Сказки писателей Дании


Ханс Кристиан Андерсен Короли, дамы и валеты


Какие чудесные игрушки можно вырезать и склеить из бумаги! Однажды вырезали и склеили игрушечный замок, такой большущий, что он занял весь стол, а раскрасили его так, будто бы он выстроен из красных кирпичей. У него была блестящая медная крыша, были башни и подъемный мост, вода во рву была словно зеркало, да там и лежало зеркальное стекло. На самой высокой сторожевой башне стоял вырезанный из дерева дозорный с трубой, в нее можно было трубить, но он не трубил!

Хозяином всего этого был мальчик по имени Вильям, он сам поднимал и опускал подъемный мост, заставлял маршировать по мосту оловянных солдатиков, а потом открывал замковые ворота и заглядывал в большую рыцарскую залу, а там, как в настоящих рыцарских залах, по стенам висели портреты в рамах. Только портреты эти были карты-картинки, вынутые из колоды: червонные, бубновые, трефовые и пиковые короли в короне и со скипетром, дамы в покрывалах, ниспадающих на плечи, и с цветком или веером в руке, валеты с алебардами и развевающимися на беретах перьями.

Однажды вечером мальчик, облокотившись о стол, заглянул через открытые замковые ворота в рыцарскую залу, и тут ему вдруг показалось, будто короли делают на караул скипетрами и будто в руках пиковой дамы шевельнулся золотой тюльпан, а червонная дама даже подняла свой веер. Все четыре королевы милостиво подали Вильяму знак, что он замечен. Мальчуган придвинулся ближе, чтобы лучше видеть, но наткнулся головой на замок, и тот пошатнулся. Тогда все четыре валета — трефовый, пиковый, бубновый и червонный, выставив вперед алебарды, загородили вход в залу, чтобы он и не пытался туда проникнуть.

Малыш понял и дружески кивнул картам: дескать, не беспокойтесь. Не дождавшись ответа, он кивнул еще раз и попросил:

— Скажите что-нибудь!

Но карты не вымолвили ни слова; когда же мальчик кивнул червонному валету в третий раз, валет соскочил со своей карты и встал посредине зала.

— Как тебя зовут? — спросил он малыша. — Глаза у тебя ясные, зубы — белые, вот только руки ты мыть не любишь!

Не очень-то любезно это было с его стороны!

— Меня зовут Вильям, — ответил малыш, — а это мой замок, а ты мой валет червей!

— Я валет червонного короля и червонной королевы, а вовсе не твой! — заявил валет. — Я могу выйти из карты и из рамы, а о знатных господах и говорить не приходится. Мы могли бы странствовать по свету, но он нам надоел; куда покойней и уютней сидеть на карте и оставаться самим собой.

— Значит, вы и вправду раньше были людьми? — спросил малыш.

— Людьми мы были, — ответил червонный валет, — но не очень добрыми. Зажги мне восковую свечку, лучше всего красную, потому что это масть моя и моих господ, и тогда я расскажу нашу историю владельцу замка; ведь ты, по твоим словам, и есть владелец замка. Только смотри не перебивай меня: раз уж я говорю, то все пусть идет как по писаному.

— Видишь, это мой король, король червей: он самый старший из всей четверки королей, потому что родился первым; родился он с золотой короной на голове и державой в руках. И тут же начал править. Его королева родилась с золотым веером; веер этот ты можешь видеть и сейчас. Жилось им с малых лет просто прекрасно, в школу они не ходили, а только развлекались целый день — строили и сносили замки, ломали оловянных солдатиков и играли в куклы; бутерброд им приносили намазанный маслом с обеих сторон и посыпанный сахарной пудрой. Да, ну и времечко было, доброе старое время, так называемый золотой век, но даже и такое им надоело. Надоело оно и мне. И тогда на смену пришел бубновый король.

Больше валет ничего не сказал; мальчик хотел послушать еще, но валет не произнес больше ни слова; и тогда малыш спросил:

— А потом что было?

Червонный валет не ответил, он стоял навытяжку и не отрываясь глядел на горящую красную восковую свечу. Малыш стал кивать ему, кивнул еще и еще раз — никакого ответа; тогда он повернулся к бубновому валету, и после третьего кивка тот тоже соскочил со своей карты, вытянулся в струнку и произнес одно лишь единственное слово:

— Свечку!

Малыш тотчас же зажег красную свечку и поставил ее перед ним: бубновый валет сделал алебардой на караул и сказал:

— Итак, явился бубновый король — король со стеклянным окошком-ромбиком на груди; и у королевы было такое же. Заглянешь в окошечко и сразу видишь, что оба супруга сделаны из того же самого теста, что и все другие люди. Это было всем так приятно, что им воздвигли памятник, который простоял целых семь лет.

Бубновый валет снова сделал на караул и уставился на свою красную свечку.

Не дожидаясь пригласительного кивка маленького Вильяма, вперед степенно, точно аист, вышагивающий на лугу, прошествовал трефовый валет. Черный трилистник, будто птица, слетел с карты; он перелетел через голову валета, а потом снова вернулся на свое место в углу на карте. Трефовый валет, так и не попросив зажечь восковую свечку, как двое других валетов, заговорил:

— Не всем достается хлеб, намазанный маслом с обеих сторон. Такой бутерброд не достался ни моему королю, ни королеве; им пришлось ходить в школу и учиться тому, чему прежние короли не учились. И у них было стеклянное окошечко на груди, но никто туда не заглядывал, разве только для того, чтобы убедиться — не испортился ли часовой механизм, а если испортился, то выбранить их за это. Кому знать, как не мне: я служил моим господам много лет, из их воли я не выхожу. Захотят мои господа, чтобы я нынче вечером больше не говорил, я и буду молчать и сделаю на караул.

Вильям и ему зажег свечку, белую-пребелую.

«Фью!» Не успел Вильям зажечь новую свечу, как посередине рыцарской залы стоял уже валет пик, он появился мгновенно; хотя и прихрамывал, будто колченогий. Он не отдал честь; он скрипел, словно разваливался на куски; как видно, немало пришлось ему пережить. Заговорил и он.

— Каждому досталось по свечке, — сказал он, — достанется, верно, и мне, я знаю. Но если нам, валетам, зажигают по одной свечке, то нашим господам нужно зажечь в три раза больше.

А уж моим королю пик с королевой, пиковой дамой, подобает не меньше как по четыре! История их испытаний так печальна! Недаром они носят траур, а в гербе у них, да и у меня тоже, — могильный заступ! Меня даже за это в насмешку прозвали Черный Пер. Есть у меня прозвище и похуже, и выговорить-то его неудобно! — И он прошептал: — Меня называют Выгребатель нечистот. А когда-то я был первым придворным кавалером короля пик, теперь я последняя фигура в колоде игральных карт. Историю моих господ рассказывать не стану. Сам разберись в ней, как знаешь. Лихие настали времена, и хорошего ждать нечего, а кончится тем, что все мы взовьемся на красных конях выше туч.

Маленький Вильям зажег по три свечки каждому королю и каждой королеве, а пиковым королю с королевой досталось по четыре. В большой рыцарской зале стало светло-светло, словно во дворце самого богатого императора, а знатные господа кротко и царственно приветствовали мальчика! Червонная дама обмахивалась золоченым веером, в руке у пиковой дамы колыхался золотой тюльпан, да так, что казалось, будто он извергает пламя. Короли и королевы соскочили со своих карт и из рам в залу и стали танцевать менуэт, и валеты тоже. Они танцевали, озаренные пламенем. Казалось, вся зала горит; огонь трещал, из окон вырывалось пламя, языки пламени лизали стены, весь замок пылал.

Вильям испуганно отпрянул в сторону и закричал:

— Папа! Мама! Замок горит!

Посыпались искры, замок пылал и пламенел, и вдруг в огне раздалось пение:

— Теперь мы взовьемся на красных конях выше туч, как и подобает рыцарственным мужам и дамам. И валеты с нами!

Вот какой конец постиг игрушечный замок Вильяма и фигуры из колоды игральных карт. А Вильям жив до сих пор и часто моет руки.

И не он виноват, что замок сгорел.

Ханс Кристиан Андерсен Предки птичницы Греты

Птичница Грета одна только и жила в новом нарядном домике, выстроенном для уток и кур на господском дворе. Стоял домик там же, где некогда высился старинный господский дом с башнями, с зубчатым фасадом, с крепостными рвами и подъемным мостом. А рядом была дремучая чаща; когда-то здесь был сад, тянувшийся до самого озера, которое теперь превратилось в болото. Над вековыми деревьями кружили и галдели несметные стаи ворон, грачей и галок; хотя по ним и палили, но их становилось не меньше, а скорее больше. Слышно их было даже в птичнике, где сидела старая Грета, и утята лазали по ее деревянным башмакам. Птичница Грета знала каждую курицу, каждую утку с той самой поры, как они вылупились из яйца; она гордилась своими курами и утками, гордилась и нарядным домиком, выстроенным для них. В комнатке у нее было чисто и опрятно, этого требовала сама госпожа, хозяйка птичника; она часто наведывалась сюда вместе со своими важными и знатными гостями и показывала им «курино-утиную казарму», как она выражалась.

В комнатке у Греты стояли и платяной шкаф, и кресло, и даже комод, а на нем начищенная до блеска медная дощечка с единственным выгравированным на ней словом — «Груббе». А имя это и было как раз именем старинного дворянского рода, обитавшего некогда в прежнем господском доме. Медную дощечку нашли, когда здесь копали, и пономарь сказал, что она и гроша ломаного не стоит, только что память о старине. Пономарь знал все про здешние места и про старину; навычитывал он об этом из книг, да и в столе у него лежала уйма разных записей. Весьма был сведущ пономарь, но самая старая из ворон знала, пожалуй, побольше его и орала об этом повсюду на своем наречии, да ведь наречие-то было воронье, а как ни учен был пономарь, а по-вороньи не понимал.

Летом, в жару, случалось, над болотом к вечеру поднимался густой туман, словно озеро разливалось до тех самых старых деревьев, над которыми летали грачи, вороны и галки. Так было, когда тут жил рыцарь Груббе и когда стоял старинный дом с толстыми кирпичными стенами. Собака сидела тогда на такой длинной цепи, что иной раз выбегала и за ворота; в господские покои из башни вела мощенная камнем галерея. Окна в доме были узкие, стекла мелкие, даже в главной зале, где устраивались танцы. Правда, никто не мог припомнить, чтобы при последнем Груббе там танцевали, хотя в зале еще лежал старый барабан, без которого не бывает и музыки. Стоял здесь и резной шкаф искусной работы, в нем хранились луковицы редкостных цветов, потому что госпожа Груббе любила садовничать: сажала деревья и разводила всякую зелень. А муж ее предпочитал ездить на охоту и стрелять волков да кабанов; и всегда его сопровождала маленькая дочка Мария. Пяти лет от роду она уже гордо восседала на лошади и бойко поглядывала вокруг большущими черными глазами. Ей страсть как нравилось разгонять плеткой собак, хотя отец предпочитал, чтобы она разгоняла крестьянских мальчишек, которые сбегались поглазеть на господ.

У крестьянина, который жил в землянке рядом с господской усадьбой, был сын Сёрен, ровесник благородной барышни; он был мастер лазать по деревьям, и Мария вечно заставляла его таскать ей птичьи гнезда. Птицы орали что есть силы, а как-то раз одна, покрупнее, клюнула его чуть повыше глаза, кровь так и хлынула, и все испугались, как бы вместе с кровью не вытек глаз, но обошлось. Мария Груббе звала мальчика «мой Сёрен»; милость то была немалая, — пригодилась она как-то и отцу Сёрена, бедняку Йону. Однажды он в чем-то провинился и в наказание должен был ехать верхом на деревянной кобыле, стоявшей во дворе. Спиной кобыле служила одна-единственная острая узенькая дощечка, а ногами — четыре деревянные подпорки; верхом на этой кобыле и поехал Йон, а чтобы ему не слишком удобно сиделось, к ногам его привязали тяжелые кирпичи. Лицо крестьянина страдальчески сморщилось, Сёрен стал плакать и умолять маленькую Марию заступиться за его отца; она велела сейчас же спустить Йона с кобылы, а когда ее не послушались, затопала ногами и так рванула своего отца за рукав, что рукав треснул по швам. Уж если Мария чего хотела, так хотела, и она умела добиться своего. Йона отпустили.

Тут подошла к ним госпожа Груббе, погладила дочку по голове и ласково на нее посмотрела; Мария так и не поняла — за что.

Ей больше хотелось пойти к охотничьим собакам, чем гулять с матерью, и та одна отправилась в сад и спустилась вниз, к озеру, на котором цвели водяные лилии — кувшинки и кубышки; над водой колыхались дудки камыша и белокрыльник. Госпожа Груббе залюбовалась свежестью пышных цветов.

— Какая благодать! — сказала она.

В саду росло редкое по тем временам дерево, которое она сама посадила; называлось оно кровавый бук и темнело среди других деревьев как мавр — листья на нем были совсем бурые. Кровавому буку нужно было жариться на припеке, в тени он стал бы таким же зеленым, как и другие деревья, и оттого утратил бы свою необычность. На могучих каштанах, да и в кустарнике, и в высокой траве — всюду гнездилось великое множество птиц. Птицы будто знали, что в саду им не опасно, что тут никто не посмеет палить по ним из ружья.

Но вот появилась маленькая Мария вместе с Сёреном — он, как мы знаем, умел лазать на деревья, разорять птичьи гнезда и доставать из них яйца и пушистых, неоперившихся птенчиков. Заметались испуганные, растревоженные птицы, и малые и большие. Запищали в траве чибисы, загалдели на высоких деревьях грачи, вороны и галки, они кричали, каркали и вопили без умолку — таким криком и поныне еще кричит весь их пернатый род.

— Что же вы делаете, дети! — ужаснулась кроткая госпожа. — Это же безбожно!

Сёрен смутился, а благородная барышня сперва опустила было глаза, но тут же угрюмо буркнула:

— Отец разрешает!

— Прочь отсюда! Прочь! — крикнули огромные черные птицы и улетели, но на другой день все-таки вернулись — ведь здесь был их дом. А тихая, кроткая госпожа недолго прожила в своем доме. Господь призвал ее к себе, и там, на небесах, она оказалась куда более у себя дома, нежели в здешней усадьбе. Торжественно звонили колокола, когда тело ее везли в церковь, а глаза бедняков наполнились слезами — она была так добра к ним.

С тех пор как она умерла, некому стало заботиться о ее посадках, и сад заглох.

Говорили, что господин Груббе — человек крутой, но дочка, как ни была она мала, умела укротить его нрав: рассмешит отца и добьется своего. Было ей уже двенадцать лет; рослая, сильная, она смело смотрела черными глазищами людям в лицо, скакала верхом, как мужчина, а стреляла из ружья, как заправский охотник.

Приехали тут в их края высокие гости, самые знатные люди в стране — молодой король и его сводный брат и верный друг Ульрик Фредрик Гюльденлёве; вздумалось им поохотиться на кабанов и погостить денек в замке господина Груббе.

За столом Гюльденлёве сидел рядом с Марией Груббе; обхватив ее голову, он одарил девочку поцелуем, словно она ему была родня. Она же отдарила его шлепком по губам и сказала, что терпеть его не может. Все рассмеялись, будто это невесть какая приятная шутка.

Может, и в самом деле ее слова пришлись ему по вкусу, потому что пять лет спустя, когда Марии минуло семнадцать, прискакал гонец с грамотой: господин Гюльденлёве просил руки благородной барышни. То-то!

— Он самый знатный и обходительный кавалер во всем королевстве! — сказал господин Груббе. — Нечего тут ломаться.

— Не больно-то он мне нравится, — ответила Мария Груббе, но ломаться не стала и не отказала самому знатному человеку в стране, наперснику самого короля.

Серебряная утварь, шерстяная одежда и белье, столовое и постельное, были отправлены в Копенгаген морем: сама Мария добралась туда за десять дней. То ли ветра попутного не было, то ли вовсе стояло безветрие, но только приданое пришло в Копенгаген лишь четыре месяца спустя, когда госпожи Гюльденлёве уже и след простыл.

— Лучше спать на грубой холстине, чем на его шелковой постели! — сказала она. — Лучше буду ходить босиком по дорогам, чем разъезжать с ним в карете!

Поздним ноябрьским вечером в город Орхус приехали две женщины: то были жена господина Гюльденлёве Мария Груббе со своею служанкой; прибыли они верхом из Вейле, а туда приплыли из Копенгагена на корабле. Они въехали в обнесенную каменными стенами усадьбу господина Груббе. Неприветливо принял беглянок рыцарь. Встретил дочку грубой бранью, но комнату для ночлега все же отвел; наутро накормил ее пивной похлебкой с черным хлебом, но застольные его речи не были вкусной похлебке под стать. Крутой нрав отца обернулся теперь против дочери, а она к этому не привыкла; Мария и сама была не из кротких и не осталась перед отцом в долгу — как аукнется, так и откликнется! Со злостью и ненавистью вспоминала она о своем супруге, о том, с кем не желала дольше жить, — для этого она слишком добродетельна и честна.

Так минул год, и радости он не принес. Случалось отцу с дочерью меж собой и злым словом перемолвиться, а это уж последнее дело. Злые слова до добра не доведут. Кто знает, чем бы все это кончилось!

— Не жить нам с тобой под одной крышей! — сказал наконец отец. — Отправляйся в нашу старую усадьбу, да гляди, держи язык за зубами, не то сплетен не оберешься.

На том они и расстались: она переехала со своей служанкой в старый дом, где родилась и выросла, где в церковном склепе покоилась тихая и кроткая госпожа, ее мать; в доме жил старый пастух — вот и вся челядь. В покоях повсюду висела паутина, черная, отяжелевшая от пыли, в саду все росло как попало, хмель и вьюнок соткали густые сети меж деревьями и кустарниками; цикута да крапива заполонили весь сад. Кровавый бук затенили густые заросли, и листья его сделались такими же зелеными, как листья других, обычных деревьев — пришел конец его красе! Грачи, вороны и галки несметными стаями кружили над макушками могучих каштанов; они так каркали и галдели, будто хотели поведать друг другу великую новость:

— Вернулась та девочка, которая заставляла разорять наши гнезда и красть яйца и птенцов! А воришка, который их доставал, лазает теперь на голое, безлистое дерево, карабкается на самую верхушку мачт, а если что не так, ему задают трепку!

Эту историю поведал уже в наши дни пономарь; он вычитал ее в забытых рукописях; теперь вместе с другими записями в его столе хранилась и история Марии Груббе.

— Судьба то вознесет, то низвергнет, так уже повелось на этом свете, — говаривал он. — Диву даешься, слушая такие истории!

Давайте и мы послушаем о том, что сталось с Марией Груббе, да не забудем при этом и про птичницу Грету, что сидит в своем нарядном птичнике в наши дни на том месте, где в прежние дни сиживала в своей усадьбе Мария Груббе, только прав у Марии был совсем не таков, как у птичницы Греты.

Минула зима, минули весна и лето, снова настала ветреная осенняя пора с холодными и сырыми морскими туманами. Скучно, одиноко жилось в здешней усадьбе.

Как-то взяла Мария Груббе ружье и отправилась в вересковую пустошь; она стреляла зайцев да лис, стреляла всякую птицу, какая только попадалась. На пустоши ей не раз встречался знатный дворянин Палле Дюре из усадьбы Нёрребек; он тоже бродил там с ружьем да собаками. Рослый и сильный, он всегда похвалялся своими доблестями, когда ему случалось беседовать с Марией. Он-де мерялся силами с покойным владельцем усадьбы Эгескоу, что на острове Фюн, господином Брокенхюсом, о подвигах которого и поныне трезвонит молва. По его примеру и Палле Дюре велел подвесить у себя в воротах на железной цепи охотничий рог; въезжая верхом в усадьбу, он хватался за цепь, подтягивался вместе с лошадью и трубил в рог.

— Приезжайте сами посмотреть, госпожа Мария! — приглашал он. — Увидите, в Нёрребеке воздух свежий!

Когда она приехала к нему в усадьбу, нигде не записано, но на подсвечниках в нёрребекской церкви прежде можно было прочитать, что они пожертвованы Палле Дюре и Марией Груббе из усадьбы Нёрребек.

Палле Дюре был детина дюжий и сильный, всасывал он в себя спиртное, как губка, как бездонная бочка, которую никак не налить до краев, храпел, как стадо свиней, а лицо у него было красное и распаренное.

— Бесстыжий, как боров, шкодливый, точно кот, — говорила о муже госпожа Палле Дюре, дочь господина Груббе.

Жизнь с Палле ей вскоре надоела, но лучше от этого им не стало.

Однажды в усадьбе накрыли на стол, да только кушанья простыли: Палле Дюре охотился за лисицами, а госпожу, сколько ни искали, так и не нашли. Палле Дюре вернулся домой среди ночи. Госпожа Дюре не вернулась ни в ночь, ни наутро. Она покинула усадьбу Нёрребек и уехала не попрощавшись.

Погода стояла ненастная, серая; дул холодный ветер, стая черных птиц с карканьем кружилась над головой Марии, но даже птицы не так были бесприютны, как она.

Сначала Мария отправилась к югу и заехала в самую Неметчину — несколько золотых перстней с самоцветами были обращены там в деньги; оттуда она направилась на восток, потом снова повернула на запад. Жила она без цели, враждуя с целым миром, даже с Богом — столь жалкой и слабой стала ее душа; а вскоре такой же сделалась и ее плоть; она едва волочила ноги. Чибис взметнулся со своей кочки, когда Мария, падая на землю, чуть не задавила его.

— Чюв! Чюв! Ах ты воровка! — пискнул чибис — чибисы всегда так пищат.

Мария никогда не присваивала добра ближнего своего, но еще маленькой девочкой заставляла разорять гнезда, доставать с болотных кочек и деревьев птичьи яйца и птенчиков; об этом она теперь вспомнила.

С того места, где лежала Мария, видны были прибрежные дюны; там жили рыбаки, но она так ослабела, что добраться туда уже не могла. Большие белые береговые чайки кружились над ней и кричали так же, как дома над садом кричали, бывало, грачи, вороны и галки. Птицы подлетали к ней совсем близко, ей почудилось, что они из белых стали черными, как смола, в глазах у нее потемнело, будто наступила ночь.

Очнувшись, она почувствовала, что кто-то поднял ее и несет: она лежала на руках у рослого и сильного малого. Она взглянула на его обросшее бородой лицо, над глазом у него был шрам, который словно пополам рассек его бровь.

На другой день шхуна подняла паруса и ушла в море. Мария Груббе на берег не высадилась; стало быть, и она отправилась в плавание. Но ведь потом она вернулась? Вернуться-то вернулась, да вот только когда и куда?

И об этом мог бы поведать пономарь, и всю эту необычайную историю он придумал не сам, а вычитал ее из достоверного источника, из одной старой книги, которую мы с вами можем взять да прочесть.

Датский сочинитель Людвиг Хольберг, написавший столько замечательных книг и забавных комедий, в которых словно живые предстают перед нами его век и люди того времени, рассказал в своих письмах о Марии Груббе и о том, где и на каких дорогах свела его с нею судьба. Историю эту стоит послушать, а слушая ее, мы забудем и про птичницу Грету, что сидит в своем нарядном птичнике по-прежнему веселая и всем довольная.

Шхуна подняла паруса и ушла в море, а на ней уплыла Мария Груббе; на этом мы остановились.

Минули годы и еще годы.

Настал 1711 год, в Копенгагене свирепствовала чума. Королева Дании уехала на родину в Германию, король тоже покинул свою столицу, да и все, кто мог, бежали из города. Старались выбраться из Копенгагена и студенты, даже те, кто жил на казенном коште. Наконец последний студент, дольше всех задержавшийся, тоже собрался уехать из города. Захватив ранец, набитый больше книжками да записями, чем платьем, он в два часа ночи вышел на улицу. Сырой, промозглый туман окутал город; на улице не было видно ни души, а кругом на всех дворах и воротах были понаставлены кресты; в этих домах либо буйствовала чума, либо все уже перемерли. Пустынной была и более широкая, извилистая Чёдманнергаде — так тогда называлась улица, ведущая от Круглой башни к королевскому дворцу. Мимо прогромыхали большие похоронные дроги, груженные трупами; возчик щелкал кнутом, лошади неслись во весь опор. Молодой студент поднес к носу латунную коробочку, в которой лежала пропитанная спиртом губка, и глубоко вдохнул острый запах.

Из погребка в одном из переулков неслись громкое пение и дикий хохот горожан, бражничавших там ночь напролет; они старались забыть, что чума притаилась за дверью и не успеешь оглянуться, как она и тебя швырнет на дроги вместе с другими мертвецами. Студент направился к причалам возле Дворцового моста, где пришвартовалось несколько маленьких шхун; одна из них как раз выбирала якорь, торопясь отчалить от зачумленного города.

— Коли, Бог даст, будем живы да дождемся попутного ветра, пойдем в Грёнсунд к Фальстеру, — сказал шкипер и спросил студента, желавшего отправиться с ними, как его зовут.

— Людвиг Хольберг! — назвался студент.

Это имя прозвучало тогда, как и всякое другое, ничем не примечательное, теперь-то оно — одно из самых славных имен в Дании; а в ту пору Хольберг был молодым, никому не известным студентом.

Шхуна миновала дворец. Еще не забрезжил рассвет, как она вышла в открытое море. Налетел легкий ветерок, паруса надулись, молодой студент сел лицом навстречу свежему ветру и заснул; пожалуй, он поступил не очень-то благоразумно.

А уже на третье утро шхуна бросила якорь у Фальстера.

— Не знаете ли вы, кто за небольшую плату пустит постояльца? — спросил корабельщика Хольберг.

— Пожалуй, вам лучше всего пойти к паромщице на перевозе Буррехюс, — ответил шкипер. — Коли захотите быть пообходительней, так зовите ее матушкой Сёрен Сёренсен Мёллер. Но смотрите, не будьте слишком учтивы, а то ей и осерчать недолго. Муж-то ее взят под стражу за какое-то злодейство, паром она водит сама, и ручищи у нее будь здоров!

Студент подхватил свой ранец и отправился к сторожке паромщицы. Дверь была не заперта, ручка легко поддалась, и он вошел в комнату с каменным полом, в убранстве которой самым примечательным была постель — широкая деревенская лавка, накрытая огромной, сшитой из шкур периной.

Белая наседка с выводком цыплят, привязанная к лавке, опрокинула плошку с водой, и вода разлилась по полу. Ни в этой, ни в соседней комнате не было ни души, если не считать младенца в люльке. Но вот показался паром, в нем сидел человек, закутанный с ног до головы в широкий плащ с капюшоном, под которым мудрено было разобрать, мужчина это или женщина. Паром пристал к берегу.

Вскоре в комнату вошла женщина, еще видная собой, осанистая; из-под черных бровей гордо смотрели черные глаза. Это и была матушка Сёрен — паромщица; грачи, вороны и галки выкрикнули бы, впрочем, другое, более знакомое нам имя.

Глядела она угрюмо и была не очень-то щедра на слова, но все же сговорилась со студентом, что берет его в дом нахлебником до тех пор, покуда в Копенгагене не кончится мор.

Из ближнего городка в сторожку паромщицы частенько заглядывал то один, то другой честный горожанин. Заглядывали и Франц Ножовщик с Сивертом Таможенником; они выпивали в сторожке по кружке пива и толковали с молодым студентом; человек он был понятливый и, по их словам, дело свое разумел — читал по-гречески, по-латыни и знал всякие ученые премудрости.

— Чем меньше знаешь, тем легче тягаться с жизнью, — заметила как-то матушка Сёрен.

— Вам-то трудненько достается! — сказал ей однажды Хольберг, глядя, как она стирает белье в едком щелоке и сама колет дрова.

— А это уж моя забота! — сказала она.

— Вы что, с малых лет так надрываетесь?

— Неужто по рукам не видать? — сказала она, показывая ему свои сильные руки, огрубевшие и с обгрызенными ногтями. — Попробуйте прочитайте по рукам. Читать-то вы мастер!

Под Рождество поднялись сильные вьюги; мороз крепчал, и ветер дул сердито, словно собирался плеснуть в лицо людям обжигающей царской водкой. Матушку Сёрен не страшила никакая погода, только, бывало, в плащ поплотней завернется да капюшон на самые брови надвинет. Уже в полдень в сторожке совсем стемнело. Подбросив в очаг хвороста и торфа, она принялась подшивать подошвы к чулкам, — сапожничать на острове было некому. Под вечер она разговорилась со студентом и вообще стала куда словоохотливее, чем было в ее обычае; а заговорила она о своем муже.

— Он ненароком убил одного шкипера из Драгёра, и за это теперь ему вышел приговор — три года каторжных работ в кандалах на Хольме. Он ведь простой матрос, и поблажки ему ждать неоткуда, все будет по закону.

— Закон для всех один, и для знати тоже, — возразил Хольберг.

— Это по-вашему так! — сказала матушка Сёрен и помолчала, глядя в огонь; потом снова повела разговор: — А вы слышали о Кае Люкке? Как он приказал снести у себя одну из церквей? Так вот, когда пастор Мадс неистово поносил его за это с церковной кафедры, Люкке повелел заковать пастора в кандалы, предал суду и приговорил его своею властью к расплате головой, которую господину Мадсу тут же и отрубили; это вам не убийство ненароком, это куда хуже, а меж тем Кай Люкке как был тогда вольной птицей, так и остался.

— По тем временам и суд! — сказал Хольберг. — Зато теперь все переменилось.

— Рассказывайте сказки дуракам! — ответила матушка Сёрен.

Она поднялась и пошла в соседнюю горницу, где лежал ее ребенок — девчонка, как она ее называла. Хозяйка прибрала там и уложила ребенка поудобней, потом постелила студенту на лавке; перину она отдала ему, он быстрее зябнул, чем она, хоть и родился в Норвегии.

Новогоднее утро выдалось на редкость ясное и солнечное, стоял мороз, да такой крепкий, что снег смерзся, затвердел и по нему можно было ходить, как по ледяному насту. Колокола в городе зазвонили к обедне. Студент Хольберг завернулся в грубый шерстяной плащ и собрался в город.

Над перевозом Буррехюс, галдя и каркая, кружили грачи, вороны и галки; их громкий крик заглушал даже звон колоколов. Матушка Сёрен, выйдя из сторожки, набивала латунный котел снегом, чтобы потом растопить его на огне и приготовить питьевую воду; поглядела она на снующих над головой ее птиц и задумалась о чем-то своем.

Студент Хольберг отправился в церковь; дорога туда вела мимо дома Сиверта Таможенника, что стоял у городских ворот, и на обратном пути его пригласили отведать пивной похлебки с патокой и имбирем; речь зашла о матушке Сёрен, но Таможенник мало что знал о ней, да и немногие, верно, знали больше. Знал он только, что она не здешняя, не с Фальстера, что когда-то, видно, жила в достатке, что муж ее — простой матрос, с горяча застрелил шкипера из Драгёра.

— Он и старуху свою поколачивает, а она его все равно защищает.

— Я бы такого обращения терпеть не стала, — сказала жена Таможенника. — Я ведь тоже не из простых! Мой отец был королевским чулочником.

— То-то и замужем вы за королевским чиновником, — сказал Хольберг и учтиво откланялся.

Вот подошел и вечер, а в новогодний вечер празднуется память трех восточных царей, пришедших на поклонение младенцу Иисусу. Матушка Сёрен поставила перед Хольбергом и зажгла «свечу трех царей», то есть, попросту говоря, светец с тремя огарками, которые сама вылила из сала.

— Каждому мужу — по свечке, — сказал Хольберг.

— Каждому мужу? — переспросила женщина, пристально глядя на него.

— Ну да, каждому из трех мудрых восточных мужей! — пояснил Хольберг.

— Вот что! — сказала она и надолго умолкла.

Но в тот праздничный вечер студенту все же удалось вызнать у нее побольше, чем прежде.

— Вы горячо любите того, за кем замужем, — сказал Хольберг матушке Сёрен. — А вон ведь люди говорят, будто он вас, что ни день, обижает.

— А это их не касается! — ответила она. — Били бы меня в детстве так, была бы от этого польза, ну а теперь мне это, видать, за грехи наказание. А сколько он мне добра сделал, про то знаю я одна, — с этими словами она выпрямилась. — Когда я валялась больная на открытой всем ветрам пустоши и никому-то не было до меня дела, разве что грачам да воронам, которым хотелось меня заклевать, он на руках отнес меня на шхуну, и в награду досталась ему за такой улов грубая брань. Я не из хворых, вот и оправилась. У всякого свои обычаи, и у Сёрена — свои; клячу по узде не судят. С ним мне жилось куда веселей, чем с тем, кого называли самым обходительным и самым знатным из всех королевских подданных. Я ведь побывала замужем за наместником Гюльденлёве, королевским сводным братом; потом вышла за Палле Дюре. Оба друг дружку стоили, всяк по-своему, а я — по-моему! Заболталась я, зато теперь вы все знаете.

И она вышла из комнаты.

То была Мария Груббе: диковинная выпала ей планида.

Немного еще праздников трех восточных царей довелось ей увидеть; Хольберг записал, что умерла она в июне 1716 года. Но он не записал, да он и не знал про это, что, когда матушка Сёрен, как ее называли, лежала в гробу, стаи огромных черных птиц кружили над перевозом Буррехюс; они не кричали, словно понимая, что похоронам приличествует тишина. Лишь только тело матушки Сёрен предали земле, птицы исчезли, но тем же вечером в Ютландии, над старой усадьбой появились несметные стаи грачей, ворон и галок. Они галдели наперебой, словно спешили всем-всем о чем-то рассказать — то ли о нем, крестьянском мальчишке, который разорял их гнезда, таская птичьи яйца и неоперившихся пушистых птенцов, а теперь томится в железных кандалах на королевском острове Хольм, то ли о ней, благородной барышне, что кончила свою жизнь паромщицей у Грёнсунда.

— Карр, карр! Кррасота! Кррасота! — галдели они.

А когда сносили старый замок, все потомки их тоже кричали:

— Карр, карр! Кррасота! Кррасота!

— Они и сейчас выкрикивают то же самое, хотя кричать им больше не о чем, — сказал пономарь, поведав эту историю. — Дворянский род Груббе вымер, замок снесли, на месте его стоит теперь нарядный птичник с вызолоченными флюгерами, а в нем сидит старая птичница Грета. Не нарадуется она своему славному жилищу! Не попади она сюда, пришлось бы ей в богадельне век доживать.

Над нею воркуют голуби, вокруг клохчут индюки и крякают утки.

— Никто про нее ничего не знает! — говорят птицы. — Безродная она. Держат ее здесь из милости. Нет у нее ни папаши-селезня, ни мамаши-утки, нет и выводка птенцов.

И все же родня у Греты была, только сама она про нее не знала и пономарь тоже не знал, хотя и хранил уйму разных записей в столе. Но одна из старых ворон знала про Гретиных предков и рассказала про них. От матери своей и от бабки слышала она о матери птичницы Греты и о ее бабушке; вот ее-то и мы с вами знаем, помним, как она девочкой скакала верхом по подъемному мосту, гордо оглядываясь кругом, словно она всему миру и всем птичьим гнездам на свете хозяйка. Видели мы ее и на вересковой пустоши близ прибрежных дюн, а под конец — на перевозе Буррехюс. Внучка ее, последняя в роду, снова вернулась домой, туда, где некогда стояла старая усадьба, где кричали черные дикие птицы. Но она-то сидела среди ручных, домашних птиц, она знала их, и они знали ее. Птичнице Грете нечего было желать, она рада была и умереть, зажилась она на свете.

— Грроб! Грроб! — кричали вороны.

И птичницу Грету положили в гроб и похоронили, а где — никто не помнит, кроме старой вороны, если она еще жива.

Теперь и мы знаем историю старой усадьбы, старинного дворянского рода и всех предков птичницы Греты.

Ханс Кристиан Андерсен Эта басня сложена про тебя

Да, гениальный способ придумали в древности мудрецы, как, не причинив человеку прямой обиды, все же сказать ему правду в глаза. Они давали людям заглянуть в чудесное зеркало, в котором отражались всякие звери и диковинные вещи, являвшие собой зрелище сколь занимательное, столь и поучительное. Мудрецы назвали это зеркало басней, и, что бы ни делали звери — разумное и глупое, люди поневоле относили к себе и при этом думали: эта басня сложена про тебя. Поэтому и рассердиться на басню никто не мог.

Вот, к примеру, такая история…

Стояли две высокие горы, а на их вершинах стояло по замку. Внизу, в долине, рыскала голодная собака, обнюхивая землю в поисках мышей или куропаток. Вдруг из одного замка послышался звук трубы; он возвещал, что там вот-вот сядут за стол. Собака тотчас помчалась на гору, надеясь, что и ей перепадет кусочек, но не успела она и полпути пробежать, как там перестали трубить, зато затрубили в другом замке. Тут собака подумала, что в первый замок ей не поспеть, там, видно, уже отобедали, а вот во втором еще только за стол садятся. Она сбежала с этой горы и помчалась на другую. Тут снова затрубили в первом замке, во втором же труба смолкла. Собака снова сбежала вниз и снова помчалась на другую вершину; так она и бегала взад и вперед до тех пор, пока не смолкли обе трубы, потому что и здесь и там уже отобедали.

А ну-ка, догадайся, что хотели сказать этой басней древние мудрецы и кто тот глупец, который бегает, пока не свалится с ног, но так ничего и не находит ни здесь, ни там?

Свен Грундтвиг Санный поезд

Жил-был в старину один датский король. А как звали короля — никто теперь уже и не помнит. Сказывают только — была у того короля одна-единственная дочка.

Всем взяла молодая принцесса — и умом, и красотой, и добрым нравом. Только вот беда: печальней ее на всем свете не было. Не засмеется, бывало, принцесса, не улыбнется даже — что хочешь делай!

День-деньской плачет да горюет, хмурится да куксится. Так и прозвали ее — принцесса Кукса.

Сам-то король был человек веселый. Однако, глядя на дочь, и он сам не свой стал: брюзжит, ворчит, все-то не по нем. И то сказать: детей у него — одна дочка. Значит, ей и королевой после него быть. А как ей государство доверить, когда она только и умеет, что плакать да вздыхать. Не ровен час — и вовсе от печали умрет!

Испугался король и объявил: «Всякий, кто рассмешит принцессу, получит ее в жены и полкоролевства в придачу».

Отыскалось тут немало охотников счастья попытать. Как только не потешали они королевскую дочь, как не веселили! И притчи сказывали, и загадки загадывали, и пели, и плясали. А все зря! Принцесса и не улыбнется. Так и отъезжали все женихи со двора не солоно хлебавши.

До того нагляделся король на эти потехи, до того наслушался разных шуток-прибауток, что ни видеть, ни слышать их больше не мог.

А пуще всех надоела ему родная дочка. Как ни веселили ее, как ни потешали, она все плакала да куксилась.

И вот, чтоб поменьше докучали ему бесталанные женихи, издал король новый указ:

«Всякий, кто рассмешит принцессу, получит ее в жены и полкоролевства в придачу. А не рассмешит — горе ему! Окунут его в смолу, вываляют в перьях и прогонят с позором со двора».

Женихов сразу поубавилось. А принцесса как была, так и осталась Кукса.

Жил в той самой стране один человек, и было у него три сына: Педер, Палле и Еспер, по прозвищу Настырный.

Жили они в глуши, так что немалый срок прошел, покуда они про королевский указ прослышали. Смекнули тут братья разом: «Счастье само нам в руки идет. Всего-то и дела — принцессу рассмешить!»

«Уж я-то в забавах толк знаю», — подумал Педер и тут же собрался счастья попытать. Дала ему мать на дорогу котомку со всякой снедью, а отец — кошелек с далерами.

Идет Педер путем-дорогою, а как дошел до курганов Ос, что меж Северным морем и Лимфьордом, глядь — идет навстречу ему старушка, бедная, в лохмотьях, саночки за собой волочит.

— Здравствуй, добрый человек! — говорит старушка. — Не подашь ли хлебца да скиллинг на бедность?

— Ишь чего захотела, старая карга! — обозлился Педер. — Хлеба и денег у меня самого в обрез, а путь еще не близкий!

— Не будет тебе пути! — молвила старушка.

Махнул Педер рукой на старушкины речи.

«Пусть ее, старая ведьма, болтает!» — подумал он.

Шел Педер, шел, близко ли, далеко ли, пришел наконец на королевский двор и говорит:

— Зовут меня Педер, и хочу я принцессу рассмешить.

Ввели его в королевские покои, стал он королю и его дочке свое искусство показывать. А умел Педер самые потешные на свете песни петь. Крепко он на них надеялся, когда в замок шел. Пел он теперь эти песни, пел одну за другой. А толку — ни на грош! Хоть бы улыбнулась принцесса. Окунули тут Педера в смолу, вываляли в перьях и прогнали с позором с королевского двора.

Добрую четверть постного масла извела мать, покуда смолу с Педера смыла.

«Педеру не повезло, авось Палле счастье улыбнется», — решили старики.

Собрали они Палле в дорогу. Дала ему мать котомку со снедью, а отец — кошелек с далерами. Отправился и он в путь-дорогу, и ему у курганов Ос старушка с саночками повстречалась.

— Здравствуй, добрый человек! — говорит старушка. — Не подашь ли хлебца да скиллинг на бедность?

Но и Палле отговорился и ничего ей не дал.

— Не будет тебе пути! — молвила старушка. Махнул Палле рукой на старушкины речи. «Пусть ее, старая ведьма, болтает», — подумал он.

Шел Палле, шел, близко ли, далеко ли, пришел наконец на королевский двор и говорит:

— Зовут меня Палле, и хочу я принцессу рассмешить.

Ввели его в королевские покои, стал он королю и его дочке свое искусство показывать. А умел Палле самые потешные небылицы плести. Плетет он, бывало, свои небылицы, плетет, все кругом со смеху помирают. Вот и теперь, как стал он сказывать, сам хохочет, король хохочет, а принцесса только от скуки позевывает.

Отпотчевали тут Палле так же, как и Педера: окунули в смолу, вываляли в перьях, и вернулся он домой — глядеть жалко.

А Есперу хоть бы что! Не боится он, что и его участь братьев постигнет. Заладил одно:

— Пойду на королевский двор принцессу смешить!

— Эх, дурень ты горемычный! — сказали отец с матерью. — Неужто, по-твоему, ты удачливее братьев? Куда тебе до них! И песни они поют, и небылицы плетут. А с тобой — один грех! Ничего-то ты не умеешь, только на потеху себя выставишь!

— Этого-то мне и надо! — обрадовался Еспер.

Отговаривали его старики по-всякому, только Еспер знай свое твердит:

— Пойду на королевский двор принцессу смешить!

Что тут делать? Дала ему мать черствых корок на дорогу, а отец — денег малость. С тем он и в путь отправился.

Вот идет себе Еспер, притомился, и захотелось ему отдохнуть. Уселся он у обочины дороги близ курганов Ос, черствые корки грызет. А тут, откуда ни возьмись, старушка. И саночки за собою волочит.

— Здравствуй, добрый человек! — говорит старушка. — Не подашь ли хлебца да скиллинг на бедность?

— Бери, бабушка, на здоровье!

Отдал ей Еспер все корки, какие остались, да половину денег.

Поела старушка и спрашивает:

— Куда идешь, добрый человек?

— К королевскому двору иду, — отвечает Еспер. — Надо принцессу Куксу рассмешить, тогда мне ее в жены отдадут.

— А придумал ты, как ее потешать будешь? — спрашивает старушка.

— Нет! — говорит Еспер. — Ну да не беда, придумаю! Люди-то все и так надо мной смеются, а принцесса, чай, тоже человек!

— А не лучше ли будет, коли я тебе помогу, как и ты мне помог? Бери мои санки! Видишь, сзади на них резная деревянная птичка? Так вот. Только сядешь в санки да скажешь ей: «Чик-чирик, пташка!» — санки и помчатся по дороге. Потому что санки эти не простые, а самоходные. Скажешь: «Тпр-ру!» — они и станут. А тронет кто санки, птичка встрепенется и закричит: «Чик-чирик! Чик-чи-рик!» Прикажешь: «Держи крепче!» — и кто бы ни был в санках — не оторваться ему от них, покуда не скажешь: «Отпусти!» Приглядывай хорошенько за санками, чтоб их никто у тебя не украл. Уж с ними-то наверняка ждет тебя удача!

— Спасибо, бабушка, за подарок! — поблагодарил Еспер старушку, уселся в санки и крикнул: — Чик-чирик, пташка!

Понеслись тут санки-самоходы по проселочной дороге, словно мчала их пара лихих коней. Глядят люди вслед, дивятся — не надивятся. А Есперу будто и дела нет, будто и не привыкать ему так ездить.

Мчатся санки по проселочной дороге, не останавливает их Еспер. Лишь поздно вечером повернул он на постоялый двор — ночевать. Санки взял с собой в горницу, привязал их крепко-накрепко к постели. Санки-то резвые да скорые, того и гляди, сбегут!

Люди на постоялом дворе видели, как лихо подкатил Еспер к воротам, и долго удивлялись такому чуду. Но пуще всех разобрало любопытство трех служанок.

Очень уж хотелось им самоходные санки разглядеть. И вот ночью, только Еспер заснул, встает одна из служанок и тихонько в горницу пробирается. Подкралась она к санкам, нащупала их, и тут:

— Чик-чирик! Чик-чирик! — встрепенулась и закричала птичка.

Вмиг проснулся Еспер и приказывает:

— Держи крепче!

И вот уже служанке от санок не оторваться. Стоит, с места двинуться не может. А Еспер перевернулся на бок и опять заснул.

Немного погодя прокралась в горницу другая служанка и тоже — хвать санки!

— Чик-чирик! Чик-чирик! — крикнула птичка.

Проснулся Еспер и приказывает:

— Держи крепче!

И вот уже вторая служанка с места двинуться не может. А Еспер перевернулся на бок и снова заснул.

Служанки на постоялом дворе были одна другой любопытней. Под конец и третья служанка не выдержала, прокралась в горницу и тоже — хвать санки.

— Чик-чирик! Чик-чирик! — крикнула птичка.

Проснулся Еспер и приказывает:

— Держи крепче!

Стоят все три служанки, с места двинуться не могут. Спозаранку, покуда на постоялом дворе еще не проснулись, выволок Еспер санки на дорогу. И пришлось служанкам, хочешь не хочешь, следом тащиться, а они в одних ночных рубахах!

— Чик-чирик, пташка!

И покатили санки по проселочной дороге, а горемычные служанки бегут что есть духу следом.

Щеки у них от стыда пылают, слезы градом катятся: в одних рубахах при всем честном народе предстали.

Ехал Еспер, ехал, попадается ему по дороге церковь. А пастор с пономарем как раз идут туда службу отправлять.

Увидели они чудной поезд, крестятся!

— Эй вы, бесстыжие! Бегаете за парнем, да еще в одних рубахах! — крикнул пастор служанкам.

……………..

Схватил он за руку ту, что позади всех бежала, и тянет ее прочь.

Но не тут-то было!

— Чик-чирик! Чик-чирик! — крикнула птичка.

— Держи крепче! — приказал Еспер.

И уж не разжать пастору руки. Пришлось ему следом за служанками бежать.

— Господи, помилуй нас! Ваше преподобие! — заорал пономарь. — Куда вы? Да и не пристало в ваши лета да при вашем-то сане за молодыми служанками гоняться!

Подбегает пономарь к санкам и хватается за пасторскую ризу.

— Чик-чирик! Чик-чирик! — крикнула птичка.

— Держи крепче! — приказал Еспер.

Пришлось и пономарю вместе со всеми по дороге бежать.

Подъехали санки к кузнице. Кузнец только-только лошадь подковал и в правой руке еще кузнечные клещи держит, а в левой у него — пучок сена, которым он лошадь подкармливал.

Мчатся мимо санки, полощется по ветру пола Пономаревой рясы. А кузнец был малый веселый. Как увидел самоходный поезд, захохотал во всю глотку и цап клещами пономаря за полу.

— Чик-чирик! Чик-чирик! — крикнула птичка.

— Держи крепче! — приказал Еспер.

Пришлось и кузнецу бегом за пономарем пуститься, а пучок сена за ним следом волочится.

Летят санки по дороге, навстречу им — гусиное стадо. Увидали гуси сено, крылья распустили, бегут к санкам, с ноги на ногу переваливаются, и ну сено щипать.

— Чик-чирик! Чик-чирик! — крикнула птичка.

Пришлось и гусям от других не отставать, сколько ни шипели, сколько ни гоготали — толку мало. Бегут следом, с ноги на ногу переваливаются.

Долго ли, коротко ли ехали, а подъехал санный поезд к королевскому двору. Завернул туда Еспер со всей своей свитой.

Трижды объехал потешный поезд вокруг замка. Что тут было! Шум на всю округу!

Служанки в одних рубахах голосят что есть мочи; пастор в полном облачении молится и стонет; пономарь не своим голосом воет и ревет; кузнец хохочет и чертыхается; гуси гогочут и шипят.

На шум сбежалась вся челядь из замка, пришлось и королю с принцессой выйти поглядеть на Еспера со свитой. Ну и хохотал король, даже икать стал. А как взглянул на дочку — глазам не верит: хохочет принцесса Кукса, да так, что слезы у нее по щекам градом катятся.

— Тпр-ру! — приказал Еспер, и санки-самоходы стали.

— Отпусти! — снова приказал Еспер Настырный.

Пустились тут бежать без оглядки гуси и кузнец, пономарь и пастор, а под конец — все три служанки.

Взбежал Еспер к принцессе на крыльцо и говорит:

— Ага, рассмешил я тебя! Теперь ты моя!

Вот так и взял себе в жены Еспер, по прозвищу Настырный, принцессу Куксу да еще пол королевства в придачу получил. А после смерти старого короля досталось ему и все королевство.

Свен Грундтвиг Дочь колдуна

Жил на свете бедный сирота, мальчик по имени Андерс. Негде было ему голову преклонить, нечего есть, некуда руки приложить. Вот и надумал он отправиться по белу свету, какое ни есть дело себе приискать.

Бредет Андерс бором дремучим, навстречу ему — незнакомый человек. Спрашивает он Андерса:

— Малый, а малый, куда идешь?

— Да вот, — отвечает Андерс, — брожу по белу свету, ищу, не подвернется ли служба какая.

— Ступай ко мне в работники, — говорит человек, — мне такой мальчишка, как ты, позарез нужен. Плату тебе положу хорошую: за первый год службы — мешок далеров, за другой год — два мешка, а за третий — целых три. Потому как служить придется ровно три года. Гляди только слушайся меня во всем, даже если что чудным покажется. Бояться тебе нечего. Никакой беды с тобой не случится, покуда из воли моей не выйдешь.

На том дело и сладилось. Нанялся Андерс на службу и пошел за хозяином к нему домой.

Диковинное то жилье скрыто было близ озера, в горе посреди дремучего бора. Кругом ни живой души, тишь да безлюдье.

Люди и звери, птицы и рыбы в те края носа не казали. Хочешь знать почему? Хозяин Андерса был страшный колдун, и властвовал он над всей округой.

Сколько за ним темных дел водилось — не счесть. Человек ли, зверь ли — колдуну все одно было, никого он не щадил. Сказывают, родную дочку не пожалел, спрятал от людей на дне морском. Злодействовал колдун нещадно: кого до смерти губил, кого долгами душил, кого в плен брал.

В подземных его зверинцах каких только зверей, птиц и рыб не томилось! Кормил их колдун в три года раз, а уж измывался над ними вволю.

Поначалу приставил колдун Андерса лесных зверей кормить.

Подивился мальчик, какие они все — волки и медведи, олени и зайцы — тощие да понурые. Накормил он их досыта. Хоть и много было зверей (диковинные зверинцы на целую милю под землей растянулись), Андерс в один день с работой управился. Похвалил его колдун:

— Молодец!

А на другой день говорит мальчику:

— Нынче не надо зверей кормить. Корм им не всякий день, а раз в три года перепадает. Поди поиграй в лесу; как нужен будешь, покличу тебя.

И стал вдруг колдун непонятные слова бормотать:

Снурре! Снурре! Снурре — випс!

Зайцем, малый, обернись.

Обернулся Андерс зайцем и скок-поскок в лес.

И пошла в лесу потеха: охотники стреляют, собаки лают! Ведь в лесу, кроме как на зайца, и охотиться было не на кого, никакого зверя больше не осталось: колдун кого сгубил, кого в подземные зверинцы загнал.

Обрадовались охотники, что хоть заяц в лесу объявился, да все разом за ним и припустили.

Сгодились зайцу быстрые ноги! Пришлось ему и от охотников, и от собак побегать. Беспокойная пошла у зайца жизнь!

Но как ни гонялись за ним собаки, как ни стреляли в него охотники — все попусту. Оставался заяц цел-невредим и убегал от охотников все дальше в лес. Понял наконец заяц: псам за ним не угнаться, охотникам его не подстрелить. Успокоился. По душе ему даже пришлось собак да охотников дразнить.

Бегал Андерс, прыгал зайцем целый год, а как настало время, кликнул колдун его домой. И опять пробормотал колдун непонятные слова:

Снурре! Снурре! Снурре — випс!

Человеком обернись!

Обернулся заяц человеком.

— Ну как, доволен службой? — спрашивает колдун. — По душе тебе зайцем бегать?

— Да, служба хороша, — отвечает мальчик. — Прежде я так резво не бегал.

Показал колдун Андерсу мешок далеров, что мальчик заработал, и согласился тот служить еще год.

Приставил теперь колдун Андерса лесных птиц кормить.

Каких только птиц у него в неволе не томилось: и орлы, и ласточки, и кукушки, и вороны. И тоже все были облезлые да понурые. Приворожил их колдун и согнал в клетки. Растянулись те клетки на целую милю под землей.

Накормил Андерс и птиц досыта. Управился он и с этой работой за один день. Похвалил его колдун:

— Молодец!

А на другой день говорит мальчику:

— Нынче не надо птиц кормить. Корм им не всякий день, а раз в три года перепадает. Поди поиграй в лесу, как нужен будешь, покличу тебя.

И стал вдруг колдун непонятные слова бормотать:

Снурре! Снурре! Снурре — випс!

Вороном, малый, обернись.

Обернулся Андерс вороном, взмыл ввысь. «До чего хорошо! — подумал он. — Летать вороном куда привольней, чем бегать зайцем, и собакам до меня не добраться. То-то потеха на них сверху глядеть!»

Но покоя ему и в небе не было. Снова поднялась в лесу суматоха: охотники стреляют, собаки лают! Ведь в лесу, кроме как на ворона, и охотиться было не на кого, никаких птиц больше не осталось: колдун кого сгубил, кого в подземные клетки загнал. Потому-то и палили по ворону охотники.

Испугался было ворон: того и гляди, подстрелят. Но скоро приметил, что пуля его не берет. И стал себе летать без опаски.

Летал он, парил вороном целый год, а как настало время, кликнул его колдун домой. И опять пробормотал колдун непонятные слова:

Снурре! Снурре! Снурре — випс!

Человеком обернись!

Обернулся ворон человеком.

— Ну как, доволен службой? — спрашивает колдун. — По душе тебе вороном летать?

— Да, служба хороша! — отвечает мальчик. — Не доводилось мне прежде в поднебесье летать.

Показал колдун Андерсу два мешка дал еров, что он в тот год заработал. Стояли они рядом с тем, прошлогодним. И согласился мальчик служить еще год.

Приставил теперь колдун Андерса рыб кормить.

Каких только рыб у него в неволе не томилось: и акулы, и лососи, и сельдь, и треска! И тоже все костлявые да понурые. Приворожил их колдун и собрал в свои пруды и садки. Растянулись те пруды и садки на целую милю под землей.

Накормил мальчик и рыб досыта. Управился он и с новой работой за один день, а утром следующего дня опять пробормотал колдун непонятные слова:

Снурре! Снурре! Снурре — випс!

Рыбкой, малый, обернись!

Обернулся Андерс рыбкой — и плюх в речку! Плещется в воде мальчик, весело ему: то на дно нырнет, то наверх всплывет.

Плыл он, плыл, все дальше и дальше. А потом вынесла его речка прямо в море.

Видит Андерс — на дне морском хрустальный замок стоит.

Заглянул в окошко, заглянул в другое: горницы и залы будто зеркало блестят.

Убранство в замке богатое. Столы, лавки, поставцы из китовой кости сделаны, золотом оправлены да жемчугом выложены. Полы мягкими коврами устланы, а на коврах пуховые подушки раскиданы. Яркие — будто радуга! То тут, то там диковинные деревья с затейливыми цветами растут. Из улиткиного домика фонтан бьет, струйки водяные вниз падают, о прозрачные раковины ударяются. И всюду звучит дивная музыка!

Но краше всего была в том замке сама молодая хозяйка, красавица Хельга! Бродит она по хрустальным палатам грустная-прегрустная. Не радуют ее, видно, диковины вокруг, в хрустальные стены, что как зеркало блестят, даже не поглядится, красой своей не полюбуется. «Красавицы такой на всем белом свете не сыскать», — думает Андерс.

Плавает он вокруг замка, в окошки заглядывает, а самого тоска одолевает: «Превратиться бы мне из жалкой немой рыбешки снова в человека! Вспомнить бы те слова, что говорит колдун, когда ворожит!»

Плавал Андерс, нырял, думал да вспоминал, покуда его не осенило:

Снурре! Снурре! Снурре — випс!

Человеком обернись!

Едва произнес он эти слова, как снова человеком обернулся.

Пошел Андерс в хрустальный замок, подошел к молодой красавице и заговорил с нею. Испугалась она до смерти! А как услыхала его ласковые речи, как узнала, почему очутился он здесь, так и отлегло у Хельги от сердца. И рада она радешенька, что больше не одна на дне морском, что с ней вместе пригожий молодец. Андерс-то и оглянуться не успел, как взрослым парнем стал.

Бегут, летят дни в радости да в веселье. И совсем было запамятовал Андерс, что скоро надобно ему к колдуну возвращаться.

Напомнила ему об этом красавица Хельга:

— Скоро кликнет тебя колдун обратно домой, хочешь не хочешь, а придется возвращаться: ты в его воле. Только прежде надо тебе снова рыбье обличье принять, а не то живым на сушу не выберешься. Настала пора — должна я тебе открыться. Я — дочка того самого колдуна, которому ты служишь. Хоть и отец он мне, но, честно скажу, злодей беспощадный! Скольких людей сгубил — одна я знаю. И заточил он меня в хрустальный замок, чтобы некому было за людей, за зверей, птиц и рыб заступаться.

Подивился Андерс, что у злого колдуна такая дочка, добрая да красивая. А она и говорит:

— Знаю я средство, как от колдуна избавиться, всех из неволи вызволить. Слушай меня и запоминай хорошенько все, что я скажу тебе. Короли всех окрестных земель задолжали колдуну. О простом люде и говорить нечего, все у колдуна в кабале. Нынче настала пора королю одного ближнего королевства свой долг колдуну платить. Не уплатит в срок — жизни лишится. А платить ему нечем, точно знаю.

Ты сделай вот что: откажись от службы. Три года ты отслужил и волен теперь от колдуна уйти. Забирай шесть мешков дал еров, что за эти годы заработал, ступай в то самое королевство и наймись на службу к тамошнему королю. А как приметишь, что король затужил, значит, настал ему срок долг колдуну платить. Тогда и скажи королю: знаю, мол, какое горе тебя гложет, могу, дескать, выручить, дать денег в долг. А королю и нужно ровнехонько шесть мешков дал еров. Но дашь ты деньги королю взаймы с уговором: как пойдет он к колдуну, пусть возьмет тебя с собой, выдаст за шута королевского и позволит тебе впереди себя бежать. А у колдуна будешь вытворять все что вздумается: проказничать, стекла бить. Разгневается тогда батюшка мой, колдун, и призовет короля к ответу за твои шутовские проделки. Придется королю, хоть и заплатит он свой долг, либо три загадки отгадать, либо жизни лишиться.

Сперва спросит у него мой батюшка-колдун:

— Где моя дочка?

А ты стой рядом с королем и отвечай:

— На дне морском!

Тогда он спросит:

— А признаешь ты мою дочку?

— Как не признать! — ответишь ты. Пройдут мимо тебя девушки гурьбой — все на одно лицо, волос в волос, голос в голос. Самому тебе меня нипочем среди них не признать. А я как стану мимо проходить, подам тебе знак. Ты хватай меня тогда за руку и держи крепко, не выпускай. Вот и отгадаешь первую загадку колдуна.

А потом спросит колдун:

— Где мое сердце?

Выходи вперед и отвечай:

— В рыбьем брюхе!

— А признаешь ты ту рыбу?

— Как не признать! — ответишь ты. Проплывет тут мимо тебя стая рыб — все одна в одну. Самому тебе нипочем ту, что надо, не признать. Но я уж буду держаться поблизости и толкну тебя, когда та рыба мимо поплывет. Хватай сразу рыбу да вспори ей брюхо ножом. Тут колдуну и конец! А мы с тобой никогда больше не расстанемся.

Выслушал Андерс советы Хельги и обещал ей все исполнить в точности. А как пришло время ему назад плыть, стал он вспоминать те слова, что говаривал, бывало, колдун, когда ворожил. Хельга тех слов не знала, а Андерс их, видно, начисто позабыл.

Бродил он день-деньской, думал-думал — никак вспомнить не может! И ночью ему не спалось, все думал да вспоминал. Чуть забылся Андерс на рассвете, его и осенило:

Снурре! Снурре! Снурре — випс!

Рыбкой, малый, обернись!

Едва произнес Андерс слова — обернулся рыбкой и — плюх в воду! Кликнул тут колдун Андерса, переплыл тот одним махом море и речку и вот уж у берега ныряет.

А на берегу колдун стоит и свои непонятные слова бормочет:

Снурре! Снурре! Снурре — випс!

Человеком обернись!

Обернулась рыбка человеком.

— Ну как, доволен службой? — спрашивает колдун. — По душе тебе рыбкой плавать?

— Еще бы не доволен, — отвечает Андерс. — Лучше службы на всем свете не сыщешь!

И сказать по правде — душой он не покривил. Полюбилась ему красавица Хельга, по сердцу пришлась жизнь на дне морском.

Показал колдун Андерсу три мешка далеров, что он в тот год заработал. Стояли те мешки рядом с тремя прежними, и было теперь у парня всего шесть мешков золота.

— Может, послужишь еще год? — спрашивает колдун. — Заработаешь еще шесть мешков далеров в придачу. Всего будет у тебя двенадцать. Такое богатство на дороге не валяется!

— Нет! — отвечает Андерс. — С меня и этих денег хватит. Хочу по другим землям побродить, у других людей послужить, их обычаи поглядеть, ума-разума набраться. Может, когда-нибудь вернусь к тебе.

— Приходи, коли вздумаешь! — говорит колдун. — Ты верно служил мне три года, как уговорились. А удержать тебя — не в моей воле!

Взял парень свои шесть мешков далеров и пустился в дорогу, в то самое ближнее королевство, о котором толковала его невеста Хельга.

Зарыл он золото в надежном месте, неподалеку от королевского двора, пошел к королю и попросился на службу. Наняли его конюхом, королевских лошадей холить да чистить.

Вскоре приметил Андерс: затужил-загоревал король. Гложет короля печаль, гневается он на всех и про веселье забыл.

Приходит однажды король в конюшню, конюх ему и говорит:

— Дозвольте, ваше величество, спросить, отчего печалитесь? Почему гневаетесь и про веселье забыли?

— Что проку толковать попусту, — отвечает король, — все равно ты от меня беду не отведешь.

— Как знать! — говорит конюх. — Может, мне и ведомо, какое горе сердце ваше королевское гложет. Может статься, помогу я вам.

Обрадовался король несказанно и стал конюха расспрашивать, что ему делать да как быть.

— Дам я вам, ваше величество, шесть мешков далеров в долг, да только с уговором: возьмите меня с собой, как пойдете долг колдуну отдавать. А я выряжусь посмешнее, прикинусь королевским шутом и впереди побегу. Набедокурю я там, напроказничаю. Только вы, ваше величество, не опасайтесь. Беды от того не случится.

— Быть по-твоему! — весело сказал король. — А теперь самое время в путь.

Пришли они к горе в лесу, а там прежнего жилья колдуна как не бывало. Зато вырос на взгорье хрустальный замок, которого Андерс раньше и не видывал.

Но знал он про хитрости колдуна и вовсе не удивился бы, исчезни неожиданно хрустальный замок, как неожиданно он и появился по велению колдуна.

Подошли они к замку поближе.

Прикинулся Андерс королевским шутом и ну проказничать, ну разные скоморошьи коленца выкидывать: задом наперед ходит, на голове стоит. А потом вдруг хрустальные двери да окна бить начал и все, что под руку попадется, ломать. Беда, да и только!

Колдун чуть не задохнулся от злости. Выскочил из замка злее зверя и давай короля ругать:

— Зачем, такой-сякой, мерзкого шута с собой привел? Голодранец ты этакий, век тебе свои убытки не возместить. И со старым-то долгом еще никак не расквитаешься!

А шут ему в ответ:

— Это мы мигом!

И подносит тут король колдуну шесть мешков далеров, что ему конюх дал. Взял колдун мерку, деньги размерил — все точно сошлось.

Отдал король старый долг, получил от колдуна долговую расписку. Только теперь за королем новый долг числился — за убытки, которые шут колдуну нанес. А платить королю нечем.

Говорит тогда колдун королю:

— Загадаю я тебе три загадки. Отгадаешь — твое счастье: прощу тебе долг. Не отгадаешь — ответишь головой.

Делать нечего — пришлось королю согласиться.

— Вот тебе первая моя загадка, — говорит колдун. — Где моя дочка?

А шут вместо короля отвечает:

— На дне морском!

— Откуда ты знаешь? — спрашивает колдун.

— Ее видела там серебристая рыбка, — отвечает шут.

— А признаешь ты мою дочку? — спрашивает колдун.

— Как не признать! Веди ее сюда! — говорит шут.

Махнул колдун рукой, и явились, откуда ни возьмись, девушки, все на одно лицо и все с Хельгой схожи. Но были то не живые люди, а призраки. Под конец и Хельга показалась. А как проходила она мимо шута, ущипнула его тихонько. Чуть не вскрикнул Андерс, да вовремя опомнился. Как схватит он ее за руку! И чувствует, что не призрак то, а живая Хельга.

Пришлось колдуну признать, что первую его загадку отгадали.

— А вот вторая моя загадка! — говорит колдун. — Где мое сердце?

— В рыбьем брюхе! — отвечает шут.

— А признаешь ты ту рыбу? — спрашивает колдун.

— Как не признать! Кликни ее сюда! — говорит шут.

Махнул тут колдун рукой, и поплыла мимо стая рыб — все одна в одну. Но как только показалась нужная рыбка, Хельга тихонько толкнула шута. Схватил он рыбку, вспорол ей брюхо ножом и вытащил сердце колдуна.

Упал тут колдун замертво и превратился в груду камней. Утратили в тот же миг силу все его колдовские чары. Вырвались из подземелий на волю звери, птицы и рыбы и рассеялись по лесам, в поднебесье, в реках, морях и озерах.

А бедный сирота Андерс с красавицей Хельгой вошли в хрустальный замок и свадьбу сыграли. Кого только на той свадьбе не было! Все пришли, кого Андерс от кабалы и неволи избавил.

Избрали люди Андерса своим королем, и правил он мудро и справедливо. И коли Андерс с красавицей Хельгой до сих пор не умерли, так и теперь живут в любви да радости.

Загрузка...