Впрочем, ему хотелось сейчас лишь одного: чтобы она опять улыбнулась. — Не преувеличивая значения этой трагикомической истории, я должен тем не менее признать, что не был на высоте положения. Перед моим мысленным взором не проносились, как в калейдоскопе, картины воспоминаний — мама, склонившаяся над моей колыбелью, первое причастие, знамена Освобождения и так далее и тему подобное. Нет, я думал лишь о пачке сигарет, размокшей у меня в кармане.
Она и в самом деле улыбнулась и принялась устанавливать на поднос чашки и чайник. Он боялся, что она сейчас уйдет. Но после минутного колебания она поставила поднос на стол и села у огня напротив Бруно. Он с трудом скрыл свою радость.
Вы, очевидно, одногодки с Жоржем, моим деверем, — заметила она. — У вас с ним хорошие отношения? Любопытно, что он никогда не рассказывает нам ни о своих товарищах, ни о жизни в коллеже.
— Да, мы с ним в одном классе. Жорж — прекрасный товарищ, только, по-моему, он ненавидит в коллеже все, кроме спорта, и, чтобы не замечать окружающей обстановки, все время спит: на лекциях, на уроках, в часовне, везде. Просто не верится, что можно столько спать, если ты не валишься с ног от усталости.
Бруно вновь удалось вызвать на ее лице мимолетную детскую улыбку, которая так ему нравилась.
— А вы, — спросила она, — вы не спите? Наверно, зимние месяцы тянутся в коллеже ужасно долго и однообразно, правда? Я бы никогда не смогла так жить.
— Да, конечно, — согласился Бруно, который терпеть не мог жаловаться, — но постепенно привыкаешь. Как и у монахов, у нас в конце концов вырабатывается умозрительный склад характера, В нашей жизни все: сон, прочитанная книга, — он секунду помедлил, — случайно увиденное лицо, — все приобретает особое значение и помнится бесконечно долго. И потом в тебе накапливается, как бы это лучше выразить, такая жажда впечатлений, столько желаний, такой вкус к жизни, что уже ничто не способно его вытравить.
Он принялся рассказывать о своих учителях, о занятиях, о себе; ему хотелось поведать ей обо всем. Обхватив руками колено, молодая женщина слушала его. В комнате стало темно, но Бруно заметил это, лишь когда дверь открылась и из коридора упал сноп желтого света. Бруно умолк; молодая женщина поспешно вскочила. Ее муж включил электричество и вошел; на нем были штаны для верховой езды и меховая засаленная куртка, которую он бросил на кресло.
— Послушай, Сильвия, — рассмеявшись, спросил он, — как это ты можешь сидеть в темноте? Ведь ничего не видно. — Он коснулся поцелуем волос жены и протянул Бруно квадратную, покрасневшую от холода руку. — А, это, должно быть, и есть наш утопленник? Я уже слышал о ваших подвигах, мой дорогой. Но теперь расскажите-ка мне все сами.
Непринужденным тоном, словно речь шла о забавной шутке, Бруно принялся рассказывать о своем вынужденном купании, а тот слушал, и глаза его искрились смехом. Когда Бруно дошел до описания того, как отец Грасьен, словно индеец племени сиу, полз к нему по льду, Юбер де Тианж взял чайник, намереваясь налить холодного чаю. Сильвия тотчас предложила заварить свежего и вышла из комнаты.
Продолжая рассказывать, Бруно рассматривал своего собеседника. Он походил на Жоржа, только в нем больше чувствовалась аристократическая порода: он был длинный, тощий, с красным лицом, большим носом и тонкими губами; икры обтянуты высокими шерстяными носками, та же манера держаться — мягко и чуть пренебрежительно. Бруно нашел, что его собеседник веселый и довольно симпатичный малый; он принял его приглашение остаться обедать.
Юбер дал ему один из костюмов своего брата, и Бруно, которому показалось забавным такое переодевание, необычайно тщательно занялся своим туалетом. Выходя из комнаты Жоржа, он услышал на лестнице громкие голоса. Остановившись на секунду, он понял, что это Юбер корит жену за то, что она накрыла стол в маленькой гостиной на первом этаже, а не в столовой.
— Но там же страшная холодина, — отвечала Сильвия, — Там долго не высидишь. Впрочем, ты это знаешь лучше, чем кто-либо другой, так как именно ты всегда выключаешь батареи!
Бруно спустился, и они вместе вошли в гостиную. Это была небольшая, светлая, уютная комната, обставленная в английском стиле, — низкие кресла и маленькие столики окружали горку с куклами; на полу лежал серый с белым ковер. Комната обогревалась печкой, топившейся дровами и напоминавшей своей отделкой раку. Юбер, к которому вернулось хорошее расположение духа, предложил Бруно выпить до обеда по рюмочке портвейна. Однако он без особой охоты отправился выполнять просьбу Сильвии, попросившей его сходить в погреб и принести бутылку божоле. Молодая женщина, улыбаясь, грациозно передвигалась по комнате; Бруно заметил, что она переменила прическу.
Бруно сидел спиной к огню, и обед казался ему просто восхитительным. Он ел все без разбору, любовался Сильвией и много говорил — с необычайной, чуть опьянявшей его легкостью. Хотя забавные истории из жизни коллежа он рассказывал Юберу, однако предназначались они для Сильвии. Впрочем, она, видимо, догадывалась об этом, так как часто вознаграждала его легким смешком. Она ничего не говорила, зато Юбер, который сам окончил «Сен-Мор», оживился и предался воспоминаниям. В конце обеда он рассказал, громко смеясь, одну довольно скабрезную историю; заметив, однако, что жена не разделяет его веселья, он повернулся к ней.
— Я забыл, — сказал он, — что Сильвия не любит вольностей. Она у нас немного ханжа, верно, душенька?
Он хотел было погладить ее по руке, но Сильвия — правда, без подчеркнутой резкости — встала из-за стола. Он подмигнул Бруно.
Около десяти часов Бруно заговорил о том, что ему пора в «Сен-Мор». Сильвия предложила Юберу отвезти юношу в автомобиле, но Юбер не выказал на этот счет ни малейшего энтузиазма. А почему бы Бруно не переночевать в Булоннэ? Это будет куда проще. И он направился к телефону, чтобы предупредить преподобных отцов.
Он вышел; Сильвия и Бруно остались одни в гостиной. Они сидели друг против друга и молчали. Бруно, не спешивший прерывать молчание, курил и слушал, как гудит печка; Сильвия смотрела в пустоту. Порой взгляды и встречались, они обменивались улыбкой и снова погружались в свои думы. И, только услышав шаги Юбера на лестнице, они возобновили разговор.
Бруно провел ночь в комнате Жоржа. Кто-то — должно быть, Сильвия — положил фрукты и пачку сигарет на столик у изголовья кровати. Бруно сгрыз ранет и долго не мог заснуть.
Холода, увы, кончились так же внезапно, как и начались и Бруно уже не мог кататься на коньках в Булоннэ. Однажды — это было в четверг — во время прогулки всем классом под проливным дождем он вновь очутился перед изъеденными ржавчиной воротами поместья; они были закрыты, и за ними виднелась размытая дорога, черные, набухшие от воды ветки деревьев, желтоватые, обезображенные оттепелью лужайки. Жорж решил сбегать домой без разрешения воспитателя, и Бруно остался стоять на страже. С дороги ему хорошо был виден пострадавший от сырости фасад дома, — Бруно постарался так стать между деревьями, чтобы одно за другим оглядеть все окна. Однако, кроме Жоржа, который несколько минут спустя появился на крыльце, он никого не видел; карманы Жоржа были набиты шоколадом и пачками сигарет. Бруно вернулся в коллеж с тяжелым сердцем: дотоле неведомая, безмерная, мучительная грусть владела им, и тем не менее она была ему приятна, так как напоминала о Сильвии.
Он влюбился в Сильвию с первого взгляда, но, потрясенный тем, что с ним произошло, в течение нескольких дней после ночи, проведенной в Булоннэ, избегал думать о ней. И все же образ молодой женщины то и дело вставал перед его глазами, ее звонкий смех звучал в его ушах, однако он не делал ничего, чтобы закрепить это в памяти. Правда, он как-то острее стал все чувствовать — радовался более бурно и сильнее огорчался, но он отказывался анализировать свое состояние, словно боялся вспугнуть вспыхнувшее в нем чувство. Целую неделю он не делал никаких записей в своем дневнике, потом вдруг в воскресенье открыл его и в радостном возбуждении исписал сразу три страницы. Достаточно ему было на мгновение увидеть Сильвию в холле коллежа, чтобы удостовериться и на раз отдать себе отчет в том, что он любит ее.
Молодая женщина пришла за Жоржем, который, как и несколько других учеников, живших поблизости от коллежа, пользовался привилегией уезжать на воскресенье к родным. Бруно, не покидавший пансиона, провел этот день как во сне. Воскресенье почти полностью отводилось монахами под дорогую их сердцам «новую литургию»; но ни исполнение на органе большой мессы, показавшейся ему, впрочем, бесконечной, ни монотонное пение во время вечерней службы, ни запах ладана не могли заставить Бруно спуститься с облаков на землю. Наоборот, это помогало ему быть наедине со своей любовью. В церкви, пока его товарищи дремали, он с сильно бьющимся сердцем повторял: «Я люблю ее! О, как я ее люблю!» Вечером ученикам пришлось присутствовать на «лекции-отдыхе», в устройстве которых изощрялся отец настоятель: какой-то миссионер, вернувшийся с Мадагаскара, бубнил им больше часа про свою жизнь среди мальгашей. Ученики шумели, двигали стульями, а Бруно улыбался.
Дни шли, неизменно скучные и холодные, такие похожие один на другой, но в противоположность остальным ученикам Бруно не впадал в апатию. С тех пор как он понял, что влюблен, он меньше стал ощущать свое одиночество. Наоборот, ему казалось, что одиночество — его друг, что оно помогает ему не расставаться с Сильвией, и он представлял себе, как она сидит в своей гостиной с книжкой на коленях. Дни его были заполнены размышлениями о владевшем им чувстве: он обнаруживал свою любовь в прочитанных страницах, олицетворял ее с внезапно возникшим образом, видел ее проявление в том таинственном огне, который жег его, доставляя удивительное наслаждение. И каждый вечер он записывал в дневник то, что открывало перед ним его растущее чувство.
Он сблизился с Жоржем в надежде, что тот будет ему рассказывать о жене брата. Но найти путь к сердцу Жоржа было нелегко, и педагоги, например, уже давно от этого отказались. Милый шутник, но довольно апатичный, любитель вкусно поесть, вечно лохматый и неопрятный, зато способный с прилежанием китайского мандарина целый день заниматься своими ногтями, Жорж был из породы лодырей и не интересовался ничем, кроме своих удовольствий и удобств. Он был в хороших отношениях со всеми, но ни с кем особенно не дружил, и если этот улыбающийся эгоист признал в конце концов Бруно своим другом, то вышло это до некоторой степени потому, что Жоржу надоело противиться его натиску. Постепенно Бруно стал совершенно необходим Жоржу: он одалживал деньги, давал списывать задания по математике, мог без конца говорить на самую интересную для Жоржа тему — о женщинах. Большой любитель журналов о кино, Жорж составил себе вполне определенное представление о женщинах: ему нравились женщины эффектные, полногрудые, легкодоступные. Впрочем, он твердо решил остаться холостяком.
— Понимаешь, — говорил он Бруно, — брак страшно усложняет жизнь. Ну, как можно двадцать или тридцать лет подряд интересоваться туалетами и хворями своей жены? К тому же они сильно меняются, эти девочки: едва только выйдут замуж, как даже самые милые начинают капризничать, дуться. Я это вижу на примере Сильвии.
— Она тем не менее производит неплохое впечатление, — заметил Бруно, решив не выказывать к этой теме слишком большого интереса. Но мысленно он внес поправку в слишком поверхностное суждение Жоржа: просто Сильвия — чувствительная натура, очень чувствительная…
— Конечно, — продолжал Жорж, — она производит неплохое впечатление, когда видишь ее так, время от времени. А вот поживи с ней под одной крышей, сразу обнаружишь, что она совсем другая, и, клянусь тебе, бывают минуты, когда хочется хорошенько стукнуть ее. Сегодня она целый день молчит, а завтра ей прямо нет удержу. И вечно у нее какие-то непонятные причуды: одно ей нравится, другое — нет. Так, например, она не переносит, когда решают кроссворды или дремлют в кресле. Представляешь? Юбер плюет на это и правильно делает… Учти, мне иногда бывает жаль Сильвию. Не так уж приятно девушке, которая всегда жила в городе, очутиться здесь, в глуши наших лесов. Но ведь никто не заставлял ее выходить замуж за Юбера, правда?
Эти рассказы, такие обыденные, казалось, могли лишь разочаровать, но у Бруно они вызывали восторг; вокруг этих пылинок рождались мечты, расцвеченные тысячью разноцветных огней. Так, из случайных разговоров с Жоржем, во время которых Бруно никогда ни о чем не спрашивал приятеля, он узнал, что Сильвии двадцать два года, что она вышла замуж два года тому назад и что, не принадлежа к числу «урожденных», была довольно холодно принята в семействе де Тианж. Жорж болтал, Бруно, глубоко уверенный, что никогда этого не забудет, с нежностью фиксировал в памяти, что Сильвия любит голубое, покупает дешевые украшения, которые выводят из себя ее мужа, много читает, очень расточительна и хорошо печет. В целом Жорж находил ее весьма бесцветной и ничем не примечательной.
— Должен признаться, — сказал он, — что, хоть не разделяю предрассудков моей семьи, но я не понимаю Юбера. Как он мог так увлечься Сильвией, чтобы жениться на ней? Ты знаком с нею. Ну, признайся, разве в ней есть что-то особенное? Правда, у нее очень милая мордочка, но ведь ее нельзя назвать даже красивой. А в плане сексуальном она — нуль! Попробуй сравни ее с Ланой Уилкокс…
И, покончив с Сильвией, Жорж вытаскивал из бумажника фотографию этой американской актрисы, перед которой он, по мнению богохульника Бруно, преклонялся с не меньшим пылом, чем отец настоятель перед девой Марией, Жорж подолгу рассматривал фотографию, подробно разбирая прелести актрисы. Вообще он был без ума от кино и охотно переносил в повседневную жизнь то, что видел на экране.
У двух друзей не было в действительности ничего общего, кроме любви к спорту. Стоило заговорить о футболе — и Жорж мгновенно просыпался. А на поле апатичный и вялый юнец и вовсе становился другим: в нем пробуждалось упорство, воля, выносливость. Во всем прочем он вполне довольствовался положением «середнячка», но очень дорожил своей репутацией лучшего игрока в коллеже и званием капитана команды. Надо сказать, он чрезвычайно серьезно относился к своим обязанностям руководителя и, превращаясь из лентяя в жандарма, не терпел проявлений недисциплинированности.
Он уже больше недели тренировал своих игроков к предстоящему матчу с учениками школы иезуитов в Рубэ.
Эта спортивная встреча была выдающимся событием триместра, и, несмотря на превосходство команды Рубэ, которая держала первенство два года подряд, Жорж был полон решимости выиграть у нее на этот раз во что бы то ни стало. Утром перед матчем, получив от настоятеля, которого тоже сильно волновал исход встречи, разрешение на дополнительный свободный час, он собрал на поле в последний раз свою команду и опять повторил наставления: очень быстрый темп, короткие пасовки по земле, не задерживать мяча. К несчастью, ночью прошел сильный дождь, поле стало вязким, скользким, и по нему трудно было бегать.
Оглушенный неожиданным падением, Бруно дважды промахнулся и не попал по мячу. Жорж, от которого ничто не ускользало, упрекнул его.
— В моей команде бабы не нужны! — крикнул он. — Если боишься выпачкаться или ушибиться, лучше проваливай.
Со свистком во рту, готовый реагировать на малейший промах, он повел команду в атаку. Зараженные энтузиазмом своего капитана, нападающие устремились к воротам. Пасовка, другая — и мяч перешел к Кристиану; тот ловким стремительным маневром обошел одного из противников. Ведя мяч, он готовился обойти другого и завершить маневр ударом по воротам, как вдруг раздался пронзительный свисток. Тренировка мгновенно прекратилась.
— На тебя же наседал противник! — рявкнул рассвирепевший Жорж. — Почему ты не передал мяч на правый край? Я не потерплю индивидуальной игры, слышишь? Предупреждаю в последний раз.
— Я бы сейчас мог забить гол, — ответил не менее раздраженный Кристиан. — А ведь это главное, правда?
— Нет, — взревел Жорж, — должна играть вся команда, и ты это прекрасно знаешь, только хочешь чемпионить. Но я не потерплю таких порядков в своей команде, понятно?
Кристиан проворчал: «Конечно, ты хотел бы сам забить все голы», но появление «доблестного Шарля» со свежей почтой положило конец этой сцене. Обычно по четвергам Бруно получал письмо в ответ на те вымученные строки, которые отправлял родителям в воскресенье. Взяв конверт, он, не распечатывая, сунул его в карман и вернулся на свое место на поле; тренировка возобновилась, ожесточенная, страстная, изнуряющая. Бруно решил, что у него еще будет время прочитать письмо на лекции по религии, которая начиналась после перемены. Бросив взгляд на конверт, он, к удивлению своему, узнал мелкий неровный почерк отца. Обычно на его письма отвечав мать — лаконично, всего каких-нибудь пятнадцать строк, написанных крупным почерком близорукого человека, сплошь состоявших из банальностей, восклицательных знаков и советов, предназначенных для десятилетнего мальчика.
Через некоторое время ученики вернулись в класс, где начиналась лекция по религии, которую читал отец настоятель. Они отсиживали ее по обязанности: держа перо в руке, одни дремали, а другие, среди которых был и Жорж, отбросив всякое стеснение, просто спали. Они знали, что могут положиться на записи лекций, которые переходили от класса к классу в течение вот уже двадцати лет и в которых за это время не пришлось заменить ни одного слова. Отец настоятель, однако, казалось, ни о чем не подозревал; он ставил перед собой стопку книг и читал по тетрадке, делая вид, будто вдохновенно импровизирует.
Бруно прочел письмо. С первых же строк он понял, что настоятель хоть и с опозданием, но все же осуществил угрозу и известил родителей о его поведении. Тон письма удивил его: он ожидал возмущения и упреков, а нашел лишь снисходительность и понимание. Это его растрогало. Отец не только заверял его в своей любви, но чуть ли не извинялся за то, что мало уделял ему внимания.
Я часто корю себя, — писал он. — Надо было бы больше уделять тебе внимания, но, что поделаешь, дела поглощают все мое время. Меня немного утешает мысль, что ведь работаю-то я на тебя и на твою сестру. А потом — я никогда не пытался подчинить тебя своему влиянию и не хотел посягать на твою независимость, ибо сам в твоем возрасте немало настрадался от того, что отец вечно держал меня в узде и ничего мне не прощал.
Растроганный Бруно оторвал глаза от письма. Он упрекал себя сейчас за то, что часто бывал несправедлив к отцу, возмущался его велеречивостью и мелким лицемерием, а ведь, в сущности, это такой хороший, такой добрый человек.
Но, возобновив чтение, Бруно вскоре пожалел, что поддался минутному умилению.
Я не говорил твоей бедной матери, — продолжал отец, — о том кризисе, который ты сейчас переживаешь. Это было бы для нее слишком сильным, слишком ужасным ударом. Но от ее имени я прошу тебя смириться, довериться деве Марии, которой понятны все наши сомнения, все наши слабости…
Бруно вскипел: подумать только, ведь он едва не принял за чистую монету эти сладенькие слова! Да к тому же еще и не отцовские. Бруно узнал вдруг стиль настоятеля, которой должно быть, посоветовал мсье Эбрару, что следует напасать «заблудшему юнцу». «Будь я на вашем месте, мсье Эбрар, Я бы поговорил с нашим дорогим Бруно на языке сердца. Он весьма чувствителен к этому…» Бруно пришел в ярость и разорвал письмо на мелкие кусочки.
А тем временем отец настоятель, не отрывая глаз от тетрадки, продолжал говорить о доказательствах существования бога. С тех пор как Бруно перестал соблюдать церковные обряды, между ними началась своеобразная война, заставлявшая юношу все время держаться настороже. Монах преследовал его с ожесточением человека, убежденного в том, что он делает благое дело. Он без конца язвил по адресу Бруно и унижал его по мелочам, не упускал случая отчитать его и особенно старался смутить самолюбивого юношу в присутствии товарищей.
Уже несколько раз на своих лекциях по религии он высмеивал «неверие» Бруно, который до сих пор сносил это молча, но теперь поклялся дать отпор при первом же удобном случае. Однако в этот день настоятель, казалось, не обращал на него внимания, и, успокоившись, Бруно принялся обдумывать ответ, который он напишет отцу.
Он знал, насколько бесполезно объяснять ему, что он действительно утратил веру. В мире, в котором жил его отец, такое не случалось, это было просто исключено. В его представлении, как, впрочем, в представлении остальных членов семьи, с церковью мог порвать только выродок, вроде тех несчастных, что погрязают в пороке, нищете и алкоголизме. Хотя сам мсье Эбрар не был особенно верующим и не так уж высоко ставил религию, однако он считал католицизм признаком хорошего тона, необходимым условием благополучия в жизни. Он зачислял в разряд «подозрительных» всех, кто не являлся католиком; «неверие» было равносильно для него «вере в плохое». Впрочем, подобных взглядов придерживалось все семейство Эбрар: они были католиками, так же как гражданами Лилля и патриотами, — не задумываясь над этим. «Отец боится скандала, — подумал Бруно. — Он не хочет, чтобы я стал чем-то вроде кузена Жюльена, которого теперь никто не принимает, так как он открыто порвал с церковью».
Упоминание о горе, которое он может причинить своей «глубоко религиозной» матери, вызвало у него теперь лишь желание пожать плечами. Да, конечно, она была бы шокирована тем, что он перестал соблюдать церковные обряды, и постаралась бы скрыть это от своих подруг, но страдала ли бы она по-настоящему? Бруно сильно сомневался в этом: вера, горячая, страстная, накладывающая отпечаток на весь уклад жизни, была не свойственна его матери. Бруно вспомнил о ее безразличии к вопросам религии и подумал, что, в сущности, лишь ее мелкие сделки с небом свидетельствовали о вере в бога.
Ход его размышления неожиданно был прерван резким возгласом настоятеля.
— Наш друг Бруно, — ядовито заметил монах, — явно не проявляет интереса к лекции. Вы только посмотрите, какой у него мечтательный вид… Я чуть было не сказал, что он грезит об ангелах, но, видимо, нет, раз он больше в них не верит.
Раздалось несколько смешков. Ученики, чувствуя, что Бруно сейчас опять достанется, начали просыпаться, оживились, задвигались.
— И ты ничуть не оспариваешь, Бруно, — продолжал настоятель, — тех доказательств существования бога, которые я только что привел? Такому умному мальчику, как ты, должно быть совсем не трудно доказать, что бога нет.
Сердце Бруно учащенно забилось. Он заколебался, не зная, стоят ли отвечать, но улыбка, появившаяся на лице монаха, заставила его решиться.
— Ваши доказательства, — сказал он, — убеждают меня ничуть не больше, чем, наверно, Паскаля, иначе он не стал бы заключать свое знаменитое пари. Что до меня, то я предпочитаю этого не делать.
— Да, так оно, конечно, удобнее, — заметил настоятель. — Мне хотелось бы тем не менее знать, что ты можешь противопоставить аргументу о первоначальном толчке, о божественном часовщике, как сказал бедняга Руссо. Ну-ка?
Застигнутый врасплох, Бруно не нашелся, что сказать. Он чувствовал на себе иронические взгляды всего класса.
— Ну же! — настаивал монах. — Ты ничего не можешь возразить? Считаю до трех: раз… два…
Он улыбался с притворно-снисходительным видом. Бруно лихорадочно пытался вспомнить, какие доводы, опровергающие существование бога, приводил — впрочем, лишь для того, чтобы доказать их несостоятельность, — на прошлой лекции сам монах.
— Я мог бы ответить, — наугад начал Бруно, — что это рассуждение о первопричине, применяемое в отношении неизмеримого, даже вечного…
— И это все, что ты можешь сказать! — воскликнул монах. — Поистине немного для юноши, который считает себя Вольтером. А ведь мы уже подвергли критике этот злополучный аргумент в классе на прошлой неделе! — Он энергично потер тонзуру, самодовольно улыбнулся и наклонился над кафедрой. — Выслушай меня хорошенько, мой мальчик, я дам тебе хороший совет: если человек утверждает, что потерял веру, то он по крайней мере должен знать почему! Ты же об этом говоришь так, точно потерял… ну, скажем… ботинок или галстук. Видно, начитался вредных книжек — какого-нибудь там Сартра или кого-то еще, — ничего не понял, но считаешь теперь особым шиком разыгрывать из себя безбожника.
Ученики веселились, перекидывались шуточками; даже проснувшийся к этому времени Жорж — и тот прыскал со смеху. Дрожа от гнева, злясь на окружающих и на себя самого, Бруно молчал. Мог ли он сказать, что вовсе не терял веру, как ботинок, — а ведь именно это и развеселило весь класс, — нет, он расстался с ней, как с детской одеждой, которая стала мала, обветшала и больше ему не нужна. Если бы он заявил, что, только порвав с церковью, обрел внутреннее спокойствие и умиротворение, познал блаженное состояние, которое исключало всякие сомнения, настоятель закричал бы, что это богохульство. Да, ему страстно хотелось крикнуть им всем, преподавателям и ученикам, что уж, конечно, не пример их веры, пассивной и мертвой, способен заставить его вернуться в лоно церкви. Но к чему это признание? Его товарищи лишь снова расхохотались бы звонким смехом безмятежных людей, которым все ясно и понятно.
Хотя вначале Бруно и страдал подчас от враждебного отношения товарищей, оно в общем не удивляло его. Он многие годы наблюдал за ними, знал их пассивность и покорность; их отдельные выходки и бравада были лишь гримасами пациента, послушно принимающего тем не менее прописанные ему лекарства. Они не только никогда задавались вопросами, а безоговорочно — вместе с причудами синтаксиса и алогичностью истории — воспринимали таинства католической религии, такой удобной и надежной, раз и навсегда решающей за них проблемы добра и зла, отношения к окружающим и к смерти. Они проглатывали это не разжевывая — так же, как идеи патриотизма, классового сознания и правила вежливости. Поведение Бруно, казалось, вызывало у них не меньшее возмущение, чем у настоятеля, словно они в самом деле были шокированы поступком этого революционера, вышедшего из их рядов. Недаром после лекции по религии Кристиан решил высказаться по этому поводу.
— Старик, — заявил он, — позволь сказать тебе, нам надоели эти твои кризисы веры, как тебе угодно их называть. И не думай, пожалуйста, что мы потрясены. Циклоп, может, и считает тебя интересным парнем, но мы — нет. Ты, конечно, не отдаешь себе в этом отчета, все это старо и не модно! Подобные истории давным-давно никого не интересуют.
Бруно, у которого и так было тяжело на сердце, вспылил. Зная, что Кристиан тяготится своим происхождением (а он был сыном торговца углем, тогда как большинство его товарищей принадлежали к семьям крупной буржуазии), Бруно со злости задел его больную струнку.
— Я прекрасно понимаю, что у тебя мировоззрение угольщика, — сказал он, — это наследственное. И я отнюдь не хочу лишать тебя душевного спокойствия. По-моему, это просто чудесно, когда семнадцатилетний парень еще верит в ангелов-хранителей, в Адама и Еву, в вознесение, ну и, конечно, в святого Николая.
Посрамленный Кристиан умолк и удалился. Впрочем, у него и его товарищей появилась новая забота: пошел дождь, и всех интересовало, состоится ли намеченный матч.
В два часа небо немного прояснилось, и игра началась под моросящим дождем, — влажный воздух казался зеленоватым, от сырости футболки прилипали к телу. Хмурые, нахохлившиеся игроки без особого энтузиазма начали прощупывать друг друга. Команда Рубэ, более подвижная, более дисциплинированная и игравшая к тому же грубее, вскоре вынудила команду «Сен-Мора» уйти в защиту. Ее непрерывные атаки, увенчавшиеся забитым голом, вялая игра команды «Сен-Мора» вызывали возгласы разочарования у болельщиков из коллежа, толпившихся по краям поля. Бруно, изо всех сил старавшийся возможно лучше выполнять свои обязанности полузащитника, заметил, что настоятель в необычайном возбуждении семенит вдоль поля, следуя за движениями мяча. Бруно нашел это забавным и улыбнулся: он уже забыл о своей утренней стычке с монахом. В спорте, как, впрочем, и во всем остальном, он всецело отдавался делу и сейчас чувствовал себя лишь футболистом.
Потребовалось некоторое время, прежде чем команда «Сен-Мора», которой крепко доставалось от противника, стала играть увереннее. Она постепенно закалилась под ударами команды Рубэ, сплотилась и наконец, отбросив от своих ворот наседавших соперников, ринулась, увлекаемая Жоржем, в атаку. В этот момент у Бруно возникло волнующее ощущение, что он присутствует при рождении команды. Атака нарастала; он бежал вместе с остальными, и ему казалось, что он лишь один из таранов, которые должны пробить брешь во вражеских позициях. Мяч, за которым все они следили с неослабным вниманием, переходил от игрока к игроку, соединяя невидимыми узами этих юношей в голубых с черным футболках. Каждое падение в грязь, каждый удар мимо ворот, каждый отрыв от противника одинаково ощущались всеми, и волнение Бруно едва ли возрастало, когда мяч на мгновение попадал к нему. Он был единым целым со своей командой и в то же время вел своеобразную дуэль, безмолвную, но все более и более ожесточенную, с большим рыжим парнем из команды противника. Они следили друг за другом, бежали нога в ногу и, устремляясь друг на друга, лишь в последнюю секунду избегали столкновения. Первая атака «Сен-Мора» провалилась, но, когда команда вторично пошла в наступление, Жорж вырвался вперед и пробил в угол ворот такой удар, что вратарь не смог взять мяч. Несколько минут спустя Бруно удалось оторваться от своего рыжего противника и он оказался у чужих ворот одновременно с Кристианом. Жорж только что завладел мячом, и Бруно с нетерпением ждал пасовки, однако Жорж передал мяч не ему, и Кристиан забил гол. Немного разочарованный, но безмерно счастливый, Бруно подбежал к Кристиану и обнял его.
К концу первой половины игры счет был 2:2. Заботливый настоятель велел дать игрокам по чашке бульона, — потом Бруно видел, как он отвел Жоржа в сторону и принялся пичкать его советами. Бруно забавляло, с каким восхищением смотрят на него и на его товарищей окружившие их малыши шестиклассники. Он слышал, как Кристиан говорил им: «Конечно, они играют хорошо, но очень грубо. Неужели не заметили, как их защитник дал мне подножку, когда я собирался бить по воротам? Если так будет и дальше, я им отвечу тем же». Потупившись, Бруно отошел в сторонку: он вдруг вспомнил о Сильвии и ему захотелось очутиться сейчас где-нибудь с ней вдвоем.
После перерыва играть стало труднее. Команда Рубэ хотела выиграть во что бы то ни стало, и одна атака следовала за другой. Но Жорж крепко держал в руках свою команду: она упорно сопротивлялась натиску противника, играла собраннее, увереннее, с исключительной гибкостью отступая к своим воротам, как только им угрожала опасность. Жорж подождал, пока противник вымотается, потеряет самообладание, и, когда команда, казалось, ушла в глухую защиту, отдал своим ребятам приказ к наступлению. Трижды их отбрасывали от вражеских ворот. Игра шла в адском темпе, и Бруно, запыхавшийся, измученный, ощущая покалывание в груди, хотел было остановиться передохнуть, как вдруг увидел, что Жорж посылает ему мяч. Бруно на миг блокировал его и тотчас снова отослал Жоржу. Они приближались к ворогам противника, Бруно казалось, что вот сейчас он растянется в грязи. Жоржу, которого неотступно преследовали три игрока противника, удалось тем не менее сделать последнюю пасовку и передать мяч Бруно, тот пробил по воротам. Вратарь прыгнул отбил мяч, но, прежде чем он успел взять его в руки, Жорж завладел им и послал в сетку. Обернувшись, Бруно увидел, что все его товарищи радостно машут руками, и тоже поднял руки.
Радость его была — увы! — непродолжительной. Несколько минут спустя, когда Жорж снова пытался прорваться к воротам противника, один из игроков команды Рубэ толкнул его, и Жорж неудачно упал; его подняли и унесли с поля. Место его занял Кристиан, и игра возобновилась, только теперь она стала более грубой, более дикой. Рассвирепев после несчастного случая с Жоржем, Бруно сам искал ссоры и не только не старался уйти от своего рыжего соперника, а, наоборот, стремился столкнуться с ним. Вернувшись в раздевалку, он узнал, что у Жоржа сломана нога и его отвезли в больницу.
Вечером Бруно, чувствуя ломоту во всем теле и тяжесть в ногах, сидел и готовил уроки, когда за ним зашел настоятель и повел его в свой кабинет. Юноша удивился, увидев там отца Грасьена, который, скрестив руки под монашеским одеянием, поздоровался с ним легким наклоном головы. Настоятель велел Бруно сесть напротив, под яркий свет настольной лампы, а сам остался в тени. Положив белые, как у мертвеца, руки на стол, он медленно накручивал шнурок с четками на серебряный крест. Наступила томительная тишина; Бруно первым нарушил ее, спросив, что слышно о Жорже.
— У него очень нехороший перелом, — сказал настоятель, — но врач уверяет, что Жорж скоро поправится. М-да, можно сказать, что матч мы выиграли благодаря ему. Какой великолепный игрок! Впрочем, ты тоже играл неплохо… — Кончиками пальцев он приподнял свернувшиеся спиралью четки, подбросил их и сжал в ладони. — Но мы собрались здесь не для того, чтобы говорить о Жорже. Я хотел сказать тебе, Бруно, что пора все-таки изменить свое поведение.
— Я вас не понимаю, — проговорил немного растерявшийся Бруно.
Он вдруг вспомнил о письме отца, который, конечно, поставил о нем в известность настоятеля, и тот, должно быть, решил, что настал момент силон вернуть в овчарню заблудшую овцу.
— Не прикидывайся дурачком, — елейным голосом сказал настоятель. — Ты прекрасно знаешь, о чем идет речь. До сих пор мы были слишком терпеливы с тобой. Твой отец известил нас, что просит тебя прекратить эту игру в вольнодумство. Как и все мы, он, видимо, очень удручен твоим поведением, которое, признаться, трудно понять. Ты не находишь, что эта шутка изрядно затянулась?
Бруно крепче прижал к себе скрещенные на груди руки. Тон отцовского письма, доказательства существования бога, собственное жалкое объяснение, насмешки Кристиана — все это вдруг всплыло в его памяти. По телу пробежала дрожь возмущения, и нетерпения. На этот раз он выскажет все, что у него на сердце.
— Но, отец мой, — сказал он, — это вовсе не шутка и не позерство. Я вам сказал уже, что перестал верить, и ничего не могу поделать с собой. Я рассудил, что будет куда честнее никого не обманывать и прекратить эту отвратительную комедию — не ходить больше к причастию. Я не считаю, что поступил плохо.
— Мы прекрасно понимаем твою щепетильность, — сказал отец Грасьен. Он вытащил руки из-под накидки и отряхнул ее, словно она была покрыта пылью. — Но и ты должен понять, что находишься в католическом коллеже и твой пример может…
— А вот я, — пылко прервал его настоятель, — не понимаю этого. Да и при чем тут щепетильность? Побольше смирения, черт возьми! Как сказал великий Паскаль: «Смиритесь и не мудрствуйте». Здесь эти слова тем более уместны, что никакой щепетильности и в помине нет. — Он снова повернулся к Бруно и вкрадчиво проговорил: — Потому что, мой мальчик, как я тебе уже сказал сегодня утром, если хочешь, чтоб тебя принимали всерьез, потрудись по крайней мере объяснить, с чего у тебя начался этот твой духовный кризис. Отец Грасьен, который очень привязан к тебе, сказал мне, что тоже был крайне удивлен происшедшей в тебе переменой. Ты не отличался особым рвением, но был набожным мальчиком. Быть может, ты начитался вредных книг или подпал под дурное влияние? Мы ничего не понимаем, не так ли, отец?
Отец Грасьен утвердительно кивнул. Настоятель говорил елейным, проникновенным голосом. Взяв четки кончиками пальцев, он медленно опустил их на стол, где они снова скрутились в спираль. Бруно хотел было ответить, что и не просит его понимать, но, встретив взгляд отца Грасьена, промолчал. Установилась тягостная тишина, — лишь слегка поскрипывали четки, царапая стол. Бруно казалось, что слышно, как он дышит.
— Стало быть, ты не хочешь нам ничего объяснить? — спросил настоятель.
— Мне нечего объяснять, — ответил Бруно, опустив голову, — нечего.
— Хорошо, — сказал настоятель, и в голосе его зазвучали торжествующие нотки, — тогда я сам скажу, откуда у тебя вдруг появился этот духовный кризис! Ты удивлен, не так ли?
Он пристально посмотрел на Бруно своими большими, хитро поблескивавшими голубыми глазами и, порывшись в ящике стола, извлек оттуда толстую тетрадь в коленкоровом переплете. Узнав свой дневник, юноша почувствовал, как от ярости, возмущения и в то же время чувства неловкости кровь прилила у него к щекам. Он быстро протянул руку, чтобы схватить дневник, но настоятель предугадал его жест.
— Отдайте тетрадь, — сказал Бруно. — Вы не имеете права…
— Смотрите-ка, не имею права! — подтрунивая, заметил настоятель. — Для тебя это, конечно, было бы выгодно, мой мальчик. Только знай, что твоя личина праведника никогда меня не обманывала, я раскусил тебя давно. Ты не хотел объяснить мне причины твоего нелепого поведения, и мне пришлось самому их доискиваться. Чтение этого дневника полностью просветило меня. — Он открыл тетрадь, перелистал несколько страниц и, повернувшись к своему собрату, сказал: — Послушайте, что он здесь пишет…
— Вы считаете, — спросил отец Грасьен, — что это полезно…
— Совершенно необходимо, дорогой отец. Мальчик слишком долго злоупотреблял нашей доверчивостью. Вы считали его искренним, честным, воплощением невинности, не так ли? А вот, что он пишет, этот ангел во плоти: «Милая С., я думаю о тебе, и мне кажется, будто ты говоришь мне, что в любви все прекрасно — слова и молчание, задумчивость и ласки, наши дни и наши ночи. Мне не нужно даже закрывать глаза, чтобы представить тебя нагой в лучах солнца…» — Настоятель энергичным жестов захлопнул тетрадь. — И таких страниц — не одна! Значит, все обстоит именно так, как я предполагал: вместо того, чтобы отказаться от этой С. и от разврата, Бруно предпочел отречься от веры.
— Неправда! — закричал разъяренный Бруно. Гнев душил его. — Вы всегда и во всем видите только зло, только ваше пресловутое сластолюбие. Если бы это было так, я поступил бы как все: сходил бы к исповеди, следуя вашему совету, и все было бы в порядке — до следующего раза.
— Послушай, Бруно! — оборвал его отец Грасьен. Ты забываешь, с кем говоришь.
— А вы, отец мой, вы тоже сторонник этих полицейских методов, этих обысков, этих допросов? Так знайте же, несмотря на вашу постоянную слежку, вам ничего нас не известно, ничего.
Повернувшись к отцу Грасьену, настоятель обескуражено развел руками и скорчил огорченную мину. Однако гнев Бруно не только не обозлил его, а, наоборот, казалось, забавлял.
— Ладно, ладно, Бруно, — сказал он наконец, — не будем сердиться из-за того, что нас разоблачили. Твоя история довольно банальна. Менее обычно то упорство, с каким ты пытаешься прикрыть это духовным кризисом, думать только, что еще сегодня утром ты утверждал, будто не веришь в существование бога! Я потом расскажу вам об этом, отец мой. — И он зябко потер свою тонзуру. — Можешь идти заниматься, Бруно. Когда напишешь отцу, покажешь мне письмо.
Бруно вышел, кипя от злости; не успел он сделать по коридору и ста шагов, как его нагнал отец Грасьен. Монах хотел было взять его под руку, но юноша порывисто отстранился и пошел дальше. Какое счастье, подумал он, что в коридоре темно и не видно, как он плачет.
— Ты сердишься на меня? — спросил отец Грасьен, продолжая идти, с ним рядом. — Я тебя понимаю. Но как, по-твоему, я должен был поступить? Твой глупый уход помешал мне сказать, что я думаю об этой истории.
Юноша упрямо молчал. Они подошли к комнате для занятий, куда вела застекленная дверь, — на полу коридора возле нее лежал желтый прямоугольник света.
— Запомни одно, — сказал в заключение отец Грасьен, — Я верю тебе. Я знаю, что ты не лжешь. Тебе нужны доказательства? Я попросил настоятеля дать мне твой дневник. — Он сунул руку в карман и вытащил тетрадь в темном коленкоровом переплете. — Вот он: я не хочу его читать, я его тебе возвращаю. Постарайся впредь прятать его получше.
Перелом у Жоржа оказался довольно серьезным, и доктор, не веря в благоразумие пациента, заставил его сидеть дома несколько недель. Бруно писал ему каждые два-три дня, сообщая о том, что ученики прошли за это время в классе и что задано на дом. К этому он добавлял несколько слов о жизни коллежа. В надежде, что его письма прочтет и Сильвия, он шлифовал стиль, острил, а иной раз пускался даже в излияния, полные, однако, таинственных недомолвок. Ему, право же, трудно было рассказывать этому увальню Жоржу о своих сердечных переживаниях. Поэтому он прибегал к различным уловкам, приписывая другим свои чувства, а любимым авторам — мысли, которые могли бы выдать его. Мать сообщила ему о помолвке его сестры Габи; он воспользовался этим, чтобы воспеть любовь. Ему доставляла удовольствие эта игра, полная скрытых намеков, но догадывалась ли Сильвия, что именно в связи с ней он вспоминал о «восхитительных ранетах Булоннэ» или о «дивном вечере, проведенном в сумерках гостиной, где он, окоченевший, вдруг почувствовал, что возвращается к жизни». Не без зависти представлял он себе, как Сильвия ухаживает за Жоржем, но это давало ему повод для нескольких осторожных фраз на тему о «твоей нежной и очаровательной сиделке». К сожалению, Жорж отвечал ему довольно редко, и к тому же это были лишь коротенькие, полные зубоскальства записки.
Бруно очень хотелось получить приглашение в Булоннэ, но и тут ему пришлось схитрить, предложив Жоржу вместе повторить некоторые теоремы. В первое свое посещение, хоть Бруно всячески старался задержаться, он видел Сильвию лишь несколько мгновений в вестибюле, перед самым уходом. Она пригласила его почаще заходить к Жоржу, и эта простая фраза привела юношу в восторг. Он был настолько взволнован, что даже не попытался завязать разговор с Сильвией, и от этой встречи у него осталось лишь воспоминание о том, как молодая женщина, уже поднимаясь по лестнице, обернулась и с улыбкой посмотрела на него.
В четверг он вновь навестил Жоржа. Он вошел в тот момент, когда Жорж, опершись на руку Сильвии, которая была на полголовы ниже его, пытался ходить по маленькой голубой гостиной. При каждом шаге он слегка вскрикивал и, делая вид, будто падает, цеплялся за шею свояченицы. Бруно почувствовал ревность и предложил заменить ее, но шутник Жорж скоро устал и уселся в свой шезлонг. Бруно спросил, когда он собирается вернуться в коллеж, но тот, расхохотавшись, заявил, что намерен затянуть свое выздоровление до пасхи. Затем он предложил приятелю послушать новые пластинки. Он был без ума от джаза и, как только ему удавалось сэкономить триста франков, немедленно тратил их на последние записи Бэчета или Эллингтона. Прикрыв глаза, раздув щеки, он слушал неистовые завывания трубы. Здоровая нога его судорожно подрагивала, отбивая такт о край дивана. Помолчав немного, Сильвия с улыбкой повернулась к Бруно, который тоже молчал, подперев кулаками обе щеки, смущенный этими дикими звуками, вдруг ворвавшимися в мирную маленькую гостиную.
— А как вы к этому относитесь? — спросила его Сильвия, обхватив руками колено. — Что до меня, то джаз увлекает меня первые пять минут, а потом я замыкаюсь в себе, начинаю злиться и чувствую себя такой несчастной. Полчаса джаза — и настроение испорчено на целый день.
— О, конечно, Бруно целиком согласен с тобой, — прервал ее Жорж. — Хоть он и любит спорт, но большего мечтателя и романтика трудно сыскать. Он, наверно, любит Бетховена, Дебюсси, Моцарта, — словом, как и ты. Чтобы ты имела представление о том, с кем имеешь дело, достаточно сказать тебе, что недавно, когда мы говорили о Беатриче, он такое порол насчет платонической любви, что у самого Циклопа перехватило дух! Да ты посмотри на него: эти длинные волосы, эта непокорная прядь, это изможденное лицо — разве это наш современник?
— А мне нравится, — заметила Сильвия, — что в наш век мелочных реалистов еще сохранились, как ты называешь их, мечтатели и романтики.
Она подождала, пока труба в последний раз громко и отчаянно всхлипнет в конце пластинки, затем встала я перевела рычажок проигрывателя.
— Если вы любите Моцарта, Бруно, я поставлю вам сонату, которую очень люблю. Ты не возражаешь, Жорж?
Бруно предпочел бы слушать в тишине эту изящную, певучую, грустную мелодию, но Жорж, которому вскоре наскучила музыка, возобновил разговор.
— А как настоятель? — спросил он. — Оставил тебя в покое?
Чувствуя, что краснеет, Бруно сделал вид, будто не слышал приятеля, но тот не отставал.
— Ты еще не знаешь, — обращаясь к Сильвии, заметил Жорж, — что Бруно большой философ. Он утверждает, что потерял веру, а настоятель хочет заставить его вновь ее обрести. Ну, Бруно, скоро состоится твое обращение, о котором мы все молимся и ради которого готовы пойти на любые муки?
С некоторых пор настоятель стал уделять Бруно гораздо меньше внимания, не упоминал об исключении из коллежа, и юноша, всецело поглощенный своей любовью, не пытался разобраться, чем вызвана эта перемена в поведении монаха. Поэтому он ответил, что настоятель перестал ему докучать, и быстро перевел разговор на другую тему. Сильвия, казалось, ничего этого не слышала; глядя с отсутствующим видом куда-то вдаль, она покачивала головой в такт музыке. Успокоившись на этот счет, Бруно залюбовался изгибом ее шеи, — пальцы его машинально разжались, закруглились, готовые ее обхватить. Он все время боялся, что Сильвия встанет и уйдет, но она продолжала сидеть с ним и Жоржем. Она поставила несколько джазовых пластинок, чтобы сделать приятное деверю, но это не испортило ей настроения, и она болтала, шутила и, казалось, веселилась от души.
Да и Бруно, несмотря на приступы застенчивости, внезапно нападавшей на него, провел восхитительные, незабываемые часы в доме Жоржа. Конечно, присутствие Жоржа немного стесняло его, мешало высказать Сильвии все то, что ему бы хотелось, но именно благодаря этому между ними установилось своеобразное взаимопонимание, которое росло по мере того, как шло время. Совсем как в прошлый раз, они не зажгли люстр, даже когда наступила темнота. В тот вечер Бруно записал дрожащей рукой в своем дневнике: «Я с восторгом обнаружил, что еще до нашего знакомства у нас уже были общие вкусы: как и я, она любит Греко, Ван-Гога, Моцарта и Аполлинера. Мне очень хотелось рассказать ей о том, что я люблю, но присутствие Жоржа помешало мне это сделать… Когда Сильвия говорит, она очаровательным жестом поднимает кверху ладонь и словно подбрасывает в воздух слова. Мне так хочется сохранить в памяти все, что связано с нею: ее выражения звук ее голоса, манеру держаться, хранить молчание. Но больше всего я люблю ее улыбку, люблю чуть ли не до боли».
В той же маленькой гостиной они все вместе перекусили, и Сильвия положила на тарелку Бруно два яблока «Вы ведь, кажется, любите золотистые ранеты», — заметила она, давая тем самым понять, что читает его письма. Затем Бруно отправился обратно в коллеж. Рукой он сжимал в кармане роман, который дала ему почитать Сильвия. Он был счастлив, безумно счастлив, и все, что не имело к этому отношения, перестало для него существовать. Он шел быстрым шагом и, несмотря на северный ветер, пронизывавший его под пальто, вскоре добрался до «Сен-Мора». Дребезжащий звук колокола сзывал монахов к молитве. Бруно прошел вдоль монастырской стены, миновал плавательный бассейн и решил зайти в примыкавший к нему домик, чтобы выкурить там последнюю сигарету. Он не раз заходил сюда тайком вместе с товарищами. Даже не подумав о том, что можно воспользоваться дверью, он влез в окно и, как обычно, спрыгнул вниз. Кто-то пронзительно вскрикнул, и Бруно увидел в темноте полураздетую женщину, лежавшую на полу, и поспеши поднявшегося мужчину. Он узнал искаженное, подергивающееся лицо Циклопа, не задумываясь, перелез обратно, через подоконник и пошел в коллеж. В тот же вечер, после ужина, когда ученикам дается свободное время, Грюндель пригласил его к себе.
Циклоп жил в той части аббатства, которая была отведена для приезжих; он занимал такую же келью, как и монахи, но с помощью сувениров, привезенных из Северной Африки и из других стран, он превратил ее в довольно комфортабельную, оригинальную, выдержанную в крикливо восточном стиле комнату. Три арабские подушки и полосатое покрывало сделали из койки софу, белые ворсистые ковры с геометрическим рисунком скрывали каменный пол. Невысокий потолок был сплошь задрапирован кровавым с золотыми разводами шелком, образовывавшим подобие балдахина, что придавало келье сходство с будуаром ясновидящей. Стен почти не было видно из-за множества китайских рисунков и персидских миниатюр. Низкая лампа освещала книги, разбросанные на рабочем столе; другая была направлена вверх, на потолок, где в ее лучах искрились золотые нити драпировки. Однако наиболее странное впечатление производил сам хозяин, который дома переодевался в китайский халат нежно-голубого цвета с серебристыми узорами.
Грюидель любезно поспешил освободить место на диване и усадил на него Бруно; приподняв покрывало, он засунул руку под изголовье, извлек оттуда пузатую оплетенную бутылку с кьянти и налил Бруно большой бокал вина. Немного смущенный тем, что он видел два часа тому назад, Бруно не знал, о чем говорить. Казалось, это сильно забавляло Грюнделя, и он с благожелательной улыбкой выжидающе смотрел на Бруно.
— За любовные утехи! — сказал он, чокаясь с юношей, — Ну, мой мальчик, так что же ты думаешь о своем недавнем открытии? Считаешь меня отвратительным, разнузданным старцем? Нет, дружок, я всего-навсего нормальный человек, который время от времени воздает должное Венере. В твоем возрасте не вредно знать, что это в какой-то степени диктуется гигиеной. Я знаю, это не совсем то, чему вас здесь учат, но наши славные монахи в подобных вещах проявляют очаровательную наивность. Для них половой инстинкт то же самое, что предрасположенность к воровству, к преступлениям. — Он сделал большой глоток вина и прищелкнул языком. — А ты, Бруно, еще ни разу не спал с женщиной?
— Нет, — ответил Бруно, у которого дух перехватило от столь циничного вопроса, — ни разу. Я… я думал, что это заметно. По крайней мере так утверждает отец Грасьен. Овладев собой, он заговорил более непринужденным Тоном: — А вы считаете, что это необходимо?
— Почти, — ответил Грюндель.
Он снова отхлебнул вина и на минуту задумался со стаканом в руке. Зрелище он являл собою не из приятных — потрепанное лицо, нелепое китайское одеяние, и тем не менее что-то в нем привлекало Бруно. Из всех преподавателей коллежа он был единственным «живым» существом, единственным, кому пришлось вступить в схватку с жизнью и познакомиться с нею не по книгам и не в исповедальне.
— Впрочем, это правило применимо отнюдь не ко всем. Для таких, например, как наш «доблестный Шарль», который в семнадцать лет все еще не проснулся и не стал мужчиной, эта проблема не существует. Но для тебя наступило время над ней призадуматься. — Единственный глаз Грюнделя лукаво сверкнул. — Признайся, мой мальчик, это тебя очень мучает?
— Мучает, — признался Бруно, — но не так уж сильно. — И засмеялся. — Уверяю вас, я вполне могу вынести это. Возможно, я тоже еще не стал мужчиной, как вы это называете, но, признаюсь, подобного рода мысли не слишком терзают меня… Скажу вам даже, что я не могу без улыбки смотреть на некоторых моих однокашников, которым нравятся порнографические журналы и неприличные книжки.
— А рассказывают о тебе нечто совсем другое, — заметил Грюндель, поглаживая подбородок. — Рассказывают о некоем сокровенном дневнике весьма вольного содержания.
— Что? — оборвал его Бруно. — Кто вам об этом сказал? Настоятель? Просто невероятно, до чего эти попы любят совать нос в чужие дела и сплетничать, точно старые бабы.
— А как же иначе! — заметил Грюндель. — Поскольку в их собственной жизни ничего не происходит, у них и появляется желание покопаться в чужой. Итак, этой женщины не существует? Ты ее выдумал?
Бруно ответил не сразу, хотя ему очень хотелось поговорить о своей любви и объяснить, что на свете нет ничего прекраснее. Ему казалось, что Циклоп, даже если не сумеет понять его по-настоящему, все же, несмотря на свой цинизм, выслушает без улыбки. Продолжая колебаться, Бруно уже знал, что уступит потребности кому-то довериться, но ему доставляло удовольствие оттягивать эту минуту. Грюндель налил ему еще бокал кьянти; он медленно выпил вино и почувствовал, как приятное тепло из груди начало распространяться по всему телу. Глаза у него него слегка пощипывало. Теперь учитель принялся изливать ему душу, словно желая побудить этим Бруно рассказать о себе, но тот едва слушал его.
— В твоем возрасте, — рассказывал Грюндель, — я был безумно влюблен в подругу моей матери. Я так и не осмелился ей признаться и до сих пор жалею об этом. Как бы хотелось избавить тебя от этой ненужной траты времени!
— Женщина, которую я люблю, — промолвил наконец Бруно, глядя куда-то вдаль, — не такая, как все…
— Конечно, мой мальчик. Она ангел, живущий поэзией и музыкой. К тому же она неудачно вышла замуж, и ты считаешь, что она несчастна, не так ли? Ты ее слишком уважаешь и потому не осмеливаешься даже заикнуться о своей любви, и тем не менее ночью тебе снится, что ты держишь ее в объятиях, и ты просыпаешься в ту минуту, когда… А? Разве не так?
Грюндель издевался, но голос у него был теплый и вкрадчивый. Да, все было именно так, а даже днем, в классе, во время занятий, по телу Бруно, случалось, пробегала дрожь, словно его коснулась Сильвия, и он всем своим существом отвечал на это прикосновение.
— Я знаю лишь одно, — пылко воскликнул Бруно, — что я люблю ее, что эта любовь всецело завладела мной, она изменила всю мою жизнь, она хранит меня и в то же время делает легко уязвимым, она заставляет меня трепетать и одновременно умиротворяет! Она вдохнула в меня жизнь, да, именно вдохнула, и я наслаждаюсь тем, что живу!
Он вдруг умолк, посмотрел на Циклопа, словно только сейчас заметил его присутствие, и сказал, глядя на этот раз прямо в глаза учителю:
— По-вашему, я старомодный чудак, не так ли?
Циклоп отрицательно покачал головой. Его пронзительный взгляд смягчился, в нем появилась легкая грусть.
— Нет, мой дорогой, нет, наоборот, я нахожу эту историю весьма трогательной и удивительной. Когда человек горит как факел, это всегда прекрасно; а здесь, в этом преддверии рая, где мы живем, это и вовсе поразительно. Тем не менее будь осторожен: когда речь идет о таких юношах, как ты, я всегда немного опасаюсь, что огонь может вспыхнуть сам по себе, без всяких к тому оснований. Не вздумай влюбиться в любовь и пережить весь роман лишь в мечтах.
Снова наполнив бокалы вином, он взял со стола разрезальный нож из слоновой кости и погладил им подбородок. Лицо его приняло серьезное выражение.
— Запомни хорошенько: человек, вынашивающий мечты и живущий ими, отгородясь от всех и от вся, рано или поздно становится неудачником. Понимаешь, Бруно, неудачником, таким, как я, потому что я предпочел выдуманный мир действительности… Позволь мне говорить с тобой, как с сыном, сыном, которого я мог бы иметь и который, без сомнения, есть где-нибудь на свете. Я знаю, что ты пожмешь плечами, но мне кажется, прежде чем броситься очертя голову в этот огненный поток, как именует сие старый чудак Мориак, тебе следовало бы сначала узнать, отвечают ли тебе взаимностью.
— Зачем? — воскликнул Бруно. — Ведь моя любовь — это мое чувство и ничье другое. Зачем же мне доискиваться, любит ли она меня? Я не стану от этого любить ее сильнее, это невозможно. И потом, мне кажется, что любовь только отвлечет меня. Я даже не сказал ей, что люблю ее, и это правда, так как, если бы я ей признался, ее жесты, слова, она сама, наконец, стали бы другими Вы меня понимаете?
Он говорил быстро, с необычайным жаром, почти не разжимая губ. Теперь, перестав скрывать свою тайну, изливал душу с возрастающей откровенностью, объясняя то, что с ним происходит. Он решился рассказать о внезапных вспышках желания, признался, что — да, иногда мечтает о взаимной любви, но тотчас отгоняет от себя соблазн. Он рассуждал о любви долго, бесконечно долго и тем не менее Грюндель внимательно и сочувственно слушал его. Он больше не пытался возражать юноше. Бруно радовался этой победе, которую ему почти удалось одержать над скептицизмом учителя, и, желая окончательно убедить, приводил все новые и новые доводы. Он говорил бы всю ночь, если бы Грюндель, положив руку ему на плечо, вежливо не остановил его, заметив, что уже поздно и товарищи его давно спят. Поднявшись с дивана, Бруно почувствовал, что нетвердо стоит на ногах; Грюндель взял его за руку и на какое-то время задержал ее в своих ладонях.
— Желаю удачи, Бруно! Иди, и пусть тебе приснится твоя милая. Я рад, что ты доверился мне.
Бруно пошел по темным пустынным коридорам и у входа в спальню столкнулся с настоятелем, который, натянув капюшон на голову, с молитвенником в руках кружил, словно ночная бабочка, в полосе желтого света, падавшего от лампы. Монах грубо схватил его за плечо.
— Откуда ты идешь в такой поздний час?
— Я сидел у Ци… у господина Грюнделя. Я не знал, что уже так поздно…
— Да от тебя разит вином за десять шагов, несчастный! Так, значит, ты ходишь туда, чтоб напиваться и, конечно, слушать дурные советы, да? — Монах встряхнул его, повернул к свету и заставил поднять голову. — Признайся, это он — твой злой гений? Не хочешь отвечать? Прекрасно, но знай, что я этого так не оставлю.
Бруно разделся в темноте. Во рту у него горело, и он долго пил ледяную воду прямо из-под крана. Днем, перед тем как идти к Жоржу, он решил прихватить с собой несколько книг для приятеля и, шаря у него в парте, обнаружил маленькую групповую фотографию, на которой была запечатлена и Сильвия. Сейчас, прежде чем лечь, он зажег спичку и посмотрел на фотографию. Он слышал, как настоятель, продолжая обход, на секунду остановился перед его каморкой.
Прямой дождь, с самого утра неумолимо поливавший землю, превратил площадку для игр в болото. Проходя через большой гулкий зал, где, уподобляясь ирокезам, с громкими воинственными криками играли в баскетбол малыши шестиклассники, Бруно чуть не столкнулся с отцом Грасьеном, стремительно выходившим из класса. После того вечера, когда монах присутствовал при допросе Бруно и не защитил его, юноша избегал Грасьена. Вот и сейчас, поздоровавшись с ним, Бруно хотел пройти мимо, в читальный зал, но монах остановил его.
— Ну, мой мальчик, — весело начал он, — ты все еще на меня сердишься? В классе ты бросаешь на меня такие мрачные взгляды — бр-р! — у меня пропадает дар речи. Тебе не кажется, что после трехнедельного игнорирования друг друга пора бы и объясниться?
— Объясниться? — процедил сквозь зубы Бруно. — Я не собираюсь ничего объяснять.
Он умолк, поднимая мяч, подкатившийся ему под ноги. Бросив его игрокам, он злобно продолжал:
— Вы, конечно, опять скажете, что у меня плохой характер, но мне кажется, что если кто-нибудь и должен объяснить свое поведение, так это вы. Я думал, что вы верите мне, а в тот вечер, у настоятеля…
— Хорошо, я прошу у тебя прощения. Ты доволен? — засмеялся монах. Его глаза цвета выцветшей голубой эмали слипались от усталости, и он то и дело таращил их. — Возможно, в тот вечер мне следовало бы выступить в твою защиту, но я решил, что будет лучше не выводить из себя настоятеля. Уж очень он рассердился на тебя, да ты это и сам видел.
— Видел, видел, — нетерпеливо проговорил Бруно, — Могу вам даже сказать, что мой отказ причащаться был для него лишь предлогом. Он уже с прошлого года ненавидит меня. Перед этим он несколько месяцев преследовал меня своим вниманием, хотел стать моим духовником и, конечно, на всю жизнь запомнил мой отказ.
— Да будет тебе, — со смехом перебил его отец Грасьен. — Думаю, что ты, как всегда, немного преувеличиваешь. Правда, наш дорогой настоятель не отличается широтою взглядов, и от избытка рвения он делает иногда не то, что нужно. Но ты должен признать, что с некоторых пор он стал относиться к тебе куда терпимее. Он пообещал мне не дергать тебя по крайней мере до пасхи.
— А! Так это благодаря вам… — начал Бруно. Он был тронут, но не хотел этого показывать. — Поскольку методы принуждения, к которым прибег настоятель, провалились, вам поручили испробовать ласку и убеждение.
— Вот именно! — улыбаясь, сказал монах. — Нет, просто-напросто я хотел, чтобы он оставил тебя в покое. Поэтому я сказал ему, что ты избрал меня своим духовником. Кстати, всего несколько дней тому назад мне пришлось утихомиривать его по поводу так называемой пьянки у Циклопа. Ты видишь, не такой уж я и плохой!
Он посмотрел на Бруно с грустной улыбкой, которая неизменно обезоруживала юношу, и протянул ему руку.
— Забудем старое. Ты больше не сердишься на меня?
Выдавив из себя улыбку, Бруно пожал протянутую руку и поспешил дальше. Он шел по коридору, окна которого выходили в садик с блестящими от дождя чахлыми деревцами. Как одинока, должно быть, Сильвия, подумал он, и она вдруг возникла перед его мысленным взором: вот она стоит у окна в маленькой голубой гостиной, спрятав руки под шаль, прижавшись лбом к стеклу. Ему припомнились слова Жоржа: «Бывает, она за весь день не произнесет ни слова», и он внезапно почувствовал такой прилив нежности к Сильвии, что вынужден был на мгновение закрыть глаза. Так он незаметно дошел до читального зала. Там почему-то шло буйное веселье: слышались громкие взрывы смеха, который, однако, сразу же смолк, как только он вошел. Кристиан стоял на стуле с тетрадкой в руке, окруженный жестикулирующими учениками; театральным жестом он указал на Бруно.
— А вот и наш великий летописец, — торжественно объявил он. — Туш в его честь! — Перекрывая смех, раздались аплодисменты. — А теперь послушайте, друзья, что пишет наш талантливейший поэт. Да не покраснеют ваши юные уши и да не помешает вам природная стыдливость внимать этой разнузданности. — И он замирающим голосом начал читать — «Я не думал о тебе, но вдруг ты упала мне на грудь, дрожащая, обнаженная. Руки твои обвили мою шею, твой взгляд ищет мой взгляд, твой рот ищет мой рот, твое бедро…»
— Хватит, — закричал вне себя от гнева Бруно, — хватит! Ты — подлец, гнусный подлец! Сейчас же отдай мне эту тетрадь, а не то…
Опустив голову, он ринулся на Кристиана, но того мигом окружили друзья. Они не давали Бруно пробиться к Кристиану и на каждый его удар отвечали ударом. Кристиан же зубоскалил и, продолжая стоять на стуле, подбадривал своих защитников. Бруно дрался отчаянно, но Толстый Робер с такой силой ударил его кулаком, что у него перехватило дыхание и он отлетел к стене.
— Вы только посмотрите, до чего разошелся наш нежный поэт! — кричал Кристиан. — Всыпьте ему, мальчики! Проучите как следует этого юнца, который считает себя на три головы выше нас всех, этого недотрогу, этого любимчика Циклопа! Дайте ему хорошую понюшку табаку! Да приласкайте как следует «это бедро, которое так жаждет коснуться твоего бедра!» Ха, ха!
Робкие увещевания «доблестного Шарля» потонули в общем шуме, и, несмотря на энергичное сопротивление, Бруно уложили на скамью, лицом вниз. Несколько человек крепко держали его, а Робер бил указкой. Неразлучный друг Кристиана, этот крупный, круглолицый парень, любитель пошуметь и подурачиться, являлся обычно исполнителем его замыслов: один был кулаком, другой — мозгом этого содружества. Робер с наслаждением производил экзекуцию, в то время как Кристиан, кривляясь, читал нараспев отрывки из дневника Бруно.
— Этой ночью ты приснилась мне, — кричал он на всю комнату, — и я до сих пор нахожусь во власти пережитого счастья. У меня кружится от него голова, оно пульсирует во мне, словно кровь…
Неожиданно Кристиан умолк. Смех и удары прекратились. Бруно почувствовал, что его перестали держать; в ушах у него шумело; он вскочил со скамьи, готовый продолжать борьбу. И, к своему великому удивлению, очутился лицом к лицу с настоятелем.
— Что здесь происходит, дети мои? — спросил монах. Голос его звучал сурово, но большие влажные глаза улыбались. — И вам не стыдно? Большие мальчики, а деретесь, как малыши. А ну, Робер, из-за чего ты поссорился с Бруно?
— Он обругал Кристиана, а Кристиан — мой друг, и…
— Кристиан уже достиг того возраста, когда может защитить себя сам. Что же до тебя, Бруно, то для философа это немного странная манера развлекаться. Ну да ладно, забудем об этом. Порезвились и хватит, а теперь возвращайтесь к книжкам… Притом вам скоро в класс пора.
Два часа занятий прошли для Бруно в обдумывании того, как получить обратно дневник, который Кристиан, сидевший через две парты от него, с вызывающим видом читал. Когда они выходили из класса, выведенный из себя Бруно бросился на обидчика, но тот успел сунуть тетрадь во внутренний карман куртки. Во время приготовления домашних заданий Бруно не спускал с Кристиана глаз и, заметив, как ему показалось, что тот спрятал тетрадь в коленкоровом переплете к себе в парту, решил завладеть ею во время послеобеденной перемены. Он тщательно все перерыл и, ничего не найдя, направился в комнату для игр, где находились все остальные. Нервы его были напряжены до предела: он боялся, что, если дать время противнику, тот, хитрая бестия, может дознаться, кто эта «любимая женщина», чье имя ни разу не упоминалось в дневнике.
Кристиан играл с Робером в пинг-понг. Ему всегда было жарко, и Бруно знал, что он скоро сбросит куртку. С равнодушным видом, но с сильно бьющимся сердцем Бруно присел за соседний круглый столик, раскрыл книжку и стал ждать. Поглощенные игрою юноши ссорились из-за ерунды и не обращали на него никакого внимания. Бруно весь напрягся, он не в состоянии был читать, но упорно смотрел в книгу. Каждым своим нервом он чувствовал сухие щелчки целлулоидного мячика по столу. Краешком глаза наблюдая за Кристианом, он наконец увидел, как тот швырнул куртку на стул и вернулся к игре; Бруно бросился к стулу, запустил руку во внутренний карман куртки и нашел там свой дневник. Рассвирепевший Кристиан ринулся на него, но Бруно одними прыжком укрылся за круглым столиком, возле которого недавно читал.
— Я взял только свое! — крикнул он, бегая от Кристиана вокруг столика. — А тебе, взбесившийся девственник, могу взамен вернуть эту гадость, которую я нашел у тебя в столе.
И, употребив очень кстати это прозвище, слышанное от Циклопа, он швырнул Кристиану в лицо пачку порнографических открыток. Кристиан, вспыхнув, бросился их собирать. Одна открытка упала к ногам Робера, который, завладев ею, принялся хихикать и сделал вид, будто, не собирается ее отдавать.
— Ну, чего ж ты не зовешь Робера на помощь? — кричал Бруно. — Зубоскалить-то ты умеешь, а вот как дело доходит до драки, предпочитаешь, чтоб другие дрались за тебя. Так ведь? Давай сразимся сегодня ночью по законам клана. Идет?
У Кристиана, окруженного товарищами, не было другого выхода, как принять вызов. Законы клана, которые продолжали сохранять силу, несмотря на то, что в них было много ребяческого, вели свое начало с тех времён, когда в шестом классе они играли в войну: тот, кто считал себя оскорбленным, мог вызвать обидчика на драку один на один. Эти дуэли, на которых дрались врукопашную, превращались часто в довольно горячие схватки; они устраивались тайком от надзирателей, ночью, в подвале, где стоял котел центрального отопления, в присутствии пяти товарищей, избранных в качестве арбитров.
Бруно, который обычно засыпал, едва успев опустить голову на подушку, с трудом отгонял сон, дожидаясь той минуты, когда надо будет идти в подвал. Сначала он повторял алгебраические формулы и стихи, потом, когда его начала одолевать дремота, нырнул с головой под одеяло, н, вооружившись карманным фонариком, стал перечитывать свой дневник за последние недели. Имя Сильвии встречалось на каждой странице; прочитанные подряд, они казались одной большой поэмой любви. Волна нежности вдруг захлестнула Бруно, он забыл обо всем, и на душе у него стало как-то удивительно спокойно.
Незадолго до полуночи он тихонько встал, надел плащ и, крадучись, вышел из своей каморки. Пройдя по коридору, он нырнул в узкий проход, а оттуда — в чулан, который именовался «музеем» и где стояли коллекции птичьих чучел и кремневых ружей отца Майоля. Ночь уже давно вступила в свои, права, и Бруно потребовалось немало времени, прежде чем его пальцы, ощупывая в темноте дверцы шкафов, обнаружили дверь, за которой находилась лестничка, ведущая в подземелье. Преодолев первые ступеньки, он зажег карманный фонарик. Ему надо было пройти через несколько подвалов, прежде чем попасть в помещение, где стоял котел. Арбитры уже собрались, но Кристиана еще не было. Они стояли вокруг котла, заслонка была открыта, и пламя озаряло оранжевым отблеском их лица и протянутые к огню руки, отбрасывая на стены и своды пляшущие тени их фигур. Лохматые, в шерстяном белье или в пальто, наброшенных поверх пижам, они перешептывались и курили сигареты. «Доблестный Шарль», которого вопреки его воле избрали арбитром, пытался скрыть нервную дрожь и страх; он был бледен как полотно и все время потирал руки. Толстый Робер от нечего делать старался подальше плюнуть в огонь, который монотонно гудел, напоминая однообразием звука шум дождя. Увидев Бруно, Робер весело помахал ему.
— Как себя чувствуем, Бруно? — спросил он. — В полной форме? Весьма сожалею, что так всыпал тебе сегодня утром, но мне во что бы то ни стало хотелось дослушать твой дневник до конца. Здорово ты написал! «Твой рот тянется к моему рту, твое бедро…» М-м-м-м! Пальчики оближешь! Видишь, я сразу это запомнил, а вот Вергилия и Расина…
«Доблестный Шарль» потянул его за рукав.
— Да не ори ты так, — взмолился он. — Нас услышат!
— Ладно, поп, отвяжись! А ты, Бруно, оказался мастер темнить. Здорово ты нас всех провел своим религиозным кризисом! Мне бы в голову никогда не пришло, что ты развлекаешься по всем правилам с какой-нибудь бабенкой: я ведь думал, что ты девственник! Знаешь, ты растешь в моих глазах! А она, кто она такая? Девица, замужняя или кто? Ну же, расскажи!
Юноши столпились вокруг Бруно, глядя на него горящими от любопытства глазами. А тот, недолго думая, пустился в описание любовных похождений — весьма фривольных и выдуманных с начала и до конца. Он встретил молодую женщину в кино, позволил себе в темноте некоторые вольности, потом они зашли в кафе выпить чаю, а потом он поехал к ней домой. А там и пошло: он бывал у нее столько, сколько хотел, и эти тайные свидания были исполнены острого наслаждения. Одетая в розовый прозрачный пеньюар, она сама открывала ему дверь… Казалось, эта история была давно придумана Бруно; подогреваемый возрастающим вниманием слушателей, он без труда вел рассказ, нанизывая одну увлекательную подробность на другую. Тем не менее из чувства целомудрия, тоже подсознательного, он нарисовал образ любовницы, которая ни в чем не походила на Сильвию: он сделал ее блондинкой, страстной полногрудой женщиной.
— М-да, приятно смотреть на красивую женскую грудь! — вздохнул с завистью Робер. — И ты можешь ее видеть, когда только захочешь, Бруно? Да, старик, можно сказать, тебе повезло. Замужняя женщина, умеет устраиваться, никакой опасности в смысле ребенка, не нужно подарков — словом, идеальная партнерша. Спроси ее при случае, нет ли у нее подруги для симпатичного, весьма способного по этой части парня… В твоей истории мне неясно только одно: как ты приступил к делу. Вы вместе пили чай, потом ты отвез ее домой — все это прекрасно, но как ты дал ей понять, что хотел бы… а?
— Я, конечно, не набросился на нее, как сделал бы, наверно, ты, — высокомерно ответил Бруно. — В этот момент, старик, если хочешь достичь цели, надо принять томный вид и пустить в ход изящную словесность; я заговорил о своем одиночестве, об отсутствии понимания со стороны родителей, о вечной любви…
Воспитанники внимали ему как завороженные, и даже Шарль, покусывавший губы, заинтересовался и стал прислушиваться. Бруно, чувствуя, что разом восстановил свой престиж, немного опьяненный успехом, добавил еще несколько красочных деталей к своему рассказу. Слушая его, можно было подумать, что его светловолосая любовница под стать вакханке… Он описывал ее бурный темперамент, когда вошел Кристиан; его зеленовато-желтые глаза слипались от сна, напомаженные волосы пучками торчали во все стороны. Услышав, как бахвалится Бруно, он только пожал плечами.
— И вы верите этому хвастуну! — засмеялся он. — Его курочка вовсе не та прекрасная мадам, прелести которой он вам сейчас расписывал. Я знаю ее; она живет недалеко…
— Ах вот как! Ты, оказывается, с ней знаком! — заметил Бруно; сердце его учащенно билось, он старался не потерять самообладания. Если мерзавец произнесет любимое имя, он размозжит ему голову. — И можно узнать, кто она?
— Она живет вот здесь, — сказал Кристиан и постучал пальцем по лбу. — Она — миф, мечта, твоя красавица! Твой дневник — сплошной вымысел, а эта женщина существует лишь в твоем воображении. Ты поражен, что я догадался? А?
Бруно сбросил плащ и пижамную куртку. Он стоял обнаженный по пояс и энергично растирал тело.
— Бедный старикан, — засмеялся он, — ты думаешь, что все, как ты, могут довольствоваться лишь мечтами и фотографиями голых женщин! — Он повернулся к товарищам. — Ну, будем начинать или нет?
— Великолепная мысль! — откликнулся Кристиан. — У меня руки чешутся отдубасить как следует Циклопова любимца! А ну, молись, атеист от старательной резинки!
Громкий смех на минуту заглушил покашливание, вызванное голубыми облачками углеводорода, вырывавшимися из печи. Зрители выстроились вдоль стены, предоставив середину подвала в распоряжение борцов.
— Давайте быстрее кончать, — пробормотал Шарль.
Стиснув кулаки, прижав локти к туловищу, Бруно медленно приближался к противнику. Он всматривался в его худое лицо, тощую шею, руки, молочно-белый торс, выискивая место, куда лучше ударить. Он знал, что Кристиан, который был крупнее его и хитрее, конечно, возьмет над ним верх, но это лишь увеличивало дикое неуемное возбуждение, овладевшее им. Он всегда любил драться и, умея одинаково сильно любить и ненавидеть, часто вынужден был сдерживаться, чтобы не броситься на тех, кого не любил. Он увидел насмешливую улыбку Кристиана и, вдруг почувствовав, до чего ему ненавистен этот парень, ринулся на врага. Противник ловко уклонился от удара и, обхватив его руками, дал подножку. Бруно еле устоял на ногах, но продолжал бороться с неослабевающим упорством. Он яростно сражался головой и локтями, и в конце концов ему удалось высвободить одну руку. Изо всей силы он ударил Кристиана в лицо.
— Вот тебе, негодяй! — сказал он, прерывисто дыша. — Чего же ты… не зовешь Робера на помощь?.. Ух, скотина!
Кристиан ударил его в живот. Бруно покачнулся и, чувствуя, что сейчас упадет, повис на шее противника, нещадно молотившего его по бокам. Падая, он увлек Кристиана за собой. Они покатились по полу, и Бруно, отчаянно сражавшийся, пытаясь высвободиться, почувствовал, как в спину ему врезаются крошки угля. Противник навалился на него всем телом. Бруно ощущал в животе невыносимую боль, но вид окровавленного рта Кристиана, дышавшего ему прямо в лицо, словно завораживал его, «Ударить, — думал Бруно, — как бы его еще раз ударить…»
— Удары ниже пояса запрещены, — закричал Робер, склонившись над ними. — Считаю до десяти: раз, два, три…
— Не ори ты так, — умоляющим голосом произнес Шарль. — Нас всех могут застукать!
— Четыре, пять… — продолжал Робер. — Шесть, семь… А! Бруно возобновляет бой!
Бруно действительно удалось схватить противника за запястье и с силой вывернуть ему руку. Кристиан упал на бок. Поднявшаяся с пола пыль слепила Бруно, и он бил наугад по этой белой массе, которая барахталась рядом с ним, бил и пинал её ногами. Ему было трудно дышать, тело его горело, он чувствовал, что больше не в состоянии драться. Он с трудом встал на ноги, но Кристиан, неожиданно схватив его за лодыжку, снова повалил на пол. Бруно головой ударился о цемент; лица, руки, красная пасть калорифера — все закружилось в бешеной пляске у него перед глазами.
— Шесть, семь, восемь, девять, десять, — считал Робер. — Готово, ребятки! Иди сюда, Кристиан, я прижму тебя к сердцу. Молодец, старик!
Шарль решил помочь Бруно подняться.
— Будете обмениваться рукопожатиями? — спросил он. — Нет? Как хочешь. Я, во всяком случае, иду спать.
Все вдруг заторопились к себе, и Бруно видел, как его товарищи один за другим исчезли во мраке смежных подвалов. Кристиан, поддерживаемый Робером, тоже ушел. Присев на корточки возле котла, закрыв глаза, вконец измученный, чувствуя, как учащенно бьется сердце, Бруно долго сидел так, без движения. Можно было подумать, что он спит.
Внезапно чья-то рука коснулась его плеча, — он вздрогнул и открыл глаза.
— Я вернулся за тобой, — сказал «доблестный Шарль». — Ты же не собираешься оставаться здесь навечно. Пойдем…
Он взял его за обе руки и помог встать.
— Ты — хороший парень, поп, — заметил Бруно, заставляя себя улыбнуться. — Прийти на помощь такому вероотступнику, как я…
С огромным трудом он сделал шаг и почувствовал, что сейчас упадет, но Шарль крепко обхватил его за талию и повел к лестнице. Пугливый и обычно малоразговорчивый, сейчас он, казалось, черпал смелость в окружавшей их тьме.
— Я тебе не судья, — прошептал он. — Мне давно хотелось тебе кое-что сказать… Обещаешь не сердиться? Хорошо? Так вот: я молюсь за тебя каждый день.
Приближалась пасха, и небо уже стало по-весеннему светлое. От теплого воздуха начали постепенно исчезать ледяные узоры зимы, в лесах зажурчали ручейки, унося с собой запруды из прошлогодних листьев. В конце марта выдалась неделя солнечной, почти жаркой погоды. Играя в футбол, ученики коллежа снова стали снимать свои куртки. Из окон класса Бруно видел, как послушники подстригали яблони и вскапывали грядки в монастырском саду; у одного из них была большая рыжая борода, пламеневшая в лучах солнца. Все реже стали появляться в небе стаи тяжело махавших крыльями ворон; дни становились длиннее. Почек на деревьях еще не было, но пепельно-серые стволы уже приобрели зеленоватый оттенок, а черные развилки веток припудрил розовый пушок.
Окончились экзамены за триместр, и товарищами Бруно овладело нетерпение: они говорили лишь, о каникулах и считали оставшиеся дни. Он не понимал состояния своих одноклассников, его куда больше занимала та общность, которую он вдруг обнаружил между собой и природой и о которой писал в своем дневнике, — теперь он никогда с ним не расставался. «Впервые в жизни, — писал он, — и я ощущаю приход весны. Все во мне пробудилось, прислушивается, ждет. Только что, прислонившись к стене ограды, я почувствовал, как солнце задержалось на моей щеке, проникло сквозь рубашку; я понял, что эту радость даровала мне Сильвия, и готов был заплакать от счастья».
В вербное воскресенье, возвращаясь с товарищами из церкви, он, к своему удивлению, увидел в холле коллежа Сильвию, которая ходила взад и вперед. Просторное пальто из зеленого бархата переливалось на ней при малейшем движении; маленькая белая шапочка из ворсистого фетра прикрывала темные волосы. Бруно даже не смог с ней поздороваться: появился отец Грасьен, она тотчас ушла с ним. Бруно проследил за ними взглядом: рядом с монахом, шедшим, волоча ноги, она казалась такой изящной, легкой и словно танцевала на высоких каблуках.
Благодаря своим лекциям о счастье супружества во Христе отец Грасьен приобрел репутацию хорошего духовного наставника, и Бруно не сомневался, что Сильвия пришла за советом; его вдруг охватил приступ ужасной ревности. Он не видел Сильвию уже десять дней, и самые невероятные предположения пришли ему сейчас на ум: он боялся, что любовь его перестала быть тайной и Сильвия пришла жаловаться на него. Нетерпение его все возрастало; не зная, куда себя девать, он прохаживался с товарищами по площадке для игр. Он видел, как вдалеке мелькало между деревьями зеленое пальто Сильвии. Он ждал отца Грасьена и, когда тот появился наконец один, пошел ему навстречу. На обычно мрачном лице монаха играла мечтательная улыбка, и это взбесило Бруно. Назвав какую-то книгу, которая будто бы ему нужна, Бруно пошел вслед за монахом к нему в комнату.
— Смотрите-ка, до чего вы развеселились, побеседовав с прелестной христианской душой! — деланно шутливым тоном заметил он. — Да, впрочем, там не только душа прелестна. Примите мои поздравления, отец мой: вы знаете толк в исповедницах!
Отец Грасьен слегка пожал плечами.
— Да, у нее прекрасная душа, но это очень скрытная натура, и, несмотря на все уловки, если говорить твоим стилем, мне было трудно узнать, что у нее на сердце. Она чувствует себя здесь очень одинокой, выбитой из привычной колеи, и, конечно, не бедному дорогому Юберу…
— Будь я на месте бедного дорогого Юбера, — ядовито заметил Бруно, — мне бы не пришлось по вкусу, если б моя жена втянула священника в наши семейные дела. Да и потом, какой совет вы ей можете дать? Вероятно, наплодить побольше детей?
Монах посмотрел своими выцветшими глазами на Бруно. Он улыбался.
— Ты становишься антиклерикалом, Бруно, — сказал он. — Но, в сущности, ты не так уж не прав. Из-за того, что я прочел несколько лекций, ко мне приходят за советом, ко мне, который так плохо знает жизнь и, уж вовсе ничего не смыслит в вопросах любви.
Он знал, как расположить к себе юношу, и в беседах с ним почти всегда держался с обезоруживающей непосредственностью, разговаривая, как мужчина с мужчиной, как равный. Монах уже не улыбался, но раздражение Бруно исчезло: теперь его неотразимо влекло к этому человеку с грустным лицом.
— Но оставим в покое наших прекрасных исповедниц, — сказал монах. — Лучше поговорим о тебе, мой мальчик. Мне иногда кажется, что ты злоупотребляешь самоанализом и чересчур серьезно относишься к себе. Признайся, что ты гордишься своим бунтарством, а? И тем не менее не ты первый оказался во власти сомнений.
— Это вовсе не сомнения, — резко парировал Бруно, — и вы это прекрасно знаете. Сколько раз нужно вам повторять, что я ни во что не верю? Хотите доказательств? Вы мне посоветовали продолжать молиться — так, словно ничего не случилось; с самыми благими намерениями я пытался последовать вашему совету и не пропускал ни одной молитвы в течение нескольких дней. Результатом было лишь то, что я еще больше отдалился от религии.
— Ты, Бруно, — маленькое чудовище, которого обуяла гордыня, и твоя непримиримость когда-нибудь погубит тебя. Впрочем, должен тебе сказать, что настала пора принять окончательное решение. Настоятель хочет, или, вернее, требует, чтобы ты вместе со всеми пошел причащаться в святой четверг. Ты должен понять, мой мальчик, что я не могу без конца выступать в твою защиту.
— Кстати, я никогда вас об этом не просил, — сквозь стиснутые зубы процедил Бруно.
— Ладно, ладно, не сердись. Настоятель считает, что он был слишком к тебе снисходителен. Теперь и ты должен явить добрую волю.
— Явить добрую волю! — воскликнул возмущенный Бруно. — Великолепно зная, что я больше ни во что не верю, вы советуете мне идти причащаться? Да вы отдаете себе отчет в том, что вы мне предлагаете? Это было бы не только бессмысленно, а возмутительно, просто чудовищно по своему лицемерию. Я слишком уважаю и себя и религию, чтобы согласиться играть эту постыдную комедию.
— Как ты любишь громкие слова, Бруно! Сколько ты вкладываешь страсти во все, что говоришь и делаешь. Уверяю тебя, что, если ты пойдешь к причастию, это отнюдь не будет проявлением лицемерия. Ведь господь не требует от нас, чтобы мы его понимали; он знает, что мы порой можем оказаться во власти сомнений, а случается и так, что голос его перестает звучать в наших сердцах и нам кажется, будто мы перестали верить. Он требует от нас лишь одного: не восставать против него, оставаться чистыми, доверчивыми, смиренными его детьми.
Монах проницательно смотрел на своего ученика. Он говорил это явно от чистого сердца, и Бруно не без грусти подумал, что отныне с ним бесполезно спорить.
— Мы говорим на разных языках, — сказал он. — Для меня слова «господь», «божьи дети» не имеют смысла. А потому я не понимаю, чего ради я должен следовать нашему совету.
— К сожалению, у тебя нет другого выхода, мой бедный мальчик. Несмотря на мое вмешательство, настоятель решил отправить тебя домой, если ты не подчинишься… У тебя есть еще четыре дня для раздумий.
— Я уже все обдумал, — сказал Бруно. — Я не подчинюсь вашему ультиматуму. Можете передать это настоятелю.
Но он принял слишком поспешное решение и все последующие дни жил в страхе, что его отправят домой, а это означало разлуку с Сильвией. Экзамены за триместр кончились, и ему так хотелось наравне с товарищами насладиться беззаботной жизнью, но из этого ничего не получалось. Раздираемый противоречивыми желаниями, — то готовый на все, лишь бы не потерять Сильвию, то, наоборот, обозлившись на своих учителей, полный решимости выстоять до конца, — он чувствовал себя бесконечно одиноким среди товарищей, от души веселившихся и строивших планы на каникулы.
Количество уроков было значительно сокращено, чтобы ученики могли присутствовать на церковных службах страстной недели. Эти богослужения, кстати очень длинные и нудные, отвлекли немного Бруно от его мыслей и принесли некоторое успокоение. Однокашники его спали, уткнувшись подбородком в грудь; монахи в капюшонах, застыв на скамеечках, пели, словно в полусне, и это пение странно завораживало, дурманило Бруно. Любовь к Сильвии, вытеснив все остальное, стала для него главным в жизни. В эти дни скорби пение хора не сопровождалось мощными звуками органа, голоса звучали более сурово, более гулко под высокими сводами аббатской церкви. Маленькие певчие вторили монахам с хоров, потом кто-то из них выходил вперед и пел один. Его сопрано, чистое и трогательное, летело ввысь и растворялось в тишине; взволнованному Бруно казалось, что и сам он становится как бы чище. Но вечером, среди темных церковных стен, когда одна за другой гасли свечи, расставленные вокруг алтаря, им вновь овладевало смятение. Жалобное пение хора, звучавшее словно заклинание, напоминало ему о том, как он одинок, наводило на мысль о его невысказанной безответной любви.
В среду на страстной неделе, после вечерней службы, он отправился к Грюнделю в его комнатку, похожую на восточную лавку. Учитель варил турецкий кофе в медном кофейнике. Он радушно поздоровался с юношей и предложил ему чашечку душистого напитка. Сам он, раздув ноздри, благоговейно вдыхал аромат. Из приемника, конфискованного у Кристиана, лились беззаботные звуки венских вальсов.
— Я не предлагаю тебе кьянти, — сказал Грюндель, — а то настоятель снова обвинит меня в том, что я тебя спаиваю и ты топишь веру в алкоголе. Если б не Грасьен… Впрочем, не будем об этом говорить. Расскажи мне лучше, как идут дела с прекрасной Сильвией?
— Что? — воскликнул Бруно. — Вы знаете ее имя?
— Конечно, — ответил Грюндель. — Я все знаю! Для этого я и существую. — Он рассмеялся и маленькими глоточками принялся пить кофе; его зеленый глаз так и искрился. — Не хвастаясь, могу сказать, что знаю даже гораздо больше тебя. Меня попросили давать уроки этому кретину Жоржу, и на прошлой неделе я уже трижды был в Булоннэ. Красотка говорила мне о тебе; она находит тебя интересным, умным; считает, что у тебя живое лицо, красивый нос… Сам понимаешь, я ее не разуверял… Словом, тебе повезло, пользуйся случаем.
Бруно хотел что-то сказать, но Грюндель жестом остановил его.
— Не протестуй. Да, да, я знаю, что ты не хочешь слышать о взаимной любви. Но как большинство влюбленных, ты должен был бы уже изменить свою точку зрения. Нет? Во всяком случае, я устроил тебе свидание, которое может оказаться решающим. Ты приглашен провести завтра вторую половину дня в Булоннэ. Я сделаю так, что Жоржа при этом не будет. Теперь тебе надо только получить разрешение настоятеля.
— Не знаю, как вас и благодарить, — сказал Бруно. — Я… А впрочем, нет, настоятель не пустит меня в Булоннэ. Он зол на меня и говорит, что отправит домой, если я не пойду причащаться.
— Великолепно! — вскричал Грюндель. — Так причастись, мой мальчик, причастись! Сильвия стоит мессы. Раз ты теперь ни во что не веришь, какое это может иметь значение?
— Нет, — возразил Бруно, — это было бы проявлением трусости, лицемерия.
— Бедный мальчик, ну к чему над этим задумываться! Побольше гибкости, черт возьми! В жизни часто приходится делать то, во что не веришь, и разыгрывать перед людьми комедию. Ведь отбывают же воинскую повинность, снимают шляпу перед похоронной процессией, пожимают руку человеку, которому охотно дали бы пощечину, и так далее. Надо только отдавать себе отчет в том, что ты делаешь, а все прочее не имеет никакого значения. — В голосе Циклопа звучала теплота и дружеское участие. — Не забывай, кроме того, что исключение из коллежа означает для тебя разлуку с Сильвией.
— О, я это прекрасно понимаю, — грустно проговорил Бруно. — Вот уже четыре дня, как я думаю только об этом. Значит, на моем месте…
— Но, дружок, мне нетрудно представить себя на твоем месте! Завтра утром ты увидишь, как я, атеист, отправлюсь причащаться вместе со всем коллежем, лишь бы меня оставили в покое. Положение у меня здесь немного шаткое, поэтому приходится идти на некоторые уступки, понимаешь? Почему бы тебе не сделать то же самое? Участвовали же Цицерон и Сенека в жертвоприношениях богам. — Грюндель налил себе еще чашечку кофе; на лице его заиграла добродушная улыбка. — К тому же участие в комедии, в которую сам не веришь, доставляет особое наслаждение, Мы-то про себя будем знать, что нас нельзя одурачить, и будем чувствовать себя взрослыми среди детей…
В дверь постучали: вошел отец Грасьен.
— О, простите! — извинился он. — Я не знал, что здесь Бруно. Я принес ваши книги.
— Но вы нам вовсе не мешаете, — с еле уловимой издевкой заметил Грюндель. — Наоборот, вы пришли очень кстати. Я могу сообщить вам радостное известие: мне только что удалось убедить нашего упрямца смириться и пойти к причастию, не так ли, Бруно?
В печальных глазах отца Грасьена на миг сверкнул гнев и тотчас угас. Он отказался от кофе, который ему предложил Грюндель. Отец Грасьен стоял у двери, сложив руки под монашеским одеянием, не глядя на Бруно.
— Не думайте, что вам удастся меня обмануть, — сказал он, пожав плечами. — Вы побуждаете наших учеников не к смирению, а к бунтарству, к зряшным волнениям и анархии. Впрочем, не так уж трудно влиять в этом направлении, на слабых и неуравновешенных юношей. Только мне хотелось бы сказать вам, что это не очень красиво: вы забываете, что мы вас подобрали и что без нас…
— Правильно, — сказал Грюндель, выставив вперед подбородок, — вы мне платите мало, очень мало, но все же платите. — Он поднял голову и посмотрел в лицо монаху своим единственным глазом. — Я хотел бы тем не менее заметить, что в моем контракте ничего не сказано о том, что я обязан помогать вам оболванивать этих бедных ребят и делать из них святых чучел. Да, я помогаю советами тем из них — таких очень мало, кстати, — кто обращается ко мне, но далек от того, чтобы сеять зло. Вы не смогли бы назвать ни одного мальчика, ни одного-единственного, которого я подстрекал бы к бунтарству.
— Ну, еще бы, — с презрительной гримасой согласился отец Грасьен, — вы для этого слишком хитры. Вы действуете исподволь, с помощью инсинуаций и уничтожающей иронии. Вас никогда не поймаешь на месте преступления.
— Если вы так считаете, — саркастически улыбнувшись, заметил Грюндель, — то почему же вы защищали меня: перед настоятелем? Очевидно, ради Бруно, вашего любимца…
Смущенный тем, что ему приходится присутствовать при этой сцене, Бруно встал и, подойдя к дивану, на котором лежали книги, принесенные отцом Грасьеном, начал перелистывать их. Затем, решив незаметно уйти, он подошел было к двери, но монах остановил его.
— Я пойду с тобой, — сказал он, натягивая на голову капюшон. — Мы возобновим этот разговор через несколько дней, мсье Грюндель.
Пока они шли по коридору, монах молчал. Но, подойдя к винтовой лесенке, ведущей на первый этаж, он прислонился спиной к перилам и посмотрел юноше прямо в глаза.
— Итак, Бруно, — спросил он, — то, что сказал этот рыночный Мефистофель, — ибо он считает себя Мефистофелем, — это правда? Ты завтра будешь причащаться?
— Да, — медленно произнес Бруно, — это правда, я покорился. Я все тот же, но я покорился. Вы ведь сами сказали мне, что для причастия не обязательно верить. Правда?
— Конечно, и я очень рад, что ты наконец решился, — сказал отец Грасьен голосом, в котором чувствовалось, однако, раздражение. — Меня удивляет только, что ты капитулировал перед доводами Грюнделя. Меня не интересует, что он тебе говорил, предпочитаю даже не знать этого, но смотри, остерегайся этого духа лжи, притворства и соблазна, который бросит тебя на произвол судьбы в тот момент, когда ты больше всего будешь на него рассчитывать.
Где-то вдали прозвенел колокольчик, сзывая монахов на последнее в этот день богослужение.
— До чего же вы бываете иногда лишены христианского милосердия! — со смехом заметил Бруно, расставаясь с отцом Грасьеном.
И, весело посвистывая, перепрыгивая через несколько ступенек, он сбежал вниз по лестнице. Он уже забыл обо всем, — в ушах его лишь звучали слова Циклопа: «Она находит тебя интересным, умным…»
На следующее утро, направляясь к столу с причастием, Бруно видел, как Кристиан подтолкнул локтем соседей. Настоятель тоже не спускал с него глаз, а «доблестный Шарль» улыбался ему. Бруно презирал себя, проклинал свою слабость, и, если бы не боязнь потерять Сильвию, он сию же минуту вернулся бы на место. Выполнив обряд, он пошел обратно, с некоторой тревогой спрашивая себя, не проснется ли в нем что-то от былой набожности. Но нет, вера его умерла, причастие не пробудило в нем никаких чувств, и даже мысль о том, что он совершил кощунство, не волновала его. Ведь наставники сами заставили его вернуться в лоно церкви, словно хотели нагляднее показать ему, какие они тупые и примитивные формалисты. Бруно понял, что окончательно избавился от веры, и ощущал лишь некоторую горечь от сознания, что вынужден был покориться. Но вскоре, как это бывало всегда, когда он оставался наедине с собой, он уже думал только о Сильвии.
Во время завтрака, следовавшего за утренней молитвой, Кристиан принялся жестоко высмеивать его:
— Прими мои наихристианнейшие поздравления, гордый сикамбр, в связи со столь раболепным смирением! Ты испугался своего папочки или настоятеля? Как сказал один великий поэт: я содрогнулся и поверил! Стоило так выламываться, чтобы кончить постыдной капитуляцией.
— Кто тебе сказал, что Бруно капитулировал? — вмешался Циклоп, завтракавший вместе с учениками. — Мне кажется, наоборот: согласившись притвориться, он дал решающее и убедительное доказательство своего неверия. Он просто стал выше всех этих маскарадов, да, Бруно?
Бруно не нашелся, что сказать, и потому смолчал. Он напустил на себя безразличный, презрительный вид, но внутри у него все кипело. Нервы его были еще взвинчены, когда после завтрака настоятель отвел его в сторону. Мягко, чуть ли не задушевно монах поздравил его со «смелым поступком». Речь его лилась стремительным, неудержимым потоком, так что Бруно не мог слова вставить или что-либо возразить. Вконец растерявшись, он почувствовал, как монах с силой сжал ему руку выше локтя.
— Дорогой Бруно, — сказал он, — ты и представить себе не можешь, какое ты мне доставил сегодня утром удовольствие! Я догадываюсь, что тебе пришлось выдержать немалую борьбу с самим собой и что это потребовало от тебя храбрости и смирения. Однако забудем прошлое; учти только, что хоть я и был очень суров с тобой, но страдал от этого не меньше тебя. — Он посмотрел на ученика большими влажными глазами. — Ну, давай руку!
Бруно послушно протянул руку; простодушная радость, которой сияло лицо настоятеля, невольно смущала его, обезоруживала, в то же время он злился на себя за то, что попал в такое двусмысленное положение, и, когда час спустя столкнулся с отцом Грасьеном, не стал разговаривать с ним.
Во второй половине дня, заручившись разрешением настоятеля, он отправился в Булоннэ и, чтобы добраться туда побыстрее, попросил у одного из товарищей велосипед. Светило солнце, и перелески, через которые он проезжал, звенели от крика и гомона птиц. Стрекотали сороки, перелетая с ветки на ветку; стайки воробьев резвились, весело чирикая, в кустах, уже покрывшихся зеленым пухом. Запыхавшись от быстрой езды, Бруно подъехал к решетчатым воротам Булоннэ и слез с велосипеда. Аллею, которая вела к усадьбе, развезло, и ему пришлось идти по обочине. На этот раз старый дом не показался ему неприветливым и ободранным. Стволы берез сверкали, словно только что посеребренные, воздух был удивительно прозрачен и чист, и Бруно казалось, что вся нежность мира сопровождает его. Ему стоило большого труда удержаться от искушения и не пуститься бегом к дому.
Его приняла Сильвия, — она была одна в маленькой голубой гостиной первого этажа. Она сказала, что вскоре после полудня Грюндель заехал за Жоржем и они вместе отправились в Лилль на машине Юбера.
— Мне тоже надо было бы поехать с ними, — заметила она. — Я уже несколько недель не была у парикмахера, но…
— Я рад, что вы остались, — сказал Бруно. — Мне как раз хотелось поговорить с вами.
Слова эти непроизвольно сорвались у него с языка, и он почувствовал, что краснеет. Смутившись, он стиснул руки так, что хрустнули суставы. Но, к счастью, Сильвия, казалось, не торопилась узнать, что он хочет сказать ей. Она поднялась и поставила на проигрыватель пластинку с сонатой Моцарта.
— Вы, наверное, хотели рассказать мне о ваших боксерских подвигах, — с легкой улыбкой предположила она. — Жорж говорил мне, что вы отчаянно дрались, и, кажется, из-за женщины.
— Да что вы, вовсе нет, — поспешно возразил Бруно. — Просто один из наших взял мой дневник, я хотел отобрать и…
Он колебался, не зная, можно ли довериться ей, рассказать обо всем, но она не дала ему времени для раздумья.
— О, я вовсе не прошу у вас объяснений. Вы потом расскажете обо всем вашему другу Жоржу.
— Я не могу назвать Жоржа другом, — возразил Бруно. — Ни Жоржа, ни кого-либо другого. У меня вообще нет друзей и никогда не было. Я живу один в своем углу, со своими мыслями и мечтами… — Он посмотрел на Сильвию, увидел, что она улыбается, и осмелел. — А вот с вами все иначе: мне, который вообще никогда не откровенничал, вдруг захотелось говорить с вами, рассказывать о себе. Мне кажется, что вы меня поймете.
Каждая фраза давала Бруно возможность сказать Сильвии, что он любит ее. Им овладело искушение, оно манило, прельщало. Но он с наслаждением затягивал игру и, почувствовав, что заходит слишком далеко, тотчас отступал, оборвав фразу на полуслове. К тому же его волновало ощущение, внутренняя уверенность, что Сильвия видит его насквозь. Она, казалось, поощряла его излияния и в то же время боялась их. По рассеянности она забыла сменить пластинку, и в наступившей тишине слышалось лишь тихое шуршание иголки проигрывателя.
— Вы правы, Бруно, — сказала она, — я часто понимаю вас, но не всегда. Взять хотя бы ваш бунт против святых отцов, против религии… Я, например, была бы ужасно несчастной, если б лишилась веры. Я люблю чувствовать себя членом огромной семьи католиков, быть окруженной верующими. Мне тогда как-то спокойнее, безопаснее.
Она встала и прошла в полосе солнечного света, падавшего из окна, — тень ее скользнула по ковру. Остановив проигрыватель, она принялась искать в шкафчике новую пластинку. Она взяла ее наугад и с минуту слушала музыку, стоя неподвижно, нервно перебирая кораллы ожерелья. Это был концерт Брамса; но музыка тоже как бы говорила о страсти, переполнявшей Бруно, о его необычной суровой чистоте, о его ожидании. Воцарилось напряженное молчание, непереносимое и сладостное. Когда их взгляды встречались, они поспешно отводили глаза. Наконец она внезапно остановила вращавшийся диск и предложила прогуляться по саду.
Воздух был очень мягкий, прозрачный, почти теплый, и, хотя Сильвия, проходя мимо вешалки, взяла свитер, она не стала его надевать. Они обогнули большую лужайку, расстилавшуюся за домом. Когда они переходили через пруд по металлическому мостику, каблук Сильвии застрял между двух прогнивших досок; ей пришлось опереться на руку Бруно, чтобы надеть туфлю. Со смехом она принялась рассказывать о том, что Жорж уже две недели скачет, точно жеребенок, но стоит кому-нибудь прийти, как он ложится. Над гладью пруда пролетели два кулика, — молодые люди следили за ними взглядом, пока птицы не исчезли меж корней ивы. Бруно попросил показать ему площадку для тенниса, о которой он слышал от Жоржа; они пошли вдоль длинного ряда лиственниц, розовевших под солнцем, пересекли каштановую рощу и наконец вышли на прогалину, в центре которой находился корт, поросший мхом и изуродованный кротовыми норами: видно было, что им не пользовались уже несколько лет. Один из столбов, к которому была прикреплена проволочная сетка, упал, а вместе с ним и вся эта часть проржавевшей ограды.
— Как жаль, — сказал Бруно, расхаживая по площадке, — что корт в таком состоянии!
— Когда я приехала сюда около двух лет назад, — заметила Сильвия, — у меня было намерение привести его в порядок. Я начала было расчищать тропинку, которая ведет к нему, а потом бросила: Юбер так надо мной смеялся…
— А Жорж? — спросил Бруно. — Неужели он вам не помог? Ведь он любит играть в теннис.
Сильвия была одного роста с ним, и ему стоило большого труда побороть в себе желание взять ее под руку. Шелковый платочек, которым она повязала голову, скрывал ее волосы, подчеркивая заостренный подбородок и выступающие скулы.
— Вначале помогал, — сказала Сильвия. — Но Жорж ничуть не отличается от остальной своей родни: несколько дней он с увлечением чему-то отдается, а потом неожиданно бросает. Таков вообще стиль этого дома: сплошная безалаберность, все делается спустя рукава. Да вы сами должны были это заметить.
И действительно, бывая теперь в Булоннэ, Бруно неизменно поражался бесхозяйственности и беспорядку, которые царили здесь как в саду, так и в большом сером доме, создавая атмосферу затхлости и бесконечной грусти. Повсюду царило запустение: в вестибюле картины облупились, и две треснувшие плитки на полу так и не были заменены, на вешалке висели старые выцветшие пальто, занавеси в гостиной обтрепались, а на лестничной клетке проступили пятна от сырости. Единственной кокетливой, даже нарядной комнатой была небольшая голубая гостиная на первом этаже, где Сильвия обычно проводила время.
— Надо было бы прислать вам сюда на несколько дней мою маму, — сказал, улыбаясь, Бруно. — Она обожает порядок и бридж. Она заставила бы всех ходить по струнке, и за одну неделю Булоннэ стало бы неузнаваемым!
— Возможно, но, поверьте, эта атмосфера апатии крайне заразительна. Поначалу возмущаешься, борешься, затем, устав от всеобщего безразличия, от ответов: «У меня нет на это денег», спрашиваешь себя: «Да нужно ли это?» Первое время я сердилась — да, да, сердилась, — когда Юбер не брился по два дня. Но в конце концов я привыкла и теперь даже не замечаю, когда он небрит. Я и сама порой по нескольку дней не притрагиваюсь к косметике. Вот посмотрите: лак у меня на ногтях уже облез. Это скверно, очень скверно, я знаю и уверена, что вам это, конечно, не нравится, ведь правда?
Бруно покачал головой и ничего не ответил. Он следил глазами за мальчиком в красной фуфайке, фигура которого мелькала вдали, между деревьями. Это алое движущееся пятнышко удивительным образом раздвигало рамки пейзажа,
— Знаете, что мы сделаем? — неожиданно заявил Бруно, очнувшись от своих дум. — После каникул вы, Жорж и я приведем в порядок площадку для тенниса. Будем работать, скажем, по воскресеньям и по четвергам во второй половине дня. Вот увидите, будет очень весело и интересно. Мы сделаем великолепный корт…
Они пошли дальше, направляясь к огороду, — Бруно с энтузиазмом излагал свой проект, который, казалось, очень понравился и Сильвии. У стены ограды, сверкая на солнце стеклянными сводами, виднелась оранжерея. Бруно попросил разрешения зайти туда, — внутри царило необычайно приятное, немного удушливое тепло. Пронизанный золотистыми лучами воздух был напоен запахом вскопанного перегноя; в углу громоздились друг на друге цветочные горшки. Сильвия предложила Бруно присесть на садовую скамейку, которую, должно быть, втащили сюда недавно и с большим трудом, так как на плитах пола до сих пор виднелись белые борозды, оставленные ее металлическими ножками. Привычным жестом Сильвия обхватила колени руками.
— Это мой тайник, — сказала она, — и в хорошую погоду я часто ищу здесь убежища. Здесь очень мило, правда? Никому не приходит в голову искать меня тут, и мне кажется, будто я где-то далеко-далеко, в безбрежном небе. По привычке я беру с собой книгу, но на солнце буквы начинают плясать перед глазами, и я быстро откладываю ее в сторону, Я мечтаю, наслаждаясь живительным теплом — ведь я всю зиму дрожу от холода — и раздумываю о многом…
Говоря, она слегка покачивала ногой. Она сидела на солнце, запрокинув голову и закрыв глаза. Бруно, который все еще немного боялся встречаться с ней взглядом, мог теперь беспрепятственно рассматривать ее, и, как это случалось всякий раз, когда он глядел на Сильвию, ему казалось, будто он видит ее впервые. Он забыл, какой у Сильвии миниатюрный рот, какое подвижное лицо, какая улыбка, то углублявшая ямочки щек, то подергивавшая уголки закрытых глаз. Веки ее слегка трепетали, окаймленные черной тенью ресниц.
— Какая вы красивая, Сильвия! — воскликнул Бруно, не в силах дольше сдерживать свое восхищение.
Она сразу открыла глаза и покачала головой.
— Не говорите так, — сказала она глухо. — Что угодно, но только не это.
Она говорила, не глядя на Бруно: солнце било ей прямо в глаза.
— Юбер часто повторял эти слова вначале, на первых балах, где мы с ним встречались. Я была тогда очень наивной, я ему верила, верила всему, что он мне говорил, а он говорил, что любит меня и будет любить вечно.
На мгновение она уткнулась лицом в ладони, потом пропела пальцами по щекам.
— Юбер был очень хорош в вечернем костюме, он великолепно танцевал, говорил со мной о литературе, о путешествиях и о своей усадьбе, усадьбе, которая поразила мое воображение, так как я-то жила всего лишь в скромной квартирке. Тогда от него пахло лавандой, руки у него были ухоженные.
С самого начала Бруно избегал думать о Юбере, и это удавалось ему без труда, так как он не встречался с ним во время своих посещений Булоннэ. Однако то, что Юбер женат на Сильвии, всегда вызывало у него удивление.
— Потому-то вы и вышли за него замуж? — невольно вырвалось у него. — Потому что от него хорошо пахло, он хорошо танцевал и повторял, что вы красивы? Ну, а любовь? Я, например, думал, что замуж выходят, потому что любят.
Она молчала, но он решил не отступаться:
— Вы-то хоть любили его?
— Любила ли я его? — промолвила наконец Сильвия, как бы говоря сама с собой. — Не знаю, теперь не знаю. Я оказалась замужем, прежде чем успела отдать себе отчет в том, что я делаю. Все это случилось очень быстро, произошло почти без моего согласия. Родители толкали меня на это… я же хотела поскорее уйти из дома… Когда до свадьбы, оставалось несколько недель, у меня появилось желание порвать с Юбером, но он приехал, начал меня умолять, говорил, что хочет стать другим человеком и только я могу ему в этом помочь… Словом, благие намерения скоро исчезли и теперь, теперь…
Она вдруг умолкла, и Бруно не стал задавать ей новых вопросов. Солнце мешало ему, — он провел рукой по глазам и почувствовал, как горит у него лицо. Он подумал, что ему не пристало осуждать Юбера, а пожалеть Сильвию, которую он считал во всем схожей с собой и не выносящей сострадания, ему не пришло в голову. В ответ на ее признания — и он это прекрасно понимал — он мог лишь обнять ее и покрыть поцелуями ее лицо.
Он взял ее за руку и почувствовал, как она дрожит.
— Я бы так хотел, чтоб вы были счастливы, — сказал он. — Я бы все отдал ради этого. Моя любовь к вам…
Он запнулся, почувствовал, что краснеет, и выпустил ее руку. На мгновение им овладел страх, но потом он заметил, что Сильвия нежно улыбается ему. Когда она сама взяла его руку, он в свою очередь улыбнулся ей. Но она тотчас опустила голову, и он увидел лишь узоры из желтых бабочек на ее шелковом платке.
— Я знаю, — сказала она дрогнувшим голосом. — Знала это с самого начала, с первого дня, с той минуты, когда вы опрокинули чашку, встретившись со мной взглядом.
— И это действительно так, — признался он, легонько поглаживая ее прохладную и нежную руку. — Наверно, это и называется любовью с первого взгляда. На вас было голубое платье. Внезапно в памяти его всплыли циничные и подробные советы Грюнделя: «Продолжая говорить, ты одной рукой обнимаешь ее за плечи, ласкаешь, целуешь, а другой рукой…» Теперь эти наставления казались ему смешными, даже ребяческими; нет, Циклоп решительно ничего в этом не смыслит. Бруно взял руку Сильвии и поднес ее к губам. Он пьянел от ее аромата, легкого, напоминающего запах жасмина.
— Не говори больше ничего, — сказала она, — но знай, что я тоже люблю тебя, очень люблю. Ты не догадывался об этом?
Она повернула голову и посмотрела на него. Теперь Бруно видел лишь ее глаза, удивительно черные и блестящие, которые, не мигая, смотрели на него и то приближались, то удалялись. Он снова хотел улыбнуться ей, но мускулы лица не слушались — они словно одеревенели, застыли под действием ее чар. Он так и не понял, Сильвия ли положила голову ему на плечо или же он сам обнял ее за плечи. Он закрыл глаза и прильнул к ней поцелуем, чувствуя, как солнце припекает его щеку.
Прежде чем выйти из оранжереи, он у самых дверей снова поцеловал ее; рука его скользнула под ее платок, чтобы погладить волосы. Не ему, а Сильвии пришла в голову мысль, что надо стереть следы помады с его губ. Он же, идя к дому, клял себя за то, что дал волю желанию.
Они пили чай вместе, в маленькой голубой гостиной на первом этаже, и всякий раз, как Бруно брал в руки чашку, Сильвия принималась подтрунивать над ним, говоря, что он ее сейчас опрокинет. Она показала ему альбом с фотографиями, на которых была запечатлена ребенком, неуклюжим подростком, юной девушкой, когда она проводила каникулы в Ницце, и всюду — с неизменной, еле уловимой, немного задумчивой улыбкой. Последние страницы альбома были пусты. Бруно получил два моментальных снимка и спрятал их в бумажник.
— Я всегда буду жалеть, — сказал он, — что не знал тебя, когда тебе было десять лет.
— О, ты бы даже не обратил на меня внимания! Я была похожа на большого пугливого кузнечика, мама выряжала меня в отвратительные шотландские платья стиля «практично и вечно», и я терпеть не могла играть с мальчиками.
Они заканчивали чаепитие, когда Жорж и Грюндель приехали из Лилля. Бруно вместе с учителем отправился в коллеж, придерживая рукой велосипед. Сердце юноши сильно билось от радости, на ногах словно выросли крылья, но, так как спутник его начал задыхаться от быстрой ходьбы, ему пришлось приноровиться к его шагу. Зная любопытство Циклопа, Бруно болтал о всякой всячине, чтобы отвлечь его внимание, но тот не дал себя провести и, остановившись, хитро посмотрел на ученика своим единственным глазом.
— Я даже не спрашиваю тебя, — сказал он, — счастлив ли ты, мой друг! Это и так видно. И она тоже. Как она расцвела за несколько часов! Признайся, что я здорово все подстроил, чтобы оставить вас одних. Ты ее хоть поцеловал, приласкал? Ей-то ведь только это и нужно.
Радостное ощущение, что у него каникулы и он вновь в своей комнате, со своими галстуками и коллекцией пластинок, пополнившейся на следующий день после приезда сонатой Моцарта, которую любила Сильвия, покинуло Бруно на этот раз быстрее, чем обычно. Произошло это не только потому, что вдали от Булоннэ и Сильвии он чувствовал себя точно в ссылке. Его еще не покидало ощущение, будто он стесняет своих родных, нарушает установившийся в доме порядок. Он почти не видел отца, который был очень занят, ложился рано и каждый вечер, уходя спать, повторял, что именно в этом заключается секрет здоровья. На следующий день после возвращения Бруно домой отец постучал в дверь его комнаты и попросил не слушать музыку после десяти часов вечера. Страстная любительница бриджа, мать Бруно вела светский образ жизни, и во второй половине дня ее никогда не было дома. Однажды она сухо заявила сыну, что если он хочет пить чай в четыре часа, то пусть сам договаривается со служанкой, чей покой она охраняла, боясь, как бы та не ушла. Ну, а в обществе Жана-Луи, педантичного жениха его сестры Габи, рослого парня в американских очках, который держался покровительственно и смело судил обо всем на свете, Бруно сам старался не бывать.
А вот сестра занимала его. Ему и в голову не приходило, что Габи, всецело поглощенная интригами и мелочами светской жизни, может влюбиться, и вдруг, к своему большому удивлению, он узнал, что она помолвлена. Он наблюдал, как она обхаживает своего Жана-Луи, кокетничая, поминутно берет его за руку, и вскоре понял, что испытываемое им чувство неловкости объясняется тем, что она всего лишь изображает из себя влюбленную. Жених Габи не замечал ничего, он буквально сиял, но Бруно, только и думавший все это время о любви, с возмущением видел лживую кротость и нежность сестры. Временами ему стоило большого труда сдержаться и не наговорить колкостей. Госпожа Эбрар тоже, казалось, ничего не замечала. Она стала лишь более нежной с Габи и даже чересчур любезной с Жаном-Луи. Бруно, однако, вскоре понял, что она тоже не заблуждается насчет Габи. Когда Габи переигрывала и становилась нежной до приторности, он видел по глазам матери, что это ее забавляет, а как-то вечером, едва захлопнулась дверь за дочерью, вышедшей в сопровождении Жана-Луи, ома разразилась смехом и посмотрела на сына.
— Ну-ка, скажи, мой мальчик, как ты находишь наших голубков? Трогательными, смешными? Во всяком случае, признайся, что Габи хорошо играет свою роль.
— Очень хорошо, — ответил Бруно, — даже слишком хорошо: сразу видно, что она не верит в то, что говорит и делает. Я могу даже сказать тебе, какой киноактрисе она старается подражать. Но роль, которую она выбрала, ей совсем не подходит. Габи холодна, резка, замкнута, расчетлива! С чего ей вздумалось изображать нежность, мечтательность, задумчивость? Это производит смешное впечатление! И это плохо вяжется с ее внешностью толстой фламандочки. Я допускаю, что сейчас Жан-Луи, который, несмотря на свои красивые очки, не производит впечатления человека проницательного, ничего не видит, но рано или поздно он поймет, что представляет собою Габи, и тогда…
Он вспомнил, что Сильвия рассказывала ему про Юбера, когда тот был женихом, и не закончил фразы. Мать насмешливо смотрела на него.
— Можешь не сомневаться в Габи, — сказала она. — Если Габи чего-то хочет… Ей не составит труда продержать Жана-Луи в заблуждении до самой свадьбы. А потом… Пф! — Она сделала рукой красноречивый жест, как бы говоря, что после свадьбы уже ничто не имеет значения. — Признаюсь, эта девочка восхищает меня, хотя временами она и переигрывает: мы-то знаем ее, и потому нам это заметно. Но при такой фигуре — хоть я и не согласна с тем, что ее можно назвать «толстой фламандочкой», но она, конечно, не красавица, куда там — и при весьма скромном уме это просто чудо, как она сумела вскружить ему голову. Ведь она сама все сделала, сама выбрала себе жениха. И вначале юноша не проявлял к ней никакого интереса.
Госпожа Эбрар неожиданно встала и, подойдя к комоду, задвинула ящик. Она любила порядок и, будучи необычайно педантичной, терпеть не могла незадвинутых ящиков и приотворенных дверей. Ее живые глаза, казалось, только и выискивали, что бы еще положить на место.
— Ты неповторима, мама, — сказал Бруно. — Слушая тебя, можно подумать, что речь идет о деловой сделке. Мне казалось, что любовь…
Мать повернула к нему удивленное лицо. Она выстраивала ровной линией безделушки, стоявшие на этажерке.
— Любовь! — повторила она, пожав плечами. — Эта история не имеет ничего общего с любовью, мой бедный Бруно! Что такое любовь, не знает ни Жан-Луи, который, кончив учиться, решил, что пора вступить в брак, ни Габи. Какой же ты, однако, еще романтик! Честное слово, я думала, что мальчики твоего поколения большие реалисты. Запомни же: если бы девушки ждали великой любви и прекрасного принца, они никогда, вероятно, не смогли бы выйти замуж! Как только им исполняется шестнадцать лет, их основной и единственной заботой становится проблема замужества. Понимаешь? Хоть тебя это и шокирует, но повторяю: Габи очень удачно сманеврировала.
Впрочем, несколько дней спустя Бруно пришлось убедиться, что его сестра умеет обделывать свои делишки куда более ловко, чем предполагала мать, и не останавливается ни перед чем, лишь бы привязать к себе жениха. В этот вечер господин и госпожа Эбрар были приглашены к друзьям, и Жан-Луи приехал поужинать с Габи и ее братом. В течение всего ужина жених и невеста, не обращая внимания на Бруно, изощрялись друг перед другом в ласках и нежностях. Жан-Луи гладил плечи соседки и целовал ее в шею, а разомлевшая Габи то и дело прижималась головой к его плечу, но Бруно чувствовал, что она наблюдает за ним из-под опущенных ресниц. Разговор, от участия в котором Бруно был почти отстранен, вскоре перешел в область намеков и двусмысленностей. Габи хихикала гортанным смешком, который брат слышал впервые. Бруно все это стало раздражать, ему не терпелось поскорее покончить с ужином, но Жан-Луи и Габи не торопились. Они пили много и потребовали, чтобы служанка принесла вторую бутылку пуйи. Разгоряченные вином, они дали волю языкам. Когда Бруно сказал — правда, что-то весьма выспреннее — о радости, которая в иные минуты жизни заставляет быстрее биться сердце счастливого человека, Габи расхохоталась ему в лицо.
— Сердце! — воскликнула она. — Ты слышишь, мой Жан-Лу? Но радость, настоящая радость, Бруно, действует в первую очередь не на сердце, а совсем на другие органы… — Она посмотрела на Бруно, покрасневшего как маков цвет, и добавила: — Впрочем, молодому человеку это должно быть известно лучше, чем мне.
— Ну а я, — внушительно, но в то же время примирительным тоном изрек Жан-Луи, — вполне понимаю Бруно. — Рука. Жана-Луи была под столом, и Бруно не сомневался, что он в эту минуту поглаживает колени его сестры. — Бывают, конечно, минуты, когда сердце…
— Я не нуждаюсь в том, чтобы меня понимали, — сказал Бруно, внезапно поднимаясь из-за стола. — Каждый чувствует то, на что способен.
И он вышел в гостиную; пудель его матери — Джэппи, дремавший на ковре, уткнувшись мордой в лапы, тотчас вскочил и последовал за ним. Бруно только было приготовился слушать концерт Моцарта, который передавали по радио, как появилась Габи и ее жених. Они вместе выпили кофе, и Габи, к великому удивлению Бруно, отпустила на весь вечер служанку.
— А что ты, Бруно, будешь делать вечером? — спросила она.
За ужином она уже раза два или три заводила разговор о том, как Бруно мог бы провести вечер. Решив сделать еще одну попытку, она заметила, что в «Олимпии» идет очень хороший итальянский фильм. Если Бруно поспешит, то он еще успеет на последний сеанс.
— Этот фильм сделан будто специально для тебя, — горячо уговаривала она брата, — такой поэтический и чувственный. Там играет одна девчонка — прямо огонь, да и только. Когда мы с Жаном-Лу смотрели этот фильм, он забыл даже чмокнуть меня, пользуясь темнотой, правда, радость моя?
Жан-Луи ничего не ответил, но в свою очередь стал развивать эту тему и, как завсегдатай киноклубов, принялся со знанием дела расписывать пластичность актерской игры и потрясающие крупные планы, но Бруно не дал себя убедить. Уходя, мать попросила его с многозначительной улыбочкой «не оставлять голубков одних», и он начал понимать почему. Он сказал — и это была чистая правда, — что терпеть не может ходить в кино один. И, наклонившись к радиоприемнику, дал понять, что не намерен продолжать разговор. Но его присутствие, хоть он и сидел молча, не обращая внимания на молодую пару, явно раздражало сестру. Устроившись на софе, она положила голову жениху на колени и с вызывающим видом смотрела на брата. Несмотря на музыку, Бруно слышал ее язвительный смех, и ему стоило большого труда сохранять спокойствие. В конце концов Габи не выдержала: она встала, взяла за руку Жана-Луи и направилась в соседнюю комнату. У порога она повернулась к Бруно.
— Мой дорогой, — заметила она, — раз уж ты упорно не хочешь понимать, скажу тебе без обиняков: обрученные любят быть наедине. Им есть о чем поговорить… и чем заняться, понятно? Несмотря на все удовольствие, какое доставляет нам беседа с тобой, мы предпочитаем уединиться в папином кабинете. Ты идешь, Жан-Лу? Обстановка там, конечно, менее подходящая, но все же есть диван.
Она с шумом захлопнула за собой дверь, и Бруно услышал, как она повернула ключ в замочной скважине. Он пододвинул кресло к приемнику и постарался сосредоточиться на музыке Моцарта, но в тот вечер она почему-то не могла захватить его. Наоборот, мелодии этой симфонии, то жизнерадостные, то тоскливые, то исполненные нежности, лить действовали ему на нервы, — он находил ее даже немного слащавой. Сам того не желая, он куда более внимательно прислушивался к звукам, доносившимся из отцовского кабинета.
Дверь, разделявшая их, была очень тонкая, и при желании он мог бы разобрать каждое слово, которым обменивались жених и невеста. Он слышал, как выражалось недовольство его поведением, потом Габи сказала: «…надо быть осторожнее, по-моему, мама начала догадываться…» За этим последовал шепот, Габи несколько раз хихикнула, и воцарилась тишина, — эта затянувшаяся тишина довела Бруно почти до исступления. Он прикрутил приемник, но все равно ничего не услышал. Воображение невольно рисовало ему жениха и невесту, лежащих в объятиях друг друга, в памяти всплыли слова Габи: «Настоящая радость действует не на сердце, а совсем на другие органы… Впрочем, молодому человеку это должно быть известно лучше, чем мне», кровь застучала у него в висках. Он встал и тихо подошел к двери: ему показалось, что из-за нее в эту минуту донесся шум. Джэппи приподнялся и посмотрел на него. Бруно отошел от двери. Он немного постоял в нерешительности посреди комнаты, потом ему пришла вдруг в голову мысль написать Сильвии.
Он написал ей сумасшедшее, бессвязное, сумбурное и страстное письмо. Рука не успевала выводить на бумаге призывы, клятвы, слова любви, которые теснились у него в голове. Сначала он выражался иносказательно, но уже на десятой строке пламенно признался, что не может жить без ее поцелуев и ласки. В соседней комнате снова послышался шум, — Бруно весь обратился в слух, продолжая, однако, писать. Щеки его пылали, он писал в каком-то исступлении, бессознательно произнося шепотом то, что запечатлевало на бумаге его перо.
Ты должна понять, — писал он, — что любовь наша бессмысленна, если мы не будем принадлежать друг другу душой и телом. Впрочем, разве это уже не так? Разве мог бы я в мечтах представлять себе, что сжимаю тебя в объятиях, если бы ты сама этого не хотела? Скажи, Сильвия, разве это не так? Любовь моя, сейчас четверть одиннадцатого, ты уже в своей спальне, не запирай двери, я приду к тебе, и ночь промелькнет для нас, словно краткий миг…
Бруно исписал неровным почерком уже четыре страницы и собирался приняться за пятую, когда услышал в соседней комнате шаги. Испугавшись, что его могут застать за письмом к Сильвии, он поспешно сунул его в карман, схватил книгу и наугад раскрыл ее. Щеки у него горели, а закуривая сигарету, он заметил, как дрожит его рука. Прошло несколько минут. В кабинете по-прежнему слышались шаги, но, поскольку никто не выходил, Бруно вскоре успокоился. Он слышал, как Габи подошла к двери; она сказала: «Итак, мой дорогой, ты доволен? Я надеюсь, что ты…»
До него донеслось хлопанье дверей, звуки шагов в вестибюле, голоса. Вскоре стукнула дверь на улицу, и Бруно с облегчением заключил, что Жан-Луи ушел, не попрощавшись. Он уже совсем успокоился и только было собрался перечитать письмо к Сильвии, как появилась Габи. Увидев его, она в замешательстве остановилась на пороге.
— Ты все еще здесь? — резко спросила она. После ухода жениха она опять стала сама собой, только казалась сейчас почти красивой, а голубые глаза ее сверкали. — Так ты шпионил за нами? Разнюхивал? Надеюсь, ты узнал много интересного, грязный соглядатай.
Бруно молча пожал плечами. Джэппи подошел к нему и положил голову ему на колени; Бруно рассеянно поглаживал его уши. Он надеялся, что, сказав еще какую-нибудь «любезность», Габи уйдет, но произошло обратное: она пересекла комнату и, подбоченившись, стала расхаживать вокруг брата. Чувствуя, как в нам нарастает ненависть, Бруно в конце концов зло заметил:
— У тебя пятно на юбке.
Габи отчаянно покраснела, наклонилась и, взяв юбку кончиками пальцев, словно веер, принялась рассматривать ее. Она сразу обнаружила пятно и выпрямилась, дрожа от злости.
— Ну, что, доволен собой, жалкий сосунок? — бросила она. — Если бы ты знал, до чего мне безразлично, что ты обо мне думаешь! Да и вообще, с какой стати ты решил читать мне мораль, когда самого чуть из коллежа не выбросили!
Она стремительно забегала по гостиной, остановилась на минуту перед зеркалом, попудрилась и уселась на софе прямо перед Бруно. Концерт Моцарта кончился; теперь из приемника, который Бруно забыл выключить, неслись металлические однообразные звуки самбы, и Габи принялась машинально притоптывать в такт ногой.
— Только не вздумай, — продолжала она, — рассказывать маме о том, что произошло, или, вернее, что, по-твоему, могло произойти. То, как мы ведем себя, Жан-Луи и я, никого, кроме нас, не касается. — И более мягким томом она добавила: — Я согласна, мама у нас очень милая, и взгляды ее все-таки устарели. Она не может попять, что когда любишь так, как мы любим друг друга…
Ее рассуждения были прерваны насмешливым фырканьем брата.
— И ты называешь это любовью? — воскликнул он. Можно умереть со смеху! Но, дорогая Габи, достаточно посмотреть на твоего Ромео в очках и на тебя, достаточно понаблюдать за твоим кривляньем и его покровительственной манерой держаться, достаточно послушать, как вы рассуждаете о вашей мебели и вашей будущей квартире, чтобы понять, что отношения ваши можно назвать чем угодно, но только не любовью!
— Ты, конечно, лучше нас разбираешься в любви! — насмешливо возразила Габи.
С легким сухим смешком» совсем не похожим на тот, каким она отвечала на нежности жениха, Габи порывисто приподнялась с софы.
— Еще бы — такой знаток; семнадцатилетний юнец и к тому же воспитанник святых отцов из «Сен-Мора»! Вот будет смеяться Жан-Луи, когда я ему скажу об этом!
— Да, я знаю, что такое любовь! — воскликнул Бруно, вскочив и глядя на сестру горящими глазами.
Он мог бы многое сказать. В голове его теснилось столько определений любви, что он не знал, с чего начать. Нетерпеливым жестом он отбросил со лба мешавшую ему прядь волос.
— Любовь, — пылко начал он, — это благодать, это драгоценный сосуд, который носишь в себе, боясь разбить, это безграничная чистота, вдруг обнаруженная в глубинах твоей души, это вновь обретенное детство, это бессмертие, это единственное божественное озарение в жизни смертного, это предначертание, которого нельзя избежать…
Застигнутая врасплох этим потоком слов, Габи не мешала ему говорить. Она перестала смеяться, лицо ее сразу как-то поблекло, губы были плотно сжаты. Наконец она передернула плечами и стала ждать возможности вставить слово.
— Ты слишком много читаешь, — сказала она, — слишком много… Или же недостаточно и потому не можешь излечиться от своих комплексов. Тебе не мешало бы самому приобрести некоторый опыт, поверь, и тогда от твоих сумасбродных идей ничего не останется.
Она зевнула, потянулась и рывком встала на ноги.
— Ладно, поговорили, и хватит. Я иду спать. И ни слова королеве-матери, обещаешь?
Она вышла из гостиной, не дожидаясь ответа брата. Она даже не протянула ему руки на прощание. Проявление нежности к кому-либо с детства было чуждо ей. Оставшись один, Бруно тихонько рассмеялся: Жан-Луи обнаружит это потом, но когда будет уже поздно. А может быть, он так этого и не узнает, ибо Габи, наверно, сумеет всю жизнь изображать из себя любящую жену.
Бруно выключил радио. Возбуждение, под влиянием которого он писал Сильвии, прошло, и, улыбнувшись, он неторопливо разорвал письмо, которое казалось ему сейчас, хоть он и не перечитывал его, просто нелепым. Склонив голову набок, Джэппи смотрел, как он это делает, и, когда Бруно направился к двери, последовал за ним. Они вместе вышли из дому и довольно долго бродили по улицам. Не только красота звездного неба и ночная прохлада побуждали Бруно затягивать прогулку. У него было такое чувство, точно он избежал ужасной опасности, и ходьба как бы усиливала радость от ощущения вновь обретенной свободы. Он никогда еще не любил Сильвию так сильно: он чувствовал, что ради нее готов пойти на любые жертвы; если б ему сказали, что сохранить ее любовь навеки можно, лишь отказавшись от ее поцелуев, он согласился бы на это. Когда он вернулся домой, родители уже легли спать, и ему с трудом удалось удержать Джэппи, рвавшегося к их двери.
На следующее утро, во время завтрака, мать упрекнула его за то, что он недостаточно любезен с Жаном-Луи. Но она сделала это в шутливой форме и, казалось, сама не придавала этому большого значения.
— Говорят, — нарочито недоверчивым тоном заметила она, — что вчера ты был почти груб с ним. Ты якобы утверждал, что он ничего не понимает в любви, и даже отказался провести вечер с ним и с Габи. Что все-таки произошло, мой мальчик?
Выведенный из себя подлостью сестры, Бруно готов был все рассказать матери, но сдержался. Он уклончиво ответил, что Жан-Луи — хлыщ и поэтому неприятен ему. Однако его мать, которая, видимо, уже догадывалась кое о чем, не относилась к разряду людей, способных удовлетвориться столь уклончивым ответом. Не проявляя чрезмерного любопытства, она продолжала разговор, но то и дело возвращалась к интересовавшему ее вопросу. Она спросила, в котором часу ушел Жан-Луи, и высказала предположение, что Габи, наверно, уводила его к себе в комнату, чтобы показать подарки, полученные в связи с помолвкой. В конце концов Бруно вскипел.
— Послушай, мама, — сказал он, — если тебя интересуют подробности, спроси Габи. Ты знаешь, какая она открытая душа и как ненавидит ложь! К тому же я что-то не помню, чтобы ты поручала мне следить за ними.
Госпожа Эбрар кончиками пальцев собирала разбросанные по столу крошки.
— Не злись, мой мальчик, — мягко сказала она. — Я охотно допускаю, что ты не хочешь выдавать сестру, но и ты должен понять, что я стремлюсь не допустить… как бы это сказать… кое-чего, достойного осуждения. Габи считает себя очень ловкой, она старается завлечь жениха, вскружить ему голову. Все это естественно, вполне естественно. Я только спрашиваю себя, не слишком ли далеко она заходит. Увы! Я знаю мужчин лучше, чем она. Предположим, что она отдала ему… все — понимаешь? Тогда Жан-Луи не замедлит осудить ее и, без сомнения, бросит. Да, так уж созданы мужчины.
Она отхлебнула кофе, задумалась и разочарованно посмотрела на сына.
— Что ж, раз ты не хочешь говорить, не надо. Я только прошу тебя, чтобы этот разговор остался между нами…
Последние слова означали, что беседа окончена, ибо пожелание, «чтобы этот разговор остался между нами», обычно произносилось в семействе Эбраров в заключение всех доверительных бесед. Утром, оклеветав перед матерью брата, Габи, наверно, тоже употребила эту фразу. Бруно же терпеть не мог заниматься сплетнями и пересудами за чьей-то спиной и старался не принимать в этом участия.
С самого начала каникул он заметил, что отец тоже хочет поговорить с ним, и поэтому избегал оставаться с ним наедине. Тем не менее в первое же воскресенье после своего прибытия из коллежа он допустил промах, замешкавшись после завтрака в столовой. Покончив с сухариками, мать вышла из комнаты, и отец с сыном остались вдвоем. Бруно хотел последовать ее примеру, но отец жестом задержал его. Скрепя сердце Бруно вынужден был сесть на место. Он взял сигарету, которую предложил ему отец; сигарета была с фильтром, так как милейший папочка заботился о здоровье.
— Вот мы и остались в мужском обществе, — заметил господин Эбрар. — Давай воспользуемся этим — ведь такой случай не часто бывает — и поболтаем немного. По-дружески, конечно.
Несмотря на добродушный смешок, ему не удалось скрыть, что он чувствует себя не в своей тарелке. Этот откормленный розовощекий толстяк, которого считали человеком весьма неуступчивым в делах, был на самом деле малодушным трусом, дрожавшим перед домашними. Когда ему бывало не по себе, как, например, в это утро, взгляд его становился мутным, а глаза начинали бегать.
— Я знаю, что ты уже больше не мальчик, Бруно, и не хочу вмешиваться в твои личные дела. О, конечно, нет! Хочешь, я тебе это докажу? Я даже не счел нужным поставить в известность твою мать о твоем… как бы это сказать… небольшом философском кризисе. Пусть она лучше ничего об этом не знает. Зачем ее огорчать, правда? Гм ведь знаешь, какая она верующая… Что же до меня, тебе известно, что я более гибок в своих воззрениях: родители мои были радикалами, а потому и взгляды у меня, естественно, более широкие, чем у нее. Я считаю, например, что в твоем возрасте юноша вполне может задумываться над некоторыми вещами и иметь по поводу них свое собственное мнение.
Бруно не мешал ему говорить; он чувствовал к тому же, что не в состоянии ничего сказать, что не может участвовать в этой комедии, изображая из себя «сына, с которым отец нашел общий язык». Сжав зубы, он смотрел ил дымок от сигареты, расплывавшийся в воздухе. И постепенно им овладевало глухое, горькое раздражение, казавшееся нелепым ему самому. Уже много лет он не принимал всерьез своего отца, который всегда со всем соглашался и исповедовал такие широкие взгляды, что в конце концов вообще их утратил, как и способность на что-либо сердиться. И теперь Бруно злился на него за эту непоследовательность. Как бы ему хотелось, чтобы отец крепко выругал его, а он в свою очередь смог бы разозлиться или хотя бы взбунтоваться! Его раздражал этот ханжеский тон, он избегал смотреть на отца, который с улыбочкой продолжал упражняться в красноречии.
— Я с радостью узнал, — говорил он, — что ты все-таки причастился. Это хорошо, очень хорошо.
На этот раз Бруно не выдержал. Он в упор посмотрел на отца, и глаза отца тотчас забегали.
— Мне пригрозили исключением, — сказал он, отчетливо произнося каждое слово. — Поскольку я не хотел покидать коллеж, я подчинился, подчинился трусливо и постыдно. Это я признаю. — Он поднял голову и откинул со лба прядь темных волос. — На самом же деле я нисколько не изменился и не отказался от своих взглядов. Я по-прежнему ни во что не верю, абсолютно ни во что. Я…
Подняв, словно для благословения, жирную руку, отец прервал Бруно, На его улыбку было жалко смотреть.
— Это твое дело, мой мальчик, — поспешно проговорил он. — Но повторяю: ты правильно поступил, что подчинился. Видишь ли, в жизни нельзя быть слишком непримиримым, слишком упрямым. Это приводит лишь к ненужным страданиям — страдают другие люди, страдаешь ты сам, а к чему?
И он с явным облегчением стал излагать свою удобную философию; он говорил о взаимном уважении, о взаимопонимании, о чувстве меры. Возведя свою слабость в ранг высокой добродетели, он любил поразглагольствовать об этом. И, хотя отец по привычке частенько пересыпал свою речь вопросами, Бруно обходил их молчанием, он лишь время от времени неопределенно кивал толовой. И с удивлением вспоминал о том, как в двенадцать лет уважал этого бесхарактерного человека и любил настолько, что ревновал его к Габи, которой отец выказывал предпочтение. Куда более достойной уважения представлялась ему непримиримость настоятеля. Ему хотелось поскорее закончить разговор, и, когда отец напомнил, что сегодня воскресенье, и выразил надежду, что Бруно пойдет к мессе, тот не стал упорствовать и утвердительно кивнул. Тут отец снова проявил исключительную терпимость.
— Я ведь прошу об этом ради твоей матери, понимаешь? — сказал он. — Ты вовсе не обязан на самом деле идти в церковь. Достаточно, чтобы ты вышел из дому около одиннадцати часов и вернулся к полудню. Ты видишь, я все понимаю. Играю же я с твоей матерью в бридж, чтобы доставить ей удовольствие.
Он встал из-за стола и, приученный женою уважать порядок, поставил пепельницу на обычное место на круглом столике. Казалось, он был вполне доволен беседой с сыном и, проходя мимо юноши, дружеским жестом положил руку ему на плечо.
— Что же до всего остального, мой мальчик, — сказал он, — то постарайся получше провести каникулы… — Весело улыбнувшись, он потер руки и многозначительно подмигнул сыну. — Злые языки утверждают, что ты завел интрижку. Ты предпочитаешь ничего мне об этом не рассказывать? Отлично, отлично! Не думай, однако, что я отношусь к этому отрицательно. Наоборот, это увлечение поможет тебе сформироваться, созреть. И к тому же любовь и твоем возрасте — это так прекрасно! Она хоть красива? О, я тебе почти завидую!
Дойдя до двери, он повернулся.
— Будь, однако, осторожен, мой мальчик, — на прощание посоветовал он. — Я ничего не имею против твоей подружки, которую, впрочем, не знаю, но женщины очень коварны, они гораздо хитрее нас. Не заходи слишком далеко, не бери на себя никаких обязательств и помни, что до беды… один шаг. Ты понимаешь, что я хочу сказать?
И с сознанием выполненного долга он удалился принимать ванну. Бруно слышал, как он посвистывал, поднимаясь по лестнице, и подумал: «А нет ли у отца подружки на стороне?» Следуя данному обещанию, часов в одиннадцать Бруно вышел из дому.
Два дня спустя, вернувшись в полдень из парикмахерской, Бруно застал у себя Жоржа. Его друг непринужденно попивал в гостиной портвейн, который госпожа Эбрар, главная охотница до аперитивов, не упускала случая подать любому гостю. На Жорже был новый темно-синий костюм, который ему явно очень нравился. Бруно бросились в глаза волосатые ноги, видневшиеся между обшлагом чрезмерно узких брюк и короткими гранатового цвета шелковыми носками.
— Привет, дружище! — закричал Жорж, увидев его. — Тебя с трудом можно узнать. До чего же все-таки меняет человека прическа. От «корсиканца с прилизанными волосами» не осталось и следа. Теперь ты смахиваешь на аристократического пуделя. Вот удивится Сильвия!
Бруно покраснел и поспешил перевести разговор на сломанную ногу Жоржа. Дело в том, что именно мысль о Сильвии заставила его сесть в кресло парикмахера и решиться изменить прическу. Сильвия как-то сказала ему: «Вам следовало бы постричь волосы ежиком. Это удлиняет, лицо и очень бы вам пошло». Госпожа Эбрар была того же мнения; она заявила, что эта прическа придает ее сыну более мужественный вид. А Габи, вскоре присоединившаяся к их компании, язвительно рассмеялась, увидев Бруно, и сказала, что он просто-напросто «собезьянничал», подражая Жану-Луи. С того вечера, который они провели втроем, она, казалось, непрестанно искала ссоры с братом и не упускала случая, чтобы съязвить по его адресу.
Однако за обедом, в котором принимала участие вся семья во главе с самим господином Эбраром, она, заинтересовавшись Жоржем, не задирала брата. Жорж умел мило болтать о всякой ерунде; он был в ударе и буквально покорил хозяина, жестоко высмеяв «этих изможденных юных экзистенциалистов, которых мутит от жизни». Его мальчишеская внешность и белые зубы произвели впечатление даже на госпожу Эбрар, которую он сумел еще больше заинтересовать, заявив, что среди его родственников есть несколько представителей лилльской знати.
Насупившись, Бруно следил за ходом беседы, но не принимал в ней участия. Жорж неоднократно упоминал имя Сильвии, и всякий раз у Бруно замирало сердце. Скрывая смущение, он принимался приглаживать топорщившиеся волосы, но Габи, к счастью, не слишком интересовалась Сильвией.
Бруно рассчитывал сбежать с Жоржем после обеда, но тот засиделся за кофе, всесторонне обсуждая с Габи различные фильмы. Был уже четвертый час, когда оба друга оказались наконец на улице. Бруно думал погулять с Жоржем и заставить приятеля разговориться о Сильвии, но у Жоржа были свои планы. Он предложил пойти к Грюнделю, который в то утро приехал вместе с ним из Лилля.
— Бедняга Циклоп! — сказал Жорж. — Представляю себе, до чего ему, должно быть, тошно сидеть в монастырской келье! У меня такое впечатление, что по вечерам он беспробудно пьет в своей восточной лавке, пьет в одиночку, вспоминая былые путешествия. Иногда он заходит к нам, но Сильвия его недолюбливает. Мадам, видишь ли, претендует на тонкую интуицию, и вот в этом славном Циклопе она, оказывается, чует, угадывает человека, который приносит несчастье. Подумать только! А мне так, жаль его, что я решил сегодня заехать за ним. Мы здорово повеселимся всей компанией, вот увидишь!
— Знаешь, — неуверенно заметил Бруно, — я сейчас на полной мели в смысле финансов.
— Пустяки! Мой отец, талантливый дипломат, вернулся несколько дней тому назад из Аргентины. Ну, я, конечно, немного его попотрошил и теперь купаюсь в золоте!
Еще утром он договорился с Циклопом встретиться в небольшом кафе на бульваре Карно. Когда молодые люди пришли туда, Циклоп сидел за столиком, распахнув свой неповторимый плащ цвета розового дерева, длинные фалды которого свисали до самого пола, и разговаривал с каким-то арабом на его родном языке. После появления молодых людей разговор продолжался на французском языке, на котором уроженец Северной Африки говорил, кстати, довольно хорошо. Вид у Циклопа был озабоченный и далеко не оживленный, что, однако, нимало не охладило Жоржа, твердо решившего весело провести вечер.
— Послушайте, господа, — сказал он после пятнадцати минут бесплодного политического спора, — не оставаться же нам здесь до вечера в надежде, что за это время удастся перестроить мир в соответствии с нашими взглядами! Конечно, в это время дня наш славный город не может нам много предложить, но это не значит, что мы должны покорно сидеть здесь сложа руки. Поработав как следует нашими гениальными мозгами…
Он попросил принести ему «Эко дю Нор», просмотрел репертуар кинотеатров, но ничего интересного не нашел. Араб сказал, что знает одно «совсем неплохое» заведение, которое посещают студенты медицинского факультета. Клиенток там принуждают раздеваться донага, но вот беда: оно открывается только в девять часов. Бруно, всегда немного побаивавшийся коллективных развлечений, молчал. С рассеянным видом он смотрел в окно: погода была великолепная, солнце освещало проезжавшие мимо автомобили, и он подумал, что с удовольствием прошелся бы сейчас с Сильвией по парку Булоннэ. Неожиданно Грюндель вышел из оцепенения.
— Раз уж вы совсем ничего не можете придумать, — сказал он, насмешливо прищурив глаз, — я предложу вашему вниманию игру, которой мы предавались иной раз с друзьями. Она не очень интеллектуальная, но тем не менее достаточно забавная. Так вот: сейчас четыре часа, мы выйдем отсюда, и каждый пойдет куда ему заблагорассудится, а через три часа встретимся в «Славной рожице» на улице Ша-Боссю. За это время каждый должен найти себе спутницу и привести ее туда — подобру или насильно. При этом она не должна быть вашей знакомой и не должна принадлежать к числу тех дам, которых профессия обязывает следовать за любым мужчиной, стоит ему подать знак. Тот, кто вернется один, будет подвергнут штрафу, и, наоборот, тот, кто приведет самую красивую девушку, получит королевское вознаграждение. — Он несколько раз прочесал пальцами свои густые черные волосы и посмотрел на окружающих. — Договорились?
Жорж и араб восторженно отнеслись к этому предложению; Бруно, смущенный устремленным на него насмешливым взглядом Грюнделя, не посмел отказаться от участия в игре. А тем временем трое остальных стали готовиться к роли соблазнителей. Араб провел розовой расческой по курчавым волосам, Жорж послюнявил палец и пригладил брови, Грюндель незаметно снял с безымянного пальца обручальное кольцо, являвшееся, очевидно, символом былой любви. Выпив у стойки по рюмке вина, наши приятели отправились на промысел. Никому ни слова не говоря, Бруно решил, что не придет в условленное место.
Тем не менее все четверо встретились в семь часов в «Славной рожице» среди завываний автомата, прокручивавшего пластинки, безостановочно оглашая зал звуками музыки. Араб пришел в сопровождении пышной белокурой Венеры, которая, однако, не обеспечила ему звания победителя в этой нелепой игре. Жорж появился с накрашенной девицей из бара, которая без умолку смеялась. Грюндель представил собравшимся пухлую дамочку, довольно элегантную, которую, по его словам, он встретил в церкви у подножия статуи св. Антуана. Бруно поостерегся рассказывать о своей первой попытке подражать Дон-Жуану: он увидел в парке юную амазонку в черных брюках, которая показалась ему особой не слишком строгих правил. Однако она отвергла его, грубо обозвав сопляком. После этого он долго бродил по улицам и по крайней мере сто раз клялся, что не пойдет в «Славную рожицу»; но, когда стрелка часов стала приближаться к семи, он вдруг решил снова попытать счастья и отправился к маникюрше, на которую обратил внимание в парикмахерской, где подстригался.
Чтобы уговорить девушку пойти с ним, он рассказал об их игре; она нашла это забавным и охотно согласилась провести с ним вечер. Надушенная, веселая, судя по всему, отнюдь не ханжа, маленькая брюнетка сразу завоевала сердце Грюнделя, который усадил ее подле себя и вскоре забыл ради нее о своей набожной приятельнице. По предложению Грюнделя Бруно был провозглашен победителем турнира.
В этом ночном кабачке Грюндель чувствовал себя, казалось, столь же непринужденно, как в своей келье в «Сен-Море». Душа общества и балагур, он всем распоряжался и разговаривал с официантами так, будто с детства знал их. Он заставил хозяина приготовить по его рецепту крепкую смесь, от которой всем сразу стало весело. Жорж принялся рассказывать сальные анекдоты, которые он слышал в коллеже; араб, вооружившись визитными карточками и носовыми платками, показывал фокусы. Набожная дама, глаза которой так и блестели, предложила выпить по второму кругу — «за дружбу». После третьей рюмки поднялся страшный шум, никто никого не слушал, задремавшая было белокурая Венера говорила без умолку. А Грюндель словно с цепи сорвался: сбросив пиджак, он гримасничал, подражая знаменитым артистам; потом вдруг пустился вприсядку под джаз, за что был награжден дружными аплодисментами. Затем внимание его привлекли прически его новых приятельниц: погладив их по очереди по голове, он неожиданно повернулся к набожной дамочке и без всякого предупреждения с дьявольским проворством выдернул все шпильки из ее волос, так что они волной рассыпались у нее по спине. Араб дал ему свою розовую гребенку, а Марта, маленькая маникюрша, послушно позволила соорудить себе причудливую прическу. Жорж тем временем вышел из-за стола и с блуждающим взглядом самозабвенно танцевал, прижавшись щекой к щеке девушки из бара.
Бруно пил много; он и сам не знал, для чего он это делает: чтобы приспособиться к окружающей обстановке или же, наоборот, чтобы забыть о ней. Несмотря ни на что, его восхищала великолепная непринужденность Циклопа. С самого начала, с той минуты, когда Циклоп предложил эту игру, Бруно знал, чем она должна кончиться, и старался не думать об этом. Хотя сам он уделял не слишком много внимания своей партнерше, его раздражало то, что Циклоп так явно льнет к ней. Он чуть было не рассердился, увидев, что Циклоп целует ее в шею, а она позволяет ему это. Тут Бруно стал в тупик: смущенный, растерянный, он уже сам не понимал, что он видит и что чувствует; его влекло к Марте, и, сколько он ни пытался зацепиться за воспоминания о Сильвии, ничего не получалось. Однако стоило ему положить руку на колено соседки, как он вспоминал о Сильвии. И хотя Марта притягивала его своими пышными формами, в общем-то ему было скучно.
Как только Марта куда-то отошла, Грюндель, несмотря на свои выходки внимательно наблюдавший все это время за юношей, тотчас подсел к нему. Его единственный налитый кровью глаз сверкал, на лоб спускалась прядь сальных, иссиня-черных волос. Бруно был почти рад, что хоть кто-то обратил на него наконец внимание. Он все твердил про себя: «Я уеду с тобой, Сильвия, подальше от всего этого и навсегда», но и сам в это не верил. Ему казалось, что его мысли и желания не принадлежат больше ему и, едва успев зародиться, проваливаются в пустоту.
— Мечтаешь о Сильвии? — вполголоса спросил его Циклоп. — И в то же время борешься с желанием изменить ей с этой очаровательной маленькой Мартой, ведь так? Признайся. Сильвия цветет — весна пошла ей на пользу, и она похорошела. Я видел ее сегодня утром, и, хотя мы обменялись лишь несколькими фразами, она не удержалась и спросила о тебе. Счастливчик, она здорово влюблена в тебя, это в глаза бросается. Ты заметил, какие у нее восхитительные ушки, и до чего же аппетитные!
Он энергично поскреб рукой в темной копне волос, зевнул, о чем-то задумался.
— Жизнь все-таки любопытная и удивительная штука, правда? Обожаешь одну женщину, в мыслях она всегда с тобой, и тем не менее хочешь переспать с другою. Думая о первой, конечно…
— Но, — запротестовал Бруно, шокированный словами Циклопа, — я вовсе не собираюсь… мы с Мартой…
— И напрасно, — заметил Грюндель, — малютка очень недурна. Я берусь ее немного подготовить; вот увидишь, она будет очень мила. — Он наклонился к юноше. — Ты еще не знаешь, что потом твоя любовь к Сильвии станет лишь сильнее, лишь восхитительнее…
Приход Марты прервал его рассуждения; он отодвинулся, чтобы освободить место рядом с Бруно, и тотчас повернулся к ней.
— Правда, он хорош, наш Бруно? — заметил он. — Сразу можно влюбиться. Не разглашая ничьих секретов, могу сказать тебе, милая Марта, что женщины сходят по нему с ума. Я знаю одну светскую даму, которая умирает от любви к нему и отдала бы все, чтобы быть сейчас здесь, на твоем месте.
И он принялся нашептывать что-то на ухо маленькой маникюрше, но Бруно не слышал, что именно. Да он и не пытался узнать, — Марта гладила его руку, и он ощущал рядом приятное тепло ее бедра. Бросив взгляд через плечо, он увидел, как Жорж и его подружка бесшумно исчезли за дверью, расположенной возле стойки. На мгновение Циклоп повысил голос: «Наш милый мальчик еще немного застенчив и не знает, как сказать вам…»
Бруно обхватил голову руками, чтобы не слышать слов Циклопа. Воображение его разыгралось: он видел Габи и объятиях Жана-Луи. В голове мелькали странные мысли: «Чем я буду расплачиваться… У папы наверняка есть любовница… Вот если б Кристиан увидел меня здесь…» Забытая всеми набожная дамочка принялась поглаживать ему колено под столом: он сбросил ее руку — впрочем, без особой резкости. Наконец Марта снова поднялась, — Бруно проводил ее взглядом. Посовещавшись с хозяином бара, она сделала Бруно знак следовать за ней. Он поспешно закурил сигарету и пошел.
На лестнице слышался смех Грюнделя и его приятельницы, шедших за ними следом. Марта толкнула его в одну из комнат и тотчас заперла дверь на ключ. Циклоп ударил по двери кулаком и крикнул: «Желаю успеха». Марта ничего не ответила и лишь пожала плечами. Она привлекла к себе Бруно и принялась его целовать. Он не сопротивлялся. «Жребий брошен, — думал он, — теперь я уже никогда не увижу Сильвию, никогда». От Марты исходил странный аромат, очень сильный, приятный, напоминавший запах каких-то цветов, название которых он забыл; он надеялся, что скоро все будет кончено. Но самое удивительное — он совсем не сердился на Циклопа.
Потушив безобразную люстру с сиреневым абажуром, Марта зажгла лампу у изголовья, села на кровать и посмотрела на Бруно. Он подошел к ней, но она легонько оттолкнула его, не переставая, впрочем, улыбаться.
— Нет, — сказала она, — не надо. Я знаю, что, в сущности, не нужна тебе.
— Неправда, — возразил Бруно. — Я нахожу тебя красивой, мне нравится…
Он потушил сигарету о мрамор столика, стоявшего у изголовья, и хотел было снова поцеловать ее, но она резко отвернулась. Бруно рассердился.
— Послушай, — сказал он недовольным тоном, — ведь ты же сама пригласила меня сюда, а теперь не хочешь даже поцеловать?
— Ну, Бруно, не надо злиться, — сказала Марта, — ты же славный воспитанный юноша, и ты прекрасно знаешь, что я права. Твои друзья, и в том числе Циклоп, который вызывает у меня отвращение, ушли, и можно больше не ломать комедию.
Она встала, и подошла к умывальнику, чтобы выпить стакан воды. Она сняла туфли и без каблуков казалась совсем маленькой.
— К тому же, — продолжала она, — я тоже этого не хочу. Твой омерзительный Циклоп думал заинтересовать меня, сказав, что ты еще ни разу… Негодяй! За кого он меня принимает?
Присев на кровать, она болтала ногами и слегка постукивала ими друг о друга.
— Знаешь, слушая твоего приятеля, я о многом догадалась. Ты можешь не говорить, правильно я поняла или нет. Возможно, я просто это выдумала, но мне кажется, что ты любишь другую, и любишь ее по-настоящему, глубоко, так, как можно любить только в твоем возрасте. Ну и вот, ты не осмеливаешься признаться ей в том, что хочешь обладать ею. А так как это мучает тебя, то ты и хочешь и не хочешь быть со мной… Только со мной это не выйдет!
— Почему? — спросил Бруно, раздосадованный тем, что она видит его насквозь. — Во-первых, все это неправда, сплошная романтика и бред. Но, даже если бы все было так, какое это может иметь для тебя значение? Или ты хочешь, чтобы я сказал, что люблю тебя?
Видя, что она не обращает внимания на его злость и продолжает улыбаться, он умолк и уткнулся лицом в ладони.
— Не сердись, — сказала она. — Но ведь ты не веришь ни слову из того, что здесь наговорил. И, кстати, не думай, что я нахожу тебя смешным, — как раз наоборот. В твоем возрасте я тоже была такой, и дело тут не в том…
— Если так, — воскликнул Бруно, — то я ухожу. Хватит с меня.
Марта взяла его за руку и заставила сесть.
— Почему? — спросила она. — Ты боишься показаться смешным в глазах товарищей? Смешным ты будешь казаться в том случае, если сбежишь. Поэтому не делай так; если же ты останешься, мы можем им рассказать все что угодно. Кстати, мне хотелось бы знать, почему Циклоп имеет на тебя такое влияние. Ведь на самом деле это лишь грязное животное, поверь мне; впрочем, это меня не касается. Знаешь, что мы сделаем? Отсидим здесь положенное время, побеседуем, а потом спустимся вместе вниз. Ты будешь разыгрывать из себя этакого утомленного фата, а я расскажу, как мы провели время. Можешь положиться на меня: я так распишу твои деяния, что твой Циклоп побледнеет от зависти.
И она сдержала слово, когда около полуночи они спустились в бар, где уже находились их друзья. С притворно непринужденным видом Бруно присел подле Грюнделя. Тот, казалось, лишился всей своей живости, щеки у него ввалились, волосы были растрепаны. Опершись обеими локтями о стойку, он жевал огромный бутерброд с ветчиной; на его смуглом, лоснящемся лице проступили глубокие, почти черные морщины. Чуть подальше, взгромоздившись на высокий табурет, Жорж со скучающим видом что-то доказывал хозяину. Расплачиваться предстояло ему, и он с карандашом в руке проверял счет.
— Наконец-то! — воскликнул, криво усмехнувшись, Грюндель при виде Бруно. — Вот и вы! Мы уж думали, что вы с Мартой заснули. Съешь чего-нибудь, дружище. В давно прошедшие времена у меня была приятельница, которая проведя со мной приятно время, вставала среди ночи, чтоб поджарить себе целых два антрекота. Она разоряла меня, и мне пришлось с ней расстаться.
Он подозвал официанта и заказал бутерброд и пива.
— Ничто не может сравниться с бокалом ледяного пива, когда хочешь прогнать привкус пепла во рту, столь дорогой сердцу этого чудака Мориака.
Двумя глотками он осушил бокал и повернулся к Марте.
— Молодой человек вел себя хорошо?
— Да это настоящий чемпион! — ответила Марта. — Вот уж никогда бы не подумала, что он способен на такое.
Циклоп бросил на Бруно недоверчивый взгляд. Расплатившись по счету, Жорж подошел к ним; он не переставая зевал и торопил приятелей. Циклоп, наевшись, решил, что можно уйти, не дожидаясь араба.
— В противном случае, — сказал он, — нам придется сидеть здесь до утра.
И он направился к выходу, забыв о своем плаще цвета розового дерева, но, к счастью, Бруно прихватил его с собой. Рассевшись с грехом пополам в автомобиле, который Жорж взял у брата, они развезли трех женщин по домам. Всю дорогу Бруно держал Марту за руку: ему было немного жаль расставаться с нею.
Вернувшись домой, Бруно долго не мог заснуть. И все не мог решить, расскажет ли он Сильвии о том, что произошло в «Славной рожице».
— Мужайся, мой мальчик! — говорила госпожа Эбрар, прощаясь с сыном в день отъезда. — Еще каких-нибудь три месяца терпения, а потом — университет, красивая жизнь, свобода! Ведь в коллеже, наверно, очень тошно, да? Я помню, как в «Птицах небесных» буквально умирала от тоски. С тех пор прошло столько лет, а меня все еще преследуют кошмары: мне часто снится, будто я грызу шоколад и рыдаю в своей комнатушке!
Естественно, Бруно никогда не доставляло особой радости возвращение в коллеж после каникул, однако на этот раз он не только не был подавлен, а даже рад отъезду. Ведь теперь он увидит Сильвию, которую воображение рисовало ему загорелой, в летнем платье! Конечно, дни в пансионате текут монотонно, и можно с ума сойти от того, как эти монахи обращаются с великовозрастными воспитанниками — точно с детьми, и, однако, Бруно предпочитал все это каникулам вдали от Сильвии. В коллеже он, снова будет наедине со своей любовью, и длинная вереница однообразных дней и часов поможет ему всецело отдаться своей мечте, погрузиться в нее, забыться. Он будет жить, «замуровавшись в стенах любви», как он не без лиризма писал в своем дневнике.
Он даже обрадовался встрече с товарищами, хотя две недели тому назад они раздражали его. Все были в новых галстуках, все покрылись прыщами, и все безумно хвастались: в первый же вечер они принялись рассказывать о своих любовных похождениях во время каникул. Послушать их в большой компании — так это сплошные Дон-Жуаны; но, оставшись вдвоем, они тотчас превращались в нежных Ромео. Кристиан, считавшийся специалистом по части любовной стратегии, рассуждал с важным видом, давал советы, высказывал авторитетные мнения, высмеивал идиллические чувства. Жорж сообщил о походе в «Славную рожицу», прибавив для оригинальности, что был там с китаянкой, — история эта произвела сенсацию. Вскоре она стала легендой, мифом, о ней вспоминали раз двадцать на день. Благодаря ей Циклоп восстановил свой авторитет, в чем он явно нуждался. Впрочем, немало разговоров вызвала и его новая куртка из ярко-синего габардина.
Первые дни ученики почти не замечали отсутствия преподавателя философии отца Космы, но затем в них пробудилось любопытство. Объяснения, которые давались по этому поводу, были довольно путаными и противоречивыми, монахи явно растерялись. Поскольку отец Косма не возвращался, по коллежу поползли самые романтические слухи. Кристиан утверждал, что достопочтенный отец расстался с рясой, что он утратил веру («по-настоящему, а не как ты, мой дорогой Бруно», — добавил он, обращаясь к своему противнику). Другие заверяли, что он неожиданно сошел с ума и во время богослужения стал распевать непристойные песни. Наконец, толстый Робер вопреки всякой очевидности утверждал, будто Косма уехал с какой-то женщиной, «и притом беременной», добавлял он, чтобы смутить «доблестного Шарля». Когда спросили Грюнделя, тот сказал лишь, подражая голосу настоятеля: «Молитесь за него, дети мои, несчастный очень нуждается в этом».
С наступлением хорошей погоды ученики вновь стали увлекаться летним спортом. Вычистили и открыли бассейн для плавания, целыми днями играли в теннис. По правде сказать, корты были очень плохие: площадка, покрытая по предложению монастырского гения отца Жермена смесью шлака с гудроном, плавилась от жаркого солнца, и подошвы игроков прилипали к ней. Тем не менее это не охлаждало пыла любителей, среди которых был и Бруно, увлекавшийся теннисом. Вооружившись новой ракеткой, подаренной матерью, он много времени проводил на площадке, но особое удовольствие он получал, сражаясь против Кристиана, считавшегося лучшим игроком в коллеже. Циклоп часто приходил посмотреть, как он играет, и однажды, после очередной партии, стал издеваться над «этим интеллигентом» Бруно, способным так увлекаться какой-то игрой. Бруно ответил ему в высокопарном стиле.
— Нет, — сказал он, — я играю вовсе не ради удовольствия бить, как вы изволите выражаться, кошачьими жилами по резиновому мячу. Мне доставляет удовольствие, или, вернее, счастье, ощущать, как слушается меня тело, как оно готовится отразить очередной удар — и отразить лучше, чем предыдущий, какую оно вырабатывает тактику в ходе игры; мне нравится разгадывать замысел противника и уметь навязать ему свою волю, нравится, наконец, божественная усталость, которая наступает, когда расслабишь мышцы после игры. Надо, наверно, быть язычником, каким считает меня наш настоятель, чтобы любить и эту дрожь, что появляется в руке, до судорог сжимающей ракетку, и пот, стекающий по спине, и это огромное усилие, какого требует последний удар. Конечно, тому, кто никогда не играл, как, например, вам, не понять этого.
К счастью, план приведения в порядок корта в Булоннэ не был оставлен без внимания. Вернувшись в коллеж, Жорж рассказал Бруно о том, что он там сделал во время каникул с помощью Сильвии. Без особого труда юноши получили от настоятеля разрешение работать в Булоннэ каждый четверг и каждое воскресенье после полудня. Бруно, который даже и не мечтал видеть Сильвию два раза в неделю, был на верху блаженства. Он с трудом мог поверить такому счастью и первое время, отправляясь с Жоржем в Булоннэ, каждый раз боялся, что не увидит ее. Но как только они начинали трудиться, появлялась Сильвия в рабочих брюках и туфлях на веревочной подошве.
Их маленькая бригада весьма энергично взялась за дело, и работа подвигалась быстро. Засучив рукава, юноши толкли деревянной трамбовкой песчаный известняк, которым предполагалось укрепить грунт. Это была тяжелая работа, от которой сильно болели руки; к вечеру у Бруно ломило все тело, он изнемогал от усталости, но был счастлив. А Сильвия чинила металлическую сетку, огораживавшую площадку, красила столбы и соединяла порванные ячейки. Остановившись, чтобы вытереть пот со лба, Бруно частенько посматривал в сторону Сильвии; и она каждый раз, словно только и ждала этого взгляда, махала ему рукой. Она стояла на лестнице, загорелая, стройная, в плотно пригнанном комбинезоне, с обнаженными руками, и, глядя на нее, он вдруг ощущал огромный прилив нежности, от которой у него перехватывало дух.
Сильвия, казалось, не меньше юношей была увлечена ремонтом корта. Она вела настоящий дневник стройки, устанавливала нормы выработки и даже преодолевала леность Жоржа, который испытывал отвращение ко всякому размеренному труду; зато, когда требовалось подбодрить Бруно, достаточно было одного взгляда, одного ласкового прикосновения. Можно было подумать, что приведение в порядок теннисного корта означало для Сильвии победу над безалаберностью, наложившей отпечаток на всю жизнь в Булоннэ. К ней вернулся былой задор, и, покончив с работой, она тщательно подкрашивалась, что немало забавляло юношей.
Когда потребовались деньги, чтобы купить толченый кирпич, этим занялась опять-таки Сильвия. Сумма нужна была значительная, и Юбер упорно отказывался ее дать; чтобы обосновать свой отказ перед не отступавшей женой, он даже заявил в присутствии Бруно, что «всем известно, до какой степени разорена их семья». Сначала Сильвия надеялась на поддержку свекра. Он недавно вернулся из Буэнос-Айреса, где работал советником посольства, и теперь проводил отпуск в Булоннэ. Он был очень любезен с невесткой, надавал ей различных обещаний, а затем, натолкнувшись на упорное сопротивление сына, начал вилять и заговорил в свою очередь о «чрезмерных и ненужных расходах». Жорж упал духом и уже решил, что придется прекратить работы.
Но Сильвия не смирилась с отказом и в один из четвергов, когда юноши пришли по обыкновению в полдень из коллежа, объявила им, что проблема решена. С торжествующим видом она размахивала толстой пачкой тысячефранковых купюр: толченый кирпич был уже заказан. Оба друга радостно захлопали в ладоши. Но Юбер начал брюзжать, узнав, что, стремясь раздобыть денег, Сильвия продала кое-что из рухляди, хранившейся на чердаке.
Бруно решил, что Юбер уже успокоился, как вдруг немного спустя тот появился в саду, — они как раз устроили перерыв в работе и ели, сидя на траве. Юбер, который раньше никогда не показывался на корте, был, судя по всему, в отвратительном расположении духа. Прислонившись спиной к решетке, он засунул руки в карманы старых штанов для верховой езды и, сжав зубы, мрачно смотрел на них. А они, озадаченные его появлением, продолжали молча есть. Сильвия протянула ему кусок кекса, но он отклонил ее предложение, а когда она попыталась настоять на своем, вскипел. После полудня он несколько часов рылся на чердаке и теперь обрушился на жену, упрекая ее в том, что она ради каприза продала вещи, которые могли еще пригодиться, хуже того, продала семейные реликвии! Сначала Сильвия пыталась обратить это в шутку, но, поскольку Юбер распалялся все сильнее, она помрачнела и умолкла. Эта сцена глубоко возмутила Бруно, который до сих пор почти не замечал существования Юбера, и юноша почувствовал вдруг, что ненавидит его.
А Жорж продолжал есть кекс, словно ничего не случилось; он лишь время от времени бросал исподлобья взгляд на брата и потом подмигивал Бруно.
— Почему ты не попросила денег у своих родителей, Сильвия? — кричал Юбер. — Они, правда, и раньше ничего тебе не давали — ничего, ни единого паршивого платьишка! О, если бы пришлось рассчитывать на них…
Жорж пожал плечами. Он быстро проглотил кусок кекса и повернулся к брату.
— Послушай, дружище, — сказал он, — откровенно говоря, ты что-то слишком перегнул палку! Сколько шума из-за того, что Сильвия продала старье, валявшееся на чердаке! Неужели ты рассчитывал воспользоваться дырявым стулом тетки Урсулы или видами Лурда тысяча восемьсот восьмидесятого года? Признай-ка лучше, что Сильвия очень изобретательна. В сущности, она лучше умеет вести дела, чем ты и чем мы. Считаю даже, что следовало бы поручить ей управление остатком нашего состояния.
— Ты, конечно, это приветствуешь, — возразил, багровея, Юбер, — потому что речь идет о твоих развлечениях, о том, чтобы привести в порядок твой драгоценный корт! Ты думаешь только о забавах! Ты не отдаешь себе отчета в том, что мы не можем шиковать и эти деньги могли бы пригодиться для покраски…
— Для покраски чего? — оборвал его Жорж с нескрываемой издевкой. — Скажи лучше, что, если б эти деньги были у тебя, ты побежал бы и купил себе новое ружье или новую охотничью собаку. Разве не так, Сильвия?
— Ну, если мы до этого договорились, — проворчал обиженный Юбер, — если вы все против меня…
И, не кончив фразы, он большими шагами пошел прочь. Бруно, принимаясь за работу, видел, как он некоторое время спустя пересек парк с ружьем на плече. Бруно вспомнил, как однажды Жорж сказал ему: «Юбер живет только охотой; тот, кто сам этим не увлекается, поймет его с трудом, но это его единственная всепоглощающая страсть, совсем как у других карты или женщины». Кипя от гнева, Бруно молча толок щебень деревянной трамбовкой, — ему очень хотелось сказать Сильвии, как ему жаль ее. Он поискал ее глазами: она продолжала водить кистью, словно ничего не произошло. Они проработали еще час, потом Жорж отшвырнул в сторону кирку. Он заявил, что должен сходить за велосипедом, который отдал в починку, и, невзирая на укоры Сильвии, отправился в соседний поселок. Радуясь тому, что они наконец остались вдвоем, Бруно предложил прекратить работу и отложил в сторону инструмент. Ему хотелось еще раз сказать Сильвии, что он любит ее больше всего на свете, но мешало воспоминание о сцене, при которой он присутствовал.
— Раз все меня покинули, — заметила Сильвия с немного наигранной веселостью, — я тоже не буду работать. — Она вытерла тряпкой перемазанные краской, руки и попудрилась. — Пошли домой, Бруно.
— Почему домой? — суховато спросил ее Бруно.
Ему казалось, что после каникул Сильвия хоть и не уклонялась от встреч с ним, однако избегала оставаться наедине. Только раз они снова были в оранжерее и очень редко, да и то украдкой, обменивались поцелуями.
— Разве здесь плохо? Если, конечно, тебе не скучно со мной. У меня такое впечатление, что после каникул ты избегаешь оставаться со мной наедине. Если тебе это неприятно, если ты можешь в чем-то упрекнуть меня…
— Зачем ты все это выдумываешь, мой мальчик! Никогда ты не был мне неприятен. Просто я хотела пройти на кухню и узнать, как обстоят дела с обедом. К тому же меня, наверно, ждет Юбер.
— Ну, к нему ты можешь не торопиться, — возразил Бруно, — особенно после этой нелепой сцены, которую он устроил тебе, да еще в присутствии меня и Жоржа!
— Не осуждай его, — мягко сказала Сильвия. — Иногда он, правда, сердится, словно ребенок, но он не злой человек. И потом, его очень угнетают денежные дела.
— Если ему не хватает денег, — упрямо продолжал Бруно, — пусть работает, как все. Но нет, это ниже его достоинства, и мсье предпочитает охотиться, обрекая тебя на прозябание.
Он снял висевшую на стене куртку и, перебросив ее через плечо, догнал Сильвию, которая, не дожидаясь его, пошла по направлению к дому.
— Юберу многое можно простить, — заметила она. — Он был совсем мальчишкой, когда, бросив учиться, ушел в маки, и с тех пор никак не может приспособиться к гражданской жизни. Ему было всего шестнадцать лет, а он уже дрался с немцами; должно быть, после подобных испытаний человек не может стать таким, как все. Вначале я думала, что сумею помочь ему, но…
Она бросила взгляд на Бруно и не закончила фразы, Некоторое время они молча шли рядом. Путь их лежал через лужайку, усеянную кустиками розовых цветов, среди которых там и сям виднелись шары златоцвета. Дальше начинался лес. Нижние ветви каштанов были как раз на уровне их лиц, и Бруно приходилось отводить ветви рукой; мох под ногами заглушал звук шагов влюбленных. Густые кроны деревьев переплетались у них над головой, образуя плотный свод, сквозь который с трудом пробивался редкий косой луч солнца. Здесь сильно пахло прелыми листьями и теплым древесным соком — но только здесь, а через несколько шагов аромат этот уже не ощущался. Сильвия, огорченная продолжительным молчанием своего спутника, взяла его за руку.
— Ты сердишься, мой мальчик? Не думай только, что я стала меньше любить тебя. Никогда я так сильно не любила тебя, как сегодня. Разве ты этого не чувствуешь?
Она с силой сжала его пальцы и, когда Бруно притянул ее к себе, положила голову ему на плечо. Он поцеловал ее, — она не противилась, глаза ее были закрыты. Тогда он обнял ее за талию; другой рукой он поддерживал ее голову с густой копной волос. Обнявшись, они сделали еще несколько шагов, как в полусне; потом она впилась в него поцелуем и прижалась всем телом к нему. Голова у Бруно пошла кругом, он открыл на мгновение глаза и увидел перед собой сомкнутые трепещущие веки Сильвии. Он хотел было крепче сжать ее в объятиях, но она вдруг отстранилась. Бруно продолжал стоять неподвижно, уверенный в том, что она вернется, но она взяла его за руку и пошла дальше, — он последовал за ней. Силььия шла довольно быстро а избегала смотреть на него.
— Бруно, — тяжело дыша, через некоторое время спросила она, — ты любишь меня по-настоящему? Да? По-настоящему? Ты всегда будешь меня понимать?
— Послушай, маленькая моя, — сказал он, заставлял ее убавить шаг, — почему ты меня об этом спрашиваешь? Ты хорошо знаешь, что я не могу жить без тебя, что ты — моя жизнь! Наверно, я не умею говорить об этом, я не нахожу слов, чтоб выразить, как я тебя люблю, но мне кажется, что мои поцелуи…
Он хотел было снова притянуть ее к себе, но Сильвия пошла быстрее, и из его попытки ничего не вышло. Она по-прежнему избегала смотреть на него, и обескураженный Бруно смутно, но невыносимо остро почувствовал, что счастье, едва появившись, ускользает от него.
— Возможно, то, о чем я тебя сейчас попрошу, покажется тебе странным, — сказала она после долгого молчания. — Я тебя люблю, Бруно, люблю так, как никого никогда не любила. Пока ты не появился, я не знала, что такое любовь, и все же… — Она подняла голову и решилась наконец посмотреть ему в глаза, — …я б хотела, чтобы ты больше не целовал меня.
Она все сильнее сжимала его руку, словно желая показать ему, что будет страдать не меньше, чем он.
— Я требую от тебя многого, я знаю, но я верю в тебя, Бруно. Мне следовало сказать тебе об этом раньше, но у меня не хватало мужества. К тому же наши отношения настолько чисты, настолько прекрасны. Зачем превращать их в то, что бывает у всех. Мы не созданы жить в обстановке лжи и обмана, ведь правда?
Бруно выпустил ее руку, и она бросила на него печальный, удивленный взгляд. Ничего ей не ответив, он закурил сигарету и не без злости выдохнул длинную струю дыма.
— Вот видишь, — сказала она, — я так и думала, что ты будешь дуться на меня, сердиться.
Он молча сделал еще несколько шагов. Он был обижен, взбешен, но не сомневался, что достаточно одного его жеста — и Сильвия бросится к нему в объятия.
— Нет, — сказал он, — я не злюсь, но я хотел бы понять тебя, а не могу. — Желая убедить в этом не только свою подругу, но и самого себя, он упрямо повторил: — Не могу! Наоборот, мне кажется, что нет ничего прекраснее, ничего чище наших поцелуев. Ты говоришь об обмане, о лицемерии; но ты идешь на обман, не когда проявляешь свою любовь ко мне, а наоборот, когда…
— Я знаю, Бруно, — вздохнула она, — я слишком хорошо знаю все, что ты хочешь мне сказать, и страдаю от этого куда больше, чем ты.
В ее голосе было столько грусти, что Бруно тотчас пожалел о сказанном. Не лучше ли было промолчать и согласиться, вместо того чтобы причинять друг другу боль?
— Мне тоже, — продолжала Сильвия, — доставляют радость твои поцелуи, слишком большую радость. Если бы я не была замужем, ты знаешь, что я ни в чем бы тебе не отказала.
Она тряхнула головой, сделала несколько шагов.
— Впрочем, я не буду больше докучать тебе этими разговорами. Все будет так, как ты захочешь.
Они приближались к опушке; вокруг царила ничем не нарушаемая тишина. Лесную поросль давно не подрезали, она сильно разрослась, и дорога, выходившая на залитый солнцем луг, пролегала как бы в туннеле из ветвей. Бруно, часто проходивший здесь, направляясь на теннисный корт, любил этот зеленый грот и не раз говорил себе, что именно здесь в один прекрасный день обнимет Сильвию. Теперь уже он ускорил шаг: ведь им больше не к чему скрываться от людей.
— Нет, моя маленькая, — с трудом произнес наконец он, — все будет так, как захочешь ты. Я покривил душой, сказав, что не понимаю тебя. Возможно, это будет нелегко, но я полон решимости честно совладать с собой.
Он усмехнулся, чтобы скрыть огорчение, и отбросил ногой лежавшую на дороге ветку.
— И раз для полноты твоего счастья необходимо, чтобы я тебя не целовал, хорошо, пусть будет так. Но не думай, что таким образом ты избавишься от; меня: я найду другие возможности проявить мою любовь к тебе.
Они вышли к усадьбе; заходящее солнце золотило окна мансард. Даже если бы они захотели, теперь уже нельзя было обменяться поцелуем. Бруно повернулся к своей спутнице, — она улыбалась ему, доверчивая, снова счастливая, более красивая и желанная, чем когда-либо. О, как хотелось ему обнять ее, почувствовать под своей рукой ее округлое плечо! Он снова принужденно рассмеялся.
— Тебе следовало бы принять меры, — сказал он, — чтобы не быть такой красивой. А то мне, конечно, хочется целовать тебя!
Свекор Сильвии, расхаживавший по площадке перед домом, едва заметив их, направился им навстречу. Сильвии это явно пришлось не по душе.
— Не знаю почему, — быстро проговорила она, — но мне кажется, что он не любит тебя и все время наблюдает за мной…
Она запнулась и посмотрела на Бруно, словно хотела, чтобы он прочел в ее взгляде то, что ее тревожит. Дипломат, которого Жорж за его подчеркнуто английские манеры прозвал Милордом, не замедлил присоединиться к ним. Сильвия немного отошла от Бруно, предлагая тем самым господину де Тианж занять место посередине. Тот взял невестку под руку, предварительно окинув юношу безразличным, мутным взглядом, — этот взгляд не понравился Бруно, но заставил почему-то покраснеть. Они дошли до усадьбы, и Бруно пошел мыть руки; затем, не дожидаясь возвращения Жоржа, распрощался с хозяевами.
На обратном пути он встретил Юбера и, не слезая с велосипеда, помахал ему рукой. Ехал он очень быстро, внимательно следя за рытвинами; велосипед порой так подпрыгивал, что ему приходилось приподниматься в седле. Он изо всех сил нажимал на педали, но раздражение его уже прошло, постепенно сменившись лихорадочным возбуждением. Да, Сильвия требует от него многого, но он сумеет доказать ей, что любит ее достаточно сильно и готов пойти на любые жертвы. Она, конечно, права, утверждая, что они не похожи на других — на Габи и ее жениха, на Жоржа… Раз ему запрещено обнимать и целовать ее, он сумеет стать выше этого, сумеет быть лучше других… Он сумеет — конечно, сумеет — дать Сильвии это доказательство своей любви, которого она требует.
Не останавливаясь, он вытер лоб. Всю вторую половину дня он дробил камни, и теперь у него ломило поясницу.
— Итак, дружище, — громко сказал он себе, нажимая на педали, — ты перестаешь слушаться, хочешь передохнуть? Не выйдет! Вперед! Вперед! Здесь приказываю я!
Бруно по-прежнему ежедневно делал записи в дневнике, но на следующий день он завел новую тетрадь, словно хотел подчеркнуть значение происшедшей в нем перемены и принятых им решений. Обычно он писал по вечерам, уединившись в своей каморке.
7 мая. Вчера я дал Сильвии обещание, которое хочу честно сдержать. А это очень трудно. Какая это будет любовь, если она исключает поцелуи и ласки, но не ограничивает игры воображения? Наши отношения, даже когда мы находимся вдали друг от друга, должны быть простыми, ясными, чистыми, как между детьми, да-да, как между детьми. Мне так хотелось бы вернуть ту блаженную пору, когда после первых встреч я думал о ней и в памяти всплывали лишь ее слова, ее улыбки, выражение ее глаз. Тогда я не желал ее; я до сих пор помню, с каким ужасом и удивлением я проснулся однажды от ощущения, что держу ее в объятиях. К чему скрывать: с тех пор к моим мечтам о ней всегда примешивается доля сладострастия. Мне даже кажется, что в ее присутствии желание это уменьшается и возрастает, когда ее нет.
9 мая. День исповеди. Если, смалодушничав перед настоятелем, я иногда причащаюсь, то исповедоваться я не хожу. Но в этот вечер я почти завидовал своим товарищам, которые могут избавиться от забот и сомнений, поделившись ими с духовником. Я заметил, что многие возвращаются в классную комнату из часовни с умиротворенными, просветлевшими лицами, — почти такое же выражение лица появляется у них после того, как они побывают в душе; и в этот вечер они смеются беззаботнее обычного. Впрочем, я хорошо знаю, что говорят в ответ преподобные отцы; они могут обезоружить кого угодно своей глупостью. Если бы я спросил настоятеля или кого-нибудь другого, как мне избавиться от «искушений», мне бы ответили: «Молись деве Марии» или «Ревностно трудись над своими уроками». Вот все, что они могут сказать, эти духовные пастыри, после двух тысяч лет размышлений о христианской морали. Не скажу, чтобы мне больше нравилась мораль Андре Жида, которую исповедует Циклоп и которая гласит: «Лучшее средство справиться с искушением — это поддаться ему».
Кстати, об исповеди; Жорж сказал, что он признался престарелому отцу Жюльену и поведал о походе в «Славную рожицу». Он скромно рассказал об этом в общих чертах но духовник не удовлетворился, и Жоржу пришлось описать ему свои похождения во всех подробностях, с начала и до конца. «Забавнее всего, — заметил в заключение Жорж, — что я отделался смехотворным наказанием: прочитать две дюжины молитв. Ей-богу, это немного, если принять во внимание, что однажды я должен был прочитать в два раза больше лишь за то, что прогулял воскресную мессу».
10 мая. Всю вторую половину дня провел в Булоннэ.
Привезли толченый кирпич. Очень рад возможности снова увидеть Сильвию, услышать, как она напевает во время работы. Мы ненадолго остались одни, но я не решился рассказать ей о том, что не дает мне покоя вот уже два дня, хоть она и требует, чтобы мы были искренни в наших отношениях; сегодня она снова повторила: «Мы ничего и никогда не должны скрывать друг от друга, Бруно, ничего». Но как я могу сказать ей: «Мне хотелось бы сжать тебя в объятиях хотя бы один-единственный раз и познать с тобой то полное забвение, которое и есть любовь; после этого обещаю тебе никогда об этом не заговаривать».
Я начинаю думать, уж не влюблен ли в Сильвию ее свекор. Он так внимателен к ней, делает ей такие комплименты, так кокетничает с ней, что это просто смешно, — ведь ему уже немало лет. Во время обеда даже Жорж начал улыбаться, видя, как он любезничает. Сильвия права: Милорд меня не любит.
Когда мы подходили к коллежу, в воздухе чувствовалась гроза. Она разразилась недавно, перечеркнув лиловое небо причудливыми зигзагами. Окошечко моей каморки открыто, и я слышу, как дождь отчаянно молотит по крыше и водосточной трубе. Раз уж в Булоннэ все сошло сегодня так удачно, я решил, что плоть моя укрощена, но вот она снова заговорила во весь голос, и я не могу заглушить ее мольбу. Бедный малый, считаю до двадцати, до ста; а зачем? Чтобы забыть ее лицо в ту минуту, когда я поцеловал ее — увы! — в последний раз и она открыла глаза.
11 мая. Мне кажется, что Сильвии совсем не трудно выполнять условия нашего уговора. Судя по всему, она великолепно обходится без моих поцелуев. Может быть, они ей неприятны?
13 мая. Что же это такое? Неимоверное желание все ей отдать или потребность взять ее и все то, до чего она дотрагивалась? Недавно я, словно вор, завладел ее носовым платком.
Наша любовь — это таинственная сила, которая хранит нас и своей магической властью отделяет от других. И в то же время она привлекает их, как, например, Грасьена, который не задает прямых вопросов, но стремится проникнуть в нашу тайну исподволь, расспрашивая меня про книги, которые я читаю, про домашние задания, про Жоржа. Его так и разбирает любопытство. Конечно, в этом не следовало бы признаваться, но мне доставляет удовольствие вводить его в заблуждение, обманывать. Это тем более нетрудно, поскольку он все еще считает, будто я терзаюсь так называемыми «религиозными сомнениями». По правде сказать, подобного рода вопросы больше не волнуют меня. Как я уже писал, у меня нет религиозной жилки, и я просто-напросто naturaliter paganus[4].
Вечером, после ужина, Циклоп предложил мне немного пройтись. Я напрасно принял его приглашение, так как для этого дьявола в человеческом образе — я уже начинаю изъясняться языком Грасьена! — я открытая книга, которую он читает без особого труда; он проникает в такие тайники моей души, которые я не хотел бы выставлять на всеобщее обозрение. Я был полон решимости не допускать откровенного разговора, но он опередил меня и говорил так, словно знает все о моей любви к Сильвии. С необыкновенным искусством он задавал вопросы и сам же отвечал на них. Он был настолько уверен в себе, что даже не обращал внимания на мои возражения.
Мы еще не дошли до конца широкой аллеи, что тянется вдоль площадки для игр, как он сказал: «Итак, вы теперь играете в Данте и Беатриче? Это, должно быть, приятно и мучительно!» Я это отрицал, но он взял меня под руку, добродушно засмеялся, и я почувствовал, что уступаю искушению узнать его мнение о нас.
«Но, дорогой мой, — продолжал он, — за десять шагов видно, что ты пылаешь непорочной любовью. Это просто бросается в глаза. И нужно поистине ничего не понимать в любви, подобно окружающим нас монахам, чтобы этого не заметить. Я вижу, как сомнение сменяется у тебя восторженностью, смирение — бунтом и ты бросаешься из одной крайности — в другую. Вот, например, вчера ты рычал на всех, словно хищник, запертый в клетку, и мне было жаль тебя. О, непорочная любовь — это очень красиво, ее воспевают в книгах, но тебе-то это, спрашивается, зачем?»
Я попытался — возможно, не очень убедительно — выступить в защиту нашей «непорочной любви».
«Вы же сами сказали однажды на уроке, посвященном Данте, что это самая возвышенная форма любви. Как прилежный ученик, я запомнил все, что вы говорили. Вы добавили тогда: «Несмотря на то, а возможно, именно потому, что эта любовь отличается от плотской, только она может быть долгой, только она может выдержать испытание временем. Плотская же любовь быстро гибнет, так сказать, изнашивается от близости, совместной жизни, мелких повседневных неурядиц». Знаю, знаю, вы сейчас скажете, что умный человек может, если не должен, найти опровергающие это доводы, но все же…»
«Мне нет даже нужды приводить их, — весело заметил Циклоп, — Ты хороший спорщик, я это охотно признаю, но ты забыл о конце моего небольшого выступления. Разве я не добавил, что Данте, в сущности, не трудно было играть в непорочную любовь к Беатриче, так как он был женат? И я даже отпустил низкопробную шутку по поводу четырех детей этого святого духа. Я мог бы добавить, что Данте, будучи настоящим литератором, притворялся и перед собой и перед другими. Кстати, я был знаком в Германии с одним университетским профессором, который тоже лелеял самую возвышенную непорочную любовь, однако наличие божества не мешало ему проводить все субботы в публичном доме».
Он яростно прочесал рукой свои спутанные, отливавшие синевою волосы, которые, по словам Кристиана, придавали ему сходство с румынским офицером. Потом повернулся ко мне. Я заранее знал, что он скажет, и не очень представлял себе, как ему отвечать.
«Этого требует от тебя она? А? Признайся! Эта молодая женщина, которая, кстати, мне очень нравится, явно предрасположена к таким вещам. Для этого достаточно увидеть ее глаза — глаза испанки, взволнованные, таинственные, жаждущие безупречности и чистоты… К тому же, я думаю, она верит в бога и, оказавшись перед выбором между любовью и долгом… Как бы то ни было, она должна объяснить тебе, сказать, почему она от тебя это требует. Тем более что, готов держать пари, вы далеко не всегда вели себя благоразумно».
Эти рассуждения глубоко взволновали меня, и у меня невольно вырвалось:
«Сильвия ничего от меня не требовала; она мне просто предложила постараться любить друг друга вот так, и я согласился. Я ее, впрочем, хорошо понимаю: как и она, я испытываю ужас перед ложью и двусмысленным положением. К тому же Сильвия предоставила мне право выбора; я могу в любую минуту нарушить наш уговор. — И, не удержавшись, я добавил с торжеством в голосе: — Она сказала, что любит меня и сделает все, что я захочу».
«О, — заметил Циклоп, — в этом отношении она может быть совершенно спокойна! И она, конечно, это знает. Ты скорее поступишь, как Ориген, но не признаешься, что больше не можешь. Да так ли уж держится за свое решение и сама Сильвия? Над этим стоит подумать. И я не удивлюсь, если окажется, что она действует по чьему-то совету и что советчиком является какой-нибудь поп».
В конце концов он предложил пойти к Сильвии и поговорить с ней от моего имени. Я умолял его ничего не предпринимать.
14 мая. Счастье, какое счастье знать, что она существует, что мир вращается вокруг нее и этого изменить нельзя!
Теперь, когда я читаю поэмы или романы, где говорится о любви, я ужасно неловко себя чувствую.
15 мая. Во время своей лекции, которая только что кончилась, Грюндель, как с ним часто бывает, говорил о чем угодно, кроме литературы. «Нет ничего опаснее, — с увлечением рассуждал он, — как познать большую любовь, когда ты для нее не создан. Еще немного, и это могло бы случиться с Наполеоном. Счастье наше и истории, что Жозефина обманула его ожидания. Я знаю некоторых экзальтированных молодых людей — и не нужно далеко ходить, чтобы встретить их, — которым не мешало бы разобраться в своих душах, и тогда они увидели бы, что рождены быть не героями романа, а самыми обыкновенными, уравновешенными людьми — людьми, ничем не связанными, хозяевами своей судьбы». Я знал, что он говорит все это для меня. Раздались голоса: «Назовите их! Назовите!» Циклоп в шутку назвал «доблестного Шарля» и Кристиана.
16 мая. Сегодня утром получил довольно странное письмо от матери в ответ на мое еженедельное вымученное послание, отправленное в воскресенье. На этот раз в нем нет обычных банальностей: она, много и с нежностью пишет о Габи, слишком явные ухищрения которой тревожат ее. «Ты был прав, — пишет она. — Боюсь, Жан-Луи начинает понимать, что она лишь притворяется, будто любит его». Видимо, Габи призналась матери в том, что произошло в тот вечер, когда мы оставались дома втроем, хотя этому трудно поверить. Но тогда почему мама вспомнила об этом? По-моему, тут какая-то грязная махинация. Какого же ответа она ждет от меня? К счастью, сегодня во второй половине дня я увижу Сильвию. Возле нее я сразу обретаю покой.
Я знал, что Жорж приедет в Булоннэ лишь к вечеру, и, ускорив шаг, добрался до усадьбы быстрее обычного. Напрасно я искал Сильвию в доме; я нашел ее позади оранжереи, где она принимала солнечную ванну. Она лежала в купальном костюме на шезлонге, глаза ее были закрыты, руки подложены под голову. Впервые я видел ее полуобнаженной, это взволновало меня, и, не удержавшись, я сказал, что нахожу ее очень красивой. Она не слышала, как я подошел, и от звука моего голоса вздрогнула, затем улыбнулась; во взгляде ее светилась нежность, и я подумал, не знаю почему, что она сейчас протянет мне руки. Но лицо ее вдруг стало суровым, и она обрушилась на меня с упреками.
— Хотела бы я знать, — сказала она, — почему ты жаловался на меня Грюнделю? Мне ты говоришь, что любишь меня и счастлив, когда можешь меня видеть и со мной разговаривать, а Грюнделю говоришь, что я ужасная кокетка, что я вскружила тебе голову, а теперь отказываюсь быть твоей. Прежде всего, почему ты так откровенен с этим ужасным человеком?
Я отрицал, что был откровенен с Грюнделем. Пересказывая Сильвии наш разговор, я высказал предположение об удивительной догадливости Грюнделя, хотя прекрасно понимал, сколь мало это правдоподобно. Сильвия почти не знает Грюнделя и притом испытывает к нему отвращение, поэтому ей трудно понять, как он может пользоваться у многих из нас таким авторитетом. Она слушала, насупившись, явно не веря мне. Она лежала передо мной такая манящая, накинув на ноги пальто, И в то же время такая недосягаемая, неприступная, — я не мог дольше сдерживаться и дал волю злости. Я был несправедлив, жесток, отвратителен. Сейчас, когда я вспоминаю упреки, которыми осыпал ее, у меня сжимается сердце. Не задумываясь, я приводил доводы, заимствованные у Грюнделя.
— Я Циклопу не жаловался, — сказал я, — но если бы вздумал, то вот что я бы ему сказал. Дело не в том, что ты кокетничаешь со мной, а в том, что ты боишься жизни, боишься себя, меня, боишься любви, наконец! Ты не хочешь, чтобы случилось непоправимое, не так ли? Ты, конечно, советовалась с каким-нибудь попом, может быть, с Грасьеном, который рекомендовал тебе поиграть со мной в непорочную любовь. И, занимаясь самообольщением, ты пытаешься уверить себя в том, что эта любовь, замешанная на розовой водичке, более честная, более чистая. Хороша честность! Разве честно любить меня, а жить с Юбером и позволять ему…
Стремительно поднявшись, Сильвия воскликнула:
— Нет, Бруно, нет, не говори так! — И срывающимся голосом, скороговоркой продолжала: — Если бы ты знал, как ты не прав, ты бы так не говорил. Ты мне сделал больно, Бруно, но я не сержусь на тебя — я не в состоянии на тебя сердиться. Ты хочешь, чтобы все было по-другому? Хорошо! Пусть будет так, как ты хочешь.
Она говорила и одновременно застегивала пальто; не дав мне возможности возразить, сказать, что мне уже стыдно, она бегом направилась в усадьбу. Через час она пришла на теннисный корт, где в это время находились мы с Жоржем. Она по обыкновению шутила и смеялась, но я чувствовал, что она старается не показать, как тяжело у нее на душе. Я был очень зол на себя и твердо решил на этот раз строго соблюдать наш уговор. Продолжая работать, я старался поймать ее взгляд, но она, казалось, меня не замечала. За весь этот день мне так и не представилось больше возможности побыть с ней хотя бы минуту наедине.
17 мая. О, в конце концов, я не должен думать только о себе, главное, чтобы она была счастлива!
18 мая. Вот уже несколько недель — прежде чем выпустить нас в широкий мир — настоятель читает нам новый, довольно оригинальный курс морали, который Кристиан окрестил «Пятнадцать радостей брака». «На этих лекциях узнаешь столько полезного», — добавляет он. И в самом деле, я ожидал услышать всякие праведные речи, а это оказался курс полового воспитания. Нужно отдать должное монахам: они не отстают от жизни, от жизни по американскому образцу, который, как известно, является последним оплотом христианства. Настоятель стремился приводить такие примеры, которые были бы возможно более ясными, недвусмысленными, чтобы все было просто, как в спорте, чтобы это были советы товарища, но для меня, во всяком случае, они звучали удивительно фальшиво. К чему все его разглагольствования, если под конец он заявил, что для нас это еще долго должно быть запретным плодом?
Сегодня утром настоятель рассказывал о том, что «дозволено и запрещено в браке». Он продиктовал целых три страницы под рубриками: во-первых, во-вторых и т. д. Все эти пункты, эти параграфы не могут не вызвать отвращения. Что остается от любви при такой регламентации?
«Вы должны, — в заключение внушительно заявил настоятель, — принести вашей жене нетронутые сердце и тело». Хорошенькая сделка, нечего сказать! Только простаки могут после этого удивляться, что многие наши «славные молодые люди», вроде Жана-Луи, женятся лишь затем, чтобы иметь подле себя женщину, с которой можно познать «законные радости брака».
Лекция закончилась довольно комично. Настоятель спросил, есть ли вопросы — ведь это «свободная дискуссия», — и Кристиан решил узнать, считается ли поцелуй вне брака «смертным грехом». Я думал, что монах засмеется, но нет, он с самым серьезным видом заглянул в толстую книгу — своеобразную энциклопедию и, найдя ответ, конечно на слово «поцелуй», сообщил нам его. Не могу удержаться, чтобы не воспроизвести его здесь: «Венский собор (1311 г.) и папа Александр Седьмой (1635 г.) изучали этот деликатный вопрос. Они сошлись на том, что поцелуи, сопровождаемый намерением предаться блуду, даже если это намерение осталось неосуществленным является смертным грехом. Если же подобного намерения нет и поцелуй сводится лишь к чувственному наслаждению, то это грех, который не влечет за собой суровой кары».
Солнце стояло, казалось, прямо над плавательным бассейном, который сверкал, словно огромное блестящее зеркало, и отцу Грасьену, расхаживавшему по краю его, приходилось щуриться. Он наблюдал за купанием учеников. Внезапно он заметил, что двое из них сидят на бетонной кромке и не решаются прыгнуть в воду. Он незаметно подкрался к ним и столкнул их в бассейн. Вынужденный прыжок двух трусишек вызвал звонкий смех и крики, звучавшие над водой, словно удары гонга. Брызги попали на сутану надзирателя — он обеими руками приподнял ее за край, встряхнул и снова принялся ходить взад и вперед.
По привычке он взял с собой молитвенник, но и не думал открывать его. Воспитанники окликали его, когда он проходил мимо; он отвечал им, поощряя их возню, но, несмотря на эту дружескую обстановку, несмотря на солнце, приятно гревшее затылок, и удивительно прозрачное небо, монаху было грустно и не по себе. «Конечно, — рассуждал он, — я не имею права над этим задумываться, но останется ли через несколько месяцев в душах этих мальчиков, резвящихся вокруг меня, хоть след того самопожертвования и любви, что мы затратили, чтобы сделать из них взрослых людей и христиан? Пройдет несколько недель, и самые старшие покинут нас. Что-то станется с лучшими из них, не говоря уже о посредственностях, с которыми нам ничего не удалось сделать, вроде, например, этого Жоржа, что скоро превратится в такого же законченного паразита, как и его братец Юбер, подававший в прошлом куда больше надежд, чем он. Еще не успев покинуть коллеж, они ускользают из-под нашего влияния. Кристиан уже сейчас готов пожертвовать всем ради карьеры; Бруно, горячая голова, самый дорогой моему сердцу ученик, еще не выйдя из наших стен, уже отвернулся от бога…»
Грюндель выскочил из бассейна, разбрасывая брызги. Он пригладил волосы, протер глаза, затем, увидев отца Грасьена, пошел к нему навстречу. Они присели на залитую солнцем скамейку, где висела куртка Грюнделя; он достал сигарету и жадно затянулся. Тело у него было волосатое, и ему доставляло удовольствие распылять щелчком пальцев задержавшиеся в волосах капельки. На смуглой коже бедра белел длинный шрам. Грюндель подождал, пока восстановится дыхание, и только тогда заговорил с соседом.
— До сих пор все не имел случая, — с легкой улыбочкой начал он, — передать вам привет от Косма. Сегодня утром я снова получил от него письмо. Он сейчас в Париже и чувствует себя восставшим из гроба.
— Я не знал, — довольно сухо заметил Грасьен, — что вы были с ним в близких отношениях. Впрочем, мне следовало бы об этом догадаться: у вас не могло не появиться желания сбить с пути истинного этого несчастного, заблудшего человека. Если какая-нибудь честная душа пошатнулась, можно не сомневаться, что это дело ваших рук. Значит, это вы толкнули его на то, чтобы покинуть нас?
Прежде чем ответить, Грюндель украдкой взглянул на монаха. Вообще-то он относился к отцу Грасьену с симпатией, но это была симпатия особого рода; Грасьен принадлежал к тем немногим преподавателям коллежа, в которых Грюндель видел достойных противников. Тем не менее святошество монаха, хотя тот никогда не поучал его, выводило Грюнделя из себя.
— Меня так и подмывает ответить вам «да», — быстро проговорил он, — но это не соответствовало бы истине. Впрочем, вы это знаете не хуже меня: Косма не надо было уговаривать уйти из монастыря. Он задыхался здесь. Ему было тесно в этих стенах, он больше не мог. Он был одержим желанием бежать отсюда и последнее время, случалось, пускался в такие откровения, от которых у меня, человека, немало повидавшего на своем веку, волосы становились дыбом. Целомудрие, навязанное этому парню, полному сил и здоровья, делало его психически ненормальным; для него настало время посетить край женщин. Если бы он этого не сделал, все могло бы вылиться и какой-нибудь грандиозный скандал.
— Вы стареете, мой дорогой, — язвительно заметил отец Грасьен, — вас явно мучают проблемы пола. Вы пытаетесь все объяснять довольно примитивно. Значит, по-вашему, мы, монахи, — ненормальные выродки?
Циклоп, почесывавший в это время ногу, поднял голову.
— Конечно! — воскликнул он. — Вы представляете собой самую удивительную коллекцию дегенератов, какую только можно измыслить. Вспомните об отце Обэне, который только и думает, как бы рассказать кому-нибудь фривольную историйку, об отце Брисе — этом «неутомимом духовнике юных дев», об отце Гизлене и о его свите из шестиклассников. Я готов признать, достопочтенный отец, что вы представляете собой исключение. Вы кажетесь невинным, чистым существом, и это одновременно привлекает и отталкивает. — Он прищурился и посмотрел на монаха. — Я говорю лишь о впечатлении, так как в глубине души отнюдь в вас не уверен. Возможно, вы просто лучше умеете скрывать то, что у других заметно с первого взгляда.
Отец Грасьен засмеялся.
— Признайтесь-ка, — сказал он, — что вас разбирает досада: как это до сих пор вы не нашли в моей броне трещину, через которую можно было бы ввести яд. Разве не так? Все же дайте мне адрес Косма, мне хотелось бы побороть то дурное влияние, которое вы на него оказываете. Во всяком случае, я признателен вам за то, что вы не стали распространять среди учеников вашу версию относительно причины его отъезда.
Из бассейна доносились крики: «Давай, Бруно, прыгай!» Монах поднял голову. Освещенный солнцем Бруно стоял на самой высокой площадке вышки. Его тело вырисовывалось на фоне синего неба, по которому бежали облака, и от этого плечи его казались еще более широкими, а талия — более тонкой. Он переступал с ноги на ногу, стоя на кончике длинной доски, которая слегка прогибалась под ним, и вдруг, казалось, решился. Вытянув вверх руки, сложив ладони вместе, он слегка наклонился вперед и оттолкнулся ногами от доски, — тело его медленно описало кривую, взлетело сначала в небо, затем, разрезая воздух, пошло вниз и почти без шума рассекло зеркальную поверхность бассейна. На мгновение вода забурлила, образуя нечто вроде цветочного венчика, и тотчас сомкнулась над Бруно. Отец Грасьен услышал, как Циклоп зааплодировал, и, чувствуя, что тот сейчас заговорит о Бруно, встал.
— Великолепно, — воскликнул Циклоп, — великолепно, правда? Какая легкость, какое изящество! Этот мальчик действительно всесторонне развит: он одинаково силен и в плаванье, и в латинском языке. Какая реклама для фирмы! Прекрасная иллюстрация к лозунгу «Mens sana in corpore sano»[5]. Понятно, почему вы, отец мой, проявляете к нему такой интерес, так явно выделяете его среди остальных.
Отец Грасьен повернулся и молча пошел прочь, однако Грюндель, подпрыгивая на остром гравии, врезавшемся в ноги, последовал за ним. Раздосадованный молчанием монаха, он осторожно заметил, что он-то, конечно, понимает его привязанность к Бруно, но другие — например, Кристиан — осуждают его за это. Монах продолжал молчать, и в конце концов Грюндель вышел из себя.
— Только напрасно стараетесь! — воскликнул он. — Этого юношу вам уже не опутать. Он не создан жить согласно вашим узким пуританским взглядам. Он уже сейчас ни в кого не верит, кроме себя; у него есть восхитительная любовница…
Отец Грасьен вдруг обернулся и посмотрел на Грюнделя. Неужели даже это не способно взволновать его, рассердить? Но нет, он улыбался.
— В самом деле восхитительная? — спросил он. — Вы никак не можете отделаться от своей навязчивой идеи, мой дорогой Грюндель. Покончив с преподавателями, вы принялись за учеников. Но посмотрите на них, друг мой. Разве эти славные ребята похожи на неврастеников, на одержимых? Вы только посмотрите, как они предаются здоровым радостям спорта!
— Ах да, я забыл, — насмешливо заметил Циклоп. — Ваша пресловутая теория — спорт как основное отвлекающее средство. Позвольте вам сказать, что вы напрасно надеетесь таким образом смирить молодых самцов, которых держите здесь взаперти, и помешать им думать о так называемых проблемах пола. Неужели вы действительно считаете, что для семнадцатилетних юношей достаточно одного спорта? А вам известно, что в этом возрасте половой инстинкт особенно сильно дает себя знать? Научные исследования…
— Псевдонаучные исследования, — оборвал его монах, — которые ровно ничего не доказывают. С тем же основанием можно утверждать, что в семнадцать лет особенно тянет к вину. Но раз вы находите, что наши воспитательные методы устарели, то расскажите мне о ваших. Наберитесь храбрости, хотя бы на сегодня, и изложите мне ваши взгляды. Может быть, вы порекомендуете водить наших мальчиков раз в неделю в публичный дом?
Циклоп, стоявший переминаясь с ноги на ногу, рассмеялся. Он щурился от яркого солнца, гримасничал, и только его мертвый глаз оставался неподвижным.
— Вы почти угадали, — сказал он. — И для ваших, целей это тоже было бы, пожалуй, удачным решением, так как у мальчиков в конце концов могло бы появиться отвращение к женщинам. Но поговорим серьезно: это очень важная проблема. И в то же время деликатная, так как многое в будущем будет зависеть от первых шагов, которые наши детки сделают в этой области. И, сколько бы вы ни отмахивались от нее, уподобляясь тем родителям, которые упорно не замечают, что их дети выросли, она неизбежно встанет перед вами. Лично я много об этом думал и пришел к выводу, что только любовь может помочь нашим юношам побороть нездоровые искушения или, что еще хуже, предрасположенность к извращениям.
— Любовь? — повторил вслед за ним отец Грасьен, склонив голову набок; этот разговор неожиданно заинтересовал его. — Какая любовь? К кому?
— Проще всего было бы сказать, — заметил Грюндель, — что абсолютно безразлично, какую женщину полюбит юноша, но я этого не думаю. Я считаю, что семнадцатилетнему молодому человеку нужно, необходимо влюбиться — и влюбиться в женщину значительно старше его. Женщина лет тридцати, подруга матери, например, великолепно справилась бы с этим делом. С такой женщиной — при условии, конечно, что она будет с ним нежной, даже в какой-то мере по-матерински нежной и щедрой, и что она понимает толк в любви — превращение юноши в мужчину, произойдет без особых страданий и мук. Словом, какая-нибудь госпожа Арну, только более доступная, чем героиня Флобера, лучше всего подошла бы для воспитания чувств.
Отец Грасьен нахмурился. Нервным жестом он поправил капюшон.
— Друг мой, — резко сказал он, — если я вас не прерывал, то потому лишь, что хотел посмотреть, как далеко вы зайдете в ваших пошлостях. То, что вы говорите, просто отвратительно. Вы рассуждаете об этом так, словно речь идет о том, чтобы научить наших мальчиков танцевать вальс или вести себя за столом. Почему бы в таком случае не устраивать в лесу церемонии посвящения в тайны пола? И как только вас здесь держат с подобными взглядами!
— Вы прекрасно знаете, почему меня здесь держат, — ответил, смеясь, Грюндель. — Я незаменим. Я вам уже не раз говорил: где еще вы найдете преподавателя, который удовлетворился бы таким нищенским жалованьем?
Один за другим ученики вылезали из бассейна; их мокрые спины блестели на солнце. Кристиан, любитель устраивать состязания, пробегая мимо Грюнделя, предложил попытать счастья в заплыве на сто метров. Грюндель согласился, но, прежде чем присоединиться к остальным участникам соревнования, которые уже выстроились на краю бассейна, в последний раз обернулся к отцу Грасьену.
— Согласитесь, — сказал он, — что Бруно является великолепной иллюстрацией к моей теории, хотя его любовница и очень молода. Ведь это благодаря ей он обрел то душевное равновесие, которое нам так нравится в нем. Неужели вы не заметили, что с некоторых пор он лучше работает, стал менее мрачен, менее замкнут? Его подруга, впрочем, очаровательна; по-моему, вы знаете ее.
Он хотел назвать ее имя, но сдержался, заметив, как загорелись от любопытства глаза монаха.
— Нет, нет, этого я вам не скажу! Позднее — может быть, но не сейчас. Я вас знаю, вы попытаетесь нарушить эту идиллию.
И он побежал к пловцам, выстроившимся для состязания. Отец Грасьен видел, как он встал рядом с Бруно и, разговаривая с юношей, положил руку ему на плечо. Волна гнева, горечи и ревности поднялась в душе монаха. «Не хочу, чтобы он мне его портил! — подумал Грасьен. — Не хочу, чтобы он забирал его у меня, он не имеет на это права!»
Он слышал как Жорж дал сигнал старта шести юношам, участвовавшим в заплыве. Солнце светило ему прямо в глаза, и он решил переменить место, чтобы лучше наблюдать за пловцами.
Бруно устремился вперед и, держа голову над поверхностью, переворачиваясь с боку на бок, казалось, скользил в прозрачной воде. Он достиг стенки бассейна одновременно со своими соперниками, коснулся ее и, с силой оттолкнувшись, повернулся и поплыл обратно. Однако, несмотря на все усилия Бруно, Грюндель и Кристиан вскоре значительно опередили его; по сути дела, соревнование превратилось в поединок между ними. Ученики столпились вокруг бассейна и криками подбодряли товарища, который, отплевываясь, стремительно разрезал воду своей маленькой, как у тритона, головой. Циклоп плыл без всякого стиля, по-собачьи, локти его то и дело взлетали над водой, но ему удалось вырваться вперед, и он первым пришел к финишу. Выйдя из воды, он принялся, отдуваться, — живот его поднимался и отпускался, словно кузнечные мехи. Он прошел в кабинку для переодевания, и отец Грасьем больше не видел его. Немного спустя монах дал свисток, означавший конец купания, и отвел учеников в классную комнату. Он был взволнован, обеспокоен и машинально выполнял свои обязанности, но, встретив раза два открытый взгляд Бруно, немного успокоился. Он решил, что, видимо, напрасно принял всерьез несомненно лживые утверждения этого отвратительного Циклопа.
Вечером, после ужина, когда ученики ничем не заняты, он решил пригласить Бруно прогуляться. Но ему не сразу удалось избавиться от «доблестного Шарля», который собирался принимать постриг и потому лип к каждому проходившему мимо монаху. Грасьена как-то особенно раздражало в этот вечер его ничтожество, слащавый голос, его наушничество. Тем не менее, когда Шарль намекнул на дурное влияние, какое оказывает на учеников Циклоп, монах вдруг стал внимательно слушать его и поддержал разговор. После беседы с Грюнделем его раздражение против учителя все нарастало, и он уже начал подумывать — пока лишь в общих чертах, не слишком вдаваясь в причины, — о том, как бы добиться увольнения его из коллежа.
— Позвольте вам сказать, — заметил Шарль, — что вы слишком наивны. Дав нам в качестве педагога Циклопа, вы пустили волка в овчарню. И какого! Хитрого, вкрадчивого, обаятельного, перед которым даже сам преподобный отец настоятель не всегда может устоять! Все ученики в той или иной степени находятся под его влиянием. Он такое вытворяет, что вам и в голову не придет. Знаете ли вы, например, что во время каникул Циклоп затащил Бруно и Жоржа… в публичный дом.
— Бруно? — воскликнул монах. — Вероятно, Жоржа, но не Бруно! Нет, нет, этого не может быть, тебе сказали неправду.
Его неприязнь к Грюнделю, которую он и не думал сдерживать, сразу удвоилась; да, он постарается добиться его увольнения. Но откуда у этого соблазнителя такая сила, как он добивается такого влияния на души учеников, каким образом ему удается вовлечь в разврат даже честных и порядочных юношей вроде Бруно? Или, может быть, чтобы пользоваться расположением учеников, достаточно проповедовать, что все позволено?
— Да, — продолжал Шарль, — я тоже с трудом мог поверить, когда услышал имя Бруно. Но об их походе рассказал мне со всеми подробностями сам Жорж: Бруно несколько часов провел взаперти с одной девицей! Ничего не поделаешь, отец мой, с тех пор как он подпал под влияние Циклопа, он уже не тот. Он производит впечатление человека, у которого на душе какая-то большая тайна, он сам не свой.
Шарль вздохнул и поправил очки, сползавшие ему на нос.
— Циклоп и меня пробовал совратить, — добавил он. — Он сказал, что смешно, нелепо — так и сказал «нелепо» — идти в монастырь в восемнадцать лет. Заявил даже, что я хочу стать монахом, так как боюсь трудностей и ищу легкой жизни! Нечего сказать, отец мой, «легкая жизнь».
Шарль способен был говорить до вечера — его поощрять не приходилось, а вот с Бруно дело обстояло иначе. Вернувшись на площадку для игр, отец Грасьен увидел, что юноша рассуждает о чем-то с товарищами; монах предложил ему совершить прогулку по лесу, и они ушли. V юноши был рассеянный, мечтательный вид; проходя под деревьями, он обламывал нижние ветки и, словно ребенок, неторопливо сдирал с них листья. Он производит впечатление человека, у которого на душе какая-то тайна, сказал Шарль — и был совершенно прав; при этом Бруно казался гораздо спокойнее, чем несколько недель тому назад, и держался более непринужденно. Монах и ученик шли молча рядом; стемнело, — монах видел, как мелькнули светлые пятна рук его спутника, расправились с последним листком и замерли.
— Приближение экзаменов, — сказал наконец отец Грасьен, — кажется, не очень волнует тебя, Бруно? Ты чувствуешь себя достаточно подготовленным?
— Да, — .ответил Бруно, — в той мере, в какой вообще можно подготовиться к подобного рода испытанию — ведь это всегда лотерея, как сказал однажды Циклоп…
— Нет уж, пожалуйста, без упоминаний об этом милом господине! — воскликнул отец Грасьен. — А впрочем, давай побеседуем о нем! Говорят, что во время каникул он затащил тебя и Жоржа на ночь к девицам легкого поведения. Это правда?
Бруно промолчал, но в темноте раздался его иронический смешок, который окончательно вывел из себя его спутника.
— Ты не хочешь отвечать? — продолжал монах. — Как угодно. Только знай, что я считал тебя не способным на такие гадости и теперь от уважения, которое я питал к тебе, ничего не осталось.
Он не собирался ничего к этому добавлять, однако, сделав несколько шагов, раздраженный молчанием Бруно, заговорил вновь:
— Как ты мог настолько подпасть под влияние Грюнделя, так поддаться ему, этому путанику, этому неудачнику? А ведь он неудачник, не так ли? Как ты не понимаешь, что он завидует тебе, твоей молодости, твоей честности, твоей чистоте? Когда он низведет, тебя до своего уровня, ты перестанешь его интересовать, он отвернется от тебя. О Бруно… я думал, что знаю тебя… мне нравилась твоя искренность, и вдруг мне сообщают, что ты ходишь к девицам, что у тебя есть любовница.
— Вы правы, — медленно проговорил Бруно, пожав плечами, — вы меня не знаете. Вы верите всему, что обо мне рассказывают.
— Но не станешь же ты отрицать факты, — возразил отец Грасьен. — Ведь видели, как ты запирался в комнате с одной из девиц!
— И тем не менее я это отрицаю, — заявил Бруно. В голосе — его звучала горечь. — Между этой девушкой и мной ничего не произошло. Конечно, это мало, похоже на правду, но я и не прошу, чтоб вы мне верили…
И, не закончив фразы, он растерянно развел руками. Оба замолчали; в наступившей тишине Бруно с возрастающим раздражением слышал лишь шуршание сутаны в такт шагам монаха. Неужели он унизится до объяснений? Нет, никогда! Пусть монах считает его виноватым. Он пытался разглядеть в темноте лицо отца Грасьена, как вдруг почувствовал прикосновение его руки, с силой сжавшей ему локоть.
— Хорошо! Предположим, — сказал монах. — Я верю тебе, Бруно. Да, верю. — Он хрипло рассмеялся. — Возможно, я смешон, но я не сомневаюсь в правдивости твоих слов. Не верю я и в существование любовницы, которую тебе приписывают…
Он помолчал, сделал еще несколько шагов и остановился.
— Я был не прав и признаю это. Вместо того чтобы слушать сплетни, мне следовало верить в тебя, как раньше, — И веселым тоном, плохо скрывавшим дрожь в голосе, он добавил: — Надеюсь, ты не очень сердишься на то, что я усомнился в тебе?
Поспешив в двух словах успокоить его, Бруно умолк, — от волнения у него стоял комок в горле. Отец Грасьен продолжал идти, по-прежнему крепко сжимая его локоть, и Бруно не старался высвободиться. Раздражение его внезапно прошло, — теперь он был бесконечно растроган. Память подсказывала, что последние два года отец Грасьен был его единственным настоящим другом, его пастырем, своего рода старшим братом. Бруно же вот уже несколько месяцев делал все, чтобы Грасьен отвернулся от него, и тем не менее в этот вечер монах был по-братски заботлив и внимателен, как никогда. Он поверил ему на слово, не стал допекать расспросами, тогда как Циклоп… Грасьен не стал бы смеяться над «непорочной любовью», которой они с Сильвией любили друг друга, — любовью, в которой была теперь вся жизнь Бруно. И, почувствовав, что монах отпускает его локоть, Бруно ощутил неодолимое желание, потребность все ему рассказать.
— Помните, — сказал он, — мой дневник, отрывки из которого настоятель прочел вам однажды в моем присутствии? Там часто упоминалась одна женщина… Так вот! Эта женщина существует, и я…
— И ты любишь ее, — докончил за него отец Грасьен, — любишь до потери сознания. Я об этом давно догадывался, мой мальчик, но мне не хотелось первому начинать разговор. Мы, бедные священники, так плохо разбираемся в подобных делах! Ты ее любишь, и ты страдаешь. Так?
— Да нет же, неисправимый вы пастырь! — рассмеялся Бруно. — Я вовсе не страдаю. Почему я должен страдать? Я люблю ее, она любит меня, значит… Наоборот, я никогда не чувствовал себя более счастливым, более полным сил, никогда так не радовался жизни, как теперь, когда я люблю. Все меня интересует, каждый час моей жизни чем-то заполнен. — Волнуясь, он говорил все громче и громче. — Скажем, ночь никогда не казалась мне более теплой, ароматной, безмятежной, никогда на небе не было столько звезд, как сегодня, и все оттого, что я люблю и говорю о любимой.
Он остановился и обернулся к монаху, словно приглашая его быть свидетелем того, как прекрасна сосновая роща, в которую они углубились, как величественна тишина, разлитая вокруг, как чудесен смолистый аромат ночи, это множество неподвижных стволов, это поднимающееся с земли тепло. И, когда монах направился обратно к коллежу, огоньки которого светились между деревьев, Бруно с сожалением последовал за ним. Темнота и молчание Грасьена действовали на него ободряюще, и, осмелев, он поспешил рассказать ему, не называя имени, что Сильвия замужем, что он никогда не откажется от нее и что в один прекрасный день — он в этом уверен — они обретут свободу и смогут уехать далеко отсюда.
— Конечно, скажете вы, — заметил он, — что это грешная любовь, что я не имею права любить жену другого.
— Нет, — спокойно возразил отец Грасьен, — этого и тебе не скажу. Прежде всего потому, что любовь, как таковая, не заслуживает осуждения; к тому же, мой мальчик, и хорошо знаю, что ты меня все равно не послушаешь, таи как считаешь, что эта любовь пробудила в тебе все самое лучшее. И потом, раз ты не поддался страсти…
— Если этого не случилось, — сказал Бруно, — то лишь благодаря ей. Я разозлился на нее за это и — признаюсь — продолжаю иногда злиться. Потому что я не вижу ничего греховного в нашей любви, ничего, даже в поцелуях, которые так пугают вас, священников.
Они вышли из лесу и приближались к коллежу. Бруно поднял голову; ему хотелось не торопясь полюбоваться небом, которое казалось таким светлым после царивших в лесу сумерек, но отец Грасьен, увидев, что в спальнях уже зажглись огни; ускорил шаг. Монах еще не решил, стоит ли отвечать на иронию своего спутника. «Я объясню ему в другой раз, — подумал он, — какой опасности он подвергается, поддаваясь этой любви без будущего; но не сейчас — чтобы не отпугнуть его». Входная дверь была уже заперта, И монаху пришлось повозиться в темноте, прежде чем удались вставить ключ в замочную скважину.
— Я тебя провожу наверх, — сказал он, пропуская своего спутника вперед, — иначе ты можешь получить нагоняй от настоятеля.
Бруно и его друзья — семейство Тианжей — уже давно условились поехать в вознесение после обеда на ярмарку в Кассель. Накануне праздника юноша плохо спал. В дортуаре было душно, и Бруно открыл окошечко своей каморки, но разразилась гроза, и ему пришлось несколько раз вставать — то закрывать окно, то, когда жара становилась невыносимой, снова открывать. Он боялся, что намеченная поездка не состоится, и приходил в отчаяние, слыша, как проливной дождь стучит по цинковому желобу водостока. Он невольно прислушивался к раскатам грома и вздрагивал, когда сверкала молния; сердце его учащенно билось, — откуда-то из глубины души поднималась невыносимая тоска, справиться с которой он был не в состоянии.
Он впервые отчетливо понял всю безнадежность своей любви к Сильвии, понял, что она не для него. В памяти всплыли слова Грюнделя, отца Грасьена, — они казались неопровержимыми. «Чего ты хочешь? Не думаешь же ты, что она согласится когда-нибудь уехать с тобой? А если так, то не лучше ли положить этому конец сейчас?» Напрасно он пытался воскресить в себе радость, переполнявшую его в последние дни, — она исчезла, неотвратимое будущее, будущее без надежд, разверзалось перед ним, словно бездна. Он старался вызвать в памяти образ Сильвии, наделяя ее самыми нежными именами, а перед ним вставала лишь жена Юбера. Осужденная навечно прозябать в Булоннэ, она казалась ему такой далекой, такой покорной, что отчаяние охватывало его с новой силой. Когда дождь наконец перестал стучать по кровле, он заснул, забыв о своем горе. Ему снилось, будто он опять с Сильвией. Когда он проснулся, небо уже очистилось; над еще мокрой площадкой для игр стоял розоватый туман; быстрокрылые ласточки бороздили небо.
Перед тем как пойти в Булоннэ, Бруно, еще не вполне очнувшись от ночных кошмаров, отправился вместе со всеми на богослужение. Он был даже рад тому, что служба такая длинная и монотонная: волнение его за это время улеглось, и он постепенно обрел спокойствие. Звуки органа завладели им, ничто ему не мешало, ночные ужасы остались где-то позади, а он устремился вперед, навстречу чистой, прекрасной мечте. Он снова думал о своей чудесной, вечной любви, как бывало в классе, в комнате для приготовления домашних заданий, в часовне — всюду и всегда, лишь только ему удавалось отвоевать у действительности несколько минут. Уже давно он вел эту скрытую от посторонних глаз жизнь, где все было обдумано до мельчайших подробностей — каждое слово, каждый жест, каждый взгляд. Довольно часто случалось, что фантазия подводила его к самой границе запретного, но он находил в себе достаточно сил, чтобы вырваться из невидимых объятии Сильвии.
Кристиан, стоявший рядом с ним на коленях, задремал, молитвенник его упал, и шум, произведенный этим падением, вывел Бруно из забытья. Он видел, как, проснувшись, его товарищ торопливо подобрал книжку и карточки, покрытые алгебраическими знаками, и с трудом подавил в себе желание рассмеяться. Впрочем, времени для веселья не было, так как по проходу, зорко оглядывая ряды скамеек, уже шел настоятель. Бруно поспешно толкнул локтем задремавшего Жоржа, чтобы настоятель не мог уличить его в преступном забвении своего долга.
На хорах неподвижно стояли на скамеечках коленопреклоненные монахи и, склонив головы, прикрытые капюшонами, без устали распевали псалмы. Бруно рассматривал одно за другим их окаменевшие лица — многие из них, худосочные и лишенные растительности, были удивительно похожи друг на друга — и спрашивал себя, о чем думают монахи, о чем мечтают, пока уста их взывают к небесам. Любовь ли придает им этот несчастный, почти трагический вид или безумная надежда, во имя которой они отреклись от всего остального? Взгляд Бруно задержался на отце Грасьене, отделенном от остальных монахов пустым стулом, на котором еще недавно стоял на коленях отец Косма. Его неподвижное лицо, ярко освещенное одной из лампочек, висевших в разных местах хоров, было неестественно бледным. Юноша почувствовал прилив нежности и жалости к Грасьену: бедняга, почему он решил отвернуться от жизни и прозябает в монастыре среди этой банды «маньяков, девственников и сплетников с больной психикой», как говорит Циклоп? Слушая рассуждения Грасьена о любви, Бруно сочувствовал, что в отличие от других монахов он разбивается в этом вопросе, хоть и не может понять всей сложности его отношений с Сильвией.
Бруно появился в Булоинэ вскоре после полудня. Он все еще был во власти радости, нахлынувшей на него посла долгих утренних размышлений: ему казалось, что на всем свете существует только Сильвия да он сам, и он почти забыл о том, что есть еще Юбер и Милорд; встреча с ними раздосадовала его. Почему между ним и Сильвией всегда кто-то должен стоять? У Бруно создалось впечатление, что Сильвия терзается тем же; в отличие от мужа, который улыбался, она была взвинчена и раздражительна. Юбер, на этот раз тщательно выбритый, — он даже порезался, и на подбородке у него красовался маленький кусочек пластыря, — казалось, был рад предстоящей поездке. Он всех торопил и уговаривал поскорее двинуться в путь. В последнюю минуту Милорд тоже решил ехать с ними и, к великому отчаянию Бруно, уселся на заднем сиденье между ним и Сильвией.
«Ситроен», который вел Юбер, мчался на большой скорости мимо зеленеющих, тщательно обработанных, мирных полей. Жорж, сидевший рядом с братом, включил радио на полную мощность, и под неистовые звуки американского джаза мимо понеслись, тотчас исчезая из глаз, селения, стайки детей возле красных бензоколонок, задранные в небо оглобли тележки. В результате они очень быстро доехали до Касселя. На маленьких, взбирающихся к вершине холма улочках уже теснился народ, а площадь, где расположились ярмарочные балаганы, и вовсе кишмя кишела людьми. Тем не менее Юберу удалось поставить машину в соседнем переулке, где можно было задохнуться от тяжелого запаха кухни, маленькая группа направилась вверх, к ярмарочной площади; по мере приближения к ней шум становился все оглушительнее, — казалось, будто там непрерывно грохочет гром; в воздухе пахло бензином и зверинцем.
Юбер и Жорж шли вперед вместе с Милордом, не без презрения взиравшим на все это. Сильвия и Бруно, следовавшие за ними, пытались разговаривать, несмотря на шум и толкотню. Оба брата, возбужденные, словно мальчишки, решили обойти один за другим все балаганы. Они побывали в тире, попытали счастья возле громадной рулетки, вырисовывавшейся на фоне неба, покидали кольца на плюшевых кроликов. Они постояли еще раз у тира, где Юбер меткими выстрелами под аплодисменты зрителей перебил несколько рядов гипсовых фигурок. Милорду захотелось сохранить память об этой поездке, и он заставил всю группу сняться на борту картонного самолета, где надо было просовывать головы в дырки иллюминаторов. Упорно молчавшая все это время Сильвия, воспользовавшись давкой, украдкой погладила руку Бруно, — она давно уже не позволяла себе этого. С безразличным видом послушно переходила она вместе со всеми от балагана к балагану, но отказалась сопровождать мужа в «Дворец вселенских чудес», где показывали теленка о двух головах и женщину-змею. Она осталась у входа в обществе Бруно.
Юноша ждал этой минуты с самого полудня, но, оглушенный криками зевак, треском моторов, музыкой, которая лилась из шипящих громкоговорителей, сначала лишь улыбался. Его охватила знакомая с детства глухая, щемящая тоска, какую он неизменно испытывал на подобного рода праздниках; шум на минуту утих, и, воспользовавшись этим, он решил поведать о своем состоянии Сильвии.
— Ярмарки, — сказал он, — и вид веселящейся толпы всегда повергают меня в уныние. То, что заставляет других смеяться, у меня вызывает желание плакать. Странно, не правда ли?
Сильвия улыбнулась ему, но улыбка эта была не такая, как всегда, и веки ее на этот раз не затрепетали.
— Тебе тоже грустно, моя маленькая Сильвия, но по другой причине. Ты уверена, что я не могу тебе помочь?
— Ты славный, Бруно, — сказала она, взяла его за руку и погладила. Слегка поколебавшись, она добавила: — Я не хотела тебе об этом рассказывать, но, пожалуй, ты должен знать о том, что произошло. Мы с Юбером повздорили сегодня утром. Ты меня знаешь: я вспыльчива, раздражительна. Он до того возмутил меня своими несправедливыми упреками, что, потеряв рассудок, я швырнула ему в голову кофейник, который держала в руке. Кофе брызнуло и обожгло ему подбородок. Ты, наверно, заметил пластырь. Нелепо и неприятно, правда?
Она перестала улыбаться и, не выдержав полного нежности взгляда Бруно, опустила голову. Она стояла, прижав к груди смешную тряпичную куклу, которую Жорж получил в качестве премии в тире. Неужели эта тихая девочка могла?..
— А из-за чего вы повздорили? — спросил он. — Как всегда, из-за этих дурацких денег? Или…
— Из-за денег… и еще из-за кое-чего, — нерешительно ответила она. — Ты помнишь наше намерение поехать в июле всем вместе недели, на две к морю? Я и раньше говорила об этом с Юбером, и он, казалось, был согласен, но сегодня утром, когда я сказала, что уже написала и попросила оставить за нами виллу, он вдруг взорвался. Он упрекнул меня в том, что я думаю только о развлечениях и… всюду таскаю тебя с собой…
— Я догадывался об этом, — сказал Бруно. — Да, я чувствовал, что между вами что-то произошло и что я в какой-то мере к этому причастен. Он, конечно, считает, что я слишком внимателен к тебе, что я…
Им пришлось замолчать, так как громкоговорители снова принялись орать на всю площадь. Сильвия смотрела на него так ласково, словно хотела его поцеловать. От волнения слезы обожгли ей глаза.
— Особенно ты должен остерегаться Милорда, — сказала она, подойдя совсем близко к Бруно. — Он ненавидит тебя: это он настраивает против тебя Юбера, потому что сам Юбер человек вовсе не злой.
Из «Дворца вселенских чудес» стали выходить зрители. Сильвия заметила в толпе светлую фетровую шляпу Милорда, возвышавшуюся над беретами и кепками. Еще оставалось время, сказать несколько слов на ухо собеседнику.
— Запомни, Бруно: все это, собственно, не имеет никакого значения. Я люблю тебя, очень люблю — это главное. И, что бы ни случилось, я буду всегда счастлива, пока ты со мной.
В эту минуту к ним подошли остальные мужчины, и они все вместе завершили обход аттракционов. Жорж не хотел уезжать с ярмарки, не покатавшись на автоскутере, но перед аттракционом было много народу, и им пришлось стоять в очереди. Бруно, взволнованный только что услышанным, даже и не пытался сесть в одну машину с Сильвией, — он видел, как Сильвия села в красный автомобильчик, куда вслед за нею с трудом втиснулся Юбер, которому пришлось прижать свои длинные ноги к самой груди. Бруно объединился с Жоржем, а Милорд, боясь испортить костюм, воздержался от катания и, облокотясь о барьер, стал дожидаться их в толпе зрителей.
Жорж завладел рулем и с видимым удовольствием пустился на поиски приключений. Он заметил автомобиль, в котором сидели две девушки, и принялся энергично их преследовать. Ему удалось несколько раз стукнуть их машину, и, когда удар получался особенно сильным, это вызывало у него веселые взрывы смеха. Девицы, раззадорившись, стали в свою очередь преследовать его, но он ловко уклонялся от их ударов и, отъехав на безопасное расстояние, иронически помахивал им рукой. Оглушенный шумом и криками, Бруно сидел в машине и не принимал участия в игре. В голове у него звучали слова, услышанные в течение дня, — они исчезали, снова появлялись, сливались в своеобразную песенку. «Всегда одевались в черное в мои времена крестьяне, — говорил Милорд, — а теперь у них денежки, видать, завелись в кармане». «Деньги и еще кое-что», — вздыхала Сильвия. «До чего же удивительна эта женщина-змея, — вторил ей Юбер, — кожа в клеточку расчерчена, как лягушка, зелена».
Особенно сильный удар заставил Бруно повернуть голову. Он увидел Юбера, который, нанеся удар, поворачивался к ним другим бортом. Юбер смотрел на Бруно и громко смеялся; одной рукой он обнимал за плечи Сильвию, другой управлял машиной. Жорж тотчас ринулся преследовать брата, Бруно же интересовала только рука, лежавшая на плечах Сильвии, он не мог оторвать от нее глаз. В голове опять зазвучала какая-то нелепая песенка:
Деньги и еще кое-что…
Мойтесь шампунем «Доп» —
Так оно будет лучше.
Не давайте бить себя в лоб.
Но, если она не позволит,
Юбер ее заневолит.
Наконец автомобильчики перестали носиться по площадке; Бруно вылез, отказавшись ехать по второй раз. Он облокотился о балюстраду возле Милорда.
— Чрезвычайно удобное место для наблюдений, заметил тот, — оно ниже площадки, и, когда амазонки с развевающимися юбками мчатся, спасаясь от преследований Жоржа, можно увидеть много интересного.
Кстати, когда два часа спустя Тианжи вместе с Бруно зашли в ресторан-дансинг, решив провести там вечер, они вновь увидели амазонок. Мест было приятное: из садика, расположенного террасами на вершине самого высокого холма, недалеко от статуи маршала Фоша, открывался вид на равнину Фландрии, затянутую синеватой дымкой, сквозь которую, по мере того как смеркалось, проступали огненные точечки. Народу было много — мужчины сидели без пиджаков и вели себя довольно шумно. При свете фонариков танцевали парочки, в темных углах целовались. Усталых и злых официантов приходилось окликать по десять раз, чтобы подозвать к столу.
Проследив за своими амазонками и увидев, что они обосновались за соседним столиком, Жорж пригласил наиболее эффектную из них танцевать. Бруно безразличным взглядом наблюдал за их передвижением по площадке, как вдруг, к своему удивлению, заметил возле них Милорда с Сильвией. Он понял, что остался наедине с Юбером, и ему стало не-по себе. Делая вид, будто его интересуют танцующие парочки, он исподтишка рассматривал своего соседа, пытаясь решить вопрос, ненавидит он его или нет.
Юбер много пил в тот вечер; лицо его побагровело, на ухо свисала длинная прядь волос, он смотрел прямо перед собой и неизвестно чему улыбался. Прищурившись, чтобы дым от сигареты, приклеившейся к губе, не мешал смотреть, он, казалось, не замечал тягостного молчания, которое все сильнее и сильнее действовало Бруно на нервы. Время от времени Юбер рассеянно подносил руку к кусочку пластыря, прилепленному на подбородке. Возможно, он подсчитывал в уме произведенные за день расходы, так как уже дважды доставал из кармана записную книжечку и вписывал в нее длинные колонки цифр. Да, Бруно ненавидел его и, несмотря на все, что, говорила ему Сильвия, не испытывал к нему никакой жалости.
Лишь возвращение Сильвии и Милорда вывело Юбера из задумчивости. Когда Сильвия проходила мимо, он наградил ее легким шлепком — этот жест собственника глубоко возмутил Бруно — и насильно усадил рядом с собой. Он снова обнял ее за плечи. Сердце Бруно разрывалось на части, он не осмеливался поднять на Юбера глаза, но слышал все, что тот говорил Сильвии.
— До чего же хорошо танцует моя женушка! Но благоразумно ли это делать, когда… Правда ведь?
В эту минуту Милорд дотронулся до руки Бруно, — тот вздрогнул. Дипломат все еще тяжело дышал.
— Я уже стар для этого вида спорта, — заметил он. — Пригласите-ка лучше вы Сильвию. Или вы ждете, чтобы вам об этом сказали? Я считал вас более галантным молодым человеком.
Оркестр заиграл би-боп: в его исполнении танец звучал необычно, в замедленном ритме, похожем на вальс. Жорж, не расстававшийся со своей партнершей, был единственным, кто танцевал его по всем правилам — точно марионетка, которую дергают за ниточки. Остальные пары лишь усердно тряслись в такт музыке.
— А ты, Юбер, почему не танцуешь? — спросила Сильвия, догадавшись, в каком затруднительном положении находится Бруно.
— Я предоставляю это молодым людям, — ответил Юбер, показав пальцем на Бруно. На лице его появилась саркастическая усмешка. — Ведь их для этого и приглашают, как-никак! Мы — мужья — устарели, покрылись ржавчиной, где уж нам нравиться дамам! Ну как, Бруно, решился?
— Если Сильвия окажет мне эту честь, — процедил сквозь зубы Бруно.
И он пошел вслед за Сильвией, пробиравшейся сквозь лабиринт столиков. Когда они наконец добрались до площадки, би-боп закончился, но оркестр сразу же заиграл фокстрот. Танец не увлекал Бруно, не доставлял ему никакой радости, и он злился на Сильвию за то, что она вытащила его. Конечно, он обнимал ее, но на виду у всех, под взглядами Юбера и Милорда, и это парализовало его, сковывало его движения. Весь день он томился желанием побыть с Сильвией наедине, и теперь, когда наконец мог говорить с ней, не боясь, что их подслушают, был настолько раздражен, что на ум ему шли одни лишь упреки, а посему он предпочитал молчать. После каждого круга он посматривал в сторону стола, где сидел Юбер, но всякий раз взгляд его встречался лишь со взглядом Милорда. Во время танца он старался держаться подальше от Сильвии, а она крепко сжимала его руку. Она улыбалась, и молчание, казалось, нисколько не тяготило ее.
— Ты очень хорошо танцуешь, Бруно, — нежно проговорила она наконец. — Но со стороны, наверное, кажется, будто ты побаиваешься меня.
— Нисколько! — сухо возразил он. — Почему я должен тебя бояться? Я никого не боюсь. — Долго скрываемое раздражение вырвалось наружу, голос его задрожал. — Хватит с меня, слышишь, хватит с меня всего этого: намеков твоего свекра, выходок Юбера, пошлостей Жоржа, твоей и моей лжи. Хватит, я их щадил, а теперь мне хочется крикнуть им в лицо правду.
— Что ты, Бруно, — сказала Сильвия с мольбою в голосе, подняв на него глаза, — не надо! Я понимаю, что тебе больно быть в одной с ними компании, но ведь мы вместе, в первый раз в жизни мы танцуем, и разве это не самое главное? Не обращай внимания на Юбера и Милорда…
Она смотрела на него, глаза ее блестели, губы были полуоткрыты.
— Легко сказать, — пробурчал Бруно. — Он обнимает тебя у меня на глазах…
Он вдруг умолк, взволнованный сознанием, что ведь и он обнимает Сильвию, что рука его лежит на ее спине. Что ее грудь касается его груди. Их толкали, прижимали друг к другу.
— Что он имел в виду, когда советовал тебе быть благоразумной во время танцев?
— Это Юбер так шутит! — сказала Сильвия. — Пожалуйста, не придумывай того, чего нет, мой дорогой Бруно. Это не то, что ты думаешь, клянусь тебе. — Лицо ее теперь было у самого лица Бруно, устремленные на него глаза горели. — Я не хочу, чтобы ты мучился из-за меня.
Фокстрот кончался, и Бруно еле сдержал желание изо всех сил сжать в объятиях свою партнершу. Времени оставалось совсем немного, и, если Бруно намеревался сказать Сильвии то, о чем он думал с самого утра, надо было спешить.
— Сильвия, милая Сильвия, — с жаром сказал он, — давай уедем, хорошо, ты согласна? Я буду ждать тебя столько, сколько потребуется, много-много лет, если нужно, но окажи мне, что настанет день, когда мы соединимся навсегда.
Обычно Сильвия ничего не отвечала, когда он начинал говорить о будущем, или же поспешно переводила разговор на что-нибудь другое. На этот раз она нежно улыбнулась Бруно и на мгновение прильнула к нему. Но оркестр уже перестал играть, пары покидали площадку.
— Да, Бруно, — сказала она, — я тебе это обещаю. Я тоже верю: настанет день, когда мы соединимся, чтобы никогда уже больше не разлучаться.
Они с сожалением вернулись к столику, и Бруно заметил, как внимательно, хоть и с притворным безразличием, оглядел их Милорд. Юбер велел принести еще вина, веки его покраснели, он был явно навеселе. Сильвия и Бруно медленно пили вино и смотрели друг другу в глаза, — у Бруно снова возникло ощущение, что они целуются, и он почувствовал, что сейчас покраснеет.
— Я как раз говорил папе, — заметил Юбер, еле ворочая языком, — что мы с Сильвией, собственно, влюбились друг в друга на танцах. Помнишь, женушка, как мы с тобой танцевали?
Он протянул Сильвии свою большую квадратную ладонь, но та сделала вид, что не замечает этого. Она встала и подозвала официанта.
— Если наши юноши хотят быть в «Сен-Море» до десяти, — сказала она, — нужно ехать. Сходи поищи Жоржа, Бруно.
На обратном пути, как только они выехали из Касселя, Юбер развил бешеную скорость. Когда они рассаживались, отец Юбера вызвался вести» машину, но тот решительно воспротивился, заявив, что выпил лишь несколько рюмок, — такой мужчина, как он, не может от этого опьянеть. Сидя рядом с братом, Жорж пел, смеялся, объявлял показания скорости; как только впереди появлялась какая-нибудь машина, он подстрекал Юбера обогнать ее. Ревел мотор, на поворотах взвизгивали шины. Но в глубине машины царило молчание. Лишь Милорд время от времени цедил сквозь зубы проклятья, — он сидел, вцепившись в спинку переднего сиденья, словно боялся, что его может выбросить вперед. Бруно чувствовал, как дрожит рядом с ним Сильвия; желая ее успокоить, он крепко стиснул ее руку. В ответ Сильвия прижалась коленом к его ноге. Юбер резко затормозил, и она вскрикнула от страха.
— Юбер, ты с ума сошел! — воскликнул Милорд, не в силах больше сдерживаться. — Ты попадешь в аварию!
— Подумаешь! — расхохотался Юбер. — Этих детей надо вовремя доставить в коллеж! Старик «Ситроен» великолепно ведет себя. Смотри!
И, не сбавляя скорости, он повернул. Раздался скрежет шин, задние колеса занесло на обочину. Из ночи на них вдруг надвигались стволы деревьев — они как бы вырастали друг из друга, удлинялись и удлинялись, потом, как подрубленные, падали куда-то вбок. Юбер не переставая смеялся; выехав на прямую дорогу, он отпустил руль и закурил сигарету.
Бруно не испытывал страха, наоборот: он был возбужден, это было какое-то радостное чувство, которое все усиливалось. Вот уже несколько часов его не покидало ощущение, что должно произойти что-то неожиданное и ужасное, и теперь ему казалось, что этот момент настал. Он был уверен, что эта бешеная гонка скоро завершится аварией и Юбер будет убит. Не он и не Сильвия, нет, но Юбер, Юбер, которого воображение уже рисовало лежащим на земле, с закрытыми глазами, возле обломков машины. Со времени, знакомства с Сильвией Бруно впервые подумал о смерти Юбера и теперь, не стремясь осознать, хочет он этого или нет, размышлял о том, к чему это может привести. Исчезло бы препятствие, мешавшее его счастью с Сильвией; он никогда не чувствовал такого прилива сил, такой уверенности в себе, такой гордости от сознания, что он живет. Сильвия придвинулась вплотную к нему, и им овладело пьянящее ощущение, будто рука ее, опирающаяся на его дрожащую руку, ее бедро, тепло которого он чувствовал, их скрещенные ноги принадлежат им обоим. Не в состоянии говорить, он прислушивался к биению сердца в ее груди.
Он был ужасно огорчен, когда в желтом свете фар перед ними вдруг вырос фасад коллежа.
Восстановительные работы были наконец окончены, и Жорж пригласил Кристиана, лучшего игрока коллежа, на открытие корта в Булоннэ. Он сделал это вопреки желанию Бруно, который вовсе не хотел, чтобы их группа разрасталась, тем более за счет Блонделя. Польщенный приглашением, Кристиан прибыл в полном параде: с двумя ракетками, с коробкой новых мячей, в трикотажном спортивном свитере и в американской шапочке с козырьком — ничто не было забыто. Несмотря на жару, он долго не снимал своего потрясающего белого свитера и во время игры часто подносил, руку к волнистым напомаженным волосам, проверяя, хорошо ли они лежат.
Бруно сидел на скамейке рядом с Милордом, пока Кристиан играл первую партию против Жоржа. Внимательно следя за игрой, Бруно рассеянно отвечал на замечания соседа. Он надеялся, что Милорд скоро уйдет, но дипломат — увы! — казалось, все больше и больше увлекался игрой и стал даже поговаривать о том, чтобы самому выйти на корт. Бруно был сильно разочарован тем, что, придя на площадку, не обнаружил там Сильвии, и теперь поминутно посматривал в ту сторону, откуда она должна была появиться. Но с того места, где он сидел, усадьбы не было видно: взгляд наталкивался на колышущуюся листву каштанов, затем виднелся уголок желтеющего луга и спутанная масса рододендронов, щетинившихся лиловатыми цветами, которые под лучами ослепительного солнца казались почти белыми. Откуда-то издали через равные промежутки времени доносился дразнящий крик невидимой кукушки.
Милорд молча покусывал нижнюю губу. Он так любил говорить, словно жизнь его останавливалась, если молчал язык. Жорж рассказывал, что, когда у Милорда не было другого собеседника, он шел к старой кухарке и часами болтал с ней. Поэтому молчание длилось недолго, и он попытался найти новую тему, которая могла бы заинтересовать его молодого соседа.
— Я узнал, — сказал он звучным голосом, — что ваша сестра скоро выходит замуж за сына Сико. Ваши родители, наверно, в восторге: Сико очень милые люди, к тому же у них огромное состояние, что в наше время отнюдь не маловажно. Я ведь хорошо знал отца вашего будущего зятя. Правда, это было очень давно, но я уверен, что он еще помнит меня. При случае передайте ему привет.
Он спросил, действительно ли свадьба состоится в конце июля, как ему говорили, поинтересовался заводами Сико, пожелал узнать, жив ли еще дедушка. Бруно довольно вежливо отвечал на все вопросы. Лучше говорить об этом, чем о другом, подумал он, — все что угодно, лишь бы речь не заходила о Сильвии. С самого начала, он чувствовал, что Милорд захочет поговорить о ней. И, когда был сделан первый намек, Бруно пропустил его мимо ушей, но, когда сосед прямо заговорил о своей снохе, он растерялся.
— М-да, — сказал Милорд, приглаживая усы, — брак не такая простая вещь, как думают молодые люди! Одной любви недостаточно, во всяком случае, ее хватает ненадолго. По-моему, брак может быть удачным лишь при наличии общих вкусов. Посмотрите, мой дорогой Бруно, например, на Сильвию и Юбера. Они оба, бесспорно, милые люди и, слава богу, хорошо ладят, но не менее бесспорно и то, что, к сожалению, они мало подходят друг другу. Вы согласны со мной?
Ничего не ответив, Бруно встал, как будто только сейчас заметил мячик, подкатившийся к скамье за несколько секунд до этого, поднял его и кинул Жоржу. Мог ли он отрицать, что Юбер и его жена очень разные люди?
— Да, — выдавил он из себя, — их вкусы мало в чем совпадают, но, возможно, это не так обязательно, как вы думаете. Помнится, я читал у Стендаля…
— Оставим в покое моего великого собрата, консула в Чивита-Веккиа, — нетерпеливо оборвал его Милорд. — Он никогда не был женат. Откуда же ему знать об этом? Но вернемся к Сильвии и Юберу. Меня, не скрою, немного пугает это их стремление подчеркивать разницу в своих вкусах. Они никогда не бывают вместе: Юбер охотится, жена его читает, занимается музыкой, — он посмотрел на Бруно, — болтает с вами. Мне кажется, что Сильвии (я вовсе не хочу критиковать ее, бедную девочку) следовало бы больше интересоваться делами Юбера и наоборот. Вы могли бы внушить ей это: ведь вы, безусловно, пользуетесь влиянием на нее.
— Ну что вы, откуда! — запротестовал Бруно, чувствуя, что краснеет. — Просто Жорж, она и я, мы образуем…
— Не отрицайте, — поспешно возразил Милорд, — Сильвия вас очень, очень любит… — И, продолжая сверлить взглядом своего юного соседа, он изобразил подобие отеческой улыбки. — К тому же моя сноха еще настолько юна, что ей, естественно, нравится проводить время в обществе школьников.
Посасывая губы, он запрокинул голову и, казалось, о чем-то задумался. Бруно чувствовал, как солнце припекает ему затылок.
— Сильвия — прелестное дитя, — продолжал Милорд, — и, заметьте, она обожает своего мужа. Когда я был в Буэнос-Айресе, она с такою страстью, так прелестно писала мне о нем.
И, снова опустив голову, он украдкой взглянул на соседа. Бруно судорожно вцепился в спинку скамейки. Он чувствовал, как колотится его сердце, и отчаянно пытался найти какой-то ответ на многозначительные намеки дипломата.
— Да вот и она сама, наша дорогая крошка! — неожиданно воскликнул тот.
И действительно, на опушке каштановой рощи появилось белое пятно — молодая женщина вышла из тени, и от ослепительной белизны ее платья заломило глаза. Бруно смотрел на свою подругу, и ему казалось, что вся окрестность, и застывшая листва, и голубое небо, и дорога, по которой ока приближалась, — все служит лишь дополнением, обрамлением к ней. Она шла мимо рододендронов, играя на ходу ракеткой. Лишь когда она подошла совсем близко, Бруно заметил, что на ней зеленые очки.
Кристиан прервал игру, чтобы поздороваться с ней. Он поцеловал ей руку; в белых коротких штанах, запыхавшийся, он казался Бруно необычайно нелепым. Милорд тоже подошел к Сильвии, но лишь на минуту: заявив, что и он поддался общему увлечению теннисом, дипломат отправился переодеваться.
Жорж и Кристиан возобновили прерванную партию. Сильвия села рядом с Бруно. Она украдкой погладила его по руке, но он сделал вид, будто ничего не заметил. Он старался забыть о письмах в Буэнос-Айрес и, так как это ему плохо удавалось, предпочитал молчать. Поглядывая тайком на свою соседку, он поражался стройности ее фигуры и удивительно юной внешности. Из-под короткой белой юбочки выглядывали круглые гладкие коленки, на одной из которых, словно у школьницы, виднелся крошечный рубец. Конечно, она рассмеялась бы, если бы он признался, что она кажется ему девочкой.
— О, да ты дуешься, мой дорогой Бруно! — проговорила она, смеясь. — Не возражай! Я сразу вижу, когда ты чем-то недоволен: глаза у тебя становятся почти злые, но при этом очень красивые. Опять Грюндель смеялся над тобой и над нашей безгрешной любовью?
В великолепном прыжке Кристиан отбил очень трудный мяч. Бруно смотрел на него и — вдруг почувствовал, как по телу его пробежала дрожь, — он тоже сделал взмах рукой, мышцы спины напряглись, отвечая на быстрый удар. Почему Сильвия говорила ему — и не раз — о том, что никогда не любила Юбера по-настоящему? Ему было не по себе от того, что он стал сомневаться в ней.
— Я не знал, — сказал он, избегая смотреть на нее, — что ты поддерживала переписку с Милордом. Он мне только что рассказал о… о том, как пылко ты писала ему о своих чувствах к Юберу. Заметь, я не ревную, конечно, Нет, но я не понимаю, почему ты мне говорила…
— Нет, ревнуешь! — воскликнула Сильвия. — И к чему, о великий боже! К моим размолвкам с Юбером, к нашей однообразной жизни, к нашему молчанию! Ах, Бруно, Бруно! Нелегко тебя любить, дорогой мой мальчик! Вчера тебя вывели из себя рассуждения Циклопа и отца Грасьена, сегодня — Милорд. Неужели ты еще не знаешь, что стоит возникнуть любви, как все вокруг стремятся опошлить это чувство, уничтожить источник скандала? Для тех, кто не изведал любви, ничто не может быть мучительнее и непереносимее чужого счастья. Ты, конечно, уже догадался о причинах — основательных или неосновательных, по которым Милорд хочет отдалить тебя от меня? Все, что он тебе рассказал, — чистейшая ложь; повторяю тебе: я никогда не любила Юбера. До того как я тебя встретила, я не знала даже, что такое любовь. Ты мне веришь?
Словно, догадавшись, что Бруно смущают ее зеленые очки, она сняла их и посмотрела на него, слегка склонив голову набок, как часто это делала. Ее черные глаза, ослепленные солнцем, казались нежными и кроткими. Бруно не выдержал и улыбнулся. В свою очередь он погладил тайком ее руку. Он только хотел было сказать Сильвии, что, с тех пор как любит ее, ему хочется видеть всех счастливыми, но в эту минуту Кристиан вторично окликнул его.
— Бруно! — нетерпеливо кричал Кристиан. — Правда, это был хороший мяч? Посмотри сюда, на заднюю линию; тут до сих пор виден след. Ну, скажи же!
На всякий случай Бруно ответил утвердительно. Он не переставал удивляться этой черте в характере Кристиана, который всегда спорил, даже немного жульничал, хотя был очень хорошим игроком. И ничто так не раздражало Бруно, как непрерывные пререкания Кристиана на площадке, Бруно стал следить за игрой более внимательно и с сожалением увидел, что партия скоро кончится. Сильвия, готовясь приступить к игре, расстегнула чехол ракетки. Она расправила руку, и темная впадинка у сгиба исчезла, — Бруно стало грустно: он был уверен, словно не раз целовал эту впадинку, что она должна быть удивительно теплой и нежной.
Они долго и горячо спорили о том, кому в какой команде играть. Кристиан, так же как и Бруно, хотел быть в одной команде с Сильвией. Она не принимала участия в споре, но, когда по жеребьевке, к которой пришлось прибегнуть, ей выпало играть с Бруно, она от радости легонько и незаметно ущипнула его за руку.
Вскоре, впрочем, у нее появились все основания жаловаться на своего партнера, хоть она этого и не сделала, так как Бруно очень плохо начал партию. Он играл неровно, нерешительно и, всецело занятый мыслью о том, что думает о нем партнерша, совершал ошибку за ошибкой. Обычно счет не интересовал его, но сегодня ему зверски хотелось выиграть, а он терял очки один за другим. Он и резал, и прибегал к обводке — ничто не помогало: играл он по-прежнему неточно, отвратительно. Промахнувшись, он принимался с удивленным видом рассматривать ракетку; это вызывало у Сильвии смех, а его только больше взвинчивало. Его партнерша из самых добрых чувств всячески старалась ему помочь, но ее слабая неопытная игра не давала результатов; к тому же Сильвия частенько перехватывала его мячи. Выступавший против них Кристиан — да и Жорж тоже — играл просто замечательно; рисуясь перед Сильвией, он атаковал только Бруно. Они с Жоржем без труда выиграли первую партию со счетом 6:2. Перед началом второй партии Кристиан стал настаивать на том, чтобы изменить состав команд, но Бруно отказался расстаться с Сильвией.
— Проиграем, ну и пусть! — весело сказала ему Сильвия, когда они выходили на корт. — Погода стоит великолепная, мы вместе, я люблю тебя, ты любишь меня! Твоя горячность в игре мне тоже очень нравится, и я ничуть не сержусь, когда ты меня немного поругиваешь, мой дорогой мальчуган! Обещаю не перехватывать больше твоих мячей. Ты доволен?
Бруно ответил движением век. Его умиляли жемчужинки пота, медленно скользившие по ее щеке возле уха.
Он с большим вниманием стал относиться к игре. Он вдруг понял, что всю первую партию думал только о Сильвии, о том, как она ударила по мячу, о том, что она рядом. Даже не глядя на нее, он видел ее ноги, ее спину, ее бедра, которыми Кристиан тоже, наверно, любовался, когда она упала у сетки. Во время первой партии присутствие Сильвии на одной с ним площадке раздражало Бруно, сковывало, но теперь ему удалось постепенно забыть о том, что Сильвия рядом, и он обрел свою обычную спортивную форму. Он думал только об игре, относясь к ней немного по-детски, как к некоему обряду, который он неизменно соблюдал, хоть и никогда бы не решился в этом признаться. Состоял этот обряд из весьма любопытных примет (если я поставлю ногу в таком-то месте на линию, то забью мяч), страстных пожеланий (пусть Кристиан отобьет этот мяч обратной стороной ракетки, я так хочу) и хитроумных пари с самим собой. У него снова появилась вера в себя и в свою добрую старую ракетку, которая вновь составляла с ним единое целое и которую в промежутке между двумя ударами он украдкой нежно поглаживал. В четвертой партии его подачи стали неотразимыми. И когда немного спустя Кристиан принялся спорить из-за бесспорного мяча, Бруно решил, что это хороший признак. В игре явно наступил перелом в его пользу; Бруно предпринимал одну атаку за другой, играл все более и более дерзко, упивался своим превосходством над противником. Время от времени он бросал взгляд на Сильвию, но теперь она была для него лишь белым пятном, тенью его самого. Он больше не видел ни ее груди, ни ее голых колен, его интересовали лишь удары ее ракетки. И если они были удачными, на лице его появлялась ободряющая улыбка.
Тем временем вернулся Милорд и сел на скамейку; одет он был безукоризненно, хотя брюки его из пожелтевшей фланели и выглядели довольно старомодно; он принялся следить за игроками и комментировать их удары. Поскольку Кристиан, начав проигрывать, все чаще и чаще заводил спор по поводу забитых мячей, Милорд предложил посудить. Он делал это немного театрально, но зато вполне беспристрастно. Несколько раз ему пришлось поставить Кристиана на место, и тот, надувшись, а потом разозлившись, к концу партии стал играть из рук вон плохо. Бруно и Сильвия выиграли, и это была заслуженная победа.
Когда, счастливые и усталые, они медленно направлялись к скамейке, у Бруно вдруг появилось ощущение, что теперь их с Сильвией ничто не может разлучить, что они спаяны так крепко, словно провели этот час в объятиях друг друга. Сильвия принадлежала ему, он был в этом настолько уверен, что невольно положил ей руку на плечо. И с большой неохотой убрал ее, заметив удивленный взгляд Милорда. Жорж, с которого ручьями тек пот, рухнул на скамью и громко закричал, требуя воды. Сильвия вызвалась сходить за прохладительными напитками, и Бруно решил ее сопровождать.
Они пошли прямиком через луг, где росла высокая трава, щекотавшая их голые ноги. Не сговариваясь, даже не обменявшись взглядом, оба на цыпочках пересекли холл: они успели заметить в полуотворенную дверь гостиной Юбера, спавшего в кресле, откинув на спинку голову. Кухня помещалась в полуподвальном помещении; там было довольно темно и очень прохладно. Бруно медленно закрыл за собой дверь, затем повернулся к Сильвии, которая, казалось, только и ждала этого и тотчас бросилась ему на грудь. Чувствуя, как она вся дрожит, он осыпал поцелуями ее шею, веки, губы, впадинку на висках, где он только что видел жемчужные капельки пота. Долгий поцелуй, которым они обменялись, зажег в нем упоительный огонь. Рука Сильвии неподвижно лежала у него на затылке.
С явной неохотой они разжали объятия и, словно сомнамбулы, стали искать поднос, стаканы, лед, бутылки с гренадином и оранжадом. Затем вернулись в сад через черный ход. Они шли молча, но поминутно обменивались взглядами, и взгляды эти были столь красноречивы, что они вскоре перестали поднимать глаза. Когда они подошли к теннисной площадке, Сильвия в последний раз повернулась к своему спутнику.
— Я твоя жена, — медленно проговорила она, — твоя жена. Ты ведь это знаешь, да?
— Да, моя маленькая, — ответил он, — это так, безусловно так.
Прежде чем разливать напитки, встреченные с ликованием, Сильвия надела зеленые очки; Милорд — сама любезность — предложил Бруно одну из своих дорогих сигарет. Некоторое время, наслаждаясь оранжадом, они говорили лишь о драйвах, ударах слева, ракетках. Потом Сильвия села на траву возле Кристиана и очень мило принялась его успокаивать, — немного лести, и все было в порядке. Бруно и Милорд, сидя на скамейке, беседовали с Жоржем, который жаловался на ногу, сломанную зимой, и видел в этом причину своей неровной игры. Словно боясь, что другие догадаются об их тайне, Сильвия и Бруно теперь избегали разговаривать друг с другом. Когда было решено возобновить игру — на этот раз с участием Милорда — они сами объявили, что будут играть в разных командах, и Бруно встал в пару с Милордом, а Сильвия с Кристианом. Бруно старался играть как можно лучше, но уже несколько часов его не покидало ощущение, будто он бессознательно ждет чего-то, что непременно должно произойти. Встречая взгляд Сильвии, он видел, что и она полна ожидания.
В шесть часов, сославшись на усталость, Бруно первым ушел с площадки. Он мылся в ванной, когда до его слуха донеслось пение Сильвии, поднимавшейся по лестнице. Он тотчас подошел к двери, прислушался: а остальные тоже вернулись? Нет, Сильвия была одна. От безумной надежды у Бруно бешено забилось сердце, пересохло в горле. Затем он услышал, как Сильвия заперлась в своей комнате, как она, напевая, ходила взад и вперед, как она прошла мимо двери, которая вела в ванную комнату. Затем все смолкло, и Бруно снова принялся яростно, неистово тереть мочалкой руки, туловище, ноги. Он уже злился на себя за то, что поверил в безумную мечту, поддался волнению, от которого все еще учащенно билось сердце. «Ты всегда думаешь, что все подчиняется твоей воле, — говорил он себе, — но ты ровно ничего не понимаешь: она не придет. Так тебе и надо!»
Тем не менее он не решался уйти из ванной. Он медленно вытирался, смотрелся в зеркало, обеспокоенный маленьким прыщиком на щеке, умышленно с шумом передвигал табурет. В конце концов он тоже принялся петь, но, почувствовав, что это получается у него неестественно, вскоре замолчал. Наклонившись над ванной, он долго рассматривал маленькую розоватую трещину, образовавшуюся в эмали под самым краном; ему казалось, что он никогда не забудет этой трещины, похожей на ящерицу. От прилившей к голове крови шумело в ушах; он весь превратился в слух и только ждал, томительно ждал. И тем не менее, когда раздался легкий стук в дверь, он вздрогнул.
— Тебе ничего не нужно, Бруно? — спросила Сильвия. — Я принесла тебе полотенце.
Одним прыжком Бруно подскочил к двери, но не решился сразу ее открыть. Его ладонь лежала на дверной ручке, однако прежде чем нажать ее, он растерянно посмотрел вокруг. Сильвия, в халатике, стояла перед ним.
— Мне показалось, — начала она, — что ты не взял…
Она не успела докончить фразу. Увидев ее лицо, ее чудесное, исполненное ожидания лицо, Бруно раскрыл объятия; не отдавая себе отчета в том, что она делает, Сильвия бросилась ему на грудь, прижалась всем телом.
Бруно уже спускался по лестнице и только тогда, словно пробудившись от сна, вдруг понял, что произошло. Он выпустил перила, покачнулся, долго смотрел на свою руку, потом поднес ее к пылающему лицу и закрыл глаза, — рука была пропитана ароматом Сильвии. Он обнаружил, что счастье — дурман, особую прелесть которому придают кратковременные пробуждения. Продолжая спускаться, он вдруг почувствовал, что как бы раздваивается, и, словно со стороны, увидел, как медленно идет по лестнице, зажигает сигарету, пересекает вестибюль. Ему хотелось побыть одному, и он направился было в сад, когда до его ушей донесся звук выстрела. Милорд, которого он сначала не заметил, подозвал его к окну.
— Взгляните-ка, — сказал он, положив руку на плечо юноши. — Видите то место, вправо от пруда, возле зарослей ивы? Юбер только что стрелял там в кошку. Вот это был выстрел! Юбер находился по крайней мере в семидесяти метрах от нее.
— Не могу понять, зачем нужно убивать кошек, — заметил Бруно, сбрасывая с плеча руку Милорда. — Мне это кажется подлым, жестоким!
Он был сам поражен тем, каким тоном он это сказал, да и Милорд удивленно посмотрел на него. Но теперь ему было все равно, он не собирался никого щадить. Когда вернулся с ружьем на плече Юбер, а немного спустя Жорж с Кристианом, Бруно не без презрения посмотрел на них.
— Я давно подстерегал эту негодяйку, — сказал Юбер. — Она перетаскала всех наших кроликов. — И хотя никто не требовал подробностей, добавил: — Я попал ей прямо в голову, четвертым выстрелом.
Тут к мужчинам присоединилась Сильвия и предложила выпить аперитива на террасе. Взволнованный, счастливый от сознания, что она вновь с ним, Бруно не сводил с нее глаз; он чувствовал, что она, как и он, держится гораздо свободнее, словно вдруг сбросила с себя оковы. Она поминутно оборачивалась к нему, улыбалась и заставила — вопреки его желанию — принять участие в общем разговоре. Когда он заявил о своем намерении вернуться в коллеж, она стала горячо уговаривать его остаться обедать, и Бруно в конце концов согласился из боязни, как бы Милорд не заподозрил чего-то неладного. Юбер тем временем беседовал с Кристианом об охоте. Бруно сделал вид, будто прислушивается к их разговору. Одна из ножек плетеного кресла, в котором он сидел, была короче другой, и, покачиваясь, Бруно рассеянно распутывал петли красной соломки, торчавшей из подлокотников.
Уже целую неделю со дня открытия теннисного корта стояла великолепная погода, и Бруно видел в этом нечто большее, чем просто совпадение. В «Сен-Мор» и на окрестные поля пришла восхитительная золотисто-голубая царица-весна. Становилось по-настоящему жарко, и ученики, полным ходом готовившиеся к экзаменам, жаловались на зной. Тем не менее аскет-настоятель ни за что не разрешал им снимать куртки во время занятий: он видел в распущенности подлинное зло нынешнего века и без устали боролся с ним. Однако сам он тоже изрядно потел под плотным сукном монашеского одеяния и потому уже с утра казался плохо выбритым и раздражался по любому пустяку. Дело дошло до того, что как-то после полудня Циклоп не явился в класс Бруно, где он должен был дать последний урок истории в этом году. Жорж, которого после получасовых пререканий отправили узнать, что случилось, нашел его спящим — и притом якобы совершенно голым — на арабской софе.
Бруно был одним из тех немногих смельчаков, которые еще решались в полдень во время перемены играть под палящим солнцем в теннис. Остальные ученики, несмотря на запреты настоятеля, укрывались, как цыплята, в тени развесистых деревьев, росших по краям площадки для игр. Жара совершенно не мешала Бруно чувствовать себя отлично и пребывать в состоянии неизъяснимого восторга.
Счастье, которое он обрел в объятиях Сильвии, было не только прекраснее любой мечты, — оно было вечным, ему не видно было конца. Оно не сводилось лишь к восхитительным воспоминаниям или мечтаниям о предстоящих встречах. Приятно было сознавать, что теперь Сильвия пользуется малейшей возможностью, чтобы явить ему свою любовь. И в самом деле, при встречах она с одного взгляда уступала ему. Она проявляла невероятную изобретательность, граничившую часто с дерзостью, чтобы побыть с ним наедине. Но и без нее Бруно чувствовал себя счастливым и безмятежно спокойным — даже их будущее больше не волновало его.
Он переписал к себе в дневник слова Рембо: «Я стал другим», добавив: «с воскресенья, восьмого июня, шести часов тридцати минут». Этот «другой», этот новый человек был более чем счастлив — он чувствовал себя обновленным, неуязвимым, непобедимым. Циклоп, от которого ничто не ускользало, спросил его в понедельник, девятого июня: «Что происходит, Бруно? Ты прямо расцвел! И сияешь как солнце!» Юноша ничего не ответил, боясь, как бы снова не пуститься в откровенности, но, не удержавшись, улыбнулся с многозначительным видом.
Даже корпя над уроками, он сохранял веселое расположение духа. Благодаря отцу Грасьену у него два года назад появился вкус к занятиям, но никогда прежде умение управлять своим мозгом не пьянило его так, как теперь. Не отрываясь от своих любовных грез, он мгновенно все усваивал, схватывал на лету. Отец Грасьен, продолжавший читать курс философии вместо отца Косма, подтрунивал в связи с этим над Бруно и, случалось, в классе, повернувшись к юноше, говорил: «А что думает по этому поводу наш друг с его чисто женским, интуитивным умом?» Бруно улыбался, но не отвечал на шутку. «Несчастный, — думал он, — я даже не могу ему объяснить, как это произошло, как вообще разум приходит к юношам! Он бы не поверил, он бы принял меня за сумасшедшего, если бы узнал, что присутствие в моих думах Сильвии придает остроту моей мысли. И тем не менее это так: когда надо решить задачу, я начинаю представлять себе ее, вижу ее все отчетливее и вдруг — раз! — она встает передо мной, и решение само собой рождается в моей бедной голове. Но не могу же я, в самом деле, рассказать все это попу!»
Впрочем, теперь Бруно старался избегать отца Грасьена. Не потому, что считал себя в чем-то виноватым — с тех пор как ему исполнилось десять лет, совесть его никогда не была более спокойной, — а из страха выдать себя, начав говорить о Сильвии. Кроме того, Бруно боялся, не понял ли монах, кто та женщина, о которой он рассказал однажды, в тот вечер, когда выдержка изменила ему. Он спрашивал себя, кто навел Грасьена на след: Грюндель, Юбер, который когда-то был его учеником, или же Милорд? В ближайший после восьмого июня четверг, вечером, монах неожиданно появился в гостиной Булоннэ, и Бруно лишь с большим трудом удалось скрыть свое замешательство. Час тому назад в оранжерее, наполненной жужжанием мух, он целовал Сильвию, и теперь ему казалось, что отец Грасьен видит это по его лицу. Его смущение усилилось, когда он услышал, что Грасьен говорит Юберу «ты», словно с задним умыслом расспрашивает Сильвию об их игре в теннис. После того вечера Бруно стал опасаться, как бы настоятель, предупрежденный отцом Грасьеном, не положил конец его посещениям Булоннэ.
В этот четверг он собирался по обыкновению отправиться к Тианжам и уже приготовил велосипед, как вдруг один из его товарищей сказал, что его вызывают в приемную. Он увидел там мать, которая ждала его в обществе настоятеля, Жана-Луи и Джэппи. Только пудель встретил его бурными проявлениями радости. Мать для виду обняла его, однако вместо того, чтобы поцеловать, пригнувшись к его уху, шепнула: «Ты мне поможешь? Хорошо? Я на тебя рассчитываю». Что же до его будущего зятя, тот сухо, почти с враждебным видом, протянул ему руку. Вся его былая самоуверенность куда-то пропала; он сидел напротив госпожи Эбрар и настоятеля с опущенной головой и немного напоминал обвиняемого. Впрочем, у всех присутствующих были достаточно постные физиономии.
Госпожа Эбрар хотела было заговорить с сыном, но настоятель жестом остановил ее. С видом великого инквизитора он смотрел на Бруно своими большими, влажными, на выкате глазами — «глазами ребенка, которого тащут щипцами из чрева матери», как любил говорить Кристиан.
— Я думаю, мадам, — начал настоятель, — что лучше мне самому изложить Бруно это несколько деликатное дело. — Он повернулся к ученику. — Ты знаешь, мой мальчик, что Жан-Луи, который в прошлом учился здесь, у меня, должен был через несколько недель жениться на твоей сестре Габриеле. Я говорю «должен был», так как он только что просил меня сказать твоей матери, что хочет взять свое слово обратно. Я не…
— Это немыслимо, недопустимо! — прервала его госпожа Эбрар. — И он объявляет нам об этом теперь, когда свадьба назначена на второе июля! Ведь Габи и Жан-Луи обручены уже несколько месяцев и только сегодня…
— Мадам, — визгливым голосом объявил настоятель, — пожалуйста, не прерывайте меня поминутно. Дело слишком серьезное, чтобы можно было руководствоваться суетными и мирскими соображениями.
Он с решительным видом потер макушку и снова обратился к Бруно:
— Итак, Жан-Луи хочет взять обратно свое слово. Он уверяет, что допустил ошибку, думая, будто любит твою сестру, которая, впрочем, оказалась вовсе не такой, как он предполагал.
Джэппи положил голову на колени Бруно и посмотрел на него своими добрыми печальными блестящими глазами. Бруно рассеянно погладил черные букли Джэппи. «Так вот в чем дело, — подумал он. — Мама как чумы боится скандала и хочет, чтобы монахи и я помогли ей наставить Жана-Луи на путь истинный».
— Все это неправда, — сказал Жан-Луи, ни на кого не глядя. — Я признаю, что слишком затянул решение вопроса, но я только теперь понял, что Габи совсем не такая, какой она вначале мне казалась. Я не хочу ни в чем винить ее.
— Только этого еще недоставало! — вскричала госпожа Эбрар, вся побагровев под румянами. — Винить ее, бедную малютку, которая так искренне, так отчаянно, так безыскусно — да-да, безыскусно — влюбилась в вас! Вы ни в чем не можете упрекнуть мою дочь, слышите, разве в том, что она слишком доверяла вам! — Она повернулась к настоятелю. — Вы должны понять, отец, мой, что меня возмущают утверждения Жана-Луи, будто во всем виновата моя маленькая Габи; ведь я уделяла ей столько внимания — подруги даже называли меня «наседкой», а это кое о чем говорит, — я вырастила из нее хорошую, порядочную девушку, которая все рассказывает своей «мамми», как она называет меня. И этот юноша, подстрекавший ее обманывать мое доверие, смеет теперь в чем-то ее упрекать…
Настоятель жестом решительно оборвал ее, затем спрятал руки под сутану. Они образовали под тканью бугор на уровне сердца.
— То, о чем я должен рассказать тебе, Бруно, — сказал он, — носит несколько… деликатный характер. Я предпочел бы не посвящать тебя в это, но твоя матушка считает, что ты можешь пролить свет на эту достойную сожаления историю. — На мгновение он закрыл глаза, словно собираясь с мыслями. — Во всяком случае, ты уже взрослый и знаешь о существовании определенных сторон жизни. Итак, вот в чем дело: твоя матушка уверяет, что во время каникул дома ты был свидетелем некоторых событий, некоторых фактов, которые…
В замешательстве он вытащил из-под сутаны руку и энергично потер голову возле побагровевшей вдруг тонзуры.
— Однажды вечером, во время каникул, когда вы остались одни, Жан-Луи и твоя сестра позабыли всякий стыд и, утратив всякую скромность… словом, ты меня понимаешь, да?
Бруно, видя терзания настоятеля, утвердительно кивнул. Да, он помнил этот вечер во время каникул, помня об охватившем его тогда раздражении, о злости Габи. Бедная Габи! Она ровно ничего не понимала в подобных делах и, надеясь крепче привязать к себе жениха, стала жертвой собственной игры.
— Естественно, — продолжал, успокоившись, настоятель, — что если это правда, Жан-Луи обязан жениться. Так велит ему долг, даже если чувства его и изменились. Но Жан-Луи утверждает, что в тот вечер не произошло ничего особенного… во всяком случае, ничего такого, что не происходит в наши дни между обрученными. Я прошу тебя, Бруно, рассказать нам, что тебе известно.
Госпожа Эбрар пожала плечами; было видно, как под толстым слоем пудры лицо ее стало сначала пунцовым, потом фиолетовым.
— Я сказал правду, — заявил Жан-Луи, хотя было ясно, что он лжет. Глаза его за красивыми американскими очками смотрели так растерянно, что Бруно из жалости отвел взгляд. — Мне не в чем себя упрекнуть, абсолютно не в чем. Конечно, Габи выгоднее утверждать, что я заставил ее пойти дальше, чем ей бы хотелось. Но ты-то, Бруно, присутствовал при некоторых наших разговорах и не станешь же теперь утверждать, что твоя сестра вела себя, как маленькая невинная девочка! Она позволяла себе такое, что мне приходилось ее останавливать. Ты помнишь тот вечер, Бруно? Ты хотел слушать концерт, который передавали по радио, а мы с Габи ушли в кабинет твоего отца. — От стеснения он как-то глупо ухмыльнулся. — Не буду отрицать: мы целовались, но нелепо делать из этого вывод, будто произошло что-то более серьезное!
Госпожа Эбрар уже несколько минут нервно рылась в сумочке из крокодиловой кожи, которую брала с собой и особо торжественных случаях. Не поворачивая головы, Джэппи, ожидавший, что ему бросят какое-нибудь лакомство, следил за ней своим большим красивым печальным глазом. И увидев, что госпожа Эбрар достала оттуда письмо, снова смежил веки. Бруно, который сразу узнал свой почерк и догадался, к чему клонится дело, стало немного стыдно за мать.
— Мой дорогой Бруно, — сказала она, — я лишь напомню, что ты мне писал две недели тому назад. Я сообщила тебе, что твоя бедная сестра в конце концов призналась мне, рыдая, что уступила в тот вечер домоганиям Жана-Луи. И вот что ты мне ответил: «Мне кажется, я уже говорил тебе, что обо всем происшедшем в тот небезызвестный вечер должен рассказывать не я. Если Габи рассказала тебе все сама, тем лучше. Теперь ты знаешь, как поступить». Я узнаю твой такт, Бруно, скромность, которую в тебе воспитали здесь, но, в конце концов, если бы ничего не произошло, ты бы так не писал. Это же очевидно. — И, обращаясь к настоятелю, она добавила: — Вы согласны со мной, отец мой?
Настоятель в ответ неопределенно пожал плечами. Воцарилось довольно долгое молчание, и Бруно почувствовал, что взоры всех присутствующих устремлены на него. Жан-Луи, поминутно моргая, смотрел на него жалким, Почти умоляющим взглядом; в глазах настоятеля читались досада и раздражение. А госпожа Эбрар, нетерпеливо открывая и закрывая сумочку, смотрела на сына большими строгими глазами, как смотрят на непослушного ребенка, и это даже забавляло Бруно. «Бедная мама, — думал Бруно, — она раздосадована не только тем, что ускользает такая великолепная партия; ей еще очень не хочется объявлять об этой катастрофе своим приятельницам по бриджу. Так или иначе пусть сами разбираются — и она и все остальные; не желаю я встревать в их мелкие комбинации и сделки. Если бы Габи хоть немного любила своего жениха, возможно, я и сделал бы что-нибудь для нее…»
Настоятель вытащил руки из-под монашеского одеяния.
— Ты молчишь, Бруно, — заметил он. — Должен ли я сделать из этого вывод, что твоя несчастная сестра сказала матери правду? Собственно, письмо твое подтверждает это. Ну же, говори!
— Знаю я что-нибудь или не знаю, — сказал Бруно, — не имеет, по-моему, никакого значения.
Заметив, как передернулась мать, он порывисто повернулся к ней.
— Да, мама, никакого значения! В вопросах подобного рода следует считаться только с любовью. Разве не так? Любят ли друг друга Габи и Жан-Луи, да или нет, вот в чем вопрос. Жан-Луи нам только что признался, что больше не любит Габи. Следовательно…
— Но почему он утверждает, что больше не любит ее? — воскликнула госпожа Эбрар. — Ты его спросил об этом? Я тебе отвечу! Потому что он добился от нее, бедной малютки, всего, чего хотел; потому что она была его любовницей, да-да, его любовницей. О, нет, это было бы для него слишком удобно! Совратить честную девочку, а потом бросить ее! Нет, нет и нет! Возможно, я старомодна, но я никогда не допущу этого!
— Послушай, мама, — упрямо продолжал Бруно, — не хочешь же ты в самом деле силой заставить Жана-Луи жениться на Габи?
— А почему бы и нет? — возразила мать с гордо поднятой головой. — Жан-Луи должен искупить свою вину, и у него нет другого выхода. Право же, хамом можно быть, и не кончая такой коллеж.
— Искупить свою вину! — воскликнул возмущенный Бруно. — Искупить! Какое высокопарное слово! Точно ты говоришь о том, что Жана-Луи надо оштрафовать. Странный язык! Значит, по-твоему, ради искупления вины он должен сделать несчастным себя и Габи?
Он собирался продолжать в том же духе, но, встретив полный признательности, униженный взгляд Жана-Луи, вдруг замолчал; ему стало противно. Пусть сам выпутывается — ведь у этого типа не хватило даже элементарной смелости сказать правду. Джэппи, проснувшийся от громкого голоса Бруно, приоткрыл один глаз и с недоумением и опаской посмотрел на него. А настоятель, все это время разглаживавший край своей одежды, выпрямился.
— Хватит, Бруно! — сухо сказал он. — Не подобает разговаривать с матерью таким тоном. К тому же мне, мадам, все ясно. Ныне некоторым нашим молодым людям, в том числе и Бруно, свойственно неправильно понимать чувство долга; он не хочет нам ничего говорить, но само его молчание достаточно красноречиво. Вы все правильно поняли, мадам, и я знаю теперь, чего держаться. — И он повелительным жестом указал Бруно на дверь. — Можешь идти к своим товарищам, Бруно. Ты нам больше не нужен. Госпожа Эбрар торжествовала, однако, прощаясь с сыном, постаралась проявить великодушие. Она нежно поцеловала его в щеку и повернулась к настоятелю.
— Не надо корить его! — сказала она, улыбаясь. — Мой мальчик очень дорожит своими взглядами, отличающимися немалым романтизмом; к тому же он не хотел обвинять Жана-Луи. Иди, мой мальчик, иди теперь. Я привезла тебе коробку теннисных мячей; можешь взять их, они в машине.
Задержавшись из-за этой небольшой семейной сцены, Бруно появился в Булоннэ лишь к вечеру. Сильвия играла один на один с Жоржем. Бруно присел на скамью и стал дожидаться конца партии.
Во время спора с матерью он немного разволновался, но при виде Сильвии, грациозно бегавшей по корту, скоро успокоился. Он не отрывал глаз от нее; правда, играла она довольно бессистемно, но так изящно приседала и поворачивалась на пятках, что он забывал смотреть, куда падают ее мячи. Приподнявшись на цыпочки, словно маленькая Победа, она подавала мяч, и Бруно всякий раз, трепеща от нежности, ждал той минуты, когда она всем корпусом откидывалась назад и под натянувшейся белой кофточкой отчетливо проступали очертания ее груди.
«А ведь и впрямь, должно быть, ужасно, — думал он, — вдруг обнаружить, как это случилось с Жаном-Луи, что ты перестал любить ту, которую, казалось, любил и сжимал в своих объятиях. Но какое мне в сущности дело до Габи и Жана-Луи? Моя семья меня больше не интересует; я даже не чувствую себя ее членом, с тех пор как появилась Сильвия».
Юбер, по обыкновению, не показывался весь вечер. Милорда тоже не было видно. Жорж, Сильвия и Бруно сыграли несколько партий новыми мячами, подаренными госпожой Эбрар, затем уселись на траву, чтобы перекусить. Бруно предпочел бы побыть наедине с Сильвией, которой — он чувствовал — хотелось этого не меньше чем ему. Не обращая внимания на присутствие Жоржа, она то и дело нежно улыбалась Бруно и, сидя возле него, поминутно касалась его руки. К концу еды она так настойчиво стала отсылать Жоржа, что Бруно был даже немного смущен. Наконец, под предлогом, что нужно отнести в оранжерею теннисную сетку, им ненадолго удалось уединиться. Они обменялись горячим поцелуем. И воспоминание об этом не покидало Бруно весь вечер. Он чувствовал вкус ее поцелуя на губах, даже когда вернулся в коллеж.
— Не стоит продолжать! — воскликнул Жорж. — Все равно я ничего не понимаю, ровно ничего.
Он с раздражением стер с доски все, что на ней было написано, и вытер о штаны выпачканные мелом пальцы. Эти приступы отчаяния возобновлялись всякий раз, как Бруно принимался вместе с ним повторять тригонометрию. Сидя верхом на парте, Бруно терпеливо ждал, что будет дальше: конечно, мсье сейчас заявит, что нужно все послать к черту, что не стоит идти на экзамен, что лучше записаться в Иностранный легион. Ведь, скажет он, существуют же электронно-вычислительные машины, которые… Жорж был большим любителем воскресных газет.
— Пичкать нас всем этим! — воскликнул он. — Разве это не бесчеловечно? Не достойно презрения? Ведь существуют же вычислительные машины, которые…
— Ты это уже говорил вчера, — оборвал его, рассмеявшись, Бруно. — Лучше сделай последнее усилие и постарайся понять. Это не так уж сложно; надо только попытаться представить себе, как это происходит, «увидеть» — вот и весь секрет. Вообрази круг с радиусами, которые перемещаются по часовой стрелке, углы…
— Да замолчи ты, замолчи! — со злобой выкрикнул Жорж. — Ты сведешь меня с ума своими углами и радиусами! Я уже сказал тебе, что ничего не понимаю, ровным счетом ничего. Да я и вообще никогда не понимал тригонометрии; начиная с шестого класса, математика была для меня страшным кошмаром, гнетущим, давящим, способным свести с ума. Когда я занимаюсь ею, у меня появляется ощущение, будто я погружаюсь во мрак, натыкаюсь на мебель, ищу выхода и никогда не смогу его найти. — Он вздохнул. — Подумать только, что существуют типы, вроде тебя, для которых все это ясно и просто и которые смеются надо мной! Сам понимаешь, это кого угодно выведет из себя!
— Но я вовсе не смеюсь над тобой! — запротестовал удивленный Бруно.
Ему и в голову не приходило, что Жорж может страдать из-за своей туповатости. Наоборот, ему казалось, что Жорж вполне доволен собой.
— Ты считаешь, — продолжал Жорж, — что мне наплевать на тригонометрию. До некоторой степени ты прав, но это потому, что я не могу поступить иначе. Понимаешь? Она мне часто снится по ночам, я вижу цифры и формулы, которые летят в меня со всех сторон, и просыпаюсь в холодном поту,
— Ты можешь выучить их наизусть, — ободряющим тоном сказал Бруно. — Я написал тебе все основные формулы на двух листочках, это не так уж много, признайся.
— Учить наизусть! — вспылил Жорж. — Да я только этим и занимаюсь вот уже сколько лет! И все зря: стоит экзаменатору задать мне вопрос не в том порядке, в каком я выучил, и я все путаю.
Окончательно упав духом, он рухнул на скамью и пожал плечами. Затем вытащил из кармана пилочку для ногтей и занялся своей правой рукой. Это увлекло его. Он был удивительно неряшлив, ходил всегда растрепанный и в то же время, как это ни парадоксально, заботливо ухаживал за ногтями, чистил и подпиливал их в продолжение всего дня и особенно гордился непомерно длинными ногтями на мизинцах, напоминавших пальцы китайских мандаринов. Бруно дал ему позаниматься маникюром еще несколько минут, затем, решив, что приступ отчаяния кончился, возобновил разговор на прежнюю тему.
— Вернемся к нашим формулам, — сказал он. — Конечно, это не очень приятно, я знаю, зато после обеда мы сможем носиться как черти по площадке в Булоннэ. Майоль перетянул мне ракетку, и ты наконец увидишь удары, достойные чемпиона.
Образ улыбающейся, грациозной Сильвии встал перед его глазами, и он подумал о том, как счастлив будет увидеть ее снова. Надо только потерпеть еще несколько часов.
— Нет, — со злобой сказал Жорж, не отрывая глаз от пилки, — сегодня мы не пойдем домой. Ведь экзамены начинаются на будущей неделе, я останусь здесь и буду зубрить.
— Можешь оставаться, — мягко заметил Бруно. — Ну, а я? Я уже достаточно к ним подготовился.
Жорж решительно вскинул голову, подбородок его выдвинулся вперед, словно ему нанесли удар. В глазах появился недобрый огонек.
— Нет, ты не пойдешь без меня, — зло обрезал он. — Да и вообще, почему ты так любишь ходить в Булоннэ, почему ты всегда отираешься у нас? Право же, можно подумать, что ты стал членом нашей семьи.
— Послушай, Жорж, — проговорил, бледнея, Бруно, — что ты хочешь этим сказать? Я тебя не понимаю. Разве приглашения не исходили от тебя самого?
Сначала Бруно растерялся от неожиданности, потом у него появилось огромное желание вспылить и сказать всю правду этому жалкому глупцу, который осмеливался вести себя так вызывающе. Но он сдержался. Он инстинктивно чувствовал, что надо скрыть раздражение, вызванное выходкой Жоржа, и — что особенно важно — не доводить дело до разрыва. Наоборот, надлежало умаслить Жоржа и, если у него были какие-то подозрения, постараться развеять их. Но откуда у него вдруг появилось это недоверие — ведь сам Жорж ни о чем не мог догадаться. Кто раскрыл ему глаза? Юбер? Милорд?
— Ты делаешь вид, будто не понимаешь меня, — продолжал Жорж, — но ты очень хорошо знаешь, что я имею в виду.
Он на мгновение умолк, чтобы откусить заусеницу на большом пальце. Противно было смотреть, как он снова принялся чистить ногти, время от времени вытирая пилку о штаны.
— Может быть, — снова заговорил он, — нарисовать тебе кое-что, например симпатичную мордочку Сильвии? А? Всякому ясно, что ты вертишься возле нее! Ты слишком явно ухаживаешь за ней. Кристиан, который только раз был в Булоннэ, и то это заметил.
Бруно разразился смехом — его уху смех этот казался очень фальшивым, — но что-то дрогнуло в устремленном на него взгляде Жоржа. Видя, что друг его немного растерялся, Бруно стал смеяться еще громче. Но образ Сильвии, стоявший перед его глазами, вдруг задрожал, как дрожит отражение в воде, стал расплываться, бледнеть, и вскоре Бруно уже не видел ничего, кроме черной доски с наполовину стертыми геометрическими фигурами, а над ней — гипсовое распятие, перекрещенное веткой самшита. Мысль, что он, быть может, никогда больше не увидит Сильвии, сверлила ему мозг, заставляла сжиматься сердце.
— А, так вот, значит, в чем дело! — воскликнул он притворно веселым тоном. — Какая глупость! Я почти не сомневался, что за этим стоит Кристиан, подобные грязные намеки — это так на него похоже. Кристиан давно нас терпеть не может — и тебя и меня, он ужасно завидует нашей дружбе и вот теперь придумал, как ее разрушить. Что ж, неплохая выдумка, но меня удивляет, как ты попался на его удочку.
Бруно вспомнил теперь, что последнее время несколько раз видел, как Кристиан отводил Жоржа в сторонку и с заговорщическим видом что-то говорил ему. О, он еще расквитается с этим мерзавцем! Но прежде всего надо любой ценой: вновь обрести доверие Жоржа. Бруно был готов на все — унижаться, льстить, лгать даже, если потребуется, — лишь бы не потерять Сильвию. Он подошел к Жоржу и, с дружелюбным видом положив руки ему на плечи, посмотрел приятелю прямо в глаза.
— Послушай, Жорж, — сказал он, — неужели ты в самом деле веришь тому, что говорит этот мерзавец? Неужели мы перечеркнем всю нашу дружбу только для того, чтобы доставить ему удовольствие? Ты великолепно знаешь, что для меня, как и для тебя, Сильвия всего лишь товарищ, замечательный товарищ, это правда, но не больше. Ведь ты был всегда с нами. Скажи, ты видел когда-нибудь, чтобы я за ней ухаживал? К тому же, мне кажется, что если бы я был действительно назойлив, Сильвия первая обратила бы на это внимание. Разве не так? Может быть, она когда-нибудь жаловалась на… как бы это лучше сказать… на то, что я к ней пристаю?
— Да, это правда! — сказал Жорж. — Сильвия никогда на тебя не жаловалась.
Видя, что приятель дрогнул, Бруно продолжал настойчиво, упорно, горячо убеждать его. Он высмеял Кристиана и к месту упомянул о его выпадах против Жоржа, когда несколько месяцев тому назад Кристиан претендовал на место капитана футбольной команды. Да разве это можно сравнить с тем чувством товарищества, которое установилось между Бруно, Жоржем и Сильвией и помогло им успешно завершить ремонт теннисной площадки, с их бурным весельем, с их завтраками на траве.
— Если уж подозревать меня, — сказал он, — то почему бы не пойти дальше и не заявить, что мы оба влюблены в Сильвию. Это просто не выдерживает никакой критики, сплошная нелепость! И потом, разве в иных случаях мы не обходились без Сильвии? Вспомни, например, вечер, проведенный в «Славной рожице»…
К удивлению Бруно, именно этот аргумент, не имевший, казалось, непосредственного отношения к предмету их разговора, оказался решающим и окончательно убедил Жоржа в правоте приятеля. Он соблаговолил, наконец, улыбнуться и, поскольку Бруно стал распространяться на тему о том, как он якобы провел время с маленькой маникюршей, даже весело захихикал. А Бруно в качестве последнего доказательства того, что он не питает никакого интереса к Сильвии, не стал заговаривать больше о своем желании провести вторую половину дня в Булоннэ.
После завтрака, вместо того чтобы играть в теннис, они вдвоем стали повторять химию. Жорж, казалось, уже забыл о приступе подозрительности, охватившем его утром, и снова говорил о каникулах, которые его друг и он собирались провести в Ульгейте. Тем не менее Бруно был глубоко огорчен, что день прошел так бездарно, волновался, мучился и работал плохо. Его страшила мысль, что он может не увидеть Сильвию до экзаменов, которые начинались на следующей неделе. Чтобы успокоить себя, он стал мечтать о том, как его подруга, встревожившись его отсутствием, найдет предлог и придет в коллеж. Но он хорошо знал, сколь наивно и несбыточно это желание, и тщетно ждал появления Сильвии.
После ужина, не выдержав, он написал Сильвии, а затем отправился к Циклопу. Он застал его за чтением Стендаля; Грюндель плохо переносил жару и сидел, закатав брюки, опустив ноги в таз с холодной водой. Бруно без обиняков попросил его отнести письмо к Сильвии.
— У тебя мертвая хватка, мой мальчик! — воскликнул учитель с притворным возмущением, но изумрудный глаз его дружелюбно поблескивал. — Я должен отправиться туда немедленно? И еще по этой жаре! Ты дуешься на меня последнее время, злишься за то, что я перебросился словцом с твоей красавицей — дабы продвинуть твои дела, заметь! — ничего больше не рассказываешь, и вдруг — хоп! — я возведен в ранг посланца любви! — Он вытащил ногу из таза, посмотрел на нее с видимым удовлетворением и спросил: — У Сильвии красивые ноги? Женщины редко обладают таким достоинством… Что же до твоей просьбы, так и быть — согласен. Но я делаю это только ради тебя, я все же люблю тебя, несмотря на твою неблагодарность. Однако тебе следовало бы рассказать мне, на какой стадии находятся ваши отношения. Вы вместе бываете в постели, это я знаю, хоть ты и не счел нужным поставить меня об этом в известность. Ну, а что дальше? Великая любовь, размолвки, ревность, проекты покончить жизнь самоубийством или уехать вместе навсегда? А?
Поскольку Бруно ничего не отвечал, Циклоп наклонился к нему и, хитро прищурив глаз, добавил:
— Она хоть не очень при этом кривляется? Вначале, знаешь, к женщинам нужен особый подход! А потом…
— Вы похотливый Приап! — оборвал его Бруно; он был возмущен, однако не мог скрыть улыбку, — Ничего вы не узнаете, слышите: ничего. Вы меня уже чуть не поссорили с Сильвией, хватит.
— Быть может, мне и следовало бы вас поссорить, — сказал Грюндель. И, выпятив губы, улыбнулся своей смущенной, такой подкупающей улыбкой. — Видишь ли, мой маленький Бруно, я боюсь за тебя, ты слишком увлекаешься. Ты мнишь себя Тристаном, а подобные истории никогда добром не кончаются. Вначале я поощрял тебя, так как считал, что небольшая любовная интрижка, связанная прежде всего с плотскими удовольствиями, не будет тебе во вред. Но теперь предупреждаю тебя: будь осторожен, ты зашел слишком далеко!
— Зашел слишком далеко, но что может быть прекраснее? — сказал, улыбаясь, Бруно. — Особенно если идешь не один! О, дорогой мой, древний Циклоп, последнее время вы стали удивительно похожи на проповедника. Вы превращаетесь в попа, я вижу, как с некоторым опозданием в вас пробуждается истинное призвание. А теперь я бегу. Вы сделаете все, о чем я вас просил? Хорошо?
Несмотря на все оговорки, Грюндель сдержал слово и на следующий день принес ответ от Сильвии. Бруно не терпелось побыстрее прочитать письмо от своей любимой — первое за все время их знакомства, — и он поспешно расстался с Циклопом, но тот окликнул его.
— До чего же ты скрытная натура! — сказал он. — Даже мне не признался, что стремишься попасть в Булоннэ, потому что главное препятствие устранено: муж и свекор уехали в Париж на два дня. Узнав об этом, я все устроил в соответствии с твоими интересами. Красавица ждет тебя сегодня вечером, вернее, сегодня ночью. Я посоветовал ей надушиться, надеть прозрачное одеяние и приготовить шелковую лестницу!
Он улыбнулся и погладил свой жирный подбородок; его единственный глаз сверкал зеленоватым огоньком. Наконец он вздохнул.
— Давай, однако, обсудим и практические вопросы. Вот ключ, он тебе поможет выйти ночью из коллежа через монастырский сад. У бассейна возле кабин для переодевания, ты найдешь велосипед. Ну как, доволен ты своим гонцом?
Бруно поблагодарил Грюнделя и заметил, что очень удивлен столь внезапной переменой в его позиции.
— Еще вчера, — сказал он, — вы хотели, чтобы я отрекся от моей любви, а сегодня вы делаете все, чтобы помочь мне. Я плохо понимаю вас. Почему вы так поступаете?
— Почему? — повторил вслед за ним Циклоп. — Но ведь я уже говорил, что хорошо отношусь к тебе. Только поэтому. Я хочу, чтобы благодаря мне у тебя осталось воспоминание о чудесной ночи любви. Случай представляется великолепный: загородная усадьба, июньская ночь, очаровательная героиня с длинными волосами, по имени Сильвия, — нет, этого не следует упускать!
Он почесал голову, и с лица его сошла добродушная улыбка.
— Но после этой безумной ночи любви, мой мальчик, не рассчитывай на меня. Нужно будет заняться серьезными делами, и в первую очередь экзаменами.
День этот показался Бруно, сгоравшему от нетерпения, бесконечно долгим. Чтобы забыться, он несколько раз перечитал письмо Сильвии: оно было исполнено нежности, клятвы вечно любить его перемежались с обещаниями покинуть вместе с ним этот край. Но Бруно не надо было даже перечитывать эти строки: стоило нащупать письмо в кармане — и волна счастья захлестывала его. На переменках он старался быть возле Жоржа — из опасения, как бы тот снова не подпал под влияние Кристиана. А сам Бруно вот уже два дня искал удобного случая затеять драку с Кристианом. И вечером во время партии в теннис, которая длилась недолго, Бруно обвинил Кристиана и жульничестве, сказав, что он ловко пользуется сумерками. Бруно кричал так громко, столь удачно разыграл возмущение, что вокруг корта столпились любопытные, и выведенный из себя Кристиан в конце концов бросился на него. Бруно только этого и ждал: он дал волю кулакам и дрался с упоением. Появление настоятеля, к сожалению, прервало битву; Бруно вышел из нее с оторванным карманом и разбитым коленом, зато ублаготворенный.
Перед тем как лечь спать, он перечитал в последний раз письмо Сильвии, затем, не раздеваясь, скользнул в постель. До той минуты, когда можно будет выбраться из коллежа, оставался еще целый час, и, хотя Бруно немного беспокоился, он не боялся уснуть. Лежа в притихшем дортуаре, он чувствовал, как счастье, безудержное, счастье, овладевает им. Он вытянулся на спине и, заложив руки под голову, наслаждался пьянящей радостью.
Бруно и представить себе не мог — он, прежде с таким нетерпением устремлявшийся к предмету своих желаний, — что ожидание тоже может быть сладостным. Он не думал ни о чем определенном, не предавался воспоминаниям о поцелуях Сильвии, даже не пытался представить себе, как они проведут время. Он ждал и только ждал. Раньше — не смея, впрочем, надеяться на такую возможность — он часто предавался мечтам о том, что произойдет в ту ночь; когда он не испытает потребности знать, как она кончится. Сильвия будет с ним, но теперь, когда эта ночь началась, мысль о том, что все может сорваться и он не попадет в Булоннэ, даже не промелькнула в его голове.
Он постарался восстановить на мгновение в памяти образ Сильвии, увидел ее красивые умные глаза, ее шею, светлую кожу ее рук. Но ее рот, плечи, тело так и не выплыли из мрака ночи, и это не огорчило его. Услышав шаги настоятеля, совершающего обход, он понял, что ждать осталось еще полчаса.
— Дорогой мой мальчик, — сказала Сильвия, — по-моему, я сейчас засну.
Они неподвижно лежали друг возле друга и давно уже молчали.
— Смотри тоже не засни; не забудь, что тебе скоро нужно возвращаться в коллеж.
Бруно ничего ей не ответил, но нашел ее руку, маленькую и прохладную, и пожал. Он лежал на спине и смотрел на кружок розового света на потолке, образованный лампой, стоявшей у изголовья. Ночь была очень теплая, и в открытое окно влетали бабочки; их диковинные тени плясали по стенам. Одна из бабочек упала на влажную грудь Бруно, да так там и осталась, беспомощно шевеля крыльями. Он чувствовал, как она бьется, но даже не шелохнулся, чтобы сбросить ее. Он как-то не был уверен в том, что это бледное, освещенное лампой тело, которое он видел перед собой, все еще принадлежит ему. Никогда он не казался себе таким далеким, — бесплотный, бестелесный, он парил где-то в высях» перестав существовать и мыслить. Тем не менее с его губ слетали обрывки фраз, но казалось, что это не он, а кто-то другой говорит; как он счастлив.
— Я не хочу возвращаться, — сказал он, а потом добавил: — Все замерло, все… — и несколько раз повторил: — Ты дитя мое, милое дитя.
Он почувствовал, как легкая дрожь пробежала по ноге Сильвии. Волна нежности охватила его.
— Ты счастлив, Бруно? — спросила она. — Мне б хотелось, чтобы ты никогда, никогда не забыл…
Голос Сильвии звучал по-новому, он стал более глухим, более низким, шел, казалось, откуда-то издалека. Бруно слегка повернул голову и вместо ответа прикоснулся губами к темной ямке у плеча. Он закрыл глаза и снова увидел ее лицо таким, каким оно было за несколько минут до этого, когда в перерыве между двумя поцелуями он склонился над ней. Глаза Сильвии блестели, а по щекам медленно текли слезы,
— Ты плачешь? — спросил он, а она, улыбаясь сквозь слезы, ответила ему:
— Да, впервые в жизни я плачу от радости.
«Ты счастлив, Бруно?» Но это было нечто значительно большее, чем обыкновенное счастье, это было блаженство, животворное, безграничное, изумительное, которое, казалось, будет длиться вечно. Тихая радость, переполнявшая его, была сильнее желания, — познать ее можно, только уйдя глубоко в себя. Они с Сильвией, наконец, обрели друг друга и теперь были вместе, но где-то далеко — там, где нет ни слов, ни жестов, ни тебя, ни меня, нет ничего, кроме безмерной, безграничной нежности, ничего, кроме глубокого забытья. Море, прозрачные воды которого несли Сильвию и Бруно, перестало бушевать и теперь убаюкивало их, а они плыли по воле волн. Они все познали, в том числе и то, что смерти не существует.
Прошло несколько часов, хотя на самом деле, возможно, всего несколько минут. Когда Бруно почувствовал, что рука Сильвии соскользнула на простыню, он медленно приподнялся на локте. Он посмотрел на букет роз, стоявший у изголовья, потом перевел взгляд на зеркало шкапа, в котором большим беловатым пятном с расплывчатыми очертаниями отражалась кровать, затем снова посмотрел на лежавшую рядом с ним женщину. Она по-прежнему не шевелилась, только свернулась в комочек. Глаза ее были закрыты, от мерного дыхания тихо вздымалась и опускалась грудь. Казалось, она спала, но время от времени тубы ее шевелились, словно она и во сне все еще продолжала целовать своего любимого. Бруно долго смотрел на Сильвию, склонившись над нею. Иногда он бессознательно закрывал глаза — так он обычно поступал, когда учил что-нибудь наизусть. Он улыбался ей, словно она могла это видеть из-под опущенных красивых черных ресниц.
Он задремал; стрелки показывали около часа, когда он проснулся. Не сразу сообразив, где он находится, он ощутил безмерное счастье, увидев подле себя Сильвию, и с трудом поборол желание обнять ее и разбудить поцелуями. Он быстро встал, удивляясь собственной живости и расторопности, и постарался как можно тише одеться. Он передвигался по комнате на цыпочках, ни на миг не отводя глаз от Сильвии. На подушке валялся ее гребешок, — он взял его и положил к себе в карман. Перед тем как покинуть комнату, он в последний раз наклонился к Сильвии, посмотрел на нее, нежно провел рукой по ее ноге, улыбнулся. Затем он укутал ее одеялом и потушил свет.
Ночь была теплой, благоухающей, в небе мерцало бесчисленное множество звезд. На этом звездном фоне четко вырисовывался темно-синей громадой парк, который, казалось, дремал, погруженный, как и Бруно за час до того, в сладостный покой. Несколько дней тому назад на лугу косили траву, и сейчас на нем виднелись залитые лунным светом холмики копен. Бруно шел вдоль пруда, придерживая рукой велосипед, затем сел на него и углубился в лес. Он знал наизусть все извилины дороги и ехал как во сне под мерное жужжание мотора, Он никого не встретил и по совету Циклопа оставил велосипед возле кабин у плавательного бассейна. Запасной ключ помог ему войти в монастырский сад. Держась подальше от зданий, он пробирался маленькими темными аллеями и, когда проходил мимо статуи Мадонны, стоявшей в нише из зелени, наткнулся на забытый кем-то железный стул; от неожиданности он чуть не вскрикнул, все чувства его были обострены: он вслушивался в доносившееся из пруда кваканье лягушек, узнавал, запах древесной смолы, скопившийся под деревьями. В коллеж он проник через кухню и, прежде чем подняться по лестнице, которая вела в дортуар, снял башмаки. От напряжения он чувствовал резь в глазах, и сердце начинало бешено стучать всякий раз, как под его ногой скрипела половица. Дортуар был погружен во тьму. Перед тем, как войти в свою каморку, Бруно поставил в коридоре башмаки.
Только он собрался сесть на приготовленную ко сну постель, как в углу вспыхнул пучок света, поискал его и замер на его лице. Ослепленный Бруно поднес к глазам руку: он решил, что это настоятель.
— Откуда это ты явился? — прошептал голос.
Нет, это был не настоятель, а отец Грасьен. Бруно облегченно вздохнул. Карманный фонарик продолжал двигаться и высвечивать его лицо.
— Впрочем, об этом можно и не спрашивать, — снова заговорил монах. — Надо думать, ты убегаешь и бродишь ночью по дорогам не для того, чтобы готовиться к экзаменам.
— Послушайте, отец мой, — сказал Бруно, поднимаясь с кровати и подходя к монаху. — Сейчас я вам все объясню…
— Нечего мне объяснять, — ответил отец Грасьен; голос плохо слушался его и звучал необычно резко. — Я все знаю, слышишь, все, поэтому даже не пытайся отрицать. Вот она твоя неземная любовь! Может быть, ты и теперь станешь уверять меня, что бегаешь по ночам к этой женщине, только чтобы беседовать с ней? Ты подло обманул меня, Бруно!
— Нет, — живо возразил Бруно, — я вам тогда не солгал. Когда мы с вами разговаривали, еще ничего не было между мной и… — ему не хотелось называть имя Сильвии, — словом, между нами. И потом, не может, это считаться злом! Я счастлив, как никогда.
Отец Грасьен ответил не сразу. Он потушил фонарик, и Бруно с трудом различал в темноте его силуэт возле умывальника.
— Ты даже не считаешь нужным просить прощения, — сказал он, наконец, глухим голосом. — Больше того: ты еще и похваляешься! А раз так, то знай: завтра же я поставлю отца настоятеля в известность о твоей связи с госпожой де Тианж. Он примет соответствующие меры, но теперь я уже не вступлюсь за тебя.
Несмотря на этот разговор, Бруно спал в ту ночь как убитый и наутро вовсе не чувствовал себя невыспавшимся; весь день он ждал, что его вот-вот позовут к настоятелю. Наконец вечером, когда он вышел подышать воздухом на площадку для игр, к нему подошёл настоятель. Бруно приготовился отчаянно защищаться и уже сжал зубы, но большие влажные глаза монаха улыбались, а сам он держался довольно дружелюбно.
— Я только что получил письмо от твоей матери, — сказал он. — Она просит меня сказать несколько слов на венчании твоей сестры. Это очень любезно с ее стороны. Поскольку послезавтра ты едешь в Лилль держать экзамены, будь добр: поблагодари ее за внимание и передай, что я с удовольствием принимаю приглашение.
Он ни словом не обмолвился ни о сцене в приемной, ни о том, каким образом «все устроилось», как сказала бы госпожа Эбрар. Бруно был крайне удивлен и обрадован тем, что гроза прошла мимо, а потому даже не подумал расспросить монаха и обещал передать матери его слова.
Настоятель уже давно ушел, когда Бруно наконец осознал весь комизм ситуации. Он посмеялся в одиночку и пожалел, что не может отправиться к Циклопу и рассказать ему о случившемся. Дело в том, что, когда Бруно после обеда относил ему ключ, они слегка повздорили, и теперь Бруно не хотелось его видеть.
Циклоп тогда сказал, что теперь-то уж, он уверен, с романтической любовью Бруно все кончено.
— Ты добился того, чего хотел, мой мальчик, — довольно строго сказал он. — А теперь кончай. Иначе ты начнешь ходить по облакам или же, что более вероятно, окажешься в глупом положении. Черт побери, мужчина ты или еще ребенок? Возьми себя в руки, совладай с собой, посмотри на все это со стороны. Ты считаешь, что любишь Сильвию…
— Но я действительно ее люблю, — оборвал его Бруно, — я люблю ее и знаю, что это навсегда. Я не смогу жить без нее.
— Допустим, что так, — ответил Циклоп, презрительно фыркнув. — Но сейчас ты докажешь себе и мне как раз обратное. Ты возьмешь на себя инициативу разрыва и напишешь этой очаровательной крошке…
— Но вам-то какое до этого дело? — закричал возмущенный Бруно, чувствуя в эту минуту, что он почти ненавидит Циклопа. — Я еще могу понять, почему монахи хотят разрушить нашу любовь — они наблюдают за моралью, — но вы-то? Вы, для которого нет ничего святого? Оставьте меня в покое в конце концов!
— Нет, — продолжал Циклоп, — я не могу допустить, чтобы ты из безрассудства поставил на карту свое будущее. Если бы на твоем месте был кто-нибудь другой, то, возможно, я с любопытством наблюдал бы за тем, как он гибнет. Но я не хочу, чтобы такого юношу, здорового, с ясной головой, уравновешенного, засосала сентиментальная трясина. Подобная связь хуже, чем брак в двадцать лет. Уже сейчас ты стал рабом этой женщины, и, если ты не порвешь с ней немедля, она будет таскать тебя за собой долгие годы; она привяжет тебя к себе обещаниями, будет время от времени давать тебе доказательства своей любви — ровно столько, чтобы ты не охладел. И от тебя, мой мальчик, через два-три года ничего не останется.
Вот тогда-то обезумевший от ярости Бруно и выкрикнул в лицо Грюнделю, что он неудачник, завистник и правы были те, кто советовал ему, Бруно, быть с ним осторожнее. Ему следовало прислушаться к словам отца Грасьена, который назвал Грюнделя «жалким существом, затягивающим в пучину тех, кто к нему приближается». Бруно ушел, хлопнув дверью и даже не попрощавшись с Циклопом. А час спустя он уже забыл об этой сцене. Тем не менее вечером, успокоившись, он упомянул о ней в своем дневнике: «Лишний раз убедился, что Сильвия права: любовь в глазах людей — синоним скандала, и даже самые передовые выступают против нее».
Наутро наступил последний день пребывания Бруно и его однокурсников в коллеже. На следующий день в Лилле начинались экзамены на аттестат зрелости. В предотъездной сутолоке время бежало быстро: складывали книги, упаковывали чемоданы, прощались с учителями.
Настоятель, как добрый пастор, читал ученикам старшего класса соответствующую проповедь на тему о чистоте и об опасности случайных встреч во время летнего отдыха и, естественно, видел панацею от всех зол в горячих молитвах, обращенных к деве Марии-спасительнице. Затем он роздал всем на память образки, на обратной стороне которых написал каждому какое-нибудь «изречение». На том, который получил Бруно, были приведены рассуждения любимого автора монаха, по поводу гордыни. «Доблестный Шарль», в запотевших очках, патетически прощался с товарищами, которые, он знал, уедут и затеряются в этом бренном мире. После долгих лет совместной жизни в коллеже юношам было немного грустно расставаться, хотя они смеялись, обменивались адресами и давали несбыточные обещания писать друг другу. Бруно почувствовал на миг волнение, обнаружив на чердаке коньки, в которых он выписывал «восьмерки» на пруду Булоннэ в присутствии Сильвии и которые он тщательно упаковал. Он как раз раздумывал, стоит ли идти прощаться с отцом Грасьеном, когда вскоре после ужина его позвали к монаху. Бруно часто бывал у него в келье. Это была голая унылая комната с очень высоким потолком и стенами, покрашенными в высоту человеческого роста отвратительной зеленоватой краской. Вся мебель состояла из желтого соснового шкапа, железной кровати, маленького серого столика и двух стульев. Единственным украшением была репродукция «Сотворение мира» Микеланджело в довольно хорошей раме, висевшая рядом с отвратительным гипсовым распятием.
Монах предложил Бруно сесть, но, хотя в комнате было уже довольно темно, не стал зажигать электрическую лампу под белым стеклянным колпаком, спускавшуюся с потолка. Окно выходило в сад, и временами оттуда доносилось воркованье голубей отца Дамьена.
Взволнованный, раздираемый противоречивыми чувствами, Бруно не знал, что сказать, и ждал, чтобы монах заговорил первым. Хотя он пришел по приглашению отца Грасьена, тому, казалось, нечего было сказать. Монах молчал, склонив голову набок, положив руки на колени, и печально смотрел в окно. Бруно, которому все больше и больше становилось не по себе от этого молчания, в конце концов не выдержал.
— Вы знаете, отец мой, — сказал он, — что завтра мы покидаем «Сен-Мор». И перед отъездом, несмотря на все, что произошло, мне хотелось бы сказать вам…:— Он запнулся, подбирая слова, — …что я никогда не забуду всего, что вы для меня сделали…
Отец Грасьен, казалось, ничего не слышал. Он словно застыл, повернув голову к окну, и Бруно даже подумал, что, быть может, он молится. Юношу терзала мысль, что он вынужден будет отказать Грасьену в том единственном, о чем тот его попросит. Ну почему все люди не могут быть счастливы?
— Я много: мелился за тебя, Бруно, — сказал: наконец монах. — В течение этих последних месяцев и особенно последние два дня. Я бы так хотел, чтобы господь наставил тебя на путь праведный. О, я знаю, ты ответишь мне, что больше не веришь в него, но он еще верит в тебя, он от тебя не отрекся.
Он обратил к Бруно лицо, которое в полумраке казалось еще более землистым и изможденным, чем всегда, и пристально посмотрел-на юношу.
— Ты очень изменился, Бруно, но ты, конечно, сознаешь, что вступил на порочный путь. Ты не можешь не понимать, что нехорошо быть рабом своей страсти, своей грешной любви! С этим нужно покончить, надо взять себя в руки.
— Я знаю только одно, — возразил Бруно более резко, чем ему хотелось бы. — Мы с Сильвией любим друг друга. А любовь не может быть грехом! Во всяком случае, к нам это не относится. Наоборот: наша любовь — это чистое, настоящее чувство.
— Может, она и была чистым чувством, но теперь? — спросил монах.
— Теперь более чем когда-либо! — воскликнул Бруно. — Разве не потому я чувствую себя таким счастливым и на душе у меня так легко? О да, я знаю, что вы, католики, ненавидите радость и любите смаковать несчастье и горе, но я не такой, как вы. Я люблю жизнь и счастье и предпочитаю любить. Превыше всего я ставлю счастье Сильвии, которое является в то же время моим!
Он встал и, скрестив руки на груди, посмотрел на монаха горящими от возбуждения глазами. Как бы ему хотелось доказать Грасьену свою правоту, заставить его почувствовать хотя бы частицу того, что испытывал он, Бруно!
— Я еще ничего не сказал настоятелю, — снова заговорил отец Грасьен, словно и не слышал Бруно, — мне хотелось дать тебе время одуматься. Но, видимо, зря я надеюсь на то, что ты сам покончишь с этой злосчастной, недостойной тебя историей.
— Покончу? — переспросил Бруно. — Да вы ничем не отличаетесь от Циклопа! Он тоже хочет, чтобы я отказался от Сильвии. Но никогда, слышите, никогда я не расстанусь с ней. В Сильвии вся моя жизнь!
— И тем не менее, — воскликнул монах, — я положу конец этому скандалу, хочешь ты этого или нет! Я сумею спасти тебя вопреки твоей воле! Я пойду к этой женщине, поговорю с ней…
Бруно молча направился к двери. Однако у порога он остановился. Он почувствовал, что ярость, охватившая было его, утихла так же быстро, как и поднялась, и теперь осталась лишь горечь и бесконечная грусть. Ведь он пришел в эту келью в последний раз не для того, чтобы говорить таким тоном с монахом, который в течение долгих месяцев был, да и теперь оставался его единственным другом. В комнатке стало совсем темно, видны были лишь руки отца Грасьена, неподвижно скрещенные на черном монашеском одеянии. Бруно уже открыл было дверь, но монах остановил его.
— Я знаю, что ты мучаешься, — сказал он, — что ты страдаешь. Мне так хотелось бы помочь тебе, Бруно! Однажды ты сказал мне, что я ничего не понимаю в любви. Это неправда, я познал ее раньше тебя. — Голос его дрожал во мраке. — Если я просил тебя набраться смелости и порвать, то лишь потому, что сам некогда не сумел этого сделать. Понимаешь? О, я прекрасно знаю: то, чего я требую от тебя, хуже смерти. У Сильвии есть все, что тебе может нравиться: у нее цельный характер, она красива, мила, обаятельна…
Бруно не стал его слушать. Пробудь он еще минуту в келье — и он припал бы к плечу монаха.
Крошечной ложечкой госпожа Эбрар любовно обсыпала сахаром одну за другой ягоды клубники. Затем передала сахарницу Жоржу.
— Вы должны попытаться, — с любезным видом проговорила она, — убедить вашего друга Бруно, чтобы он был на свадьбе сестры. Он утверждает, что подобного рода церемонии нелепы, что это пережиток…
— Но мы великолепно обойдемся и без него! — ледяным тоном оборвала ее Габи. — Мсье вольнодумец, он считает, видимо, что такие церемонии, неуместны, смешны и даже антисоциальны! Должно быть, он сторонник свободной любви!
Она обсасывала зеленые хвостики клубники, а мать, хоть ее и раздражало это неумение вести себя, делала вид, будто ничего не замечает. С тех пор как Бруно вернулся в Лилль, Габи искала с ним ссоры по любому поводу, словно хотела выместить на нем необходимость проявлять чрезмерную нежность по отношению к Жану-Луи. Брат только собрался было ответить ей резкостью, но в разговор снова вступила мать. Вообще-то она любила препирательства, но не при посторонних.
— Так или иначе, — быстро заговорила она, — в кортеже недостает по крайней мере одного молодого человека. — Она насадила на кончик вилки ягоду, поднесла ее ко рту и вдруг застыла. — Ну, как же я раньше не подумала! Почему бы вам, дорогой Жорж, не согласиться оказать нам эту услугу? Не отказывайтесь, вы меня страшно огорчите. Можете не сомневаться: я вас поставлю в паре с какой-нибудь очаровательной девушкой. С Лилианой Дэкс, например. Вы с ней знакомы? Она очень мила и весела, как жаворонок! О, вы не будете скучать!
Жорж ответил, что с радостью принимает приглашение; а фрак он позаимствует у брата. Госпожа Эбрар была в полном восторге: она положила ему вторую порцию клубники и сама посыпала ее сахаром. По окончании обеда она тотчас вышла из-за стола, извинившись перед молодым гостем за то, что вынуждена его покинуть.
— Что поделаешь, ведь до свадьбы осталась всего неделя, — заметила она, — и у меня просто нет минуты свободной. Надо проверять поставщиков, которые вечно подводят, да еще учитывать выходные дни, которые нарушают все течение жизни. О, люди, которые имеют только сыновей, не знают, как им повезло!
Бруно и Жоржу пришлось пить кофе в маленькой гостиной в обществе одного лишь господина Эбрара, который по обыкновению вытянулся на софе, чтобы, как он говорил, «облегчить пищеварение». В комнату поминутно вбегала его жена, спрашивала какой-то адрес, звонила по телефону и так же поспешно уходила. Бруно слышал, как она ссорилась с Габи в соседней комнате, но ее муж делал вид, будто ничего не слышит. Положив руку на печень, он по-отечески добродушно болтал с молодыми людьми.
— А когда будут известны результаты экзаменов? — спросил он у сына.
— Их должны вывесить в лицее Карно сегодня, во второй половине дня, — ответил Бруно.
— Ну и хорошо, что этому долгому ожиданию скоро придет конец, — со вздохом произнес господин Эбрар и повернулся к Жоржу. — А в какого рода учебное заведение вы намерены теперь поступить? Представьте себе, что Бруно до сих пор не решил! Мне это кажется невероятным. В пятнадцать лет я уже знал, что хочу стать блестящим представителем делового мира. И не хвастаясь…
Они поговорили о преимуществах различных профессий. Господин Эбрар посоветовал своему молодому гостю стать офицером.
— Когда принадлежишь к такой семье, как ваша, мой юный друг, — сказал он, — это самый правильный путь.
Разговор не интересовал Бруно, и он принялся воспроизводить в памяти события последних дней. Несмотря на волнения, а иногда и страх перед экзаменами, он прожил эти дни в общем как в тумане или во сне. Его поддерживала внутренняя уверенность (в этом было что-то ребяческое), но она была сильнее всех сомнений и голоса рассудка, что если он успешно сдаст экзамены, то увидит Сильвию, их любовь восторжествует над всеми преградами и все в конце концов образуется. Надо сказать, что после той ночи, которую они провели вместе, он не получал никаких вестей от Сильвии, и это длительное молчание беспокоило его все больше и больше, но он утешал себя, повторяя, что их любовь только окрепнет от этого испытания.
Лишь только два друга вышли на улицу и оказались одни, как Жорж, крепившийся при родителях Бруно, вновь впал в уныние. Он был уверен, что провалился на экзаменах, и с тех пор, как они начались, беспрестанно вспоминал о тех вопросах, на которых споткнулся. Раз в десятый, наверное, он спрашивал Бруно, правильный ли он дал ответ на тот или иной вопрос и засчитают ли ему хотя бы половину очков за ответ, в котором он забыл дать третье решение. Бруно успокаивал его как мог; он лгал, хитрил и из жалости умалчивал о своей уверенности в том, что сам-то он сдал экзамены. Ему хотелось поговорить о другом, он несколько раз пытался перевести разговор на свою дорогую Сильвию, но безуспешно. За все утро Жорж ни разу не вспомнил о ней, как, впрочем, и об их проекте поехать на лето в Улгейт, хотя в свое время он с восторгом отнесся к этому предложению, и Бруно начинал побаиваться, что их великолепный план находится под угрозой, если не похоронен вообще.
Во дворе лицея уже собралось немало юношей, которым не терпелось поскорее узнать результаты экзаменов, но списков еще не вывесили. Вместо того, чтобы стоять и нервничать, Бруно предложил пойти в гараж на улицу Рубэ посмотреть последние модели мотоциклов. Желая поразить Жоржа, он ничего не сказал ему, а сначала дал досыта налюбоваться ярко-синим скутером, выставленным в витрине.
— Что ты о нем думаешь? — спросил он. — Не дурен, а? Итальянского производства и, говорят, лучший в своем роде. Я тебе еще не сказал, что папа обещал подарить мне скутер, если я выдержу экзамены. Хочешь, пойдем и посмотрим его вблизи? В этих моторах ты разбираешься лучше меня, и мне б хотелось узнать твое мнение.
Жорж, который действительно больше интересовался машинами, чем тригонометрией, вступил в длительные объяснения с хозяином гаража. Он осматривал скутер, как торговец лошадьми молодую кобылу. Взявшись за ручки, весь превратившись в слух, он нажимал на газ, заставляя мотор гудеть и трещать, словно это было необходимо для установления правильного диагноза. Он одобрительно кивнул, когда из выхлопной трубы с шумом вылетело несколько маленьких белых облачков. Видно было, что ему очень хочется прокатиться на скутере, и Бруно решил доставить ему это удовольствие. Жорж не заставил себя дважды просить и сел за руль, а Бруно устроился на заднем сиденье.
Выбирая самые оживленные улицы, они совершили большую прогулку по городу. Трижды проехали они по Национальной и Парижской улицам. Жорж оглушительно сигналил и, если оборачивалась какая-нибудь молодая женщина, горделиво помахивал ей рукой. Он забыл о всех своих горестях, улыбался и то и дело оборачивался к приятелю, чтобы сообщить ему о том, как «берет» скутер и какие у него сильные тормоза, хотя слова его тонули в шуме мотора. Ветер бил в лицо Бруно, в голове гудело — он словно опьянел. Он думал о том, с каким удовольствием поведет «веспу», когда за его спиной будет сидеть амазонка Сильвия и будет обнимать его, чтобы не упасть.
— Жорж, — крикнул он через плечо товарищу, — мы возьмем скутер с собой в Улгейт. Он будет принадлежать нам обоим. Мы совершим множество прогулок, вот будет здорово!
Жорж утвердительно кивнул, и Бруно, сразу успокоившись, сделал из этого вывод, что их планы на лето не изменились. На улице Федэрб они встретили Кристиана, которого Жорж приветствовал небрежным взмахом руки, затем они, к великому своему сожалению, вынуждены были вернуться в гараж. Бруно решил пойти в лицей, но на этот раз Жорж отказался его сопровождать. Они договорились встретиться на террасе кафе на площади Республики.
Во дворе лицея было теперь гораздо больше народа, чем когда они зашли туда в первый раз, сразу после обеда. Бруно стал протискиваться между группами учеников, как вдруг увидел светло-синюю куртку Циклопа, направлявшегося к нему. Учитель, казалось, забыл об их ссоре, радостно бросился к нему и обнял. Бруно без особого восторга дал себя обнять; в нос ему ударил запах гнилой пробки, исходивший от Куртки Грюнделя, — запах, которым был пропитан весь коллеж.
— Дружище, — воскликнул Циклоп, — ты сдал и к тому же получил диплом с отличием! О, как я рад! Я боялся, что из-за своих сердечных дел ты запустил подготовку к экзаменам. Но нет, ты, оказывается, сумел взять себя в руки! Молодец! У тебя твердая воля, а она-то и формирует человека.
Бруно почувствовал острый прилив радости и одновременно гордости. «Значит, в самом деле, — подумал он, — если я чего-то очень захочу, то могу добиться».
— А Жорж? — спросил он. — Он сдал?
— Жорж? Конечно, провалился! Зачем такому кретину диплом? Он ему совсем не нужен; этот парень сумеет устроиться в жизни. Знаешь, что он тут выкинул? Чтобы раздобыть карманные деньги, он продал миниатюру, принадлежавшую его отцу.
Они вместе дошли до площади Республики. За это время Грюндель ни разу не упомянул имени Сильвии. С притворным безразличием он объявил Бруно, что его, Грюнделя, «исключили из коллежа» в результате интриг настоятеля и отца Грасьена.
— Что ты хочешь, мой дорогой, — заметил он, — эти люди не переваривают независимых суждений.
И он тут же перевел разговор на тему о планах на лето: он уже снял рыбацкий домик в Бретани, где собирался «насладиться любовью с какой-нибудь смазливой девчонкой». Он рассказал также, что отец Косма вернулся недавно с повинной в «Сен-Мор».
— Тошно смотреть, как он пресмыкается и замаливает грехи. Да, печальное это зрелище — водворение заблудшей овцы в овчарню. Не говоря уже о наших дорогих братьях, прикрывающих постными, умильными рожами свое злорадство. И представь себе, это опять-таки дело рук отца Грасьена.
Когда они вышли на площадь, сердце у Бруно так и замерло. Он сразу заметил, что Жорж сидит за столиком не один: с ним была женщина в желтом платье, и этой женщиной была Сильвия. Она тоже заметила его и помахала ему рукой. Смущенный, счастливый и в то же время слегка встревоженный, Бруно машинально взял сигарету, которую предложил ему Циклоп.
— В такие минуты, — сказал Грюндель, поднося ему зажигалку, — всегда надо закурить. Тогда ты сможешь принять в присутствии Сильвии самый что ни на есть независимый вид. Сделай презрительную мину и выдыхай побольше дыма — только и всего. Не забывай, что настоящий мужчина выковывается именно в таких ситуациях. Он испытывает даже удовольствие — удовольствие, почти не имеющее себе равных, — от встречи в свете с женщиной, которую он безумно любил и к которой проявляет теперь, на глазах у всех, полное безразличие. У меня бывают такие встречи с одной моей приятельницей.
До террасы оставалось всего несколько шагов. Грюндель застегнул куртку, как это делал всегда, прежде чем подойти к малознакомому человеку — должно быть, чтобы спрятать свой огромный живот.
— Само собой разумеется, Бруно, не надейся, что я предложу этому негодяю Жоржу пройтись со мной. Я считаю, что у тебя с Сильвией все кончено, и я вовсе не намерен оставлять вас вдвоем.
Сильвия была в зеленых очках и, вопреки обыкновению, не сняла их, когда они с Бруно обменялись рукопожатием. Лицо ее было серьезным и мрачным; узнав об успехе Бруно, она улыбнулась лишь на миг. Она поздравила его и тотчас принялась утешать Жоржа, которого сообщение о провале огорчило больше, чем ему хотелось бы показать. С Грюнделем она держалась подчеркнуто холодно, и тот не замедлил покинуть их компанию. Он торопливо выпил бокал пива и попрощался с учениками, пожелав им хорошо провести лето. Бруно не стал его удерживать и с чувством облегчения посмотрел ему вслед.
Бруно страстно желал, чтобы Жорж последовал примеру Грюнделя, но тот, судя по всему, не собирался уходить, хотя и не принимал участия в разговоре и, казалось, скучал. Надо сказать, что разговор у Сильвии с Бруно не клеился, они обменивались ничего не значащими фразами, и Бруно с возрастающей горечью чувствовал, что оба они поддерживают разговор только для того, чтобы не молчать. Говорить было настолько не о чем, что они даже вспомнили о свадьбе Габи.
Поддерживая беседу, Бруно с напряженным вниманием наблюдал за Сильвией. Еще обмениваясь с ней рукопожатием, он почувствовал, что она совсем не та, какой была раньше; это ощущение все усиливалось, и под конец ему стало не по себе. Сильвия заказала мороженое и рассеянно ела его маленькой ложечкой, а Бруно смотрел на нее. В ее жестах, даже в манере держать ложечку чувствовалась необычная сдержанность, почти скованность. Она ни разу не облизнула губы, хотя всегда это делала раньше. Правда, время от времени она еще дарила его улыбкой, но упорно не снимала очки, несмотря на немую мольбу, которую она могла прочитать в его взгляде.
Если присутствие Жоржа сильно раздражало Бруно, то Сильвия, казалось, нисколько не страдала от этого и ничего не предпринимала, чтобы заставить его удалиться. Тогда Бруно вставил в разговор несколько условных словечек, с помощью которых они при посторонних обычно напоминали друг другу о своей любви, и заметил, что она не хочет их замечать, отказывается понимать их значение. Чтобы окончательно в этом убедиться, Бруно в приливе отчаяния пригнулся к столу и легонько погладил ее по колену. Она вздрогнула и поспешно убрала ногу. У Бруно комок встал в горле.
Воцарилось продолжительное молчание, и Бруно стоило огромных усилий нарушить его. Заговорил он, естественно, о поездке в Улгейт, потому что думал об этом весь день.
— Не знаю, смогу ли я поехать, — уклончиво ответила Сильвия. — Юбер находит, что это слишком дорого!
— Ну, конечно, — вдруг заговорил молчавший все это время Жорж. — Юберу всегда кажется все слишком дорого, кроме его патронов! Если ему не на что жить, пусть продаст часть земель, которые остались после матери. Подождите, скоро я достигну совершеннолетия, и тогда вы увидите! Что до летнего отдыха, то было бы слишком глупо отказываться от него. А в Улгейте, поскольку у Бруно есть теперь «веспа», мы не будем больше зависеть от этой старой развалины Юбера и сможем ездить, куда захотим!
— Если дело стало за деньгами, — предложил Бруно, — то я моту отказаться от «веспы». Папа согласится, конечно, выдать мне равнозначную сумму.
Он сунул руку в карман куртки и обнаружил там маленький черепаховый гребешок, с которым не расставался с тех пор, как подобрал его на подушке Сильвии. Он зажал его в ладони и украдкой показал молодой женщине. Она покраснела, прикусила губу и отвернулась. Жорж взглянул на часы.
— Куда это запропастился Юбер? — нетерпеливо воскликнул он. — Он уже полчаса как должен был бы появиться. Верно, все спорит с этим оружейным мастером. Пойду-ка поищу его.
Бруно подумал, что наконец-то он останется наедине, с Сильвией, но она встала из-за столика одновременно с деверем. Порывшись в сумочке, она протянула Жоржу тысячефранковую бумажку.
— На, заплати гарсону.
Пока Жорж расплачивался по счету, она проворно сунула какое-то письмо под газету, которую Бруно, придя в кафе, положил на стол; затем принялась пудриться. Разочарованный и расстроенный Бруно, горя нетерпением узнать, что содержится в этом послании, не предложил даже пойти их проводить. Он постоял еще немного на террасе, следя за ними взглядом, — Сильвия обернулась лишь раз и, дойдя до угла, сняла зеленые очки. Впрочем, солнце уже давно исчезло, небо было хмурым и пепельно-серым.
Бруно хотелось прочитать письмо где-нибудь вдали от посторонних глаз, поэтому он отправился в общественный парк и уселся в сторонке. Присутствие влюбленных, которые перешептывались на соседней скамейке, не стесняло его, но он долго держал конверт в руках, поворачивал его и так и этак, прежде чем решился распечатать.
Мой милый Бруно, — писала Сильвия, — все эти дни я не переставала думать о тебе, о нас. Мне очень тяжело не видеть тебя, но по крайней мере я за это время смогла разобраться в себе (не скажу, чтобы очень хорошо, но все же лучше, чем раньше). Я теперь поняла яснее, чем когда-либо, что люблю тебя больше всего на свете — я и не подозревала, что можно так любить, я никого так не любила. И в то же время я убеждена, что мы поступили нехорошо, позволив нашим чувствам взять верх над рассудком. Нам следовало соблюдать наш уговор. В том, что случилось, виновата я одна — о, я это хорошо знаю! — и я вовсе не упрекаю тебя в этом, мой дорогой. Наоборот, ты всегда был сдержан и благороден.
И я прошу тебя снова стать таким, Бруно. Умоляю тебя, пойми, что мы избрали неправильный путь и что впредь, если мы хотим сохранить нашу чудесную любовь, мы должны быть более разумными. Я не сожалею о часах, проведенных с тобой (о нет! я их никогда не забуду!), но я знаю, я чувствую, что так больше продолжаться не может. В глубине души ты чувствуешь то же самое, мой Бруно, ведь так? Ты часто говорил мне, что «наша любовь не похожа на любовь других людей…» Я знаю, нам будет тяжело, но, черпая силы друг в друге, мы все сумеем преодолеть!
Я вижу, как ты нахмурил брови, которые я так люблю! Да нет же, мой милый, я вовсе не святоша, которую грех приводит в ужас, и если я говорила о нас с отцом Грасьеном, который, впрочем, выказал много понимания и очень тебя любит…
Дальше Бруно не стал читать, В бешенстве он скомкал письмо и поднял глаза. На соседней скамейке с упоением целовались влюбленные. Так, значит, Грасьен привел свою угрозу в исполнение и вмешался. Он ее поругал, теперь ее мучает совесть, и ей стыдно. «Но что бы она ни говорила, я не подчинюсь, — подумал Бруно. — Раз так, не будем больше встречаться, я буду жить один, лелея в сердце любовь…» Несмотря на злость, он почувствовал, как к горлу его подкатил комок и слезы навернулись на глаза. Как все это глупо, как нелепо!
Он встал со скамейки и медленно пошел по направлению к отчему дому. Дойдя до угла, он снова достал письмо Сильвии, чтобы прочитать последние строчки. С нежностью, которая была сродни отчаянию, она еще и еще раз заверяла его в своей любви, но в то же время ясно давала понять, что их поездка в Улгейт зависит от того, в какой степени разумным будет его ответ. Ода просила не писать ей, чтобы письмо не попало в руки Жоржа или Юбера, а позвонить по телефону в следующий вторник около четырех часов.
Родители Бруно уже знали о том, что он успешно сдал экзамены, и вечером заставили его выпить с ними шампанского.
Вся семья завтракала в спальне госпожи Эбрар, так как из-за свадьбы, которая должна была состояться в тот день, комнатами первого этажа пользоваться было нельзя. Как обычно, Габи набросилась на принесенную почту. Поздравления все прибывали и прибывали вот уже несколько дней, и Габи читала их с неослабевающим удовольствием.
— Для меня ничего нет? — опросил с запинкой Бруно.
— Бедный мальчик! — заметила Габи. — Ты спрашиваешь это всякий раз, как приносят почту. От кого ты ждешь письмо? Уж не от возлюбленной ли? — Она быстро просмотрела конверты. — Ах, нет! И для тебя кое-что есть! Однако, если судить по почерку, это, видимо, не долгожданное любовное послание.
Бруно взял письмо и, не распечатывая, сунул его в карман. Он узнал почерк отца Грасьена.
— Ну-ну, дети, — заметил господин Эбрар, — не нужно в такой день покусывать друг друга.
Вид у него был вполне отдохнувший, да и сам он только что признал, что неплохо выспался. Он был единственным, кто не поддался волнению, в котором вот уже две недели пребывал весь дом.
— Скажите-ка лучше, должен я произносить речь в конце обеда или нет? Мне ужасно не хочется, но ваша мать утверждает, что это необходимо.
Его жена, стоявшая у окна, быстро подошла к столу. С самого рассвета она внимательно изучала небо в страхе, как бы дождь не испортил праздника. Она уже дала обет пожертвовать святой Кларе корзинки, полные яиц.
— Друг мой, — нетерпеливо проговорила она, — не будем к этому возвращаться. Так принято, и вы это прекрасно знаете.
На этот раз Габи выступила в поддержку матери. Бедный господин Эбрар встал из-за стола, не доев грейпфрута, и побежал к себе в кабинет готовить речь. Как только он ушел, его жена и дочь обменялись весьма энергичными выражениями по поводу организации церемонии, из которых Бруно ничего не понял. Желая во что бы то ни стало сделать из своей свадьбы событие, о котором долго будут говорить в Лилле, Габи действительно встревала во все, — она даже заставила жениха прорепетировать накануне всю церемонию. Теперь она вроде бы не была согласна с матерью по поводу количества автомобилей, заказанных для свиты, и когда вопрос этот был поднят вторично, Бруно не вытерпел и вышел из комнаты. Как часто он жалел теперь, что, поддавшись уговорам отца, согласился участвовать в этом маскараде.
Он ушел к себе в комнату. Здесь царил ералаш; чтобы освободить гостиные первого этажа и «избежать краж», как сказала его мать, не питавшая иллюзий в отношении современной молодежи, сюда снесли каминные часы, безделушки, старинные китайские вазы. На кровати лежала приготовленная для церемонии одежда — фрак, серый жилет и черные носки. Кто, интересно, позаботился все это приготовить? Та же Габи, конечно! Во всяком случае, это она решила, что на ее свадьбе все будут во фраках. «Так шикарнее», — безапелляционно заявила она, и никакие доводы матери, утверждавшей, что молодым людям придется брать фраки напрокат, не могли поколебать ее. Что же касается ее подвенечного наряда, то в Париже было заказано роскошное платье, и Габи поспешила сообщить подругам его цену, а также сколько метров ткани пошло на шлейф.
Не глядя на красивый фрак, Бруно сел прямо на кровать и обхватил голову руками. Вот уже несколько дней его мучил один и тот же вопрос: почему Сильвия больше не пишет ему? Ей-то ведь ничто не мешает, тогда как он не может этого сделать из боязни, что письмо попадет в руки Юбера или Милорда. Ему безумно хотелось получит» от нее письмо не только потому, что он жаждал узнать, остается ли в силе их решение провести лето в Улгейте, на которое он возлагал большие надежды. Он горел желанием прочесть, увидеть написанным рукою Сильвии, черным по белому, что она все еще любит его. Ведь несмотря на ее странное поведение во время их последней встречи, несмотря на обескураживающее письмо, которое она ему вручила в присутствии Жоржа, он любил ее больше чем когда-либо.
Он был готов на все, чтобы ее удержать. Да, он будет любить ее так, как она этого хочет, по-братски, как бесчувственную статую, следуя определению Циклопа. Он решил пойти на требование Сильвии, конечно, не без внутренней борьбы. Сначала Бруно, восприняв это как удар по своему самолюбию, был сильно раздосадован и, уверенный в своей правоте, возмутился. Прочитав письмо, он целый день, показавшийся ему удивительно тягостным, повторял про себя те выражения, которые собирался употребить в энергичном и преисполненном возмущения ответном послании. Он хотел сказать ей, что не понимает ее сомнений, появившихся, конечно, в результате увещеваний отца Грасьена, хотя она сама в этом не признается. Он же, Бруно, уверен больше чем когда-либо в том, что нет ничего более прекрасного и чистого, чем их поцелуи и ласки. Разве они не являются венцом их любви?
Однако вскоре Бруно успокоился. Любовь взяла верх в конце концов над всем остальным, над досадой, над уязвленным самолюбием, над желанием сжимать Сильвию в своих объятиях. Чтобы лучше совладать с собой, он обругал себя «маленьким неотесанным эгоистом» и свое новое решение записал в дневник. «Я соглашаюсь с новыми условиями, которые мне предлагает С. Чтобы не потерять ее, я могу пойти, впрочем, на что угодно. Я хорошо знаю, что Циклоп назвал бы меня «маленьким рабом, который лижет свои оковы», но какое это может иметь значение?» Как и просила Сильвия, он позвонил ей по телефону два дня назад. Чтобы не помешать матери, которая при помощи телефона изводила поставщиков, он отправился в телефонную будку. Без сомнения, Сильвия ждала его звонка, так как к аппарату подошла именно она. Бруно взволновался, услышав ее голос, звучавший на расстоянии не так, как обычно, и пообещал Сильвии, раз уж она так хочет, вернуться к чистой любви первых дней их знакомства. Да, он любит ее, любит больше, чем когда бы то ни было. Сильвия поблагодарила его с нежностью в голосе и заверила в своей любви. «Ты увидишь, Бруно, так будет значительно лучше». И надо же было так случиться, что Бруно потерял голову, когда она заговорила о поездке в Улгейт, хотя, казалось, уже обо всем договорились. Он глупо заявил ей, что если увидит ее в пляжном костюме, то, несмотря ни на какие благие намерения, не сможет помешать зарождению определенного рода мыслей. И, конечно, Сильвия рассердилась. «Раз ты с самого начала решил вести себя нечестно по отношению ко мне, — ответила она, — будет лучше, если эта поездка вообще не состоится». Бруно хотел возразить, но Сильвия, которую, видимо, кто-то потревожил, не дала ему времени это сделать. После короткого «сюда идут, до свидания» она повесила трубку.
Час спустя Бруно попытался снова позвонить, но подошел Милорд, и юноша сразу повесил трубку, не назвав своего имени.
Он был выведен из задумчивости стуком в дверь. Возбужденная до предела вошла мать.
— Бруно, мальчик мой, — сказала она, — ты должен помочь мне, иначе я сойду с ума. Парикмахер уже пришел, я должна еще одеться, помочь Габн… Пойди вниз и посмотри, что там происходит. У меня такое впечатление, что ресторатор хочет заставить своими блюдами лестничную площадку, но ведь там должна разместиться вешалка. Понимаешь? Уладь это, пожалуйста!
Бруно спустился, чтобы передать прислуге указания матери, но рабочие, выгружавшие куда попало столы и посуду, не желали его слушать. Ему пришлось к тому же выступить арбитром в ссоре кухарки, отстаивавшей свои владения, с несколькими самонадеянными «пришельцами», которые разыгрывали из себя метрдотелей. Повсюду валялись громадные букеты цветов, их количество все увеличивалось и увеличивалось. Бруно расставил их в вестибюле и на нижних ступеньках лестницы.
С самого утра он почти безостановочно курил. Возбуждение, царившее в доме, охватило и его, некоторое облегчение принесла беготня из одной комнаты в другую, хотя Бруно и сознавал, что производит довольно комичное впечатление в своем халате, а его приказания звучат смешно.
На некоторое время ему удалось избавиться от мучивших его мыслей; он больше не думал ни о своей любви, которой был нанесен удар, ни о том, как бы увидеть Сильвию. Когда он направился наконец в свою комнату, он свистнул Джэппи, который бродил как неприкаянный и на которого кричали все кому не лень, и увел его к себе.
Он вспомнил о письме отца Грасьена и, прежде чем начать одеваться, прочитал его. Монах начинал с заверений в том, что он, как и прежде, очень хорошо относится к Бруно. Он, казалось, считал, что разрыв с Сильвией уже свершился.
Я знаю, — писал он, — что ты переживаешь трудные дни. Тебе кажется, что жизнь твоя искалечена и у тебя нет будущего. Молю тебя, Бруно, не давай отчаянию овладеть тобой, это недостойно тебя, натуры столь деятельной. Ты думал, что можно обойтись без бога; ты, которого обуяла гордыня в семнадцать лет, думал, что можно навсегда распроститься с ним. Но он не оставил тебя; повернись теперь к нему лицом. Ты подвергся тяжкому испытанию, и только он может понять тебя, он, который есть сама любовь.
Все письмо было выдержано примерно в таком же духе. Пробежав его, Бруно почувствовал, как в нем все сильнее нарастает раздражение, и разорвал письмо на мелкие кусочки. «Неужели Грасьен воображает, — думал Бруно, яростно засовывая обрывки письма в пепельницу, — что так называемое «блаженное страдание», целительное отчаяние может заставить меня вернуться к богу? Но я вовсе не нуждаюсь в его соболезнованиях и в его боге — прибежище для отверженных! К тому же еще не все потеряно».
Продолжая одеваться, он снова стал мечтать о поездке в Улгейт. Он уже ощущал всем своим существом эти дни блаженства, эти долгие дни, когда он будет рядом с Сильвией. Он так часто думал об этом в течение последних недель, что возникавшие перед его глазами видения носили законченный вид и походили скорее на воспоминания. Он видел, как Сильвия лежит на песке, как она сидит под зонтиком от солнца, как она стоит на фоне дверей виллы и, наконец, как она позволяет ему целовать себя в дюнах, хотя последнее видение он всячески отгонял от себя. «Во всяком случае, — думал он, завязывая галстук, — сегодня я узнаю, похоронен наш проект или нет. Сейчас должен прийти Жорж, и я не выпущу его, не расспросив обо всем. В сущности, я дал промах; мне следовало съездить на моей «веспе» в Булоннэ.
Одевшись, он посмотрел на себя в зеркало. Черный фрак делал его еще более худым, даже тщедушным из-за непомерно больших накладных плеч. Последние дни отец не раз говорил ему: «Ты довольно плохо выглядишь. Тебе будет полезно совершить эту поездку в Улгейт». О, опять об этой поездке в Улгейт, поездке, вокруг которой кружат все его помыслы, как кружат ночные бабочки вокруг зажженной лампы, опять эта надежда на что-то, надежда, за которую он отчаянно цепляется. Он почувствовал себя несчастным, пришел в дурное расположение духа и, чтобы отвлечься, обратился к Джэппи, следившему своими большими печальными глазами за каждым его движением,
— Видишь этого грустного шута? — сказал он, усмехнувшись, и показал на свое отражение в зеркале. — Видишь этого «несчастного паяца»? Да, это твой Бруно, У него кошки скребут на сердце, но он напялил на себя нелепый парадный костюм, чтобы праздновать свадьбу людей, которые не любят друг друга. Мой сланный Джэппи, как глупо, о, как пошло все это! С одной стороны, Габи и Жан-Луи, осыпанные благословениями, с другой — Сильвия и я, с нашей чудесной и скандальной любовью… Или же, вернее, я один, так как Сильвия не посмела последовать за мной, она испугалась…
Услышав скрип двери, он вздрогнул и сделал вид, будто поправляет галстук. В комнату вошел Жорж; он тоже был во фраке, в петличку которого была продета гвоздика. Здоровое красное лицо придавало ему вид жениха на сельской свадьбе. Дурачась, он поднес свой цилиндр к самому лбу и церемонно поздоровался с приятелем.
— Что я вижу? — театрально воскликнул он. — Ты дошел до того, что произносишь перед зеркалом речи? Надо признать, что мсье красив, как бог, в своей пропыленной ливрее! — Подтолкнув товарища, чтобы получить место перед зеркалом, он стал восхищаться собой и выпятил грудь. — При всей нашей скромности мы все же должны признать, что мы ничуть не хуже и нас не удивит, если восторженные толпы станут приветствовать нас. — Он заговорил обычным тоном, указывая на фалды. — Я думаю над тем, как поступать с этими штуками, когда садишься. Если я сажусь прямо на них, то хочется вскрикнуть, задирать же их перед дамами кажется мне неприличным.
Откидывая фалды — то с непринужденным видом, то с комической стыдливостью, — он несколько раз присел на кровать. Его веселье раздражало Бруно, который отвечал на шутки столь неестественным смехом, что Жорж в конце концов это заметил.
— Мой бедный друг, — сказал он, — у тебя невеселый вид. — Он подошел к зеркалу и обильно опрыскал себя одеколоном. — Может, нам обоим спуститься вниз? Там, вероятно, уже стали собираться. К тому же должен тебе признаться, что я зверски голоден! Как ты думаешь, найду ли я там что-нибудь перекусить?
В гостиной они наткнулись на отца Бруно, которым ходил взад и вперед, повторяя речь, которую только что написал. Гордый своим творением, он прочитал его мальчикам со всей подобающей случаю торжественностью. Жорж обнаружил поднос с печеньем и, не переставая его уничтожать, осыпал похвалами речь. Бруно же нашел ее скорее комичной, так как в ней говорилось о христианских традициях и безграничной любви молодой супружеской пары, но предпочел воздержаться от комментариев. Окончив читать, господин Эбрар откашлялся и, повернувшись к Жоржу, осведомился, как обстоит дело с их планами на лето.
Сердце Бруно сжалось, когда он услышал, как отец задает вопрос, от ответа на который зависели, как ему казалось, его счастье, его будущее, его жизнь. Сам он не осмеливался заговорить об этом с Жоржем, настолько он боялся получить отрицательный ответ.
— А как ваша поездка в Улгейт? — спросил господин Эбрар. — Все улажено? Когда вы едете? О, позвольте поблагодарить вас за то, что вы берете с собой Бруно. Бедный мальчик очень нуждается в отдыхе.
— Как раз, — ответил Жорж с набитым ртом, — я хотел поговорить об этом с Бруно. Как ни печально, но все наши планы рухнули. Супруги Тианж передумали; они вдруг решили поехать в Швейцарию. Я этого не понимаю, так как, в конце концов, в Швейцарии…
— Послушай, Жорж, — сказал Бруно, у которого комок подступил к горлу, — этого не может быть!
— Да нет же, дружище, это именно так. Я, впрочем, огорчен не меньше тебя, поверь мне.
— Ну-ну, дети, — прервал их господин Эбрар, настроенный, как всегда, примирительно, — не надо из-за этого спорить. Вы могли бы совершить вдвоем небольшое путешествие на «веспе». — В вестибюль вошла первая группа гостей, и он направился к ним. — Поговорим об этом позже. Вы идете, дети? Я представлю вас.
Жорж пошел с хозяином дома, а Бруно, терзаясь тоской, решил подняться к себе. Он уже был на лестнице, когда вдруг его осенило. Раз все рушится, может быть, следует попытаться в последний раз позвонить Сильвии? Если он станет умолять ее переменить решение, если он пообещает вести себя так, как она этого хочет, то, может быть…
Сопровождаемый неотлучным Джэппи, он вошел в кабинет отца, выпроводил находившегося там официанта и позвонил в Булоннэ.
С бьющимся сердцем он ждал, пока на другом конце провода поднимут трубку. До него доносился из вестибюля гомон прибывающих гостей, и, боясь, как бы ему не помешали, он краешком глаза следил за дверью. Вместо Сильвии к телефону подошел Милорд.
— А, это вы, дорогой Бруно, — сказал он. — Вы, без сомнения, хотели бы поговорить с Сильвией? К сожалению, это невозможно, ее нет. Да, ома уехала сегодня утром в Швейцарию вместе с Юбером. Разве Жорж не сказал вам об этом?
— Нет, — пробормотал Бруно, — я этого не знал. В таком случае…
— Должен вам сказать, — продолжал Милорд, — я полностью одобряю их решение. Молодым супружеским парам весьма полезно время от времени совершать — как бы лучше выразиться — свадебное путешествие. Сильвия выглядела очень счастливой, когда уезжала.
— Извините, — сказал Бруно. Нестерпимая боль сдавила ему грудь, распространилась вверх, подошла к горлу. — Я должен идти, моя сестра…
— О, я все понимаю, — любезно заверил его Милорд. — В связи с этой свадьбой у вас едва ли много сейчас свободного времени. Желаю хорошо повеселиться, приглядывайте за Жоржем, он любит иногда выпить лишнее.
Бруно положил трубку и опустился в кресло. Джэппи подошел к нему, уткнулся носом в колени и посмотрел на него добрыми печальными глазами. Юноша пригнулся к собаке и спрятал лицо в ее шерсти. Рядом, в гостиной, раздавался веселый громкий смех какой-то гостьи.