Янко Добрев ДЕНЬ СВАДЬБЫ

Меня венчал поп. И по сей день вижу его рыжую бородищу, торчащую, как огородная метла. Помню, как взял у нас из рук кольца, упрятал их в свои ладонищи. Потом начал крестить, руками размахивать, да так, что то ее кольцо протянет мне, то мое ей, и дразнил нас, пока у меня в глазах не заплясали серебряные кресты. Тогда загремел его трубный голосище: «Венчается, господи, раб божий Янко и раба божья Елена!» Гремит его голос, бьется в окна и двери; закачались, заиграли люстры и вот-вот свалятся нам на голову.

До сих пор никак не могу взять в толк: и чего это деревенских невест венчали в красной фате? Я как увидел свою невесту в этой фате, уставился, словно бык на красную тряпку, но об этом потом.

1

Что ни говори, а дорога к браку не легкая. Виноградинка, пока в грозди, должна вобрать в себя все солнце лета, чтобы можно было вкусить ее сладости, а что еще нужно человеку?

Не знаю, каким был мой отец, но до меня у него шесть дочек было, на парня у него все силенок не хватало. Так вот, когда шестая родилась в пятницу, это было накануне пасхи, он со злости запряг волов и поехал пахать. Повыскакивали люди на гумна и огороды, видя такой грех, бабы крестятся, молят бога, чтоб не насылал на них белых туч и не побил посевов. А отец мой пашет и на дудке играет. Есть люди, которые, вместо того чтобы шуметь, буянить, играют. И он был из таких.

С того самого неслыханного отцовского греха не прошло и года. Весна снова засвистела в птичьих крыльях. Белый ветер задул по Фракийской равнине, заиграл волнами в темногривой пшенице. Мой отец собрался в поле. Мать перекрестилась, чтоб день был удачным и работа спорилась, и сказала:

— Ты смотри сегодня пораньше возвращайся. Кажется, начинается, толчки чувствую…

— Начинается, не начинается… — огрызнулся отец. — Если опять девку принесешь, выброшу, чтоб собаки сожрали, орлы чтоб разнесли по своим гнездам…

Мать ничего не ответила, бросилась в сени и разрыдалась. В это утро отец вышел еще до восхода. Решил вспахать не до шестой межи, как всегда, а до седьмой — в честь еще не родившегося ребенка. И думал так: если не хватит у меня сил справиться до полудня, значит, и седьмой ребенок будет девочка, если вспашу — парень родится. Жаворонок трепыхается в небе, золотым орешком падает на землю, предсказывает что-то, кто же понимает птичьи песни? Солнце в зените — у пахарей обед, подвинулось солнце — поднялись и пахари. А отец без обеда, без передышки. Смотрят на него люди и говорят:

— Жена его, наверно, опять девку принесла, так он со злости да срама волов готов загнать…

Поле черное, как в трауре. Земля тяжело дышит горячим дыханием. Белесое марево повисло над пашней. Пискливый голосок позвал: «Папа, папа…», — но за шумом на поле и птичьими песнями кто ж его услышит. Не услышал и мой отец. Это был голосок моей сестренки Василки. Отец из последних сил старается докончить пахоту. Сестренка перебежала поле наискосок и остановилась, запыхавшись. Смотрят они друг на друга, как люди, которым есть что сказать, но один не смеет спросить, а другой не смеет вымолвить. Отец боится, чтоб и в седьмой раз не услышать слово «дочка», а у сестренки новость застряла в горле. Не выдержав взгляда отца, сестренка захныкала. Отец в нетерпении:

— Ну чего плачешь? Собаки за тобой гонятся или ребятишки побили?

— Нет.

— Так чего?

— Ма-ма…

— Что мама? Не умерла же?

— Нет…

— Так чего ж тогда? Говори!

— Мальчика родила!

До этой минуты мой отец никогда не обнимал своих детей, во-первых, потому как всё были девчонки, ну а потом и не принято это у деревенских отцов. Но на этот раз он сам не заметил, как подхватил дочку и до конца поля все кружился с ней. Там опустил ее на землю и впервые в жизни поцеловал. А сестренка смотрит на него испуганно, но с улыбкой. Только тогда ему пришло в голову, что за такую весть подарок бы нужно сделать. Сунул руку в бездонные карманы, но вместо денег только кремень звякнул, и не искры брызнули, а слезы из глаз. Нечего было дать дочери. Погладил ее по лохматой головке и пообещал, что купит ей шелковую косынку на караабалийской ярмарке.

Отец был беден. Все его богатство — пять овец, но одну все же не пожалел, чтобы отметить рождение сына. Мама на сене лежала, отозвалась слабым голосом:

— Надо бы женщин позвать, пусть устроят состязание, чтобы мальчик рос сильный, а которая победит, получит от меня в подарок шелком шитую сорочку и золотой.

Разослали глашатаев. Собрались женщины. Гумно у нас большое, молотили двумя молотилками с волами и одной с лошадью, но для состязаний наше гумно тесновато. С восхода до заката в тот день на гумне мелькали косынки, трещали платья, рвались волосы, женские крики оглашали село, и уже когда закат позолотил ставни и окна, победительницей назвали пастушку Яневицу. Мама поднялась с сена. Никто еще не видел, чтобы роженица встала на третий день. И подарила Яневице свою лучшую сорочку и большой золотой. Пастушка не побоялась выступить в состязаниях, а золотого испугалась: она никогда не держала золота в руках.

— Тетя Ирина, бог даст, твой сын министром станет.

А отец мой от радости наполнил большую флягу темным вином, отнес в корчму и всех угощал:

— Пейте, люди! У меня сын родился!..

С тех пор и стали устраивать состязания женщин в честь родившегося мальчика. Но растут дети, растут и заботы. Пошел ребенок, мать на заре разносит по соседям пирог с медом и орехами, ходит от дома к дому, угощает, чтобы сильным и ловким был ребенок и чтобы солнце поутру не заставало его в постели.

А отец каждый год ставил сына к косяку сарая и, если тот отставал в росте, вытягивал его на веревках, чтоб догнал сверстников. Но из всех радостей самая большая для отца была, когда сын сам вызвался пойти с ним в поле.

Еще больше обрадовался отец, когда сын встал к плугу и положил свою ручонку рядом с его рукой. Тогда он понял, что растет смена, отдал плуг сыну. Волы почувствовали неокрепшую руку, заспешили, но земля отламывалась ровно; не выпустил сын плуга из рук и не повредил лемехом ноги волам, довел борозду до конца. Отец расцеловал сына и обронил скупую мужскую слезу. Распрягли они волов, сели середь борозды, и отец рассказал ему, на каком поле, какая земля когда и чем засевается, где плуг задевает за кочку или камень. После такого урока мальчик уже старается не посрамить отца и род свой…

Для матери же было большой радостью, когда сын вернулся с посиделок с букетиком цветов. Девушка редко дарит парню цветы, но уж если подарит — все равно что дала согласие на помолвку. Парень там же, перед домом девушки, стреляет в воздух, разряжает целую обойму, чтобы собаки залаяли и чтобы все знали, кто подарил ему цветы.

А сколько раз головы трещали из-за этих цветов! Поднимется шум. Повалятся корзины и веретёна. Кто кого бьет, а кто защищает — не понять. Прибегут отцы спасать своих дочерей. И все это происходит на пути к венчанию.

Деревенские истории. Грустные и романтичные. Венчание — вершина в жизни человека, но каждый ли может быть героем этой вершины — речь пойдет дальше!

2

Как-то на масленицу, когда сестренка пошла на площадь, где собиралась молодежь, мама посмотрела ей вслед и в умилении промолвила:

— Милая моя девочка!..

Меня это удивило. Я вскочил, догнал сестренку и пошел следом. Шел я и считал ее косички. А косы у нее были настоящие, до колен, на конце распушенные, на них бант цвета невестинской фаты. Считал я, считал — все шестнадцать у меня получалось. Разозлился я, возвращаюсь домой и говорю: «Мама, зачем ты меня обманываешь, что у сестренки восемнадцать косичек? Десять раз пересчитал, всё шестнадцать выходит». Она улыбнулась виновато и говорит: «Бантом прикрыты две косички, потому ты и ошибся, сынок».

Мне стало неловко, я покраснел, а мама вошла в сестренкину комнату и стала перекладывать приданое. Она перебирает, а приданое, как разворошенный костер — отблески его играют на стенах и нас ослепляют. Да и как не ослеплять, — ни одна девушка не могла ткать цветастые покрывала и ковры лучше сестренки. Аж из балканских сел — приезжали к нам, чтоб взять образец, а мама, вместо того чтобы радоваться, все глаза проплакала. Я не видел более грустных глаз.

На закате солнце запуталось в косматом облаке и своим отблеском позолотило платья девушек. Они пляшут быстро. Вдруг хоровод распался, как нитка бус, разорванная сильной мужской рукой. Молодые парни, сунув в рот пальцы, засвистели так, что перепонки полопались. Женщины и девушки кучками разбежались по улицам и переулкам. А парни, как молодые ослята, выстроились: одна шеренга — парни с одного конца села, другая — с другого конца — и стали плясать. Посбрасывали рубахи, поснимали пояса. Только ноги мелькают. Но вот от каждой шеренги осталось по одному танцору. Тогда фракийское хоро сменилось рученицей с еще более мелким шагом. Одни кричат: «Давай!», и другие кричат: «Давай!», пока побежденный не хлопнул по плечу соперника и не сказал: «Ну все, брат, переплясал меня!»

Тогда парни с той улицы, где живет победитель, достают свои самострелы и стреляют, а мать парня-победителя наутро разносит по соседям каравай, украшенный орлиными перьями и посыпанный солью и перцем, — так положено, раз ее сын победил всех парней в деревне.

Моя сестренка любила такого парня. Ваклю его звали. Он вел мужское хоро, сестра — женское. Пляшут, переглядываются, и словно не музыка меняет движения танцующих, а их взгляды. Ваклю свистнет, присядет, подпрыгнет, взмахнет кнутом, а сестренка замашет платочком, девушки — за ней, и хоро завьется волнообразно, словно ветром заколышет хлеба в поле. Глядишь не наглядишься на такое хоро. Потом девушки идут домой, берут медные ведра и, не меняя нарядов, отправляются к колодцу за ключевой водой.

В тот день мама проводила сестренку до калитки и все так же грустно посмотрела ей вслед. У меня даже мелькнуло в голове: уж не больна ли сестра какой неизлечимой болезнью? А то ведь она и зимой полуразутая ходит. Босыми ногами по грязи ступает, и ноги у нее так иной раз покраснеют, что, кажется, уколешь — не кровь, а огонь полыхнет. Лицо зарумянится — как гвоздка, и лоб засеребрится росой.

И ведь надо же, был у нас в селе такой Славойчен Георгий. Несколько лет он пас быка, и со стороны трудно было определить, кто из них более дикий и сильный. Всё по тюрьмам, потому и за плуг не брался. Вернется, бывало, а барахло свое не приносит. Спросят, чего ж так, говорит:

— А чего приносить, не сегодня-завтра опять туда.

Парни же в селе не ждали так пасхальных хороводов, как его возвращения, потому как умел он красть девушек. Наверно, мама знала, что он вернулся из тюрьмы, потому с такой тоской смотрела вслед сестренке. И страх не обманул ее. Сестра пошла по воду и не вернулась. Георгий украл ее для Камбера. Намотал косы на кулак и потащил. Волосы стали отрываться от головы. Георгий понял, что так не дотащит, перекинул ее через плечо, а Камбер с двумя самострелами прикрывал. Только когда похитители скрылись за Красным холмом, девушки и женщины вышли из оцепенения, закричали, но после драки кулаками не машут. Подружки принесли к нам ведра и коромысло, истертое плечом сестренки. Мама в это время раскатывала тесто. Даже не всхлипнула — рухнула наземь, и глаза закатились. Мы ее водой облили, и она вроде очнулась, но с тех пор взгляд у нее какой-то отрешенный. А отец почернел, как дуб, обожженный молнией, и стал не курить табак, а жевать. Смотрю как-то — топор точит. Показалось мне, собирается идти искать сестру. Но куда? Дорог много, а по какой идти? Кто-то видел, как сестру переправляли через Марицу. Другие же говорили, что видели где-то в Бакырлийских горах. А что до Славойчена Георгия и Камбера, так известно: с ними тягаться — с белым светом проститься. Мама закрылась в комнате сестренки и не выходит. До сих пор у меня в ушах стоит ее плач.

— О, Василка, доченька, дом без тебя обезлюдел, двор опустел. Розы поникли, некому их полить. И подружек голоса не звучат, и парни не ходят у нашего дома!

А наш черный пес задерет голову и воет на луну. Да и как не выть! Моя сестра любила его, не только корки, как мать наказывала, но и хорошие куски подкидывала, а он ловил их на лету. Как ее украли, пес не подходил к дому. Мы относили ему хлеб на гумно, но он не ел. Помрачнел, залохмател, и мне казалось, что вор войдет во двор — пес не залает. Ждал только — луна появится, он и завоет.

Мама все чаще закрывалась в комнате сестры. Однажды отец хлопнул дверью, схватил в охапку приданое, сколько поместилось, и потащил на гумно. Мать повисла на руке отца:

— Меня подожги! Дитя наше глаз не жалело, сердце свое оставило в приданом. Если подожжешь, в огонь брошусь.

И отец сдался. Первый раз я видел, чтобы он отступил. Жалко было и сестренку, и мать с отцом, пошел я к псу на гумно, там и выплакался.

В воскресенье во дворе у Камбера заиграл кларнет, загремел барабан, скрипка затянула мелодию. Все село сбежалось смотреть. Мать с отцом скрылись в погребе, чтобы не слышать музыки и песен сестренкиной свадьбы.

А Ваклю, кого любила моя сестра, вскочил на коня, перевалил за гору, и никто его больше не видел. Я же встал на высокое место так, чтобы когда повезут нашу сестру мимо дома, она меня увидела. Прошумели глашатаи на конях. Показалась свадьба. За пляшущими ничего не видно. Если бы у меня было три пары ресниц, все равно не смогли бы они остановить моих слез. Пусть текут. Пусть все смотрят на меня. Пусть смеются. Пусть Камбер и Славойчен Георгий почувствуют свою вину. С сестренкой мы и в поле, и на хоро — везде были вместе. Мама все мне наказывала, чтобы я ее берег от парней.

Грянули выстрелы, раздался взрыв. Как будто назло матери и отцу, чтоб слышали, что свадьба проходит мимо нашего дома. Певец запел: «Невеста с домом прощается…» Какой дом, какое прощание? Из нашего дома только сестра была на свадьбе, с кем ей прощаться. Свадьба шумела, словно река, вышедшая из берегов. А я реву и только думаю: посмотрит сестра на кучу мусора, где я стою, а если посмотрит, то увидит меня? Сквозь красную фату ничего не видно, а откинуть фату — плохая примета.

Свадьба приближается. Сестренка в повозке. Рядом с ней Камбер — черный, будто мартовским солнцем опаленный и северным ветром обожженный. Мне хотелось крикнуть: «Сестра!..» Но комок подкатил к горлу… Тоска поднималась откуда-то изнутри. Я услышал: «Смотрите, смотрите, братишка-то ее как плачет!» Только тогда сестра повернула голову, но Камбер ее одернул. Свадьба удалилась, но мне казалось, что сестра все еще смотрит в сторону нашего дома. Я побежал в погреб, а там отец жует табак, мама сжалась в углу и плачет, но без слез. Слезы все вытекли, когда украли сестру.

3

После свадьбы мама слегла и долго не вставала.

Камбер не пускал сестру даже в гости.

Однажды вечером он прислал с посыльным подарки. Маме — туфли, отцу — выделанной кожи на подметки, а мне — ботинки, подбитые гвоздями. Напрасно посыльный их мял и нахваливал. Отец ничего не взял, и я снова остался в ободранных лаптях.

На следующий вечер хлопнула калитка. Пес пулей пронесся, и слышим — скулит. Выходим и видим — бросается на кого-то, но не кусает. Мы обомлели. Сестренка пришла!

Мы ее обнимаем, а ей руки не поднять. Сено убирали, сестренка сказала, что лучше нашего дома нет, так Камбер ее за это вилами — и рука у нее повисла.

Мама запричитала:

— Девочка моя, да они же разбойники. Скотину больше жалеют, чем человека. Что человек — не съешь, не выпьешь, только для работы.

Бог знает почему, но сестра не плакала. Наверно, и ее слезы все вытекли. Не вымолвив ни слова, она вошла в хлев, погладила волов. Пошла в сад. Цветы высохли, впервые она вышла из сада без цветка в косах. Не хотелось ей прихорашиваться, а было ей всего шестнадцать лет. Вернулась, села к столу, а пес в окно заглядывает, страшно ему, что сестренка исчезнет. Мама чем только ее не угощала, но она, словно боясь чего-то, поела немного и встала.

— Поешь, доченька. В чужом доме невестка не смеет ни хлеба попросить, ни шкаф открыть.

— Ох, мамочка, как меня украли, ни разу я не наелась, не выспалась.

— Женская доля горькая. Поешь, если хочешь, и иди, а то этот разбойник прибежит.

Меня же черт, что ли, дернул за язык, говорю:

— Василка, а ты меня видела, как я ревел на куче мусора, когда свадьба была?

Несчастная сестра ничего не сказала, только спрятала лицо в ладони и ушла. Пес до самого дома Камбера прыгал перед ней, но Камбер прогнал его камнями, и снова мы услышали, как пес воет на гумне. Мама была все такая же безучастная. День лежит, два ходит. А меня кто ни встретит, всё сосватать стараются то за одну, то за другую, ведь последний я остался в семье. А я мальчишка был крепкий, видно было, что парнем становлюсь, но в пятнадцать-то лет еще какой парень, молоко на губах не обсохло.

По вечерам на хоро парни меня подталкивали к взрослым девушкам, а я, как бойцовый петух, скакал и пощипывал их. Одна мне оплеуху, другая за чуб, а иной раз и от их матерей получу по загривку. А если б осуществились их проклятия, мокрого б места от меня не осталось, потому как ругали меня крепко: «Чтоб тебя громом ударило!» Как-то на хоро подтолкнули меня к Елене Пейчевой. Только я к ней потянулся, она мне руки вывернула и говорит:

— Иди-ка ты спать, вырастешь, тогда и приходи девок щупать!

Сразила она меня. Вернулся домой я, как побитый щенок. И уже тогда решил: только она, и никакая другая. Днем и ночью молился, чтоб поскорее в тюрьму посадили Георгия, чтоб не мог он ее для кого-нибудь украсть.

4

К худу иль к добру, у соседей подрастала дочка. Звали ее Иванка Чумакова. Но куда ей до Елены! Как сороке до горлицы. Дядя Ваня, брат матери, проложил дорожку к Чумаковым. Тот ему деньги обещал, а мне ниву у Каратейновых дубов и лужок в Селу-Чеир. От радости мой дядя шапку до неба подбрасывал. Мама только в себя стала приходить, и опять глаза погрустнели: наверняка догадывалась, куда мое сердце рвется.

Была у нас лошадь. Куда бы я ни ездил на ней, все у Елениной калитки остановлюсь. А на хоро на заговенье Елена мне подарила веточку самшита. Никто не видывал, чтобы двадцатилетняя девушка шестнадцатилетнему парню так недвусмысленно показывала свою благосклонность. Спросили ее, к чему бы это. А она в ответ: «Чтобы радовался!» От той веточки я будто на год вырос. Возвращаюсь я, мама меня встречает — вроде бы и рада, но тревожит ее что-то — и говорит:

— Сынок, с лица не воду пить. Ты же видишь, как отец со мной мучается, со свадьбы и по сей день света белого не видел.

— Что ты хочешь сказать?

— Чтоб осторожнее был, что? Жена не тряпка, не выбросишь.

— Кого ты имеешь в виду?

— Иванку Чумакову, кого?

Вдруг я понял, что этот брак — реальность. Оставалось только, чтобы и отец сказал то же самое. Но у отца беда случилась. Весь день пахал, вечером привязал волов и заснул. Один вол отвязался, забрался в зеленую люцерну, наелся и сдох. Отец бросил его шкуру на кол, чтоб высохла для лаптей. Когда мы проходили мимо, отворачивали голову в другую сторону. Мы остались с одним волом. А пахарь с одним волом, что человек с одной рукой. Уж не говоря о другом, даже землю не вспахать, телегу не запрячь. Один день только не попашешь — голодным останешься. Отец отправился деньги занимать. Пошел к Чумаку. Попросил пять, а он ему дал десять тысяч и сказал:

— На, купи себе двух хороших волов, чтобы, как люди, пахать — глубоко. Глядишь, и сватами станем.

Вернулся мой отец довольный. И дядя тогда приехал. Нацедили они бутылку и пьют.

— Брат, — говорит мама, — даже если от зари до зари работать будем, долг Чумаку не сможем вернуть.

— Да можно и не возвращать…

— Как это? — заволновался отец.

— А так! Жеребчик заржет, кобылка плетень перепрыгнет, и долга не бывало.

— Нет! — говорит мама. — Эти люди с нами за стол не сядут.

— Сядут, сестра, еще как сядут!

Я, как суслик, уши навострил, стругаю прутик и делаю вид, что ничего не слышу. Эти разговоры велись в конце лета, когда трава уж пожухла. Тополя пожелтели, и лес полыхал красным. Мама ходила все такая же подавленная и стала худеть. Лицо без кровинки, нос заострился. Не знали мы, чем она больна. И чем больше пытались меня склонить к Иванке, тем настойчивее я увивался возле плетня Елены. Один вечер если не появлюсь там, мне казалось, что солнце не взойдет.

Созрел кизил, наступили холода, стали собираться вечерами на посиделки. Пришел я как-то к Елене, у которой в тот вечер пряли девушки. Шушукаются все, спрашивают друг у друга, к кому я пришел, а я весь вечер дверь подпираю. Ушел я только с петухами. Тогда-то все и поняли и сказали Елене:

— Поди за него, поди, будешь во двор выводить, штаны расстегивать и застегивать.

Елена ничего не ответила. Начала сучить длинную нить, и веретено у нее запело соловьем. А мне казалось, что, если она пойдет за меня, и двор, и дом ею наполнятся, и маме будет казаться, будто сестренка вернулась, и она выздоровеет.

Однажды осенью солнце выкатилось из пекла восхода и позолотило подметенные для ярмарки дороги и дворы. На крюках повисли бараньи туши. В этот день драки случаются из-за девушек. Парни на конях гарцуют, красуются, кони встают на дыбы, кусая удила. Господи, думаю, только бы Елена их не увидела, влюбится в кого, что я тогда буду делать?

После ярмарки дядя бежит к нам. Стали они с мамой чего-то шушукаться. Долго не засиделся, ушел, и я догадался, что меня хотят сватать за Иванку Чумакову. На следующий вечер дядя снова пришел. Явился и Камбер. Впервые он был у нас. Мне страшно было на него смотреть: как туча мрачный, а руки — лопаты, вола схватит — повалит. Пришел и старший зять Атанас. Слышу, сватов хотят засылать к Иванке. Я чуть не плачу. У Елены я и собаку и осла любил. И так мне стало страшно. Отец спустился в погреб, вырыл бутылку с девятилетним вином, ополоснул ее в воде, вошел в комнату и передал бутылку дяде. Ну все, думаю, конец мне. Отец молчал. Не знаю почему, но все разошлись. На прощание дядя помахал мне бутылкой. Наверно, чтоб придать мне храбрости. А ведь если мне скажут, что меня женят, я ведь и спрятаться могу, ничего удивительного. Разве не вытаскивали Генчо Шепелявого из стога сена? Свадьба остановилась, невеста под фатой ждет, а жених исчез. Туда, сюда — нет жениха, и находят его в сене, как жук, зарылся. Ему, как и мне, было шестнадцать лет. В комнате стало тихо, как в церкви после венчания. Глаза я все проглядел, уставившись в потолок. Всю ночь слушал, как один сверчок остервенело скрипел на своей скрипке, как будто играл на моей свадьбе, только кто же невеста? Как засну, вижу Георгия и Камбера. Как они крадут сестренку, а она кричит, и я в ужасе просыпаюсь. Успокаивало меня только то, что мне шестнадцать лет и не могут меня отдать под венец. На следующий день я еле дождался, пока стемнеет, — и к плетню Елены. Свистнул, она выскочила, видно было — ждала…

— Елена, — говорю, — завтра вечером хотят меня сосватать за Иванку Чумакову.

— Она тебе нравится?

— Нет, — говорю, — ты мне нравишься.

— Если я тебе нравлюсь, так пошли сватов!

Много чего мне хотелось ей сказать, но у калитки со стороны гумна послышался кашель отца Елены, и она убежала. Что же теперь делать? Она согласна.

В четверг вечером жаждущие меня сосватать родственники снова явились. Мама засуетилась. Отец наточил нож, и дядя Ваня стал брить отца, да так, словно не бороду брил, а дубы валил. Помолодел отец на десять лет. Камбер взял топор, и кровь большого индюка обагрила колоду. Мама поставила котел на огонь, и было яснее белого дня, что собирается готовить на много людей. Камбер зарядил свой парабеллум. Меня затрясло! Я рванулся во двор, но отец окликнул, и я вернулся, повесив нос.

— Сынок, — начал он как-то с трудом. — Когда ты родился, мы с твоей матерью слово дали, пока ты армию не отслужишь, не женить тебя, но ведь вот ты глянь на нее — на ладан дышит. Сил у нее нет из теста руки вытащить, а о жатве да севе и говорить нечего. Помощница ей нужна, сынок, а то ведь потеряем ее. Твой дядя хочет тебя сосватать за Иванку, богатая, говорит, а ведь мы их должники. Вижу, ты еще ребенок, как говорится — необъезженная лошадь, недозрелый початок. За свои-то шестнадцать лет ты слова супротив меня не сказал, настало время и мне тебя послушать. Не нам решать, с кем тебе жить. Если скажешь: Иванка, к ней и пошлем сватов. Чего там — хиловата, конечно, зато богатая. Господь бог двух достоинств в одно место не дает. Но если у тебя есть на примете какая девушка — скажи, тут стыдиться нечего.

— Ты только скажи, — говорит Камбер. — Даже если она и не хочет за тебя, ты только скажи, остальное мое дело.

— Ну нет, приятель, — говорит отец, — краденую невестку не хочу.

— Ну, выкладывай, — подначивает Атанас, старший зять.

— Да чего его спрашивать, — возбужденно начал дядя Ваня. — Я подметки сносил, пока уговорил Чумака. Самая лучшая невеста — которая богатая, это прежде всего. Встаем — и прямо к ним.

— Не надо так, Ваня, — оборвал его отец. — Жена не шапка, чтобы сменить, ежели не подходит. Не нам решать, пусть парень скажет.

Я приподнялся на цыпочки, чтобы казаться выше, и сказал:

— Отец, это всё хорошо про свадьбу, но мне не разрешат венчаться.

— Разрешат, сынок, разрешат. Дадим попу двести левов, одним росчерком пера вырастешь на два года, и дадут тебе разрешение венчаться.

— Ну, говори! — сказал дядя. — Чумак дает тебе большое поле у Каратейновых дубов и луг в Селу-Чеир!

— Он, может, и дает мне большое поле, а я хочу большую невесту, — сказал я.

Всем стало смешно. Наверно, они вспомнили сказку про то, как один парень сказал: «Отец, хочу, чтобы меня женили на двух девушках». — «Хорошо, — ответил отец, — пусть в это воскресенье ты женишься на одной, а в следующее — на другой». И женили его на самой крепкой девушке в селе. На третий день парень, никому не сказав ни слова, сбежал к своему дяде в дальнее село. Видит, там на травке пасутся овцы, и среди них только один баран. «Он что, один, — спрашивает парень у пастуха, — этот баран?» — «Один», — отвечает пастух. «Пропащее его дело, коли нет у него дяди в другом селе», — говорит молодожен.

Я и вспомнил эту сказку, а они смеются, да так, что слезы на глазах выступили.

— Чего смеетесь? — спрашиваю.

— Так как же не смеяться? — говорит дядя. — Зачем тебе большая невеста?

— Назови, назови ее, — говорит Камбер, — мне именно такую хочется украсть…

— Я хочу, — говорю, — Елену Пейчеву!

— Ну, — хлопнул себя по лбу дядя Ваня, — так тебе же надо будет путы все время с собой носить, чтобы кобылу-то укрощать!

— Очень хорошо, — сказал Атанас. — Крепкая да высокая, будет высоко подкидывать.

— Раз говоришь — Елена, сынок, к ней и пошлем сватов.

Я ощупал себя, набрал в легкие воздух, грудь наполнилась, и мне показалось, что я даже вырос. Стал шире. Камбер повел всех, да с таким видом, будто собирался вступить в схватку. В комнате стало тихо. Только котел кипит, аж крышка подпрыгивает.

— Сынок, — сказала мама, — это самая крепкая девушка на селе. Если ударит, может, не развалишься, но отлетишь далеко. Откуда в тебе такая смелость? Слушай, если она ударит, у нас у всех не только из носа потечет, но и костей не собрать будет. Уж лучше прямо сейчас вылить на помойку то, что кипит в котле, чтоб никто и не узнал, что мы готовили для помолвки.

Смотрю, отец опять жует табак. Только теперь я испугался, не выдержал, бросился высунув язык к Елениному дому. Там увидел целый табун женихов, явившихся со сватами к Елене. Эню Будак мне крикнул:

— А ты чего здесь делаешь, молокосос? Уж не выслал ли и ты сватов к Елене?

— Какие там сваты?! — возразил чернявый Митю. — Если она его ударит одним соском, в колбасу превратит. — Покатились они со смеху, держась за животы. Шпыняют меня, как щенка, но я стою. Из дома Елены доносится шум. Похоже, большая суета там поднялась. Елена должна выбрать бутылку из тех, что принесли сваты. Какую бы ни выбрала, не ошибется. Если только не мою выберет, потому как я младше ее на четыре года. Но как будто нарочно отец ей сказал:

— Выбирай, дочка! Здесь не шесть бутылок с девятилетним вином, а шесть молодцев с землей и амбарами, полными и бездонными. Я, ты знаешь, не очень-то добрый, но сегодня я буду добрым. Ты двадцать лет меня слушала, а сейчас я тебя послушаю. Чью бутылку выберешь, тот и будет тебе мужем, а мне зятем. Мне с ним не жить.

Когда отец Елены все это говорил, мы за плетнем налетали друг на друга, как псы, еще немного — и чубы полетели бы в воздух. Парни, увидев, что я не пугаюсь, стали задирать сильнее. И ведь надо же, Елена в это время говорит отцу:

— Папа, ты говоришь, что ты якобы не очень-то добрый, но для меня ты лучший из отцов, раз дал мне самой сделать выбор. Я много думала и решила. — Но не сказала, что решила.

Вдруг женихи заволновались, как ослы, которым запустили оводов под живот. Да и какое там спокойствие, если каждый знает про деньги, землю и золото, обещанные за Еленой! Все смотрят на нее, как громом ударенные. Чтобы вывести их из состояния оцепенения, она подошла к бутылкам, взяла мою и сказала отцу:

— Папа, я выбрала самого младшего.

Отец ее совсем был не пьяница, но то ли от радости, то ли от неожиданности, что дочь его выбрала в мужья почти ребенка, благословив ее, поднял бутылку и долго лил себе в горло. Камбер только этого и ждал — выпустил в воздух целую обойму за домом, Я его пистолет сразу узнал. Да и кто не узнал бы! Сломя голову бросился я к дому и от калитки закричал:

— Мама, не надо выбрасывать мясо! Елена меня выбрала!

— Кто тебе сказал, сынок?

— Камбер, — говорю, — стрелял!

— Да он может и подшутить, сынок. Рано радуешься.

Пока мы говорили, наш двор наполнился людьми. Камбер опять принялся стрелять. Залаяли собаки во всем селе. Люди вошли в дом, развернули подарок Елены, переданный в знак ее согласия. Покрывало, шитое ее руками, а на нем — золотой — знак, что она теперь моя. Мама вроде бы и рада, но спрятала лицо в ладошки и выбежала. Я за ней, туда-сюда, — нашел в сестренкиной комнате. Плачет, но на этот раз со слезами. А я — ребенок же еще — уронил голову ей на колени.

— Сыночек, миленький, — запричитала она. — Сестру твою украл Камбер, не нагулялась, не нарадовалась, и тебя в неволю шестнадцати лет отдаем. Ты когда родился, мы с твоим отцом слово дали, пока армию не отслужишь, не женить тебя, а вот ведь как получилось. Если есть бог, пусть в ад нас отправит.

Мать еще не кончила причитать, пришла сестренка и тоже запричитала:

— Братик, миленький, и тебе на роду было написано…

Помолвка была или отпевание, я не мог понять. Слышим внизу грохот. Спускаемся, и что же? Чумак пришел и — ни здрасьте, ни поздравляю — кричит угрожающе:

— Деньги мои требую прямо сейчас и с процентами!

Вышел Камбер:

— Слушай, Чумак! Если ты пришел, чтобы праздник испортить, выметайся. Вернут тебе деньги. Ты думаешь, зачем мы сосватали такую крепкую девку? Чтоб работала и долг выплачивала.

Чумак, как напуганный зверь, поджал хвост и скрылся. Я прямо влюбился в Камбера. Простил ему все наши обиды из-за сестренки. Снова стали поднимать шумные тосты, но ссора все-таки убавила радости. На следующее утро двор заполонили женщины. Пришли посмотреть подарок Елены. Я пыжился, угощал всех вином из глиняного черпака. Слушая похвалы Елениному рукоделию, я чувствовал, как тело наливается: и я расту как на дрожжах.

5

Чумак исчез, и отец снова взялся жевать табак. Отпустил бороду, как тердемский поп, и мы поняли, что озабочен. Заботы заели. О долге ли думать, о свадьбе ли, или о том, как добыть разрешение на венчание?

А если свадьба не состоится в ближайшие пятнадцать дней, поползут слухи: почему да отчего? — а про меня кто слово доброе может сказать Елене, я как младший брат мужа рядом с ней.

В пятницу сватов заслали, в воскресенье вечером я должен был проводить ее к колодцу. Смотрю в окно, все идут туда, а обратно никто не возвращается. Понимаю, что все ждут, чтобы посмотреть, насколько я ниже Елены. И действительно, как только мы, появились, все повернулись к нам. Хоть сквозь землю проваливайся.

Елена идет осторожно, ведра пустые, но не покачнутся, направляемые ее мягким шагом. Жак по ковру ступает. Подходим. Поздоровались, как положено. Елена ловко стала наливать ведра. Она всегда так делала, но я не знал. Мала кто из девушек умеет на деревянном крюке воду из колодца поднимать — повернется защелка, и летит ведро на дно колодца. Елена дважды с трехметровой глубины воду поднимала. Я чувствовал, как мне завидуют взрослые парни, а чернявый Митю сказал:

— Ха-ха, посмотрим, щенок, как тебе достанется.

Хорошо, что Елена не слышала, а то бы выпрямила крюк о его рожу. Если я тебе скажу, что она успела наполнить пятьдесят ведер, то на самом деле было сто. Разогнула спину. На лбу серебристая испарина, а щеки румяные, будто кто щипал. Она взяла коромысло, зацепила ведра и легко подняла на плечо. Только пастушка Яневица, та, что победила, когда я родился, могла так. Мы пошли. Я петухом вышагиваю рядом. Приятно мне, хоть и весом был, как ее ведра. А сам думаю: «Вот бы мама меня увидела, порадовалась бы, а то все плачет». Дошли мы до Митрева переулка. Один ее ботинок застрял в грязи. Не опуская коромысла, она наклонилась, вынула ботинок из грязи, наклонилась еще раз, сняла с ноги второй и пошла босиком. Я начал понимать, почему меня мама при жизни отпевала. Ноги у меня были обмотаны в три ряда онучами и все равно закоченели от холода. Мамочка, милая, да это же не девушка, это великанша. Я не знал, какому богу молиться, что мне она досталась. Как я ни старался пройти лужу у плетня, опираясь на палку, чтоб не испачкаться, все же плюхнулся, да так, что и ее обрызгал с ног до головы. И если бы я не был ее женихом, сняла бы она коромысло да так бы надавала, что и живого бы места не осталось. Кто знает почему, но она добродушно улыбнулась и сказала:

— Ладно, ничего, Янко. Спрячу платье в сундук как есть, грязное, чтоб, когда дети вырастут, мы им могли рассказать, как их мать еще невестой как-то зимой шла босиком, а их отец окатил ее грязью.

От радости рот у меня растянулся до ушей, но я подумал про себя: «С этой женщиной шутки плохи. Детей от меня потребует, а как их делают-то?»

Входим в дом. Взгляд ее матери падает на мои забрызганные штаны.

— Вот так жених, — говорит, — ты жених или дитя малое? Не за что было тебе и яичницу готовить.

Лучше бы она пощечину мне дала, чем эти слова мне от нее слышать.

— Мама, ты же знаешь, — вступилась Елена, — по нашим переулкам человек когда идет, даже если летать умеет, все равно перепачкается.

«Ты смотри, — подумал я, — она ведь добрая, а я ее боялся». Мать накрыла на стол. Я решил помыть руки, она смеется:

— Елена, полей ему из кувшина, пусть помоет свои купеческие руки. У них учителя живут, так вот и он по-городскому.

Елена мне поливает, а мне взвыть хочется от ледяной воды. Но мать мне так наказала, чтобы я помыл руки, прежде чем садиться за стол, и чтобы на еду не набрасывался. Сели мы за стол. Елена подала мне на колени полотенце, а мать и говорит ей:

— Дочка, зачем же на грязь да полотенце?! — Снова пустила шпильку. Я поклевал, поклевал и оставил ложку.

— Ешь, ешь, зятек, голод в работе не помощник.

— Ну, молодые, приготовила я вам комнату, идите поговорите о свадьбе.

Ясно, решил, старуха нашу сторону держит. Сердце у меня в горле застучало. Иду я в комнату, а ноги у меня подкашиваются, как у гусенка, который учится траву щипать. Вошли. Елена выскочила, вернулась с какой-то пряжей и сунула мне ее в руки, чтобы я держал, а она стала ее в клубок сматывать. Смотала один клубок, взялась за другой. Я и говорю:

— У меня руки устали.

А она мне, улыбаясь:

— Ну, уж если у тебя от этой работы руки болят, как же тогда от другой?

Ну вот, и она надо мной смеется. Один день жениховства показался мне, как три дня. Не знаю, ни что делать, ни что говорить. Я слышал, что взрослые парни целовались. А как я ей скажу: «Елена, давай я тебя поцелую»? А если она мне засветит этой своей лапищей, рожа у меня будет — мама не узнает.

Мой отец дал попу двести левов, и я вырос на два года. Кому бы мне дать еще двести левов, чтоб подрасти хотя бы до ее плеча. Но вот стало смеркаться, скотину с реки пригнали, и я пошел. Елена проводила меня до калитки и передала привет моей матери. Я на повороте обернулся, ведь я же влюбленный, и помахал ей рукой, но она не подняла руки, и я понял, что задумалась она: как же со мной жить будет?

Мать, наверно, беспокоилась, как я там у невесты. Ждала меня у калитки такая радостная. Я подумал, что мне улыбается, а оказывается, пришел из Сюлменчева дядя Марко, дал отцу десять тысяч левов, и он заплатил долг Чумаку.

До свадьбы оставались считанные дни. У мамы глаза распухли от слез. Однажды утром отец исчез. Мы догадались, что он пошел искать музыкантов. В среду уехал, в субботу уже их привез. Как заиграли, все село собралось послушать ябылковских музыкантов. Певец-скрипач завел песню о бритье на свадьбу. Все столпились посмотреть, как будут брить жениха. Целое ведро воды согрели. Камбер намыливал меня лошадиным хвостом, не обращая внимания ни на рот, ни на нос, ни на глаза. Я пыхтел, как поросенок в просе. А он все хлестал. Мама и сестренка встали рядом, приготовились петь. Кларнетист подхватил очень тонко, высоко, будто камень выше сосны бросает. За ним — сестренка и мама. Камбер начал меня скоблить бритвой времен Балканской войны. Но лицу-яйцу брадобрей не нужен. Сестренка поет и плачет. Мамин голос еле слышен. Я, как увидел, что женщины и девушки плачут, и сам расплакался. Камбер смыл пену с моего лица. Тут завалили меня подарками. Я почувствовал, что слабею. Мама меня обняла и не отходит. Опять все в плач ударились. Хорошо, что музыка заиграла. И еще хорошо, что лучше меня никто не умел вести хоро. Ваклю, которого любила сестренка, меня научил. Мама сбегала в дом и вынесла золотую монету. Я услышал за спиной голоса: «Если выдержит это хоро, выдержит и завтра вечером Елену…»

Как мне было страшно! А от разговоров этих я еще больше испугался. Всю ночь я водил хоро. Уже звезды стали исчезать на рассвете. В какой-то момент мама подошла ко мне:

— Сынок, пляскам конца-края нет. Ляг поспи, а то завтра вечером что будешь делать?

Я будто не слышал, еще быстрее повел хоро. На рассвете тетя Тонка поставила мне помету над бровями — знак, что я уже не среди холостых. Мама, как увидела меня с пометой, снова расплакалась.

К обеду и на дворе, и на гумне собралось много народу. Камбер привел своих волов, а то наши не смогут вытянуть повозку из Елениного переулка. Женщины-певицы расселись в повозке и запели. Вокруг повозки всадники на лошадях скачут. Гости пляшут, а лошади, уже в пене, того больше. Наездники наклоняются, и кум им кладет деньги под шапку. Подъехали мы к Елениным воротам. Парни, вставшие стеной, требуют выкуп. Один требует сто, другой двести, третий триста левов.

— Много хотите! — говорит Камбер.

— Как это много?! — отвечают парни. — Жнет, как косилка, молотит, как молотилка.

— Все равно много! — говорит дядя Ваня.

— Как это много? Если будет корова, рынок будет завален маслом и молоком.

— Все равно много! — говорит Атанас.

— Как это много? Она и стога мечет, и копны ставит. Ее копна и десять лет простоит, десяти капель дождя не попадет на колосья.

Ну, как не дать триста левов? Дал я. Разве это выкуп за Елену? Открыли широко ворота. Гости заполнили двор. Сейчас мне положено толкнуть дверь, да так, чтобы сама открылась. Я толкнул, но она не шевельнулась. Слышу голоса:

— Слабоват, милый, силенок не хватает.

Я второй раз толкаю. Дверь отскочила, затрещала от мальчишеской силы. Музыканты подхватили тонкую мелодию, женщины заплакали. Наши плачут — моей молодости им жалко, а Еленины — силы ее жалко, что ребенку достается. Тетя Тонка неотлучно стоит рядом со мной и все повторяет:

— Не бойся, милый; ничего, что большая. И лошадь большая, да ее укрощают.

В комнате только одно маленькое оконце, поэтому горят три керосиновые лампы. При их свете Елена кажется раскаленной, а я, наверно, похож на фитиль. Стал я раздавать подарки. Кому ножичек, кому зеркальце, гребешок, а ее матери я подарил кожаные тапки и сказал:

— Вам подарок, что вы меня яичницей угощали.

— Будь здоров, зятек, — ответила она, — но смотри ешь побольше да расти поскорей, а то ведь бить тебя будет моя дочка.

Ну вот опять меня подколола. Подарки все подарены, песни все перепеты. Прошло и прощание невесты с матерью и отцом, с братьями и сестрами. Ох, уж это прощание, оно тяжелее всего. И женщины, и мужчины плачут.

Я услышал, как их собака воет за домом. И она плачет по Елене. Наверно, и Елена, как моя сестренка, давала собаке куски повкуснее. Кто-то крикнул:

— Давайте, пора выводить невесту!

Парни встали возле приданого, выкуп ждут. Уже не триста, а пятьсот левов — корову купить можно. Но я дал. Все аж ахнули, что я даже не торговался. За Елену я и дом готов отдать, а денег разве мне жалко! Стали переносить приданое. И откуда парни наломали столько веток? Наши переносят приданое, а их хлещут. Но никто даже не ойкнул. Кто же не подчинялся этому суровому свадебному закону? Елена вроде бы небогатая невеста, а телега наполнилась. Камбер подхватил поводья, выкрашенные хной, и повел волов, в пестрой сбруе, с подвешенными амулетами. Других волов у такой невесты и быть не могло. Камберу поднесли большой глиняный ковш. Все ждали, что он скажет. И мне было любопытно: неужели он сможет сказать больше двух слов? Я смотрю на него, скулы у него задвигались, и он крикнул громко:

— Эй, гости, я выпью девять глотков, чтоб на девятый месяц невеста принесла близнецов. Ударю ковшом об оглоблю, и на сколько кусков он разобьется, столько детишек чтоб у них было.

И жахнул он ковш со всей своей, Камберовой, силы, да так, что на тысячу кусочков он рассыпался. Камбер дернул поводья, волы потащили повозку. Женщины запели. Доехали мы до церкви. Вошли. Поп сделал то, что я уже сказал вначале. Выходим. Камбер целую обойму в воздух пустил. Подъезжаем к нашим воротам. Они были не закрыты, а широко распахнуты, видно было, что давно уже они ждут, что невеста войдет в этот дом. Стол накрыли под старым тутовым деревом. Мой взгляд упал на косяк сарая, и я насчитал на нем шестнадцать отметин, которые делал мой отец каждый год большим ножом над моей головой, чтобы видеть, насколько я вырос. Мне стало себя жалко, захотелось плакать, но было стыдно. Музыканты остановились. Начались тосты родственников жениха с подарками невесте. Музыкант, который вел свадьбу, взял топор, тот самый топор, что отец все точил, наклонился над кумом. Что тот пообещал, не было слышно, но музыкант подошел к тому самому косяку и хрястнул топором по моим отметинам. Полетели щепки, дом задрожал. Одним замахом ушли мои детские и юношеские годы.

— Невеста, твой кум тебе дарит овцу с овечкой. Как пройдешь мимо этого косяка, смотри на эти отметины и не забывай о подарке, а как встретишь кума, наклони голову и уступи дорогу.

Хрясь!

— Невеста, свекр тебе дарит большое поле. Как запоешь, чтоб тебя в селе было слышно!

Хрясь!

— Невеста, Камбер тебе дарит буйволицу с белым пятном на лбу, чтобы молоко и масло в доме не переводились…

Хрясь!

— Невеста, свекровь тебе дарит восемнадцать косичек, у нее когда-то отрезанных, и золотую монету.

И так до конца застолья гремел топор. Заплясали смешанное хоро. Мужчины пляшут рядом со своими женами. Музыканты поют двусмысленные песни. Смотрю — мама опять плачет. Милая, она, наверно, думает, что наутро невеста сбежит. Тетя Тонка дает мне последние наставления:

— Только не торопись, сынок, чтобы не рассердить жену.

Интересно, почему это только мне она дает советы, как будто Елена уже сто раз была в невестах. Или, может, потому что она старше?

Пропели петухи, отметили полночь. Раздался пьяный голос:

— Хочу ракии!

Музыканты заиграли мелодию «Сладкая ракия». Тетя Тонка повела нас, закрыла в маленькой комнатке, и последним ее напутствием было:

— Только смотри не засни, сынок.

Комнатка была маленькая, а мне показалась еще меньше. Дай мне поле вспахать — вспашу, хоро водить до рассвета — поведу. А вот в таком свадебном хороводе кто плясал? Я ни целоваться не умел, ни о чем говорить не знал. И даже если бы мы затеяли бороться, она бы меня одной рукой свалила. И вот думаю: мужик я или ребенок? А она при свете керосиновой лампы опять показалась мне раскаленной.

Я скинул штаны — и под одеяло. Она начала снимать свои побрякушки. Да были бы одна-две, а то ведь — целая куча. И на каждой нитке есть золотая или серебряная монета. Их дарят самые близкие родственники. Сложила свои побрякушки в шкатулку для ниток. Принялась снимать юбки. Одну, вторую, и осталась в шитой шелком сорочке. Одна грудь вывалилась, как оброненная. Елена поглядела в мою сторону. Увидела, что я на нее смотрю.

— Закройся, — говорит, — мне стыдно!

Я и без того был перепуган, укрылся с головой, будто она мне сказала «спи», и заснул. В какой-то момент слышу, кто-то кулаками молотит в дверь и тот самый пьяный голос еще горластее орет:

— Сладкой ракии хочу!

Я вскакиваю, будто ударенный прялкой по темечку, и кричу:

— Елена, дай штаны!

Она бросила мне их в ноги и в раздражении:

— На, бери! Только тебе-то они зачем?

— Сладкой ракии хочу! — орет тот тип еще громче.

Я открываю дверь. Входит тетя Тонка, веселая, улыбающаяся:

— Ну, сынок, как?

— Да я, тетя, заснул…

— Как же так, сынок? — Она повернулась к Елене. — Ты не обижайся, милая. Сама видишь, ребенок еще. А накануне всю ночь хороводы водил, устал. Подожди, милая. Не этой ночью, так следующей. А то и год ждать придется. Женитьба — в наказание человеку. Ты же знаешь, его отец бедный, овец пришлось заколоть и корову. Если ты сейчас уйдешь, нам на люди глаз не показать. Подожди, милая. Не делай из нас посмешища. — Повернулась ко мне. — Ну, что ж нам теперь делать, сынок? Где честь невесты?

— У нее, тетя…

— Знаю, что у нее, а ты должен был у нее взять.

— Я ж тебе сказал, что заснул. Рано рассвело.

— Поняла я, что заснул. Только бы и сегодня вечером не заснул. А сейчас оторви от моего кушака кусочек бахромы, она красная, сойдет за честь невесты.

Руки-то у меня крепкие, я не один, а три кусочка оторвал, даже и кушак порвал. Тетя выходит, притворившись веселой, подпрыгивает на одной ноге и припевает:

— Невеста честная, невеста честная…

А тот пьяный голос еще громче орет:

— Сладкой ракии хочу!

Тетя подает ему бутылку, он отхлебывает.

— Ух, хороша, все нутро обожгла, сладкая.

Я-то не знаю, насколько она сладкая, но улыбаюсь, будто я ее делал!

Так что, дорогой читатель, у меня было венчание, но не было брачной ночи. С тех пор миновали десятки лет. Та, что была Еленой Благоевой, теперь бабушка Елена. Как услышит — свадьбу где играют, слезу обронит, а зайдет речь о штанах, не пропустит мне сказать:

— Зачем тебе штаны-то?

Свадьба — вершина в жизни каждого человека, но не каждый — герой этой вершины, не был им и я. Мужики-то шестнадцатилетних с собой в баню не берут, а меня под венец поставили.

Потому и по сей день слышится мне громоподобный голос попа:

— Венчаются, господи, раб божий Янко и раба божья Елена!

Где тот поп? Сейчас бы его послушать! Но вместо попа мне поют внуки, и это лучшее продолжение свадебного торжества.

Загрузка...