- Надолго ль сюда? - спросила Настя.

- На ночку. Мимо ехал, как не заглянуть. Да и чего задерживаться, коль приголубить некому.

- Поищи, может, кто и согласится приголубить. И здесь, как всюду, свет не без добрых людей.

Снова хмыкнул с угрюминкой:

- Ты хоть вспоминала?

- Тебя? А как же. - Настя обернулась к распахнутым дверям свинарника, крикнула: - Эй, Кешка!

За дверями раздался шум, зазвенело порожнее ведро, выскочил Кешка, другой, привычный, тяжело налитый розовым салом, ринулся к ногам Насти вот-вот собьет.

- Сдурел, вражина... Вишь, был у меня человек, стала свинья - не часто случается. Помню.

В это время затарахтел мотор, встряхиваясь на выбоинах, подкатил Костя в шлеме, в очках, с лицом, исхлестанным ветром. Застопорил, поднял очки, открыл зеленые настороженные глаза.

Кешка, покусывая травинку, с покойным вниманием оглядел Костю, мотоцикл, спросил:

- "Уралец"? Много прошел?

И Костя смутился:

- Нет. И трех тысяч не успел нагонять.

- Хорошая машина. Все целился купить, да куда бездомной собаке ремешок с бляшкой? Ну, бывайте покуда...

Повернулся, шагнул, раскачивая покатыми плечами, покосился на мотоцикл, еще раз похвалил без зависти:

- Хорошая машина.

- Кешка! Иди домой, паршивец! Иди! Иди! Вот я тебя! - погнала Настя тыкавшегося ей в колени поросенка.

Другой Кешка оглянулся, тряхнул головой.

- Что ему? - спросил Костя. В зелени глаз под вздрагивающими, вымоченно-белесыми ресницами - плавящаяся ревность.

Настя ответила грустно и задумчиво:

- Так... Блукает по свету, ищет, кто бы приголубил... Пошли обедать, Костя.

Неприкаянный Кешка напомнил Насте, что она согрета не только славой. Все есть, все, о чем только может мечтать человек.

19

Артемий Богданович, упрятанный по-зимнему в дубленый полушубок, старший среди плотников Егор Помелов, приезжий техник, долговязый парень в городской шапке пирожком, занимающийся монтажом механизмов, электромонтер Сеня Славин и Настя вошли в новый свинарник.

В щирокие и невысокие оконца сквозь двойные рамы с только что вставленным ясненьким стеклом вливался свет голубеющего дня. Со стен попахивало еще не просохшей штукатуркой, дощатые настилы медово желты, на цементной дорожке и в лотках - курчавая стружка. Длинные загородки с решетчатыми переборками уходят вдаль. Почти все кончено - установить транспортер, подключить электромоторы, покрасить, даже вода подана в водопроводные трубы.

- Магарыч с тебя, Настасья. Старались ребята, - подмигивал красным глазом плотник Егор.

Настя молчала.

- Вот дом ей перебросишь, тогда и магарыч, - отвечал Артемий Богданович.

- Если всю артель снарядишь - за недельку. Долго ли умеючи-то.

Артемий Богданович жмурится, как сытый кот, походя похватывает стойки переборки, трогает ногтем влажную штукатурку на стенах, не хвалит, только жмурится - доволен.

- Разворачивайся, Настя. В твоем старом свинарнике Павла осядет. От тебя, так сказать, почечка.

А Настя разглядывала пустое, гулкое помещение и молчала. Знакомый, давний, полузабытый страх подпирал к горлу.

Артемий Богданович направо и налево помахивал ручкой:

- Здесь, значит, - откормочные, здесь - родилка, а здесь, так сказать, - комнаты матери и ребенка, опоросные матки лягут... Тут зелененькие, самые молоднячок, тот, что от титек оторван... Расписано, как на почте. Чуть стадо увеличишь - и стоп! Больше не надо. Устраивай круговорот, чтоб одни рожались, другие под нож - фабрика, цех-автомат с управлением одного человека. Выгоняй мясо центнерами. Расписано, учтено... Иль не нравится? Чего молчишь?

Нет, Насте нравится свинарник, но - расписано, учтено, то-то и оно. Она только теперь поняла... А ведь сама настаивала, сама торопила, чтоб строили быстрей... Только теперь поняла - тут-то ее и погибель. Матки, молодняк, откормочные, фабрика-круговорот, где все, как на полочках. А в старом свинарнике - теснота, суета, давка, попробуй разглядеть - сколько голов налицо. Фабрика-круговорот с полочками... Часть клетей окажется пустыми. Тут уж не только Артемию Богдановичу, не только членам ревизионной комиссии, не только председателю сельсовета Косте Неспанову, а любому и каждому, кто ни заглянет, хотя бы плотнику Егору, станет видно - у знатной свинарки знатная прореха. Фабрика, рассчитано, как на почте, на столько-то голов. А где эти головы, куда девалась часть стада? По дороге потерялась? Отчитайся, красавица! И начнут подсчитывать: столько-то голов не хватает, столько-то центнеров мяса - воровство, обман, надувательство. И не покроешь, и не спрячешь концы, пойдет новая слава, погромче прежней.

Сама настаивала... Думалось, только крышу сменит, а под новой крышей старые порядки. Сама настаивала, сама под собой яму копала.

Цементная дорожка из конца в конец замусоренная стружкой, колодцы в навозохранилище с открытыми крышками - слов нет, отменный свинарник, не только в районе лучший, по области поискать. Артемий Богданович жмурится, как кот на сливки.

- Ай и вправду чем-то недовольна? - спрашивает плотник Егор. - Критикуй. Наша братва критики не боится, потому что - фирма!

- Нет, все хорошо... Очень.

- То-то. И не печалься, избушку твою перебросим быстренько, подновим, игрушечка будет, залюбуешься, У родни нагоститься не успеешь, как мы с шапкой у порога: гони магарыч!

Долговязый техник и электромонтер Сенька лазали вдоль стен, рассуждали о дополнительной проводке. У стойки из неплотно закрученного водопроводного крана капала вода.

- На будущей недельке кочуй сюда со всем племенем, - сказал Артемий Богданович.

"На будущей недельке..."

20

За окном ночь, полная луна висит над окоченевшими, бесснежными полями. Голова Кости лежит на ее руке. Костя посапывает над ухом. Глаза Насти широко открыты. Ночь и луна за окном. Настя вспоминает другую ночь, наверно, самую счастливую в жизни.

Та ночь могла бы быть такой, как все ночи августа, теплая и душистая, - пахнет осокой от берегов, пресно пахнет речной водой. Сама река, обморочно опрокинувшаяся под небом, смолисто-черная, вязкая, неподвижная, - не сморщится, не шелохнет прибрежную былинку. И где-то за лесами низко над землей лежат тяжелые, набрякшие от влаги тучи, но небо над головой чисто, точеная луна обливает онемевший мир. И в тишине разносится скрип весел в сухих уключинах, скрип весел, как крик раненой птицы.

Эта ночь могла быть такой, как все ночи августа. За веслами сидел Венька Прохорёнок, ворот распахнут на груди, под спутанными волосами загадочно и тревожно блестят его глаза. Настя в новом штапельном платье горошком, косынка с блеклыми розочками лежит на плечах, Настя чувствует себя красивой. Ее волнуют глаза Веньки, волнуют и немного пугают. Надрывным птичьим криком кричат весла, лодка режет маслянистую гладь воды...

Ночь как ночь, как все ночи начала августа. Но нет... Спит река, а над сонной рекой в застывшем воздухе под луной бешено кружится снежная метель. Да, метель! Лодка движется сквозь белые хлопья, они порой затягивают даже близкий берег. И только луна, холодная и яростная, пробивает белую кипень, освещая пушистые хлопья.

Венька подымает весла и застывает на минуту, и тогда в тишине слышен сухой шелест, еле-еле уловимый, но в нем что-то судорожное, потаенно грозовое. Сухой шелест - это бьются в воздухе легкие-легкие крылышки. Над сонной рекой в застывшем воздухе под луной пляшут прозрачно-белые мотыльки. Их несчетная тьма, над просторной рекой им тесно, они вылетели на свадьбу, вылетели, чтоб порадоваться минуту и... умереть.

В теплую августовскую ночь - снежная метель немая и бешеная. Тьма несчетная, облака мотыльков. Одни кружатся в радостном угаре, другие уже откружились, падают в лодку, липнут к лицу в предсмертной усталости, запутываются в волосах, вся река припорошена ими. Этих мотыльков зовут подёнками, потому что все они живут по одному дню, не более.

По расплавленно смолистой реке скользит сквозь метель лодка, вскрикивают весла, блестят глаза Веньки, сыплются подёнки, чей минутный век кончился. И луна над головой, луна точеная, яркая...

Настя радуется сказочной метели. Близко от Насти Венька. Осыпаются мертвые подёнки, а Настя верит в свою долгую жизнь, верит, что эта жизнь будет счастлива, - до этой ночи ее, Настю, никто никогда еще не обманывал. Что может быть лучше той лунной ночи?..

Сейчас тоже ночь, лунная, яркая. Глаза Насти широко открыты. Свет луны сперва лежал на лоскутном половичке перед дверью, потом перебрался на дощатый пол, осветив узловатые сучки, поднялся вверх, просиял на никелированных шишках кровати, и наконец луна плоской мордой из угла окна уперлась в лицо Насти, осветила затылок спящего Кости. Костя уютно посапывал на Настиной руке.

У него на шее курчавится нежный детский пушок, сама шея белая, твердая, ребячьи упрямая. Настя кусает губы, чтобы не застонать. Вот он рядом, теплый, жарко дышащий, доверчивый, вот он на ее руке! И курчавится пушок, и плавится душа от нежности, от непоправимого горя...

Скоро он все узнает... Ох, Костя, Костя!.. Пусть бы весь мир знал, пусть бы смеялись, тыкали пальцами, сочиняли дурные частушки. Пусть бы весь мир знал, но лишь бы чудом не дошло до Кости... Чудес нынче не бывает, вымерли чудеса вместе со святыми угодниками. Ох, Костя, Костя! Пушок на шее, посапывание над ухом - не будет этого. Неделька - срок отмерен. Настя кусает губы, чувствует на них соленый привкус слез.

И ночь перед глазами, та счастливая ночь со сказочной метелью! Ночь, какая бывает одна на всю жизнь!.. Одна?.. А, наверно, могла бы повториться. Пройдет зима, появятся опять летние ночи, теплые, с луной, и будут летать подёнки... Все может повториться, если б... Неделька - срок отмерен.

И от этого приговора, от щемящего душу Костиного затылка мысли Насти начинают слепо метаться в голове, искать выхода.

А что, если предложить правлению: беру несколько маток на расплод, в новом свинарнике начинаю все сначала, начинала же когда-то с десяти сосунков. Пусть старый свинарник останется как был...

Обжигает минутная надежда, обжигает и гаснет. Свинарник-то сдавать придется той же Павле, кто ж примет без счету, без проверки - все выплывает наружу...

А что, если просто уступить новый свинарник другой свинарке?.. Настаивала, подгоняла, ждала, а теперь - отказ. Сразу спохватятся - что-то тут не чисто. Выплывает...

А что, если сбежать вместе с Костей, все кинуть - пропади пропадом! Бежать?.. Куда, глупая? Кого уговорить собираешься?.. Костю? Глаза ему на себя открыть?.. И мать больная. И что делать на стороне?.. И куда скроешься? Как бы через милицию искать не принялись...

Мечутся мысли - нет выхода.

Курчавится детский пушок в лунном свете, кровоточит сердце от нежности. Влезла в заговоренный круг - выхода нет. Пока еще Костя рядом, пока еще прижался к ее боку. Неделька - срок отмерен.

Эх, новый свинарник, надежда колхоза, добротно построенный, размеренный, рассчитанный... Новый свинарник для лучшей свинарки, для той, что "гордое знамя"...

Пальцы свободной руки тянутся к пушку на шее луна освещает крупную, раздавленную работой руку. "Родной ты мой, срослась, не могу без тебя. Знал бы ты, как мучаюсь, знал бы - простил. Душа-то в тебе добрая..." Разбудить бы его, рассказать начистоту: "Прости, если можешь, ради своего счастья, ведь срослись. А уж простишь - на руках буду носить всю жизнь, нянчить и голубить до последнего вздоха..."

И опускается рука: простить-то он, пожалуй, с ходу и простит, да потом опомнится. Ему тоже придется хлебнуть горького от людей, не меньше, чем ей, Насте.

Тугая петелька - не вырвешься.

Тугая петелька, сама на себя накинула...

Не вырвешься?.. Нет, можно вырваться, и очень просто...

Для чего жить, коли все рушится? С работы скинут, муж бросит... Жить, корчиться от позора?..

Выход есть, и очень простой.

Слезы высохли на глазах, в грудь словно положили холодный кирпич.

Высвободить сейчас осторожненько, с бережностью руку из-под Костиной головы, встать, выйти в сени, там на колышке висит веревка - летом траву носила... Выйти в сени и - на поветь... Можно и не сразу, можно и на крыльцо выглянуть, на небо полюбоваться. Над крышами - луна в полную рожу, кольца вокруг нее, морозец жжет... В последний раз на луну, на землю, где ей нет места. В последний раз вспомнить ту ночь, метельную, теплую, самую что ни на есть счастливую. Пушистые завитки на шее. В последний раз...

Нет слез, зреет решимость. Но уж очень тесно прижался Костя, очень жарко дышит, боязно разбудить его... И что торопиться, с этим всегда можно успеть....

А утром вместе с небом слиняла луна. Из-за леса, из глубин, перло вверх солнце, брызгало лучами. И старая изба покрякивала от мороза.

Нет, она еще обождет.

Костя так и не проснулся, лежит сейчас, укрытый ее руками. Скоро встанет, свежий, с ясными конопушками по щекам...

Нет, она еще обождет. Впереди неделя, хоть этой неделькой попользуется.

Без платка, с голыми икрами по морозку - к поленнице. Нахватала охапку охолодавших, свинцово тяжелых поленьев, понесла в дом.

А мать уже сползла с печи:

- Беги, чадушко, по своим делам, управлюсь тут... Нынче сон видела: рыбу с твоим отцом, царство ему небесное, на Климовском перекате бродим. Все окуни, все окуни... Золотая рыбка - к добру это.

Умылась, обулась, не утерпела - прямо в сапогах и ватнике прошла к кровати, чтоб одним глазком глянуть, как Костя зорюет. И разбудила неуклюжая - половицы заскрипели. Поднял всклокоченную голову с заспанным очумелым лицом. Жесткой ладонью пригладила ему волосы, сказала скупо, чтоб не выдать боль:

- Утро на дворе, сокол.

Вышла.

С полпути заметила - по дороге торопится к деревне полуторка Женьки Кручинина. Не к ней ли такую рань?

Оказалось - к ней.

Женька высунул из кабины нахальную физиономию, спросил:

- Пожар устраиваешь, знаменитость?

- Какой пожар?

- Вишь, меня ни свет ни заря выгнали. Артемий Богданович вчера втолковывал: перевези барахлишко нашей славной знаменитости да не заставляй ее ждать. Подтвердишь потом мою исполнительность. Эхма! - Зевнул сладко. - И плотники уже к тебе собираются. Ну, прямо пожар.

- Вольно же Богданычу... Костя мой только глаза протер.

- Может, обождать у порога прикажешь, начальница?

- Езжай, коли приехал, тряси Костю. У меня своя справа.

Настя направилась к свинарнику: нет, не дадут спокойно дожить эту куцо отмеренную неделю.

Как всегда, первым ее учуял Кешка, вышиб рылом задвижку, как всегда, кинулся навстречу, взахлеб негромко и радостно повизгивая, колыхаясь от нетерпения, ожидая ласки. Так было каждое утро. Кешка подавал голос, просыпался весь свинарник, стены заполнял требовательный визг проголодавшихся за ночь свиней.

Обычно гнала от себя назойливого Кешку:

- Кыш, дурак! Не липни! Погибели на тебя нет...

А сейчас преданная поросячья радость ударила в сердце, потрясла, словно гром над головой.

Слава да уважение, купалась в нем, как в хмельном меду, а что осталось? Одна живая душа на свете ее любит, не отвернется, не шарахнется в сторону. Даже мать осудит, даже родная мать! Одна живая душа на всем свете и та поросячья. Ластится Кешка, лишь ему можно верить, лишь он надежен - не продаст.

И от лютой жалости к себе подкосились ноги. Осела на пол, обхватила Кешкину морду, уткнулась лбом в жесткое поросячье ухо:

- Ве-ер-ны-ый ты мо-ой!

Затравленный звериный вопль - жалоба на людей.

Егор Помелов со своими плотниками поработал на совесть. К вечеру избы не было, лежали кучи бревен, стояла раздетая печь, к ней прислонены входные двери со знакомой скобой и устало упавшей задвижкой...

Падал реденький сухой снежок, печь уставилась трубой в небо. Разрушено старое гнездо, мать и Костя выехали в село, в бывший Костин дом, где живет Костина мать и его замужняя сестра. Разрушены стены - это начало, остальное будет рушиться завтра... Стоишь, как на пожарище.

После того как Настя выплакалась возле Кешки, весь день зло думала о людях: они станут ее врагами, все до единого. Сейчас пока эти враги желают ей добра, потому и разгромили дом, негде преклонить головы. Кучи бревен и голая, зябнущая печь, взметнувшая трубу в небо, - вот оно, начало конца.

Разрушенная изба напоминает пожарище... Настя стояла, разглядывала ее, и морозец продрал по спине...

Как вырваться из петли?.. Оказывается, можно, дух захватывает. Но ей-то теперь терять нечего...

21

Ночь провела в доме Павлы, одна, без Кости и без матери. Так уговорились: те пока будут жить в селе, Настя эти дни перебедует в Утицах, не бегать же ей по утрам за семь километров к свинарнику.

Снова ночь провела без сна, снова думала...

Спозаранку, как всегда, была на свинарнике: растопляла плиту, чистила, скребла, разносила ведра с месивом. В углу под дощатым столиком стояла четверть с керосином - дрова порой были сырые, не сразу занимались - плескала на них. Четверть пыльная, давно не троганная, почти полная... Настя поставила ее под печь, поближе, чтоб была под рукой...

Перед обедом сказала Павле:

- В Загарье мне надо. Беда, дел полно. С Пухначевым нужда потолковать, в банк загляну - матери обещала пенсию пересмотреть. Поди, к ночи не управлюсь, придется у Маруськи переночевать. Ты подбрось моей прорве корму - вечерком и утром, ежели рано не поспею.

- Езжай, езжай, не впервой, сделаю, - согласилась Павла.

По свежему снежку прикатил на мотоцикле Костя - как тут без него Настя? Настя и ему сообщила:

- В Загарье еду...

Все вещи были увезены, все вещи, в том числе и Настино пальто с мерлушковым воротником. Не ехать же в райцентр в грязном ватнике, в каком щеголяла по свинарнику. Настя взяла у Павлы ее полушубок, шерстяную шаль, Костя свез ее на заднем сиденье до автобусной остановки.

- Чего тебе валяться по чужим людям, управляйся там - да прямо к нам в село, с нами и переночуешь, утром в Утицы махнешь, - попросил Костя.

- Коль не запозднюсь, так и сделаю, - согласилась Настя.

В полушубке с чужого плеча, в чесанках с галошами она для Кости выглядела непривычно, словно бы и не своя, не родная.

Маруська в Загарье обрадовалась Насте. Старая дружба не вянет, помнит Маруська, как Настя к ней с бедой прибежала: поросята дохнут, выручай... Тогда Настя была простая свинарка, теперь - знатней по району человека нет, а вот ведь заходит, не забывает.

- Марусенька, любушка, тут у меня дел невпроворот - и в банке и в райкоме, до ночи задержусь, придется, видать, у тебя переночевать.

- Да господи! Место не заказано. Всегда рады...

Маруська - добрая душа, и дом у нее свой, и в каждой комнате кровать никелированная с периною...

- Только я могу и за полночь прийти. Знаешь, как у нас - толки-перетолки, заседания, конца не видно.

- Хоть к третьим петухам. Стучи в окно - открою. Постель тебе с вечера приготовлю, чистое постелю.

- Право, хлопот-то тебе со мной...

- Какие хлопоты? Полно-ко! Не чужие, чай.

Дни в начале зимы коротки, пока ехала да пока болтала с Маруськой темно, напротив райисполкома и почты зажглись фонари.

Настя забежала в банк, стукнула в кабинет к самому Сивцову, тот был рад ее видеть, рад помочь Настиной матери с пенсией, но нужны справки из райсобеса, справки из военкомата. Сивцов загибал пальцы на сухонькой руке, ласково посматривал сквозь толстые очки, а в голосе суровенькая вежливость - понимай: ты хоть и знаменитость, но и знаменитым законы писаны.

- Придется заночевать здесь, - со вздохом мирно сказала Настя. - Сегодня-то не успею достать...

В банке не задержалась, бросилась в райком. В райкоме не было ни Пухначева, ни Кучина - оба в разъезде: часть колхозов тянут с вывозкой хлеба. Говорила Настя с инструктором Лапшевым и ему сообщила:

- Здесь нынче заночую. Завтра утречком заскочу.

Из райкома направилась не к Маруське, а прямо к автобусной остановке, на ходу закуталась в шаль, подняла овчинный воротник, так что нос не виден, одни глаза. И неудивительно - морозец, чуть-чуть сыплет сухонький снежок.

Удачно рассчитала, автобус еще не ушел, иначе ждать бы часа два, не меньше.

Так и сидела укутанная до глаз в автобусе, делала вид, что дремлет. Почти все в районе ее знали в лицо, а тут еще впереди через два ряда торчал долговязый парень, техник-монтажник, что ставил механизмы в новом свинарнике. Он тоже не узнал Настю - попробуй-ка разглядеть, кто такая, когда полушубок чужой, а лицо укутано в шаль. Техник-монтажник сидел нахохлившись и читал книжку.

Он сошел в селе. Настя проехала еще три остановки, отсюда до Утиц прямая дорога через поля.

Дорога пустынная, кому придет охота в такую темень вылезать на холод из теплой избы. Настя, кутаясь в шаль, бежала почти бегом...

В Утицах избы теплились редкими огоньками - добрые люди сидели за самоварами, на сон грядущий гоняли чаи. Светилось и окно в доме Павлы - не ждет Настю, было сказано, что заночует в Загарье. А окна Настиного дома не светят - нет окон, нет самого дома, лежат кучей бревна да коченеет на морозе широкая печь.

Исхоженная тропинка, знакомая до последней выбоины, до последней вмятины - вслепую пробежишь, не споткнешься. Скорей, скорей... А за спиной вразброс - огоньки деревни, родной деревни, в которой уже больше не жить Насте - изба-то разобрана по бревнышку.

На дверях тяжелый амбарный замок, ключ от него из рук в руки днем передала Павле. Из рук в руки ключ с веревочкой... Скинула варежку, в варежке, в кулаке, давно уже грелся ключ, точно такой же... Кому знать, что их былл два, один запасной все время лежал на полочке в кормокухне над дощатым столом.

Тяжелый замок послушно распался, толкнула дверь. Сквозь шаль ударило в лицо тепло и густой запах, привычный запах, с него у Насти всегда начинался рабочий день.

Поплотней прикрыла за собой дверь, свет не зажгла. На минуту представила себе: во сне за стенкой вздыхает хряк Одуванчик, в густом воздухе сопение, шевеление - жизнь, скрытая от белого света, жизнь - сон да еда, тяжелеющие сутки за сутками туши сала и мяса. Сейчас обрушится на них беда, оборвется эта сонная жизнь...

И екнуло сердце - вспомнила Кешку. Самый верный, самый любящий...

Достала коробок спичек, рванула с лица душившую шаль. Пальцы тряслись, спички ломались.

- Ох ты, господи! Пропади все пропадом!

Вспыхнул огонек, испуганно закрыла его ладонью - вдруг да в окно увидят, - оглянулась... Под топкой охапка сухих дров, рядом охапка соломы, скамьи, шаткий столик, пустые ведра, лопата. А где же бутыль с керосином?.. Ах, вот она.

Спичка погасла. Темнота, тишина, жизнь за стеной, та жизнь, которую она, Настя, изо дня в день поддерживала своими руками. Матки Роза, Рябина, Канитель - ныне каждая гора горой, - их когда-то за пазухой носила, из бутылочек прикармливала. Не ели, тощали - горе; стали есть, резвиться - радость. Любой из поросят был ее ребенком, оглаживала, обхаживала, ласковые слова находила. И теперь надо чиркнуть спичку. Одна спичка - и обрушится беда. Одна спичка - и смерть Розе, Рябине, Канители, Кешке. И Кешке. И Кешке тоже...

Коробок спичек в руках. Может, не чиркать эту спичку? Добро бы только судили, не суд страшен, поди, много не дадут, помилуют, но позор на веки вечные, всяк плюнет в ее сторону, от опозоренной жены муж уйдет, мать с горя в гроб ляжет, и даже дома нет, кучей бревна лежат... Пожалей свиней, они дороги, спаси их, а сама гибни. Что дороже - они или жизнь?

И дрожащими руками Настя нащупала впотьмах бутыль, вытащила тряпичную затычку. Веселенько забулькал под ноги керосин, его резкий запах заполнил кормокухню...

Помещение давнее, выстоявшееся. Стены бревенчатые, а крыша тесовая. Между тесом - пласты бересты, "скала". Если тес погниет, то скала-то останется целой, не пустит дождь. Такие "заскаленные" крыши стоят десятки лет... Керосиновый запах, одна спичка в солому...

"Пожар устраиваешь, знаменитость?.." А что еще?.. На чужой повети в петлю голову сунуть? Она в Загарье, ее видела и Маруська, ее видел в банке Сивцов, видел в райкоме инструктор Лапшев, каждый от нее слышал, что остается ночевать. И это правда, ночевать-таки она будет в Загарье, через какой-нибудь час с небольшим подойдет автобус, она сядет - шаль до бровей, полущубок с чужого плеча...

"Марусенька, ох, закрутилась я..."

У Маруськи для нее разобрана кровать, перина застлана чистыми простынями.

А утром:

- Батюшки! Настя! Беда у тебя!

Беда!! Всполошится, бросится опрометью, забудет про справки для матери, не дождется Пухначева, кого хотела непременно видеть. Беда! Скорей! На одну ночь только отлучилась! Что за растяпа Павла!..

Свиней жаль - нянчила, выкармливала. Не изверг же она, душа кровью обливается. Но или они, или ты, задави жалость, Настя. За мужа, за дом родной, за всю жизнь свою, если не хочешь потерять, - одна спичка...

Но рано... Не зря же Настя не спала всю ночь - продумала. Свинарник наглухо закупорен, огонь может и задохнуться. Настя ощупью добралась до окна, локтем в полушубке выдавила одно стекло, второе, легкий морозный воздух ворвался в керосиновую вонь кормокухни.

Одна спичка... Но Настя медлила, переминалась, наконец решилась. Толкнула внутреннюю дверь в свинарник, позвала сдавленно:

- Эй, Кешка!

Даже он, дурачок, спит, даже он не учуял, что пришла...

Кешка завозился в глубине.

Все свиньи заперты за загородками, один Кешка умеет рылом сбивать задвижку. Это каждому известно в колхозе. Кешка знаменит, как и Настя. Никто не подивится, что один Кешка вырвался из огня.

- Эй, Кешка!

И он выскочил, ткнулся, повизгивая, в колени - счастлив негаданной встрече. Настя приоткрыла дверь на волю, вытолкнула Кешку.

- Гуляй, лапушка, живее...

Теперь все. Одна спичка!

И спичка вспыхнула, плеснуло пламя, лихорадочно зарумянились бревенчатые стены, в глубине свинарника стариковски вздохнул не ведающий о беде хряк Одуванчик. Настя шарахнулась к двери, распахнула ее, еще раз оглянулась назад на освещенные в веселой трясучке бревенчатые стены, выскочила, непослушными руками навесила замок, повернула ключ...

Пуста дорога, сыплет снежок. Пуста дорога, темна ночь, за спиной спокойно теплятся окна родной деревни, соседи Насти, знакомые Насти собираются спать. Пуста дорога, кто в такую ночь покинет перед сном теплую избу?

Можно бы и не спешить, не скоро подойдет автобус, но ноги несут.

Подойдет автобус, Настя сядет в него - чужой полушубок, закутано шалью лицо. Сядет и задремлет...

"Марусенька, ох, закрутилась я..."

У Маруськи приготовлена перина под чистой простынью. А утром:

- Батюшки! Настя! Беда у тебя!

Пуста дорога... И вдруг вздрогнула - тяжелое посапывание сзади, кто-то нагоняет. "Ой, дурень, совсем испугал - ноженьки подкосились". Кешка бежит следом, верный Кешка, спасенный от огня. Все будут считать - ловкач, вырвался...

Кешка привычно ткнулся в колени.

- Кыш! Иди-ко, любый, иди. Покуда сам живи. Авось завтра встретимся...

Отогнала Кешку, снова побежала - счастье великое, что пуста дорога, навел бы дурень тень на плетень, долго ли...

Кешка - ни на шаг, бежит, повизгивает от страха. И до Насти дошло: ведь не отстанет, так и проводит до автобуса. Дорога-то пуста, а на тракте - люди, того же автобуса ждут. Даже если и нет никого по позднему часу, то из автобуса наверняка увидят - свинья на дороге, это ночью-то, за бабой увязалась, почему бы это? И узнают Настю, и все пропало!

- Кыш! Погибель моя! Кыш, дьявол! А он врезался с разгона в подол.

- Кыш!! - мягким кулаком в варежке - между глаз, коротко взвизгнул, отскочил, Настя кинулась от него.

Сопение сзади, нет, не отстанет. И зябкий мороз охватил под полушубком - беда негаданная, как смерть по пятам. Сама выпустила, пожалела, расплачивайся опять за жалость-то.

- Ах ты, злыдень! Ах ты, отродье дикое! - Руки трясутся, под полушубком по потной спине гуляют морозные мурашки.

Увернулась от Кешки, бросилась с дороги, упала на колени, стала судорожно шарить варежками: "Камень бы покрупней... Отвадить бы сатану, ни дна ему, ни покрышки..."

Но под слоем снега руки нащупывали лишь комья мерзлой земли. Бросалась ими:

- Провались ты, треклятый! Сгинь!

Кешка вился вокруг большой тенью, повизгивал. Настя ползла на коленях, глотала слезы:

- Знать бы... Эх, знать бы... Да я б тебя, поганого!..

Наконец-то подвернулась булыга, крупная, тяжелая, в коросте снега, смерзшейся земли. Сжала ее варежками, поднялась. Кешка маячил в стороне, уже пуганный, уже не доверяющий.

- Кешенька, иди, голубчик. Подь сюда, глупый... - Голос елейный, со слезой. - Да иди, сатана, поближе, иди!

И он бочком придвинулся. И грузный камень опустился на морду, и по темному полю пронесся морозящий кровь визг. Кешка исчез в темноте, а визг рвался в ночи, надрывный, оскорбленный, горестный.

И тут произошло невероятное. Настя словно проснулась от визга, вдруг увидела себя со стороны, отчетливо и безжалостно - среди серого заснеженного поля, накрытая глухой тьмою, преступница, прячущаяся от людей, прячущаяся, потому что перестала быть похожей на них. Все на ласку отвечают лаской - она подымает камень, за почет, за уважение бросает спичку - нет ничего святого, гори ясным пламенем. И вопят сейчас в смертельном ужасе свиньи. Гори все, ее труд, ее прошлые радости и беды, гори все живое, поднятое ее руками! Вопят там сейчас свиньи. И перед лицом падает снежок, падают вялые хлопья, напоминающие умерших подёнок, августовскую счастливую ночь, реку, лодку, Веньку Прохорёнка, свою молодость. Сама себе страшна, сама себе противна - одинокий выродок среди ночного поля. Вопят свиньи...

Настя стояла так минуту, не больше, ровно столько, чтоб успел замолкнуть побитый Кешка. Сорвалась, бросилась обратно к деревне, туда, где люди, где пожар, где вопят свиньи. Туда, к своим!

Пот заливал глаза, сорвала на бегу шерстяную шаль, бросила. Дыхание спирает, ноги путаются, с остервенением рвала пуговицы на полушубке, скинула его. Бежала дальше, простоволосая, в одном платье, с хрипом дыша, не чувствуя мороза, спотыкаясь, падая, вновь подымаясь.

В деревне теплится чье-то одинокое полуночное окно. И не видно пока зарева. Мимо своей печи, своей усадьбы, кучи бревен, по тропе, пробитой своимм ногами, - поспеет, должна поспеть! Свинарник издалека - сонный и темный, с одного конца снежком припорошена крыша. Нет беды, не померещилось ли?

Но, еще не добежав, услышала истошный визг, приглушенный стенами. И этот визг подхлестнул...

Дверь в кормокухню. На ней замок. И похолодела - ключа-то нет, ключ-то остался в брошенном полушубке. И визг свиней, и через дверь слышен какой-то блудливый, трескучий перепляс... Замок - ключа нет. Вторые ворота заложены изнутри.

И заметалась вдоль по стене от окна к окну. Но окна узки, рамы крепкие, без топора не выломаешь. Добежала до угла, завернула и ахнула... Со стороны деревни свинарник сонный и темный, но он собой закрывает розовый снег. Из окна кормокухни выплескивает кипящее, жадное, в темных чадных завитках пламя. Оно облизывает стену. И часть стены - золотая, яркая, выедающая глаза. А на крыше вдруг на пустом месте вырос сияющий чертик, пошел отплясывать. И осипший рев одичавших свиней. И ничего нельзя сделать.

Настя заломила руки и завопила:

- Спасите! Спаси-те!!

Не переставая голосить, кинулась к деревне. К первой избе, к первому окну, кулаками изо всей мочи:

- Спасите! Спаси-те!!

Ко второй избе:

- Спаси-и-те!!

Хлопнула дверь, другая, хриплые мужские выкрики, бабье аханье. В стороне над свинарником крепло зарево, тускловатое, с багрянцем, как освещенный под гаснущей печи.

Хлопали двери, и над деревней разносился надрывно зовущий, плачущий голос:

- Спаси-те!! Спаси-те!!

Люди добрые, спасите Настю.

1965

Загрузка...