8

В Вальпургиеву ночь люди тянутся к свету костров.

Г.Малкин

– Но, простите, барышня, запомните и это! – Старичок сбоку указал на пожарные машины с водомётами за храмом Блаженного. – Запомните крепенько и это! – наставил дрожащий на нервах бледный палец на солдат с сотню в парадной форме и с автоматами наизготовку.

– Что именно?

– Автоматчиков! – Старик сердито ткнул в солдат, защитно выставил им плакатик «Армия, не стреляй в народ!» – У вас укладывается в голове, что за Храмом на улице Разина нас ждали водомёты и заряженные автоматы? Запомните, барышня, это! Запомните! О н повелел дать и эту чумную музыку, – кивнул вверх на динамик. – Он!

– Нет, – сбоку возразили старику, – музыка уже работала, когда мы ступили на Красную.

– Вообще-то эта музыка беспрерывно гремит с сизюмнадцатого[29] года, – упрямился старчик. – Но сегодня она была примята, приглушена. А когда наши неформалики возжелали из головной колонны говорить с н и м, о н велел сильно врезать музыку. Мол, пройдите прочь! Чести много со мной говорить! Этот купырь разготов на штыках да на танках по нашим трупам въехать в коммунистическую перспективку!

Алла никак не могла сообразить, почему именно в неё были наставлены отвратительные автоматы. Что она такого сделала, что чёрные глотки автоматов были разинуты на неё?

– Неужели, – голос у Аллы всхлипнул, – эти цыплятки, наваксенные, нафуфыренные, могут в нас стрелять? Эти дутики?..

– Это не цыплята, – помрачнел Колотилкин. – Это роботы. Дай приказ – мы все в лёжку!

– Ва-а…

Плакат вывернулся из её вмиг ослаблых рук, и следом идущий великанистый мужчина торопливо наступил на слово «Партия».

«Партия» тут же лопнула.

В лохмато зазиявшую щёлку темно глянула ямка между булыжинами.

Последним усилием Алла бессознательно зацепилась за колотилкинскую руку выше локтя, ткнулась ничком в плечо. Колотилкин подхватил её, потерянно остановился.

– Что ты, голубанюшка?.. – Ласково подул в лицо. – Что ты…

Дрогнули брови. Алла трудно разлепила ресницы.

– Обморок к тебе в гости стучался? – ободряюще пошутил Колотилкин. – Постоим, пока не отвяжется…

Алла напряжённо молчала.

– Не боись. Никто в тебя палить не будет.

– Но они наставили автоматы прямо на нас… За что такая честь?.. Второе Кровавое?[30]

– Успокойся… успокойся… Слышь, как чихвостят вояк матери с детьми? Кольцом облепили… Депутаты никак не успокоят, никак не отговорят женщин, чтоб оставили солдат. Как не понять… Не солдатик стреляет – перестроечный Кремль!

– Всё стращает… – не отлипал и приотставший старчик. – Авось, кто и подумает в другой раз, как под дулами автоматов или танков шпацировать в Первомай по Красной. Как-то сразу пролетарская солидарность в тебе сворачивается ёжиком. Радуйтесь, что о н включил лишь эту, – взгляд на мачту с усилителем, – тарзанью музыку. А мог бы включить и водомётно-автоматную… а то и танковую музычку… Нам ли привыкать? Карабах. Фергана. Тбилиси. Баку… Этапы большого пути… В февральский митинг дивизии стояли наготове на окраине Москвы. Неужели замотанная дозированная полугласность, смешная чумовая четвертьдемократия да и сама затяжная тёмная перестройка станут крепче, если прошить их свинцом?

– Не трогайте демократию! – с напускной серьёзностью крикнул голос в густой толпе, что широко лилась к Москве-реке. – Вы не знаете, что такое демократия! А демократия – это когда тебя посылают подальше, а ты идёшь куда хочешь. Вот о н нас послал. И мы идём куда хотим. А в девятьсот пятом сколько полегло на Дворцовой? Ликуйте, что автоматы не стали сеять!

– Я почему, – клонился старик лицом к Алле, – в гражданскую рубил красных туполобиков? За плохую арифметику. Они ж знали только два действия. Отнять да приразделить. Буржуи тоже знали только два действия. Но совсем другие. Прибавить да умножить.


– Слыхал? Один полковничек, эка носина, с соборное гасило, только что пролетел вперёд… догонял свою колонну. Проспал с чужой бабой. Мол, чужая кровать – не зевать! Зато зевнул комдемонстрацию. А знаменосец! Знамя под мышкой красной трубой. Гнался, гнался… Уже Красная. Своих не догнал. Пристыл возле меня, как ни в чём не бывало опёрся на древко, повис по-стариковски. Отхекивается. Будто паровоз с гружёными вагонами на бугор встащил. Не в масть мне этот конский храп. Стою ж жду со всеми на равных, когда наший Боженька заговорит с нами с табакеркинских высот небесных. Стою на нервах. А этот курдупый[31] по-стахановски сопит да ещё на очистку совести размотал да вскинул флажок с серпиком. Мне это как тупым серпом по кокосам! Я и – я знаю в совершенстве три языка: родной, блатной и матерный – на всех трёх сразу режу: дядюка, ты шаво издесе рассупонилси? Как испанец холодный на корриде? Игде ты завидел быков? Кого ты дражнишь? Убирай свою красную тряпицу! Убирай и топчи камушки дальшь. Ваши чистёхи уже с час промаячили. Остались одни свободные демонстранты. И ты тут нам чужой будешь…

– Вот сценокардия! – зло сплюнул он, свернул свой серпик и вперёд.


– Я не понимаю, почему они расхаживают по мавзолею. Там же, под ногами, лежит вождь. Ликуя, топчут Ленина. Топчут своё знамя. Топчут свою святыню кремлюки. Как праздник, так топчут.

– Почему Лукьянов в кепке на табакерке? Никак не сколотится на шляпэ? Был бы в шляпе сама культура. Как Горб и Рыжий.[32]

– Ну да! Гимн исполняется – Лукьянов снял кепку. А Горбач с Рыжим как стояли в шляпах, так и стоят. Шляпы глухи.

– А что ты хочешь от топтунов? У топтунов и шляпы глухи.


– Второй всесоюзный съезд Советов. Вбегает матрос с автоматом.

– Где тут Ельцин?

Все торопливо тычут пальцами в Ельцина.

– Вот он! Вот он!

Матрос:

– Борис, пригнись!

И по всем остальным пустил очередь из автомата.


– Третий чрезвычайный внеочередной съезд. Горбач предложил первое своё дело уже как президент:

– Кто хочет жить при социализме, те в правую сторону садитесь. А кто при капитализме – в левую.

Все расселись.

Один Собчак[33] мечется по проходу туда-сюда. Не знает, куда и сесть.

Горбач:

– Определитесь, товарищ Собчак.

Собчак:

– И при социализме я жил неплохо, и при капитализме пожить хочется…

– Тогда, – говорит Горбач, – идите к нам в президиум.


– Один новоиспеченный промежуточный руководитель одной ещё соцстранёшки возвращается с консультации у Горбачёва и просит косметолога сделать на лбу родимое пятно. Как у Горбачёва.

– Зачем?

– А здесь, – стучит себя по лбу, – должно хоть что-нибудь быть.


– Вернулся Ельцин из Америки, где огромные супермаркеты-универмаги работают круглосуточно. Задумались наши партийные боссы, как нам сделать такие. Звонят Рейгану:

– Сколько работников нам нужно набрать в этот супермаркет?

– Триста человек.

– О-о! Это будет очень дорого!

Звонят Тэтчер:

– Сколько работников нужно взять в американский супермаркет?

– Двести человек. Не меньше.

Звонят японскому премьеру.

– Вам хватит два салавека, – отвечает тот. – Одна будет стоять у входа и говорить: «Не ходите, всо равно там нисево нету». А вторая на выходе: «Ну, убедились, сто там нисево нету?»


– Сван секретарь вызывает к себе в райком секретаря колхозного парткома.

– Жена на развод подаёт. Почему ты такое допустил?

– Да я импотент.

Сван секретарь не понимает смысла этого слова.

– Ты должен, – говорит, – внимательно к ней относиться. Приласкай её там…

– Да я же импотент!

Сван секретарь стукнул кулаком по столу.

– Ты прежде всего коммунист! А потом твой импотент!


– При отъезде Никсона из Москвы спросили:

– Ваше впечатление о Москве?

– Надо: Москву помыть, мужчин побрить, а женщин неделю не кормить.


– Встретились Горбачёв и Буш.

Выпили по стакашику, стали рисовать друг на друга шаржи.

Нарисовал Горбачёв. Буш спрашивает:

– А почему одно ухо большое, а другое маленькое?

– Одним ухом ты слушаешь парламент, а другим – народ.

Теперь Буш нарисовал. Горбачёв:

– Почему ты нарисовал меня с одной большой грудью и с другой маленькой?

– Одной грудью ты кормишь цк, а другой всех аппаратных чиновников.

– А народ?

– Мы не договаривались рисовать ниже пояса.


– Почему нигде нет мыла?

– Партия отмывается.


– Где проходит граница между развитым социализмом и коммунизмом?

– По кремлёвской стене.


– А товарищ Черчилль хорошо сказал: «Главный недостаток капитализма – неравное распределение благ. Главное преимущество социализма – равное распределение лишений».


– Позавчера пошёл в баню на Соколинке.

В парилке полна коробочка. И холодно. Поддаю, чищу:

– О гады! Замерзают! Друг на друга смотрят и никто не поддаст! Все ленивые, хитрые, научились в перестройку.

Уже жарко, внизу сам чувствую. Но все молчат. Кричу:

– Ка-ак? Чего молчите?

– Все коммунисты, – отвечает один.

– Коммунисты не только молчат. Но и обещают. Выступал Горбачёв у студентов.

– Товарищи! Через год мы будем жить лучше!

Все молчат. Горбачёв напористей:

– Или вы не слышите? Товарищи! Через двенадцать месяцев мы ж будем жить лучше!

Молчание.

– Товарищи! Ну я же говорю, через год мы будем жить ещё лучше!!!

– А мы? – пискнул голос из зала.

– В-выхожу один я на дорогу,

Предо мною даль светлым-светла.

Ночь тиха, пустыня внемлет Богу…

Это всё нам партия дала.

– Перестроился комсомол. Раньше всё ему было по плечу, а сегодня по хрену.

– Перестройка, перестройка!

Мы и перестроились.

Как на пенсию пошли,

Песни петь пристроились.

– По дороге мчится тройка:

Мишка, Райка, перестройка!

– Пока народ не перевёлся,

Переведи меня, переведи меня,

Переведи меня на хозрасчёт…

– Я знаю, город будет.

Я знаю, саду цвесть,

Когда советским людям

Дадут чего-то съесть.

Слушкий Колотилкин цепко ловил всякое слово.

Ни анекдотец, ни припевка не уходили от него. Он никого не знал из этих людей, что муравьино рассыпались во все углы Москвы. Но с ними ему было хорошо. Какие-то сладкие нити тянулись от души к душе, от глаза к глазу.

С каждой минутой народу оставалось всё меньше, нити лопались. Безвыходность наваливалась горой, давила к земле.

Наконец Красная опустела от маёвщиков.

Её охватили железными отгородинами, никого не пускали.

Толклись у мавзолея стада конной милиции. Сорили яблоками.

Народу на площадь нельзя, лошадям можно.

Вот уже и наряды конников двинулись с площади в цокоте, пошли по Тверской кидать в пару яблоки. Это как бы указывало пунктиром, куда идти Колотилкину с Аллой.

Они обминули гум, тоже выжали на Тверскую.

Чёрное небо было беременно дождём, вспухло. Близкие облака едва не валились спать на крыши.

Народу негусто и праздника в людях не было. Народишко затравленно суетился взад-вперёд, в руке пустая авоська или сумка со слившимися боками. По случаю праздника магазины на окраинах закрыты, брякающий зубами народко осатанело вальнул в центр хоть что покупить к столу.

Да и центр заждался!

Куда ни ткни нос – замок, замок, замок.

На одной двери висела давняя, уже выгорела на солнце бумажка: «Магазин закрыт. Товара нет».

– Ах ты, брехливая канашка! – выругался Колотилкин. – Дебет-кредит, сальдо в карман!

Он слегка похулиганил карандашом, получилось:

«Магазин закрыт. Навара нет!»

В «Елисеевском» они нарвались на слезливую колбасу. Только что выкинули. «Недуг Лигачёва» называется.

Кошки её не едят. Люди тоже не едят – не достанешь и этой. Попробовать достояться?

Колотилкин примкнул к очереди.

Впереди стояла молодка с причёской взрыв на макаронной фабрике. Дальше двое мужиков. Уже хваченые.

– Постоим подольше, возьмём побольше, – говорит один. – Захода по три ляпнем?

– Замётано! А что делать? – хлопнул второй себя по животу. – Корзинку надо чем-то заполнять… Слушай сюдой… Приходит о н в баню. Все р-раз и закрылись шайками. Вы что, стыдит он их, разве я не такой же мужчина? А мы думали, отвечают, ты с Райкой…

Смех потряхивает мужиков.

Колотилкин хмурится. Даже через взрыв на макаронной фабрике слыхать! Осточертело везде про одних и тех же слушать!

Колбасный энтузиазм в нём сгас, и в меньшей очереди они дорвались до кабачковой икры. Грабанули с запасцем. Десять банок!

Загрузка...