Посвящаю эти записки французскому товарищу Селин.
В конце 1918 года немцы регулярно отправляют свои части из Одессы, и почти одновременно начинается десант французских и греческих солдат. Буржуазия ликует. Во главе деникинских частей в городе стоит реальная сила, — французские солдаты.
Меня одолевает сильное желание пробраться опять в Одессу, где я работал, в президиуме Совета рабочих и красноармейских депутатов, и где вся буржуазия меня прекрасно знала. Зная, какую пользу я могу принести, владея французским языком и умея подойти к французскому рабочему, переодетому теперь в солдатский мундир, я решаюсь переехать в Одессу. Прибыв в город, я быстро связываюсь с областным комитетом партии, в который тогда входили т.т. Н. Ласточкин[17] и Клименко. На первом свидании с тов. Ласточкиным я высказываю мнение, что главная работа должна быть направлена на пропаганду среди французских солдат. Он с радостью соглашается и дает мне полную самостоятельность. Я устраиваюсь на Базарной ул. в маленьком погребе одной бедной семьи, стараясь реже показываться на улицу.
Узнаю, что мой товарищ по тюрьме и эмиграции, бывший анархист Миша Штиливкер, находится в Одессе. Он хорошо владеет французским языком и предан революции. Обращаюсь к нему за помощью. Организую редакцию, в которую входят: Залик (румынский коммунист), М. Штиливкер, я и представитель областного комитета партии, Елена Соколовская. Нам очень легко удается выпустить две прокламации, в распространении которых принимает деятельное участие коммунистическая молодежь, особенно девушки. Настоящим праздником был для нас 1-й выпуск газеты, но в отпечатанном номере вместо «Le communiste» напечатано было «La communiste». Выходило, что газета называлась «Коммунистка», а не «Коммунист». Пришлось уничтожить только-что отпечатанные номера, чтобы наши враги не стали издеваться над нашей безграмотностью. Печатники добросовестно проработали всю ночь, и к утру мы имели новые номера газеты.
В это же время т. Мишелю удается завязать сношения с французскими солдатами и матросами. Обыкновенно это делалось так. Встречаем двух-трех солдат, определяем, рабочие ли они или нет, и начинаем заговаривать с ними по-французски. Они радостно и с охотой нам отвечают, потому что здесь было немного людей, которые могли бы поговорить с ними на их родном языке. Зная, что от француза за бутылкой пива можно многое узнать, мы прибегали к этому способу. После небольших разговоров приглашаем их в кафе. На Тираспольской ул. были два кафе, куда мы обыкновенно захаживали. Пригласив их сесть за стол, мы заказывали вина и за разговорами начинали «вылавливать» себе единомышленников. Таким образом, в каждой части мы имели нескольких французских солдат, вполне нам сочувствовавших.
Однажды вбегает ко мне Мишель и сообщает, что им собрано человек 18 французских солдат, вполне надежных, но его мнению.
— Нужно сегодня же подготовить план восстания, — говорит он.
Я убеждаю его, что вопрос о восстании надо пока отложить.
Иду с ним в кафе. Много солдат и несколько матросов уже там и распивают вино. Встречают они нас радостно, и мы немедля приступаем к делу. Вопроса о восстании мы не поднимаем, но говорим о необходимости распространения газет во французской армии. После небольшого совещания выясняется, что распространение газет идет весьма удачно, даже нехватает номеров. Один из солдат рассказывает, как ему удается получать эту газету:
— Прохожу по Прохоровской ул. мимо фабрики Вальтуха. Очень хорошенькая работница бросается мне навстречу и даст пакет. Ничего не поняв, что она мне сказала, иду с пакетом в казармы. Раскрываю его и вижу газеты на французском языке. Я сейчас постарался раздать их между всеми. Таким же путем я и сейчас получаю газеты и прокламации, — заканчивает он.
Другой рассказывает о том, как его полковник стал большевиком. Все рассказы проникнуты легким французским остроумием:
— У меня была газета «Коммунист», которую я и мои товарищи уже прочитали. Бросать было жалко; я решил, что моему полковнику тоже не мешает ее прочитать. Утром кладу эту газету на стол. Как видно, полковник прочел ее с большим вниманием, потому что часто говорил своим офицерам: «Я тоже большевик, если большевизм заключается только в том, чтобы не драться с русскими и что можно уехать домой к своей жене. Чорт знает, что такое! Немцев прогнали, а нас прислали сюда».
Один из сидевших матросов долго молчал и, наконец, с большой грустью на лице сказал:
— Мне все-таки стыдно называться французом. Мы, французы, столько пережили революций и теперь должны душить своими руками русскую революцию.
В дальнейшей нашей беседе было решено, что в следующем номере нашей газеты от имени французских солдат будет напечатано воззвание к русским солдатам.
Таким образом нам удавалось расширять нашу работу. Посредством французских солдат мы знали точную цифру всей армии и оружия.
Но буржуазия ликовала. Каждый день прибывало все больше и больше амуниции и греческих солдат. Танки развозились по буржуазным кварталам, и слышно было, как буржуазия возвещала: «большевистским бандам скоро конец!».
В нашей маленькой редакции на Княжеской ул., — у тов. Минковицера, — шла другая работа. Подбирался и обрабатывался материал для газеты. Мы собирались два раза в неделю. Своей редакционной работой, своими маленькими газетами мы уничтожили белогвардейский фронт гораздо успешнее, чем они это предполагали. Наше оружие было слово, их — сталь, железо и кровь. Мы говорили французским рабочим и крестьянам, одетым в солдатские мундиры: «Поезжайте домой, ваш настоящий враг у вас дома, а с нашим врагом мы расправимся сами. Не будьте же оружием нашей буржуазии, которая вашими руками хочет уничтожить все завоевания пролетарской революции».
После четвертого номера нашей газеты и нескольких прокламаций мы были уверены, что французский солдат с нами драться не будет. Мы форменно разлагали все их воинские части. Настроение наших рабочих масс было прекрасное. Почти каждую неделю нам удавалось выпускать на русском языке газету «Коммунист».
Однажды прибегает ко мне Миша и рассказывает:
— Я был в порту. Один из наших грузчиков работает, а французский солдат охраняет грузы. И вот французский солдат обращается к русскому рабочему с вопросом — «ты большевик?», и смеется. Рабочий останавливается, показывает свои мозолистые руки и, утвердительно кивнув головой, жестами убеждает его в том, что большевик только тот, кто имеет мозолистые руки. Буржуй (показывает жестами) не может быть большевиком. Вдруг подскакивает деникинский офицер и кричит: «Ты что тут пропагандируешь?». Рабочий отвечает, что он не говорит «на собачьем языке» и пропаганду не ведет. Офицер тащит его в контр-разведку: «Мы там разберем все», — говорит он. Рабочий, зная, что это значит, решительно отказывается итти. Офицер выхватывает револьвер и угрожает: «Идем, не то я тебя расстреляю!». Французский солдат ничего не понимает. Видя сопротивление рабочего, офицер стреляет в него. Раненый рабочий падает. Французский солдат, наконец, понимает все, прикладывает винтовку к плечу и убивает офицера.
Из этого коротенького, но яркого эпизода в порту видно, какое настроение было у французских солдат и русских рабочих.
Я в то время все еще продолжал жить в своей конуре, редко появляясь на улице. Жена, долго не получая от меня писем, беспокоилась и, наконец, приехала ко мне. Ночевать там, где я обыкновенно ночевал, было нельзя. Перебираемся к знакомым и, как оказалось, во-время: в ту же ночь на квартиру, из которой я только-что переехал, явилась французско-деникинская разведка, чтобы арестовать меня. Не найдя меня, они забрали с собой хозяйку с двумя детьми. Пришлось поселиться в другом месте, в 85—100 верстах от Одессы. Перед от’ездом беру задание связаться с партизанским отрядом Попова и совместно действовать в тылу нашего врага. Бывший петлюровский атаман Григорьев присоединяется к нам. Попов — молодой, энергичный солдат, сын начальника почты — имеет под своей командой более двухсот сабель. Он делает нападения то в одном, то в другом направлении. Берет город Тирасполь и удерживает его три дня. Французы направляются на него целой армией.
В это время товарищи мои в Одессе продолжают развивать свою подпольную работу. Но конец их был трагический. К ним умело проникает один провокатор и выдает их всех: Мишу, французскую учительницу Лябур, прибывшую к нам из Москвы, невинно арестованную с двумя 14—16-летними девочками семидесятилетнюю старуху, страшно истязают в контр-разведке: ломают им руки, ноги, выкалывают глаза и еле живыми расстреливают. Когда их хоронили, больше десяти тысяч рабочих бросили работу и следовали за их гробами.
Это еще больше поднимало в нас революционный дух. Скоро нам удается близко подойти к Одессе. Киев и Николаев уже были взяты. Самый серьезный бой был на станции «Березовка». После трехдневного боя, где участвовали греки, французы, поляки, деникинские отборные офицерские части с танками, — все они были нами разбиты; танки были взяты. Красноармейцы-партизаны смеялись, что греки забыли свои «маслины». Все пленные греки, поляки и белогвардейские офицеры тут же были переколоты нашими красноармейцами — никак нельзя было их остановить. Но французов не трогали: красноармеец чувствовал, что французский солдат не хочет драться, что он шел по принуждению; в других же он видел угнетателей.
Связь между нами и городом была настолько налажена, что мы узнали от нескольких своих вооруженных рабочих, которые только и ждали сигнала с нашей стороны, чтобы поднять восстание, что уже существует нелегальный Совет рабочих и красноармейских депутатов, который и выпускает газету «Известия Совета».
Когда мы были совсем уже около города, тов. Фельдман, и Е. Соколовская от Совета, отправились с другими товарищами к французскому генералу с требованием немедленной сдачи города. Генерал вежливо их принимает и говорит:
— Нужно отдать вам честь: 60 % моей армии вы уже разложили. Теперь я прошу выпустить мои части в Румынию, проводить до Бессарабии.
Город сдается.
Идут ожесточенные расстрелы белогвардейцев, которые перед тем успели захватить нашего видного работника товарища Ласточкина, главного руководителя подпольной работой, и живым опустить в море. Месть рабочих произвела громадную панику среди буржуазии. Чтобы попасть на пароход и выбраться из города, они не скупились на миллионы, убивали друг друга.
Когда все наши воинские части вошли в город, водворился полный порядок. Советы крепко взяли власть в свои руки.
В 1919 году я живу в г. Одессе. Губком поручает мне взять на себя коминтернскую подпольную работу. Я быстро организую коммунистические иностранные группы, в которые входят французы, англичане, турки, греки, румыны, болгары и итальянцы. Эти группы выбирают меня председателем. Нас утверждают, как отдел пропаганды Коминтерна.
Несмотря на строгий надзор десяти военных крейсеров противника, нам всегда с успехом удавалось отправлять на небольших лодках в Болгарию, Турцию и Румынию надежных людей и литературу.
Рассчитывая на патриотизм противной стороны, мы прибегали часто к таким приемам. Переряженных иностранцами товарищей коммунистов мы ночью размещали по небольшим лодкам, давали условный сигнал и, когда те отплывали, открывали по ним замаскированный огонь. С крейсеров немедленно спускали моторные лодки, торопясь притти на помощь своим единомышленникам (как они думали), преследуемым большевиками.
При таких счастливых случаях нам удавалось многое сделать. Конечно, приходилось пускаться на хитрости. Каждый раз возникавшие официальные переговоры с представителями иностранных флотов давали возможность распространять среди их матросов не одну сотню специальных брошюр. Сначала это было определенным навязыванием, и только потом, спустя некоторое время, мы имели дело с явным желанием получить от нас революционную литературу не только среди матросов, но даже и офицерства. Особенно ходко распространялись среди них книжки т. Садуля.
— Мы тоже большевики, — часто заявляли нам матросы.
— Ни один из честных республиканцев не пойдет против вас, — говорили нам офицеры.
И действительно, скоро мы стали свидетелями одного из крупных восстаний во флоте, героем которого был офицер Марти, заслуживший за это двадцать лет каторги.
Многих удавалось завербовать нам на свою сторону и при обмене пленными. Здесь не могу обойти молчанием несколько комических случаев, имевших, однако, большое значение. По прибытии пленных французы намечали в порту нейтральную зону. С нашей стороны в полном боевом порядке размещались французские солдаты, с другой — на двадцать шагов дальше — наши красноармейцы, тоже в полном боевом порядке. Своих пленных мы старались встречать торжественно, с красными знаменами, на которых были иностранные революционные надписи; выходили с музыкой все пролетарские организации и воинские части. И как только начинали играть Интернационал, французские офицеры отдавали своим солдатам команду: «повернись», — т.-е. солдаты должны были показать полное неуважение к этому гимну. Возмущаясь этим, я даю сигнал играть Марсельезу. И нужно было видеть картину мгновенного переполоха среди них: офицеры вытягивались, солдаты не знали, как быть… Мы хохотали.
Для наших целей нам нужно было разместить французскую группу коммунистов с революционными французскими плакатами в первых рядах, чтобы противоположная сторона могла их ясно видеть. Так и делаем. Французский товарищ Боди произносит громовую речь на французском языке, обращаясь, конечно, к русским солдатам. Ни один русский ничего не понимает, но зато все сказанное хорошо понятно французским солдатами. Офицеры в бешенстве, не знают, что предпринять. Капитан судна подходит ко мне и резко заявляет, что если это не прекратится, он даст приказ открыть пулеметный огонь.
— Пулеметы и пушки, — отвечаю я ему иронически, — найдутся и у нас, а пока я прошу вас уйти с нейтральной зоны, иначе я вас арестую.
В бессильном бешенстве он удаляется.
Эти напоминания о коммунизме не могли проходить незаметно для иностранных солдат, и мы чувствовали себя бодро, зная, что на нашей стороне большая сила, — сочувствие матросов, которые если и пойдут против нас, то только потому, что кулак Антанты будет гнать их на это.
В августе Деникин недалеко от города высадил десант. Всю работу нашего отдела Коминтерна приходится наскоро ликвидировать. Иностранцам — коммунистам, которые желают остаться в городе, быстро даются фальшивые паспорта. Но есть много желающих уехать, выбраться из города. Все бросаются в поезда, переполненные раненными красноармейцами. Нет ни одного свободного места, смятение ужасное… Мне, старому коммунисту, которого все в городе знали, — особенно буржуазия, — очень трудно и рискованно было оставаться. В это время президиум отдела Коминтерна получает шифрованную телеграмму, по которой я и Бужор, — мой румынский товарищ, пребывающий теперь на румынской каторге, — должны были отправиться за границу, во Францию, от имени Коминтерна, на подпольную работу. Нужно было ждать счастливой случайности, чтобы вполне безопасно, с пользой для общего дела, уйти на новую работу. Пришлось на время поселиться у одного из товарищей, который великодушно, рискуя своей головой, принял меня под свой кров. И я жил у него, не выходя из дома, чутко прислушиваясь к жизни.
Город дрожал от орудийной пальбы военных крейсеров, а все живое — от дикой ярости белогвардейцев, которые не щадили наших товарищей. Много было их арестовано, расстреляно, повешено. Стоны женщин, потерявших мужей, сыновей, плач детей, искавших родителей, раздавались повсюду днем и ночью. Слепая ненависть к коммунистам требовала жертв, и белые косили направо и налево, не разбираясь, не рассуждая. Передавали много фактов, когда магические слова — «он коммунист» (порой ложно сказанные) немедленно отправляли «виновного» на тот свет.
Читаю однажды с трудом добытую газету «Одесский Листок». В ней пишут, что в здании «Чека», на лестнице, нашли много обезображенных трупов. В газете горячее воззвание к гражданам притти и убедиться на фактах, каковы коммунисты. «Это их рук дело!».. Не пожалели лживых красок. Но цели они не достигли. Всякий более или менее сознательный человек видел в этом уловку, известный прием, чтобы ослабить силы коммунистов, подорвать их авторитет. Белогвардейцы воровски, ночью, собирали трупы коммунистов, а потом нагло приглашали смотреть на них, оставляя в тени самих себя, надевая маску великодушия и справедливости.
Узнаю о печальной кончине одного из наших товарищей, Хворостина, который был за последнее время руководителем партизанского отряда. Его страшно мучали, срывали ногти, голым сажали на раскаленную плиту. А потом измученного, обессиленного расстреляли. В рабочем районе, на Пересыпи, повешенные висели по целым неделям. Хотелось отмстить за все это грубое варварство, хотелось работать для великого дела революции, чтобы меньше было этого бессознательного варварства… О том, как выбраться за границу, как успешнее выполнить возложенное на меня поручение Коминтерна, думаю ночью и днем. Счастливые случайности помогают мне. Прежде всего, думаю об изменении своего внешнего вида, снимаю очки, отпускаю бородку, одеваюсь настоящим буржуем и со своей семьей — женой и восьмилетней девочкой — переезжаю в один из буржуазных домов города (на ул. Скобелева). Начинаю выходить на улицу. Сколько напряженности, сколько слежки за самим собой нужно было иметь, чтобы тебя не узнали, не арестовали, не повесили… Мысленно всегда прощаешься с женой и девочкой, когда уходишь из дому. А ночью жутко прислушиваешься к каждому шороху, к каждому звуку — не за тобой ли пришли?.. И в таком напряженном состоянии приходится жить долгое время, считая минуты. Между тем жизнь в городе изменилась до неузнаваемости. Расфранченная буржуазия справляла свой праздник победы над большевиками. И это сытое, самодовольное ликование рядом с кровью убитых за идею товарищей резало глаза. Но компартия продолжала работать. Удалось выпустить нелегальную газету «Коммунист», со столбцов которой мы упорно звали на дальнейшую борьбу за светлое будущее. Много убыло из нашего строя, но работники еще были, и мы могли продолжать свое дело.
Бужор тоже был жив и здоров. Нужно было его увидеть и окончательно выработать план от’езда за границу. Встретившись, мы решаем, что я еду в Италию и Францию, он — в Румынию. Дальнейшую организацию от’езда беру на себя.
Случайно узнаю, что в одном из посольств служит бывший иностранный офицер, который был у нас в плену и которому я когда-то спас жизнь. Недолго думая, начинаю действовать. Посылаю к нему товарища с сообщением ему лично, что один богатый русский коммерсант имеет к нему серьезное дело и хочет его видеть. На другой день мы должны были встретиться с ним в условленный час в клубе артистов и писателей (на Греческой ул.). Отправляюсь на свиданье. Среди нарядной публики клуба, переодетый до неузнаваемости, я был незаметен. Я увидел его издали, — он был с каким-то белогвардейским офицером. При встрече он не узнает меня.
— Что, не узнали? — спрашиваю я.
Он бледнеет:
— Неужели это вы?
— Да, это я. Вы можете меня арестовать. За голову мою много возьмете, но знайте, что и вас не будет, если со мной что-нибудь случится. Вы лучше сделаете, если поможете в одной моей просьбе. Недурно заработаете за это.
— Нет, я не выдам вас. Я все сделаю, что вы просите, но только о деле будем говорить потом, — со мной сидит офицер контр-разведки.
И он знакомит меня с ним, конечно, под флагом богатого коммерсанта.
Быстро приходится войти в свою роль и доводить ее до конца. Занимаем большой стол, заказываю ужин, вино. Мирно разговариваем, шутим, смеемся. И в такой мучительной обстановке с глазу на глаз со своим кровным врагом, убийцей моих товарищей, пришлось провести несколько часов. Сколько осторожности, игры нужно было, чтобы у него не появилось даже и тени сомнения, что он имеет дело с тем, о котором газеты сообщали недавно, что он арестован и даже расстрелян…
Спустя некоторое время я опять должен был иметь свидание в том же клубе, где на сей раз устраивался концерт-бал. Переодетые до неузнаваемости, я, жена и один из моих товарищей отправляемся вечером на этот концерт. Масса народу, шумно и весело. Полицейские внимательно осматривают публику.
— Слушай, на тебя подозрительно смотрит один полицейский. Сейчас он что-то сказал мальчику и мальчик вышел — не полицию ли звать? — шопотом сообщает мне жена.
Зная ее болезненное воображение, я не обратил на это сообщение никакого внимания. Входим в зал, занимаем места. На сцене выступают лучшие артисты. Одесская публика отдыхала, предаваясь развлечению. Но мои мысли были далеки от этого веселья.
Проходит назначенный час, а моего офицера, обещавшего помочь мне в моем деле, не видно; и в душу невольно закрадывается сомнение и тревога. Вспоминаются слова жены, и подозрение еще более усиливается. И среди шума веселой толпы, под гул рукоплесканий артистам, отдаюсь моим мрачным мыслям. Рисуются кошмарные картины: арест, расстрел, сиротливая, одинокая жизнь моей маленькой девочки, которая сейчас беззаботно спит в своей кроватке… Этой 8-летней малютке часто приходилось становиться выше своих лет, быть моим другом, сообщником в работе: «Наша фамилия теперь Гардон, я это буду помнить, чтобы тебя не арестовали», — говорила она.
«Сними свои очки, тебя узнают», — просила она часто. — «Если вы хотите узнать, кто мой папа и что он делает, вы его спросите», — твердо отвечала она людям, которым я внушал подозрение. И вспоминается много-много других картин, когда она своим маленьким сердцем сама находила дорогу, выпутывалась из всевозможных сетей, оберегала меня от неприятностей. Тяжело и нехорошо было на душе, хотелось еще жить и работать…
С такими тяжелыми мыслями я просидел в клубе до конца концерта. Собираемся итти домой. Только-что начали одеваться, как перед моими глазами появляется матрос, служивший в «Чека» и прекрасно знавший всех нас. Встречаемся глазами и долго смотрим в упор друг на друга. Вот он вынимает маленький браунинг и, не отводя взгляда, показывает мне. Видя, что все его движения замечены мной, он спокойно кладет свой браунинг в карман.
— Мы пропали, он нас узнал… — говорю жене по-французски.
Нетрудно было сообразить, что он перешел на сторону противников и теперь, очевидно, состоял агентом контр-разведки. Выдать и арестовать нас было делом минуты. Нужно было извернуться, найти скорей выход из создавшегося положения. Мы делаем вид, что остаемся. Товарищ берет ключ у знакомого артиста, чтобы выпустить нас через другую дверь на улицу. Через несколько минут все уже сделано, и мы быстро направляемся к дому.
Долго не мог я понять, почему матрос тут же не арестовал нас, если он был провокатором; сделать это было нетрудно. И только спустя некоторое время, раздумывая над этим фактом, я пришел к следующему выводу: очевидно, в нас он увидел большевиков, изменивших, перешедших на сторону Деникина. Может быть, так же скрываясь, как и мы, он в этот вечер в первый раз вышел на улицу. Увидя нас, он струсил, думая, что мы его выдадим и арестуем. Все это и заставило его пригрозить мне браунингом. Одним словом, свой своего не узнал. С этим товарищем мне никогда больше не приходилось встречаться.
При посредстве того офицера, который обещал нам устроить поездку за границу, вскоре удалось добыть иностранные паспорта. Посольство одной из иностранных миссий подписало их, и нам оставалось только достать визы итальянской, французской и английской миссий для проезда через Константинополь. Мне удалось получить визы во всех миссиях, кроме одной, куда я не мог пойти, потому что меня там хорошо знали по голосу. Пришлось пуститься на хитрость. Прихожу к послу, который мне выдал паспорт, и заявляю, что итальянцы не дают мне визы, потому что я журналист и писал статьи против их политики. Здесь же сидел генерал, приехавший из деникинской ставки, готовый к от’езду к своему правительству с докладом.
— Как, — возмутился он, — наш подданный, и итальянцы не дают визы? Вы поедете со мной, и никто не посмеет вас тронуть.
Так счастливо удалось мне устранить последнее препятствие. От’езд наш был совсем сорганизован. Чтобы покончить с отделом Коминтерна, знакомлю вновь назначенного секретаря — т. Дору — со всеми делами и выдаю мандат. Стойкая, сильная, бодрая, Дора соответствовала своему назначению, но недолго работала на своем месте. Благодаря ее малоопытности (она была очень молода), ее скоро арестовали. Каким бесстрашным героем, рассказывают, держалась она во время предварительных мучений до смерти. Когда ее судили с другими молодыми товарищами под председательством деникинского генерала, она обратилась к судьям с речью:
— Вы — герои и дрожите от мысли, что скоро придет Красная армия и займет город; вы — герои, когда идет дело о расстреле меня и моих товарищей. Знайте: мы умрем, но наша идея непобедима. А вы уже побеждены. Через несколько дней наша Красная армия отмстит вам за нашу кровь.
Вот ее последнее письмо:
«Славные товарищи, я умираю честно, как честно прожила свою маленькую жизнь. Через 8 дней мне будет 22 года, а вечером меня расстреляют. Мне не жаль, что погибну так. Жаль, что мало мною сделано для революции. Только теперь я чувствую себя сознательной революционеркой и партийной работницей. Как вела я себя при аресте, при приговоре, вам расскажут мои товарищи. Мне говорят, что я была молодцом. Целую мою старенькую мамочку-товарища. Чувствую себя сознательной и не жалею о таком конце. Ведь я умираю, как честная коммунистка. Мы все, приговоренные, держим себя прилично, бодро. Сегодня читали в последний раз газету. Уже на Берислав, Перекоп наступают. Скоро, скоро вздохнет вся Украина и начнется живая, созидательная работа. Жаль, что не могу принять участие в ней. Ну, прощайте, будьте счастливы.
Дора Любарская»[18].
Армия была тогда в 125 верстах от города.
Русские белогвардейцы не могли нанести Доре смертельного удара, и только пьяные грузины зарубили ее.
25-го декабря на автомобиле отправляюсь на пароход. По протекции генерала, еду на роскошном пароходе, имея билет 1-го класса. Шпионы шныряют повсюду, осматривают пассажиров, проверяют паспорта. Здесь много русских купцов, фабрикантов, помещиков, которые уезжали за границу, зная, что Деникин недолго будет у власти, что большевики скоро придут.
Я не трогаюсь с места, читаю, внимательно прислушиваясь ко всему происходящему вокруг. Приближается какой-то шпик и начинает рассматривать меня, — очевидно, я показался ему подозрительным. Но вот подходит генерал, подает мне руку и начинает со мной разговаривать. Шпик после этого моментально исчезает. Обошлось и без проверки моего паспорта. Через несколько часов пароход отчалил от пристани, направляясь в Константинополь.
Впереди предстояла большая дорога, сопряженная с необычайными трудностями.
Находясь на пароходе в полной безопасности, мне как-то не верилось, что я так удачно вырвался из белогвардейских лап.
Беспокойные, тревожные мысли, однако, начинали точить мозг: далеко уезжаю я от моих дорогих друзей, жены и девочки; определят их настоящую фамилию — будут издеваться, расстреляют, а я и не буду знать об этом… Но другой голос говорил мне: «Ну, так что же, пусть расстреляют… Что значит их гибель перед гибелью тысячи красноармейцев, погибающих на фронте во имя великого дела, перед гибелью целой рати коммунистов, смело рвущихся в бой с контр-революцией. Ты остался жив и здоров, тебе удалось вырваться из хищных лап, и твой революционный долг теперь быть на посту, с честью выполнить свою работу. Не надо думать ни о близких, ни о друзьях, — перед тобой широкое, большое дело, только на него должны быть направлены все твои мысли, чувства и желания». Эти бодрые мысли не оставляли меня всю дорогу.
Снова далек я от самого себя, снова — маска, снова напряженность игры. Нужно все время показывать своему врагу, что я один из тех, которые ненавидят коммунистов, которые помогают рубить и расстреливать рабочих и крестьян, что я еду на Запад осквернить и оплевать Великую Русскую Революцию. Каждый шаг, каждое слово должны быть строго обдуманы, чтобы хитрый фабрикант и помещик не заметили, что я разыгрываю комедию, — и не на день, а на две недели. И только в каюте, огражденной от всех и всего четырьмя молчаливыми стенами, сбрасываю с себя маску, углубляюсь в самого себя. Сколько злобы и ненависти появляется тогда к этим «культурным» паразитам! Жалеешь, что «Чека» мало истребляла этих людей, которые не только ничего не давали нашему поколению, но разлагающей гнилью портили атмосферу, заражали других. Так одиноко просиживал я целые часы, обдумывая дальнейшую тактику обращения с людьми, с которыми ехал. Чувствуешь, что маска твоя только тогда будет сброшена окончательно, когда встретишь авангард пролетарской армии. Из каюты выхожу другим человеком: где нужно — бросаю улыбку, внимательно слушаю болтовню старого глупого генерала, становлюсь «своим человеком» в этой архибуржуазной публике… Фабриканты, помещики, адвокаты, консулы, послы, назначенные Деникиным, англичане, французы и проч., — все охотно беседовали со мной. Тема, большей частью одна: «Скоро ли разобьют большевиков и скоро ли будет взята Москва?». Большинство уверено, что большевики продержатся недолго. Только один англичанин, прекрасно говоривший по-русски, питерский фабрикант, доказывал противное: «Большевиков не так-то легко победить. Деникинская армия ничего не стоит. Только интервенция регулярных частей Антанты может ослабить Красную армию», — говорил он. Французский консул из Румынии был с ним согласен.
Меня все знали здесь, как журналиста-иностранца, долго жившего в России, и когда ко мне обращались с политическими вопросами, я старался лавировать и не соглашаться ни с тем, ни с другим мнением, а выставлял среднее.
Кстати, опишу моего генерала, которому я был многим обязан. Это был 60-летний старик. Стройная фигура, седые, как видно, подкрашенные усы, морщинистое, тщательно выбритое лицо, стеклянные мутные глаза, очевидно, от разврата и пьянства. Генеральская форма придает ему величественный вид: мундир блещет новизной, на груди много знаков «отличий», даже от Деникина есть какой-то орден. Но этот важный по внешности генерал был, в сущности, даже глупый, недалекий человек. При умелом подходе из него, как из лимона, можно было выжать все, что угодно. Немного нужно было употребить усилий, чтобы он меня полюбил. На палубе он ходил только со мной, только со мной по душе рассуждал о политике. Я ему доказывал, что большевики плохи, но Деникин еще хуже. Зная его большую осведомленность о всем происходившем в деникинской армии, в деникинских городах, на Украине, я приводил факты зверского издевательства белогвардейцев с массовыми расстрелами, погромами еврейского населения, истязаний помещиками крестьян; народ за все это против Деникина, и люди цивилизованных стран, где так развита культура, не могут поддерживать всю эту политику. Генерал доказывал мне противное, говоря, что он только-что едет из деникинской ставки, что Деникин дал ему много секретных документов, которые доказывают, что евреев бьют потому, что они сами виноваты. Чтобы убедить в этом, он приглашает меня в свою каюту и показывает мне все секретные документы, предварительно взяв с меня слово, что этого я никому не передам. С каким тайным удовольствием прочитал я все документы, которые после меня будут читаться военным министерством!
Один из первых документов гласил, что в Киеве состоялось тайное заседание руководителей сионистов, на котором решено было единогласно поддерживать большевиков. Я не знаю, как я удержался, чтобы не расхохотаться: сионисты — буржуазная партия, куда входят крупные еврейские купцы и фабриканты, которые поддерживали то немцев, то французов, то Деникина, то Петлюру и, как и вся буржуазия в целом, относились к большевикам с ненавистью. Деникину во что бы то ни стало нужно было доказать европейским министрам, что в России даже еврейская буржуазия поддерживает большевиков.
Другой секретный документ рассказывал о том, что т. Ленин и другие товарищи получают от Германии миллионы золота.
Генерал показывал мне также кучи фотографических снимков с трупов расстрелянных большевиками граждан.
Весь этот «серьезный материал» генерал самым серьезным образом собирался докладывать своему правительству.
Этого старого ребенка можно было широко использовать для наших целей.
Между тем пароход наш двигается все вперед. Останавливаемся на несколько часов в одном из болгарских портов. Генерал предлагает мне пойти с ним погулять по городу. Я с удовольствием соглашаюсь. Что бросилось мне сразу в глаза, от чего я чуть не подпрыгнул от радости, это — большие плакаты, красные знамена болгарской коммунистической партии. После деникинского кошмара, после пережитого трудно было описать мой восторг. Хотелось уйти, убежать от этого идиота-генерала, одному погулять по городу. Но некоторое время я остаюсь с ним. Зато, проводив его на пароход, с какой радостью побежал я обратно. Хотелось скорей передать им привет от имени русских рабочих и крестьян, от имени Коминтерна. Разыскиваю клуб компартии. Поднимаюсь по грязной лестнице в небольшую комнату, наполненную рабочими и работницами, шумно спорящими между собой. На столе масса книг для продажи. Тут и книга Бухарина («Азбука Коммунизма»), и Ленина и др. Забираю несколько экземпляров с собой. Я заявляю, что мне нужно повидать секретаря. За ним посылают. Прошу у него уделить мне наедине несколько минут для беседы. И вот в отдельной комнате я сообщаю ему, кто я. Он от радости не знает, что со мной делать. Позвал еще двух ответственных работников, и все вместе засыпают меня вопросами. Главный вопрос: «когда Деникин и все белогвардейские банды будут уничтожены?».
Передаю им письменный привет болгарским товарищам от имени Коминтерна и спешу на пароход.
Едем дальше. Близок Константинополь. Генерал предупреждает меня, что в Константинополе будет большой контроль итальянцев, французов и англичан. Он советует мне не выходить, а дать ему паспорт, и все необходимые формальности он выполнит сам. Я, конечно, с удовольствием соглашаюсь на это.
Приезжаем в Константинополь. Пароход стоит здесь 2 дня. Генерал, французский консул, английский фабрикант (мои «друзья») предлагают мне вместе осмотреть город. Я принимаю приглашение, зная, что среди них я буду в безопасности среди шпиков, шныряющих повсюду. Сразу чувствуется, что мы входим в турецкий город, что хозяева здесь — англичане и французы. Город переполнен солдатами всех национальностей, — здесь и европейцы, и негры, и монголы, и среди них — турки с грустными лицами. С раннего утра до позднего вечера гуляем мы по городу, осматриваем достопримечательности, покупаем на память турецкие безделушки. Генерал угощает нас ликером, восхищается красивыми турецкими женщинами, которые, по его мнению, так заглядываются на него… Немудрено: какие шпоры, погоны, нашивки! В струнку вытягиваются перед ним солдаты, на которых он не обращает никакого внимания, занятый совершенно другим. В этом городе он чувствовал себя хозяином, был весел и доволен.
Под разными предлогами отказываюсь я от предложения отправиться с этой компанией в увеселительные места. Мне было мучительно тошно среди этих людей. Хотелось скорей прибыть туда, куда еду, чтоб узнать, какова сила тех, на которых столько надежд возлагает наша рабоче-крестьянская страна, от которых ждем реальной поддержки.
И вместо того, чтобы отдаться этим мыслям, приходится заниматься глупейшей болтовней, которая страшно утомляет. Нужно было иметь железную волю, чтоб не выдать себя.
По истечении двух суток снова продолжаем свой путь. Я знал, что генерал может дать мне ряд рекомендаций. Но как эти рекомендации получить? Просить неудобно. Нужно было действовать тонко, подумать о создании соответствующей обстановки, соответствующей атмосферы. Зная, что генерал не прочь выпить, учитывая при этом и игривость его настроения в связи со знакомством его с одной немкой, я решил пригласить его к себе на шампанское — решил как следует отблагодарить его за все внимание и за всю помощь, какую он оказывал мне в дороге. Приглашение мое было принято. На пустую, бессодержательную болтовню уходят целые часы. Шампанское, шутки, остроты и смех. Я пью мало. Я выжидаю момент, когда генерал дойдет до последнего градуса. Вот он уже совсем пьян. Тогда я нахожу своевременным сказать ему:
— Вы знаете, мой генерал, я думаю заехать в Рим.
Он порывисто вопрошает:
— Ведь у вас там нет знакомых?..
Я отвечаю отрицательно.
— Я вам дам к моим хорошим друзьям — французам и итальянцам — свои карточки с рекомендациями и, если вам понадобятся серьезные услуги, через них вы всегда их получите.
И тут же он пишет рекомендательные письма, дает несколько своих визитных карточек.
Все, что было нужно, я получил от генерала. Больше он меня не интересует. Если бы Деникин узнал, кому были даны эти рекомендации, он бы, наверное, умер от разрыва сердца.
Когда мы прибывали в порт, нас — меня с генералом, который до конца путешествия был моим добрым союзником — моментально пропускали, не проверяя ничего: генерала пропускали потому, что он был генерал, меня — потому что я был с генералом…
Мы вдвоем представляли собой поистине оригинальную пару. Два человека с противоположных полюсов. Он — представитель прогнившего капиталистического строя. Я — представитель нового веяния, которое вырывало с корнем буржуазию.
Прощаясь, мы обмениваемся взаимным обещанием не забывать друг друга. Конечно, я не мог забыть его.
Схожу с парохода, направляюсь на станцию железной дороги. Сколько радости от сознания, что я один, что подле нет ни генерала, ни послов, ни консулов, — не нужно играть комедию, можно быть самим собой. Сажусь в чистенький и прекрасно оборудованный вагон 1-го класса. Все спутники недурно выглядят, видно — это итальянские буржуа. Постепенно завязываются общие разговоры. Говорят о коммунистах, о революциях, об общем кризисе, приходят к заключению, что во всем этом виновата Россия. Узнав, что я из России, меня засыпают целым каскадом вопросов. Первый и наиболее интересующий всех вопрос: «Скоро ли Деникин возьмет Москву?». Туманно отвечаю, что «все возможно на этом свете». Всеми силами стараюсь быть незаметным, не втягиваться в разговор. «Будь настороже», — говорю я самому себе. Наконец, утром прибываю в Рим. Мне, простому рабочему, приходилось черпать сведения о Риме, об этой славной древней столице римлян, городе Цезарей, католицизма, Гарибальди, только по книжкам. Я никогда не мечтал о счастье воочию увидеть все эти роскошные картины; но судьба решила иначе, и я в Риме.
Останавливаюсь в хорошей гостинице. Немедленно иду в парикмахерскую, снимаю бороду, надеваю очки, и, наконец, становлюсь тем, кем был раньше. В первые дни стараюсь ни с кем из революционной среды не встречаться. Знаю, что за новичком-иностранцем, особенно из России, сильнее надзор, больше шпионов. Хожу по музеям, по театрам. Увлекаюсь Колизеем. С думами, навеянными стариной, остаюсь здесь целыми часами. Какие роскошные, красивые ночи проводил я здесь! Нужно быть поэтом, чтоб хоть приблизительно передать тот восторг, то грандиозное впечатление, которое произвел на меня «старый» Рим. Знакомясь с Римом, захожу и в рабочие кварталы. Почти на каждой стене вижу, надписи: «Да здравствуют большевики! Да здравствует Ленин, Троцкий!». С какой жадностью впивался я в эти буквы, не веря своим глазам. «Неужели, — спрашиваю я самого себя, — мы пробили брешь в этот далекий старинный город?..». Как приятно было чувствовать, что мы сильны, что наша идея непобедима.
Жадно набрасываюсь на газеты и между строк читаю, что Деникина бьют, — бьет наша доблестная Красная армия. Не сдерживая своей радости, как сумасшедший, лечу на извозчике домой, в гостиницу. Извозчик смотрит на меня с удивлением. Странные эти римские извозчики. Первое время мне казалось, что это сам хозяин со своим экипажем: мягкая шляпа, крахмальный воротничок, одет чисто, вид представительный. Однажды спрашиваю одного из них, собственный ли это экипаж и лошадь, или нет.
— Какой чорт собственный! Зарабатываю не больше 25 лир в день, — спокойно отвечает он.
Спрашиваю также, есть ли у них синдикат (союз).
— Есть, но никуда не годится. Хотели забастовку устроить, но они запретили.
— А большевиков у вас много? — интересуюсь я.
Он сразу делается серьезным, косо смотрит на меня и отвечает не сразу.
— Да, синьор, теперь нет ни одного бедняка, который не был бы большевиком.
— В России очень плохо живется, — продолжаю я.
— Знаю, что плохо, но не всем. Вот богачам, наверное, плохо живется, а беднякам нет (во мне он видел буржуа…). Как мне хотелось открыть ему, кто я, сказать, что он ошибся, приняв меня за богача… Но другой голос останавливал меня: «Радуйся пока молча тому, что даже извозчики, — непромышленные рабочие, — и те большевики».
Но довольно восхищаться красотой и великолепием Рима, — нужно приняться за серьезную работу! Я решил немедленно увидеться с лидером партии. Я не мог понять, почему партия социалистов, присоединенная давно уже к 3 Интернационалу, продолжает называть себя социалистической, а также и того, что в партии есть реформисты, резко выступающие против революционной тактики. Желая все это уяснить, направляюсь в редакцию центрального органа «Avanti» (по-русски «Вперед»), спрашиваю секретаря, — его не оказалось. Тогда меня знакомят с секретарем парламентской фракции, Ладзари. Узнав, кто я, он радостно пожимает своей старческой рукой мне руку, и все-таки спрашивает мандат. Мой мандат написан на маленьком куске полотна, который можно пришить куда угодно. Он читает и смеется:
— Молодцы вы, русские, даже в хранении мандата у вас есть своя «хитрая механика».
Затем он расспрашивает о том, что делается сейчас в России, скоро ли мы уничтожим Колчака и Деникина. Я уверенно отвечаю, что скоро. Он рассказал мне, как во время войны он долго сидел в тюрьме за то, что выступал против войны. И, наконец, мы уславливаемся — когда встретимся в другой раз. Он из’являет согласие познакомить меня с секретарем центрального комитета партии Бомбачи.
В назначенное время я прихожу, знакомлюсь с Бомбачи, тот обнимает и целует меня.
— В вашем лице целую весь русский пролетариат и всю русскую коммунистическую партию!
Я растроган до слез. Из разговора улавливаю, что оппортунизм раз’едает их партию. Руководители — не таковы, как мы их себе представляли. Он предлагает познакомить меня со старым русским товарищем Виз… который хорошо осведомлен о политике и действиях руководителей партии. Между прочим, он сообщает о с’езде партии, назначенном в Болонье.
— Мне бы очень хотелось, чтобы вы выступили там от имени Коминтерна, — говорит он. — Вообще вы нам очень нужны. Да и не только нам, итальянцам, но и французам. Вы — первый, который можете передать нам свежую весточку от наших русских товарищей.
После беседы решаю устно на с ’езде не выступать, а написать декларацию, прочитать которую берется Бомбачи.
Тов. Виз… о котором говорил Бомбачи, меня очень заинтересовал, и я из’являю желание немедля с ним познакомиться. И через два дня мы с ним уже сидели в кафе и долго-долго беседовали на своем родном языке. Я сразу почувствовал, что имею дело со старым большевиком, хорошим марксистом. Он развернул передо мной ужасную картину.
С одобрения т. Виз… я окончательно решаюсь написать от имени Коминтерна декларацию для с’езда партии. Я спрашивал себя, имею ли я право выступать печатно от имени Коминтерна — даже и в столь исключительный момент, когда блокада и гражданская война разделили наших товарищей и трудно наладить сообщение? Здесь я вспомнил, как в 1909 году в Париже, уезжая в Россию на партийную работу, я спросил т. Ленина:
— Если, т. Ильич, я прибуду в город, где никого из партийных товарищей комитета не будет, но есть возможность выпустить к рабочим прокламацию от имени комитета, — имею ли я на это право?
— Да, — отвечал он, — пока вы не организуете комитет, вы можете так поступать во имя общих интересов.
И теперь я не хотел подходить к такому делу формально, зная, что ни писем, ни директив я ниоткуда не получу. И декларацию я написал. Т. Бомбачи огласил ее на Болонском с’езде. В ней я сказал приблизительно следующее: «Русская рабоче-крестьянская армия приветствует вас. Она ждет от вас помощи. Вы сделали громадный шаг вперед, войдя в Коминтерн, но вы должны сделать большее — должны выбросить из своей партии всех реформистов и об’явить ее коммунистической, чтобы рабочий класс ясно увидел, что вы окончательно порвали всякую связь со II Интернационалом».
Пролетарское большевистское чутье меня не обмануло, — декларация прошла успешно. Только Серрати отнесся к ней подозрительно и, как редактор центрального органа «Avanti», отказался ее напечатать. Ему нужно было предварительно переговорить со мной. Я назначаю ему свиданье у себя и с большим любопытством жду его. Я чувствовал себя таким маленьким-маленьким перед этой знаменитостью… Наконец, Серрати приходит. Он одет во фрак, здоровается сухо, бормоча, что очень рад со мной познакомиться. Немедленно приступаем к делу. Он начинает меня уверять, что декларацию полностью напечатать нельзя и что я не знаю ситуации в Италии, реформисты которой очень похожи на коммунистов. Я старался убедить его в противном. Во время спора я вскоре почувствовал, что хотя я выходец из пролетариата и университета не кончил, но в вопросах политики стою выше этого человека, который не понял ни русской революции, ни всего того, что переживает европейский пролетариат. Через Бомбачи вопрос о напечатании декларации был внесен в ЦК партии, и только последний заставил Серрати напечатать ее.
Однажды мы собрались на совещание — Бомбачи, Дженари, Виз… и я. Бомбачи дрожащим от волнения голосом заявляет мне:
— Товарищ, только вы можете спасти положение. Бывший глава министерства Нитти очень секретно предложил нам, социалистам, принять участие в парламентском перевороте с об’явлением демократической республики и отстранением короля. Серрати почти соглашается на это. Завтра на заседании ЦК партии вопрос этот окончательно решится. Я бы очень хотел знать ваше мнение для оглашения его на заседании.
Я высказался приблизительно так:
— От имени Коминтерна вы можете сказать ЦК партии, что принять участие в этом перевороте — значит изменить рабочему классу, что недопустимо. Такие «революции» затемняют классовое революционное сознание рабочих масс, а при данной ситуации безразлично, кто будет сидеть на троне — Нитти или король… Лучше поэнергичнее двинуть революцию снизу, чтобы и король, и представитель фабрикантов и помещиков были уничтожены. А в итоге об’явить диктатуру пролетариата.
Это мнение, как я узнал впоследствии, имело в ЦК партии решающее значение.
Начинаю обдумывать мою поездку в Париж, где — я чувствовал — буду нужнее. Только масса препятствий в деле получения французской визы заставила меня здесь задержаться на некоторое время. Случайно попадается мне коммунистическая газетка «Ордине Нуове» под редакцией Грамши, выходившая в Турине один раз в неделю. Я очень заинтересовался ею, — правильность позиции ясно чувствовалась в каждой строке, — и через тов. Виз… я попросил Грамши приехать в Рим. Он немедленно приехал. Это был удивительно интересный товарищ. Маленький, горбатенький, большая голова (словно не его), умные, глубокие глаза. Он спокойно анализирует ситуацию в Италии, в каждой мысли обнаруживая все глубоко-продуманное марксистское миросозерцание.
В городе Турине, как в одном из промышл. центров Италии, очень важна была постановка газеты, аналогичной газете Грамши, хотя Серрати и еще какой-то русский товарищ, под псевдонимом Николини, были страшно им недовольны и путем печати старались выявить свое возмущение. Но задушить ее они не могли, — она была силой в своем роде. В скором времени газетка эта стала центральным органом Коммунистической партии Италии. Я не ошибся, почувствовав в ней тот коммунистический дух, какого не было ни в одной из газет Италии.
Рекомендации генерала дают блестящие результаты: они устраивают мою поездку в Париж, и в конце марта я покидаю Рим.
Новые люди, новая работа, новые мысли.
В поезде, на досуге, вспоминаю жизнь в Париже до Февральской революции. Как живые, встают в памяти отдельные товарищи. Вспоминаю, как в 1914 году мы распространяли нашу газету «Правду», как, умирая с голоду, мы принуждены были за два франка мыть стекла богатых магазинов, как в империалистическую войну наша единственная фракция большевиков заняла решительную позицию против войны. Эта горсточка товарищей, сплоченная, крепко спаянная между собой, делала все возможное, чтобы наши идеи проникли и укрепились в сознании французского рабочего класса. Вспоминалась тов. Инесса (псевдоним) своим грустным лицом, когда она приехала к нам из Швейцарии с книжкой Зиновьева и Ленина «Война и социализм». Какого труда стоило нам ее нелегальное печатание и распространение. Вспомнился и наш учитель Плеханов, его измена. Он жил в то время в Париже и призывал русских революционеров итти добровольно во французскую армию во имя защиты «цивилизации от варварства». Как было тяжело нам, рабочим, слышать такие призывы от нашего учителя! Встает в воображении и Н. В. Сапожков, видный член нашей коммунистической партии. Под влиянием II Интернационала он добровольно идет в армию и через некоторое время убеждается в том, что сделал большую ошибку. И уже раненый, лежа в больнице, он просит меня наготовить брошюр Зиновьева и Ленина для распространения между французскими солдатами. За 10 дней до революции он гибнет от пули, — может быть, члена германской социал-демократической партии. Он не дожил до того счастливого дня, до которого дожили мы. Вспоминается и т. Седой, который не сразу, а лишь через два месяца по об’явлении войны добровольно вступил в армию. Он говорил, что там, в траншеях, среди французских солдат, своей агитацией он может принести больше пользы. Вот почему он не мог спокойно сидеть дома, когда решалась судьба Интернационала. Как известно, Седой был одним из руководителей вооруженного восстания 1905 года в г. Москве. Воскресает в памяти и еще целый ряд товарищей.
Приезжаю в Париж. Первой задачей было узнать о тех товарищах, которые меня хорошо знали. Стараюсь быть незаметным для г-д Бурцева и Алексинского, везде и всюду распространявших обо мне ложные слухи, что я собственноручно расстреливал не больше не меньше, как по 17 евреев в день. Это заставило меня быть осторожным.
Устраиваюсь в Вокресоне, недалеко от Парижа. Это — дачное место, связанное с событиями 1871 года: когда коммунаров гнали в Версаль, здесь буржуазные дамы шпильками выкалывали глаза, издевались над ними. Я надеялся, что в этой буржуазной местности мне удастся избежать слежки шпионов. На первом свидании с французскими товарищами узнаю, что ни газет, ни журналов еще нет, что в парламенте на 60 человек депутатов всего только три коммуниста. Во главе этих трех был молодой, энергичный товарищ Вайян-Кутюрье, с ним друг его — Лефевр, не депутат. Позволю себе кратко коснуться их обоих, тем более, что впоследствии мне приходилось многое ними работать. Кстати, дам картину и наших совещаний.
Вайян-Кутюрье только после войны стал коммунистом. Это был один из друзей писателя Анри Барбюса. Вместе сражаясь в траншеях, они убедились в том, что капиталистический строй должен быть сброшен вооруженной рукой.
Лефевр пользовался большой популярностью среди французских рабочих. Популярность эта возросла особенно после того, как на с’езде партии он сказал, что Пуанкаре заслуживает «благодарности» от французского народа и что благодарность эта должна выразиться в том, чтобы всадить ему 12 пуль. Вся буржуазная пресса требовала ареста Лефевра, и полиция не оставляла его в покое. Но он был настолько предан рабочему классу, что не считался ни с чем. Припоминаю первую встречу с ним. Это было в большом магазине Лувра, где тысячная толпа раскупала наряды. Перед моими глазами стоял высокий мужчина, немного согбенный. По внешнему виду он не похож был на обыкновенного француза, — его скорей можно было принять за русского нигилиста, чем за французского интеллигента: запыленная, смятая шляпа, неряшливо надетый галстук, стоптанные башмаки. Встреча наша была удивительно теплая. Пожимая руку, он сказал мне:
— Я счастлив видеть первого представителя революционной России. Рабочий класс Франции чувствует и сознает свою вину перед русской революцией. Его руками делались пушки и снаряды, чтоб помочь Колчаку и Деникину уничтожать русских рабочих. Но французский рабочий долг свой еще выполнит.
Чтобы поговорить свободнее, он пригласил меня на одну квартиру, где должны были собраться его товарищи. Он берет автомобиль, сообщает шоферу адрес. Оказалось, что мы направляемся в дом одного французского сенатора.
— Не пугайтесь, — говорит мне Лефевр, — сам сенатор, конечно, большой реакционер, но зато сын его, немного побывавший в траншеях, нам сочувствует. Мы будем в комнате сына, и шпионы никогда не подумают, что у представителя верховной власти заседают коммунисты. Там же я познакомлю вас с моим лучшим другом, депутатом Вайян-Кутюрье.
Я с большим нетерпением ждал встречи с Вайяном; я столько о нем слышал хорошего, что мне хотелось скорей с ним познакомиться и поговорить.
Не доезжая до дома сенатора, Лефевр останавливает автомобиль, и мы идем дальше пешком. Входим в богатый парадный под’езд, где на вытяжке стоит швейцар. Всюду ковры. На лифте поднимаемся наверх. Входим в роскошную квартиру, где молодой человек, сын хозяина, нас радостно встречает и ведет в свою комнату. В этом наивном и искреннем человеке так и чувствовался «папенькин сынок».
Колоссальное впечатление производит на меня Вайян-Кутюрье. Длинная шевелюра, красивый лоб, умные глубокие глаза. Во всем, что он высказывает, в самой манере говорить чувствуются большая сила воли и масса энергии. Не лишен он, однако, и чисто французского романтизма.
На совещании товарищи рассказали, как идет у них работа. Большой популярностью пользуются русская революция и Коминтерн. Активной силы для развития рабочего движения нет. Лорио был хорош только на Циммервальдской конференции, когда руководил маленькой группой, но рабочим движением он руководить не способен. Обсуждалось и много других вопросов, которые сейчас трудно припомнить. Расспрашивая меня о России, участники совещания с жадностью ловили каждое мое слово. Особенно интересовались «Чекой», наивно расспрашивая о тех небылицах, которые распространяла буржуазная печать. Возбудили вопрос о Садуле, который был приговорен тогда во Франции к смертной казни, — можно ли сказать про него, что он мог бы быть лидером коммунистической партии Франции.
Назначаем следующее совещание. Наладить конспиративную квартиру берусь я, зная, что французские товарищи вообще в конспирации не изощрены и не имеют ни малейшего понятия о подпольной работе.
Автомобиль товарищей Митковицера (погиб с Лефевром) и Лебедева всегда был к нашим услугам. Ежедневно выезжая в город на работу, товарищи эти, преданные нам душой и телом, успешно выполняли все наши задания. Они приезжали на указанную улицу, спускали флаг, чтоб показать, что автомобиль занят, и ждали наших товарищей. Правильно сказанный пароль, известный только нам, давал право сесть в этот автомобиль, который и направлялся тогда в конспиративную квартиру. На следующее совещание собрались: Монат, Лорио, Суварин, Раппопорт, Лефевр, Вайян-Кутюрье и ряд других товарищей. Опишу тех из них, с которыми мне пришлось здесь впервые познакомиться.
Лорио — немолодой, высокий человек с потухшими глазами. Нервозность чувствуется в каждом его жесте, во всем его существе. Я сразу определяю, что это — человек не очень крупного калибра.
Монат — небольшого роста, широкоплеч, умное, энергичное лицо. По убеждениям он — революционный синдикалист и, как видно, не долюбливает Лорио. Когда Лорио грубо напал на синдикалистов, Монат схватил шляпу и выбежал.
На совещании обсуждался вопрос о расширении пропаганды и издании газет. После предварительного обмена мнениями решаем энергичнее приняться за издательство бюллетеня «Коммунист», который будет выходить еженедельно. Работа предстояла большая. Только нужно было расшевелить тех работников, которые имелись…
Приближалось 1-е мая — великий интернациональный праздник. Теперь парижский рабочий был уже не таков, каким я его оставил в 1917 году. Тогда в нем был силен шовинизм; главным, почти единственным врагом считался немецкий народ; руководили всем этим настроением члены социалистической партии Ренодель и Гед. А ныне вполне очерченное революционное настроение масс определенно чувствовалось на каждом шагу. Большевизм перестал уже служить символом варварства, как характеризовали его ранее все продажные газеты, а являлся светочем борьбы против буржуазии. С быстротой молнии распространяются все новости из России.
Сколько сочувствия и внимания к русскому революционному движению, ко всем русским товарищам! В этом я окончательно убеждаюсь на совещании с представителями крупнейших союзов — металлистов и каменщиков. Товарищи Вержа и Лепти, погибшие после II конгресса в Мурманске во время нелегального переезда из России, рассказывали, что трудно найти такого рабочего, который не почел бы за счастье быть большевиком. Всю силу рабочих масс можно было почувствовать на грандиозном празднике 1-го мая. Дальнозоркое правительство сконцентрировало в Париже самые отборные войска. По крышам домов были размещены пулеметы. Весь город буквально превратился в военный лагерь. Так правительство позаботилось о «порядке» в день 1-го мая. Социалистическая партия с руководителями синдикатов призывала рабочих не устраивать демонстраций. И только группа коммунистов с революционными синдикалистами обратилась к массам с призывом манифестировать в день международного праздника. Поезда, трамваи, фабрики, заводы, — все остановилось в этот день. Хотя идеи коммунизма не совсем были еще ясны рабочим, но они смутно сознавали, что только путем коммунизма можно победить своего классового врага. На площади Республики демонстрировало около 10.000 рабочих. Во главе этой массы находилась наша маленькая группа депутатов-коммунистов, с Вайян-Кутюрье во главе. Начинаются избиения с той и другой стороны. Узнаем, что на бульваре Осман рабочие пробрались в оружейные магазины и моментально разобрали все оружие. На полицейских, шныряющих по улицам, из окон летят цветочные плошки, льется кипяток. Более 100 этих блюстителей порядка было ранено, несколько убито. Буржуа самому приходилось править омнибусом. При выезде на улицу его встречал град камней и, несмотря на 2 жандармов, охраняющих его, он летел в сторону со своим омнибусом. Много жертв было и со стороны рабочих. Вместо того, чтобы сейчас же развить это движение, «руководители» вместе с буржуазией сделали все, чтобы придушить его, и на другой день только железнодорожники не вышли на работу. Они требовали национализации железных дорог. Наши товарищи на митингах указывали железнодорожникам, что при буржуазном строе требование национализации дорог не является идеалом и что не в этом должен заключаться наш боевой лозунг, — только диктатура пролетариата может улучшить положение рабочего класса. Мы ждали, что центральный орган союзов для поддержки железнодорожников об’явит всеобщую забастовку, но г-н Жуо вместо того повел очень тонкую и хитрую политику. Уже за 2 дня до забастовки он об’явил, что трамвай остановится, если требования железнодорожников не будут удовлетворены. За эти два дня буржуазия прекрасно организовала штрейкбрехеров. И это повторялось несколько раз. Такими хитрыми приемами он сознательно срывал забастовки. Тов. Вержа мне рассказывал, что на одном заседании разоренные рабочие хотели сбросить Жуо с 4-го этажа, и только единомышленники спасли его от этого. Вот до чего доводили рабочих эти изменники. Конечно, забастовка окончилась поражением, и десятки тысяч рабочих были выброшены на улицу. Я говорил тогда товарищам, что это поражение послужит лишь уроком рабочему классу: они научатся различать, кто их друг и кто враг, и поражения эти не только не разобьют сил коммунистов, но, наоборот, укрепят.
И как показали дальнейшие события, коммунистическая партия была близка к тому, чтобы стать во главе рабочего движения.
После поражения первомайской забастовки буржуазия во главе с вождем министерства, бывшим социалистом Мильераном, набросилась на левых руководителей, при поддержке желтых; они арестовали самых лучших работников: Лорио, революционного синдикалиста Монмуссо и ряд других товарищей. Газеты подняли страшный вой по поводу того, что руководители якобы «продавались» большевикам. Буржуазия по личному опыту думала, что любого журналиста можно подкупить, хотя знала, что вожди коммунистической партии не способны на предательское дело.
Между тем я знаю, что господа Бурцев и Алексинский хорошо осведомлены о моем пребывании в Париже. Узнать об этом было легко: на улицах, в трамваях я часто встречал то меньшевиков, то эс-эров, знавших меня лично, и с некоторыми из них я порой подолгу беседовал. Назревала серьезная слежка за мной. Нужно было насторожиться.
А пока я все-таки продолжал работать. На целом ряде совещаний с товарищами Вайян-Кутюрье, Лефевр и Вержа договариваемся о необходимости издания коммунистической газеты «Пролетарий». По французским законам нам нужно было найти такого издателя, который мог бы об’явить, что газета издается на его личные средства. Задача эта была не из легких, но, благодаря энергии Лефевра, человек такой был скоро найден. Это был известный писатель Барбюс, вполне сочувствующий нашим идеям. Но и после этого приступить сразу к изданию мы еще не могли: нехватило средств, а чтоб найти их, требовалось время. Между тем слежка за мной усиливалась. Я хорошо знал тактику французских шпионов. Они не арестовывали тотчас же, а предварительно старались узнать, где бывает данное лицо, с кем встречается, чтобы сразу захватить всех. Зная это, я не спешил выбраться из Парижа, а продолжал жить, заметая свои следы. Часто, возвращаясь с совещаний, я замечал шпионов, подозрительно оглядывавших меня. Я делаю вид, что ничего не замечаю, и медленным шагом иду вперед. Сажусь на первый попавшийся автомобиль и еду по направлению к театру, но в театр не захожу, а медленно направляюсь в свою квартиру. Обыкновенно шпики записывают № автомобиля, затем вызывают шофера и спрашивают у него, где он взял пассажира и куда отвез. В данном случае шофер мог сказать, что отвез меня в театр. Так я часто увертывался от преследования.
Конспиративная квартира моя была тогда у одного французского рабочего в Каргане, недалеко от Парижа. Не без риска принял он меня к себе и часто скрывал от преследования шпионов. Это был немолодой рабочий, каменщик, бывший анархист. В молодости он сидел по тюрьмам и Германии, и Швейцарии, и Франции. Теперь он — ярый коммунист; предана коммунизму и жена его — простая крестьянка. В этой семье происходили многие из наших совещаний. Сам рабочий принимал деятельное участие во всех наших спорах и суждениях и своим пролетарским чутьем разбирался в вопросах куда лучше других товарищей. Семья эта дарила мне много внимания и заботливости, и порой это было даже неловко; но все это внимание относилось скорее не ко мне лично, а как к представителю революционной России.
— Вы не беспокойтесь, если будут стучаться ночью, — говорил мне товарищ. — Я полицию не впущу до тех пор, пока не буду уверен, что вы вне опасности.
Я располагал секретным ходом, откуда можно было безопасно скрыться.
В июне 1920 года в Москве был назначен 2-й конгресс III Интернационала. Французские делегаты должны были тоже присутствовать на нем. Хотя аресты разрушили большую часть нашей работы, но мы все-таки имели еще преданных товарищей, которых можно было послать в Москву. Зная, что дорога до Москвы ужасная, что пробить блокаду очень трудно, мы пускались на всякие хитрости. Узнаем, напр., от бельгийских товарищей, что они готовят пароход с русскими пленными для отправки в Россию. Нужно было постараться устроить на этом пароходе наших французских товарищей. В Булонском лесу назначаем последнее совещание в присутствии Вержа, Митковицера, Лепти и Лефевра. Выясняем, что проезд в Бельгию не так труден. Для более успешной организации от’езда поручаем Митковицеру пробраться сначала одному в Бельгию, чтобы там позондировать почву. Тот соглашается и через 2 дня дает нам условную телеграмму, что назначенные — тов. Лефевр и другие могут приехать. В Москве мне удалось узнать от них, что Митковицер очень удачно организовал их от’езд на этом пароходе.
Мне лично тоже нужно было быть на этом конгрессе, но я пока еще не торопился. Однажды, сидя в своей конспиративной квартире и пересматривая газету «La Victoire» г-на Эрве, вижу на первой странице под большим заголовком статью, суть которой сводилась к следующему:
«При аресте известного большевика Деготя было найдено бриллиантов на 10 миллионов франков». Тут же точно описывают мою биографию, мою деятельность в Одессе, рассказывают, что я приехал из Лондона, где видел Красина, который и вручил мне эту сумму. Статье нужно было придать политический характер: вот почему к моему имени нужно было еще приплести имя Красина. Как видно, французская охранка настолько была уверена, что я буду взят, что, не дождавшись моего ареста, поспешила сообщить об этом в газете.
Надо было немедленно решить вопрос, уезжать ли из Парижа тотчас же, или еще оставаться. Если уеду, я могу быть в пути арестован; останусь — может случиться то же самое. Наконец, решил поспешить в Москву на конгресс. Но как устроить от’езд? Опыт с генералом показал мне, что нужно действовать смело и решительно.
Для получения визы на выезд нужно было отправиться в центральную французскую полицию. Приглашаю с собой дочь рабочего, у которого я жил. Я знал, что, идя под руку с женщиной, я буду меньше заметен для шпионов: большевика они считали полудиким существом, которому чуждо светское обращение с женщиной. Смело вхожу в Центральный комиссариат. Я знал, что в этом «святом» месте за мною уже не будет слежки — где угодно, но только не здесь; у них и мысли не могло появиться, что я когда-нибудь осмелюсь зайти в самый центр их шпионажа.
— Что за удивительный народ вы, русские, — с дрожью в голосе говорила мне девушка. — Ведь здесь легче, чем где-либо, вас могут схватить, арестовать, убить на месте, а вы… вы лезете напролом, сломя голову. Неужели все русские таковы?
Среди целой массы полицейских пробираюсь во 2-й этаж. За получением виз — громадная очередь. Становлюсь в очередь и я. Наконец, подхожу к чиновнику и подаю свой паспорт. Он взял его, посмотрел и сказал — «завтра». Я немного опешил. Но, увидев, что он и другим говорит то же самое, я успокоился и уехал, где меня ждали с нетерпением. На следующий день снова прихожу в Центр, комиссариат. Чиновник вручает мне мой паспорт… Затем я направляюсь к итальянскому консулу, чтоб получить визу для проезда через Италию. Визу получаю без всякого труда, и мой от’езд организован. Я забираю свои вещи и отправляюсь на Лионский вокзал. Дожидаясь отхода поезда, я захожу с французскими товарищами в одно большое кафе напротив вокзала. Читаю кадетскую газету «Последние Новости». Русские белогвардейцы то же говорят о моем аресте, о тех бриллиантах, которые будто бы найдены у меня… В душе одновременно смешно и тревожно; закрадывается мысль: «А что, если они сознательно выпускают меня за границу с тем, чтобы там меня легче взять, надеясь захватить секретные бумаги?..».
С такими тревожными мыслями я выехал из Франции. Дорога до Рима прошла благополучно, — и я опять в том славном городе, который успел так полюбить.
Рим… Рим… Как легко на душе! Какой прекрасный народ эти итальянцы! Не чувствуется той лицемерной вежливости, которая заметна в Париже, в разлагающейся мещанской среде. Итальянцы прямые, в них есть что-то русское. Как радостно встретил меня товарищ Виз… Он думал, что я уже арестован и никогда не попаду в Рим.
Виз… — старый партийный польский работник, долго работавший вместе с тов. Дзержинским, интеллигент типа старых нигилистов, удивительно чуткий и преданный рабочему движению человек. Он долго сидел по тюрьмам, но зато пользовался большой популярностью в итальянской партии. В Москве я узнал от наших польских товарищей, что в лице его и польская партия имела всегда видного и деятельного работника. По наиболее серьезным вопросам я всегда обращался только к нему, только с ним и советовался. Долго оставаться в Риме я не мог, — нужно было думать о том, как пробраться дальше.
Так как генеральские связи оставались в силе, то мне легко удалось получить визу в Берлин: из Рима я мог свободно пробраться только в Берлин, — добиться визы прямо в Россию было невозможно. Через Берлин я думал проникну в Эстонию, откуда, казалось, в Россию я попаду без труда. Но, как часто случается в таких случаях, предварительно вырабатываемые планы разрушаются совершенно непредвиденными препятствиями. Приехав в Берлин, я думал тотчас же направиться на Ревель. Но Эстония, эта «маленькая собачка», ни в коем случае не хотела меня пропустить дальше: местный консул категорически отказал мне в визе, что было для меня совершенно неожиданным сюрпризом.
Я обратился к нашему представителю, который отправлял военнопленных в Россию, чтобы он устроил меня с ними. Через несколько дней я сидел на пароходе в г. Штеттине. Грязный, — так-называемый телячий, — пароход битком набит нашими русскими пленными. Мы ехали двое суток. Я никогда не забуду того, что видел и слышал на этом пароходе. Тут были и солдаты, попавшие в плен в начале войны, и красногвардейцы, рабочие, сражавшиеся на Украине во время оккупации ее немцами. Я слышал здесь душу раздирающие рассказы о том, как мучили пленных, особенно старых. Рассказывали, что в концентрационных лагерях, где находились тоже пленные французы и англичане, получавшие от своих родственников из «красных крестов» всевозможные посылки, — русские пленные ничего не имели и буквально умирали с голода. Из-за отбросов, выбрасываемых французами и англичанами, приходилось драться, чтобы хоть немного утолить голод. На этой почве солдаты других наций ужасно эксплоатировали русских. За кусок хлеба заставляли проделывать едва ли не то, что проделывали крепостные для помещиков. Все это побуждало русского бежать, куда глаза глядят. Немногие добрались к себе на родину, — большинство умирало по дороге, было расстреляно немецкими жандармами. Жизнь их улучшилась только после немецкой революции. А в то время это были не люди, а какие-то тени, измученные, издерганные, с желтыми лицами, с потухшими глазами.
Все оживляются, когда заходит речь о Советской России, о том, что сброшен кровавый режим. Жадно впитывают они все новости о своей родной земле, о том народе, сынами которого они являются. С напряженным нетерпением ждут они конца путешествия, чтобы увидеть то родное и близкое, от чего они были оторваны столько лет. В среде этой я был своим человеком. Все они знали, что я не так давно прибыл из России, а потому долго меня расспрашивали, и я много им рассказывал о нашей славной борьбе за свободу. Но вот пароход доплыл до Эстонии. Несколько верст до вокзала идем пешком по улицам небольшого города. При виде нас эстонская буржуазия хихикает и говорит: «Попадет вам в России!». Но в ответ ей несется чисто-русское «крепкое» слово… Наконец, мы садимся в советский поезд, переезжаем эстонскую границу и ночью в’езжаем в Россию. Какой прием оказали нам! Нас хорошо накормили, устроили грандиозные митинги. В ответ на приветствия, один из пленных, в свою очередь, приветствовал обновленную Россию от имени всех прибывших. Я сердечно прощаюсь со своими спутниками, обрадованный тем, что прибывает новый кадр работников для нашего пролетарского строительства. Они испытали уже на собственных спинах весь гнет буржуазного капитализма, и теперь это — настоящие патриоты Советской России, в противовес всей эмигрантской своре, кричавшей на всех перекрестках о своей любви к родине и в то же время вонзающей нож в спину русскому народу. Несмотря на все перенесенные страдания, они могут еще положить свою голову за те идеалы, за которые борется весь русский пролетариат.
Я сажусь в другой поезд, который быстро умчал меня в Питер, — мне хотелось поспеть на конгресс Коминтерна. В Питере поехал в гостиницу «Интернационал», где останавливались все делегаты. Там, к сожалению, узнаю, что конгресс уже кончился. Я сговорился по телефону с т. Зиновьевым, и на следующий день он назначил мне свидание в Смольном.
Тов. Зиновьев видел меня только мельком в 1918 году на 3-м с’езде Советов. Но я знал его хорошо, — еще с 1909 года в Париже, когда он, Ленин и Каменев со мной занимались. С большим нетерпением ждал я встречи с ним. В назначенный час я прибыл в Смольный, и т. Зиновьев меня тут же принял. Он расспрашивал меня о том, что делается во Франции и Италии, интересуясь каждым работником в отдельности. Я передал ему статью тов. Грамши, которую захватил с собой. Наш разговор продолжался больше часу и носил чисто официальный характер.
По его просьбе, я должен был остановиться в Москве на 2 недели, чтоб дождаться его приезда и сговориться о дальнейшем использовании меня, как работника.
— Тем более, что Владимир Ильич захочет вас видеть, — закончил он.
При этом он дал мне письмо к т. Кобецкому, секретарю Исполкома Коминтерна, и я направился в Москву. В Москве я заехал в «Деловой Двор», переполненный делегатами всех рас и наций, — от китайца и араба до американца и француза. Когда я заходил сюда во время обеда, я слышал разговоры на всех языках. Так я дождался приезда т. Зиновьева. Затем, по моей просьбе, мне дали отпуск на 3 недели для того, чтобы повидаться с женой и дочерью. По пути в Одессу я остановился в Харькове, — в той самой гостинице, где находились мои французские товарищи — Митковицер, Вержа и Лепти, возвращавшиеся в Москву из Украины. Интересная встреча: после сообщения французских газет, уверенные, что я уже сижу где-нибудь во французской тюрьме, они буквально остолбенели, увидев меня. Тут же каждый из них бросается меня целовать. Они расспрашивают, как я выкрутился, как очутился в России. Я узнал от них, что Лефевр уехал в Москву и что они едут туда через два дня. По их просьбе, я остаюсь на это время в Харькове. Мне очень хотелось узнать, какое впечатление произвела на них наша Советская Россия. Вержа, революционный синдикалист, был уже не тот, каким я его оставил в Париже два месяца тому назад.
Остановлюсь немного на нем. Это — брюнет, низкого роста, с умным энергичным лицом. По профессии он рабочий-металлист, секретарь союза металлистов Парижа. Еще в Париже я почувствовал в нем что-то близкое нам, хотя у него был небольшой уклон в сторону анархизма. Здесь же он мне определенно сказал:
— Вы можете быть уверены, что первый, кто войдет в коммунистическую партию, это — я.
Другой товарищ, Лепти, был блондин, среднего роста, туберкулезный, нервный, по убеждениям — ярый анархист-коммунист, по профессии — каменщик, один из руководителей этого союза, прекрасный оратор, но от’явленный последователь Бакунина. Много неуравновешенного и путанного было в нем. Он никак не мог себе представить, каким образом рабочий класс после захвата власти может быть диктатором и иметь Красную армию. И даже в России эта путаница мыслей у него продолжалась. Вержа и другие товарищи издевались над ним. Но он, несомненно, переживал трагедию, чувствуя, что должен порвать с тем интеллигентским бредом, который ему вбили в голову Прудон и Бакунин под именем анархизма.
Я был у т. Раковского, который, расспрашивая меня об этих французских товарищах, сказал, что Лепти его очень интересует. Он готовил ему материал о милитаризации труда. Вместе с ним мы поехали в нашу гостиницу. Гостиница эта была довольно чистая, но вечера приходилось проводить почти без света, хотя в номерах и висели электрические лампочки. Раздобывали «гасик» и при таком свете работали. И смешно было видеть, как председатель Совета Народных Комиссаров и представители рабочих Франции сидят вокруг стола, спорят о декретах и материалах, врученных т. Раковским, и… почти не видят друг друга. Все прекрасно чувствовали, что перед ними не «председатель кабинета министров», а товарищ, который на своем русском опыте мог доказать, что Лепти еще болеет «детской левизной». На прощании т. Раковский сказал Лепти:
— Все-таки, когда начнется у вас революция, вы первый возьмете винтовку против своей буржуазии.
И всю ночь Митковицер, Вержа и Лепти спорили между собой.
Утром мы должны были раз’ехаться в разные стороны. Прощаясь, мы несколько раз обнимались, крепко-крепко жали друг другу руки, как-будто предчувствовали, что больше никогда не увидимся.
Здесь скажу несколько слов о тов. Митковицере, который играл видную роль в русском рабочем движении и не последнюю — во французском. Он был рабочим-переплетчиком; родился в г. Одессе. В 1903 году он выдвигается в зубатовской забастовке. Его арестовывают, посылают в Сибирь, откуда он бежит в Питер. По убеждениям он все время остается меньшевиком. Он обладает большим ораторским талантом. В 1905 году его выбирают в Совет раб. депутатов. Потом — опять арест, долгие месяцы в тюрьме, Сибирь. Там он случайно попадает в селение, где был тов. Троцкий, принимает деятельное участие в его побеге и, когда все проходит благополучно, бежит сам. Французские рабочие знают его под именем «Тубин».
Проводив товарищей, я направляюсь в Одессу. По дороге меня предупреждают, что около Кременчуга банда Махно почти ежедневно останавливает поезда, снимает матросов, евреев, коммунистов и тут же расстреливает. И чем ближе мы подходили к этому месту, тем неспокойнее становилось на душе.
Действительно, я видел разрушенные вагоны, неубранные трупы расстрелянных товарищей. Но как-то не хотелось верить, что можно погибнуть от руки простого бандита после славной страницы жизни, которую я пережил. И это кошмарное путешествие продолжалось 6 суток. К нашему счастью, в самом опасном месте нас провожал броневик (хотя бывали случаи, что и броневики спускались с рельс). Так благополучно добрался я до Одессы. Жену свою и девочку я не предупреждал о своем приезде в Россию, и когда они меня увидели, они буквально подумали, что я явился с того света. Оказалось, что в свое время деникинская печать известила, что я расстрелян в Константинополе. Конечно, никто из моих родных и знакомых не ожидал видеть меня живым. Жену свою я почти не узнал: от всего пережитого она превратилась в комок нервов. Настроение девочки было далеко не то детское, которое соответствовало бы ее девятилетнему возрасту: какой-то тяжелый отпечаток, что-то грустное было в ее детской душе. При виде этого мне стало тяжело. Но я не мог долго оставаться с ними, так как должен был срочно уйти на ту работу, которая меня ждала. И невольно закрадывалась тогда мысль, что современный коммунист не должен иметь семьи, детей, потому что у него личной жизни не существует. Чем виновата эта малютка, что родилась в кошмарной обстановке, где за последнее время идет решительная классовая схватка, и что ее отец — один из тех десятков тысяч коммунистов, которые жертвуют своею жизнью в разных условиях?.. Несколько дней, проведенных в родной семье, пролетели незаметно. Нужно было собираться в Москву и дальше. Взять семью с собой я не мог, потому что ехал на подпольную работу, где им было бы трудно жить. И опять с болью в душе пришлось их оставить, думая, что, может быть, видел их в последний раз: буржуазные акулы не задумаются тебя растерзать, когда узнают, что ты русский большевик…
В Москву еду через Киев. Дорога эта более безопасна. В Киеве нам дали отдельный вагон, так как много делегатов ехало на общероссийскую конференцию нашей партии. И только здесь, в этом вагоне, я отдохнул. Все думы о благополучном переезде в Москву остались позади.
Прибыв в Москву, я снова заехал в «Деловой Двор», сейчас же написал письмо т. Ленину с уведомлением, что уже я здесь, в Москве, и что если он найдет нужным — может меня вызвать. Не зная, помнит ли он меня, я подписался своей партийной кличкой. Через два дня секретарь тов. Ленина сообщил мне, что Владимир Ильич просит меня притти в 3 часа дня. С большой радостью готовился я к приему. В 3 часа я уже был в Кремле. Перед тем, как зайти к Ильичу, я был сам не свой: я задавал себе вопрос, остался ли Ильич таковым же, каким он был раньше, хотя многие товарищи и говорили мне, что он с той же простотой и с тем же товарищеским чувством относится ко всем. Я часто думал и мечтал об одном — посидеть хоть 1/2 часа с Ильичем, получить от него точные и ясные ответы на все волнующие меня тяжелые вопросы. Мне казалось, что после такого свидания я оживу, у меня появится больше энергии, больше сил для работы. С любовью вспомнил я те светлые дни 1909 года, когда Ильич со мной занимался. Как сейчас вижу небольшую комнату в общежитии наших эмигрантов в Париже, деревянный стол, за которым сидим мы, трое рабочих — ученики Ильича. Вижу его рукописи по аграрному вопросу, о национализации, которые тогда еще не были напечатаны и в которых он доказывал нам, насколько неправы меньшевик Маслов и социалист-революционер Чернов со своими путанными теориями. Как просто мы всегда с ним себя чувствовали! В нем мы видели не лидера партии, а старшего товарища, который многому нас мог научить. И теперь, за несколько минут до свидания, я страшно хотел, чтобы наша встреча не оставила ничего такого, что могло бы омрачить то светлое, чистое впечатление, которое было в прошлом, в воспоминаниях.
После некоторых формальностей меня, наконец, впускают в кабинет т. Ленина, хотя никаких свидетельств, кроме вызова по телефону, у меня не было. Ильич был один. Подымаясь, он пожал мне руку:
— А, это вы, Володя-«Переплетчик» (моя кличка)! Я так и думал. Вы в 1909 году мне подарили книжку.
Я вспомнил, как, уезжая в Россию на партийную работу, я переплел для него в хороший переплет протоколы Лондонского с’езда с надписью. Это было 11 лет тому назад, и такую мелочь Ильич сразу вспомнил!.. Ильич предложил мне сесть. Я осмотрелся. В кабинете стоял большой письменный стол, телефонный аппарат, сзади Ильича — большой шкап и этажерка, набитые книгами. Все было удивительно просто. Как только я сел, я почувствовал себя так хорошо, даже лучше того времени, когда Ильич со мной занимался. Теперь я уже политически вырос и с гордостью мог рассказать своему дорогому учителю о той работе, которую я провел за последнее время. Облокотившись на край стола и по обыкновению немного при щуря один глаз, он внимательно начал меня расспрашивать об итальянском и французском рабочем движении, о руководителях. Я много говорил о Серрати. Рассказывал про ту колоссальную работу, которую проделывали наши туринские товарищи во главе с Грамши. Ильич заинтересовался теми французскими делегатами, которые были на конгрессе, — особенно Вержа и Лепти… На все волнующие меня вопросы я получал исчерпывающие ответы. И когда я собрался уходить, думая, что я уже так много отнял у него времени, он попросил меня еще остаться, и больше часу еще продолжалась наша беседа. Прощаясь, он просил меня позвонить ему еще раз перед от’ездом за границу.
Я не знаю, что со мной было, когда я вышел из его кабинета. Я не сходил, а буквально летел с лестницы. Тем, которые меня видели в то время, наверное, казалось, что я сумасшедший. А в моей душе было так радостно, так хорошо! Я сам себе говорил, что Ильич был и есть наша светлая точка, не только в нашей партии и в русском пролетариате, но и в рабочем движении мирового масштаба.
Я начал готовиться к от’езду за границу; не знал только, каким путем ехать… В это время я получаю известие, что мои французские друзья, выехавшие через Мурманск, погибли. Смерть их страшно на меня подействовала. Я успел их так полюбить. Мысль о возможности их гибели никогда не приходила мне в голову. Ведь не так давно я видел их в Харькове, мы говорили, спорили, и можно ли поверить, что их уже нет, что я их никогда уже больше не увижу?. К сожалению, все это подтвердилось. Из Мурманска, взяв небольшой пароходик, они четверо, капитан и 2 матроса решили немедленно пробраться через Норвегию во Францию… Даже трупов их не могли отыскать. Ехать этим путем я не решался.
Намечаю другой путь — через Эстонию в Берлин. И через несколько дней я уже был на пароходе, вместе с купцами, которые приезжали предлагать советскому правительству свои товары. Из разговора с этими людьми я почувствовал, что большевиками они были довольны постольку, поскольку могли продавать свои товары, получая деньги: ведь золото не пахнет, будь оно из рук большевиков — воров и разбойников (как они выражались) или от кого-нибудь другого. Эти господа считали, что с большевиками «дело иметь можно». Но все их разговоры меня совершенно не интересовали, — мне нужно было опять приспособиться к обстановке, начать ту роль, которую я играл некогда за границей. Нужно было снова постараться внешне воспринять буржуазный тон, подготовить себя к Италии, куда я направлялся.
Так я доехал пароходом до Штеттина, откуда направился в Берлин. По приезде туда я заехал в гостиницу «Эксельсиор», чтобы привести себя в порядок, приодеться, принять вполне европейский вид и начать хлопотать о визе. Благодаря моей внешности, визу получить мне удалось очень легко. Через несколько дней я уже летел в курьерском поезде к Швейцарии.
Еще в Москве я был осведомлен о том, что дочь французского рабочего, у которого я скрывался и который сделал столько полезного для меня и для нашей работы, заболела и живет в Швейцарии. Я решил здесь на несколько дней остановиться. Мне нужен был секретарь, которому я мог бы доверить всю ту серьезную партийную работу, какая была возложена на меня Профинтерном и ЦК нашей партии. Единственный человек, кому я мог все это доверить, была эта дочь рабочего — учительница, коммунистка, знающая прекрасно несколько европейских языков. Работа моя распространялась не только на Италию, но и на Францию. Через сутки я был уже в Швейцарии, а через несколько часов сидел в одном деревенском домике, где эта женщина находилась на отдыхе у своей бабушки. Не стану описывать ту искреннюю радость, которая овладела ею в связи с моим прибытием. На первое же предложение ехать со мной в Рим она с удовольствием согласилась, хотя хорошо знала, что работа будет серьезная и опасная. И через несколько дней я уже ехал с ней в Рим.
В Риме я возлагал много надежд на свои старые связи и знакомства. Благодаря им, мне казалось, легко будет наладить ту работу, которую мне поручили. Первые мои встречи и совещания были опять с тов. Бомбачи, Дженари, Грамши и Виз… В устройстве дел личного характера мне очень много помог один из депутатов парламента, коммунист. Первое, что нужно было сделать, это поселиться в каком-нибудь частном доме, а не в гостинице, где охранка обыкновенно имеет своих агентов из служащих, которым известно все, что ты делаешь, что читаешь, куда ходишь. В частном доме шпики имеют меньше возможности следить за этим.
Депутат помог мне устроиться в доме одного ответственного редактора большой буржуазной газеты. По некоторым причинам газеты называть не буду. Я занял две комнаты для того, чтобы мой секретарь жил со мной вместе. Так как эта женщина была моим другом, то депутат посоветовал заявить, что она моя жена. Девушка на это быстро согласилась, так как этого требовало дело. Редактору было заявлено, что я финансист и коммерсант, и он иногда не прочь был выпить со мной бутылку хорошего вина, вкусно покушать. А за бутылкой вина от него можно было выведать все политические новости и сплетни. Через него я имел ряд знакомств с буржуазными депутатами и с разными сановниками. 2–3 раза в неделю он предоставлял мне от редакции своей газеты два места — для меня и для моего секретаря — в Большом театре. И было как-то смешно сидеть рядом с журналистами других буржуазных газет, которые думали, что я тоже из их стаи, коллега по продажному перу. Бывало, сидишь в театре и думаешь, насколько русский театр и русский артист стоят выше итальянского. Не даром русский артист пользуется громадным успехом на итальянской сцене. Чем об’яснить, что в стране музыкального народа, где столько талантливых артистов, театр вырождается?.. Только на концертах, где выступали иностранные артисты, можно было отдохнуть и получить полное эстетическое удовольствие. Колоссальный успех имел наш русский известный виолончелист Баржанский.
Партийная работа была очень трудная. Серрати, приехав со II конгресса, начал усиленную кампанию против левого крыла партии, хотя перед от’ездом из Москвы он заявил тов. Зиновьеву:
— Я скорей уеду в Америку, чем буду выступать против Коминтерна.
Но с первых же дней по возвращении начал решительно выступать против коммунистов, кокетничая в то же время с реформистами.
Партия еще не была едина. Но следя за ходом борьбы, можно было определить, что раскол в ней неминуем. Я лично очень боялся этого раскола. Хотя партийная масса и рабочий класс были с коммунистами, все-таки не было надежных лидеров, могущих стать во главе будущей коммунистической партии.
Бомбачи, пользующийся широкой популярностью, — большой романтик, человек настроения, хотя безусловно преданный революции. Когда нужно будет, он станет в первые ряды пролетариата, и с ним первым расправится буржуазия. Но у него нехватает того холодного марксистского анализа, которым владеют наши русские товарищи.
Дженари, несомненно, талантливый марксист, но у него нет инициативы.
Грамши куда глубже других товарищей. Он лучше понял и русскую революцию. Но внешне он не может влиять на массу: во-первых, он не первоклассный оратор, во-вторых, он молод, мал ростом и горбат, что имеет известное значение для аудитории.
Все это, вместе взятое, предвещало, что будущая коммунистическая партия Италии с такими вождями будет иметь меньше влияния, чем Серрати. Серрати — прекрасный оратор, публицист, вдобавок — большой политический «дипломат». Когда это ему политически выгодно, он умеет блестяще доказывать, что белое красно, и обратное. Он ловкий честолюбец, но без революционного темперамента. В решительный момент, когда рабочие могли взять власть в свои руки, он под разными предлогами стал выступать против этого. При таких условиях приходилось совещаться с товарищами и, конечно, занимать ту же позицию, что и итальянские товарищи.
На с’езде в Ливорно мы задались целью сделать все возможное, чтобы не допустить раскола партии; в противном случае решено было уйти и организовать коммунистическую партию. Такого характера были директивы от Коминтерна. Как уже известно, партия раскололась, коммунисты оказались в меньшинстве и в первое время наделали много ошибок. Но сейчас партия укрепилась настолько, что имеет почти 60.000 членов. И эта молодая партия уже успела выдвинуть очень талантливого руководителя Бордига. Все товарищи отзываются о нем, как о серьезном революционном марксисте. На него возлагают серьезные надежды.
Все наши совещания происходили конспиративно: берешь извозчика и едешь по тому направлению, куда нужно, но слезаешь на два квартала раньше и спокойно пешком доходишь до той конспиративной квартиры, где назначено совещание. Если же нужно было видеться только с одним товарищем, назначалось свиданье в саду, где множество гуляющей публики, или в части старого Рима, где много туристов, осматривающих старинные памятники, и там, незаметные в толпе, мы успевали передавать друг другу все необходимое. Переписки на свой адрес мы не получали, письма приходили на разные адреса. И как ни старалась охранка не терять меня из виду, сделать это ей было трудно, тем более, что я жил у такого видного, хорошо зарекомендованного хозяина. За несколько месяцев моего пребывания в Риме я три раза выезжал в Берлин. Обыкновенно я запасался всякими коммерческими заданиями и бумагами от крупных фирм. Поэтому на границе у меня никогда не происходило никаких недоразумений.
В марте меня хотели познакомить с одним русским гражданином, приехавшим из Парижа от группы «сменовеховцев», которая была в оппозиции к Милюкову и К°. Я лично не считал удобным вести с ним переговоры и поручил это одному из моих друзей. Выяснилось, что эта группа искала нашей моральной поддержки и просила послать кого-нибудь в Париж для переговоров. В доказательство, что это не шантаж, он вручил нам оригинал письма Бобрищева-Пушкина к Ключникову. В этом письме первый приветствует адресата и других лиц, выступающих на собраниях против Милюкова и его банды, а тут же доказывает, что единственно приемлемая власть, это — советская и что все честные русские люди должны ее поддерживать. Дальше он говорит о том, что сам сидел 8 месяцев в «Чека» и был всегда правым октябристом. Живет он в Монте-Карло у своей старушки-матери и при первом требовании может выехать в Париж, чтобы лучше наладить работу (содержание передаю приблизительно). Сняв копию с этого письма, я переслал его в Москву. Другу же моему я поручил ответить, что мы приветствуем такой переворот, но будем более приветствовать, если они печатно, открыто выскажут свое мнение. Я обещал, что при первой возможности кто-нибудь из наших заедет в Париж по тому адресу, который будет указан.
В конце апреля неожиданно получаю директивы — отправиться на несколько недель в Париж, наладить там работу, после чего приехать в Москву. В первый момент я был удивлен, потому что знал, что во Францию я ехать не могу, так как там мне грозил неизбежный провал. В Москве же было условлено, что всю работу я провожу только через Италию. Но в таких случаях старый партийный работник не рассуждает. Раз товарищи нашли нужным перерешить этот вопрос, значит надо немедленно ехать, хотя не очень-то хотелось попасть в лапы французской буржуазии. В течение двух дней мне очень легко удалось выполнить все формальности и получить французскую визу.
Мой секретарь был весьма рад этой поездке: там находилась ее семья, родные. Но в то же время она боялась, что я могу быть арестован.
Я решил проездом остановиться в Ницце. Там, мне казалось, будет легче получить бумаги на право жительства во Франции. Не нужно будет крутиться по парижским участкам, где меня могли встретить русские белогвардейцы. К 1-му мая я был уже готов к от’езду. С собой у меня было много коммерческих рекомендаций от крупных финансистов, хотя в коммерции ни черта не смыслил. 2 мая мы выехали в Ниццу. По приезде остановились в гостинице. Знакомых не было, и мы с секретарем решили осмотреть достопримечательности Ниццы и ее окрестностей. Особенно хотелось мне побывать в Монте-Карло, где миллионеры всего мира играют в рулетку, проигрывают целые состояния и тут же кончают с собой. Оставалось несколько дней до получения бумаг из полиции. В один из них мы поехали в Монте-Карло. Не стану описывать сказочную красоту этого обособленного своеобразного городка, — для этого нужно быть поэтом, художником пера. Остановлюсь лучше на дворце, откуда слышен звон золота. Там нас встретили разодетые швейцары. После целого ряда формальностей (пред’явление своих паспортов, получение пропускных карточек) нас, наконец, впустили. Мне казалось, что сейчас я увижу нечто необыкновенно интересное. Но то, что я увидел на самом деле, было настолько удручающе, что даже сейчас, вспоминая это, я буквально дрожу от злости. Мы увидели громадные, роскошно обставленные, разрисованные талантливыми художниками, красивые комнаты. Тут была масса народа. За столами, расставленными в ряд, сидели и богатые старухи, и старики, и молодые полуголые женщины, и роскошно одетые господа. Все их взгляды были направлены на рулетку, которая вертелась и приносила им попеременно то счастье, то несчастье. Как они впивались глазами в руководителя этого стола, который пачками разбрасывал в разные стороны кредитные билеты! У всех присутствующих были вытянутые жадные лица, горящие, беспокойно бегающие глаза, и зависть, и злоба, и дикая жадность, и безграничное отчаяние, и кошачье заигрывание, — все это было на этих лицах, в этих глазах. Мягко подкрадываются к тому, кто выиграл, бесстыдные полуголые женщины, высасывают деньги, затем идут к другому, к третьему. Все здесь было основано на деньгах, ими был пропитан весь воздух. Становилось душно, холодный ужас сжимал сердце. И мне невольно казалось тогда, что тот анархист, который бросил бы крупный снаряд в эти нежизненные отбросы капиталистического строя, сделал бы доброе дело. С удручающим тяжелым настроением быстро покинули мы это гнусное место, где человек теряет свой человеческий облик, становится животным…
Около дворца мы увидели голодных, оборванных пролетарских детей. Мой секретарь, так же, как и я, возмущенный всем виденным, обратился ко мне со словами:
— Каждый из этих ребят, несомненно, заслуживает большего, чем вся эта мразь, которую мы только-что видели. И не даром их у вас уничтожают. Здесь — полуголодные, измученные дети, беспризорные, несчастные, только-что начинающие жить, там — из пустой прихоти выбрасываются на ветер целые миллионы, — миллионы, обрызганные кровью пролетария!
Я ничего не ответил на это. Я чувствовал только одно, что для нас, русских рабочих, это — другой мир, другая планета, что у нас не этим наполнена жизнь. С таким настроением я вернулся домой. Долго не мог я заснуть, какая-то тяжесть была на душе. И только утром, когда раздался стук в дверь и пришла полиция, я сразу понял, что мое тяжелое состояние было предчувствием…
Открывается дверь, и входят четыре господина, одетых в штатское платье. Один из них заявляет, что он является главным комиссаром города и должен произвести у меня обыск. До обыска он хотел выяснить мою настоящую фамилию: он вынимает лист с наклеенной моей фотографией, под которой была подписана моя старая — до эмиграции — фамилия.
— Конечно, — говорит он, — это вы и теперешняя ваша фамилия фальшивая.
Я ответил, что разговаривать с ним не желаю, что раз он пришел делать обыск, пускай производит его, но только не прежде, чем даст проверить свой мандат на право обыска. При входе моего секретаря комиссар радостно заявляет:
— А!., вас-то нам и нужно! Вы ж, — обратился он ко мне, — заговорите в другом месте, если здесь отказываетесь.
Я спокойно сидел на своем месте и лишь после того, как он показал мне свой мандат, я раскрыл перед ним свой чемодан. Все четверо буквально набросились на него и перерыли в нем все; конечно, они ничего не нашли, кроме нескольких книг. Как все охранники, ни черта не смыслящие в литературе, они с большим подозрением отнеслись к двум книжкам; это были: «Мать» Горького на французском языке и книжка знаменитого французского поэта Верлена. Первая из них показалась подозрительной потому, что она была написана Горьким, которого они считали большевиком, вторая — потому, что была из Парижа и в рукописном виде; им казалось, что это писано моей рукой и, наверное, революционного содержания, так как я читаю Горького. Около 20 минут рассматривали они эту книгу и только тогда, когда я расхохотался, они поняли, что делают глупость.
— Вы, французы и представители власти республиканской, и не знаете своих талантливых поэтов! — сказал я.
Ответом было злое бормотание. В конце-концов комиссар приглашает нас обоих следовать за ними.
— До тех пор, пока я не узнаю из Парижа, что с вами делать, вы будете сидеть в участке, — сказал комиссар. — Я удивляюсь, как вы могли проехать французскую границу, когда там при проверке вашего паспорта должны были арестовать вас. Еще в январе по всей границе разосланы ваши фотографии с приказом, в случае вашего переезда, арестовать вас.
То, что я раскрыт, было несомненно, но была ли здесь серьезная провокация или случайность, — я еще не знал. Вот почему я решил отказаться от всяких показаний. Мне нужно было выяснить, какие материалы имелись против меня.
А покуда нужно было постараться освободить моего секретаря. Только на свободе она могла действовать: найти от комитета партии защитника, исполнять все мои поручения. Для своего оправдания она должна была сказать на допросе, что была моим секретарем только по коммерческим и литературным делам. Доказать ей это было легко, так как она прекрасно владела несколькими языками и уехала из Парижа со службы по болезни. Ее быстро освободили, а меня повели к прокурору этого города.
Жандарм ввел меня в кабинет к одному толстому суб’екту, похожему на свинью. Он показал мне мою фотографию и начал уверять, что хорошо знает, кто я и какова моя фамилия. Он предложил мне подписаться, от чего я решительно отказался.
— Что же, — говорит он, — нам ваша подпись не нужна, вы и так будете сидеть. И если нужно будет расстрелять — расстреляем и без этого.
— Ваши руки коротки, чтоб меня расстрелять, — сказал я.
Тут он не стал больше со мной разговаривать и быстро передал меня следователю, который грубо и нахально начал меня допрашивать. Когда я в резком тоне заявил ему, что его труды напрасны, что говорить с ним я буду тогда, когда захочу, — он не выдержал и крикнул жандармам, чтоб они меня взяли. Жандармы грубо схватили меня, вывели из кабинета и бросили в какую-то темную, узкую комнату. Здесь было настолько тесно, что нельзя было сделать ни одного шага, чтоб не наступить кому-то на ноги; оказалось, что здесь были еще 2 заключенных, попавших сюда по уголовным делам. Часа через два меня вывели, надели ручные кандалы и в тюремной карете повезли в тюрьму.
Просидев долгие годы по царским тюрьмам, я думал, что во Франции, после разрушения Бастилии, после великих революций, тюремная жизнь гораздо легче наших. Но с первого же дня моего заключения я почувствовал, что между царскими и «настоящими» французскими тюрьмами — разница небольшая. В царских тюрьмах подследственный мог получать книги, пользовался небольшой прогулкой во дворе, дышал чистым воздухом. Здесь же, сидя почти 4 месяца, я находился на уголовном режиме. Около 4 месяцев я почти не дышал свежим воздухом, почти не видел книг, кроме тех, которые выдавались по одному разу в неделю, с самым пошлым содержанием, где вдобавок нехватало половины страниц. Почти два месяца добивался я здесь разрешения на приобретение словаря и учебника. Заставляли рано ложиться спать. Перед сном нужно было раздеться и вынести свои вещи в грязный коридор. За каждую мелочь бросали в карцер. Невинных рабочих, попадавших случайно за какие-нибудь пустяки, неимоверно избивали.
Я и теперь еще внятно слышу крики избиваемых. Это был не обыкновенный крик, который можно услышать на улице, это были нечеловеческие вопли. Я старался всегда зажимать уши, чтоб их не слышать. Такие безобразия происходили у нас в России только в царских каторжных централах.
Надзиратели служили здесь по 20–25 лет. Некоторые из них были типичными садистами. Какое громадное удовольствие испытывали они, избивая заключенных, видя их страдания. В таком состоянии приходилось ежечасно, ежеминутно думать о том, что, может быть, долгие-долгие годы придется гнить в этой тюрьме. И мне казалось, что я скорей соглашусь быть расстрелянным, чем жить при таком гнусном режиме, где руководители называют себя «культурными» и на русских смотрят, как на дикарей.
Находясь в тюрьме, я вел дневник, — конечно, в него я помещал не все. При широком освещении вопросов он мог бы служить хорошим материалом против меня. Потому я был краток. Хотя арестован я был 7-го мая, но записывать начал лишь с 11-го, — до какового числа не мог достать ни бумаги, ни чернил. Вот несколько выдержек из дневника, дающих понятие о том, что я пережил за время своего заключения в республиканской французской тюрьме.
Часа через 2 после ареста, меня привели в тюрьму. Железные ворота открылись и сейчас же закрылись. Какой-то жандарм начал расспрашивать и записывать мою фамилию и пр. Брал мой палец, опускал его в черную краску, заставлял прикладывать его к бумаге, чтобы получить отпечаток. Потребовал, чтобы я расписался. Забрал все деньги и карманные вещи, которые я с собой имел. Как ни просил я оставить мне часы, — и в этом отказали. Раздели до-гола, обыскали, затем разрешили одеться, дали кусок хлеба и повели дальше по громадному коридору. Тишина удивительная, несмотря на то, что всего было только 6 часов вечера. Почему-то около каждой камеры лежали брюки, шляпы, ботинки, белье, — я не понимал еще, в чем дело. Надзиратель, который меня ввел, передал меня другому со словами: «83». Поднимаемся на 3-й этаж. Он открывает одну из камер и грубо говорит: «Раздеваться». Я опешил, спросил: «Почему?» — «Спать надо итти», — было ответом. В мае в 6 часов вечера, когда солнце еще высоко на небе — нужно ложиться спать!.. Но об’ясняться не с кем, и я решил исполнить приказание. Разделся, положил все свои вещи в коридоре и вошел в свою камеру. Там я увидел запирающуюся кровать с очень грязным матрацем, набитым соломой, стол, вернее — доску, прибитую к стене, стул, также прикрепленный к стене. Тут же стояла параша. Вот и все убранство камеры. Одно удобство, которому я чрезвычайно обрадовался, — кран: можно помыться. Хорошо, что не отобрали платка, — он может заменить полотенце. В общем камера довольно высокая. В потолке окно, чрез которое, однако, ничего нельзя видеть, кроме кусочка неба.
Несколько минут стоял я, как вкопанный; но, вот, надзиратель кричит, чтобы я лег сейчас же спать. Морда у него настоящая собачья — тупая, грубая, я решил подчиниться и лечь. Долго, долго не мог я заснуть. Слышно было, как проходят поезда. Тысячи мыслей роились в голове, тяжестью ложились на душу: «Когда же люди заживут, наконец, спокойной жизнью, не будут брать себе же подобных и бросать их, как животных, в какие-то ямы?.. Ведь человек есть что-то высшее. Жизнь могла бы быть прекрасной без этого насилия над слабыми».
С тем и заснул. Рано утром меня разбудил мой надзиратель, который, как бешеная собака, ворвался и заорал: «Разве ты не слышишь, что дверь открылась?!». Нужно было взять свои вещи, одеться, запереть кровать. Не разговаривая, я быстро все это проделал. Через час принесли булку, — около фунта. Я стал ее есть, крутясь по камере, как бешеный зверь в клетке. К 10 часам принесли немного супу, но его нельзя было в рот взять. Даже если бы он был и хорош, все равно есть совершенно не хотелось, несмотря на то, что я два дня ничего не ел. Вот открывается форточка, бросают книгу Майн-Рида. С жадностью начинаю ее читать, но увы! — половины страниц нехватает. Зато почти на каждой странице — грязные надписи, рисунки, где фигурируют кинжалы, револьверы. Думаю — вот, чем живет тюрьма, и какие же воспитанники выйдут отсюда!..
В 4 часа разрешили прогулку: впустили в большой сарай без половины крыши, откуда видно небо; заперли на ключ. И создалось впечатление, будто я в той же камере, только имею больше воздуха. Так я гулял минут 15, после чего меня опять загнали в камеру.
Принесли каши; я взял пару ложек и бросил. Ложка и кастрюля неимоверно грязны и на них много ржавчины. Кашу выбросил в парашу, а пустую кастрюлю отдал. Слышно, как открываются и закрываются двери, — нужно раздеваться. Кладу свою одежду в коридоре на грязный цемент — и скорей в кровать, а то Перети (мой надзиратель) опять разозлится.
Утром входит ко мне Перети — самый противный из всех надзирателей, которому не даром я дал кличку «Мопс».
Он осматривает стену и говорит другому, что на стене заметно, как я лез в окно. Окно находилось на высоте 4 аршин. Как можно лезть туда, я не знаю, но «Мопсу», видно, страшно хочется посадить меня в карцер, вот он и придирается. Хорошо, что другой не поверил ему.
Кручусь все время по камере, читать нечего. Вчера написал, чтобы мне разрешили купить книгу «Жан Кристоф» — Ромен Роллана. Не знаю, позволят ли, — здесь всего можно ожидать.
Сегодня поднялся на скамейку, прикованную к стене. Очутился ближе к окошку. Какой вид волшебный, прямо сказочный! Гора вся в зелени и цветах. Что дал бы я, чтоб хоть немного погулять там, подышать свежим воздухом! Видны замечательные дворцы, где люди наслаждаются жизнью, не чувствуя, как живется другому взаперти. Скоро нужно ложиться спать. В это время жизнь в городе только начинается, а здесь… Хочется скорей привыкнуть к такой жизни. Но привыкну ли я, можно ли привыкнуть, — не знаю.
Если бы можно было на время выкинуть мозги, — не пришлось бы мыслить, понимать, чувствовать…
13 мая.
Рано утром выслали гулять. Какое прекрасное небо, — напоминает римское! Гулял немного больше обыкновенного. Когда вернулся в камеру, понял — почему. Все перерыто, — очевидно, чего-то искали. В чем дело, — не знаю. Весь день настроение отвратительное. Писал письмо С. Написал какие-то глупости. Голова не работает. Все время кручусь по камере: делаю по 6 шагов то в одну, то в другую сторону. Покурил трубку, голова закружилась. Как видно, здорово ослаб. Хотелось прилечь, но кровать заперта. Слышно, как работают в мастерских. Стучат молоты. Как видно, здесь большие мастерские. Завидую работающим. При работе можно забыть, что находишься в тюрьме. Молодые люди из заключенных разносят завтрак по камерам, чистят коридоры. Масса интеллигентных лиц.
Зачем-то вызвали, повели в какую-то комнату, записали еще раз имя и фамилию. Заставили раздеться, мерили, записывали, пачкали руки, как-будто я был вор и грабитель, — и все это продолжалось около часу. Потом позвали в другую комнату, показали чемодан. Оказалось, что С. удалось выхлопотать хоть один чемодан с бельем. Там были сласти и папиросы. Разрешили взять только одну пару белья. Были там 2 тома Достоевского «Братья Карамазовы». Попросил их оставить, но не позволили. «Читать не позволяем», — был ответ. Переменил белье, поел сласти, и настроение несколько рассеялось. Казалось, что я опять на свободе. Но скоро надо спать!
Вчера ради шутки попросил купить себе зеркало. Только-что принесли маленькое зеркальце величиной с наш старинный серебряный рубль. Увидел свою рожу и сам испугался, — зарос, пожелтел. Вообще, здорово изменился.
Начинаю привыкать к этому гнусному режиму.
Вчера повели нас в баню, я пошел с большим удовольствием. Но вот картина. Выстроили, как солдат, в ряды и повели в грязный коридор. Велели раздеться. Разделись. Бросили свое белье на грязный пол и стали ждать очереди. В бане было 4 перегородки и впускали только по 4 человека. В одну из них вошел и я. На полу лежал кусок, мыла, которым мылись другие, напротив сидел с кишкой один из арестантов и направлял на меня то холодную, то горячую воду. По истечении трех минут — приказ выходить. На всех четырех полагается одна простыня. Я так и не протер своего тела. Вот и баня. За это удовольствие лишили прогулки, которую ждал с нетерпением. Там можно хоть немного подышать свежим воздухом.
Очень рад, что получил от С. (мой секретарь) письмо. Бедная девушка целых три дня билась, чтоб получить разрешение на свидание со мной, но ей отказали.
Сегодня гулял с одним итальянцем-рабочим. Сидит больше месяца. В один из воскресных дней он «гулял» в кабаке. Напился и подрался из-за какой-то женщины. Этого было достаточно, чтобы его избили и посадили в тюрьму. Ни одного раза его еще не допрашивали. Сидит и прислушивается, не вызовут ли на допрос.
Ах, какую ночь я провел! Какие кошмарные сны мне снились! Почти всю ночь недалеко от моего окна раздавались пение и музыка. Пели молодые мужские и женские голоса. Видно, был какой-то праздник… Все время раздавался колокольный звон.
Здешняя пища ужасна. Можно буквально умереть с голоду. Суп всегда с мухами.
Ничего нельзя сказать! Спросишь — не отвечают. Всюду — грубость. Я никогда к ним ни за чем не обращаюсь, а потому они никак не могут придраться ко мне, несмотря на страшное желание посадить меня в карцер.
Нечеловеческий крик раздавался из какой-то нижней камеры. Я спросил у разносящих кушанья, в чем дело. Мне ответили, что это «кризис» нервов. Но какие ужасные крики! Избиваемый то хрипел, то стонал. Сейчас он кричит: «мама, мама!». Не могу слушать…
Думал, что буду спать хорошо. Но какой чорт! С 6 до 12 не закрыл глаз. Все время лил дождь. Каждые два часа открывалась форточка, и надзиратель смотрел, в камере ли я. Он так тихо и бесшумно подходит, — буквально, как кошка. Идиоты думают, что отсюда можно бежать, — когда и думать об этом немыслимо. Молодой, лет 18, заключенный подает мне в форточку завтрак и просит курить. Я спросил его, за что он сидит.
— Сижу уже 2 года и 4 месяца. Осталось сидеть еще 10 месяцев. Убил одну учительницу.
— За что?..
— Так, — говорит, — была моей любовницей, потом пошла с другим, ну, я ее и застрелил!
Передо мной стоял мальчик. Тогда, когда произошла эта драма, ему было не больше 16 лет.
Сегодня, как видно, прекрасная погода! Кручусь по камере в одной рубашке; душно и жарко, хоть солнце и ни разу не заглянуло ко мне. Невольно начинаешь думать и мечтать.
Скоро надо итти спать. Дрожь охватывает, когда об этом думаешь. Ведь не шутка находиться в постели целых 13 часов. И какая постель! Целый день без движения — хоть бы дали какую-нибудь работу. Чорт бы их побрал!
Сегодня получил посылку, — корзинку с провизией. Пришел отец моего секретаря и, как видно, с адвокатом.
Как я думал, так и сбылось: мне отказали в свидании с отцом С.
Спал отвратительно. Вчера «Мопс» заставил меня закрыть окно, хотя до этого я все время спал с открытым окном. От параши и от близости коридора воздух ужасный, думал, что задохнусь. Долго не мог заснуть. Наконец, будь, что будет, — решил потихоньку открыть окно. Открыть его было нетрудно. Самое отверстие окна закрывалось куском железа, и стоило потянуть его, как оно немножко открывалось. Начал дышать свежим воздухом.
Сегодня мне не принесли хлеба на том основании, что я вчера получил посылку, в которой хлеба-то как-раз и не было.
Вчера утром надели на меня ручные кандалы и повели к следователю. Ехали почти 1/2 часа. Погода прекрасная! Масса гуляющей, роскошно разодетой публики! Почти каждый прохожий внимательно рассматривает меня. Взоры мои направлены на горы, сплошь покрытые зеленью и цветами.
Но вот меня привезли к следователю, сняли кандалы, заперли в темную комнату; через некоторое время позвали. Сидят — мой адвокат в полной форме, следователь, писарь и тут же — жандарм.
Просят сесть. Следователь начинает меня допрашивать, но не так уж нагло: «Ну, вот, мы получили копии выданных вам из Парижа удостоверений личности за вашей подписью до войны на одну фамилию, а в 1920 году за вашей же подписью на другую фамилию. Какая же ваша настоящая — первая или вторая?»
Я заявляю на это, что до революции, как политический эмигрант и как тысячи других эмигрантов, я имел фальшивый паспорт, так как царское правительство, имея своих агентов, следило за нами. Бежал я из Сибири, никаких бумаг не имел. Вот почему мне пришлось выдумать фамилию. Хотя мои родители были иностранцы, но, родившись в России, я стал на сторону рабочего класса против царского правительства. В 1920 году жил по своему настоящему паспорту.
— А вы большевик?
— Хотя мои убеждения вас не касаются, но я их никогда не скрывал и не намерен скрывать.
— В России принимали деятельное участие?
— Конечно, да!
Процедура допроса продолжалась почти час. Затем адвокат устроил мне свидание с отцом С. Тот был очень рад меня видеть, упал ко мне на грудь и стал целовать меня. Поговорили обо всем, что мне нужно было. На прощание крепко пожал его руку, расцеловал, и я почувствовал, как слезы оросили мое лицо. Меня опять заковали и повезли обратно. Когда вернулся, страшно нервничал. Вспомнил царские тюрьмы, где провел долгое время, Сибирь, куда меня сослали на всю жизнь и откуда я бежал.
Читаю Виктора Гюго, — какой гениальный писатель! Жаль только, что кончаю, а ничего другого читать нечего.
Сегодня один из надзирателей нелегально принес мне книгу — «Вертер». Видел это несколько раз в опере, и мне не так нравилось: на сцене выходит как-то банально; а когда читаешь, попадаются удивительно интересные страницы.
Сижу и читаю. Вдруг входит собачья морда: «Кто вам дал книгу?». Отвечаю, что другой надзиратель: «Как! Он не имел права». И книгу забрал. Вот подлец! Ему больно, что я читаю…
С. приехала в Ниццу. Сегодня получил недурную посылку; надеюсь, что скоро буду иметь книги. Какое счастье иметь на чужой стороне, без знакомых и родственников, друзей по идее!
Спал, как убитый. Приснился дурацкий сон. Как-будто с моими близкими что-то случилось. Моя дочурка все время кричала: «Папа, папа, где ты?». Ужасно меня раздражает «Мопс». Вчера, когда я гулял, он разбросал все мои вещи. Искал чего-то, чорт его знает! Придирается на каждом шагу. Но по моему взгляду он чувствует, что я его ненавижу. Голос у него, как у дикого зверя; кажется, что, если бы ему поручили вешать людей, он это спокойно бы сделал. Редко встречал таких диких животных. Даже шаги его в коридоре раздражают! У таких господ люди, это — номера камер, не больше.
Чувствую себя отвратительно. Весь разбит. Какая-то слабость. Еле кручусь по камере. Не могу понять, почему спал отвратительно. Слышал, как часы на колокольне отбивали каждый раз 1/4 часа, как крысы возились в камере, как каждые 2 часа открывалась форточка, и свет ручного фонаря падал на меня, чтобы удостовериться, что я нахожусь в камере. Так я ворочался всю ночь с боку на бок. Только утром заснул. Таким разбитым я себя не чувствовал никогда.
Пришел адвокат. Сообщил, что охранка имеет против меня какие-то важные сведения и потому скоро меня не освободят.
Пишу теперь очень мало, больше читаю. Удалось получить газету, ее мне тайно передал один из надзирателей, коммунист-рабочий, случайно попавший на эту службу после войны.
Узнал, что делается на белом свете. Одно ясно, что союзников больше не существует. Англия поддерживает греков, французы — турок, несмотря на то, что последние с большевиками. Поляки дерутся с немцами, французы поддерживают поляков. Англия и Италия, конечно, против такой поддержки. Какой-то ультиматум послан немцам. Сколько десятков таких ультиматумов будет послано еще… Назревают большие события, и никакой гений не может их предвидеть. Одно ясно, что союзники будут еще драться между собой и тем дадут России возможность укрепиться и ожить.
Спал неважно. Все время нервничал. В прекрасной республике в мелком, подлейшем масштабе еще существует азефовщина. Вот какие данные имеются против меня: какой-то румын, по фамилии Калиш, был арестован в Константинополе. Он показывал против меня всякие небылицы.
Но они забыли одно, что этот Калиш — французский шпик, занимающийся провокацией — давно раскрыт французской и итальянской социалистической прессой.
Рано утром повели меня к следователю. Но он не пришел, и меня увели обратно. Адвокат сказал, что к четырем часам опять поведут к нему. За это время я имел счастье видеть С. Говорил с ней минут 20. Довольно подробно об’яснил, что нужно делать. Она сегодня же уезжает.
Заперли меня в темную комнату с арестантом, оказавшимся крупным коммерсантом; арестован он был за то, что продавал консервы, которые остались от американских солдат. Консервы эти могли пойти лишь в пищу животным. Но он предпочел продавать их людям, и оказалось много отравившихся. Все-таки он считает себя правым, потому что эти консервы продал ему один старый министр, который, однако, не арестован. Вот с какой публикой мне приходилось быть вместе закованным. Когда мы вместе приехали в тюрьму, он подал мне руку, попрощался и заявил, что через 3 дня его, наверное, выпустят на-поруки…
Вчера после обеда меня опять повели к следователю. Вернулся оттуда поздно. Мне удалось на-голову разбить следователя с его мелкими провокаторами. Я доказал ему, что в Константинополе не был и потому никакого паспорта провокатор мне не мог дать. Он должен был убедиться, что все, сообщенное охранкой, наглая ложь. «Я все-таки не понимаю, за что вы меня держите, — сказал я ему. — Если вы меня держите, как большевика, пред’явите политическое обвинение». На это мне отвечают: «Чего вы хотите? Этого требует положение Франции, и вы — одна из жертв». Договорился!!! Кончилась эта комедия, и меня в кандалах повели обратно.
Вчера мой адвокат рассказывал, что несколько дней тому назад следователь советовался с прокурором относительно моей участи. Следователь считал, что меня нужно освободить, выслать из Франции, так как против меня никаких улик нет.
Прокурор с этим не соглашался, — он боялся центральной охранки и думал, что раз я был сослан в Сибирь, значит есть некоторое право держать меня в заточении, тем более, что я иностранец. И все это неофициально.
От С. последнее время не получаю никаких сведений. Уезжая в Италию по делу, она должна была скоро вернуться. Для нее я начал писать свои воспоминания от 1909 г. по 1913 г.г., т.-е. о тюрьме, ссылке и побеге из Сибири. Написал кратко. Теперь нужно постараться передать ей. Очень трудная штука!
Выпустили гулять после обеда. Я был очень доволен. Солнце жарило. Когда вернулся, застал письмо от отца С. Пишет, что ему тяжело думать, что я еще взаперти, и писать на камеру № 83. Вся семья ждет с нетерпением моего освобождения… «Мопса» так и нет, — не слышу его противного голоса. Новый надзиратель относится хорошо, меняет книги.
Наконец получил посылку. Сразу почувствовал, что С. приехала. Возможно, что будут новости. Жду адвоката.
Входит надзиратель с бумажкой и сообщает, что меня посадят на 4 дня в карцер и 19 дней не будут пропускать провизии с воли за то, что я написал на двери камеры фамилию. Это устроил «Мопс» на прощание. Дверь и без того была изрезана разными надписями; их находилось тысячи за десять лет существования тюрьмы, — каждый из заключенных чем-нибудь вырезывал свою фамилию. В первые дни ареста, когда я без дела ходил по камере и когда, наконец, дали перо и чернила, я прибавил к одной, уже вырезанной фамилии две буквы, так что получилась моя фамилия.
Забрали книги, табак, спички, хлеба не дали, повели в карцер, где было совершенно темно. Там я провел 4 дня без воздуха и почти без еды. Дали только один раз кусок хлеба и немного супу, который нельзя было в рот взять. Думаю об’явить голодовку. Все равно еще в течение 19 дней мне ничего не будут давать. Но я решил прежде поговорить с адвокатом.
Как мрачно! Дождь все время льет; погода такая, как у меня на душе. Опять вспоминаются царские тюрьмы, где такого произвола над подследственными не было. Осужденным, возможно, было хуже, чем здесь. Но там царские, а здесь «республиканские» опричники!
Провел ужасную ночь. У меня желудочное заболевание от тюремного супа. Буквально думал, что умру. Сейчас немного лучше. Еле хожу.
Позвали к доктору. Отменили наказание только на 15 дней и разрешили посылку.
Наконец, настроение изменилось. Получил посылку.
Спал хорошо. Рано утром дали прогулку, но еле ходил. Слабость ужасная! Прислали каких-то капель.
Только-что привели арестованного, посадили неподалеку. Все время плачет. Это ужасно действует на нервы. В тюрьме плач — не то, что на воле…..Кошмар. Мертвая тюремная тишина и вдруг… плач.
Книги, которые сейчас получаю, — один ужас. Какие-то сногсшибательные романы без начала и конца. В конце каждой страницы непонятная надпись. Уголовные об’яснили, что это на их жаргоне значит «смерть собакам». Много различных рисунков — голых женщин, мужчин во всевозможных позах. Вот на чем воспитываются здесь заключенные!!!
Опять чувствую себя хорошо. Только раздражает сосед, который все время плачет. И другой, — напротив моей камеры, — молодой итальянец, которого все время мучают. Его лишили прогулки, ему не дают пищи, кроме вечернего супу; когда открывают к нему дверь, я вижу его. Это не живой человек, а тень. Измученное лицо, желтое, как лимон, по костюму видно, что он маляр. Каждый раз, когда я его вижу, сердце мое разрывается от жалости.
Я ожил. Чувствую себя хорошо. Начал спать. Удалось прочитать сегодняшнюю газету.
Сегодня праздник — день взятия Бастилии. Народ когда-то разрушил эту тюрьму, не зная, что в будущем будут новые Бастилии по всем городам Франции. В этот день буржуазия устраивает национальный праздник. По всем улицам будет играть музыка, будут танцы. Так они пускают пыль в глаза рабочему классу, — мол, «свободная республика». А я в это время сижу в тюрьме, потому что имел честь бороться против царских бандитов, да, наверное, не я один, — десятки, сотни французов.
Жарища ужасная. Нечем дышать. Сегодня, как видно, пустят гулять после обеда. Теперь мне часто удается иметь газеты. Интересно, что делается в Силезии. Германия требует у союзников, чтоб они послали туда сильную армию. О России никак ничего не могу узнать, словно ее не существует. О ней совершенно ничего не пишут. А там, наверное, занимаются строительством страны, там теперь широкое поле деятельности, и никто не может напасть — руки коротки; мне кажется, что я не узнаю Россию, когда приеду.
Неожиданно пришел мой адвокат и сообщил, что следователь в принципе согласен меня освободить. Дали телеграмму в министерство внутренних дел. Может быть, дня через два меня освободят или вышлют. Мне не верится, чтоб это случилось так скоро.
Как медленно тянется время. Еще только 9 часов. Было бы лучше, если бы я не знал, что сегодня или завтра я буду на свободе. А от этих господ всего можно ждать. Но… увидим, что завтра будет. Может быть, придет адвокат и скажет, что еще несколько дней придется подождать.
Встал очень рано. В «мертвом доме» еще была тишина. Проделал гимнастику. Умылся. Ночью видел приятные сны: я на свободе, с моими друзьями… Неужели сегодня последний день? Вместо свободы, пришел адвокат и сообщил, что министр внутренних дел очень удивляется, что такого преступника, как я, хотят освободить, хотя против меня ничего нет. Итак, нужно выбить из головы мысли о близкой свободе.
Опять ужасно плохо спал. Как я ни старался не думать, мысль моя вертелась все на одном и том же. Я думал о том, что существуют законы, которые людьми изучаются годами, но в действительности они не что иное, как мыльный пузырь. Ставлю себя в пример. На каком основании они продолжают меня держать? Просто, закон, это — резина: куда хочешь, туда и тянешь. Одним приказом министра все законы уничтожаются.
Ах, какой плач опять внизу! Молодой, почти детский голос, как видно — мальчик. Не могу слушать!
Недели летят. Приближается 3-й месяц моего заключения. А сколько еще буду сидеть? Чорт знает!
Предлагаю своим парижским друзьям начать наступление в печати. Раз охранка ничего не имеет против меня, кроме провокаторских доносов, можно это использовать и начать печатать об этом в «Юманите».
Все это я устроил через одного надзирателя, который всегда умело передавал мне и от меня мои секретные письма и бумаги.
Вчера вечером позвали к «адвокату». Оказалось, что это Ляфон приехал из Парижа. Я долго с ним беседовал и узнал много новостей. Это удивительно интересный человек. В нем нет ничего французского. Одет неряшливо, как русский интеллигент. Хотя я лично не был знаком с ним, но он радостно сообщил, что получил из Москвы от Коминтерна за подписью Суварина телеграмму, которой он снова восстановлен в правах члена партии. Когда он ехал в Москву на II конгресс, с ним случился казус. Ему пришлось остановиться в Варшаве. В это время шло отступление поляков. Ему приходилось беседовать со всей тамошней сворой, которая ему говорила, что отступление польской армии носит стратегический характер, что она скоро перейдет в наступление. Приехав в Москву, он об этом ничего не сообщает, и только недели через две частным образом рассказывает все Садулю. Тот был настолько возмущен его молчанием, что сейчас же доложил Вл. Ильичу и Троцкому. Троцкий распорядился, чтоб его выслали из России.
— Сейчас же, — заканчивает он, — Исполком Коминтерна меня оправдал!
Сегодня рано утром выпустили гулять. Гулял вместе с моим соседом. Узнал, кто он, за что сидит. Он — рабочий, 5 лет работает на газовом заводе, воевал, конечно, был ранен, имеет всякие ордена. У него есть жена, маленький ребенок. Однажды жена поссорилась с соседкой. Видя эту ссору, он заступился за свою жену и оттолкнул другую женщину. И теперь уже месяц он здесь, и его ни разу не допрашивали. Первые дни он все плакал и раздражал меня.
Отец С. с одним товарищем был у Ляфона, принес ему прошлогоднюю газету, где была помещена провокационная статья против меня.
С большим удовольствием читал Шекспира.
Наконец пришел адвокат. Он был у следователя, принес хорошие новости: следователь дал честное слово, что если против меня не будет ничего серьезного, он 18-го меня выпустит.
Спешу переписать все, что написал для С.; если меня освободят в четверг, — наверное, не успею. Нужно всегда говорить «если», потому что у этих господ даже и честное слово ничего не значит.
Вчера целый день переписывал. Сегодня продолжаю. Еще раз готовлюсь выйти на свободу. Вот уже третий раз, как я «выхожу» отсюда и все остаюсь на месте.
Спал очень плохо. Все время просыпался. Хотелось, чтобы скорей наступило утро. Сложил мелкие вещи и стал ждать желанной вести. Выпустили гулять, — может быть, в последний раз. Наконец, пришел адвокат, сообщил, что меня высылают в Италию. Нет ли здесь подвоха со стороны фашистов? Но как-никак — все-таки прощай, тюрьма, прощай, камера № 83!
Ничего не понимаю. Весь день ждал, провел ужасные часы, прислушивался к каждому шороху — не откроют ли мою дверь, чтоб выпустить меня на волю? Но нет, и эту ночь придется провести здесь, в этой печальной обстановке. В чем дело?..
Ночь была ужасная. Никак не мог успокоиться. Увидим, что будет.
Не успел я написать эту фразу, как раздался громкий голос: «83»! Пока надзиратель поднимался по лестнице, я обул ботинки, взял тетрадку, — ряд вещей оставил уголовным. Тот же надзиратель, который обыскивал меня при аресте, теперь выпустил меня со словами:
— Ну, большевик, идите на свободу, только думаю, что свобода эта не очень-то вам улыбнется!
Один из уголовных, обслуживающих тюрьму, посылает мне рукой прощальный знак. Меня вводят к начальнику тюрьмы для необходимых формальностей. Два штатских шпика заявляют мне, что через два часа я должен уехать в Италию. При этом невольно вспоминаются последние слова надзирателя. Может быть, он был прав, и я скоро стану жертвой подвоха французского и итальянского правительств, у которых есть прекрасное орудие для истребления коммунистов — фашисты. Еще до моего ареста свыше 2.000 коммунистов были из-за угла убиты и ранены. Убийцы были защищаемы итальянской охранкой; тем более русского коммуниста подстрелить легко, — стоит только заявить при этом, как обыкновенно делается в буржуазных странах, что он хотел бежать.
Наконец, открываются железные тюремные ворота, и я — на свободе… С. встречает меня с букетом красных роз. Свежий воздух одурманил меня, — ведь я почти 4 месяца не дышал им. Шпики садятся вместе с нами на извозчика, и мы едем на вокзал. Там меня вводят к тому комиссару, который меня арестовал. Встретил он меня очень любезно, подал руку и сказал иронически:
— Хоть вы и представитель Коминтерна, но мы вас все-таки не так долго держали.
В это время С. сообщает мне слова шпиков, что, если меня на границе не подстрелят фашисты, то, несомненно, через несколько часов я буду в итальянской тюрьме. Для начала хорошее напутствие!
Решил заявить, что согласен ехать в Германию, в Италию же поехать могут заставить меня только силой.
Во время моего об’яснения по этому поводу с комиссаром, С. с’ездила за адвокатом, который скоро приехал. После долгих переговоров с комиссаром, он дает телеграмму в министерство, ответ на которую должен прибыть только на следующий день. Дожидаясь ответа, я должен был ночевать в участке. Шпик, под надзором которого я находился, любезно согласился поехать со мной ужинать. Оказалось, что он был рабочим и теперь несколько лет служит в охранке. Главная его обязанность по должности — присутствовать на всех коммунистических собраниях, наблюдать за руководителями, записывать все происходящие прения и решения для доклада охранке. Так как эти собрания легальные, то ему легко удается все узнавать.
Не говоривши почти ни с кем за эти 3 % месяца, я под влиянием какой-то необ’яснимой силы за эти 2 часа успел наговорить С. столько, сколько в другой раз не скажешь за 2 дня. К 1 ч. ночи шпик отвел меня в участок, где я провел ночь.
К 10 часам утра прибегает С. и сообщает мне радостную весть, что меня высылают в Германию; но только для чего-то меня прежде требует Париж. В 2 часа дня, с тем же шпиком, меня сажают в вагон 1 кл. для отправки в Париж. Тут же ехала и С., направляясь домой.
За все время нашей езды шпик ни разу не дал окружающим повода думать, что я арестован и что он меня сопровождает: он любезно болтал со мной всю дорогу.
Одна дама, ехавшая с каким-то господином, все время тихо возмущалась моим видом: «Как мог он сесть в первый класс?!». Через 20 с чем-то часов мы, наконец, прибыли в Париж. Нужно было попасть в министерство внутренних дел. На автомобиле отправляемся туда; С. распрощалась со мной. Она торопилась домой — сообщить о моей высылке. Около министерства нас ждал другой автомобиль с двумя шпиками, на котором мы едем к вокзалу «Гарде-Лест». Теперь мне стало ясно, что меня направляют в Германию. На вокзал мы приехали в 1 час, но поезд отходит в 9 ч. вечера. Шпики предлагают мне посидеть в участке, говоря, что придут за мной в 6 час. вечера.
— Там вы можете пообедать, по вашей просьбе вам купят все.
Пошел в участок, думая, что будет не хуже, чем в Ницце.
Но как только шпики передали меня главному комиссару, мне велели раздеться, самым грубым образом обыскали меня, забрали деньги и все то, что было в карманах, и бросили в карцер; в ответ на мое возмущение и протесты они только смеялись. В карцере лежал какой-то пьяный. Вонь была ужасная. Темно. Я думал, что сойду с ума от злости.
Я уже свободен, а меня смеют бросать в карцер!!.. Так я провел 6 часов без еды. В 6 часов выпускают. Вручают мне деньги, подсчитываю, — нехватает 2 франков. Хотя эта сумма пустяшная, но я, чтоб излить свою злобу и отомстить этому комиссару, решительно отказываюсь расписаться в получении денег, заявляя, что у меня нехватает 2 франков.
— Как, вы нас подозреваете в воровстве? — бешено кричит он.
— Нет, не только в воровстве, но еще и в разбое. Вы хуже, чем разбойники, — отвечаю я.
Он соскочил со стула, бледный от злости. Я ору:
— На каком основании вы меня ограбили и бросили в карцер, — кого я обворовал?!
Он вынимает 2 франка и хочет мне отдать их.
— Нет, — говорю, — возьмите это себе на чай.
Тут полицейский берет меня за руку.
— Идемте.
Я весь горю от злобы. Штатские шпики принимают меня. Я заявляю им, что до отхода поезда осталось 3 часа, что бросать в карцер меня не имеют права, что я целый день не ел и не пил и поэтому требую, чтобы один из них пошел сейчас же со мной в город. Я хочу обедать в самом шикарном ресторане; иначе я не поеду. Шпики испугались, но, узнав, что я большевик, они с готовностью все устроили. Сами они — бывшие рабочие, теперь служат только против уголовных. Один из них, столяр по профессии, пошел со мной в город. На «Больших Бульварах» зашли в ресторан «Дюваль». Трудно описать, как меня встретила находившаяся там публика. Было это как-раз в воскресный день. Богато разодетая буржуазия разместилась около своих столиков, лакеи им прислуживали. И вдруг являюсь я, — грязный, обросший, без воротничка. Сколько ни просил меня шпик о том, чтобы я зашел в более скромный ресторан, я решительно отказался. У меня была такая ненависть к буржуазии, что, обедая здесь, я хотел показать ей свое презрение. Я потребовал воды и немного помылся. Заказал ужин. Настроение сразу изменилось. С час гулял по городу; иногда появлялось желание бежать, и это было легко, но не хотелось подвести шпика. Еще днем я послал отцу С. записку, что в 9 часов меня отправляют.
Когда я пришел на вокзал, он с семьей и с некоторыми рабочими уже был там. Каждый из них на прощанье пожелал мне скорей вернуться к ним обратно. Они надеются, что скоро у них будет другой режим. Меня опять посадили в 1-й класс и отправили на Майнц.
Майнц — это немецкий город, занятый французами. Там меня вводят к комиссару, который дает пропуск, и я один, без шпиков и жандармов, еду в Берлин (шпики сопровождали меня только до границы). Приехав в Берлин, я решил отдохнуть здесь недели две, чтоб затем приняться за прерванную партийную работу. Для этого нужно было, чтоб сюда приехала С.
Живя здесь, мне было как-то странно не видеть перед собой «Мопса», не слышать тюремного плача. Часто рано утром я просыпался, соскакивал с кровати, думая, что я в камере и что скоро откроется дверь и нужно будет итти за своей одеждой. Прошло много дней, пока я освободился от этих своих последних тюремных впечатлений.