В Вальпургиеву ночь люди тянутся к свету костров.
– Но, простите, барышня, запомните и это! – Старичок сбоку указал на пожарные машины с водомётами за храмом Блаженного. – Запомните крепенько и это! – наставил дрожащий на нервах бледный палец на солдат с сотню в парадной форме и с автоматами наизготовку.
– Что именно?
– Автоматчиков! – Старик сердито ткнул в солдат, защитно выставил им плакатик «Армия, не стреляй в народ!» – У вас укладывается в голове, что за Храмом на улице Разина нас ждали водомёты и заряженные автоматы? Запомните, барышня, это! Запомните! О н повелел дать и эту чумную музыку, – кивнул вверх на динамик. – Он!
– Нет, – сбоку возразили старику, – музыка уже работала, когда мы ступили на Красную.
– Вообще-то эта музыка беспрерывно гремит с сизюмнадцатого[29] года, – упрямился старчик. – Но сегодня она была примята, приглушена. А когда наши неформалики возжелали из головной колонны говорить с н и м, о н велел сильно врезать музыку. Мол, пройдите прочь! Чести много со мной говорить! Этот купырь разготов на штыках да на танках по нашим трупам въехать в коммунистическую перспективку!
Алла никак не могла сообразить, почему именно в неё были наставлены отвратительные автоматы. Что она такого сделала, что чёрные глотки автоматов были разинуты на неё?
– Неужели, – голос у Аллы всхлипнул, – эти цыплятки, наваксенные, нафуфыренные, могут в нас стрелять? Эти дутики?..
– Это не цыплята, – помрачнел Колотилкин. – Это роботы. Дай приказ – мы все в лёжку!
– Ва-а…
Плакат вывернулся из её вмиг ослаблых рук, и следом идущий великанистый мужчина торопливо наступил на слово «Партия».
«Партия» тут же лопнула.
В лохмато зазиявшую щёлку темно глянула ямка между булыжинами.
Последним усилием Алла бессознательно зацепилась за колотилкинскую руку выше локтя, ткнулась ничком в плечо. Колотилкин подхватил её, потерянно остановился.
– Что ты, голубанюшка?.. – Ласково подул в лицо. – Что ты…
Дрогнули брови. Алла трудно разлепила ресницы.
– Обморок к тебе в гости стучался? – ободряюще пошутил Колотилкин. – Постоим, пока не отвяжется…
Алла напряжённо молчала.
– Не боись. Никто в тебя палить не будет.
– Но они наставили автоматы прямо на нас… За что такая честь?.. Второе Кровавое?[30]
– Успокойся… успокойся… Слышь, как чихвостят вояк матери с детьми? Кольцом облепили… Депутаты никак не успокоят, никак не отговорят женщин, чтоб оставили солдат. Как не понять… Не солдатик стреляет – перестроечный Кремль!
– Всё стращает… – не отлипал и приотставший старчик. – Авось, кто и подумает в другой раз, как под дулами автоматов или танков шпацировать в Первомай по Красной. Как-то сразу пролетарская солидарность в тебе сворачивается ёжиком. Радуйтесь, что о н включил лишь эту, – взгляд на мачту с усилителем, – тарзанью музыку. А мог бы включить и водомётно-автоматную… а то и танковую музычку… Нам ли привыкать? Карабах. Фергана. Тбилиси. Баку… Этапы большого пути… В февральский митинг дивизии стояли наготове на окраине Москвы. Неужели замотанная дозированная полугласность, смешная чумовая четвертьдемократия да и сама затяжная тёмная перестройка станут крепче, если прошить их свинцом?
– Не трогайте демократию! – с напускной серьёзностью крикнул голос в густой толпе, что широко лилась к Москве-реке. – Вы не знаете, что такое демократия! А демократия – это когда тебя посылают подальше, а ты идёшь куда хочешь. Вот о н нас послал. И мы идём куда хотим. А в девятьсот пятом сколько полегло на Дворцовой? Ликуйте, что автоматы не стали сеять!
– Я почему, – клонился старик лицом к Алле, – в гражданскую рубил красных туполобиков? За плохую арифметику. Они ж знали только два действия. Отнять да приразделить. Буржуи тоже знали только два действия. Но совсем другие. Прибавить да умножить.
– Слыхал? Один полковничек, эка носина, с соборное гасило, только что пролетел вперёд… догонял свою колонну. Проспал с чужой бабой. Мол, чужая кровать – не зевать! Зато зевнул комдемонстрацию. А знаменосец! Знамя под мышкой красной трубой. Гнался, гнался… Уже Красная. Своих не догнал. Пристыл возле меня, как ни в чём не бывало опёрся на древко, повис по-стариковски. Отхекивается. Будто паровоз с гружёными вагонами на бугор встащил. Не в масть мне этот конский храп. Стою ж жду со всеми на равных, когда наший Боженька заговорит с нами с табакеркинских высот небесных. Стою на нервах. А этот курдупый[31] по-стахановски сопит да ещё на очистку совести размотал да вскинул флажок с серпиком. Мне это как тупым серпом по кокосам! Я и – я знаю в совершенстве три языка: родной, блатной и матерный – на всех трёх сразу режу: дядюка, ты шаво издесе рассупонилси? Как испанец холодный на корриде? Игде ты завидел быков? Кого ты дражнишь? Убирай свою красную тряпицу! Убирай и топчи камушки дальшь. Ваши чистёхи уже с час промаячили. Остались одни свободные демонстранты. И ты тут нам чужой будешь…
– Вот сценокардия! – зло сплюнул он, свернул свой серпик и вперёд.
– Я не понимаю, почему они расхаживают по мавзолею. Там же, под ногами, лежит вождь. Ликуя, топчут Ленина. Топчут своё знамя. Топчут свою святыню кремлюки. Как праздник, так топчут.
– Почему Лукьянов в кепке на табакерке? Никак не сколотится на шляпэ? Был бы в шляпе сама культура. Как Горб и Рыжий.[32]
– Ну да! Гимн исполняется – Лукьянов снял кепку. А Горбач с Рыжим как стояли в шляпах, так и стоят. Шляпы глухи.
– А что ты хочешь от топтунов? У топтунов и шляпы глухи.
– Второй всесоюзный съезд Советов. Вбегает матрос с автоматом.
– Где тут Ельцин?
Все торопливо тычут пальцами в Ельцина.
– Вот он! Вот он!
Матрос:
– Борис, пригнись!
И по всем остальным пустил очередь из автомата.
– Третий чрезвычайный внеочередной съезд. Горбач предложил первое своё дело уже как президент:
– Кто хочет жить при социализме, те в правую сторону садитесь. А кто при капитализме – в левую.
Все расселись.
Один Собчак[33] мечется по проходу туда-сюда. Не знает, куда и сесть.
Горбач:
– Определитесь, товарищ Собчак.
Собчак:
– И при социализме я жил неплохо, и при капитализме пожить хочется…
– Тогда, – говорит Горбач, – идите к нам в президиум.
– Один новоиспеченный промежуточный руководитель одной ещё соцстранёшки возвращается с консультации у Горбачёва и просит косметолога сделать на лбу родимое пятно. Как у Горбачёва.
– Зачем?
– А здесь, – стучит себя по лбу, – должно хоть что-нибудь быть.
– Вернулся Ельцин из Америки, где огромные супермаркеты-универмаги работают круглосуточно. Задумались наши партийные боссы, как нам сделать такие. Звонят Рейгану:
– Сколько работников нам нужно набрать в этот супермаркет?
– Триста человек.
– О-о! Это будет очень дорого!
Звонят Тэтчер:
– Сколько работников нужно взять в американский супермаркет?
– Двести человек. Не меньше.
Звонят японскому премьеру.
– Вам хватит два салавека, – отвечает тот. – Одна будет стоять у входа и говорить: «Не ходите, всо равно там нисево нету». А вторая на выходе: «Ну, убедились, сто там нисево нету?»
– Сван секретарь вызывает к себе в райком секретаря колхозного парткома.
– Жена на развод подаёт. Почему ты такое допустил?
– Да я импотент.
Сван секретарь не понимает смысла этого слова.
– Ты должен, – говорит, – внимательно к ней относиться. Приласкай её там…
– Да я же импотент!
Сван секретарь стукнул кулаком по столу.
– Ты прежде всего коммунист! А потом твой импотент!
– При отъезде Никсона из Москвы спросили:
– Ваше впечатление о Москве?
– Надо: Москву помыть, мужчин побрить, а женщин неделю не кормить.
– Встретились Горбачёв и Буш.
Выпили по стакашику, стали рисовать друг на друга шаржи.
Нарисовал Горбачёв. Буш спрашивает:
– А почему одно ухо большое, а другое маленькое?
– Одним ухом ты слушаешь парламент, а другим – народ.
Теперь Буш нарисовал. Горбачёв:
– Почему ты нарисовал меня с одной большой грудью и с другой маленькой?
– Одной грудью ты кормишь цк, а другой всех аппаратных чиновников.
– А народ?
– Мы не договаривались рисовать ниже пояса.
– Почему нигде нет мыла?
– Партия отмывается.
– Где проходит граница между развитым социализмом и коммунизмом?
– По кремлёвской стене.
– А товарищ Черчилль хорошо сказал: «Главный недостаток капитализма – неравное распределение благ. Главное преимущество социализма – равное распределение лишений».
– Позавчера пошёл в баню на Соколинке.
В парилке полна коробочка. И холодно. Поддаю, чищу:
– О гады! Замерзают! Друг на друга смотрят и никто не поддаст! Все ленивые, хитрые, научились в перестройку.
Уже жарко, внизу сам чувствую. Но все молчат. Кричу:
– Ка-ак? Чего молчите?
– Все коммунисты, – отвечает один.
– Коммунисты не только молчат. Но и обещают. Выступал Горбачёв у студентов.
– Товарищи! Через год мы будем жить лучше!
Все молчат. Горбачёв напористей:
– Или вы не слышите? Товарищи! Через двенадцать месяцев мы ж будем жить лучше!
Молчание.
– Товарищи! Ну я же говорю, через год мы будем жить ещё лучше!!!
– А мы? – пискнул голос из зала.
– В-выхожу один я на дорогу,
Предо мною даль светлым-светла.
Ночь тиха, пустыня внемлет Богу…
Это всё нам партия дала.
– Перестроился комсомол. Раньше всё ему было по плечу, а сегодня по хрену.
– Перестройка, перестройка!
Мы и перестроились.
Как на пенсию пошли,
Песни петь пристроились.
– По дороге мчится тройка:
Мишка, Райка, перестройка!
– Пока народ не перевёлся,
Переведи меня, переведи меня,
Переведи меня на хозрасчёт…
– Я знаю, город будет.
Я знаю, саду цвесть,
Когда советским людям
Дадут чего-то съесть.
Слушкий Колотилкин цепко ловил всякое слово.
Ни анекдотец, ни припевка не уходили от него. Он никого не знал из этих людей, что муравьино рассыпались во все углы Москвы. Но с ними ему было хорошо. Какие-то сладкие нити тянулись от души к душе, от глаза к глазу.
С каждой минутой народу оставалось всё меньше, нити лопались. Безвыходность наваливалась горой, давила к земле.
Наконец Красная опустела от маёвщиков.
Её охватили железными отгородинами, никого не пускали.
Толклись у мавзолея стада конной милиции. Сорили яблоками.
Народу на площадь нельзя, лошадям можно.
Вот уже и наряды конников двинулись с площади в цокоте, пошли по Тверской кидать в пару яблоки. Это как бы указывало пунктиром, куда идти Колотилкину с Аллой.
Они обминули гум, тоже выжали на Тверскую.
Чёрное небо было беременно дождём, вспухло. Близкие облака едва не валились спать на крыши.
Народу негусто и праздника в людях не было. Народишко затравленно суетился взад-вперёд, в руке пустая авоська или сумка со слившимися боками. По случаю праздника магазины на окраинах закрыты, брякающий зубами народко осатанело вальнул в центр хоть что покупить к столу.
Да и центр заждался!
Куда ни ткни нос – замок, замок, замок.
На одной двери висела давняя, уже выгорела на солнце бумажка: «Магазин закрыт. Товара нет».
– Ах ты, брехливая канашка! – выругался Колотилкин. – Дебет-кредит, сальдо в карман!
Он слегка похулиганил карандашом, получилось:
«Магазин закрыт. Навара нет!»
В «Елисеевском» они нарвались на слезливую колбасу. Только что выкинули. «Недуг Лигачёва» называется.
Кошки её не едят. Люди тоже не едят – не достанешь и этой. Попробовать достояться?
Колотилкин примкнул к очереди.
Впереди стояла молодка с причёской взрыв на макаронной фабрике. Дальше двое мужиков. Уже хваченые.
– Постоим подольше, возьмём побольше, – говорит один. – Захода по три ляпнем?
– Замётано! А что делать? – хлопнул второй себя по животу. – Корзинку надо чем-то заполнять… Слушай сюдой… Приходит о н в баню. Все р-раз и закрылись шайками. Вы что, стыдит он их, разве я не такой же мужчина? А мы думали, отвечают, ты с Райкой…
Смех потряхивает мужиков.
Колотилкин хмурится. Даже через взрыв на макаронной фабрике слыхать! Осточертело везде про одних и тех же слушать!
Колбасный энтузиазм в нём сгас, и в меньшей очереди они дорвались до кабачковой икры. Грабанули с запасцем. Десять банок!