ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава I ПОСЛЕДНИЙ ПИР

Печальна была судьба болезненного, слабого духом и телом Иоанна V Алексеевича, так недолго и незаметно сидевшего на троне русских царей вместе со своим младшим, гениальным братом Петром, впоследствии Великим…

Под тем же знаком вырождения и безличия жили и умерли пять дочерей Иоанна, не давшие потомства для российского престола, кроме одной – Екатерины, дочь которой, Анна Леопольдовна, как мать младенца-императора Иоанна Антоновича, была правительницей в ожидании, пока сын-государь подрастет и возьмет в свои руки власть… Но внуки и правнуки Иоанна Алексеевича были отмечены рукою рока еще тяжелее, чем он сам… А родная дочь его, Анна Иоанновна, хотя и взошла на трон по прихоти случая, когда неожиданно умер отрок-император Петр II, хотя и стала самодержавной императрицей, но до этой поры испытала не мало превратностей в жизни и потом не знала покоя почти все десять лет, какие ей были отмежеваны роком для пользования властью, если не счастьем на троне…

Выданная за герцога курляндского Фридриха и скоро овдовевшая, Анна Иоанновна до тридцати семи лет вела довольно печальную, тревожную жизнь небогатой, зависимой герцогини: трепетала перед своим великим дядей, потом вымаливала денежную и всякую иную поддержку у императрицы Екатерины, у всесильного фаворита, Меншикова, заискивала у своего племянника, у мальчика Петра, у его любимцев, Долгоруких… у всех и каждого, кто был в силе при русском дворе. Первый «друг» Анны, Бестужев, был у нее отнят по приказу из Петербурга. Тогда она завела себе второго, Иоганна Бирона, прославленного впоследствии своим бездушием и жестокостью. И этот фаворит сумел удержать в своей власти привязчивую женщину до самой ее смерти.

Довольно красивая лицом, полная, превосходящая ростом иных мужчин, с грубым, громким голосом и усами, густо черневшими над верхней губой, Анна и по характеру во многом напоминала мужчину: была решительна, резка, даже груба порою со всеми окружающими, но по-женски привязчива к избраннику своего сердца.

Суеверная, как все женщины своего времени, она верила в предчувствия, в приметы и сны. До болезненности нервная, – по наследству от отца, – не могла ни одной минуты пробыть спокойно, посидеть в тишине. Даже во время ее сна шуты и шутихи должны были сидеть и болтать у постели, чтобы сон императрицы был спокоен… Ей чудились видения даже наяву. Но в то же время она была не глупая женщина, хотя и малообразованная, но одаренная здравым смыслом, довольно ясно умеющая разобраться в сложном переплете интриг, царивших при ее дворе…

Вынужденное смирение и скромность жизни, навязанные ей как герцогине курляндской, Анна, став императрицею, возмещала безумной роскошью, устраивая зимою и летом ряд блестящих празднеств, наполняя дворцовые покои шкапами, двери которых плохо прикрывались от множества «роб» и всяких нарядов, изысканных по покрою, богатых по материалу, из которого их создавали лучшие портнихи обеих столиц… Парча, тафта, редкие ткани Востока, самоцветы, золото и бриллианты – все переплеталось в красивых сочетаниях, взятое для нарядов российской государыни, которой шел уже сорок восьмой год…

Наступил десятый – и последний год ее владычества.

Расшатанный по смерти Петра Великого порядок на земле падал с каждым годом все больше и сильнее. Нищета, голод, от которого вымирали десятки тысяч народу, повальные болезни и разбои стали обычным явлением в разоренном царстве… Но стоны умирающих от голоду или замученных на дыбе слугами Бирона не долетали до дворцов «нового Парадиза», где надменная и веселая племянница великого дяди старалась получше использовать наследство, случайно доставшееся ей… Правда, годы, проведенные в пирах, дали себя знать. Болезни и телесные страдания напоминали царице о близком конце… Но Анна озаботилась только найти себе преемника: назначила наследником трона Иоанна Антоныча, малютку, сына родной племянницы Анны Леопольдовны… А сама, словно торопясь допить последние глотки из пенистого кубка жизни, веселилась без удержу, задавала балы и пиры еще чаще и роскошнее прежнего…

Блестящий маскированный бал в старом Зимнем дворце, – потом сгоревшем и восстановленном по планам Растрелли, – был назначен на 5 октября 1740 года…

Морозная, темная ночь рано спустилась над столицей, а площадь перед дворцом озарена, как днем, пылающими смоляными бочками, десятки костров зажжены по окраинам, где, темнея, как ущелья, уходят вдаль прилегающие улицы с высокими зданиями правительственных учреждений.

Особенно много огней протянулось вдоль Дворцовой набережной, озаряя багровыми полосами света белеющий во тьме простор Невы, рано задумавшей в этом году одеть свой ледяной панцирь.

От огней на площади не только светло, но, кажется, и самый воздух здесь согрелся и много теплее, чем на прилегающих улицах, на застывающей реке, где по мостам звонко стучат копыта лошадей, подвозящих то и дело гостей ко дворцу из заречной части столицы.

Почти все окна дворца сверкают, от нижнего до самого верхнего этажа, и даже под крышей, где и самые статуи, расставленные по карнизам, и грузные кариатиды, сдается, ожили, насторожились, чутко прислушиваясь и приглядываясь к необычному свету и движению вокруг.

Звуки оркестра, громкие и довольно стройные по тогдашнему времени, доносились до толпы, темнеющей вокруг дворца и желающей хотя бы издалека поглядеть, как веселятся «господа земли».

Покои внутри дворца буквально были залиты светом. В них душно и тесно от гостей. Воздух наполнен ароматом дорогих курений, смешанным с запахом вина и кушаний, принесенных уже в обширную столовую. Скоро должен начаться бесконечный ужин, один из тех, какие особенно любит императрица, не упускающая случая плотно поесть и выпить изрядно.

В большом круглом зале, где с хоров гремят широкие, разымчивые звуки менуэта, танцы в полном разгаре. Сотни пар плавно проделывают свои па, кружатся, сходятся и расходятся, стараясь только в тесноте не задеть друг друга.

Иные здесь просто окутаны в атласное домино с полумаскою на лице. На других сверкали затканные серебром и золотом бархатные и парчовые, исторические или национальные костюмы. Бриллианты и другие драгоценные камни в изобилии украшали головные уборы, горели, переливались на платьях в виде аграфов, поясов, даже в виде пряжек на обуви, не говоря уже о кольцах, о диадемах, ожерельях, под которыми, казалось, гнутся нежные шейки… А стройные фигурки перетянутых дам выглядят особенно тонкими и хрупкими благодаря фижмам и кринолинам…

Среди общей роскоши и блеска все-таки превосходили других красотою, целостностью замысла и богатством нарядов четыре кадрили, в каждой по шести пар танцующих.

Первая кадриль – все в домино из оранжевого шелка, затканного тяжелыми цветами из чистого серебра. Оранжевые банты из широких лент тонули в волнах кружевных манишек. Пышные манжеты из тех же старинных дорогих кружев оттеняли низ рукавов. Оранжевые шапочки, украшенные серебряными аграфами и кокардами, покрывали одинаково все двенадцать голов. В этой кадрили выступали Анна Леопольдовна со своим заикой нелюбимым мужем, принцем Антоном Брауншвейгским; английский посол, близкий друг императрицы, лорд Финч с Юлианой фон Менгден, доверенной подругой принцессы Анны; брат фрейлины, барон Менгден, вел графиню Головкину, дочь кабинет-министра; посол Кайзерлинг шел в паре с богатейшей и хорошенькой княгиней Гагариной; Рейнгольд Левенвольде с княгиней Апраксиной и фельдмаршал Миних с Салтыковой, с кузиной самой императрицы, завершали эту отборную компанию.

Но и для второй кадрили при дворе российской императрицы нашелся такой же, если еще не лучший подбор кавалеров и дам. Здесь цесаревна Елизавета Петровна, стройная, прекрасная, напоминающая Юнону, вела в паре юношу семнадцати лет, хорошенького, но хрупкого, как девочка, Петра Бирона, сына фаворита государыни. Апраксин с леди Рондо, брат фаворита, генерал Густав, с Дашковой, маркиз Шетарди, посол Франции, с княгиней Ромодановской, камергер Фридрих Левенвольде с Бутурлиной, Мардефельдт, прусский посланник, с Нарышкиной – следовали за первой царственной парой. Все были одеты в зеленые бархатные домино с золотыми кистями на шапочках.

Слишком полная, с расплывшимся бюстом, маленького роста, но красивая лицом, хотя уж не молодая, герцогиня Бирон в паре с генералом Сергеем Салтыковым вела третью кадриль, наряженную в голубые парчовые домино, расшитые шелковыми и серебряными цветами. Пышные ленты и серебряные с коричневым кокарды дополняли убор. Остальные пять пар, с генералом Бисмарком, зятем Бирона, впереди, – следовали за почетной парой.

Четвертая кадриль, – одетая в пурпурные бархатные домино, – слепила глаза сиянием драгоценных камней и жемчуга, которыми были расшиты костюмы. Серебряные с черным кокарды и такие же ленты довершали прелесть наряда.

Здесь в паре с родной своей сестрою, генеральшей Бисмарк, первым шел юноша четырнадцати лет, Карл Бирон, любимый сын фаворита, о котором даже толковали, что рожден он не женою Бирона, а его царственной подругой и только проделана была для света комедия ложных родов со стороны покладистой герцогини…

Сказочно красивой лентой вились эти кадрили одна за другой между кучами лавровых и миртовых деревьев, расставленных в огромном зале в виде боскетов и рощиц… А для довершения обмана в четырех углах били четыре фонтана, словно в настоящем саду, давая свежесть и рассыпая сверкающие брызги далеко кругом.

Среди зеленых, благоухающих кущ, пользуясь тенью и прохладой, уединялись и ворковали не танцующие парочки молодежи и даже иные постарше годами, сердца которых больше влекло к нежной беседе, чем к танцам… Масляные лампы и тысячи разноцветных восковых свечей в жирандолях, в канделябрах и люстрах ярко озаряли красивую картину бала. На хорах, кроме музыкантов, толпились те, кто не имел права сойти вниз и смешаться с избранной публикой: младшие офицеры, дежурные по караулам, придворная челядь, шуты, карлы, приживальщики…

Смежные с главным залом богато убранные гостиные также переполнены блестящей придворной знатью. Здесь императрица с князьями Куракиным и Черкасским, с княгиней Ромодановской сидит за карточным столом, ближайшим к раскрытым в зал дверям, и, играя в карты, любуется общей картиной веселого бала.

Из временного буфета, устроенного в галерее, то и дело появляются гайдуки, негры, камер-лакеи, разнося на подносах прохладительное питье и фрукты.

Анна, довольная общим оживлением, старалась тоже казаться веселой, скрывая страдания, которые почувствовала в самый разгар бала. Боли были настолько сильны, что пришлось даже отказаться от танцев, особенно любимых императрицей. Обычные колики в желудке и в печени появились совершенно неожиданно и не прекращались почти ни на миг. Поэтому Анна вела игру очень рассеянно, не радуясь и выигрышу своему, очень крупному в этот вечер.

Когда Бидлоо, врач, заметя бледность больной, проступающую даже из-под густого слоя притираний, белил и румян, шепнул было:

– Ваше величество, право, лучше бы вам соизволить лечь в постель…

На это Анна, сдвинув свои густые брови, шепнула только:

– Оставь… мне лучше…

А про себя подумала:

«Потерплю… помучусь еще немного… Полночь скоро… ужин подадут, а там и разъезжаться станут… Досижу до конца!.. И то все резиденты да послы глаз с меня не спускают: охота им угадать, долго ли я еще протяну, одним на помеху, другим на радость!..» И крепится Анна, хотя теперь ясно видно, как сразу осунулось, словно помертвело ее полное, еще красивое, но грубоватое лицо от затаенных страданий…

Смолкла наконец музыка на хорах. Окончен слишком долгий менуэт… Отданы последние поклоны, разорвался цветистый, оживленный хоровод, и пары рассыпались в разные стороны, очищая зал, где прислуга усыпала пол душистою травой, цветами и затем повсюду были расставлены столы, тоже покрытые искусственным дерном, поддельными и настоящими цветами, сверкающими, словно на зелени настоящего луга… Такие же одетые искусственным дерном скамьи окружали столы…

Золотые канделябры, блюда, вазы и приборы красиво выделялись на этом зеленом, бархатистом фоне.

Затем – снова нахлынули гости, заняли места… Блюда подавались одно за другим, без конца… дорогие вина лились в бокалы темно-пурпурной и светло-янтарной струей, разливая в воздухе свой тонкий аромат.

Взяв под руку фаворита, важного, залитого бриллиантами, золотом, Анна обходила столы, умея каждому сказать что-нибудь приятное.

Рябоватое, но еще красивое лицо бывшего конюха, теперь всесильного герцога, тоже выражало полное довольство. Он вел себя на этом царственном пиру совершенно как любезный хозяин… и только порою тревожно поглядывал на свою державную спутницу, чувствуя, что нынче рука ее тяжелее обычного опирается на его сильную руку и вся императрица вздрагивает порою, словно от озноба.

– Лихорадка, мой друг? – негромко кинул он тревожный вопрос в удобную минутку.

– Да!.. Нет!.. Так что-то… – последовал тихий, мимолетный ответ, и Анна пошла дальше, желая обласкать всех гостей.

Наконец обход закончился. Она с громадным наслаждением опустилась на свое место в начале главного стола. Бирон, сев рядом, дал знак Тредиаковскому, который все время следил взором за ним и за императрицей.

Пиит, выступив из кучки челяди, стоящей поодаль, быстро двинулся к заветному столу.

Бирон между тем поднял бокал и громко возгласил первый тост за императрицу, хозяйку бала.

Грянул туш, но звон бокалов и виваты покрыли даже громкую музыку.

Анна, взяв бокал, обратилась к Бирону.

– Налейте… только немного… нельзя мне нынче! – покосившись на своих врачей, Бидлоо и де Гульста, стоящих вблизи, заметила она с бледной улыбкой. – Вот эти варвары не велят!.. Они старше меня самой… Надо их слушать… За дорогих гостей!.. И за твое здоровье, Анюта! – обратилась она к племяннице. – За твоего сына, моего наследника!.. Принц… сестрица! – кивнула она Антону и Елизавете. – Пью за вас… За мо…

Анна не договорила.

Бокал с протяжным звоном выпал из ослабелых пальцев и разбился, словно жалобно застонав… Этому звуку вторил подавленный стон Анны. Острый приступ боли был так неожидан и силен, что эта сильная, привыкшая к самообладанию женщина упала на кресло почти без сознания.

Ближайшие застольники поторопились встать, словно для ответа на тост, и собою закрыть больную от общих взоров.

Но уже по всему залу пробежала явная тревога, послышались испуганные возгласы:

– Что… что такое!..

– Что с императрицей… Что с государыней!..

Гульст и Бидлоо первые поспешили к больной, давали нюхательную соль, накапали чего-то в рюмку и заставили Анну проглотить, слегка разжав ей стиснутые, крупные, желтоватые, еще крепкие зубы.

Она сразу оправилась и громко, властно подняла голос:

– Ничего, друзья мои… не полошитесь по-пустому!.. Я встала и при этом оступилась… нога подвернулась… стало сразу больно. Теперь все прошло. Видите! Успокойтесь, будем продолжать ужин и послушаем нашего пииту… Ну, где ты там! – с особенной живостью, ласково обернулась Анна к Тредиаковскому.

Держа в одной руке лист со стихами, он оправлял другою шпажонку, кафтан, свой тощий парик и даже не заметил общего короткого смятения, объятый страхом выступления среди такого большого и важного собрания.

– Здесь я, здеся, государыня-матушка… всемилостивейшая императрица, солнышко наше ясное! – робко лепетал поэт, сгибаясь почти вдвое и на ходу отвешивая земные поклоны. – Жду приказаний твоих, богиня и муза пресветлейшая, олимпийских!..

– Ну, что ты там нацарапал… докладывай… А ты, Носушка, не мешай, не вертися под ногами! – цыкнула царица на любимого шута, по кличке Нос, который так и вился у ног державной госпожи, словно преданный пес.

– Дай нам послушать стихосложение сего хвата! – уговаривала завистливого урода царица. – Не ремствуй чрез меру. Наших милостей и на тебя, и на него хватит!.. На вот…

Тяжелая груша, брошенная царственной, белой и полной, хотя слишком большой рукой, была совсем по-собачьи, ртом, на лету, подхвачена горбуном-шутом. Чавкая, стал он уплетать сочный плод. Анна обратилась снова к поэту:

– Читай, коли не больно длинно оно у тебя. Уж просим: пощади, помилуй!..

– Сочинение мое много кратче твоих добродетелей и великолепий, всещедрая монархиня!

Отдав еще пару поклонов, он стал в позу и начал читать с повышенным выражением, громко и нараспев:

Светом Анна – осияна!

Восклицайте все: «Осанна!..»

Императорского сана

Процветай украса, Анна!..

Всякий громко пой осанну!

Уму Анны, ее сану…

Солнце, зори – в Анны взоре:

В дружном хоре вскликнем вскоре:

«Минуй, горе, нашу Анну!»

Все… по…

Докончить панегирика ему не пришлось.

Уже при начале второго куплета Анна, незаметно озираясь, грузно налегая на спинку своего кресла, дала знак обоим врачам, и те снова поднесли ей флакон с солями, повторили прием возбуждающих капель… Но это не помогло. С легким стоном Анна снова склонилась на руки Бидлоо и Бирону и теперь на несколько мгновений совершенно потеряла сознание.

Гости вскочили с мест в тревоге, с говором… Музыканты на хорах, полагая, что ужин кончился, грянули молодецкий марш.

– Сидите… не вставайте! – прорезал общий гул и говор резкий, властный голос Бирона. – Это пустое… Ее величеству лучше… Не тревожьте государыню беспокойством своим!.. Музыку остановить… Молчите там… гей, вы, музыканты!..

Музыка стала не сразу, нестройно затихать… Гости, бледные, напуганные, кто стоял, кто опустился на свои места… Говор смолк… замирали оборванные звуки отдельных инструментов, не успевших сразу остановиться… Наконец все утихло.

И прозвучал слабый, болезненный голос Анны:

– Сидите… прошу, пожалуй… Я на минутку…

Она встала и шепнула врачам:

– Ведите меня скорее!..

Врачи и Бирон почти вынесли из зала Анну, совсем теряющую сознание от нестерпимой боли и сдержанных мук…

Минутная тишина дрогнула. Все смешалось… Блеск и веселие недавнего пиршества сменились смятением и страхом.

Глава II ВЗДОХИ ЗЕМЛИ

Прошло дней пять после веселого придворного бала, законченного так тревожно и смутно.

Ранние морозы сменились оттепелью; холодный затяжной дождь сеял, словно из сита, целый день. А к полуночи, подгоняемый резкими порывами ветра, налетающего с запада, с моря, казалось, хотел залить своими струями притихшую, спящую столицу.

Мрак ненастной ночи еще больше оттенялся редкими, колеблющимися огоньками уличных фонарей, еще не потушенных ветром кое-где, на более людных улицах и площадях. Рано упавшая ночь не вызвала в окнах веселых огоньков ни во дворцах, где притихли пиры, ни в бедных домишках, где ставни плотно прикрыты, чтобы холодный ветер меньше врывался в щели окон…

И только тонкие стрелы света изредка пробиваются в эти щели ставен и тонут, словно растворяются, во влажной, холодной тьме.

Крепко прикрыты ставни и двери грязной харчевни Арсентьича, приютившейся в полуподвальном помещении старого дома, недалеко от гавани. Но светлые нити пробиваются и здесь наружу сквозь толщу ставен, а жизнь внутри, ночная, подавленная, нездоровая жизнь кипит там вовсю.

Сам кабатчик, черный, поджарый, похожий на большого жука, сидя у выручки за стойкой, зорко поглядывает во все стороны, наблюдая за разнообразной «публикой», наполняющей этот вертеп, полуночлежку, полукабак. Двое-трое подносчиков суетятся, подавая питье и незатейливую закуску гостям. Столы все заняты, как и скамьи вдоль стен. Кому не хватило места, устроился на пустом бочонке, поставленном торчком. Многие просто расположились на полу. Несколько сальных плошек и свечей, мерцающих в неуклюжих фонарях и самодельных шандалах тусклыми пятнами желтого неровного света, озаряли обширное и низкое помещение, перехваченное посредине толстыми деревянными стойками вместо колонн.

Сизые клубы густого табачного дыма из носогреек, набитых крепчайшей махоркой, порою совсем заволакивали пространство, не находя исхода, и медленно подымались к низкому, закоптелому потолку. Тогда только можно было различить, какая разнообразная толпа собралась в притоне в эту холодную, непогодную ночь. Свои и наезжие матросы, портовые рабочие разных племен и типов, маркитантки и гулящие бабенки, пришлые крестьяне, не попавшие на постоялый двор, нищие всевозможного вида и подонки столицы, воры, мошенники, всякий сброд – имели здесь своих представителей.

Рабочие и пригородные крестьяне, измученные трудовым днем, лежали где попало, по углам, на скамьях и под ними, забывшись крепким сном, и даже грохот, гам, крики, проклятья и пьяные песни остальной компании не могли помешать этому тяжелому, мертвому сну измученных людей.

А крики, ссора и брань, порою шум свалки то и дело подымались с разных сторон, где по углам играли в карты, засаленные и затрепанные до неузнаваемости, или в тавлеи, а то и просто кидали пятак на орла либо на решку.

За одним из крайних столов, поближе к тихому углу, где вповалку спала кучка пригородных мужиков и баб, несколько солдат негромко толковали о чем-то, потягивая водку из приземистых стаканчиков толстого зеленого стекла с тяжелым дном. Стоило кому-нибудь, хотя бы случайно, приблизиться к этому столу, даже без намерения слушать тихие речи, все они смолкали, словно по команде, и так открыто недружелюбно вперяли взгляды в незваного соседа, что тот спешил отойти подальше.

Да никому и дела не было, о чем толкуют служивые, кроме одного, нищего – инвалида на вид, который сидел поодаль, на уголке большого общего стола, усердно потчевал свою тоже довольно пожилую и безобразную, пьяную уже подругу-нищенку и сам притворялся, что льет в горло стаканчик за стаканчиком. Но вино проливалось мимо рта, по привязанной седой бороде, за борты изношенного полукафтанья, прямо за пазуху этому мнимому инвалиду. Более внимательный, опытный глаз мог бы разглядеть, что весь инвалид – загримирован; но только очень близкие люди узнали бы в нем кабинет-секретаря Яковлева, наперсника и клеврета Бирона, который нередко сам пускался на разведки, стараясь выведать, что делается в самой толще столичного населения, на его низах, где всегда скопляется самый горючий материал, опасный во дни смут и переворотов.

Другой такой же тайный агент, но уже из партии цесаревны Елисаветы, Жиль, француз, креатура маркиза Шетарди, слонялся по всем углам, приняв вид не то странствующего штукаря-фокусника, не то ландскнехта без дела. И он, как Яковлев, ловил на лету речи, замечал, кто о чем толкует, особенно стараясь незаметно разобрать, о чем идет дело у кучки угрюмых, уже полупьяных солдат, сидящих поодаль ото всех…

Среди кабака, заняв два стола, выделялась веселая компания молодых парней, грузчиков, пришедших с барками сюда вниз по Неве из разных концов России.

Пили они много, но юность и молодецкий задор не давали им впасть в опьянение. Усталь только развеялась от этого загула, в который пустились удальцы. У трех-четырех из компании очутились в руках домры и балалайки, один лихо погромыхивал в бубен, другой постукивал ножом в полуштоф, заменяя триангль, и этот импровизированный оркестр довольно ладно вторил широкой песне, которую выводили они все своими сильными, молодыми голосами. Из остальной публики тоже не мало мужских и женских голосов поддержали песню, и хор полился стройно, могуче, покрывая разладный гам и шум, наполняющий грязные стены закоптелого, темного кабака-притона.

Старинную песню выводили юные голоса. Пели о казацких разбоях на Волге-матушке на вольной реке.

Промеж было Казанью, между Астраханью,

А пониже городка Саратова!

Начал-залился запевала, а хор разом, сильно подхватил и повел дальше:

Из тоя ли было нагорные сторонушки

Загребали-выплывали пятьдесят легких стругов,

Воровски-и-и-их казаков!..

Дожидалися казаки, удалы молодцы,

Губернатора из Астрахани, Репнина,

Князя Данилу Лександровича.

Напускалися казаки на купецки струги,

Отыскали под товарами губернатора,

Посекли-изрубили в части мелкие,

Разбросали по матушке Волге-реке.

А ево ли оспожу да губернаторшу с молодыми с дочерьми,

со боярышнями

Те ли молодцы, казаки воровские, помиловали,

Крепко к сердцу прижимали да приголубливали!

А купцов-хитрецов пограбили,

Насыпали червонцами легки свои струга,

По-о-о-ошли вверх да по Камышевкё-реке-е-е-е!..

Еще не успел прозвенеть последний затяжной звук песни, выводимый сладким голосом запевалы, еще, казалось, гудят октавы подголосков, а у столов загнусил ленивый и четкий говорок ярославца-кабатчика:

– Ну, и што завели, Осподи помилуй!.. Песню какую, воровскую да бунтарскую. Того гляди, дозор мимо пройдет, заслышит, и мне, и вам несдобровать, гляди!.. Ноне времена-то каковы, ась. Пей да пой, а сам на дыбу оглядывайся. Плюнь, братцы… Затяните што-либо иное, повеселее…

Парни, еще сами находившиеся под впечатлением заунывно-мятежной песни, ничего не возражали осторожному Арсентьичу. Вмешался Жиль, уже стоящий здесь, словно наготове. Не смущаясь своей ломаной, малопонятной другим русской речью, он затараторил громко и решительно:

– Ньет! Зашем он не поиль эта песня?.. Кароши песни. Такой и у нас, а la belle France[1], все поиль… Такой.

Не находя русского выражения, он сделал широкий жест рукою.

– Я понимай карактер… Я плоко кавариль, но я понимай!.. Карош…

– Ты чево путаешься, крыса заморская? Прочь поди, немчура, пока цел! – бросил Жилю кабатчик, недовольный вмешательством. – Без тебя мы тута…

– Я ньет немшура, – не унялся Жиль, принимая задорный вид. – Немшура – пфуй!.. Я франсузки сольда… Ваш армэ взял мой на Дансик. Теперь императрис пускай менья на мой belle France… Я лупил ваш Русья… Я всо понимай…

– Француз, – недоверчиво протянул кабатчик, вглядываясь в Жиля. – Твое счастье. Немцы нам и без тебя во как осточертели!.. Сиди, пей да помалкивай, коли так. А вы, слышь, робя, меня не подводите… Гляди, паря…

– Ладно! – с усмешкой ответил запевала, переглянувшись с остальными. – Иную заведем, братцы. Не молчком же сидеть, вино тянуть. В церкви и то «Глас Херувимский» попы выводят… Валяй, братцы, нашу…

И он взял знакомые аккорды на своей тренькающей балалайке. Домра подхватила, загремел бубен, и грянули первые, задорные звуки, первые, мало кому не известные строфы:

Собиралися Усы на царев на кабак…

Десятки голосов поддержали первое вступление хора и зарокотали дальше:

А садились молодцы во единый круг…

– Тово чище!.. Овсе разбойничью запевку завели! – махнув рукою, забормотал Арсентьич. – Окаянные… Праокаянные… Н-ну, народ!..

Бормоча, хмурясь, но довольный в душе, он отошел к стойке, уселся на свое место и, пригорюнясь, стал слушать любимую песню, выводимую стройно и сильно десятками голосов:

Большой ли Усище – он всем атаман,

Гришко ли, Мурлышко ли, дворянский сын!

В этот самый миг откуда-то из угла выскочил полуголый, истерзанный пропойца и хрипло запричитал:

– Я сам дворянский сын, высокого роду… Не то што вы, голь кабацкая… Смерды вонючие! Да, разорили, сожрали меня немцы проклятые, бироновцы. Да крючки приказные… душегуб…

Он не договорил.

– Молчи… не мешай!.. Слышь, круговой, цыц!.. Нишкн-ни… Не то.

Чей-то увесистый кулак взметнулся перед самым носом «дворянина», и тот, съежившись, нырнул в свой прежний угол, упал на лавку и хрипло стал подтягивать «воровской» песне. А та лилась и лилась громко и широко, овладевая общим вниманием.

Гришка сам говорит, сам усом шевелит:

«А братцы Усы, удалые молодцы!..

А нуте-тко, Усы, за свои за промыслы,

А точите вы ножи да по три четверти!

Изготовьте вы бердыши и рогатины.

Да собирайтеся все на прогалины.

Эх, знаю я боярина: богат добре,

Двор в далекой стороне, на высокой горе.

Хлеба сам не пашет, нашу рожь продает,

С хрестьян деньги дерет, в кубышку кладет,

Казну царску грабит-крадет!»

Пришли они, Усы, ко боярскому двору,

Повлезали на забор, пометалися на двор.

А Гришка Мурлышка, дворянский сын,

Сел в избе да под окном!..

Ен сам говорит, сам усом шевелит:

«Ну-тко ты, боярин, поворачивайся!

Берись, братцы Усы, за свои промыслы.

Гей, ну-тко, Афанас, доведи ево до нас!..

Ай, ну-тко, Агафон, клади спиной на огонь!»

Гулливо, насмешливо льется песня, полная жестокой забавы и глумления. И вдруг закончилась широким, веселым завершением:

Не мог боярин в огню стерпеть,

Побежал, пузатый, во большой амбар,

Вынимал он с деньгами кубышечку…

Слушатели, взвинченные напевом и словами, насторожились, ожидая услышать приятный для них конец, но этого им не удалось.

Сильный стук прикладами потряс снаружи входную дверь, грубые голоса, такие же отрывистые и властно звучащие, как удары прикладом по дереву, покрыли недопетую песню:

– Гей!.. Отворяй… Живее, ну, ты, собака!.. Кто там жив человек в кабаке сидит!..

– Ахти, дозор! – всколыхнулся Арсентьич, словно разбуженный ото сна. – Напели, идолы… Буде горлопанить! – прикрикнул он в сторону парней, и без того умолкнувших. И пошел к дверям, громко спросил, словно не узнав пришедших:

– Хто там!.. Чево двери ломите… Не пускаю я по ночи неведомо ково… Слышь!.. Ково Бог несет…

– Вот я те спрошу, как войду! – сердито отозвался один властный голос, должно быть, старшего дозорного. – Гляди, своих не узнаешь!.. На холоду, на дождю дозор держишь… Я тебе, собаке… Отпирай…

Еще более тяжелые удары посыпались на дверь. Но Арсентьич уже поспешил снять запоры и широко ее распахнуть, с поклонами встречая входящих по скользким ступенькам четырех драгун со старшим во главе.

– Милости прошу! – причитал он угодливо. – Не серчай, служба… Сам знаешь, ныне и злых людей не мало по ночам бродит… Поопасаться надо… Милости прошу: грейтесь, благодетели наши, охрана верная… Вот сюды… К печи поближе… Туда потеплее… Я мигом все подам.

Дозорные уселись на указанные места, стали пить вино, уплетать хлеб и рыбу, поданную самим Арсентьичем вместе с трубками и пачкой табаку.

А старший, не двигаясь с места, только отряхнулся от дождя и стал пытливо оглядывать притихшую публику. Человек пять-шесть даже стали незаметно пробираться поближе к выходу, чтобы, улучив удобный миг, совсем покинуть притон, где так некстати запахло солдатским духом.

– Ну и погодка… собачья! – заговорил внушительно старший дозорный, в то же время проникая глазами в самые темные углы притона. – И городок у нас… столица… Питербурх… Болото чухонское, одно слово. А энто што все за люди, хозяин?.. Какие такие? А?.. Сказывай…

– Какие там еще… Али сам не видишь!.. Вон свой же брат: капральство! – кивая в сторону военной кучки, отозвался Арсентьич. – Гвардейские, вишь, не хто иной… Матросня тута… А тамо – мужички с работ, землерои. Все наперечет. Не первой я тута годок сижу. Не сумлевайся, земляк. Грейся-ка лучше, служба.

Старший принял поднесенный большой стаканчик, осушил его, крякнул, закусил хлебом, крупно посыпанным солью, отхватил от ломтя сухой рыбы, поданной ему услужливым хозяином, и, пережевывая широкими белыми зубами пищу, более дружелюбно заговорил:

– Ну… то-то!.. Э… Потому: строго-настрого приказано, штобы смирно… А энто хто? – тыча пальцем в Жиля, строго спросил он. – Немчура… Зачем?.. По какому такому случаю… Пачпорт есть, а?..

– Оставь… Энто хранцуз… пленный! – отозвался поспешно Арсентьич. – Я ево знаю… Тоже камрат, выходит, солдатская косточка…

– Да… та… я камрат… Все сольда – один камрат… – закивал торопливо головою Жиль. – Я сольда… Франсуз. Я панимай.

– Ишь, все свое твердит, обезьяна немецкая! – не утерпел, заговорил один из парней, завзятый балагур. – Нам даве цыкал и теперя сызнова: со льда, мол, да со льда!.. Чай, прозяб на льду-то, душа твоя сквозная… Так, поди, знаешь куды… В печку! Там отогреешься… У маменьки… В печке!..

Общий хохот покрыл грубую шутку парня…

Старший, стараясь сохранить свой важный вид и показную суровость, сдержал смех, одолевавший и его, стукнул прикладом о пол, хмуря сильнее брови.

– Ну, то-то!.. У меня штобы… Не то – и постарше начальство недалече отсюдова… Мигом подберем, коли-ежели… Робя, ходу! – обратился он к своим дозорным. – Стройсь по два в ряд… Шагом марш!..

Позвякивая амуницией, четко и грузно отбивая такт, покинули дозорные притон. Но еще не закрылась за ними дверь, как прежний гам и оживление вспыхнули кругом.

Коренастый матросик, сидевший за общим длинным столом с десятком других товарищей, вскочил и задорно, громко свистнул вслед патрулю.

– Фью!.. Подберете, как же!.. Крупа вонючая!.. Отколь ее к нам нагнали, пехоту бессчастную, голоштанную… А ен еще грозится… Ты тронь матроса… Своих не узнаешь… Э-эх… Ну-ка, грянем свою, родную, братцы!..

Как на матушке, на Неве-реке,

На Васильевском славном острове,

Молодой матрос… —

затянул он ухарски пьяным, высоким голоском, сразу оборвал и засмеялся как-то по-детски.

– Не… неладно… Вы, братцы, лучше мово песни поете… – обратился он к парням-певунам. – Што затихли? Валяй! Небось матросики вас не выдадут!.. Верно, што ли, братцы?..

– Вестимо! Пой, братцы! – поддержали его остальные матросы. – Хто закажет нам песни играть… Скушно так-то… Без песни и вино в душу нейдет!.. Пой…

– Петь не поле жать… Не тяжкая работа. Да какую же вам? – спросил парень-запевала.

Пока певуны советовались насчет песни, откуда-то из полутьмы вынырнула оборванная фигура ухаря-парня, еле прикрытого лохмотьями исподней одежды. Он подбоченился и закричал:

– Стой, братцы!.. Слышь, я сам петь и плясать куды те горазд! Нешто не так!.. Мы сами скопские… Жги-и-и!

И он пустился в неистовый пляс, хрипло, отрывисто выпевая слова разухабистой песни:

Гей, теща моя! Ты не тоща была!..

Как повел зять тещу

В осинову рощу…

Повалил он тещу хлупом-то на пенья,

Хлупом-то на пенья, низом на коренья…

Начал тещу тещевать, через елку доставать!

Гей, жги… говори, приговаривай!..

Словно подхваченные вихрем, сорвались с мест еще два парня и одна полупьяная гулящая бабенка…

Балалайки и домра с бубном зазвучали, затренькали вовсю… Остальные, увлеченные пляской, кто притопывал и приплясывал на месте, кто постукивал ладонью по столу или выбивал такт ногою…

Безотчетный порыв неудержимого веселья охватил толпу, притихшую за миг перед тем… Столы были больше сдвинуты к углам, чтобы дать простор плясунам, лица оживились, закраснелись, глаза вспыхнули новым огнем, лучшим, чем тусклый блеск охмеления… Скоро парни и бабенка устали, отошли, и место заняли другие охотники. А зачинщик пляса, «скопской» удалец все носился в безумном вихре танца, откалывая все новые коленца. Теперь он уж не припевал, а отрывисто, хрипло выкрикивал отдельные слова, неясные звуки, имеющие отдаленное сходство с подмывающим напевом… А ноги его, все тело, словно лишенное костей и связок, носилось и вихляло во все стороны в лад быстрому, все учащавшемуся напеву…

Наконец не выдержал и он, напоминающий безумца либо одержимого бесом, повалился на скамью, удушливо бормоча:

– Фу-у!.. Во-одки… Дух перехватило… Кручок давай… Душу окроплю!..

Схватил поданный большой стаканчик, сразу осушил его, крякнул и затих, повалясь на скамью, тяжело дыша всею раскрытой, волосатою и грязной грудью.

– Ловкач парень… Лихо откалывал… – с разных сторон слышались похвалы плясуну.

А от стола, где сидела певучая компания, уже полились звуки новой песни, заунывные, трепетные, словно вздох горя народного.

Пели старинную песню о «Горе-гореваньице»…

«Ах ты, Горе-гореваньице!..

А и в горе жить – не кручинну быть.

Нагому ходить – не стыдитися.

А и денег нету перед деньгами.

Набежала ль гривна перед злыми дни!..

Не бывать плешатому кудрявы-им…

Не ставать гулящему богаты-им.

Не утешити дите без матери.

А и горе горько гореваньице…

Лыком ли горе подпоясалось,

Мочалами ноги изопутаны.

А я ль от горя во темны леса —

А и в их горе прежде век зашло.

А я от горя в почестный пир —

Горюшко уж тамо, впереди сидит.

А я от горя во царев во кабак —

А горе встречает, брагу-пиво тащит!

Как я наг-то стал», – засмеялся он!..

Смолкла песня, такая понятная и близкая всем, тут собравшимся, иззябшим, полуголым, полуголодным людям, загнанным и обиженным без конца. И настала полная, но недолгая тишина.

Ее разбил выклик пьянчужки «дворянчика», словно клекот большой птицы, напуганной тишиной, прозвучавший неверным, высоким звуком.

– Э-эх, братцы… Тяжко, други мои!.. Тяжко… Не я пью, горе мое пьет!.. Слышь, я сам дворянский сын!.. Сутяги осилили… Подьячие вконец разорили. Немцы одолели, поборами извели!.. Наг я, бос… Да душа-то у меня есть хрестьянская… Вот какой я… А таков ли был!.. Матушка мне, бывало, сама головушку расчешет, поясок на рубашку… Э-эх, одно слово… загубили!.. Все пропади!.. Останное… Все долой! – разрывая ворот ветхой рубахи, кричал истерично уже пьянчужка-горемыка. – Все к лешему… А тамо – и самому конец!.. Заодно…

Упав всею грудью на стол, он вдруг не то завыл, как тяжко раненный зверь, не то зарыдал сухими, бесслезными рыданиями, потрясающими это изможденное, худощавое, но еще сильное, большое тело.

– Ишь, болезный, как убиваетца! – прозвучал из темного угла женский подавленный голос. – Обидели, чай, лиходеи какие!..

– Акромя немцев – некому! – отозвался из кучки землекопов старик, имеющий вид начетчика в каком-нибудь староверческом скиту. – От них, окаянных, житья нету люду православному. Веру порушили, души загубили, антихристово семя… Вон и тута один кургузый бродит! – указал он в сторону Жиля и даже отплюнулся с омерзением.

Живой француз, не разобрав, в чем дело, только заметил, что речь шла о нем, и сейчас же отозвался:

– Карош ваши песня… Очшинь он тут… сюда… так! – не найдя выражения, ударил он себя по груди. – И у нас, на belle France, есть таки кароши песня… Слюшай… Я вам будиль поить сейшас. Кхм… Кхм…

– Валяй!.. Слышь, робя, немчин буде камедь ломать!.. Гли-ко!.. Потеха! – зазвучали голоса.

Из углов поднялись лежащие, сгрудились ближе к пустому пространству среди кабака, где Жиль, взявши в руку балалайку побольше, пробовал брать на ней аккорды, как на мандолине.

– Кхм… Плохой ваш энстрюман!.. Ну, я пробовал… Кхм… Слюшай…

И, кое-как подыгрывая, он запел хриплым голосом, но с выразительными, живыми движениями и с огоньком военную песенку, заученную в прежних походах:

Rataplan, rataplan!

Les Francais, en avant.

Voila l'ennemi.

Aux combat, mes amis!

Et toujours, en avant…

Pif-paf-poraf! Rataplan,

Ra-ta-plan-plan-plan-plan[2].

Общий смех был наградой певцу.

– Уморушка! И не понять, што поет! – толковали с разных сторон. – Ровно в барабаны бьет на плацу… Што за песня такая, скажи, мусье…

– Это наш военни песня, када Франсуа – сольда побеждал враги… понимай!..

– Все враки! Не больно-то побеждатели вы! – задорно возразил один из певунов. – Слыхали мы… Вон и сам в полон ты попал!.. Миних-то, даром немчура, а как вашего брата под Гданском вздул. Можно к чести приписать!..

– Миних – канайль! – сердито отозвался Жиль. – На Дансик он делил засад… Ваши сольда мноко биль… Наши – мало биль… Это не сшитай!..

– Эх, вы! – не унимался парень. – Все «сольда»… А ты не лезь в драку, коли силенки не хватает. Ишь, как помянули ему, что вздули их, так еще и лается… Пес кургузый! Как ты могишь, а!.. Он хоша и немец, а фильтмаршал, енерал… А ты сучок поганый… Гляди, лучче помалкивай, не то…

– Зачем сердиль! – дружелюбно затарантил Жиль, ловко уклоняясь от увесистого кулака, поднятого уже к его лицу. – Я ошинь люпиль русськи… кароши народ, бон камерад… Я не люпиль альман!.. Немшура – фуй, понимай. Он – плакой женераль. Дансик – биль ошинь мнока ваши сольда кругом. А Миник зеваль, и круль Станисла Лешински убекаль из Дансик. Ево надо биль браль плен, а не бедни сольда – Франсуа. Миник не умель. Панимай, мосье. Миник – для вас плакой женераль!..

– Ишь, какой разборщик нашелся! – не утерпев, вступил в беседу и Яковлев, давно уже приковылявший поближе из своего угла. – А ты, мусьяк, того не скажешь, что сам твой же Людовик Французский немцу Миниху два мильона рублевиков подсунул, только бы тот присягу нарушил, тестя евонного, круля из ловушки повыпустил!.. Вот истинная причина, что поляк улепетнуть от нас мог!.. А не то што… Генерал бравый наш Миних – да деньгу любит, охулки на руку не кладет, нет…

Стрела была направлена хорошо. Сразу послышались голоса с разных сторон. Говорили старые и молодые.

– Слыхали… И мы слыхали… Два мильона сцапал немчин!.. А то бы ни в жисть наши не выпустили круля.

– Вестимо! Как крысу в норе, окопали мы ево в этом самом Гданске! – подал голос солдат из кружка таинственных собеседников. – Я тамо был. Мерзли, голодали, а в оба глядели!.. Не упустили бы полячишки, кабы само начальство нам глаза не отвело!.. Вестимо: генералы-нехристи все, не нашинские!.. Немцы-бусурмане, так они друг дружку и покрывают… Э-эх, нет нашего батюшки, царя Петра Лексеича. Государыня, слышь, при смерти… Государь названый – дите малое. Кто править станет!.. Што с нами буде!..

– Плохо буде, детушки! – словно обрубил речь старик-начетчик. – Я и сам служил еще амператору Петру свет Лексеичу. И при мне немцы в делах были. Да для нашего, расейского царя – свою же братью вот как лихо колотили!.. А как обошла-обложила сила чужая нашу Расеюшку… Вся правительства наша – скрозь немцы… И по судам, и по воеводам… И ахфицеры, и по купечеству… Податься нашему брату русаку некуды.

Мы по простоте, а они со сноровкою, с хитрою!.. И было плохо, а стало овсе худо! Буде и тово хуже!.. Вот, повидите сами, братцы… – таинственно, глухо, но внятно заговорил он, окинув горящими глазами слушателей. – Повидите сами… Ен – близко!.. Последние ноне времена пришли… Голод кругом. Хлебушка нету. Чему грош раней цена – ноне алтын плати. Поборы, доимки у хрестьян из души выколачивать стали. Села пустеют от бедности. Чума, слышь, мор идет на Расею. Пожаром кругом земля полыхает. Переписывать не то людей – собак да лошадей ноне стали. Клейма на руке класть будут… Вот как палачи теперя на разбойниках выжигают – так на всем хрещеном люде тавро поставят… Чай, сами слыхали: сулят и монастыри все древние прикрыть, церкви Божии припечатать, не пускать народ на молитву… Ветхи, мол, стали храмы те – толкуют никоновцы, дети антихристовы… Разумеете, детушки: «ветхую веру» ен рушить хочет. Свой завет, антихристов, наведет на нас!.. Близко, о-ох, близко последние времена… Стонут тяжко люди… Могилки отцовы и те стонут!.. Брат на брата восстает и предает сын отца!.. Последние времена!..

Старик умолк, поникнув головой. Наступившую тишину прорезал чей-то скорбный, подавленный возглас:

– Ох, пропала наша мать-Расеюшка!..

– Дудки!.. Врешь!.. – сильно подал голос коренастый матросик, Толстов, который и раньше проводил бранью уходящий дозор. – Не выдадим Расею! Только, слышь, пущай матушка царица мирну кончину примет… Ее бы не тревожить, голубушку, в останное… А тамо мы энтих всех бусурман и с набольшим ихним, с энтим псом курляндским, всех к рукам поприберем!

– Верно, камрат! – отозвались решительно гвардейцы-солдаты, сидящие особняком. – И у нас те же толки идут. Верное ты слово сказал. Некуды дальше! Пошабашить с им пора…

– Что пустое толковать! Кто вас испугается? – поджигая всех на более яркие проявления своих затаенных дум, вмешался Яковлев. – Коли тут про герцога курляндского было молвлено, так, слышно, ево и регентом оберут. Он будет царским правителем до совершенного возраста государя малолетнего, Ивана Антоныча. Што вы тода поделаете, мужичье сиволапое да солдатня бездомовная!.. Тля вы, вши закожушные, вот и одно слово!..

– Што поделаем! – разгорячась еще больше, отозвался гвардеец. – Увидишь тогда!.. Не мы одни тута кашу варить будем. Из вышних людей, из начальства, гляди, тоже с нами не мало заодно объявится персон хороших!.. Только б час пришел.

– Да што и начальство! – задорнее прежнего подал голос Толстов. – Мы без ево кашу сварим, коли крупу в котел засыпать будут. Я первый покоряться не стану такому управителю. Ни в жисть! Хто он?.. Нешто мы не знаем?.. Да у меня самово дома онучи на печи сушат такие вельможи, как этот герцог из псарей… Конюх он и конюшого роду!.. А чем в знать попал – тем и в землю пойдет, проныра!.. Не стану ему присягать, хучь бы тут што!.. Убьют – пущай, не жаль! Жисть-то наша и так не больно сладка… Терять нечего! Двум смертям не бывать, одной – не миновать… Чево ж тут!..

– Ишь какой храбрый! – все продолжал подзуживать Яковлев, пользуясь общим повышенным настроением. – Не присягнешь!.. А за это, мало что казнят, пытать станут, в застенок поведут… На допрос, знаешь!..

– Пущай! Бог – Он видит! – твердо, с остановившимся взором, побледнев, ответил Толстов, словно уже стоял перед дыбой. – Он заплатит!.. И мне… и тем, хто рвать меня станет на куски. Руки ломать будет, на огне жечь али што там у них… Как душа велит, так и сделаю. Пущай жгут!..

– Ой, жгут! – вдруг прозвенел надорванный, истерический отклик, словно загадочное эхо из глубокой пропасти.

Молодая бабенка с выбитым глазом, повязанным тряпицею, выступила из толпы вперед, и свет ближайшего фонаря выделил из полумрака ее бледное, землистое лицо, где на одной щеке багровели два плохо заживших еще рубца. Одной рукой она запахивала одежду на груди, а другая, висящая плетью вдоль тела, была как-то странно вывернута ладонью наружу, вся вспухшая, багровая, страшная, как у многодневного утопленника. Раскачиваясь слегка всем телом, словно стараясь заглушить в себе неумолчную боль, она запричитала жалобно, надрывисто, как причитают над покойником в ночи:

– Жгут, братику!.. И баб, и деток малыих… Никому спуску нету от немцев треклятыих!.. И кости ломают, и ножами режут по живому телу… Вот, гляди…

Она здоровой рукою приподняла свою мертвую, висящую бессильно.

– Навеки искалечили… На дыбе трясли, рученьки белы выворачивали… хлестали по чем попало без памяти… вот… и глаза нетути… и вот… рубцы… И огнем пытали, о-о-о-х, и поминать то жутко!.. Отбили нутро, окаянные. Мало меня – доченьку мою, девчоночку, на моих очах запытали… Все правды доведывалися… Вот, белая я стала в два денечка, как на пытке побывала у извергов… – сдергивая платок, сказала она.

Седые волосы с редкими черными прядями рассыпались по худым, вздрагивающим плечам полубезумной женщины. Все тише звучала ее неумолчная жалоба:

– Доченьку… малую на очах моих зареза-а-а-ли… О-о-ох.

С тихими стонами снова ушла она в свой угол, словно потонула во тьме, там царящей.

– Да што ты?.. За што? Экая жалостная… болезная… Про што пытали вас? – обступили со всех сторон бабу участливые люди.

– За што?.. Не ведаю… Сама не ведаю.

– Да хто ты сама-то, бабочка?..

– Дворовые мы… Волынских были… Може, слышали? – совсем устало, не громко прозвучал ответ бабенки. Словно в порыве она истощила последние силы и ее потянуло к дремоте.

– Как не слыхать?.. Известные бояре… Большой господин был! – послышались отклики. – Министер, да наш, русский… Вот ево немец, Бирон, и слопал!..

– Мы ихние! – безучастно продолжала пояснять женщина. – Всю дворню, почитай, взяли… Я при господах была. И меня повели. Все допытаться хотели. А чево – и посейчас в толк не возьму!.. Наше ль дело, што господа промеж собой творят!.. Язык мне резать хотели, чтобы молчала про пытку… Да потом отпустили уж, за околицу вывезли, сюды и ворочаться не велели. А куды мне, калеке… У нас бедно. Хлеба и не родило. Тута хошь Христовой милостынькой пропитаюся… Да маяться мне и недолго… Все доченьку забыть не могу… Ма-а-ахонька… девятый годок ей-то пошел… Ее за што!.. Злодеи… ироды треклятые!.. За што!

Истерические рыдания потрясли ее изломанное тело. Упав ничком, она вся колотилась о грязные доски пола. Несколько участливых рук поспешили ее схватить, не давая ей слишком сильно биться в этом диком припадке неудержимой скорби.

– Вот, слышали! – скрипнув от злости зубами, кинул толпе словно вызов Толстов, с которого и хмель даже весь сошел. – Слышали!.. У-у-у!.. Да штобы я таким кровопийцам присягу принял!.. Ни в жисть!.. Пропадай все… Однова погибать, все едино!.. К дьяволу на рога немца-правителя!.. Вот!..

Он стукнул кулаком по столу и грузно сел, словно ожидая, что сейчас придут и заставят его принимать присягу Бирону.

– Оно, вестимо, ладно бы, кабы свой был хто управитель, оно все бы полегше было! – негромко раздалось из мужицкого угла, словно кто вздохнул там этими словами.

– Хто бы ни был, да не тот, хто ныне… Антихрист… губитель! – откликнулся голос из группы гвардейцев.

– А слыхали вы ль, детушки, што я вам скажу! – зорко озираясь, снова таинственно повел свою еткую речь старик-землекоп. – Только… не выдайте вы старика!.. Неохота на старости-то лет на дыбе висеть… Жисть кончить без хрестьянского утешения… от руки табашников, детей антихриста…

– Толкуй, слышь! Не выдадим! – решительно зазвучали голоса. – Сказывай без опаски. Чай, хрест у нас на шее у всех… Толкуй, старина…

– С Яику алибо с Дону вести дошли… У-у-у какие! – еще таинственнее повел старик. – Слышь, ровно бы не помер… он…

– Хто?.. Хто?.. Про ково ты, дед?.. Ужли про… нево? Про батюшку! – отовсюду понеслись встревоженные, напряженные голоса.

Все, кто сидел, встали, толпа сгрудилась вокруг старика, который сидел, словно не решаясь: говорить дальше или нет?

– Мудреный ты старикан! – обратился к нему парень-запевала. – Мы сами с Яику… Про ково тут нам намекиваешь?.. Ужли про батюшку нашево…

– Про Степана Тимофеича, што ли! – подхватили голоса парней, товарищей запевалы.

– Не… Подымай выше! – многозначительно отозвался старик. – Про тово, ково, слыхать, немцы же извести хотели, потому ен за старую веру стоял… Русь пытался повести дедовским обычаем… Во-от! Понял!..

– Чево петли метать, прямо надо сказывать! – отрезал запевала. – Вишь, рты-то все, ровно курятники, пораскрывали, а смыслу нету. Про батюшку царя, про Лексея Петровича, видно, толкует старина. Верное ево слово. Пошли вести. И мы слыхивали… От таких людей, што сами ево, батюшку, видывали… И знаки ево царские, орлы двоеглавые на грудях у нево оглядывали… Сюды собирается, слышь, и силу созывает ратную… Вот тогда бы… Как скажете, робята?.. Ужли за им да не пойти?!

– Пусть бы дал Господь! – обрадовались голоса крестьян-землекопов и пригородных поселян. – Тогда бы што уж!.. Вестимо, дому хозяина надоть. Какое стадо без пастуха!.. Ежели только все заодно станем. Розни не будет в ту пору… Вестимое дело!..

– Вот, вот! Зашатался мир ноне… Разбрелись овцы без пастыря хто куды! – снова подал голос старик-начетчик… – Оттого и забрали силу над нами лиходеи. Дружно надоть, детушки, робятушки… Ровно сдунем – сметем семя бусурманское со святой Руси!.. А ты… чаво тута трешься? – неожиданно обратился он к Жилю, внимательно ловившему общие толки. – Вон ступай, чужова стада баран. Гони ево, братцы. По душам и можно буде потолковать в ту пору…

– Зашем гонить! – оробев, быстро подвигаясь к дверям, отозвался Жиль. – Мой время сам ушель… Завсем…

– Ну… ну, поживее! – грозно надвинулись на него два-три парня и почти вытолкнули за дверь тщедушного французика, бормотавшего по-своему грозные проклятия.

Арсентьич поспешно закрыл поплотнее за ним дверь и, встревоженный тем оборотом, какой приняла прежняя пьяная и безобидная беседа, обратился к своим гостям:

– Накличете вы мне сызнова дозорных, братцы!.. Истинный Господь!.. Песни б лучче орали, ничем…

Он не досказал, словно поперхнулся, ощутив на себе суровые взгляды окружающих, злобно плюнул, ушел за стойку и уселся там дремать, бормоча:

– Черти б вас задавили, идолы голопятые… Пра!..

– Бона речь про ково завели, – подал голос теперь солдат-семеновец из кучки военных. – Мертвые кости подымать затеяли!.. На што нам мертвый Петрович, коли живая Петровна тут есть!.. Лисаветушка, наша матушка!.. Хоша и обошли ее кругом… Так уж обидели… Хуже нельзя…

– Верно… Она – надежа наша! – подхватили солдаты и кое-кто из матросов, из крестьян, живущих в столице дольше других. – Стоило б ей словечко сказать… Глазком бы мигнула… Мы бы уж…

Сочувственный гул прокатился по толпе.

Яковлев, заметивший, что несколько солдат, сидя отдельной кучкой, видимо, не разделяют общего настроения, очутился уже около них и теперь прямо задал им вопрос:

– А вы, братушки, што же помалкиваете? Видно, не в согласе с теми камратами вашими, ась?.. Штобы сызнова царице быть у нас, а не царю… Не Ивану Антонычу… Штобы при новой царице сызнова какой ни есть Бирон алибо иной любимчик воли не забрал… Ась! Али за мертвого держитесь… За Петровича, из гроба воскресшего чудом неведомым?.. Не молчите, сказывайте думу свою… Свои все, камратов не выдадим!..

– Мы по вере, по правде! – попыхивая трубкой, угрюмо отозвался на речи шпиона пожилой солдат, коновод этой особливой кучки гвардейцев. – Как давали присягу государыне и ее дому служить, так и живот положим по правде… Внука велит государем – внуку присягнем… Только немцев нам не надобно!.. Матушка есть у малолетнего ампиратора, Анна Леопольдовна. Да прынц Антон… Хоша тоже не нашей веры, дак для сына для родново – ужли земли Русской не побережет!.. Не станет грабить, как курлянцы энти грабят без жалости!.. Герцог с братовьями, да с шуревьями, да с Левольдом, да с Востерманом!.. Да… Тьфу!.. Нешто всех их перечтешь!.. Числа им нету… вот их и долой, свору эту несытую. А царем тому быть, кому ампиратрица-матушка поизволит. Так наше капралство толкует… Потому – присяга!

– Вот… вот! – торопливо, громко загалдела толпа, настроение которой быстро изменилось под влиянием простой, благоразумной речи, чуждой боли и трепета.

Словно холодной водою облили разгоряченные головы и отрезвили их.

– Вот, умно рассудили! – слышались подтверждения, со всех сторон. – Умно, служба! Государем тому быть, ково Бог да ампиратрица поставят!.. Только немцев бы всех долой!.. По шеям, треклятых!..

– Рассудили… Молодцы! – похвалил глумливо Яковлев. – Теперя в сенат да в синод вашу резолюцию… И «быти по сему»!.. Хо-хо!.. Ишь, какие министеры!.. Хо-хо-хо!.. Послушать вас…

– И послушай! – перебил его старик-землекоп. – Али борода у тебя седая, а ума немае?.. По миру шатаясь, и разум и память загубил!.. Глас народа – глас Божий, помнишь ли!.. В синоде-то в нонешнем еще найдешь не одного иуду-христопродавца, никоновца!.. Што греха таить!.. А уж в народе их нету, предателей Христовых, нет!.. Разве со стороны какой, от бар к нам затешется да мутить учнет… Энто бывает.

– Я ничего… Я николи! – смутясь от слов старика, случайно попавших прямо в цель, забормотал Яковлев, отступая подальше, в толпу. – Я как мир. А только думается: какой же энто «глас», коли мы все тута на разны голоса тянем?.. Кто – Петровну… Кто – за Петровича… Иные Ивана хотят. А есть, поди, и к Петру Федоровичу охочие… К Голштинскому. Хоть то добро, што сразу государь полнолетний на царстве будет. Сам по-хозяйски землю поведет. Ни бабья, ни тебе царьков временных… Которые до безвременья Русь нашу довели!.. Сам государь тот с народом ведаться станет, помимо сволочи дворовой… Вот и такие речи я слыхивал… Как ваша дума: верно ли то?

– А што же, и то верно! – поддержали провокатора немногочисленные голоса наиболее неустойчивых из толпы, готовых пойти за каждым вожаком. – Петр Федорович, прямой внук ампиратора-батюшки Петра Лексеича… Гляди, лучче прочих иных был бы… Кровь – не вода!..

– Кровь в ем хорошая… Вот бы…

– Слышал, дед! – довольный поддержкой, кинул Яковлев вопрос старику. – Какой же ты «глас Божий»!.. Во все глотки – да по крючку водки, энто пристало. А чуть дело обмерекать – так все и врозь. Какой же тут мир!.. Орда немирная… А ты – «глас Божий»!.. Я тоже понимаю дело малость… Недаром по свету толкуся, который год маюсь попусту… А ты…

– Вижу: смыслишь… Да не на добро, на зло! – огрызнулся старик. – Смуту родить умеешь, а не в соглас привести людей… А они вон потолкуют, поспорят да и повершат, как Бог им велит!.. Да… По душам… Во-от!..

– По душам, верно! Немцев – к черту! – снова свое объявил Толстов, нетерпеливо слушавший препирательства стариков. – Биронов всех с Лепольдятами выслать подале, штобы и не пахло ими на Руси… А иных немцев – камень на шею да в воду!.. Холуев, казнокрадов, мучителев наших!..

– Верно! Виват ампиратор Иван Онтонович! – подхватили дружно в одном конце.

– Ну, кой там ляд, Иван Онтоныч! – откликнулись другие. – Еще жива матушка наша… На многи годы пускай государит Анна Ивановна!.. Ампиратрица наша…

– Бога побойтесь!.. Бога надо помнить! – возбужденно, разом загалдели крестьяне-землекопы и парни-певуны со стариком-начетчиком во главе. – Чать, и вы от сохи, братцы, от хрестьянства взяты, хоша и шинели на вас серые!.. Свово нам надо царя… Лексей Петрович – ен нам главнее всех!.. Пусть бы проявился… И нам, и вам добро буде!..

– Ну, проваливайте, мужичье сиволапое! – донеслось из третьего угла. – Цыц, вы, грешневики вонючие!.. Нас учить вздумали!.. Есть у нас настоящая наследница царству… Лисавета, матушка царевна… на многая лета вива-а-а-ат!..

– Врешь, крупа! – оборвали этот клич еще новые голоса. – Баб нам не надоть на царстве… Буде! Натерпелись от них вдосталь!.. Петра Федорыч Голштынский – прямой государь… Ему многа-ая лета!.. Ур-ра!..

– Цыц вы сами, сиволдаи! – озлились солдаты, хватаясь за тесаки. – Заткните глотки-те… Не то… видели… Нюхайте, чем пахнет!.. Плашмя начнем молотить – и то на мякину вас развеем!.. Туды же: «многая лета!..» Хто вас спросит в таком деле, как на царство поставление!.. Искони наше солдатство эти дела решало…

– Не пужай больно, не малолетки! – злобно и глумливо в то же время огрызнулись парни. – А энто видел!..

В руках у парней и мужиков заблестели топоры, молотки, косы, снятые с рукоятей… Иные взмахнули над головой тяжелыми табуретами, словно перышко подхватив их с земли…

– Мы тоже не с голым рукам! – вызывающе кричали теперь мужики. – Ишь, баре какие… крупа гнилая!.. «Мы-ста да мы-ста»!.. Подань, тягло, поборы всяки небось с нас дерут!.. Доимки с солдатни, што ль, выколачивают!.. Небось на готовых хлебах пухнете да треск пущаете… А мы и слова не скажи… живоглоты питерские, не воинство вы Христово! Да мы не испужались!..

– Хамье!.. Дуболомы!.. – отругивались теперь солдаты, слившись в одну кучу с матросами, потому что численный перевес был на стороне мужиков. Свою рознь они отложили на другое время, а теперь решили проучить «галманов-гречкосеев» за неуважение к мундиру.

– Мы за веру, государя, отечество кровь проливаем! – наступая на крестьян, волновались солдаты и моряки. – Вашу же землю бережем… Наше и дело по царству касаемое… А вам – зась!.. Вон из избы, коли больно ершиться стали!.. Всех перекрошим, собаки кургузые!..

– Не больно лайтесь, кобели бездомные! – не поддаваясь, стоя темной стеной, отругивались мужики. – Табашники… Ироды… Антихристовы дети!.. Мы, коли разойдемся, на муку вас изотрем!.. Руби, коли смеешь… Тронь!.. Тронь!.. Ну-ка… Ну!..

Двое-трое из парней, как всегда бывает, если идут стена на стену, выдвинулись вперед, поталкивая плечом ближайших из противников… Лихо замахивались над головой, но проносили мимо удар, ожидая первого нападения с той стороны, чтобы чувствовать за собою больше правоты в дальнейшей схватке.

– Братцы!.. Помилосердствуйте! – вдруг благим матом завопил Арсентьич, врезаясь в самую гущу, где уже готово было вспыхнуть побоище. – Не загубите вконец!.. Харчевню мне прикроют… Всево лишуся… Баба больная, детишек куча… На улицу идите, тамо хошь режьте друг дружку… Тута драки не затевайте!..

– Прочь!.. Не суйся! – отшвырнули его грубые солдатские руки. – Раней бы глядел… Мужичья бы поменей к себе пускал, коли солдатство в твою нору жалует.

Арсентьич, умолкнув, кинулся к дверям и остановился там в нерешимости: звать ли скорее самому патрульных солдат себе на помощь или выжидать, что будет дальше.

В этот самый миг какой-то худой, растрепанный мужичонка в лохмотьях, имеющий вид юродивого, блаженного Христа ради, пользуясь мгновенным затишьем, протиснулся между двумя стенками, нелепо размахивая тощими руками над головой и по-бабьи выкликая:

– Стой, братцы!.. Пожди… Послухай, што я вам скажу… И спору не буде… Меня послухайте!..

– Прочь, чумовой! – отмахнулся от него передний из солдат, и мужичонка, едва не упав, навалился на толпу парней.

Оттуда, наоборот, раздались сочувственные голоса. Несколько рук поддержали блаженного.

– Не трожь ево!.. Пусть скажет свое…

– Може, и вправду дело знает… Сказывай, дядя…

– Што слухать дурака! – возмущались солдаты и матросы. – Видно, и сами вы юродивые…

– Тише, черти… слухать дайте! – покрыл общий гул чей-то густой, могучий выклик. Гомон немного затих.

А тощий, блаженного вида мужик, словно и не заметив удара, от которого едва устоял на ногах, продолжал махать руками и слезливо, на высоких нотах выкликал:

– Братцы, опамятуйтесь… Што зря кровь проливати!.. Бог не велел!.. Еще дозор набегать… всех заберет. Уж никого тамо не помилуют… А вы…

– Дозор!.. Пусть сунется… Попотчуем и ево! – ухарски откликнулись солдаты и матросы, пересыпая свой вызов крупной бранью. – Пусть рыло покажут дрыгуны тонкобрюхие… Мы им…

– Э-э-эх, ково бы садануть!.. – вдруг прорезал голос Толстого всю путаницу звуков. – Душа воли просит! Рука разошлася… И-и-их…

Тяжелый, толстый стакан, брошенный сильной рукою в стену, разлетелся на мелкие куски, осыпая осколками головы и лица. Но этого словно и не заметил никто, даже те, кому осколки поранили лицо. Слишком велико было напряженное озлобление пьяной, разошедшейся толпы.

Но блаженный не унялся. Стараясь прорезать нарастающий гам, он снова отчаянно завопил:

– Братцы!.. Послушайте… Мы бы лучше так… Всем так бы сделать… Целому миру хрещеному… Всей земле… Собрать бы тех персон, ково поминали тута… Да предлог им исделать бы: «Мол, хто по чести желает в государи?..» Пусть обскажет наперед: по правде ль жить станет, на царстве царевать? Как там подань, доимка всякая на нашем брате объявится… Как суд да правда буде людям… Как солдатчина-некрутчина… Воевать зря не станет ли, проливать кровь хрестьянскую… Ну, и прочее там… Землицы даст ли, кому нехватка быват… Штобы от бояр да от приказных послободнее стало… Вот!.. И хто лучче скажет слово, пообещает вольготы поболе, тово и поставить…

Наивные, детские речи юрода-мечтателя, как ни странно, нашли отклик в душе у большинства этих обозленных, опьянелых от вина и нужды, полусознательных людей, готовых за миг перед тем бить и сокрушать, что бы под руку ни попало… Словно сказку им стали рассказывать, да такую, что может сбыться наяву. Крики стихли. Многие задумались, как будто ожидая, что и в самом деле возможно приступить к такому «опросу» претендентов на трон, который не иначе как завтра опустеет по смерти императрицы Анны.

И только один голос нарушил, разбил общее настроение.

Парень-запевала, худой, напряженный, напоминающий борзую, поджарую и злобную, бегущую за зверем и вдруг потерявшую след, он один нашелся что ответить сказочнику-юроду.

– Ду-у-урак!.. Ен в те поры, при опросе, чево ни обещает… Язык без костей… Кисельны берега, молошны реки… Слыхал, и нонешня государыня, как на царство ее звали, подписала бумагу: никого не казнить, заодно с лучшими людьми думу думать государеву… А што вышло… Дышло!.. Бироновцы нас замаяли… Кровь пьют людскую, словно воду льют ее… Фалалей!.. Юрод, одно слово… Наобещает спервоначалу много, после даст немца с плетью алибо курлянца с палками да с дыбой!.. Видали мы…

– Прочь поди, мездра! – снова уловчился один из солдат и откинул в гущу толпы, почти к самой стене, мужичка-примирителя.

– О-о-ох, за што же, братцы! – падая на стол грудью и оттуда скатясь на скамью, жалобно застонал тот. – Нешто я… Ой, ушиб-то как… О-ох…

И со стоном струйка крови хлынула изо рта на обнаженную, худую грудь блаженного.

– За што ж так людей калечить! – сразу вскинулись певуны-парни, уже и без того взвинченные предыдущими перекорами с солдатами и матросами. – Живодеры!.. Робя, бей их, окаянных!..

Тяжелый штоф, брошенный чьей-то рукой, мелькнул над головами и врезался, словно метательный снаряд, в гущу матросов и гвардейцев, раскровенив двум-трем из них головы и лица своими острыми углами.

– Наших бить!.. Зубы береги! – кидаясь вперед, обрушил Толстов ответный удар своего жилистого кулака на скулы первого попавшегося парня.

Свалка сразу приняла дикий характер. Бутылки и штофы полетели со всех сторон, со звоном разбиваясь о стены, о головы людей, раня многих кругом осколками. Столы, табуреты, скамьи – были опрокинуты и разбиты, куски от них пошли в дело, как оружие нападения или защиты. Фонари и плошки почти все были сброшены на пол, растоптаны ногами… Два-три фонаря, висящих повыше, уцелели, но их свет почти не озарял обширной горницы, и побоище кипело во тьме, отчего казалось еще страшнее и грознее… Бабы, дети, забившись по углам, неистово кричали от страха, молили о пощаде, призывали Бога или извергали самые гнусные ругательства.

Пьяные, озверелые потаскушки сами кидались в драку, визжа, царапая, кусая, не чувствуя ударов, порою очень тяжких, почти смертельных, как будто ими овладели все бесы преисподней.

Видя, что через толпу не пробраться к дверям, многие кинулись к окнам, разбили их и старались уйти из опасной толчеи боя. Но небольшие, высоко от пола расположенные оконца с трудом пропускали фигуры, укутанные в кожухи и свитки…

– Убива-а-ают!.. На помочь!.. Караул, на помочь! – дико выкрикивал между тем Арсентьич, успевший при самом начале побоища выскочить из дверей, распахнутых им настежь.

Яковлев, давно предвидевший свалку, тоже успел заранее подобраться к дверям и теперь стоял на пороге, в просвете дверей, ожидая, что будет дальше.

Крики Арсентьича были не напрасны. Дозор как раз в это время показался из-за угла, и патрульные бегом кинулись к харчевне, миновали раскрытую дверь, остановились у порога, стараясь вглядеться и разобрать, что творится в этой тьме, полной каких-то теней, проклятий, стонов и отчаянной ругани…

– Стой смирно!.. Што за бунт! – что было силы окрикнул дерущихся старший дозорный. – Смирно, говорю!.. Колоть велю штыками… Стрелять будем!.. Да тьма тута кромешная… Гей, хозяин… Черт бородатый!.. Давай огню!..

– Несу… Даю!..

Арсентьич нырнул за стойку, нашарил там пару фонарей, зажег в них сальные огарки и поставил на стойку. Стало гораздо светлее.

Свалка при первых окриках старшего невольно приостановилась. Противники так и остались, смешавшись между собою. Но солдаты первые отхлынули от мужиков, двинулись вперед и стояли теперь почти лицом к лицу с патрулем. Дозорных было всего человек десять, а гвардейцев и матросов – втрое больше, и последние особенно возмутились вмешательством дозора.

– Энто што еще за начальство! – первый окрысился Толстов. – Али своих не признал!.. Видать, недавно и приняли вас в Питер-городок, дрыгун кривоногих. А мы, тутошние, не больно пужливы… Спросил бы: «В чем причина?» А он: «Стрелять буду!»

– Ишь какой грозный! – заговорили солдаты-гвардейцы. – В своих-то да стрелять… Попробуй…

– Нету нам «свояков» тута… Где бунтуют, тамо и смирять приказано… Штобы тихо!.. – угрюмо, хотя и не так решительно отозвался старший дозорный. – Начальство и над нами, и над вами поставлено. Шебаршить не полагается… Расходись тишком… Не то погоним прикладами… Вот!..

– Што… и на вас кнутик пришел… Осели… Воины… Али кишка тонка, не глотнет куска! – с целью подзадорить матросов и солдат-гвардейцев стали посмеиваться парни, сознавая, что с кулаками и обломками мебели на дозор не пойдешь, без помощи тесаков и матросских кортиков.

– Мы осели! – вскипел Толстов и за ним другие, самые бесшабашные или опьянелые более других. – Ни в жисть не уступим… Гей, вы, убирай ноги, пока целы… Проваливай, ты, дрыгун кургузый, и со всею калечью своей, с инвалидной командой… Не стрелишь небось. Гей, наши! Беги хто ни есть за подмогой… Казармы-то недалече!.. Мол, немцы на нас дрыгунов наслали… – отдал приказ семеновец, постарше годами, с нашивками, одному из своих. – Скажи: стрелять хотят нас, как собак, ни за што ни про што… На помогу зови!..

– Я мигом! – проскользнув за дверь, откликнулся посланный и исчез во тьме, где, казалось, назревало что-то тяжелое, зловещее…

– Не смей уходить! – попытался было старшой дозорный остановить убегающего, но тот с крупной бранью оттолкнул помеху, и только топот его быстрого бега несколько мгновений звучал среди внезапно наступившей тишины…

Так затихает порою и природа перед сильным взрывом.

Взрыв не замедлил наступить.

– Беги, слышь, Пахом… – тревожно обратился старшой к одному из дозорных. – Бунт, мол… Не одолеть нам, мол… Как быть, мол… Сдоложи старшему начальнику… Знаешь, тут за площадью стоянка.

– Бегу! – отозвался Пахом и, грузно перевалив за порог, звякнув ружьем на ходу, тоже скрылся в ночной непроглядной тьме…

– Слышь… братцы… Лучше уж добром! – попытался обратиться к толпе старшой. – Уходи по домам али как там кому надоть… Мы заберем тех лишь, хто самый заводчик оказался… Ево вот… ево!.. – указывая на Толстова, на двух парней и на пожилого семеновца, пояснил патрульный. – А вы – разойдися… Не то хуже буде!..

– Кому будет худо, да не нам!.. Не грози, козу сам повози! – послышались глумливые голоса.

– Гей, робя! – видя, что солдаты и матросы решили держаться стойко, сразу осмелели и парни. – Гей, наши!.. Беги, хто-нихто, зови ошшо робят сюды… С баграми, с ломами… Барки-те недалече!.. Пусть сзаду понапрут, коли што… Кличь всю артель… Своих бы выручали… Всех не переколют голоштанники…

Два парня, как и первый солдат, – шмыгнули за дверь мимо дозорных, которые теперь стояли в нерешимости, не зная, как им быть.

– А наша матросня без зову привалит! – лихо присвистнув, заявил Толстов. – Близехонько-то казармы… Услышат мордобой – заявятся, не утерпят… Так лучше вы теперь убирайтесь подобру-поздорову, круподеры… туляки сверленые… вши драгунские!..

– Лайся… лайся… Я тебя уж заприметил… Доберусь, погоди, водохлеб окаянный!..

Он не договорил.

Парни и солдаты, о чем-то шушукавшие между собою, вдруг разом двинулись на дозор, прикрываясь обломками столов и табуретов как щитами и действуя из-под прикрытия тесаками и всем, что у каждого нашлось в руках.

– Бей их! – прозвучал общий крик. – Вон гони из норы. На волю пойдем, крысы дозорные… Тамо мы с вами…

– Коли их, робя… Не пущай! – невольно отступая со своими почти за порог, приказывал старшой патрулю. – Стреляй, коли што… Штыки наперевес…

– Я те стрельну… Бей собаку! – швыряя тяжелым обломком табурета в дозор, злобно выкрикнул Толстов.

Толпа напирала, тыча наугад кулаками и самодельным оружием… Кучка дозорных была бы смята и опрокинута моментально. Но теснота помещения мешала нападающим развернуть свои превосходящие силы. А патруль, сгрудясь за порогом, не давал выходу, остриями штыков угрожая нападающим в тесном пролете дверей. Порою, если кто-нибудь из толпы ухитрялся ползком подкатиться почти к порогу и собирался сбить натиском одного-двух дозорных, те опускали книзу приклад и глухо звучал удар деревом по спине, по плечам или по голове, куда попало…

Нападающий с воем откатывался назад, озлобление толпы росло. Штофы, обломки скамей, тяжелые стаканы летели теперь в дозорных… Кровь показалась у нескольких из них на голове, на лице…

«Либо стрелять, либо отступать надо!» – подумал старшой и уже скомандовал:

– Изготовьтесь… Подсыпь на полку… Наводи прицел…

Нападающие еще стремительнее рванулись было при этой команде вперед, чтобы не дать дозорным приготовиться к выстрелу… Но в эту самую минуту дробно зарокотал барабан отряда, спешащего на помощь дозорным.

Свалка остановилась, замерла, как по приказу. Нападающие отхлынули в глубину харчевни. Свободное пространство открылось между ними и драгунами, которые теперь ободрились и выстроились перед дверьми за порогом, кое-как оправя шапки, шинели и продолжая держать ружья наперевес.

– Што тут слючиль!.. Какой бунд! – резко окрикнул толпу Гольмстрем, капрал из датчан, приземистый, белобрысый крепыш лет тридцати. – Што такой!.. Ти кафари! – обратился он к старшему патрульному, вошедшему за начальником в горницу. Кроме них сюда же спустилось человек десять из отряда Гольмстрема. Два больших смоляных факела, ярко пылая в руках у солдат, озаряли красноватым сиянием полутемное пространство, заполненное толпой матросов, гвардейцев, мужиков… Картина разгрома и разрушения ясно обнаружилась при колыхающемся зареве факелов.

– Так што хозяин харчевни на помочь нас позвал! – стал докладывать старшой. – «Смертным-де боем дерутся солдатики с мужиками…» А стал я им приказывать потише – они и дозору грозятся… Все уж заодно… Вон, чево ни бросали… Башку пробили Левченке… до крови… И другому… Вот, ваше скородие, господин капрал…

– Не слюшить приказ от патруль!.. Гей, русски свинь!.. Сальдат, мужик – все один свинь!.. Все забирать буду… руки вьязаль и на кордегардий… Марш!.. Виходиль вон из двери по один… Ма-арш!.. Ну!..

– Так тебе и пошли!..

– Поди, сунься, возьми нас голыми руками, немецкая харя!.. Ну-ко…

Злобно, вызывающе звучат голоса. Никто не тронулся из толпы вперед. Все еще больше отступили.

– Ну-ко… Иди к нам… Мы сами с усами, нос не оброс!.. Целуй кошку в хвост!..

У стен словно скипелись, готовясь к последнему отпору.

Силы теперь были почти равны. За дверьми блестело около тридцати штыков отряда Гольмстрема. Но взять из норы сидящих там было бы трудно, если только не перестрелять или переколоть всех, чего, конечно, не решился бы сделать капрал, и осажденные понимали это отлично.

В это время Яковлев, давно подстерегавший минутку, шепнул несколько слов капралу, дал себя узнать, указал на Толстова, на пожилого семеновца, на парня-запевалу как на коноводов толпы и быстро удалился, исполнив хитрую задачу, выпавшую на долю добровольца-шпиона в эту тревожную ночь. Ее мрак укрыл тяжелую фигуру кабинет-секретаря, уходящего походкой с развальцем поскорее домой, чтобы в мягкой постели отдохнуть от трудов, а на заре поспешить по начальству с докладом обо всем, что довелось слышать и видеть в эту тревожную ночь.

– Ви там ищо ругайть начальства! – злобно крикнул Гольмстрем, разобрав отдельные возгласы осажденных. – Всех перестреляй, как собак!.. Я имел приказ… Ньет можно делай бунд!.. Катовьсь! – обратился он к своим драгунам. – Ружьи на прицель… Раз… два… три… шетыри… пьять!..

Пока солдаты проделывали сложный прием подсыпки пороху на полку и брали на прицел, – толпа так и всколыхнулась, еще не веря глазам и ушам.

– В камратов… целить… Ловко… Ай да товарищи! – послышались укоризненные голоса.

Бабы с воем стали протискиваться вперед.

– Нас-то, нас-то с детками хошь повыпусти, господин капральный! – молили они. – Нам-то за што погибать!.. Помилосердуй!..

– Все выкади по один… А там руки вьязал все – и на кордегардий… Начальство будит разбираль…

Бабы гуськом потянулись из дверей и, как овцы, давали себя связывать, протягивая руки, плача и причитая вполголоса.

Мужики постарше тоже стали почесывать затылки и забубнили между собою:

– Што уж тута!.. Видимое дело: помирать приходится. Надо начальство слухать… Ишь, сколько их набежало с ружьишками… Вали, робя… Пущай вяжут…

И потянулись за бабами мужики, потом и парни. Скоро связанные по двое, по трое поясами, обрывками веревок, перевязями ружей, они стояли темною грудой тяжело дышащих фигур, по большей части с непокрытою головой, с раскрытой грудью, в одежде, изорванной во время свалки…

Только парень-запевала с двумя-тремя товарищами не пошел за всеми, остался с матросами и гвардейцами. Они все быстро стали сваливать в одну кучу обломки столов, скамьи, пустые бочки, громоздя нечто вроде баррикады, стены между собою и нападающими. И в то же время осыпали бранью дозорных, подбодряя друг друга:

– Вре-ешь!.. Мы не пойдем, как эти бараны, под обух!.. Сюды лезь… бери нас, немец… али стреляй всех… коли… А уж ежели…

Речь оборвалась. С улицы в окна и распахнутую дверь долетели крики, шумные голоса… Кто-то, слышно было, валил толпой по площади, и шаги сотни людей гулко отдавались на промерзлой земле.

– Братцы! Никак, наши! – первый смекнул Толстов. – Подмога, слышь!.. Гей, ты, у окна… Видишь, што ли, хто спешит! – обратился он к одному парню, который, наполовину высунувшись из узкого оконца, старался разглядеть, кто там спешит среди ночного мрака.

– И то гляжу!.. Наши! – радостно отозвался парень и заорал в пространство что было мочи: – Вали сюды!.. Выручай своих!.. Стреляют драгуны нас ни за што ни про што!..

Как рыба, он сделал несколько порывистых движений всем телом, пролез в узкое оконце и скрылся за ним, спеша навстречу подмоге.

Несколько солдат и матросов, следуя его примеру, стали протискиваться в это и другие три-четыре оконца, чтобы скорее выбраться из западни на волю. Уходя, они кричали оставшимся:

– Мы сзаду напрем на драгун треклятых!.. Все разом… Вы держитесь тута малость… Мы им покажем!..

Капрал видимо растерялся.

– Эта завсем бунд… Там што такой? – обратился он к драгуну, который появился на пороге из ночной темноты. – Кто там бежит ишо?..

– Так што подвалили своим на помочь камраты с ружьями… матросни не мало… И мужики с дубьем… Сотни три всех, почитай… Надоть помочь и нам звать, ваше скородие… Неустойка выходит…

– Бей барабан тревог… Трубить на сбор!.. Пока будем оставляйт эта сволочь! – решил Гольмстрем.

Прозвучала команда. Драгуны собрались в ряды и, сделав оборот кругом, стали быстро удаляться от харчевни в сторону, противоположную той, откуда темной лавой надвигалась помощь осажденным…

– Га!.. Наутек пошли! – загоготали оставшиеся в харчевне солдаты и матросы. – Испужался, бусурман треклятый… Улю-лю-лю!.. Лови его!..

И со свистом, с реготом, с шумом высыпали они на простор темной площади, громко заорали подходящим друзьям:

– Спасибо, братцы… Нечего торопиться… Вишь, сбежало драгунье дырявое!.. Хо-хо-хо!..

Свист, хохот и неистовое улюлюканье смутило даже тяжелый, темный мрак этой ненастной, тревожной ночи. Кое-кто стал развязывать баб и мужиков, которые понуро и молчаливо ожидали, чем кончится вся эта передряга, не ими затеянная, но едва не принесшая много новых мук и горя этим тихим, безответным людям, темному стаду людскому…

Глава III РОКОВОЕ НАСЛЕДЬЕ

Прошла еще неделя.

Всю ночь не спал никто во дворце. Суетились люди, врачи дежурили у постели больной государыни. Придворные из более близких приезжали и уезжали.

На тревожные вопросы: «Что с государыней?» – получался печальный ответ: «Плохо по-прежнему, но есть еще надежда…»

Настало утро 17 октября. Медленно, печально потянулся день…

Цесаревна Елизавета, ночевавшая в покое, соседнем с опочивальней Анны, – так и не уехала к себе. О Бироне и говорить нечего. Он почти не отходил от больной. Жена его и дети с рассветом тоже были вызваны во дворец.

– Надо быть вам здесь на всякий случай… Вдруг опомнится государыня и спросит кого-либо из вас, – отрывисто пояснил жене герцог.

Лицо у него было бледное, отекшее, глаза воспалены, словно он не только провел бессонную ночь, но и сам страдал затаенной болезнью…

Быстро промелькнул пасмурный зимний день. Но людям, томившимся в стенах затихшего, печального дворца, он казался бесконечным!.. Кто был близко к опочивальне больной, вздрагивал ежеминутно от стонов и криков Анны, которую терзали жесточайшие колики. Сначала все снадобья, даваемые ей Бидлоо и де Гульстом, ее любимыми врачами, казались бесполезны. Но вот к вечеру, когда стали надвигаться ночные тени на дворец и на всю словно притихшую столицу, повелительница обширного царства, воющая и стенающая от боли, как самая простая служанка, молящая врачей убить ее скорее, если нельзя прекратить муку, – эта страдающая женщина, метавшаяся на постели, как огромная рыба, выброшенная на сушу, покрытая клейким, холодным потом, перестала понемногу вопить, стенать и затихла понемногу. Боли стали много легче. А может быть, просто и притупилась чувствительность организма, истощенного муками, одурманенного разными наркотическими снадобьями, какие давали Анне врачи.

Другая давно бы впала в забытье от всех микстур, принятых Анной. Но императрица, могучая телом, только почувствовала, что легкая дремота охватывает ее впервые за сорок с лишним часов.

Багровое от натуги лицо ее сразу побледнело. Большие мешки и синие, почти черные круги выявились под закрытыми глазами. А опущенные густые ресницы кидали на это помертвелое лицо еще большую тень, усиливая его сходство с мертвым ликом. Но грудь больной тихо и ровно вздымалась, руки, раскинутые по постели, слегка вздрагивали порою, и Бидлоо, дежуривший эти часы у постели государыни, облегченно вздохнув, шепнул Анне Леопольдовне, которая почти все время проводила вместе с врачами в этой опочивальне:

– Засыпает… Теперь поспит немного… Боли смягчились. Подите и вы отдохните, ваше высочество!..

– Нет… нет!.. Я не устала… Я только выйду в соседний покой… Тут так душно… Я буду там!..

И на цыпочках вышла она из опочивальни.

Рядом, в небольшом покое, сидела Елизавета у пылающего камина и тихо о чем-то беседовала с леди Рондо, женой английского министра-резидента. Герцогиня Бирон дремала тут же, пригретая огнем, уютно пристроясь всей своей тучной фигурой в широком, мягком кресле. Две дежурные дамы, сидя поодаль у окон на мягких скамьях, тоже порой замолкали и, задремав, вскидывались через мгновенье, снова лениво, вяло продолжали прежний, негромкий разговор.

– Легче немного государыне! – кинула Анна Леопольдовна Елизавете вполголоса фразу в ответ на немой, вопросительный взгляд цесаревны. Усталой походкой подошла к дивану, стоящему у стены против окон, поправила брошенные тут расшитые подушки, улеглась, потянулась с наслаждением и через несколько мгновений уже уснула.

Бидлоо, проводив Анну Леопольдовну, тоже почувствовал, что он совсем изможден. Но лечь тут, в опочивальне больной, или подремать даже сидя в кресле – этого нельзя…

Вооружив сухой, горбатый нос огромными очками в круглой золотой оправе, Бидлоо развернул тяжелый фолиант в кожаном переплете, принесенный с собою на бесконечное дежурство, и в десятый раз стал перечитывать мудрую книгу Аверроэса, одного из отцов врачебной науки.

Среди полной тишины четко тикали часы на камине, изредка тонко позвякивая ослабелой пружиной. Трещали дрова, подкладываемые в камин шутом… Дыхание спящей, прерывистое и хриплое, как-то сливалось с окружающей тишиной, оттеняя, но не нарушая ее. Медленно текли минуты. Прошло около часу.

Вдруг рука Анны вздрогнула, императрица попробовала во сне зашевелиться, не смогла, слабо застонав и раскрыв на мгновенье глаза, снова сомкнула их, обеспокоенная слабым светом свечей, защищенных зелеными колпачками; пересохшие губы едва зашевелились, почти беззвучно лепеча что-то.

– Пи-ить! – скорее догадались, чем услышали просьбу больной окружающие.

Шут первым бросился к столику, на котором стояли лекарства и графин с питьем. Но дремлющая до сих пор Салтыкова тоже мгновенно прокинулась, поняла и быстро налила в стакан питье из графина. Осторожно придерживая затем тяжелую голову Анны, Салтыкова приблизила стакан к самым губам больной.

Два-три судорожных глотка… и снова откинулась на подушки эта мертвенно-бледная голова с подтеками вокруг глаз, которые так и не разомкнулись.

Бидлоо, поспешивший также к постели, осторожно коснулся отекшей руки, желая посчитать пульс.

– А… Ты здесь все… не ушел!.. Добро. Не оставляй меня, слышь. Я хочу быть здорова! – с неожиданным приливом сил порывисто заговорила Анна, полуоткрывая глаза, тусклые и стекловидные теперь.

– Да поскорее подымай, слышь!.. – продолжала она, шевеля в такт словам опухшими пальцами. – Колотье прошло, слава Христу. Ты помог, спасибо… А теперь и совсем на ноги поставь скорее… Знаешь: страшно мне было. Думалось уж – помру! Так рано, и до пяти десятков лет не дотянула. Десять годков всего и поцарила!.. Што тут… Много ль. Вот была здорова и лет не считала… И не думалось. А теперь – все на ум идет. Жить хочу, слышь! – со стоном выкрикнула Анна. – Гляди: оздоровею – озолочу! Не то графом – герцогом… принцем сделаю… Слышь! О-ох! Слава Христу: боли-то нету… колотья треклятого этого… О-ох! Да штой-то все молчат, ровно куклы осиновые! – вдруг раздражительно прозвучал голос больной. – Глазами, знай, водят и ни гугу!.. Терпеть, слышь, не могу, коли молчат! Я и проснулась-то от тишины от вашей. Во сне страшно мне стало: тихо кругом, ровно в могиле. Што ж вы онемели все!..

Разом заговорили окружающие, вспомнившие, что государыня больше всего не терпит, когда кругом нее тишина и все молчат.

Но общий, внезапный и неуверенный говор покрыл визгливый голосок шута.

Нос схватил опахало Салтыковой, сунул его себе сзади, под фалды кафтана, в виде хвоста и, став на четвереньки, стал, словно кот, тереться у постели, мурлыча и мяукая и приговаривая в одно и то же время:

– Мьяу!.. О-ох, не серчай ты, Грозный царь Иван Васильевич!.. Мур-р-р… Не вели казнить, дай слово молвить!

Анна слабо улыбнулась.

– «Васильевич!» Да, да, да!.. Так меня в девушках еще… у матушки еще… один блаженный святой человек прозывал… Царство мне, видно, тогда уж пророчил! Вот кабы жив он был, я знала бы: долго ль и хворать мне еще… Он бы и тебя за пояс заткнул! – обратилась она к Бидлоо. – Да, «Василич!» Да, уж не такая я «грозная»… Я – добрая. По мне, и не казнить бы ни одного человека… А надо… Што уж тут!

– Вестимо, добрее тебя нету! – подхватил Нос. – Да и не ты казнишь, судьи твои праведные. Правители да управители… На них и грех. А ты – добрая! – махая опахалом-хвостом, поддакивал шут. – Вот и Котишко-Мурлышко тебя любит!.. Мр-р-р… мр-р-р-ру… мьяу!..

– Поди ты… надоел! – с гримасой проворчала Анна и обратилась к Салтыковой: – Ты што, мать: али уж зареклася нынче ни словечушка не молвить?.. Вот не стало моей Новокщеневой… Бусурманка прирожденная, а по-нашему каково бойко лопотала, без умолку просто! Приятная была женщина. Да еще княжна Вяземская, тоже говоруха изрядная. Да померли… Ишь, как невпору. Вот я больна – и разговорить меня некому. Тяжко мне, а сама должна языком трепать… да…

– Ох, матушка! – угодливо затараторила Салтыкова. – Я лишь не хотела твоим речам мешать, государыня ты моя… А посказать много есть!.. Еще сколько даве осталося недосказано… Как уснуть изволила, кормилица!.. Вот, утречком еще нынче, кака оказия приключилась: в караулке-то ахфицер… Красивый такой, видный малый… Тревогу вдарили, што цесаревна наша, Лизаветушка-матушка мимо едет… Он, ахфицер-то, и выбежал к своей ширинке… Ан впопыхах-то на пратазан-то и напоролся… Еле тут же душу Богу не отдал!.. Може, уж и не жив…

– Кое место себе пропорол, малый-то? – закрыв глаза, задала вопрос Анна. – Надо бы ему способие послать. Слышь, попомни, тетушка!..

– Попомню, родная! – быстро закивала головой Салтыкова. – А тебе што, батюшка! Не пойму! – обратилась она к Бидлоо, заметив, что тот ей делает какие-то знаки. – Повыйти хочешь… так иди себе… Мы тут побудем при государыне…

– Веселое надо говорить ее величеству… а не такое! – шепнул ей врач, подойдя поближе.

Наивная старуха только досадливо отмахнулась от врача, словно от мухи, и продолжала тараторить:

– А то еще анамнясь… вот забавушка была!.. Приехал князек Гагарин к своей разлапушке. А князенька Мещерский, муженек-то, проигрался в пух да пораней обычного и объявился домой… Накрыл обоих – на постельке, на тепленькой рядком лежат!.. Ну, известно, дискурсы всякие пошли… «Стыд, мол, на всю фамилию. Мы-де Рюриковичи!.. Мол, и убить могу обольстителя… Али там выкуп взять, какой полагается!» А тот-то, Гагарин, и спроси: «Какой выкуп?» – «Да уж не меней трех тысяч… за такой конфуз! И штобы нихто не знал…» – «Добро! – говорит махатель-то. – Со мною вот шесть тыщ. Так вы уж и завтра не мешайте нам… А теперь, с Богом!» Взял муженек покладистый у Гагарина денежки, партию доигрывать поехал!.. Каково!..

– Проказник, этот князь Андрей! – улыбаясь слабо, похвалила Гагарина Анна.

– А еще што я слыхала… истинно дива достойно! – сыпала дальше говорунья. – В казенный день, когда наказывать полагается на торгу, девку ль, бабенку ли одну стегать надо было… За дела за воровские. Она и молит: «Ноне час мне приспел… рожать надо! Ох, не бейте! Неповинную душу забьете во чреве!» А по виду и не знать, што уж пора ее настала… Брюхо-то не больно велико. И не послухали, повели рабу Божию… А она тут на месте, как первые кнуты хряпнули, возьми, тройню и родила!..

– Што ты… Да неужто… бедная! – сразу потемнев, откликнулась больная.

– Вот разрази меня Господь!.. С перепугу ль это она… Али назло, штобы свое доказать… взяла да и рассыпалась… да тройню… И все живы, слышь!

– А девку, што же… простили?

– Зачем ее прощать… Пороть еще будут, допарывать, как полегче ей станет! – успокоительно проговорила Салтыкова, не замечая, как волнуется больная. – Уж, что полагается, девка получит свое!..

– Нет… Нет… Не позволю… Простить… Не сметь!.. – порывисто заговорила Анна. – Бог за нее, видно, и меня карает… Пусть так ее сошлют, не бивши!.. Скажи там Маслову али…

– Да што ты, государыня-матушка! – наконец сообразила Салтыкова. – Што с тобою!.. Никак, и, слезки на очах! Скажу… скажу… Да ничего такого и не было!.. Все приврала я… Только бы потешить тебя малость!..

– Нет… Нет!.. Штобы не стегали… За меня пусть помолится девка та несчастная!.. Нет…

Нос в это время, видя, что Бидлоо настойчиво делает знаки Салтыковой, предлагая ей молчать, – снова выбежал из своего угла и завертелся перед постелью больной.

– Мьяу… мур-р… А Котишко-Мурлышко ноне по дворцу бегал… да што слышал, што видел!.. Мьяу!.. «Сам-то» с самою поссорился… Он-то ей…

Тут Нос, став на ноги, принял осанку Бирона и его голосом заговорил:

– «Надоела ты мне… Ишь, какая толстая да рябая! И прет тебя, разносит во все стороны!.. Лучше б ты хворала, а государыне быть здоровой!» А она ему этак-то на ответ: «Известно, окроме государыни, ты ни жены, ни детей знать-ведать не желаешь давно!» – «И не желаю! Она – солнце в небе, а ты – истинная мразь! – Это герцог-то ей. – Я моей царице по гроб слуга. А ты мне ненавистна, жена постылая! Марш на место, сторожи: как там все при ненаглядной нашей… Хорошо ли да ладно ли!..» И-и поплыла моя утица… так, вперевалочку… – подражая походке герцогини, заковылял по комнате Нос. – Чай, и сейчас сидит поблизу, носом своим толстым клюет спросонья. Уж и спать здорова, толстая корова!..

И он раскатился мелким смехом.

– Правда!.. Так ты все и слышал! – видимо довольная, спросила Анна, грозя шуту. – Чай, прилыгаешь больше половины, коли не все врешь!.. А…

– Вот провалиться бы мне на том месте! – с забавной ужимкой отскочив назад, забожился шут. Потом сразу очень яростно, но негромко, чтобы не потревожить больную, закричал, как пес, поставя свой хвост-опахало палкой… Тут же опустил его, выгнул спину горбом, зафыркал, замяукал, как озлобленная кошка, отбивающая пощечинами нападение сердитого пса.

Анна полуприкрытыми глазами несколько мгновений следила за потешной сценой, изображаемой любимцем-шутом, и вдруг мгновенно уснула, как это теперь с ней часто случалось.

– Мья-яу!.. Фр-р-р… фр-р-р… Гау-гау! – сразу понижая голос, продолжал все-таки гудеть Нос, зная, что если совершенно замолчать – больная немедленно проснется. И только постепенно он прекратил свое представление, а вместо него повела негромкую, монотонную речь Салтыкова, нижа одно за другим слова, почти лишенные всякого смысла, лишь бы в чутком сне Анна слышала чей-нибудь говор…

Бидлоо вернулся к своему фолианту. Нос – забился почти под полог, в ногах кровати. Жизнь снова замерла в слабо освещенной опочивальне, если не считать невнятного бормотанья Салтыковой, напоминающего скорее жужжанье усталого, отяжелелого шмеля, чем живую человеческую речь.

Как раз в эту минуту Бирон, пройдя потайным ходом, проложенным в толстой дворцовой стене, очутился перед незаметным отверстием, «глазком», проделанным так, что из темного, узкого хода можно было видеть, что делается в опочивальне у государыни.

Найдя, что здесь все в порядке, герцог заглянул во второй «глазок», выходящий в смежный с опочивальнею покой, где его жена и Анна Леопольдовна сладко дремали на своих местах, а цесаревна вела тихий разговор с леди Рондо.

Приложив ухо к незаметному отверстию в стене, скрытому снаружи складками штофных обоев, Бирон старался разобрать: о чем толкует Елизавета с англичанкой, пользующейся у нее особым доверием. Но те, вероятно памятуя, что во дворцах и «стены имеют уши», – вели беседу так негромко и однотонно, что ни единого слова не вырывалось поотчетливее из общего невнятного жужжания двух сдержанных женских голосов, поочередно нарушающих полную тишину слабо озаренного покоя.

С досадой повернувшись, временщик направил на темную стену прохода со стороны опочивальни тонкий луч света из потайного фонарика, который и озарил ему тесный, извилистый путь в этом коридоре, проделанном в толще стены.

Различив небольшую скобу, Бирон нажал на нее. Повернулась часть стены, образующая в то же время заднюю стенку большого шкафа, стоящего в дальнем углу опочивальни Анны.

Стенка, пропустив фаворита в пустое пространство шкафа, повернулась на шпиле, управляемая пружиной. Бирон сунул свой фонарик в карман, нащупал внутреннюю скобу дверей шкафа, нажал – и дверь распахнулась.

Шут своим тонким слухом первый услышал шорох за дверью шкафа, прикрывающего потайной ход. Но он, хорошо зная, чья фигура сейчас появится в раскрытых дверях, только постарался лучше укрыться за складками полога от гостя, питающего особенное нерасположение к горбуну.

Бидлоо, увидев неожиданно появившегося герцога, хотя не удивился и не испугался, также зная тайну шкафа, но невольно нервно вздрогнул. Встал и отвесил почтительный поклон подходящему фавориту.

Салтыкова, продолжавшая в полусне машинально бормотать свои россказни, увидя Бирона почти у самой постели, и не задалась вопросом: как он появился здесь. Она вскочила и тяжело проделала обычный придворный реверанс.

Бирон, едва кивнув головою в ответ на поклоны, подошел поближе к больной и стал прислушиваться к ее тяжелому дыханию. Потом обернулся к Бидлоо и с деланным участием, стараясь придать самое ласковое выражение своему гордому, надменному и грубому лицу, спросил по-немецки:

– Что… устали, любезный наш эскулапус!..

– Ваша высокогерцогская светлость… – начал было самым почтительным тоном опытный царедворец-врач.

– Э!.. Бросьте-ка вы эти величанья. Будем просто людьми! – нетерпеливо дернув головой, перебил Бирон. – То, что волнует и меня, и миллионы людей… здоровье нашей государыни – оно сейчас в ваших руках. Так что ж тут нам разводить церемонии… Сидите… И я сяду здесь! – опускаясь у столика и почти силой усаживая врача, продолжал Бирон. – А что книга?.. Пари держу: масонские бредни… Ну, так и есть! – кинув взгляд на заглавие и странные рисунки между текстом, решил герцог из конюхов и с дружественной укоризной покачал головой, глядя на смущенного врача.

– Неизменный мечтатель!.. Ну, а как наша дорогая государыня? – уже с настоящей тревогой быстро задал он вопрос, впиваясь взглядом в невозмутимого голландца. – Хуже… лучше ей?.. Только правду прошу говорить… Сейчас мне необходимо это знать для пользы государства. Понимаете. Говорите правду… хоть бы и самую плохую. Те не слышат! – кивая на Анну и Салтыкову, успокоил он смущенного таким прямым вопросом врача. – Они обе спят… Старуха бормочет что-то спросонок… А государыня, слышите, как дышит тяжело… Мне одному скажите… Больше никому… Что же вы молчите?.. Или… уж слишком дело плохо…

Врач медленно, печально покачал своей облыселой головой с выдавшимися висками.

– Во-о-от как!.. Сколько же может это еще протянуться?.. Недели две?.. Нет?.. – роняя вдруг голос, срываясь, словно захлебываясь, испуганный в свою очередь, забормотал Бирон, бледнея до самой шеи, такой красной и вздутой всегда. – Неделя?.. Того меньше! – уловив отрицательное движение, совсем растерянно проговорил он. – Три… четыре дня?.. Даже меньше?.. Сколько же?.. Говорите скорее, скорее, скорее! – совсем грубо ухватив за локоть старика, тормошил его растерянный временщик.

Голос его, хрипло сорвавшись, умолк. Только рука еще нервно теребила Бидлоо, но и пальцы вдруг застыли, едва тот заговорил медленно и печально:

– Сердце совсем плохое у нашей высокой больной, кое-как я поддерживаю его работу. Сами изволили видеть, ваша светлость: государыня то и дело засыпает… Очень плохой признак. Можно ждать каждую минуту несчастия… особенно если какое-нибудь волнение… Хотя мы всячески стараемся уберечь, как вы сами знаете, ваша светлость!.. Я понимаю: интересы государства требуют известных решений… Придется волновать больную таким неприятным для нее вопросом… И я ни за что не ручаюсь! – качая головою и разводя руками, в покорном отчаянии проговорил врач. – Ни за день… ни за один час не ручаюсь, ваша светлость!.. Единый Бог может явить здесь свое чудо… Вы видели, ваша светлость, вчера – ночь целая без сна… Такие муки!.. Нынешний тяжелый день. Надо было успокоить эти ужасные колотия… Если они еще вернутся… Господи, что мне делать! – с полным отчаянием беззвучно всплеснул руками этот всегда спокойный, сдержанный человек. – Верите, ваше сиятельства, если бы не эта вот микстура… последнее решительное средство… Без него, пожалуй, вчера уж наступил бы конец!.. Сердце плохое!.. Такое плохое – и в сорок пять лет!.. Удивительно: с чего бы это!.. Но вы видели, ваша светлость, я все, что мог…

– Больше даже, чем могли, мой любезный Бидлоо, гораздо больше! – уже снова овладев собою, покровительственно заговорил фаворит, принимая свой обычный высокомерный вид и тон. – Вы не только врачевали – вы сострадали больной, как ближайший друг. Мы не забудем того, поверьте!.. Бирон вам говорит…

– Ваша высокогерцогская све…

– Теперь еще маленькая просьба! – перебил излияния польщенного врача временщик. – Там сидят и ждут наши дамы. Они и так измучены… А помощи от них получить ведь невозможно. Так вы и сами ступайте отдохните… я подежурю немного за вас…

– Слушаю, ваша светлость!..

Догадливый старик вскочил с места и быстро двинулся к дверям, но его остановил голос фаворита.

– И… вот еще… Уверьте там… их всех, что можно пойти отдохнуть… Что тут себя гораздо лучше чувствуют! – негромко, но внушительно наставлял врача герцог, подойдя к нему почти вплотную. – Что… есть надежда на… спасение… Словом, после, в свое время… Когда будет нужно, мы велим пригласить этих бедняжек, не так ли, майн гер!.. А теперь человеколюбие внушает дать им покой… И влить надежду… чтобы души их, столь нежные, не надломились от непрерывной печали… Не так ли! – значительно глядя в глаза умному старику, закончил речь Бирон.

– О, конечно… Я понял… Доброта вашей высокогерцогской светлости равняется…

– Вашему искусству и проницанию людей! – закончил Бирон, не давая договорить Бидлоо. – Идите с Богом! Что надо давать нашей больной, вы говорили… Вот это?.. – тихо спросил он, неслышно подойдя к столику у постели, уставленному лекарствами.

– Вот из этой склянки! – также тихо подтвердил врач. – Каждые полчаса тридцать капель на рюмку воды. Больше не надо… Явится слишком сильное возбуждение – но зато наступает потом упадок сил весьма опасный…

– Каждые полчаса… по тридцать… понимаю. Не забуду. А если спит, вот как сейчас?.. Разбудить и дать?..

– Можно… Если только нужда есть сообщить что-либо ее величеству особливо важное. А то государыня принимает питье почти и не просыпаясь… В полузабытьи – то есть в полусне! – поправился врач, поймав тревожный взгляд фаворита. – Выпьет – и снова задремлет… Если сама не изволит проснуться от чего-либо… Вот и все! – уже пятясь к дверям, закончил Бидлоо, почтительно откланиваясь герцогу. – Я часок-другой прилягу, с разрешения вашей светлости… Кто знает, может быть, и нынче придется всю ночь!.. Голова и будет у меня посвежее… Простить прошу уж меня, ваша светлость!..

– Ну, оставьте… О чем толковать. Я же вас прошу… И еще… Вы не думайте, что я забыл вашу просьбу насчет сына, я хорошо помню… И не это одно готовим мы для вас, любезный Бидлоо… Заслуги, подобные вашим… их надо ценить высоко… – провожая до порога старика и закрывая за ним дверь, ласково говорил ему Бирон. Но едва тот скрылся за дверью, герцог быстро повернулся и двинулся к Салтыковой.

Бидлоо, войдя в покой, смежный с опочивальней, был окружен дамами, сидевшими в нем. Они засыпали тревожными вопросами врача.

Старик буквально повторил им то, что ему приказал Бирон, вежливо откланялся и ушел. Дамы сгрудились у дверей опочивальни, не решаясь все-таки уходить.

А там герцог уже разбудил Салтыкову и тихо, но настоятельно заговорил:

– Ступайте, отдохните немного… Я здесь посижу… Я спал. Все будет сделано. Поберегу нашу государыню, можете быть спокойны… Тяжело видеть, как вы устали…

– Што уж… Я уж!.. Да, слышь, как же вы уж, ваша светлость, туда… А вдруг с государыней какое приключенье… алибо нужда…

– Ничего не будет! – еще настоятельней, хотя и мягко по возможности заговорил фаворит. – Я толковал тут с врачом. Хвала Богу, пошло на поправку. Видите, спит спокойно…

– Ох, да… Все так-то… Поговорит, поговорит малость да глазки и заведет!.. Все так-то… Ну, да коли дохтур сказывал… я пойду, пожалуй… Может, дежурную фрейлину оттуль послать?.. Нет!.. Ну, и не надо… Пойду…

Едва тучная фигура тетки государыни показалась в дверях опочивальни – все бывшие рядом дамы так и обступили Салтыкову.

– Ну, што… как, тетушка? – прозвенел напряженный, грудной голос Елизаветы. – Лучше ль сестрице иль нет?..

– Как государыне?.. Кто там у нее?..

– Вы отдыхать идете, или понадобилось что-либо? – совсем разогнав прежнюю дремоту, наперебой с другими задавала вопросы Анна Леопольдовна.

– Ах, батюшки… – не зная, кому первой ответить, растерялась старуха. – Сдается: дал Господь, полегше государыне-племянушке!.. Уснула вот – сейчас. Герцог там-то… Посторожить взялся твой-то! – обратилась старуха к толстухе Биронше. – Да малость и я… тово… ноженьки-то хошь вытяну. Старые они у меня. Затекают, беда! Да и Богу помолюся за здоровьице за Аннушкино. Не с чего ей еще помирать. Не старуха, поди… Да крепкая какая небось, дал бы ей Господь… Авось!..

– Господи!.. Дай Господи! – молитвенно зашептала герцогиня Бирон и затем кивнула на фрейлин: – Не послать ли этих в опочивальню?

– И-и, нет! – остановила Салтыкова. – Сам не приказывал. «Посижу!» – говорит. Може, апосля и потолковать им надо… правительства касаемое! – высказала предположение сообразительная старуха.

– Ну, конечно… Мы здесь посидим… – снова решительно опускаясь в кресло у камина, объявила Елизавета. – Может, позовет из нас кого сестрица…

– А я с вами! – усталым голосом обратилась к Салтыковой Анна Леопольдовна, потирая покраснелые веки. – Сил нет!.. Плохо еще мне… Тетушка! – повернувшись к Елизавете, попросила она. – Пришли за мною, милая, ежели тут што, не дай Господи… Я и раздеваться не стану… Так полежу. На Ваню взгляну… на малюточку мою… Так уж я пойду! – поймав ответный кивок Елизаветы, заключила принцесса свою усталую, лениво-медлительную речь и ушла за Салтыковой.

– Может быть, прикажете и мне удалиться, ваше высочество! – скромно обратилась леди Рондо к цесаревне. – Я, как лицо постороннее, могу мешать…

– Нет, нет! Вы не чужая! – успокоила ее Елизавета. – Побудьте, если не слишком утомлены. С вами веселее. Сядем здесь… Расскажите еще что-нибудь!..

И снова полилась тихая беседа, в которой дремлющая герцогиня Бирон почти не принимала участия.

Между тем в опочивальне у Анны Бирон стоял у изголовья постели, устремив тяжелый, понурый свой взгляд на бледное, опухшее лицо спящей. И она во сне почуяла этот взгляд, зашевелилась, слегка застонала и приоткрыла слегка пересохшие губы, зашевелила ими, еще не поднимая набрякших, темных век.

– Государыня… что с тобою! – ласково и внятно заговорил фаворит. А рука его уже протянулась к намеченной заранее склянке. Быстро наливая в рюмку воды, принимаясь отсчитывать капли, он так же отчетливо и ласково продолжал:

– Не надо ли чего?.. Прикажи, моя царица!..

– Пи-ить! – слабо прозвучало в ответ.

Тридцать капель давно было отсчитано в рюмку… Подумав мгновенье, он решительно продолжал свое дело, и десять – двенадцать лишних капель окрасили совсем в молочный цвет воду. Осторожно подал он питье, держа рюмку у самых губ. Анна выпила, слегка закашлялась и, снова сомкнув полуоткрытые глаза, затихла на несколько мгновений.

Но действие питья, да еще данного в усиленной дозе, быстро сказалось.

Лицо Анны слегка оживилось, веки раскрылись решительнее, и глаза блеснули почти здоровым сиянием, остановясь на любимце.

– Здесь ты все, герцог!.. Вот спасибо: навещаешь недужную… – слабо заговорила она и сделала движение.

Бирон угадал, чего желает Анна, приподнял ее и полуусадил на взбитых подушках. Больная уже гораздо живее заговорила:

– А может, дело есть какое… важное… сказывай. Мне много получше вдруг стало с чего-то. Силы прибыло… Легче самой… Говори!..

– Нет… Дел пока никаких! – медленно, словно обдумывая каждое слово, начал Бирон. – Просто хотелось тут побыть… Поглядеть самому за моей государыней… Поберечь ее сон!.. Лекарь объявил: «Хвала Богу, на поправку пошло…» Я и обрадовался… И вот…

Он закончил неопределенным жестом. А упорные, маленькие, сверкающие глаза фаворита продолжали сверлить лицо больной.

Лишнее количество капель, умышленно данное им Анне, повлияло очевидно. Лицо больной все больше оживлялось, голос прозвучал почти с прежней силой, когда она, не давая даже кончить герцогу, заговорила не то с доверием, не то тоскливо:

– Ну, поправлюсь?.. Спасибо тебе, Яган. От тебя всегда лишь одно доброе слышу и вижу… Ну, дал бы Господь!.. Ох!.. Правда, вот и дышать легче… А то… ох! Страшно подумать… Ежели час мой настал, а я… и покаяться-то порядком не поспела…

– В чем каяться, государыня! Душа твоя чиста перед Всевышним. Если и было что – мы одни, слуги твои лукавые, в том виноваты. Не так исполняли, как ты приказывала. А сама ты… безупречна!.. Вот и теперь… какая туча подымается… Разве от тебя!.. Мы одни виноваты.

Лукавая речь временщика достигла цели. Анна насторожилась, затревожилась, даже заметалась головою и телом на подушках, словно пронизанная ударом электрического тока.

– Что… что такое!.. Сразу говори… не томи, Яган…

– Рады враги, что ты больна! – наклоняясь к ней, угрюмо и таинственно заговорил Бирон. – Прямой власти у меня нет, как и не было… Значит, и считаться со мною не желают… Хотя и знают, что к облегчению идет твоя болезнь, а все свое твердят: «Наследника трона не ведаем. Надо наследника нам законного!..»

– Как нет!.. Дан же манифест… Я приказывала Остерману… Мне приносили, помню… Читали… Все как надо. Где лист?.. Иванушке сукцессия полная дана. Где бумага?

– Вот она! – взял быстро с соседнего стола лист и подал его Анне Бирон. – Не изволила подписать его еще. Колики внезапные приступили…

– Давай… давай, подпишу, пока силы! – заторопилась больная, словно сама не доверяя приливу бодрости после полного изнеможения. – Ему должна передать трон. Обещала перед Господом, еще как родился он только!.. Надо исполнить клятву. Давай…

Взяв дрожащими пальцами перо, поданное Бироном, Анна приподнялась с помощью фаворита чуть повыше и на листе, лежащем перед нею, на коленях, на небольшой подушке, подложенной услужливою рукою любимца, кое-как вывела внизу всем знакомый, неровный дрожащий знак своей царственной подписи: Анна.

– Вот… Бери… объяви… отдай министрам… Сенату… Теперь крепко дело… Присягать вели наследнику… При мне бы еще… немедля… вот… Вели немедля!..

И, довольная, но обессиленная порывом, Анна уронила тут же перо на белые подушки, где зачернели пятна, а сама откинулась назад, тяжело дыша. Но Бирон не успокоился. Только половина дела была закончена. Оставалась вторая, самая трудная, опасная. Но он решил идти до конца и с покорной грустью заговорил:

– Как я велю… Кому?.. Кто меня послушает… Особливо в этот тяжкий час… Знать меня не пожелают… Твоим именем, бывало, и то не всегда слушали строптивые вельможи ваши русские… А ныне, как ждут, что тебя не станет…

Он безнадежно махнул рукой и вытер притворную слезу.

– Изверги! – волнуясь все сильнее, хрипло простонала больная. – Бог им помстит! Пусть поднимуся… Я им попомню… Я не стану так попускать, как раньше бывало… Только поднимуся!..

– Дадут ли подняться! – прозвучал у нее над ухом зловещий шепот Бирона. – Дело, слышно, у них налажено… Пустят слух: ты умерла… Меня схватят. Не дивися, матушка. Разве у вас так не бывало сколь много раз!.. Не стало государя – пропадай и тот, кто был ему самый близкий и верный слуга. По старому обычаю скифов… Ребенка-наследника свергнут… И призовут на трон шалого Петра…

– Чертушку голштинского!.. Ни в жизнь! Кому он здесь нужен… Чужой всем! – возразила Анна, сознание которой еще не было затемнено муками.

– Найдутся ему сторонники! Уже нашлися! – решительно заявил Бирон. – Есть и не чужие Петру, даже здесь, при твоей особе… Француз-то Шетардий недаром приезжал. Цесаревну манил браком с будущим императором… А партия у нее растет да крепнет что ни день… Да… Э, что толковать! – оборвал он себя, махнув рукою. – Даст Господь, и поправишься ты… да тебя уж на трон обратно не пустят!.. Вот как дела пошли!..

– Что же делать?.. Что делать! – растерянная, напуганная, залепетала Анна побледневшими губами. А крупные слезы сами выступили из глаз, из-под прикрытых век и скатывались медленно, тяжело по обрюзглому лицу.

– Что делать?.. Правительство надо твердое объявить! – выложил свой последний козырь лукавый временщик. – Над малолетним государем опека хорошая нужна…

– Мать у него… отец… – еще пытаясь соображать, лепетала больная.

– Что они знают в делах правления государственного!..

– Ты им поможешь…

– Захотят ли!.. Принц-то мой первый враг на свете. Нынче он объявится регентом – завтра я на плахе буду лежать, под секирой тяжелой… А назначить правительницей принцессу – все одно: в его руках власть и мы все, а не у нее…

– Как же быть… Кого выбрать! – совсем изнемогая, простонала больная.

– Не ждал я, что ты еще искать людей будешь! – горьким укором прозвучал голос фаворита. – Столько лет без титулов явных справлялся твой верный друг и слуга с делами Российского царства. И победы мы видели, и почет ото всей Европы… И дома тут кое-что наладилось… От крамолы опасной тебя зорко оберегал и спасал… А как надо перед миром назвать правителя царства, так ты ищешь: кого бы!.. Заслужил, нечего сказать!..

– Постой… погоди! – пыталась отклонить укор Анна. – Сам же ты сказал: врагов у тебя без числа… Хорошо ли, если еще лишняя причина явится не любить тебя?.. Люди завистливы, Яган! Послушай и ты меня! – совсем нежно, по-матерински заговорила она, собрав остатки сил. – Послушай, милый… Пускай зовется там кто-нибудь… самый пустой человечек, пусть он регентом величается. А ты его советником будешь… и правь по-старому. Как было… Как скажешь!

Бирон задумался. Предложение, подсказанное любящим сердцем умирающей женщины, заключало в себе много житейской мудрости и государственного такта. Но потом новые соображения пронеслись в упрямой голове лифляндца, и он угрюмо, медленно возразил:

– Пока ты жива… оно бы хорошо… А тебя не станет?.. Да не пугайся уж так этого слова, родная. Думать надо про все… про самое худшее. Ужли за всю любовь и службу мою спасти меня от верной плахи не желаешь?.. А без прямой власти я погиб! Пойми, погиб!.. Пусть не любят, пускай ненавидят, да боялись бы!.. Вот во дворце сейчас бессменный караул стоит: твои верные измайловцы с Кейтом.

Иначе мне и спать бы нельзя спокойно. И тебе тоже… Да невозможно все штыками грозить. А тут, когда сенат, министры все подпишут: «регент Бирон» – и будет так!.. Только пойми ты меня, родная.

– Да подпишут ли?.. Захотят ли?..

– Теперь еще – подпишут! – совсем угрюмо прозвучал ответ фаворита… – Но… поутру, может, уж не захотят.

Анна поняла, что значат эти слова.

Глаза ее раскрылись от ужаса, словно она видела перед собою костлявый облик смерти, вызванный зловещими словами ее любимца. Губы совсем побелели, задергались. С них слабо слетел стон и непонятные слова:

– Господи, вот уж как оно пришло!..

Затем, передохнув, сделав нечеловеческое усилие над собою, понимая всю важность минуты, Анна заговорила почти спокойно и довольно внятно:

– Хорошо… Изготовь указ… принеси… подпишу… Только отдохнуть дай малость… помолиться…

Она закрыла глаза и затихла.

Бирон вздрогнул весь, услыхав такое прямое, твердое согласие. Он почти не ждал его и был напуган им почему-то, хотя только и думал, только и стремился к тому, чтобы услышать эти желанные слова. И, словно рассуждая вслух сам с собою, он ласково, почти нежно заговорил, наклоняясь над Анной:

– Ты не бойся, государыня… Я себе не враг! Вот только бы мне себя на первое время оберечь как-нибудь… А там я и скажу той же принцессе: «Берите себе власть. Я не ищу ее. Вы с принцем величайтеся, а я служить вам стану по-старому…» На этом мы и помиримся… Видишь, как умно придумано: из врагов – друзей себе сделаю. Я помню старую поговорку: если хочешь получить – дай сперва! Даром – ничего на свете…

Он не договорил. Тяжелое, громкое дыхание дало знать фавориту, что больная не выдержала напряжения и снова впала в свое обычное полузабытье, полусон.

«Ничего… Пусть передохнет! – решил Бирон, обдумывая усиленно дальнейшие свои шаги. – А эта бумага здесь полежит пока… Пускай придут и помимо меня получат ее. Так будет лучше… Надо теперь, пока не поздно, попробовать еще одно… А завтра… Нет! Не дожить ей до завтра!» – кинув последний взгляд на спящую, решил Бирон и быстро перешел в соседний покой, отрывисто кинув жене:

– Ступай к государыне… Посиди там! Леди Рондо, может быть, и вы пожелаете! – очень любезно обратился он к англичанке, отдавшей ему низкий реверанс.

Обе женщины поняли, что им надо удалиться отсюда, и поспешно двинулись в опочивальню, прикрывая за собою двойные, тяжелые двери.

Здесь они, разглядев, что Анна спит, уселись у туалетного столика и скоро обе задремали.

Обе фрейлины ушли туда же по знаку герцога.

Елизавета тоже двинулась было за своими собеседницами, но ее остановил голос Бирона:

– Одну минуту, ваше высочество! Мне бы надо было… Я желал… Теперь такой удобный случай…

Обычно решительный и грубоватый голос временщика звучал как-то непривычно мягко; в нем слышались даже почти заискивающие нотки, каких, кроме Анны, никто не слышал у Бирона.

– Герцог желает со м н о ю говорить! – искренне удивилась цесаревна. – Без людей… Не сторонитесь, не избегаете «о п а с н о й» цесаревны… Гм… Видно, что-либо сильно поизменилось на свете!..

– Все осталось по-старому. Только время приспело кой для чего! – уже спокойнее, с обычным достоинством начал Бирон. – Ваше высочество не только чаруете людей женскими прелестями, но и устремляете ум свой в глубину наук. И знаете, что всему бывает своя пора.

– Неужели же моя сестрица призовет к сукцессии меня, а не малютку-племянника, как дело решено? – живо отозвалась цесаревна. – Не верится что-то… – с насмешливой улыбкой продолжала она. – Хотя ваша светлость и заговорили со мною необычайно любезно.

– Вижу, вы не можете мне поверить, принцесса! – с печальной миной вздохнул лукавый временщик. – Да, так и быть должно. Я сам виноват. Но если бы я вам сказал, что именно я молил государыню не делать так, как она пожелала… Говорил, что для народа много ближе дочь Великого Петра, чем внук позабытого, жалкого Ивана, ребенок, именем которого станет править в России чужая, иностранная фамилия… Дитя, которое и здоровьем настолько слабо, что почти нет надежды видеть его возмужалым. Значит, придется ждать других сыновей от того же брауншвейгского принца… А родители – все будут стоять у власти…

– Как вы не любите их! – не удержавшись, уронила цесаревна.

– Я люблю Россию… Смеетесь, ваше высочество!.. Могу ли не любить ее. Дикая, темная, полунищая страна, холодная и мрачная. Царство кнута и дыбы. Да, да!.. Это говорю я, кто всегда пускал в ход плаху и кнуты, принцесса… Не глядите столь удивленно и жестко. Народ ваш не привык еще к человеческим поступкам. Пока его воспитаешь, подобно нашим, европейским людям, – нужен страх!

– Страх вечно близок к тому, кто нагоняет ужас! Так пишет один умный итальянец, герцог.

– Пока я не страшусь никого, кроме Бога… и себя самого. Да, себя!.. Своей любви… Я сказал, что люблю эту страну, куда судьба забросила меня.

– И довольно высоко, не так ли, герцог.

– Вот, вот! – поняв укол, добродушно согласился Бирон. – Я созданье женской, царственной прихоти, раб случая… Все верно. Но я – человек. У меня горячее сердце в сильной груди. Мы, курляндцы, как наши псы, верны до гроба. Я знаю, так враги порою ругают Бирона: «Курляндский пес!» А я людей ставлю хуже, чем моих коней, чем собак!.. Те вернее, отважнее, честнее и… благодарнее. Вот почему я верен д о г р о б а моей госпоже.

Она столько сделала мне, моим детям… Я верен и люблю Россию, где нашел почет, силу, власть! Где живет мое самое мне дорогое: моя семья, дети, та единая на свете, кого я, грубый курляндский пес, любил долго, молча, затаенно!.. Не смея самому себе признаться: к о г о люблю!..

Он умолк, тяжело дыша от притворно скрытого волнения. Но на самом деле хитрец волновался: игра поведена им слишком открыто и смело. Ставка очень велика. Пошлет ли удачу рок, часто служивший его замыслам?!

Елизавета, обычно находчивая, бойкая на словах, отважная в поступках, тоже была теперь подавлена, почти ошеломлена таким внезапным и грубоватым полупризнанием наложника Анны.

Тяжелое молчание длилось несколько мгновений, но показалось бесконечным, и царевна первая решилась нарушить его.

– Герцог, вы… не пьяны сейчас?! Кажется, нет! – надменно, хотя и сдержанно заговорила она. – Так д у м а е т е ли о том, что говорите… Или это я н е п о н и м а ю, что вы хотите сказать.

– Вот, вот, кровь Петра подает голос! – не опуская тяжелого наглого взора, начал Бирон уже новым, решительным тоном. – Но и Петр так не говорил… Он любил простой народ… и женщину из черни мог возвести на трон царей, императоров российских, когда она показалась ему достойной… Но я не стану больше… ни слова не скажу! Я буду действовать. И когда пора настанет, когда завоюю доверие моей богини – приду, назову, кого я долго, молча любил, как мадонну, – я, простой, отважный сын смелого курляндского народа, Бирон, владетельный герцог Курляндии!..

– Да… Вы слишком смелы! – вскочив, бросила ему Елизавета и кинулась к дверям опочивальни. Тысячи спутанных мыслей клубились у нее в мозгу… И, словно против собственной воли остановясь на пороге, она бросила последний взгляд наглецу, который провожал ее своим свинцовым взором. Загадочно прозвучали последние слова царевны:

– Что же… Я буду ждать. Я подожду!..

И она скрылась за дверьми.

Долго еще глядел ей вслед Бирон, стараясь угадать, что означали последние слова Елизаветы: полуобещание или затаенную угрозу!

«Иди, иди, – думалось ему. – Увидишь, что еще будет. Как повелит судьба… Может быть, тут, в этой гордой, прекрасной женщине и скрыто для меня самое главное?.. Поглядим. Ей я никогда не вредил. Если даже победит она… Посмотрим!» – пожимая плечами, решил герцог, позвонил и приказал вошедшему камер-лакею:

– Позвать мне Кейта.

И стал широкими шагами мерить тихий покой.

Вдруг остановился, сжал до боли голову руками и вслух проговорил:

– Скорей бы конец!.. Какой-нибудь… Я не вынесу так долго… Я…

Увидя входящего Кейта, Бирон умолк.

Полковник-измайловец из шотландских наемников-авантюристов, красавец Кейт вошел и вытянулся у дверей, отдавая салют.

– Я являюсь по приказанию вашей герцогской светлости. Что изволите повелеть?..

С самой ласковой улыбкой двинулся Бирон навстречу Кейту, мягко, почти дружески заговорил, знаком приглашая подойти поближе:

– Вечер добрый, верный, вернейший мой Кейт!.. Чай, измучился за эти проклятые деньки… Зато, даст Бог, минет печаль – и отпируем на славу за наше долготерпенье… Что ваши люди, не… Ну, понимаете: не слишком ропщут, что нет им смены? Вы объяснили, что только наша полная доверенность в такие опасные дни… Словом, как дела?.. Говорите прямо, по-дружески, мой верный Кейт.

– Мы, шотландцы, и не умеем иначе, ваша светлость! Правда, кряхтят мои молодцы. Но они все понимают. И сверх всего – столько милостей, забот от государыни и от вашей светлости… Сверх всякой заслуги. Они не только в казармах, и у себя дома не видали того, что здесь получают в карауле.

– Вздор, пустое, милый Кейт!.. Награды будут великие. Потерпите лишь немного.

– Сколько прикажете! Мы знаем, помним, что нас создала воля государыни. И не поглядим ни на кого, ни на что! Я передал своим, как был вами призван к императрице и выслушал приказ: «Повиноваться герцогу курляндскому!» И все останемся на посту до самой смерти!..

– Лихо сказано, мой благородный Кейт!.. Благодарю. Дайте пожать вашу храбрую руку… Значит, если бы надо было, если бы пришлось…

Времещник замялся, ожидая, что наемный храбрец его поддержит. И не ошибся.

– Кого прикажете арестовать? Мы готовы. Кто бы ни осмелился идти против воли нашей государыни.

– Пока еще никто! – успокоительно улыбнулся Бирон. – Но если бы… так вы?..

– Кого укажете – и без малейших колебаний, ваша светлость. Я отвечаю за моих людей. Даже если бы…

– Ну, ну, хорошо! – перебил Бирон, тревожно оглядываясь на двери. – Я вижу: Бог хранит нас. Государыня имеет верную защиту! Пусть там завидуют, но награды, вам приготовленные, превзойдут всякие ожидания. Ступайте, любезный Кейт! – неожиданно властным, громким голосом проговорил Бирон, увидя за распахнувшейся дверью группу приближающихся вельмож.

Кейт тоже сразу понял, в чем дело, отсалютовал герцогу, молодецки повернулся к дверям, отдал честь входящему первому министру, князю Черкасскому и Бестужеву-Рюмину, и скрылся за дверьми.

Бирон двинулся навстречу входящим.

– Добрый вечер, друзья мои. Вот хорошо, что не задержались! – дружески приветствовал он обоих и не менее любезно протянул руку Рейнгольду Левенвольде, явившемуся за первыми двумя вслед.

– Душевно рад вас видеть, граф. А брат ваш? Будет? Прекрасно. Сейчас должны явиться и мои братья. Они лично проверяют караулы во дворце. Хотя на измайловцев и на полки, пришедшие из провинции, можно положиться, но все же приглядеть не мешает!.. Садитесь, господа! – направляясь к камину, предложил он, совеем чувствуя себя здесь хозяином, особенно после беседы с Кейтом. – Погреемтесь у огонька. Погода адская, не пра… А, позвольте! – вдруг перебил он сам себя. – Отчего не вижу я нашего «оракула»? Андрей Иваныч разве не будет?.. Я ведь просил, Алексей Петрович, – обратился он к Бестужеву, – чтобы вы с князем повлияли на нашего друга. – Он перевел вопросительный взгляд на толстяка, князя Черкасского, который, отирая лысый лоб, грузно уселся уже в самое удобное кресло у камина. – Опасность грозит со всех сторон! – не давая им сказать что-нибудь, возбужденно продолжал Бирон. – Русские, эти неблагодарные дикари, готовят новые удары. Немцы всем помешали, как же!.. Немцы не дают коснеть им в невежестве и грязи… Но я уже решил! Только бы не выдать мятежникам на гибель тех, кто слишком много оказал услуг отечеству.

Обер-гофмаршал Левенвольде, ближайший сотрудник Бирона, приняв взволнованный вид, отозвался первым на громкую речь временщика:

– Мы видим, герцог, вашу отвагу… И, с своей стороны, тоже готовы… Не заставили себя ждать… А Остерман?.. Кто его не знает!.. Больной, дряхлый человек. Ум сильный, но тело – увы!.. Он, полагаю, на все согласится, что может послужить для нашего общего блага…

– Виляет он, вот что! – не выдержав, злобно кинул Бирон, теряя прежний кроткий, елейный свой вид. – Я слышал: он весь вошел в австрийскую партию. Поглядим, кто осилит!.. Но теперь не время заводить внутреннюю свару. Вы же понимаете, друзья мои. Сейчас не место розни. Потом будем грызть друг друга. Против нас подымается опасная вражда, общая ненависть русской партии. Граф, я попрошу вас! – обратился он к Левенвольде. – Вы сумеете лучше других. Поезжайте. Объясните. Скажите: акт о наследнике государынею подписан, как его сам Остерман начертал. Но еще важный вопрос: как быть с регентом? В каком виде установится правительство?.. Вам, друзья мои, граф Остерман что-нибудь об этом говорил?

– Лисит он по своему обычаю! – с кривою улыбкой, показывая испорченные зубы, заметил Бестужев. – Толкует об одном: «Важно-де, кто примет сукцессию на троне. А там и правительство-де выяснится само по себе. У малютки-государя есть мать. И если при ней – верховный совет, с герцогом курляндским во главе, конечно…» Так он толкует…

– «Совет»… Знаем мы эти «советы»! – гневно прервал его Бирон. – Эти сеймы… всякие, консилии!.. Польша потому у нас и в кулаке зажата, что у круля ихнего – такие «советы»… Сколько умов… Нет: сколько ртов, столько и мнений, безрассудных порою и всегда корыстных!.. Гибель одна от этих «советов». Да государыня и слышать не хочет, чтобы столь юную принцессу сделать правительницей.

– Тогда… как же быть, герцог? – растерянный, спросил Левенвольде, не понимая, куда клонит его покровитель.

– Ну, потом… Мы еще здесь вот потолкуем все вместе. Спешите, привезите Остермана. И тогда…

Левенвольде замялся.

– А… а если он и в самом деле болен, ваша светлость?.. Как быть тогда?

– Если даже умирает – все равно! – вспыхнув, резко, забывая всякую сдержанность, отчеканил Бирон. – Скажите ему: «Бирон ничего не забывает! Всегда все помнит… и помощь в трудную минуту… и… вражеский удар из темноты». Напомните ему Волынского! – топнув даже ногою, почти выкрикнул он. – Спешите, граф… Время не терпит…

Левенвольде молча поклонился и быстро вышел.

Глядевший ему вслед Бирон стоял несколько мгновений возбужденный, с багровым лицом, с жилами, которые вздулись на лбу и на короткой шее.

Вдруг, словно отрезвев, припомнив что-то очень важное, сразу принял другой вид и, стараясь, чтобы его расслышал уходящий по анфиладе покоев обер-гофмаршал, примирительно заговорил:

– Нет, впрочем… на надо! Того не говорите! Не слышит… Э, впрочем, все равно! – с досадой заметил он сам себе и, почти не обращая внимания на присутствующих министров, зашагал по комнате, в нетерпении покусывая толстые, резко очерченные губы, где серела полуседая щетина усов и бороды, небритой дня два среди тревог и общего беспокойства, овладевшего двором Анны за последнее время.

– А… вот и наш господин фельдмаршал пожаловал! – с довольным видом возгласил Бестужев, занявший наблюдательный пост у окна, выходящего на площадь.

– Миних! Еще предстоит работа – обломать его!.. – проворчал Бирон, но сейчас же возразил сам себе: – Впрочем, нет! Этот много проще, прямее старой лисы, Остермана. Скорее все разберет и поймет… Один он подъехал?

– Менгден, Трубецкой катят за ним… И еще…

– Все мои «приятели», – криво усмехнулся фаворит. – Ну, ничего… Бумага у вас готова? – тихо бросил он вопрос, подойдя вплотную к Бестужеву.

– Тут!..

– Добро. Я встречу их рядом, в большом покое. Сюда всех сразу звать нельзя… Прежде надо будет между нами дело повершить… И тогда уж…

Снова пошагав по комнате, он спросил у Бестужева:

– Съезжаются остальные?..

– Все, как на парад!.. И господин Маслов… Хе-хе-хе!..

– Он нам пригодится. Ну, я сейчас…

Но уже стоя на пороге входной двери, Бирон вспомнил что-то и быстро вернулся к Черкасскому, который с невозмутимым видом слушал все нападки на русских, только посапывая носом, словно задремал в кресле у камина, обогрев свой отвислый, огромный живот, вытянув короткие, бревнообразные ноги в ботфортах поближе к огню.

– Милый князь, чуть было не забыл! – обратился к нему по-приятельски Бирон. – Там с китайскими товарами так оно глупо вышло… Я поминал государыне… У ней самой из ума было вон. Вы получите то, что вам было обещано, до последнего рублевика. Завтра же пойдет от меня строжайший приказ… по воле императрицы… Вышла ошибка, что с вас теребили пошлины, и такие великие!..

Черкасский оживился, просиял…

Несметный богач, он славился своей жадностью и тщеславием. Услыхав новость, сулящую новые большие выгоды, толстяк вскочил с необычайной для такой груды мяса легкостью, стал усиленно кланяться и причитать:

– Благодарствую нижайше… Верный слуга вашей герцогской милости!.. Не забываете старика… Шутка ли: сколько денег могло пропасть, уйти из рук. Ни за што ни про што… Казна ли обеднеет, ежели выгода будет малая старику, верному слуге государыни и вашей светлости!..

Так, кланяясь и причитая, он умолк только, когда грузная фигура Бирона скрылась за дверьми соседнего покоя, где обступили фаворита министры и вельможи, съехавшиеся в необычайный час по внезапному приглашению из дворца.

Черкасский снова уселся в позе терпеливого ожидания у камина, подремывая и посапывая. Бестужев, сдерживавший волнение при Бироне, в свою очередь заходил по тихому покою, потирая нервные, холеные пальцы прирожденного барина и бормоча, словно про себя:

– Вот она, последняя минута!.. Решительный, генеральный бой!.. Хе-хе-хе!.. Как-то нам придется выйти из этой передряги!

– Да-с… Истинное ваше слово! – слегка похлопывая жирной, пухлой рукою по голенищам лакированных ботфортов, жирным, хрипучим своим баском отозвался Черкасский. – Только тому истинно хорошо теперь, кто далек от нашей каши: от этих палат и от казематов, што там, неподалечку… Неспроста оно рядочком одно с другим… через речку постановлено… Эхе-хе!.. А уж коли влез кто по уши – так и не трепыхайся… Все одно не выбраться!..

– Да, конечно! – согласился Бестужев. – Утешение от ваших слов плохое, но правда истинная в них!.. А позволю себе спросить, князь, неужли совесть зазрила нашего хапугу-герцога… Слышал я тут: про китайские товары он поминал… Вам доля покойного графа Волынского была обещана… А заместо того – все тридцать тыщ…

– Курляндцу в руки попали… в его лапы загребущие. Што поделаешь! – вздохнул шумно Черкасский, но сейчас же хитро подмигнул и добавил: – Да, вот как поприжало малость друга милого – стал и он подобрее!.. Хо-хо-хо!.. А мы не брезгуем. Хоша и у пса в зубах побывало – лишь бы нас не миновало… Наше и в грязи подымем. Денежки-то не малые. Все пригодятся!

– Тс-с!.. – остерег толстяка Бестужев, сам же вызвавший хитро на откровенность простоватого князя. – Не так уж крепко костите. Знаете: в таких палатах стены и те с ушами да с глазами. Охота ли вам ссориться с нашим высоковельможным правителем, регентом трона!.. Хе-хе-хе…

– Какой вы добрый да оглядчивый стали, ваше превосходительство! – угрюмо глядя на лисью, хотя и красивую еще мордочку Бестужева, заметил толстяк. – Меня бережете… И на том благодарствую. Вы-то уж знаете повадку Бирона, мертвую хватку евонную, ась?..

– Знаю. Как не знать?.. Коли какая нужда – я у него в первую голову. Дружком считаюсь. Словно бы белый арап для милостивца служу… Ужли курляндец дойдет до своего… Станет нашим правителем? – полушепотом не то задал вопрос, не то поверил тайну хитрый интриган своему простому на вид, но тоже лукавому собеседнику.

– Видно, так! – почесывая голову, согласился добродушно Черкасский. А его заплывшие жиром свиные глазки пытливо так и сверлили Бестужева, желая угадать: о чем сейчас думает, чего добивается общий слуга, сводник и предатель?

– Кому же боле! – видя, что Бестужев выжидательно молчит, продолжал Черкасский. – Кто иной из немцев дела наши, русские, столь хорошо знает?.. А ежели наши русачки… Куды их в правительство! Э… Служить умеем, да и то плохонько. Вот с борзыми… да пображничать… да с девчонками… наше дело. А этого ирода на все хватает!.. Уж, видно, ему и быть!..

– То-то! – подмигнув, с видом полного доверия заговорил наконец негромко Бестужев, нащупав подходящую почву в покладливом князе. – Приказал он мне бумагу эту самую… о регентстве сочинить… Вот она. Да боюся: вдруг как никто и подписать не пожелает!.. Либо сама не соизволит. Мне тогда беда! Плохо, князенька! И не довернешься – бит! И перевернешься – дран!.. Вот оно, житье-то наше!

– Вам ли охать, ваше превосходительство! – возмущенный лицемерными причитаниями лукавца, заметил Черкасский с явной иронией в хриповатом, всегда сонливо-добродушном голосе. – Нешто такие, как вы, пропадают где-либо? Не-ет.

– Благодарствуйте за ласку, – не смущаясь, отразил неожиданный укол наглый, опытный царедворец.

– Почти, за што там желаешь! – совсем раздраженный такою меднолобостью, отмахнулся рукою князь и медленно, тяжело пошел навстречу входящим министрам с Бироном и Остерманом впереди.

А Бестужев уже так и метнулся к дверям, стараясь хоть бочком, сзади поддержать еле плетущегося Остермана, которого с одной стороны вел сам Бирон, а с другой – гофмаршал Левенвольде. Фон Менгден и Миних замыкали группу.

Все направились к угловому широкому дивану, куда и усадили Остермана. Остальные расселись тут же и на креслах, расставленных вокруг овального, преддиванного стола, покрытого тяжелой плюшевой скатертью.

– Э-э-э-х! – усаживаясь с кряхтеньем, бормотал, словно извиняясь, граф Остерман. – Как плохо хворать!.. Вот и водят тебя, как малого ребенка, на помочах…

– Ну, вас ли кому водить! – подхватывая намек, откликнулся, дружески улыбаясь, гофмаршал Левенвольде.

– Само собою! – поддержал и Бирон. – Мы сами – все следуем по вашим стопам.

– Ну, тогда вам несдобровать! – снова прозвучал загадочным, зловещим ответом скрипучий, сдавленный голос «оракула», как звали графа при дворе.

Все переглянулись с явным удивлением и тревогой.

– Чего удивляетесь! – растягивая свой беззубый рот в лукавую усмешку, продолжал «оракул». – Вон стопы-то мои какие ненадежные… Выдают меня каждый раз. Не служат, когда надо. По общей моде, видно, стопы мои поступают! – продолжал каламбурить остроумец. – Предательствуют в самую нужную минуту!.. Хе-хе!..

– Все шутите, уважаемый! – отозвался Бирон, не зная, как понять намеки Остермана.

– Шучу все, ваша светлость! Года мои такие: шутить либо плакать надо. Лучше же шутить. Как полагаете, а, ваша светлость?..

Бирон молчал, не находя подходящего ответа, и, увидя новых входящих, с довольным видом двинулся встречать обер-шталмейстера Куракина, начальника Тайной канцелярии, страшного для всех Андрея Иваныча Ушакова и генерал-прокурора, князя Никиту Трубецкого, которых только и ожидали, как главнейших представителей власти.

– Милости просим! – пожимая руки, говорил Бирон, совсем неузнаваемый в эти тяжелые дни, такой любезный и ласковый со всеми. – Вас только нам и не хватало, милостивые государи мои!.. Просим к столу… Поближе!..

Все, после взаимных приветствий, уселись вокруг стола. Только Миних, пожимаясь, словно от холода, отошел и уселся поодаль, у камина, положив ноги в ботфортах на решетку да изредка помешивая огонь, подбрасывая туда поленья, приготовленные рядом в круглом, закрытом ящике.

– Теперь почти все мы в сборе! – начал громко Бирон. – И первей всего оглашу я радостную весть: государыня, своего недуга ради, решила избрать сукцессора. Указ подписан, гласящий касательно его императорского величества, Иоанна Антоновича, как то и было общее наше упование. Следует ныне одному либо двум из нас, наиболее старейшим по рангам, принять готовый указ из дланей ее величества. Кого избираете, государи мои?

– Остермана… Миниха… Бирона! – раздались одновременно общие голоса.

– Почту за честь! – поклонился, подымаясь с места, фельдмаршал Миних.

– И я! – отозвался поспешно Бирон.

Остерман промолчал. Он только покряхтывал невнятно да потирал больные ноги.

– Но это еще не все! – снова, уже гораздо увереннее и тверже, заговорил Бирон. – Государь наш, вновь избранный Господом, – еще дитя… Нужна опека. Кого же изберем правительством до его совершения лет?.. Какое должно быть сие правительство? Вот наиглавнейший вопрос. Андрей Иванович, за вами слово, – обратился он к Остерману.

– Кхм… О-ох! – морщась и потирая колени, медленно заговорил тот. – Да я уж, слышь, говорил… Матушка здравствует у его величества… Самая близкая и законная опека. А в помощь ей – совет… из десяти либо двенадцати персон познатнее. О-о-ох… Ничего иного в сей час и не придумаю…

– Вот хорошо будет! – поспешно подал голос Бестужев, заметя, как потемнело лицо Бирона. – Заместо одного – дюжина господ… Беда тогда земле и царству.

– Ну, само собою, што… – начал было Черкасский, совсем не склонный к подобной форме правления, но не докончил и смолк, не зная, чего станет придерживаться большинство собрания.

– И мне также сдается! – осторожно подал голос Ушаков, уловив на себе вопросительный взгляд Бирона.

– Хоть на Польшу стоит поглядеть! – продолжал усердствовать и горячиться Бестужев. – Видели мы, куда там через край советы всякие завели!.. Многоголовое правительство… Плохо, если одного господина в делах нету… Одного прямого правителя нам надобно.

– Граф, что же вы от нас отдалились! – обратился Бирон прямо к Миниху. – Слышать изволили, что полагают наши господа министры о правительстве!

– Нет! – делая вид, что отрывается от глубокой задумчивости, покачал головой Миних. – Простите. Устал. Задумался. А какая речь?

– В рассуждении опеки господа министры полагают, не следует делать подобно тому, как в Польше, где сразу многие особы в высшем правительстве равную силу имеют. Совета верховного не желают у нас. Как вы, граф, полагать изволите?

– Да никак! – с притворной прямотой и простодушием отрезал Миних, делая непроницаемым свое красивое, еще моложавое лицо. – Я больше свое знаю, что на войне… по солдатской части… А здесь – как все, так и я. Не надо совета – и не надо. Регенту быть – так и то ладно!

И он снова откинулся на спинку своего кресла, стал греть ноги у пламени камина.

– Да кому регентом – вот вопрос! – в свою очередь обратился к Миниху Левенвольде. – Вот граф Андрей Иваныч за принцессу стоит… – поспешил он подчеркнуть кандидатуру своей покровительницы.

Но Бирон не дал ему кончить.

– Простите! Смею сказать: и я того же ждал! – решительно заговорил он. – И говорил государыне. Но ее воли нет на таковое избрание. А впрочем, как сами порешите, господа министры! От вас все теперь…

– Какую еще там правительницу! – не унимался Бестужев, видя, что большинство колеблется, и желая создать желаемое настроение. – Мужчину на такое дело надобно. Кроме вашей светлости, некому иному регентом и быть…

Слово было сказано. Быстро окинул взором окружающих говорун-угодник и сразу осекся. Все молчали. Ими овладела какая-то неловкость, какая бывает с людьми, не имеющими духу опровергнуть сказанную нелепость, но не желающими и поддержать наглеца.

Бестужева это не смутило. Передохнув, он решил поправить впечатление и сразу торопливо зачастил дальше:

– Вестимо, в иных государствах странно может показаться, что обошли отца и мать государя при таком назначении… Nicht wahr?[3] – почему-то по-немецки закончил он свою русскую речь.

Угрюмое молчание продолжало служить единственным ответом.

Тогда на помощь своему приспешнику выступил сам фаворит, чувствуя, что почва слишком колеблется у него под ногами. Исподлобья оглядывая всех, он глухо заговорил:

– Правда, не без зависти и ненависти будет кругом, если, минуя отца и мать… импе…

Голос его сорвался. Заметив, что Черкасский осторожно шепчет что-то Левенвольде, Бирон сразу вышел из себя и почти грубо крикнул:

– Да что вы там шепчете!.. Громко говорите. Не время теперь…

Он сдержался, не кончил резкого слова, готового сорваться с языка.

– Да я вот то же самое сказывал! – торопливо стал оправдываться, оробев, Черкасский. – Кроме вашей светлости, кому и править! Нет иного такого в русских государских делах искусного и здоровьем крепкого…

Остерман усиленно закашлялся при этом камне, брошенном в его огород. А Черкасский уже совсем решительно закончил:

– Править землею – это не мутовку облизать!.. Боле я ничего и не говорил… Бог свидетель!.. Вот и граф Левенвольд – живой человек… Он сам скажет!..

Левенвольде усиленно закивал головой.

– Уж видное дело: нет другого! – поддержал Ушаков.

– На принца надежда плохая! – медленно, плавно, слегка картавя, заговорил Левенвольде, не желая нажить опасного врага в Бироне своим безучастием в такую важную минуту. – Вон на многих из нас, на иностранных в особенности, – попреки, нареканья слышны со всех сторон… особливо от русской партии… Надо уметь и ответить… А наш принц…

– М-да, не речист! – подхватил Менгден. – Чудесный человек… Но не речист!.. С герцогом ли сравнить!

Снова наступило молчание.

Миних, чувствуя на себе пытливый взгляд Бирона, посмотрел на него открыто, прямо, понял, что отмалчиваться дальше невозможно, и медленно, веско заговорил, повернувшись от камина к столу вместе со своим тяжелым креслом.

– Что же… Правду должен и я сказать: отец принцессы мекленбургской сейчас же в наши дела мешаться начнет, если принцессу Анну Леопольдовну назначим правительницею… И он поссорит нас с императорским венским двором, что будет весьма безвыгодно. Знаем мы его характер, что он за человек!.. Приедет сюда к дочери, к правительнице, и нам всем головы поотрубит! Теперь… что принца Антона касаемо… Вот был он со мною в двух кампаниях… А я и не знаю: рыба ли он или мясо?..

Бестужев, как только уловил смысл первых слов Миниха, понял, что Игра Бирона выиграна, и стал осторожно расправлять на столе добытую из кармана бумагу. Едва умолк Миних, он заговорил:

– Ну, конечно! Какой там принц Антон!.. А нрава его светлости, герцога курляндского, хто не знает. Для своих – отец родной и благодетель. Мы его друзья. А он уж нас не забудет. Лишь бы ее величество согласие изъявила… Вот я тут, на всяк случай, и устав о регентстве начертал, по былым образцам… и по западным установлениям… Чтобы дело скорее то пошло…

Все переглянулись, как застигнутые врасплох.

Остерман, даже забыв о своей притворной хвори, живо взял бумагу и привычным взором дельца пробежал крупно начертанные, красиво выведенные чьей-то искусной рукой четкие строки.

– Уже… устав!.. – бормотал он, скользя по листу глазами. – Дельно… довольно дельно… Изрядно изложено.

И передал бумагу другим.

Все поочередно, кто быстрее, кто повнимательнее, ознакомились с немногословным уставом, решающим судьбу большой империи на много лет вперед.

Бирон, видя, что дело налаживается, едва сдержал вздох облегчения и только следил за министрами, поочередно читающими решение его судьбы, словно желая подогнать каждого взором.

Неожиданно с конца стола прозвучал вразрез общему настроению голос Трубецкого, который сидел до сих пор молча, с хмурым лицом.

– А не позвать ли нам еще генералитет да господ сенаторов из того покоя? – предложил он, словно желая хотя немного оттянуть неприятное ему решение. – Там не малое число собралось всякого звания. Лучше, если больше нас будет…

Предложение генерального прокурора, то есть министра юстиции в империи, нельзя было обойти. Но Бирон и не видел в этом ничего для себя опасного.

– Я сейчас прикажу! – охотно откликнулся будущий регент. – Либо нет!.. Алексей Петрович! – обратился он к тому же неизменному приспешнику своему, Бестужеву-Рюмину. – Вы сами позовите кого там следует… по чинам и рангам… А мне бы пока… Андрей Иваныч! – обратился он к Остерману, затем обернулся к Миниху: – И вы, дорогой фельдмаршал, сходим за сукцессорским указом к ее величеству, чтобы времени не терять… Заодно и господам министрам свободнее будет толковать обо мне – без меня!.. Ха-ха… А я, – сразу принимая серьезный, взволнованный вид, заговорил он на глубоких нотах, – я – как ваша воля будет!.. Как Бог укажет, так и поступлю… Прошу!..

Он быстро первый пошел к дверям опочивальни, Миних двинулся за ним. Бестужев поспешил в соседний зал, где собрался генералитет и высшие чины, исполнять поручение Бирона: отобрать и привести на «совет» самых подходящих людей.

Остерман, поняв, что дело кончено, не двинулся со своего дивана. С самой жалкой миной стал он потирать свои колени.

– О-о-о-х… Идите уж без меня… Ноги штой-то не слушают!..

– Да! – остановился уже на самом пороге Бирон, окинул колючим взглядом старика, но сейчас же любезно обратился к князю Трубецкому: – Тогда вас прошу, господин генеральс-прокурор!..

– Иду-с! – довольный отличием, быстро поднялся тот с места.

Все трое скрылись за дверьми опочивальни.

Сейчас же Остерман, не владея больше своим затаенным волнением, поднялся и совершенно твердыми шагами стал мерить покой от окна до камина. Такое внезапное исцеление «обезноженного» старика не удивило окружающих, которые о чем-то тихо толковали, сидя на местах вокруг стола.

В спальне императрица Анна, проснувшаяся незадолго перед появлением Бирона и Миниха, лежала по-прежнему неподвижно, высоко приподнятая в подушках, и слушала забавную болтовню леди Рондо, которая усиленно старалась занять больную, сообщая последние новости из жизни петербургской знати. Герцогиня Бирон почти ничего не говорила, только кивала маленькой, красивой головой, сидящей почти без шеи на неуклюжем, ожирелом теле, да таращила добрые большие глаза, напоминающие глаза молодой телки.

При виде входящих дамы встали и отошли от постели.

Анна приветливо закивала головою, заметно оживилась, первая приветствуя посетителей:

– А!.. Здравствуйте оба… Проведать пришли… Мне словно бы полегче…

Она протянула Миниху и Трубецкому руку для поцелуя.

– Видите, чай: руки теплые. Озноб-то прошел этот нестерпимый, прежний… Скажите всем там: легше мне!..

– Хвала Богу сил! – искренно порадованный, отозвался Миних. – И вторую радость Он земле послал, ежели не ошибаюсь. Его светлость вот сказывал – указ о сукцессии ваше величество изволили апробовать…

– Ах, да… да… Про Иванушку это… Здесь он был, указ-то… Где он, герцог? Вы не взяли?..

– Вот он, государыня. Вручить извольте сами по принадлежности!.. – подавая со стола бумагу, сказал Бирон, так и перебегая глазами от одного лица к другому, чтобы видеть впечатление, произведенное получением указа.

Почтительно принял Миних лист из рук Анны и, словно давая присягу, торжественно заявил:

– Воля вашего величества будет в сей же час объявлена… и свято исполнится! Бог свидетель!.. Примите, государыня, наши живейшие чувства радости! – закончил он особо почтительно, поклонился и, передавая бумагу Трубецкому, спросил: – Можно нам идти?..

– Сами видите: государыня еще так слаба! – вступился Бирон, опасаясь, чтобы дальнейший разговор не принял направления, неприятного для него.

Но Анна и сама не стала удерживать вошедших.

– Да… говорить трудно! – заметила она. – Словцо скажу – и вовсе устану…

Откинулась снова на подушки и смолкла.

Трубецкой, ничего не ожидая больше, отдал низкий поклон, вышел из опочивальни. В соседнем покое он подал указ Остерману. Остальные сгрудились вокруг и все стали читать эту важную бумагу.

Миних, взявшийся уже было тоже за ручку дверей, вдруг остановился, потупясь, словно желая избежать упорного взгляда Бирона, которым тот давно гипнотизировал фельдмаршала, сделал шаг-другой к постели Анны и негромко проговорил:

– Матушка императрица… В случае чего… храни Господи… Разумеешь сама… Мы тамо согласились, чтобы герцогу быть нашим регентом… Мы просим о том всеподданнейше. А уж тамо… как сама поизволишь…

Еще раз поклонился и быстро вышел. Герцогиня Бирон, по знаку мужа, поспешила за Минихом, сопровождаемая леди Рондо.

Анна, кивком отпустившая дам, казалось, и не слыхала, что проговорил быстро и невнятно Миних. Но, помолчав, когда все вышли, она больше приоткрыла утомленные глаза и устало спросила:

– Што он сказал?.. Герцог… Яган, ты слышал?..

– Я сам ничего не слыхал, – словно внезапно теряясь, отозвался фаворит.

До этой решительной минуты единственной и главной целью всей жизни ему казалась эта борьба за верховное главенство в правлении. Теперь, когда осталось лишь склонить на свою сторону слабую волю больной женщины, всю жизнь ему покорной, герцог заколебался, почувствовал нерешительность, словно страх перед чем-то огромным, еще не изведанным и опасным. Ничего подобного не ощущал он раньше в жизни. И теперь стоял бледный, со лбом, покрытым крупными каплями холодного пота.

– Что-то невнятно сказывал! – глухо продолжали слетать слова с его побледневших губ. – Они там бумагу готовят… Скоро и принесут, поди… Отдохни, матушка.

– Ну, хорошо… Я погожу…

И затихла, снова погрузилась в тяжелое свое полузабытье.

Бирон подошел к окну, откинул немного гардину и долго глядел во мрак морозной ночи, без дум, без воспоминаний. Одна больная мысль жгла ум:

«Что-то творится там, в соседнем покое, где решается судьба империи и его, Бирона?..»

Не выдержав, он кинулся к шкапу с потайной дверью, раскрыл ее, вошел в темный проход, где стоял недавно, и поглядел в глазок.

Министры сгрудились на другом конце обширного покоя и оживленно о чем-то толковали, но так осторожно и негромко, что Бирон, приложив ухо к той же щелочке в стене, уловил только общий гул, а различить отдельных слов не мог.

Со злобой топнув ногой, временщик вернулся в опочивальню, захлопнул шкап, бросился в кресло недалеко от постели Анны и словно задремал тоже, погруженный в свои тяжелые думы.

А в соседнем покое, едва прошли здесь и скрылись обе дамы, герцогиня и леди Рондо, первым заговорил князь Никита Трубецкой, заговорил негромко, опасливо озираясь на двери опочивальни, но голос звучал с убеждающей силой, слова вырывались, согретые внутренним огнем:

– Господа министры… теперь можно… пока нет этой креатуры герцога… нет предателя Бестужева. И потолкуем откровенно. Ужели так и будет?.. Мы отдадим себя и Россию в эти руки… В руки, которые…

Он не решился досказать, опасаясь оскорбить слух окружающих…

Все молчали. Тогда, печально покачивая своей крупной, седой головой, Остерман уронил протяжно:

– А… укажите нам, князь, иную, столь сильную руку, которая оттолкнула бы сейчас… его, взяв бразды правления… Вы таковую знаете?..

Трубецкой молча, но выразительно переводил свой взгляд с Остермана на Миниха и обратно, словно давая этим ответ на мудрый вопрос, поставленный опытным и осторожным прозорливцем-политиком.

– Дворец полон штыками от подвалов до самых чердаков. А я знаю эту игрушку! – поняв немую речь Трубецкого, заговорил Миних. – Стоит герцогу дать знак – и все они ощетинятся… И все – против н а с!

– Он сейчас захватил нас врасплох! – пояснил Остерман солдатский ответ Миниха.

– А-а-а! Понимаю! – почти радостно вырвалось у Трубецкого. – Значит… и мы его должны потом… Понимаю. Добро! Пусть делается регентом, коли уж так. После мы все поизменим… Пусть!..

– Да и не то одно! – осторожно вмешался фон Менгден, не уверенный, что здесь все искренно ненавидят фаворита, и готовя себе лазейку на всякий случай. – Есть и другие основания вручить верховенство нашему герцогу. Без него мы все пропали!..

Покосясь на Черкасского, который, как раньше Миних, отбился подальше от общей группы, стоял и грелся у камина, барон негромко продолжал:

– Русские теперь повсюду поднимаются на немцев и на остальных правителей своих. В нем пока в одном наше спасение. А когда буря поуспокоится… когда все жестокости, какие потребуются на первых порах, совершит он, наш добрейший герцог…

Барон фон Менгден не досказал, умолк, окинув выразительным взглядом сотоварищей.

– Понимаем… Понимаем! – вырвалось у пылкого Трубецкого. – Добро. Вестимо, нам собственная участь ближе всего… Что же, потерпим. Я хотя в «немцах» и не считаюсь, но вас, государи мои, очень ценю… И – умею ждать! Тише! – заметя входящего Бестужева, шепнул он. – «Козел» идет! Шпион герцога… Значит, терпение!..

– И да здравствует наш регент, герцог Эрнст Яган фон Бирон, герцог курляндский и иных! – не то насмешливо, не то торжественно возгласил Остерман, так чтобы слышал входящий наушник Бирона. Затем отошел на свое место и с кряхтеньем снова опустился на диван, потирая мнимобольные ноги.

Обе двери, ведущие в этот покой, широко распахнулись, и из соседнего зала гурьбою вошли приглашенные Бестужевым сановники.

Граф Семен Андреевич Салтыков, важный сенатор, дядя императрицы по жене, открывал шествие. За ним виднелась тяжелая фигура князя Ивана Федоровича Ромодановского, затем появился вице-адмирал, граф Михаил Гаврилович Головин, канцлер Головкин, обер-прокурор сената, делец на все руки – Анисим Маслов, князь Яков Шаховской, обер-шталмейстер князь Александр Куракин, еще несколько сановников, наконец, протиснулись в покой, сразу наполнившийся знатью, оба врача: де Гульст и Бидлоо.

За раскрытыми дверьми, слабо освещенная светом канделябров и масляных ламп, темнела вторая толпа – придворных дам, желавшая хотя издали послушать, что творится в эту важную минуту рядом с опочивальней умирающей императрицы.

А совсем в глубине второго покоя и в соседних комнатах собрались и ждали вестей остальные придворные, которым по рангу или по иным причинам не удалось попасть в заветную горницу, где решалась судьба царства.

Бестужев, обращаясь ко всем, кто следовал за ним, объявил громко:

– Пожалуйте… Прислушайте, государи мои, што тут станут говорить отцы отечества… А мне пока надо черкнуть пару строк особо… Вот я здесь пристроюсь.

Взяв с круглого, большого стола устав, положенный здесь Остерманом, захватив чернильницу с пером и примостясь у небольшого столика, в уголке близ окна, он стал еще что-то вписывать в этот, им сочиненный, документ, ставший отныне историческим.

– Регента нам желали здесь объявить… Кто же регентом?.. Объявите, господа министры! – послышались из толпы вельмож негромкие, взволнованные голоса.

Министры молчали, глядя на Остермана, как на старейшего и самого мудрого, по общему признанию.

Остерман понял, встал, откашлялся и неожиданно сильным, звонким, почти молодым голосом, так не похожим на тот, которым шамкал недавно перед тем, заговорил, покрывая говор и шум толпы, прорезая звуками глубину и полусвет соседних, наполненных людьми, покоев.

– Выбор остановился пока на герцоге Бироне. Как ваше общее мнение, государи мои?

Толпа молчала, не зная, что ответить на такой важный вопрос, поставленный так неожиданно, прямо и открыто. Поодиночке каждый, да еще опрошенный с глазу на глаз, мгновенно сказал бы – лукаво или искренно – свое решение… А тут, перед всеми, как бы на громкой исповеди, – ни у кого не вырвалось ни звука.

Наступившее сразу молчание было зловеще, почти невыносимо… И Остерман, оценив его, не мог сдержать довольной улыбки, незаметно, радостно потер свои сухие, нервные руки. Но тоже промолчал.

Тишину прорезал звучный, подкупающий баритон гофмаршала Левенвольде, которому что-то шепнул его брат, Фридрих, камергер Анны и большой любимец принцессы Анны Леопольдовны.

– А причину того выбора тоже в сей час я объявлю вам, государи мои. Первое: много лет вел герцог дела российские. Нет более искусного в них, нежели он… Конечно, с нашим почтенным Андреем Иванычем вместе. Но граф Остерман слаб здоровьем. Потом, второе: опасение является, если быть правительницей принцессе Анне, родитель ее, герцог, о своих владениях и землях в Мекленбурге сильно хлопотать начнет. Доведет нас и до войны! И нравом он горяч сверх меры. И, всего скорее, генералиссимусом пожелает быть. А это… сами понимаете…

– Да… это не безопасно! – сразу поднялись голоса сановников.

– Если же принцу Антону… – снова повел свою ласкающую, примирительную речь Левенвольде. – Но многие совсем не знают, каков характер у него? А герцога мы довольно знаем.

– Знаем!.. Как не знать!.. Десять лет знаем! – снова откликнулись с различным выражением многие голоса и стихли, ожидая заключения речи.

Но Левенвольде, сказав главное, сделал передышку, давая высказаться другим. И Черкасский, видя, что кандидатура герцога прошла, пожелал проявить усердие к новому господину. Он высунул вперед свое брюхо и сиплым баском возгласил:

– Вот и тово… порешили герцога регентом!

– Что же… Ежели вы тут так решили… Мы тоже согласны! – послышались отдельные голоса.

Но вся толпа еще стояла в нерешимости, словно выжидала еще чего-то.

Бестужев, опасаясь, чтобы чья-либо случайная речь не разладила так удачно сложившихся обстоятельств, поднялся со стула, размахивая над головою своею бумагой, в которой что-то вписывал быстрым, мелким почерком.

– Ну вот, натолковались! Поладили… И в добрый час. Слушайте теперь, государи мои, что я тут написал в уставе, ниже текста… Вот!.. Слушайте! Кхм… Кхм… «Всемилостивейшая государыня, ваше императорское величество! Мы, верноподданные слуги ваши, – ниже у сего подписавшиеся, – дерзаем представить на державное усмотрение сей устав о регентстве Российской империи…» Целехоньку ночь сидел, сочинял его, государи мои! – не удержался, заявил он горделиво, затем снова стал читать:

– «…империи, при сем прилагаемый…» Вот. Здесь и подписывать можно… Милости прошу!

Положив лист на стол, он огляделся кругом, словно желая отметить в памяти: кто первый приложит руку?

Но толпа замерла. Первым быть не решался никто. Стояли, переминались, поглядывали друг на друга, кивали один другому, приглашая начать, и только жались теснее один к другому, словно хотелось каждому втиснуться в общую гущу, быть там, у стены, позади всех…

Тогда Миних с нескрываемой насмешливой улыбкой протискался через ряды стоящих перед ним людей, быстро подошел и твердой рукой поставил под листом всем знакомую, размашистую подпись: «Генерал-фельдмаршал фон Миних».

И снова отошел к камину, стал по-прежнему греть тяжелые свои ботфорты у гаснущего огня.

– Браво! Везде первый! – слегка даже аплодируя, восхитился Бестужев. – Всегда герой!

И, видя, что теперь все устремились к подписи, даже устроив легкую давку, поднял руки, возгласил:

– Подождите, господа!.. Графу Андрею Иванычу местечко надобно.

Затем, не без ехидства, подвигая. Остерману чернильницу с пером и устав, сугубо любезно спросил:

– Прикажете, ваше сиятельство?..

– И я умею по-волчьи выть! – отвечая на затаенную насмешку Бестужева, отрезал Остерман и быстро вывел свое имя рядом с подписью Миниха.

– По-львиному больше рыкаете! – постарался обсахарить свою первую шпильку довольный, ликующий Бестужев, уже заранее учитывающий все выгоды, ожидающие его от успеха бироновской затеи. – Лев, истинный лев!.. И слава вам, и хвала!..

Быстро сам подписал лист и отстранился, давая место веренице желающих первыми отметить свои имена в этом акте государственной важности.

– Все! – наконец возгласил он, когда подошел последний из сановников и втиснул свое имя среди остальных фамилий, неровными рядами покрывающих весь полулист бумаги, совершенно белый за несколько минут перед тем. – Теперь и нести можно… Граф, не пожелаете ли со мною? – очевидно решив не давать покоя Остерману, обратился он к старику.

– Да уж пойду… пойду! – с кислой улыбкой согласился тот, медленно подымаясь. – Поговорка у нас старая: «Сказал «аз» – надо и «буки» досказать!» Только не то с годами обезножел – и слеп я стал… Так уж вы и ведите меня, мой мудрый коллега!.. Того и гляди, я не в ту дверь попаду… не то словцо скажу…

– Все острословите, ваше сиятельство! – поддерживая почтительно Остермана, приятельским тоном отозвался Бестужев. – С вами весело век проживешь! Хе-хе.

– Веселому все на веселье… А вот… – останавливаясь почти у порога опочивальни императрицы, сразу серьезно заговорил старый дипломат, – хоть и плохие у меня глаза… а сдается, никого тут, почитай, из сенатских… А из синоду и вовсе нету!

Граф кивнул в сторону тех, кто остался за ними в покое и подписывал челобитную.

– Что же? – словно недоумевая, спросил Бестужев.

– А то же!.. Ну, как попы да сенаторы голос подадут? И не с нами… А по-иному?.. Как тогда, коллега… А?

– Против таких голосов, какие на листе поставлены, разве хто посмеет! – уверенно проговорил Бестужев. – А ежели нужда будет, нынче же ихние все подписи соберу! Весь народ слезно просить о том же государыню чуть свет станет… Разве не бывало так!.. Надобен г л а с н а р о д н ы й – и раздастся сей глас…

– Как глас Бога!.. Чудодей вы просто, Алексей Петрович! – долгим взглядом измерив его, отозвался Остерман. – Мало я вас знал до сей поры. Только теперь вам цену вижу. Чудодей!..

И он, решительно нажав дверь, первый прошел в опочивальню Анны, почти не поддерживаемый спутником.

Бирон, увидя входящих, разглядев бумагу в руках Бестужева, сразу понял, что победа на его стороне.

Первым делом он кинулся к столику, в рюмку воды накапал двойную дозу лекарства и, стоя с ним наготове, негромко, но внушительно обратился к Анне, продолжающей мерно и тяжело дышать в своем полусне:

– Государыня… вот… пришли… Граф Андрей Иваныч и Бестужев. Важные дела. И время принимать микстуру вашему величеству. Государыня!

Рюмка была поднесена почти к самым губам больной. Знакомый запах лекарства и голос фаворита вывели ее из забытья.

– Пи-ить… Да!.. Давай…

Опорожнив рюмку, она слабо закашлялась, но сила двойной порции лекарства сказалась быстро. Оживляясь, она повела головою и спросила:

– Ты что-то говорил сейчас, Яган, кто пришел?

– Пришли с бумагою для подписи, государыня…

– Хорошо… Положи тут… Сейчас! – еще не имея сил стряхнуть с себя дремоту, пробормотала Анна и тяжелее зарылась в подушки.

– Что делать! Очень слаба государыня! – пожимая плечами, обратился к Остерману фаворит. – Может, обождете? Или оставьте… Я уж сам, когда будет подписано, принесу туда.

– Вестимо, уж вы сами лучше, ваша герцогская светлость! – первый выскочил с ответом вечный приспешник Бестужев. – Тут мы еще обеспокоим высокую больную…

Остерман выдержал легкую паузу и с тонкой, любезной улыбкой подтвердил:

– Да. Лучше уж вы. Мы там подождем…

Снова, как и при входе, отдал низкий, почтительный поклон императрице и вышел, тихо, печально покачивая головой.

У дверей его встретил Миних, оттеснил Бестужева, сам повел Остермана к дивану и тихо по дороге спросил:

– Что? Как?

– Конец близко! – с глубоким, искренним вздохом ответил граф.

– Все в воле Божией! – подымая к небу свои еще блестящие, красивые глаза, проговорил Миних. Оба стали негромко беседовать между собою, пользуясь тем, что среди общего смутного говора, наполняющего покой, терялись их тихие голоса…

Бирон, поплотнее затворив двери за ушедшими, вернулся к постели и, устремив выжидательный взгляд на Анну, осторожно заговорил:

– Что, государыня… теперь лучше тебе?

Возбуждающая сила лекарства быстро возрождала силы больной. Видя это, он, не дожидаясь даже ответа, торопливо обмакнул перо и подал государыне, предварительно расправя устав о регентстве на подушке так, чтобы можно было поставить желанную подпись где следует.

Но Анна еще плохо сознавала, что творится кругом.

– Легче, спрашиваешь? – слабо заговорила она. – Да, легче… Только вот в голову сильно вступило… Што такое?.. Даже искры в глазах… Повыше бы мне!..

С досадой откинув перо, Бирон приподнял с трудом грузное тело больной за спину, засунул туда комками подушки, так что она очутилась в полусидячем положении. Потом снова подложил ей для подписи бумагу, устроив под ней из книги род пюпитра, чтобы лучше вышли буквы.

– Теперь – можно… Пиши, государыня!

Анна пошевелила было пальцами, готовясь машинально ухватиться за перо и писать. Но лекарство вместе с притоком физических сил вызвало и прилив ясного сознания, освежило усталую память.

– Што за лист? – спросила она, опуская руку снова на одеяло. – Какая подпись? Я же подписала уж о сукцессии. Што же тут?..

– Да я ж говорил! – досадливо поведя плечами, заговорил почти раздражительно Бирон, встревоженный неожиданной неподатливостью больной. – Все там… министры, генералы, сановники высшие… Все! Просят они тебя, государыня, вручить мне одному правительство при будущем малолетнем императоре. Вот их подписи. Петиция всеподданнейшая… Читать ли?

Анна отрицательно покачала головой.

– Видишь, не я сам то выдумал! – все сильнее и сильнее повел речь упрямый фаворит. – Другие все главнейшие просят. Сам Остерман, враг мой заклятый, принес тебе устав… Вот его подпись. Он сам признает, что не может стать выше меня в делах царства. А кто же еще у нас равен сему осторожному, мудрому правителю? Видишь, государыня? Твой верный друг и слуга… Бирон… И другие ценят его, не менее, чем ты сама! Изволь же подписать. Ждут там. Надо немедля взяться за дело. А без этой бумаги я не могу…

Он умолк. Молчала и Анна. Не выдержав, Бирон заговорил еще порывистее, нервнее:

– Что же? Или даже ответа мне дать не желаешь? Не одному мне, но всем своим министрам. Сенату. Народу целому! Молчишь, государыня!

– Бедный мой Яган! – вдруг совсем по-прежнему, ласково и внятно прозвучал голос Анны. – Ты все не о том! Я о тебе думаю, Яган…

Возбужденная сильным снадобьем, она сидела теперь почти не опираясь на подушки, с порозовелыми, хотя и отекшими щеками, с больным, сухим блеском в глазах, раньше тусклых и угасших.

– Обо мне… Понимаю, – тихо откликнулся Бирон, сразу изменившийся после первой вспышки своей. – Гляди же, матушка, слезы у меня на глазах! У меня, который не плакал и над гробом любимой матери… Над могилой своего обожаемого сына! Но иначе поступить невозможно, как я прошу теперь! Не думай обо мне… Думай о царстве! А я один могу теперь лишь удержать все в порядке. Столько партий при дворе. Народ бунтует. Мы и не доносили тебе, болезни твоей ради, но что ни ночь, то вспышки мятежа и в самой столице… Разбои, поджоги началися по городам; Голод надвигается. И я вижу: одному мне под силу только справиться со всею тяготою власти в эту годину. А о себе? Слушай, государыня! Мне тоже одно и есть спасение в этой бумаге. Все – волками глядят, ждут минуты… Ты закроешь очи – и я в оковах в тот же час!.. Признаюсь тебе: никто из них и не желает по доброй воле видеть меня над собою в таком блеске, в такой силе! Все подписали-таки. Значит, сумел я заставить! И если они этого не хотят, значит, в этом – единственное мое спасение! Спаси же меня, государыня!

И в искреннем порыве тоски, отчаяния, скрытого неодолимого страха наложник упал на колени и приник седеющей головой к постели своей подруги и повелительницы, умирающей так рано и некстати для него.

Вдруг рука Анны медленно, тяжело поднялась и опустилась на эту гордую всегда, теперь так смиренно склонившуюся голову.

– Бедный… бедный! – грустно, ласково заговорила она, словно утешая ребенка. – Слушай! Перед смертью, видно, проясняется… просветлела душа моя. И я вижу лучше, чем ты, своим гордым, мужским умом! Чую вот, сердцем чую: хуже всего для тебя то, что ты просишь!..

– Все равно! Теперь возврата нет, родная… Судьба за нас решает. Подписывай, молю! – покрывая поцелуями холодную руку Анны, молил фаворит.

Анна молчала, видимо погруженная в тяжелое раздумье.

– Ну, хорошо… Помысли еще немного! – пошел он на уступку, не решаясь настаивать сейчас сильнее. – Подумай, государыня. Я подожду.

И, поднявшись, он хотел отойти, но, шагнув мимо изголовья постели, различил в полутьме скорченную фигуру, которая пряталась, кутаясь в складки тяжелого полога.

Не узнав шута, Бирон отскочил в испуге и, обнажая шпагу, закричал:

– Кто там?..

Одолевая прилив страха, кинулся вперед, вытащил горбуна и почти отшвырнул его гневным толчком в угол покоя.

– Ты, гадина! Подслушивать! Удавлю, пес!..

Кинувшись к ошеломленному бедняку, герцог уже стиснул ему горло своей сильной, костлявой рукой, когда раздался встревоженный голос Анны:

– Яган… Яган… Оставь, ради Бога! Он так тебя любит. Он всегда мне говорил о твоей верности, хвалил тебя… Яган, герцог, пусти его!

Овладев своим гневом, Бирон выпустил из рук полуудушенного карлика и обернулся к Анне.

– Вот как!.. Он, шут, тоже за Бирона! Спасибо. Ну прости, зверек! Ты безвредный… А я думал – ты ядовитая дворцовая ехидна. На!.. Бери – и вон!

Несколько золотых сверкнуло в воздухе и рассыпалось по ковру.

Не собирая щедрой подачки, Нос кинулся из опочивальни, в соседнем покое юркнул в толпу и забился за спинами в углу потемнее. Бирон между тем снова уже взял перо, почти силой вложил его в холодеющие пальцы Анны и настойчивее прежнего заговорил:

– Что же!.. Подписывай, государыня. Время не терпит!

– Да почему! – лепетала больная, с трудом шевеля коснеющим языком. – Я же еще не умираю… Не спеши, Яган. Я же еще…

– Кто знает! – вдруг жестоко заговорил герцог, глаза которого загорелись холодным, злым огнем сдержанной ненависти. – Все от Бога, государыня. Врачи вон сказывали: минуты сочтены… Духовника уж я звать велел. Слышишь? Подписывай ско…

Он не досказал.

Анна вдруг выронила перо, вложенное ей в пальцы фаворитом, и без звука опрокинулась на подушки без сознания, пораженная словами и видом Бирона.

Два-три мгновения тот колебался. Потом быстро сунул снова перо ей в пальцы, взял ее руку и стал сам этой холодной рукой выводить на листе хорошо знакомую ему подпись…

Буквы стояли криво, все линии дрожали и мало были похожи на то, как подписывала сама Анна. Но чего можно требовать от умирающей… И кто посмеет усомниться, что устав подписан не самой императрицей!..

Взяв подписанный таким небывалым способом указ, Бирон посыпал песком густые, свежие чернила, сложил лист, спрятал его в карман, убрал перо, чернильницу, шепча:

– Наконец-то… Неясно… Да сойдет и так! Вот сообщу им радостную весть, моим друзьям!..

Затем, обернувшись к Анне, словно она могла его понять и слышать, он почтительно проговорил:

– Немедленно, государыня, пришлю твоих дам!

И вышел из опочивальни к ожидающим его сановникам.

Нос, только и стороживший эту минуту, осторожно шмыгнул снова в спальню Анны. А Бирон еще с порога приказал ближайшему из придворных:

– Пошлите придворных дам к ее величеству!..

Герцогиня Бирон, Елизавета, Анна Леопольдовна, Салтыкова, Ромодановская, Юлиана Менгден, наперсница принцессы Анны, и еще две-три дамы сейчас же из соседних покоев вошли сюда и хотели пройти в опочивальню. Но вид Бирона и то, что он начал говорить, заставило их всех остановиться у самого порога.

Юный Карл Бирон, красивый юноша семнадцати лет, шедший за матерью, тоже остался в группе дам.

А Бирон, весь ликующий, громко заговорил:

– Господа министры! Генералы и все, здесь предстоящие! Ее императорское величество возложила на меня тяжкую обязанность правления. Внимая вашим мудрым советам и воле вашей, она подписала устав о регентстве, коим на меня возложено главное правительство. Но, видит Бог, я страшусь… Ноша эта столь непосильна и тяжка! Снимите ее с меня, измените ваше решение. Будем просить назначить кого иного…

Толпа еще молчала, когда Бестужев, а за ним Ушаков и Черкасский первые радостно заговорили, подхватывая лозунг, данный Бироном:

– Изменить? Да можно ли это! Слава Господу, дело совершилось!..

– Авось, Бог даст, справитесь!

– Помогать станем все вашей высокогерцогской светлости! Так ли, господа министры?..

Понимая, что «дело сделано», что вся речь Бирона – обычная формальность, ритуал, принятый в таких случаях, злейшие враги фаворита не смели поднять голоса протеста. А безразличные или угодливые, продажные прихвостни заговорили один за другим, хотя и нестройно, не дружно сначала:

– Конечно! Слава Богу!..

– Лучше правителя нам и не найти!

– Все станем помогать… Бог поможет вашей светлости! Умудрит! Виват, герцог-правитель!

– Тогда – повинуюсь! – низко кланяясь на все стороны, снова поднял голос фаворит, которому судьба или, вернее, наглость вручала власть умирающей подруги, как незаслуженное наследство. – Благодарю!.. И, с Божией помощью, принимаю избрание! Столь великое назначение, коего недостоин! И вас прошу меня не оставить. Вот, примите бумагу сию!

Он вручил устав Остерману, который долго, внимательно рассматривал подпись и потом молча, нахмурясь более обычного, передал бумагу другим.

Миних, успевший посмотреть подпись и тоже пораженный ее необычным видом, лучше владел своим лицом, чем старик Остерман. Он с самой любезной улыбкой обратился к окружающим:

– Господа министры и генералы! Бог послал нам радость в утешение при этой тяжкой минуте: у нас есть глава правительства. Ваша светлость! Первый спешу вам принести свои поздравления!!

И он отдал почтительный, церемонный поклон регенту.

– И я! – также изысканно-учтиво раскланялся Рейнгольд Левенвольде, давая затем дорогу брату, Фридриху, Менгдену, Ушакову и другим.

– Примите поздравления!..

– Нижайше кланяюсь нашему светлейшему регенту-герцогу…

– Поздравить честь имею…

Скоро отдельные голоса слились в общий гул поздравлений, и Бирон очутился как бы в живом кольце людей, спины которых низко сгибались и головы в пышных париках склонялись почтительно, причем лица багровели от натуги, а глаза не отрывались от лица фаворита, словно желали там прочесть: что творится сейчас в душе у бывшего мелкого челядинца, вознесенного прихотью случая чуть ли не на высоту российского трона!..

А Бирон, сначала гордый, ликующий, на глазах у всех менялся в лице. Оно побледнело, осунулось, постарело сразу на много лет, будто ужасное что-то видел баловень фортуны вместо этих важных людей, гнущих перед ним раболепно свои широкие спины…

Он даже отступил поближе к жене, стоящей тут же, словно собираясь прижаться к ней, за ее плечом укрыться от незримой опасности…

Пока здесь шли поздравления, шут в опочивальне кинулся к постели Анны.

Разобрав, что она лежит почти без сознания, он прежде всего влил ей в рот несколько глотков питья. Часть пролилась, часть омочила губы, гортань и безотчетным движением была проглочена больною. Но она все-таки не шевелилась.

Напрасно горбун трогал ее руки, тер ей ладони, дул в лицо, приговаривая нежно, словно хворому ребенку, слова ласки и мольбы:

– Матушка, красавушка… Очнися… Опамятуй, родимушка! Светик мой!

Наконец, потеряв надежду, напуганный мертвенной синевой лица Анны, ее слабым, прерывистым хрипом, вылетающим из груди вместо дыхания, он, забыв обо всем, кинулся в соседнюю комнату, полную ликованья и шума.

Его рыдающий, испуганный голос прорезал гул поздравлений, когда он выкрикнул еще с порога:

– Помогите скорее… Ее величество! Плохо государыне!

Только кинул роковую весть – и сам вернулся к постели умирающей, забился под пологом у ног и там горько зарыдал.

Бидлоо и де Гульст первые кинулись на зов. Все дамы, кроме герцогини Бирон, перешли туда же в опочивальню, столпились недалеко от постели.

Мужчины – сгрудились почти на пороге спальни, стараясь через дверь разобрать, что там творится.

Бирон вдруг остался один на дальнем, пустом теперь, конце покоя. С ним рядом была только жена, все время не спускавшая глаз с мужа.

– Умирает! Быть не может…

– Так скоро… Столь неожиданно!..

Глухой говор вылетал из толпы придворных, сбившихся у дверей.

Герцогиня осторожно коснулась локтя мужа и негромко заговорила:

– Приди в себя, Яган! Что с тобою? Ты бледен как смерть. Или что случилось… чего мы не знаем? Говори, не молчи! Ты же знаешь мою верность и дружбу… Яган!

– Так, пустое! – с трудом разжимая зубы, стиснутые до этих пор, словно в припадке судороги. – Когда они, вот сейчас… гнулись передо мною… Все! Знаешь, что я припомнил? Пришлось мне видеть на охоте как-то. Стая лисиц, пригибаясь к земле, подбиралась к большому коню, брошенному для них в лесу, для них же, на приманку…

Поглядев в темный пролет двери, ведущей в опочивальню, где белел край постели государыни, он с глубокой тоскою вдруг проговорил:

– Неужели же она была права?

– Крепись… Слышишь, Яган? Теперь не время! – молила герцогиня.

– Да… да, я спокоен! – вдруг овладевая собою, ответил он, благодарно пожимая полную, горячую руку жены. И, обратясь к одному из стоящих поближе придворных, властно кинул:

– Духовника немедля к ее величеству!

– Императрица желает видеть герцога Карла! – вдруг на пороге спальни прозвучал голос одной из дам, бывших у постели умирающей.

– Да, да… Идем скорее, сын мой! – обратился обрадованный Бирон к юноше, который стоял тут же. – Идем туда! Наша вторая мать! Она зовет… Она ведь…

Он не досказал. Держа за руку сына, перешел в опочивальню, подвел юношу к постели, где тот опустился на колени у самого изголовья Анны.

Никого из близких лиц не удивило, что умирающая вспомнила мальчика в последнюю минуту.

Давно ходили слухи, будто Карл рожден самой Анной. А герцогиня только сделала вид, что он родился от нее, для чего и проделала целую комедию, пролежав необходимое время в постели, в темной, душной комнате, как это тогда было принято у знатных и зажиточных дам.

Увидя мальчика, Анна оживилась. Слезы сверкнули на ее стекленеющих уже глазах. При помощи Бирона она возложила руку на кудрявую головку Карла, словно благословляя его, и зашептала:

– Храни… тебя Господь… мой маленький… Мой любимый.

– Не умирай… мама Анна… не умирай… государыня! – со слезами целуя холодеющую руку, молил растроганный юноша.

И вдруг, словно теряя последнее самообладание, Бирон тяжко рухнул на колени рядом с сыном, прильнул сухими, жесткими губами к другой руке и также беспомощно, почти по-ребячески забормотал:

– Не умирай… Живи, государыня… Подожди… Не оставляй нас, мой ангел! Как я буду без тебя! Как все мы! Ты права. Я ошибся. Не надо мне власти! Где она? Где бумага? Этот указ?.. Возьми… порви!.. У вас подпись? – обратился он к Миниху и Остерману, стоящим тут же, вблизи. – Дайте! Пусть порвет государыня! Ты права была: это мне на гибель!.. Порви! Не умирай!.. Лучше я вернусь к своей темной, прежней доле… Только живи!!

И совсем тихо он зашептал на ухо умирающей, приблизив свое багровое лицо со вздутыми жилами к ее бледному, бескровному лику:

– Мне страшно… Пойми… Страшно мне… Страшно…

– Не бойсь! – также тихо шепнула она ему с последним проблеском сознания.

Потом ее грудь задергалась, лицо исказилось от внутренней муки.

– Пи… ить! – едва выдавили посинелые, вздрагивающие губы.

Бидлоо дал питье, стал считать едва уловимый пульс.

Анна затихла, закрыла глаза. Только тело ее слегка вздрогнуло несколько раз.

Воцарилось немое, жуткое молчание.

Осторожно опустив руку, начинающую остывать, Бидлоо что-то шепнул Остерману и отошел в темный угол, стал отирать невольные слезы, скатившиеся из-под очков.

Остерман и Миних с поникшими головами пошли к дверям, направляясь к толпе, ожидающей в соседнем покое. Дамы стеснились у постели, одна за другой целуя остывающую руку Анны, лежащую неподвижно на одеяле вдоль тела, очертания которого как-то резче проступили теперь из-под тяжелого атласного одеяла.

Рыдания, прорываясь то у одной, то у другой, росли, становились все громче…

Миних, став на пороге между двумя покоями, печально и торжественно объявил:

– Ее императорское величество Анна Ивановна тихо в Бозе опочила…

Легкий говор всколыхнул толпу и сразу смолк.

Фельдмаршал тогда, тем же внятным, торжественным голосом продолжал:

– Да здравствует император Иоанн Третий!..

Толпа негромко подхватила его слова:

– Виват, император Иоанн Третий!..

Глухо прозвучал вдали первый похоронный удар соборного колокола.

Бирон, не поднимаясь с колен, глядел на мертвое лицо своей госпожи, черты которого быстро принимали жесткие очертания и темнели так явственно, все больше с каждой минутой.

О чем он думал – никто не знал.

Прошло несколько минут, долгих для всех окружающих, как зимняя, бессонная ночь.

Герцогиня Бирон и брат, Густав, наконец не выдержали и стали шептать ему:

– Опомнись, Яган! Подумай: каждое мгновение может нам стоить жизни… Иди… там ждут… Возьми себя в руки. Малодушие твое придаст силы твоим врагам!

– Нет! Не будет того! – отрывисто пробормотал герцог-регент, бывший челядинец герцогини курляндской. – Идемте.

И он быстро перешел в соседний покой, полный придворными и чинами империи.

– Не стало нашей доброй повелительницы… Россия лишилась матери и государыни несравненной. Что может утешить нас в столь тяжкой потере?.. Поспешим вознести к Небу мольбы об успокоении ее блаженной души! Прошу всех к церковной службе, господа министры, сенаторы и иные с ними…

После его слов настало мгновенное молчание. Бестужев, стоя в толпе, первый как-то порывисто, не своим голосом, высокой нотой кинул:

– Виват, герцог-регент Российской империи.

Отдельные голоса повторили клик. Потом он пронесся дружнее и был подхвачен в соседних покоях прислужниками немецкого насильника.

Эти, раньше столь желанные Бирону, приветственные клики сейчас коснулись только слуха честолюбца, почти не всколыхнув его угнетенной, затихшей души.

Не радовалось надменное сердце герцога-регента, словно чуя близкую беду.

И оно не ошиблось.

Загрузка...