Главное — принять решение и выполнить его, а там — конец волнениям. Решение я принял и выполнил. Правильное оно или неправильное, перерешать уже поздно. Остается спокойно ждать. Спокойно и хладнокровно. Если избалованная всеобщим вниманием девушка примет возвращение ей утерянной вещи как должное и тотчас забудет о просьбе, с какой обратилась к ней неизвестная личность, то стоит ли омрачаться поведением бездушного существа! Если же по требованию Дэзи Прохоров «дело» прекратит, я всю жизнь буду благодарить счастливый случай с булавкой: он убедит меня, что даже богатство не в состоянии расправиться со всеми человеческими чувствами. Так или приблизительно так думал я, шагая от дома Прохоровых к морскому бульвару. Тут я остановился среди молодых лип у самого обрыва и зачарованно смтрел, как солнце, пытаясь вырваться из воды, выбрасывало в небо огненно-красные пики. Пики вытягивались все выше и выше. Морская гладь заколыхалась, задышала, в ней задвигались, переливаясь, огненно-багровые блики. Вот оно, солнце, думал я, чудесный кудесник мира, источник тепла, жизни и красоты, гениальнейший художник Вселенной! Занятые своими повседневными делами, мы почти не уделяем ему внимания. Мы поздно встаем и пропускаем самое торжественное и прекрасное зрелище — его восход над землею. Так и уходит незамеченной в сонном городе эта ни с чем не сравнимая красота. Эх, поеду в деревню учительствовать, буду каждое утро выходить с ребятами в поле навстречу солнцу!
В нескольких шагах от меня стоял белобрысый мальчик лет четырех, босой, в синих выцветших штанишках. Он неотрывно смотрел в одном со мной направлении и неслышно шевелил губами. Даже такого малыша, думал я, и то захватила красота природы.
— Красиво? — спросил я его.
Он прерывисто вздохнул.
Мне захотелось уточнить:
— Красиво-то красиво, а что именно красиво? Ну-ка ответь…
— Сляпочка, — сказал он, и веснушчатое личико его плаксиво сморщилось. — Маньке купили, а мне не купили.
Тут только я заметил, что по обрыву ходит девочка в соломенной с пышным бантом шляпке и рвет траву для привязанной к колышку козы.
Охлажденный таким неожиданным ответом, я вернулся домой, выпил чаю и отправился на службу, в съезд мировых судей.
Моего спокойствия и хладнокровия хватило лишь на несколько часов. Как только кончилась служба и я остался с самим собой, мысли мои опять обратились к Дэзи. Против своей воли я представлял себе, как горничная вносит пенал в комнату своей барышни и недоуменно говорит, что его принес какой-то худющий парень, наверно, посыльный. Дэзи смотрит на старенький облезший пенал брезгливо, даже с опаской, в руки его не берет, а велит горничной унести на кухню и там раскрыть. Горничная уносит, безуспешно пытается развязать шнурок, потом с досадой берет кухонный нож и разрезает узел. И вдруг, прямо из кухни, кричит: «Барышня, барышня! Ваша булавка! Булавка ваша нашлась!» Она бежит в комнату и протягивает Дэзи булавку и записку. Дэзи с любопьтством раскрывает записку, читает и… Но тут мое воображение обрывается. Что отразится на лице Дэзи: недоумение? досада? возмущение? Или холодное равнодушие, скука? Я вспоминаю свое решение не думать обо всем этом и спокойно ждать, но проходит пять — десять минут, и я опять строю догадки.
Так идут часы, дни. Так прошла неделя, потянулась другая… А заявление Прохорова в мировой съезд все не поступало. И, по мере того как приближался день слушания «дела», все назойливей рисовало мое воображение брезгливую гримаску на лице Дэзи, мелкие кусочки разорванной записки на паркете и горничную, старательно выметающую их из комнаты своей барышни.
Тем временем стряпчий энергично готовился к состязанию. Почти каждый день его можно было видеть в мастерской Павла Тихоновича листающим толстые тома «Свода законов», справочники по столярному делу или «Древнегреческую мифологию». Читая, он все время делал заметки в своей записной книжке в лоснящемся от долгой службы переплете.
Наконец съезд мировых судей приступил к публичному слушанию дела. Не знаю, возымела ли действие заметка в газете, или сыграла свою роль необыкновенная популярность Павла Тихоновича среди простого народа, или заинтриговали любителей судебного производства угрозы стряпчего посадить в калошу блестящего адвоката Чеботарева, но судебный зал в этот день наполнился так плотно, что даже священник, приводивший свидетелей к присяге, еле смог протиснуться. Все мы, служащие съезда, в прямое нарушение служебных обязанностей, бросили свою канцелярию и проникли в зал.
И ват стали друг перед другом близ судейского стола присяжный поверенный Чеботарев в черной фрачной паре, в накрахмаленной и до блеска разутюженной рубашке и видавший виды стряпчий Иорданский в коричневом порыжелом пиджаке, лишь накануне подвергнутом основательной чистке. Чеботарев изредка бросал на стряпчего рассеянно-пренебрежительный взгляд, на который тот с готовностью отвечал наглейшей ухмылкой.
Свидетелей на этот раз было двое: кучер Прохорова, дававшии уже показания у мирового, и сторож пароходной конторы, вызванный по требованию стряпчего. Когда тощий попик приводил их к присяге, кучер повторял слова клятвенного обещания нарочито громко и пялил угодливо глаза на попа, сторож же пропускал через густую щетину усов и бороды слова невнятно и коверкал их до неузнаваемости, на что, впрочем, поп не обращал внимания.
Обстоятельства дела доложил своим шуршащим голосом наш живой мертвец — секретарь Крапушкин. Начался опрос свидетелей. Кучер и на этот раз бросал картуз об пол и, крестясь, оглушительно повторял:
— Собственными ушами слышал, как он ругал моего барина, чтоб не сойтить мне с энтого места!.. Такими словами ругал, что аж лошадь отворачивалась, чтоб не сойтить мне с энтого места!..
— Господин председатель, разрешите задать вопрос свидетелю, — попросил стряпчий.
Председательствующий, статский советник Черкасов, грузный мужчина с изуродованным шрамом багровым лицом, нехотя кивнул.
— Вот вы, свидетель, утверждаете, что даже лошадь отворачивалась. Это ж почему? От застенчивости, что ли?
— Так точно, от застенчивости, потому как лошадь наша не приучена к таким словам, — охотно подтвердил кучер.
— Я прошу суд обратить внимание на двойную абсурдность этих показаний, — сказал стряпчий. — Во-первых, свидетель наделяет животное несвойственными ему чувствами, а во-вторых, сам свидетель, как это известно всему городу, выражается такими словами, особенно когда бывает пьян, что его лошадей уже невозможно ничем удивить. Какова же цена показаниям этого свидетеля?!
Зал грохнул от хохота. Председатель побагровел еще гуще и, заикаясь, прорычал стряпчему:
— Я прошу не ус… ус. устраивать здесь балагана. Но стряпчий сделал вид, что предупреждение это относится к кучеру, и даже укоризненно покачал головой.
Чеботарев тотчас же пошел на реванш.
— Свидетель, вы можете здесь (на слове «здесь» он сделал нажим) повторить бранные слова, сказанные ремесленником Кургановым?
— Никак нет! — заученно быстро ответил кучер. — Как здесь присутствует сам государь наш император и которые дамы женского пола, то никак этого невозможно.
Второй свидетель, сторож Дормидонт, смотрел исподлобья, отвечал невпопад, и его совершенно невозможно было понять.
— Свидетель, вы присутствовали во дворе, когда ремесленник Курганов оскорблял господина Прохорова? — спросил его председатель.
— Ась?..
— Я спрашиваю, вы были во дворе, когда ремесленник Курганов ругал вашего барина?
— Я всегда во дворе. На то я и сторож. Там бочки стоят с селедкой, опять же кожа свалена под забором… Мне отлучаться невозможно… Ежели что пропадет, с кого спросят? С Жучки?
— Э, да вы не о том. Я спрашиваю, вы слышали, как Курганов оскорблял господина Прохорова, барина вашего?
— Ась?
— Опять «ась»!.. Вспомните, свидетель, ругался Курганов, вот этот человек (председатель пальцем показал на Павла Тихоновича, молча стоявшего тут же в почтительной позе), или не ругался? Оскорблял или не оскорблял?
— Зачем же оскорблять? Оскорблять нехорошо. Есть, конечно, дураки, которым море по колено. Вот у свата моего, Терентия, племянник… Напьется, непутевый, и ну выражаться… А то и кулаками в стенку стучит… Целый Содом с Гоморрой…
— Свидетель, вы слушайте внимательно, о чем я спрашиваю. Я спрашиваю: вы слышали, как Курганов разговаривал с вашим барином? Что он, Курганов, ругался или нет?
Лицо у сторожа сморщилось.
— Ваше скородие, отпустите меня за ради бога, — Сказал он жалобно. — Ну разве это мое дело — в хозяйские разговоры встревать? Приказал мне барин вывести Павла Тихоновича со двора, я и вывел. Вот с кучером Михеем вместе выводили. А за что, про что, это не мое дело… Я пойду, ваше скородие, а то как бы худой человек во двор не пробрался. Там бочки стоят с селедкой, опять же кожа ничем не прикрытая.
— Господин председатель, разрешите задать свидетелю вопрос? — спросил стряпчий.
По лицу председателя катились крупные горошины пота. Он вяло кивнул.
— Свидетель, скажите только одно, — обратился к сторожу стряпчий, — здорово ругал ваш барин Павла Тихоновича или не здорово?
— Как же не здорово? — будто даже обиделся за Прохорова сторож. — Наш барин уж коли ругнет, так будь здоров, по гроб жисти запомнишь.
— Вот это и требовалось знать! — торжествующе воскликнул стряпчий. — Господин председатель, я прошу занести в протокол показания свидетеля о том, что господин Прохоров оскорблял моего доверителя и делал это, по словам свидетеля, очень здорово.
Чеботарев так и рванулся к столу:
— Господин председатель, я решительно протестую против этого требования господина спряпчего. (Слово «стряпчего» присяжный поверенный произнес с нескрываемым презрением.) Он задал нарочито провокационный вопрос этому темному человеку, и ответ свидетеля при, таких обстоятельствах не может быть принят во внимание.
— А я считаю, господин председатель, что протест господина присяжного поверенного не может быть принят во внимание судом. Что же получается? Если богатый человек оскорбляет бедного, то это в порядке вещей, а если: на брань богача бедняк отвечает словами человеческого достоинства, то его надо сажать в арестный дом? И кто же защищает такой, с позволения сказать, порядок? Присяжный поверенный Чеботарев, готовящийся баллотироваться в Государственную думу от конституционно-демократической партии. Хорош демократизм у кадета Чеботарева!..
Последние слова стряпчий выкрикнул под отчаянный звон председательского колокольчика и оглушительные хлопки в зале.
От лица Чеботарева кровь отхлынула, губы у него дрожали, глаза с яростью перебегали с председателя на, стряпчего, со стряпчего — на хлопавшую публику.
— Поверенный! — рявкнул председатель. — Не смейте касаться здесь политических вопросов! Делаю вам строгое замечание и предупреждение! А публику прошу не хлопать! Здесь не театр!
— Слушаюсь, господин председатель, — сказал стряпни с почтительным поклоном. — Прошу суд принять мои извинения.
Легко извиниться после того, как удар по противнику уже нанесен. И это в зале хорошо поняли: многие ухмылялись, перемигивались.
— Ну, я пойду, — сказал сторож и, не ожидая разрешения председателя, направился к двери. Проходя мимо Павла Тихоновича, он поклонился ему в пояс и с дрожью в голосе проговорил: — Прости меня, Павел Тихонович, что давеча вывел тебя со двора. Не по своей воле сделал это: прости старого пса.
Председатель объявил перерыв, и суд удалился, но в зале никто не двинулся с места: не стесняясь, люди громко разговаривали, перекликались, смеялись. Своим смелым и острым выступлением стряпчий будто развязал обычную сдержанность публики в судебных учреждениях. Да и сама публика, надо сказать, сегодня была необычная.
Когда заседание суда возобновилось и суд перешел к рассмотрению вопроса о неуплате Прохоровым Павлу Тихоновичу большей доли заработка, стряпчий Иорданский показал великолепные познания в орнаментике, греческой мифологии и столярном деле. Он блестяще доказал, что мастер, заменив Бахуса на бочке виноградной лозой, вложил значительно больше труда в порученное ему дело и проявил тонкий вкус, достойный «прекрасной обитательницы каюты, дочери Прохорова, очаровательной мадемуазель Дэзи». Чеботареву ничего не оставалось делать, как требовать, чтобы суд исходил в своем решении из формального признания того, что рабочий не имеет права по своему усмотрению менять характер работы, порученной ему нанимателем, чем бы это вызвано было. Во время его речи в зале кто-то сказал чистым ранним баском:
— Вот и пошли такого в Государственную думу. Он тебе напишет законы, останешься доволен
Председатель тряхнул звонком и приказал нарушителя порядка покинуть зал заседания. Но никто не вышел. И Чеботарев закончил свою речь напыщенными восклицаниями, что демократизм — это одно, а анархия — другое и с нею надо бороться всеми средствами.
Суд опять удалился, и опять из зала никто не вышел.
Прошло, наверно, не меньше часа, прежде чем раздался голос нашего сделанного из папье-маше секретаря:
— Суд идет! Прошу встать!
Председатель, необычно комкая слова, проговорил принятые в таких случаях фразы и еще менее внятно закончил:
— …а потому съезд мировых судей постановил: решение мирового судьи седьмого участка оставить в силе.
Иорданский вздохнул и развел руками. Некоторое время в зале стояла гнетущая тишина. Вдруг тот же молодой басок сказал:
— Господа царские судьи, а нельзя ли мне отсидеть в арестном доме вместо невинно осужденного вами Курганова? Я молодой и крепкий, а Курганов много поработал за свою жизнь для граждан нашего города, ему это будет трудно.
Председатель фыркнул, что-то пробубнил, и судьи гуськом пошли из зала.
— Будь вы трижды прокляты! — сказала сморщенная старушка и перекрестилась.
— Чтоб вы подохли! — в тон ей отозвался кто-то хрипло.
Сухонький старичок в синей рабочей блузе встал на скамью и бодро сказал:
— Братцы, нам это дело привычное: ежели с кем беда случается, один из нас снимает шапку, а остальные кладут в нее кто сколько может. Поддержим товарищи Курганова в его хорошем деле! Ну-ка, подходи! — и подставил кепку.
Со всех сторон к ней потянулись руки.
— Получи и от меня, — сказал крепко сложенный паренек своим свежим баском.
Я взглянул ему в лицо — и вдруг почувствовал, как на меня повеяло чем-то далеким и родным.
— Илька! — вскрикнул я. — Илька!
Паренек вздрогнул, глянул на меня и удивленно раскрыл рот. Но тут же сдвинул густые брови и резко сказал:
— Никакой я не Илька. Путаешь, браток.
Собранные деньги вручили Павлу Тихоновичу. Принимая их, он сказал:
— Спасибо, братцы. Беру, не отказываюсь. Мне самому ничего не требуется. Но надо ж доказать голландцу, что и у русских есть головы на плечах. А отсидеть — отсижу. Это не позор. Позор тем, кто сажает меня.
Все стали расходиться. Паренек шагнул ко мне и негромко сказал:
— Говори, где живешь. Живо.
— Ярмарочный, шестьдесят шесть, — обрадованно ответил я.