Книга третья

…В непроглядной тьме нашей души время неподвижно: три часа ночи день за днем.

Френсис Скотт Фицджеральд. Крушение.[6]


1

Три мили – большое расстояние, если бежишь в резиновых сапогах. Оно кажется еще больше, если носки сползли и сбились в комки под ступнями и из-за этого ты ковыляешь, как пингвин.

Пробегая вдоль грязных овечьих троп и прыгая по камням, я следую по частично замерзшему ручью, пересекающему поля. Несмотря на сапоги, мне удается сохранять хороший темп и иногда бросать взгляд за спину. В настоящий момент я действую инстинктивно. Если я из-за чего-либо остановлюсь, мне конец.

Мои детские каникулы были потрачены на исследование этих полей. Прежде я знал здесь каждую рощицу и каждый холмик, самые рыбные места и самые укромные уголки. Я поцеловал Эвелин Джонс на сеновале в амбаре ее дяди в ее тринадцатый день рождения. Это был мой первый настоящий поцелуй, и у меня немедленно возникла эрекция. Она наткнулась на мой член и закричала, укусив меня за нижнюю губу. У нее были скобки на зубах, а рот как у Челюстей в фильмах о Джеймсе Бонде. Потом две недели на моей губе красовался кровоподтек, но оно того стоило.

Добежав до трассы А55, я проскальзываю под бетонные опоры моста и продолжаю путь вдоль ручья. Берега становятся круче, и дважды я соскальзываю в воду, ломая лед по краям.

Я добегаю до водопада высотой примерно десять футов и карабкаюсь наверх, цепляясь за пучки травы и камни. Коленки грязные, брюки промокли. Через десять минут я подныриваю под забор и вскоре выбираюсь на дорогу.

Легкие начинают болеть, но сознание ясно. Ясно, как холодный воздух. Пока Джулиана и Чарли в безопасности, мне не важно, что случится со мной. Я чувствую себя тряпкой, которую растерзала собака. Кто-то играет со мной, раздирая меня на лохмотья: мою жизнь, мою семью, мою карьеру… Почему? Бессмысленный вопрос. Это словно пытаться прочитать зеркальную надпись: все задом наперед.

Через сто ярдов, миновав ворота фермы, я оказываюсь на дороге в Лланрос. По обеим сторонам – изгороди, прерываемые воротами и проездами. Держась обочины, я направляюсь к церковному шпилю, виднеющемуся вдали. Клочья тумана собрались в низинах, словно лужи разлитого молока. Дважды я спрыгиваю с дороги, заслышав подъезжающую машину. Во второй раз это полицейская машина с зарешеченными окнами, внутри лают собаки.

Деревня выглядит заброшенной. Единственные открытые заведения – это кафе и офис центра аренды с надписью на двери «Перерыв 10 минут». В некоторых окнах виднеются цветные огоньки, на площади напротив военного мемориала высится рождественская елка. Мужчина, выгуливающий собаку, приветственно кивает мне. Я так сильно стиснул зубы, что не могу ответить.

Я отыскиваю парковую скамейку и сажусь. Вода стекает по моей непромокаемой куртке. Колени разбиты и заляпаны грязью. Ладони расцарапаны, из-под ногтей сочится кровь. Я хочу закрыть глаза и подумать, но мне надо сохранять бдительность.

Площадь напоминает книжную иллюстрацию: коттеджи, окруженные заборами из кольев и стальными беседками. Рядом с каждым крыльцом цветистым шрифтом написаны валлийские имена. На церкви повешены белые флаги, к ступенькам прилипло конфетти.

Валлийские свадьбы напоминают валлийские похороны. В них фигурируют те же самые машины, флористы и церковные залы, те же полногрудые женщины в широких цветастых платьях и чулках разносят одинаковые посудины с чаем.

Время идет, и холод разливается по моим конечностям. Разбитый «лендровер» въезжает на площадь и медленно ползет по парку. Я смотрю и жду. Никто не едет следом. Я встаю на окоченевшие ноги. Рубашка, мокрая от пота, прилипла к спине.

Пассажирская дверь стонет от старости и дурного обращения. Я проскальзываю на сиденье. Большая подушка прикрывает ржавые пружины и порванный винил. Мотор в таком ужасном состоянии, что издает сотню всхлипов и тресков, пока отец пытается найти первую передачу.

– Чертова машина! На ней месяцами не ездили.

– А как же полиция?

– Они обыскивают поля. Я слышал, они говорили, что нашли брошенную машину на станции.

– Как ты уехал?

– Сказал, что у меня операция. Сел на «мерс», а потом сменил его на «лендровер». Слава богу, он завелся.

Каждый раз, когда мы въезжаем в лужу, из дырки в полу фонтаном взвивается вода. Дорога поворачивает и петляет, то ныряя в низину, то вновь поднимаясь. На западе небо проясняется, посвежевший ветер гонит облака, и их тени проносятся по полям.

– У меня ужасные неприятности, папа.

– Знаю.

– Я никого не убивал.

– Тоже знаю. А что говорит Саймон?

– Что я должен сдаться.

– Кажется, это хороший совет.

И тут же отец признает, что этого не случится и никакие слова не изменят положения вещей. Мы едем по долине Конви к Сноудонии. Поля сменились перелесками, вдали темнеют более густые леса.

Дорога петляет между деревьями, впереди, на холме, обращенном к долине, виден большой особняк. Железные ворота закрыты, к ним прикреплена табличка с надписью «Продается».

– Здесь раньше был отель, – говорит отец, не отрывая глаз от дороги. – Я возил сюда маму на медовый месяц. В те дни особняк был великолепен. По субботам люди приходили на чай и танцы, у отеля имелся собственный оркестр…

Мама рассказывала мне эту историю, но я никогда не слышал ее от отца.

– Мы взяли у твоего дяди «остин хили» и на неделю отправились в путешествие. Тогда-то я и нашел ферму. В то время она не продавалась, но мы остановились, чтобы купить яблок. Мы часто останавливались, потому что твоей матери было больно сидеть. На неровных дорогах она подкладывала подушку.

Он хихикает, и я понимаю, что он имеет в виду. Это больше, чем я хотел бы знать о начале маминой сексуальной жизни, но я смеюсь вместе с ним. Потом рассказываю ему историю о своем друге Скотте, который лишил сознания свою невесту на танцплощадке в Греции во время свадебного приема.

– Как он это сделал?

– Он пытался показать ей «флип» и уронил. Она очнулась в госпитале и не могла понять, в какой стране находится.

Папа смеется, и я смеюсь вместе с ним. Это хорошо. Еще лучше становится, когда мы прекращаем смеяться, но не испытываем неловкости от молчания. Папа наблюдает за мной краем глаза. Он хочет мне что-то сказать, но не знает, как начать.

Я помню, как он впервые поговорил со мной «по-взрослому». Он сказал, что должен обсудить со мной кое-что важное, и повел на прогулку в Кью-гарденз. Это было так непривычно – проводить время вместе, – что я чувствовал, как меня распирает от гордости.

Папа сделал несколько попыток заговорить. Каждый раз, когда им овладевало косноязычие, он ускорял шаг. К тому времени когда мы дошли до вопроса о половых отношениях и способах предохранения, я уже вприпрыжку бежал за ним, пытаясь расслышать его слова и не потерять шляпу.

Теперь он нервно стучит пальцами по рулю, словно хочет отправить мне сообщение на азбуке Морзе. Без нужды откашливаясь, он заводит витиеватую речь о выборе, ответственности и возможностях. Я не понимаю, к чему он клонит.

Наконец он принимается рассказывать мне о том, как изучал медицину в колледже.

– …После этого два года я изучал бихевиоризм. Я хотел заняться психологией образования…

Постойте-ка! Бихевиоризм? Психология? Он мрачно смотрит на меня, и я понимаю, что он не шутит.

– Отец узнал, чем я занимаюсь. Он был в штате университета, дружил с проректором. Он специально приехал и пригрозил, что сократит мне содержание.

– И что ты сделал?

– Я поступил так, как он хотел. Стал хирургом.

Предупреждая мой следующий вопрос, он поднимает руку. Он не хочет, чтобы его перебивали.

– Моя карьера была определена. Мне давали назначения, должности и места. Все двери были открыты. Продвижение поощрялось… – Его голос понижается до шепота. – Думаю, я пытаюсь сказать, что горд за тебя. Ты настоял на своем и поступил так, как хотел. Ты преуспел в собственной игре. Знаю, меня нелегко любить, Джо. Я ничем не плачу за это. Но я тебя всегда любил. И всегда буду помогать тебе.

Он сворачивает на обочину и оставляет мотор работающим, выходя из машины и забирая сумку с заднего сиденья.

– Это все, что мне удалось принести, – говорит он, показывая содержимое. Там чистая рубашка, немного фруктов, термос, мои ботинки и конверт, наполненный пятидесятифунтовыми банкнотами. – Еще я захватил твой мобильный.

– Батарея разрядилась.

– Тогда возьми мой. Я все равно этой пакостью не пользуюсь.

Он ждет, пока я переберусь за руль, и запихивает сумку на пассажирское сиденье.

– Они не хватятся «лендровера»… какое-то время. Он даже не зарегистрирован.

Я смотрю на нижний угол окна. К стеклу приклеена пивная этикетка. Он ухмыляется.

– Я езжу на ней только по полям. Хорошая пробежка ей не помешает.

– А как ты доберешься до дома?

– На попутке.

Сомневаюсь, что он хоть раз в жизни голосовал на дороге. Хотя что я знаю? Сегодня он полон сюрпризов. Вроде бы это мой отец, но кажется совсем другим.

– Удачи, – говорит он, пожимая мне руку через окно. Может, если бы мы оба стояли, он бы обнял меня. Во всяком случае, мне хочется так думать.

Я включаю передачу и выезжаю на дорогу. Вижу его в зеркале заднего вида: он стоит на краю дороги.

Я вспоминаю, что он сказал мне, когда умерла тетя Грейси и мне было больно: «Запомни, Джозеф, самый черный час в твоей жизни будет длиться всего шестьдесят минут».


Полицейские пойдут за мной пешком вдоль ручья. Выставить заставы на дорогах – дело долгое. Если мне хоть немного повезет, я сумею от них оторваться. Не знаю, сколько это даст мне времени. К завтрашнему дню мое лицо будет красоваться во всех газетах и выпусках новостей.

Мои мысли бегут столь же быстро, сколь медленно двигается мое тело. Нельзя делать того, что они от меня ожидают. Вместо этого мне надо блефовать снова и снова. Это один из тех сценариев «он думает, что я думаю, что он думает», когда каждый участник пытается предугадать следующий шаг другого. Мне надо представлять себе два сознания. Первое принадлежит сильно разъяренному полицейскому, который думает, что я играю с ним, как с дураком, а второе – убийце-садисту, стремящемуся добраться до моих жены и дочери.

Мотор «лендровера» кашляет через каждые несколько секунд. Четвертая передача практически недостижима, а когда я нахожу ее, мне приходится удерживать рукой рычаг.

Я нащупываю на заднем сиденье телефон. Мне нужна помощь Джока. Я знаю, что рискую. Он лживый мерзавец, но людей, которым можно доверять, остается все меньше.

Он берет трубку и роняет телефон. Я слышу, как он ругается: «Почему все звонят, когда я в туалете?» Представляю, как он держит трубку между плечом и подбородком и пытается застегнуть ширинку.

– Ты сказал полиции о письмах?

– Да. Они мне не поверили.

– Убеди их. У тебя должно было сохраниться что-то от Кэтрин, доказывающее, что ты с ней спал.

– Да. Конечно. Я хранил фотоснимки, чтобы показать адвокату своей жены.

Боже, ну что он себе воображает! У меня нет на это времени. Но все же я улыбаюсь про себя. Я заблуждался относительно него. Он не убийца.

– Пациент, которого ты мне прислал, Бобби…

– Что с ним?

– Как ты с ним познакомился?

– Я тебе уже говорил: его адвокат хотел провести неврологические тесты.

– Кто предложил меня: ты или Эдди Баррет?

– Эдди предложил тебя.

Начал накрапывать дождь. У дворников только одна скорость – низкая.

– В Ливерпуле есть онкологическая больница под названием Клеттербридж. Я хочу знать, есть ли у них карточка пациентки по имени Бриджет Морган. Возможно, она назвала свою девичью фамилию, Бриджет Ахерн. У нее рак груди. Видимо, в тяжелой стадии. Она может либо наблюдаться, либо находиться в хосписе. Мне надо ее найти.

Я не прошу об одолжении. Или он сделает это, или наши давние отношения неизбежно закончатся. Джок ищет отговорку, но не может найти. Больше всего ему хочется убежать и спрятаться. Он всегда был трусом, если не мог превзойти соперника физически. Я не дам ему возможности улизнуть. Я знаю, что он солгал полиции. У меня также есть информация о вкладах, которые он утаил от своих бывших жен.

Его голос звучит резко:

– Они поймают тебя, Джо.

– Они всех нас поймают, – говорю я. – Позвони по этому номеру как можно быстрее.

2

В третьем классе, проводя каникулы в Уэльсе, я взял несколько спичек из фарфоровой миски над камином, чтобы развести костер. Сухое лето близилось к концу, и трава высохла и пожухла. Стоит ли говорить о ветре?

От моей вязанки тлеющего хвороста начался пожар, который уничтожил два забора, двухсотлетнюю изгородь и стал подбираться к соседскому амбару, заполненному на зиму. Я поднял тревогу, завопив во всю мочь, и помчался домой с почерневшими щеками и опаленными волосами.

Я забился в стог сена на конюшне, прислонившись к покатой крыше. Отец был слишком крупным, чтобы до меня добраться. Я лежал там очень тихо, вдыхая пыль и слушая сирены пожарных машин. Воображал всякие ужасы. Представлял себе все окрестные фермы и деревни в огне. Меня собираются посадить в тюрьму. Брата Кэри Мойниган отправили в колонию для несовершеннолетних за поджог железнодорожного вагона. Он вышел оттуда, став еще гнуснее, чем был.

Я пять часов просидел на чердаке. Никто на меня не кричал и ничем мне не грозил. Папа сказал, что я должен выйти и принять наказание, как подобает мужчине. Почему маленьких мальчиков заставляют поступать, как подобает мужчинам? Выражение разочарования на лице отца было больнее, чем удары его ремня. Что скажут соседи?

Теперь я гораздо ближе к тюрьме, чем тогда. Я представляю, как Джулиана протягивает через стол нашего младенца. «Помаши папе», – говорит она ему (естественно, это мальчик) и стыдливо одергивает юбку, понимая, что десятки заключенных смотрят на ее ноги.

Мне видится здание из красного кирпича, вырастающее из асфальта. Железные двери, ключи размером с ладонь. Я воображаю металлические двери, очередь за едой, двор для прогулок, самодовольных охранников, дубинки, горшки, опущенные глаза, зарешеченные окна и фотографии на стене камеры.

Что станется в тюрьме с таким, как я?


Саймон прав. Я не должен убегать. И, как я узнал еще в третьем классе, невозможно прятаться вечно. Бобби хочет меня уничтожить. Он не желает моей смерти. Он много раз мог убить меня, но ему нужно, чтобы я жил, зная, что это он разрушил мой мир, лишил меня всего, что было мне дорого.

Продолжат ли полицейские следить за моим домом или снимут пост, сосредоточив силы на Уэльсе? Плохо, если второе. Я должен быть уверен, что Джулиана и Чарли в безопасности.

Звонит телефон. Джок получил адрес хосписа в Ланкашире, где находится Бриджет Ахерн.

– Я пообщался с главным онкологом. Он говорит, что ей осталось несколько недель.

Я слышу, как он разворачивает сигару. Рано. Может, он празднует? Мы установили хрупкое перемирие. Словно старые супруги, мы закрываем глаза на ложь и недостатки друг друга.

– В сегодняшней газете напечатана твоя фотография – ты больше похож на банкира, чем на преступника в розыске.

– Я не фотогеничен.

– Упоминают и Джулиану. Пишут, что во время визита журналистов она вела себя «возбужденно и резко».

– Она велела им убираться.

– Да, я так и подумал.

Я слышу, как он выпускает дым.

– Должен тебе сказать, Джо. Я всегда думал, что ты скучный зануда. Весьма симпатичный, но слишком уж правильный. А теперь посмотрите-ка на него! Две любовницы, полиция разыскивает…

– Я не спал с Кэтрин Макбрайд.

– Напрасно. Она была хороша в постели. – Он сухо смеется.

– Джок, ты бы иногда послушал себя со стороны!

Подумать только, когда-то я ему завидовал! Посмотрите, кем он стал: грубая пародия на правого шовиниста и фанатика среднего класса. Я больше ему не доверяю, но мне все еще нужна его помощь.

– Я хочу, чтобы ты был с Джулианой и Чарли, пока я все не улажу.

– Ты же велел мне не подходить к ней.

– Знаю.

– Извини, не могу тебе помочь. Джулиана не отвечает на мои звонки. Думаю, ты сказал ей о Кэтрин и письмах. Теперь она злится на нас обоих.

– Хотя бы позвони ей, скажи, чтобы была осторожна. Скажи, чтобы никого не впускала в дом.

3

Максимальная скорость «лендровера» только сорок, при этом он то и дело норовит выехать на середину дороги. Он больше похож на музейный экспонат, чем на машину, и обгоняющие меня водители сигналят, словно я совершаю благотворительный автопробег. Это просто идеальное средство скрыться: никто не ожидает, что человек, за которым гонятся, будет убегать так медленно.

Окольными путями добираюсь до Ланкашира. Заплесневевшая карта дорог из бардачка, приблизительно 1965 года выпуска, указывает мне направление. Я проезжаю мимо деревень с названиями вроде Пуддинглейк и Вудпламптон. На почти заброшенной заправке на окраине Блэкпула захожу в туалет и привожу себя в порядок. Соскребаю грязь с брюк и долго держу их под сушилкой для рук, а потом переодеваю рубашку и промываю царапины на руках.

Хоспис «Сквайрс Гейт» прилепился к каменистой возвышенности, словно проржавел там в соленом воздухе. Башенки, аркообразные окна и пологая крыша, похоже, сохранились с эдвардианских времен, однако внешние строения новее и выглядят не столь устрашающе.

Охраняемая тополями дорога огибает переднюю часть хосписа и оканчивается парковкой. Я иду, ориентируясь по указателям, в нужное отделение, выходящее окнами на океан. Коридоры пусты, а на лестницах почти чисто. Медбрат-негр с бритой головой сидит за стеклянной стенкой, уставившись в экран. Он увлечен компьютерной игрой.

– У вас есть пациентка по имени Бриджет Ахерн?

Он смотрит на мои брюки, утратившие на коленях свой первоначальный вид.

– Вы родственник?

– Нет. Я психолог. Мне надо поговорить с ней о ее сыне.

Он поднимает брови.

– Не знал, что у нее есть сын. К ней приходит не много посетителей.

Я иду за его легко переваливающейся фигурой по коридору, потом он поворачивает под лестницей и выводит меня наружу через двойную дверь. Широкая дорожка, посыпанная гравием, пересекает газон, где на садовой скамейке две медсестры с тоскливым видом едят сандвичи.

Мы входим в одноэтажную пристройку, расположенную ближе к утесам, и попадаем в длинную общую палату с дюжиной кроватей, половина из которых пуста. Костлявая женщина с гладким черепом лежит, облокотившись на подушку. Она смотрит на двух маленьких детей, малюющих что-то на бумаге в ногах ее кровати. В стороне одноногая женщина в желтом платье сидит в коляске перед телевизором, укрывшись вязаным одеялом.

В дальнем конце палаты через две двери располагаются отдельные комнаты. Медбрат не утруждает себя стуком. В комнате темно. Сначала я не замечаю ничего, кроме техники. Мониторы и пульты создают иллюзию медицинского совершенства: словно все возможно, если настроить аппаратуру и нажать нужные кнопки.

Женщина средних лет с ввалившимися щеками лежит в центре паутины трубок и проводов. На ней светлый парик, у нее большая обвислая грудь и черные пятна на шее. Ее тело прикрывает розовая сорочка, плечи спрятаны под поношенным красным кардиганом. Раствор движется по трубкам, вползающим в ее тело и выползающим из него. На запястьях и лодыжках черные линии – недостаточно темные для татуировок и слишком аккуратные для синяков.

– Не давайте ей сигарет. Она не может прочистить легкие. Как только начинает кашлять, трубки вылетают.

– Я не курю.

– Молодец. – Он вытаскивает сигарету из-за уха и перемещает ее в рот. – Обратную дорогу найдете сами.

Занавески задернуты. Откуда-то доносится музыка. Только через какое-то время я понимаю, что это играет радио на прикроватном столике, рядом с пустой вазой и Библией.

Она спит под действием лекарств. Возможно, морфия. В нос вставлена трубка, другая выходит откуда-то из области желудка. Ее лицо повернуто к респиратору.

Я прислоняюсь к стене и упираюсь в нее затылком.

– От этого места мурашки по коже, – говорит женщина, не открывая глаз.

– Да.

Я сажусь на стул, чтобы ей не пришлось поворачивать голову в мою сторону. Ее глаза медленно открываются. Лицо белее стены. В полутьме мы смотрим друг на друга.

– Вы когда-нибудь были в Мауи?

– Это на Гавайях.

– Я знаю, где это, черт побери. – Она кашляет, и кровать сотрясается. – Там я сейчас должна быть. Я должна быть в Америке. Я должна была родиться американкой.

– Почему вы так говорите?

– Потому что янки знают, как жить. Все там больше и лучше. Люди смеются над этим. Они называют их невежественными и заносчивыми, но янки просто честные. Такие маленькие страны, как эта, они съедают на завтрак, а перед ужином испражняются ими.

– А вы были в Америке?

Она меняет тему. Ее глаза опухли, из уголка рта течет слюна.

– Вы врач или священник?

– Я психолог.

Она саркастически смеется:

– Тогда вам нет смысла знакомиться со мной. Если только вам не нравятся похороны.

Рак, видимо, прогрессировал быстро. У ее тела не было времени истаять. Она светлокожая, с изящным подбородком, грациозной шеей и тонко вырезанными ноздрями. Если бы не эта обстановка и не сиплый голос, она бы могла выглядеть вполне привлекательной.

– Проблема рака в том, что он не похож на рак. Простуда кажется простудой. Сломанная нога кажется сломанной ногой. Но о раке ничего не знаешь, пока не получишь снимки и результаты сканирования. Если, конечно, не считать опухоли. Кто может забыть об опухоли? Потрогайте ее!

– Спасибо, не стоит.

– Не смущайтесь. Вы большой мальчик. Потрогайте. Наверное, вы сомневаетесь, что они настоящие. Большинство мужчин сомневаются.

Ее рука протягивается и обхватывает мое запястье. У нее удивительно сильная хватка. Я подавляю в себе желание отшатнуться. Она кладет мою руку себе под сорочку. Мои пальцы прикасаются к ее мягкой груди.

– Вот здесь. Чувствуете? Раньше она была как горошина: маленькая и круглая. Теперь размером с апельсин. Шесть месяцев назад она распространилась на кости. Теперь на легкие.

Моей рукой, все еще лежащей у нее на груди, она трет свой сосок, и я чувствую, как он постепенно твердеет.

– Можете заняться со мной любовью, если хотите. – Она говорит серьезно. – Я хотела бы почувствовать что-нибудь еще… кроме этого распада.

Выражение жалости на моем лице приводит ее в ярость. Она отбрасывает мою руку и плотно оборачивает грудь кардиганом. Теперь она не смотрит на меня.

– Я должен задать вам несколько вопросов.

– Забудьте об этом. Мне не нужны ваши ободряющие речи. Я не ищу веры и перестала заключать сделки с Богом.

– Я здесь из-за Бобби.

– А что с ним?

Я не спланировал свои вопросы. Я даже не знаю точно, чего ищу.

– Когда вы видели его в последний раз?

– Шесть, может, семь лет назад. У него постоянно были неприятности. Никого не слушался. Меня, во всяком случае. Ты отдаешь ребенку лучшие годы своей жизни, а он всегда остается неблагодарным. – Короткие, рваные фразы. – И что же он сделал на этот раз?

– Его обвиняют в нанесении телесных повреждений. Он избил женщину до потери сознания.

– Свою подружку?

– Нет, незнакомку.

Ее черты смягчаются.

– Вы с ним говорили. Как он?

– Он озлоблен.

Бриджет вздыхает.

– Когда-то я думала, что в роддоме мне подсунули чужого ребенка. Он не выглядел моим. Он был похож на отца, к сожалению. Я ничего своего в нем не видела, кроме глаз. У него были две левые ноги и булка вместо лица. Он ничего не мог держать в порядке. Так и норовил взять вещь в руки, разобрать, посмотреть, как она работает. Однажды он сломал прекрасное радио и разлил кислоту из батареи по моему лучшему ковру. Совсем как отец…

Не закончив фразы, она начинает новую:

– Я никогда не чувствовала того, что положено чувствовать матери. Думаю, во мне мало материнского, но ведь это не делает меня холодной, верно? Я не хотела забеременеть, не хотела усыновлять чужого ребенка. Господи Иисусе, мне был только двадцать один год!

Она выгибает тонкую бровь.

– Вам ведь не терпится залезть ко мне в мозги? Не так уж много людей интересует то, что думают другие или что они могут сказать. Иногда люди притворяются, что слушают, а на самом деле лишь дожидаются своей очереди рассказывать или же просто перебивают тебя. А что вы жаждете рассказать, мистер Фрейд?

– Я пытаюсь понять.

– Ленни был таким же: все время задавал вопросы, хотел знать, куда я иду и когда вернусь. – Она передразнивает его умоляющий голос: – «С кем ты, цветочек? Пожалуйста, возвращайся домой. Я буду тебя ждать». Он был таким жалким! Неудивительно, что я стала думать: неужели это все, что я могу делать? Я не собиралась всю оставшуюся жизнь пролежать рядом с его потной спиной.

– Он покончил с собой.

– Не думала, что он на это способен.

– Вы знаете почему?

Кажется, она меня не слышит. Вместо этого она смотрит на закрытые занавески. Наверное, окно выходит прямо на океан.

– Вам не нравится вид?

Бриджет пожимает плечами.

– Ходят слухи, что нас не хоронят, а просто сбрасывают с этого холма.

– Так как насчет вашего мужа?

Она не смотрит на меня.

– Он называл себя изобретателем. Что за чушь! Знаете, если бы он заработал хоть сколько-нибудь денег – много же на это было шансов! – он бы отдал их. «Чтобы обогатить мир», – так он говорил. Вот таким он и был: все время болтал о власти рабочих и пролетарской революции, толкал речи и разглагольствовал. Коммунисты не верят в рай и ад. Где он, по-вашему?

– Я не религиозен.

– Но как, по-вашему, куда он мог бы попасть?

– Понятия не имею.

Ее маска безразличия дает трещину.

– Может, мы все в аду, просто не понимаем этого. – Она делает паузу и прикрывает глаза. – Я хотела развода. Он отказался. Я велела ему найти себе подружку. Он не отпускал меня. Люди говорят, что я холодная, но я чувствую побольше многих. Я знаю, как получить удовольствие. Знаю, как обращаться с тем, что мне дано. И поэтому меня можно назвать потаскухой? Некоторые проводят всю свою жизнь, ограничивая себя, или делают других счастливыми – набирают очки, которые, как они полагают, зачтутся им в следующей жизни. Я не из таких.

– Вы обвинили мужа в том, что он сексуально домогался Бобби.

Она пожимает плечами.

– Я только зарядила ружье. Стреляла не я. Это сделали такие, как вы. Врачи, социальные работники, учителя, адвокаты, благожелатели…

– И мы все неправильно поняли?

– Судья так не думал.

– А как думаете вы?

– Я считаю, что иногда можно забыть о том, что есть правда, если довольно часто слышишь ложь. – Она протягивает руку и нажимает на кнопку звонка над головой.

Но я еще не готов уйти.

– Почему ваш сын ненавидит вас?

– Мы все в конце концов начинаем ненавидеть своих родителей.

– Вы чувствуете себя виноватой.

Женщина сжимает кулаки и смеется низким смехом. Хромированная штанга, удерживающая пакет с морфием, качается из стороны в сторону.

– Мне сорок три года, и я умираю. Я плачу за все, что сделала. А вы можете сказать то же о себе?

Приходит медсестра, раздраженная тем, что ее потревожили. Один из проводов монитора выпал. Бриджет поднимает руку, чтобы его подсоединили. Тем же жестом она велит мне уйти. Разговор окончен.

Снаружи стемнело. Я иду к парковке по освещенной дорожке между деревьев. Вытащив из сумки термос, я жадно отхлебываю из него. Виски теплый и обжигает горло. Я хочу продолжать пить, пока не перестану чувствовать холод и видеть, как дрожит моя рука.

4

Мелинда Коссимо открывает дверь неохотно. Такие поздние посетители редко сулят что-то хорошее социальному работнику, особенно в воскресенье. Выходные – время, когда семейные конфликты обостряются, а злость закипает. Жен избивают, дети убегают из дома. Социальные работники с нетерпением ждут понедельника.

Я не даю ей заговорить первой.

– Меня ищет полиция. Мне нужна твоя помощь.

Ее широко раскрытые глаза моргают, но в общем она реагирует спокойно. Ее прическа небрежна: несмотря на большую черепаховую заколку, отдельные пряди выбились и ластятся к ее щекам и шее. Закрыв дверь, она отправляет меня наверх, в ванную. Ждет за дверью, пока я передаю ей одежду.

Я протестую, ссылаясь на спешку, но она не обращает внимания на мое нетерпение. Стирка нескольких вещей много времени не займет, утверждает она.

Я смотрю на обнаженного незнакомца в зеркале. Он похудел. Это случается, если не есть. Я знаю, что скажет Джулиана: «Почему я не могу похудеть так легко?» Незнакомец в зеркале улыбается мне.

Я спускаюсь вниз в халате и слышу, как Мел вешает трубку. Когда я подхожу к кухне, она уже открыла бутылку вина и наливает два бокала.

– Кому ты звонила?

– Так, никому.

Она устраивается с бокалом в большом кресле. Вторая рука покоится на книге, лежащей обложкой вверх на подлокотнике. Торшер над головой освещает ее лицо, оставляя в тени глаза и придавая губам резкий изгиб.

Этот дом всегда ассоциировался у меня со смехом и весельем, но теперь он слишком тих. Над каминной полкой висит одна из картин Бойда, другая – на стене напротив. Стоит фотография: он на своем мотоцикле на трассе ТТ на острове Мэн.

– И что же ты натворил?

– Полицейские думают, что я убил Кэтрин Макбрайд, наряду с другими.

– С другими? – Ее брови изгибаются, как тетива лука.

– Ну, с одной «другой». Бывшей пациенткой.

– И сейчас ты скажешь мне, что ничего плохого не делал.

– Нет, если глупость не считается преступлением.

– А почему ты в бегах?

– Потому что меня хотят подставить.

– Бобби Морган.

– Да.

Она поднимает руку.

– Больше ничего не хочу знать. У меня и так неприятности из-за того, что я показала тебе документы.

– Мы ошиблись.

– Что ты имеешь в виду?

– Я недавно говорил с Бриджет Морган. Не думаю, что отец Бобби домогался его.

– Она тебе это сказала?!

– Она хотела развестись с ним. Он не соглашался.

– Он оставил предсмертную записку.

– Всего одно слово.

– «Прости».

– Да, но за что?

Голос Мел звучит холодно:

– Это старая история, Джо. Оставь ее в покое. Ты ведь знаешь неписаный закон – никогда не возвращаться назад, никогда не открывать дело вновь. Вокруг меня и так полно адвокатов, заглядывающих через плечо, и без еще одного чертова судебного разбирательства…

– А что стало с записками Эрскина? Их не было в деле.

Она колеблется.

– Возможно, он попросил, чтобы их изъяли.

– Зачем?

– Возможно, Бобби захотел посмотреть дело. Он имеет на это право. Опекаемый может прочитать записи ведущего социального работника и некоторые подробности заседаний. Заключения третьих лиц, вроде записок врача и отчетов психолога, – дело другое. Чтобы предоставить к ним доступ, нам нужно разрешение специалиста.

– Ты хочешь сказать, что Бобби видел эти документы?

– Может быть. – И, не успев перевести дух, она отвергает эту мысль: – Это старое дело. Бумажки теряются.

– А мог ли Бобби забрать эти записки?

Она сердито цедит:

– Ты несерьезен, Джо! Подумай лучше о себе.

– А он мог видеть видеозапись?

Она качает головой, отказываясь говорить дальше. Я не могу этого допустить. Без ее помощи моя невероятная теория рушится. Торопливо, словно опасаясь, что она может остановить меня, я рассказываю ей о хлороформе, китах и ветряных мельницах, о том, как Бобби месяцами водил меня за нос, проникая в жизни всех близких мне людей.

Спустя какое-то время она кладет мою постиранную одежду в сушилку и подливает мне вина. Я иду за ней на кухню и перекрикиваю визг блендера, измельчающего орехи. Она посыпает ими кусочки тостов, сдобренных молотым черным перцем.

– Вот поэтому мне и надо найти Руперта Эрскина. Мне нужны его заметки или воспоминания.

– Я ничем не могу тебе помочь. Я уже сделала достаточно. – Она смотрит на часы, висящие над плитой.

– Ты кого-то ждешь?

– Нет.

– А кому ты тогда звонила?

– Другу.

– Ты звонила в полицию?

Она колеблется.

– Нет. Оставила указания секретарше. Если не перезвоню ей через час, она должна сообщить в полицию.

Я смотрю на те же часы, отсчитывая время назад.

– Боже мой, Мел!

– Прости. Мне надо думать о карьере.

– Спасибо за все. – Моя одежда еще не до конца высохла, но я натягиваю брюки и рубашку. Она хватает меня за рукав.

– Сдайся.

Я отталкиваю ее руку.

– Ты не понимаешь.

Моя левая нога подгибается, потому что я тороплюсь. Уже взявшись за ручку входной двери, я слышу:

– Эрскин. Ты хотел его найти, – кричит Мел. – Он вышел в отставку десять лет назад. Последнее, что я о нем слышала, – он живет около Честера. Кто-то из отдела звонил ему. Мы поболтали – немного.

Она помнит адрес: деревня под названием Хетчмир. Домик викария. Я записываю сведения на клочке бумаги, примостившись за столиком в холле. Левая рука отказывается шевелиться. Ее работу приходится делать правой.


Было бы каждое утро таким ярким и свежим! Солнце, отразившись в треснувшем заднем стекле «лендровера», рассыпается лучами, как на дискотеке. Взявшись за ручку обеими руками, я с трудом открываю окно и высовываюсь наружу. Кто-то сделал мир белым, заменив цвета монохромом.

Проклиная тугую дверь, я распахиваю ее и спускаю ноги. В воздухе пахнет мокрой землей и дымом. Набрав пригоршню снега, я тру лицо, пытаясь проснуться. Потом расстегиваю ширинку и мочусь на ствол дерева, окрашивая его в более яркий цвет. Как далеко я уехал прошлой ночью? Нужно было продолжать путь, но огни «лендровера» постоянно гасли, оставляя меня в темноте. Дважды я едва не оказался в канаве.

Как провел эту ночь Бобби? Интересно, он следит за мной или за Джулианой с Чарли? Он не будет ждать, пока я пойму его. Надо торопиться.

Озеро Хетчмир окаймлено камышом, в воде отражается голубое небо. Я останавливаюсь у красно-белого дома, чтобы спросить дорогу. Старая дама в халате открывает дверь и принимает меня за туриста. Она начинает рассказывать мне историю Хетчмира, которая плавно переходит в историю ее собственной жизни: сын, работающий в Лондоне, внуки, которых она видит только раз в год.

Я ретируюсь, не переставая благодарить ее. Она стоит на крыльце, пока я борюсь с мотором «лендровера». Это то, что мне надо. Наверняка она специалист по криббиджу, кроссвордам и запоминанию автомобильных номеров. «Я никогда не забываю цифры», – скажет она полиции.

Мотор милостиво заводится, дымясь от усталости. Я машу рукой и улыбаюсь. На ее лице написано беспокойство за меня.

На дверях и окнах дома викария развешены рождественские огни. В начале подъезда стоит несколько игрушечных машинок, окруживших упаковку молока. Над дорожкой наискось висит старое покрывало с пятнами ржавчины, привязанное за два конца к деревьям. Под ним прячется мальчик в пластиковом ведерке от мороженого на голове. Обнаруженный, он приставляет к моей груди деревянный меч.

– Ты из Слизерина? – шепелявит он.

– Прошу прощения?

– Сюда могут войти только гриффиндорцы. – На его носу веснушки, цветом напоминающие жареную кукурузу.

В дверях появляется молодая женщина. Светлые волосы смяты после сна, и она дрожит от холода. На руках она держит младенца, сосущего кусочек тоста.

– Оставь человека в покое, Брендан, – говорит она, устало улыбаясь мне.

Переступая через игрушки, я подхожу к двери. За спиной женщины различаю разложенную гладильную доску.

– Прошу прощения. Он играет в Гарри Поттера. Чем могу помочь?

– Я ищу Руперта Эрскина.

На ее лицо ложится тень.

– Он здесь больше не живет.

– А вы не знаете, где я могу его найти?

Не выпуская младенца, она застегивает расстегнувшуюся пуговицу на блузке.

– Лучше спросите кого-нибудь другого.

– А ваши соседи знают? Мне очень важно увидеть его.

Она покусывает нижнюю губу и смотрит на церковь за моей спиной.

– Что ж, если хотите его увидеть, то найдете там.

Я оборачиваюсь.

– Он на кладбище. – Понимая, как резко это прозвучало, она добавляет: – Если вы его знали, примите мои соболезнования.

Не успев ничего до конца осознать, я сажусь на ступеньки.

– Мы вместе работали, – объясняю я. – Это было давно.

Она смотрит через плечо.

– Не хотите ли зайти и присесть?

– Спасибо.

На кухне пахнет стерилизованными бутылочками и овсяной кашей. На столе и стуле разбросаны карандаши и листки бумаги. Она извиняется за беспорядок.

– А что случилось с мистером Эрскином?

– Я знаю только то, что мне рассказали соседи. Все в деревне были шокированы случившимся. Такого никто не ожидает – особенно в этих местах.

– Чего «такого»?

– Говорят, кто-то пытался ограбить его дом, но я не понимаю, как это объясняет то, что случилось. Какой грабитель будет привязывать старого человека к стулу и заклеивать ему рот? Он жил так две недели. Кое-кто говорит, что с ним случился сердечный приступ, но я слышала, что он умер от обезвоживания. Тогда были самые жаркие недели года….

– Когда это произошло?

– В августе. Думаю, некоторые здесь чувствуют себя виноватыми, потому что никто не заметил его отсутствия. Он всегда возился в саду или гулял у озера. Кто-то из церковного хора стучал в его дверь, приходили проверить счетчик. Передняя дверь не была заперта, но никто не подумал зайти внутрь. – Ребенок шевелится у нее на руках. – Уверены, что не хотите чаю? Вы плохо выглядите.

Я вижу, как двигаются ее губы, слышу вопрос, но не воспринимаю его. Земля ушла из-под моих ног, нырнула вниз, словно лифт. Женщина продолжает рассказывать:

– …Очень милый старик, говорят люди. Вдовец. Но вы, верно, это знаете. Не думаю, что у него были родственники…

Я прошу разрешения позвонить, и мне приходится держать трубку двумя руками. Номера почти не видны. Отвечает Луиза Элвуд. Мне приходится сдержаться, чтобы не закричать.

– Директор школы Сент-Мери – вы сказали, что она уволилась по семейным обстоятельствам.

– Да. Ее зовут Элисон Горски.

– Когда это было?

– Года полтора назад. Ее мать погибла при пожаре дома, отец получил тяжелые ожоги. Она переехала в Лондон, чтобы ухаживать за ним. Думаю, он остался инвалидом.

– А как начался пожар?

– Полагают, что произошла ошибка. Кто-то положил взрывное устройство в почтовый ящик. В газетах писали, что это могло быть акцией против евреев, но больше ничего не известно.

Я чувствую липкий страх, ползущий по спине. Мои глаза прикованы к молодой женщине, которая с беспокойством наблюдает за мной из-за плиты. Она меня боится. Я принес что-то зловещее в ее дом.

Я делаю еще один звонок. Мел немедленно берет трубку. Я не даю ей заговорить:

– Машина, сбившая Бойда, – что случилось с водителем? – Мой голос дрожит от напряжения, он высок и тонок.

– Здесь были полицейские, Джо. Детектив по имени Руиз…

– Расскажи мне о водителе.

– Он сбил его и скрылся. Машину нашли за несколько кварталов от места наезда.

– А водитель?

– Решили, что это был подросток-угонщик. На руле нашли отпечаток большого пальца, но он не был зарегистрирован.

– Расскажи мне точно, что случилось.

– Зачем? Какое отношение это имеет к…

– Пожалуйста, Мел.

Она неуверенно передает начало истории, пытаясь припомнить, было ли это в половине восьмого или девятого – в тот вечер, когда Бойд ушел. Ее расстраивает, что она забыла эту подробность. Она боится, что Бойд постепенно тает в ее памяти.

Это было в ночь костров, 6 декабря. Воздух, казалось, был пропитан порохом и серой. Соседские ребятишки, у которых голова кружилась от возбуждения, собрались вокруг костров, пылавших на огороженных участках и пустырях. Бойд часто выходил по вечерам за сигаретами. Он зашел в местный паб и выпил немного, а по дороге домой купил в винном магазине бутылку своего любимого. На нем был надет флюоресцирующий жакет и желтый шлем, из-под которого свисал седой хвостик. Бойд задержался на перекрескте на Грейт-Хомер-стрит.

Возможно, в последний момент он обернулся. Он даже мог видеть лицо водителя за секунду до того, как исчезнуть под бампером. Его тело, зажатое в раме мотоцикла, протащило под грузовиком сотню ярдов.

– Что происходит? – спрашивает Мел. Я представляю себе ее крупный яркий рот и мягкие серые глаза.

– Лукас Даттон – где он сейчас?

Мел отвечает спокойным, но дрожащим голосом:

– Он работает на какую-то правительственную организацию по вопросам подростковой наркомании.

Я помню Лукаса. Он красил волосы, играл в гольф, собирал спичечные коробки и шотландский виски. Его жена преподавала драму, у них была «шкода», в отпуск они ездили в Богнор, у них подрастали дочери-близняшки.

Мел требует объяснений, но я перебиваю ее:

– Что случилось с близнецами?

– Ты меня пугаешь, Джо.

– Что с ними случилось?

– Одна из них умерла на прошлую Пасху от передозировки наркотиков.

Я забегаю вперед, перебирая в уме имена: Юстас Макбрайд, Мелинда Коссимо, Руперт Эрскин, Лукас Даттон, Элисон Горски – все принимали участие в одном и том же деле о защите прав ребенка. Эрскин умер. Остальные потеряли близких. Но что ему за дело до меня? Я только раз беседовал с Бобби. Безусловно, этого недостаточно, чтобы объяснить мельницы, уроки испанского, «Тигров» и «Львов»… Почему он несколько месяцев жил в Уэльсе, разбивал сад для моих родителей и чинил старую конюшню?

Мел грозится повесить трубку. Я не могу ее отпустить.

– Кто подавал официальное прошение об опеке?

– Конечно я.

– Ты сказала, что Эрскин был в отпуске. Кто подписал отчет психолога?

Она медлит. Дыхание изменяется. Она собирается солгать:

– Не помню.

Я повторяю настойчивее:

– Кто подписал заключение психолога?

Она отвечает – не мне, а прошлому:

– Ты.

– Как? Когда?

– Я положила перед тобой бланк, и ты подписал. Ты думал, что это лицензия опекуна. Это был твой последний день в Ливерпуле. Мы все выпивали на прощание в «Ветряном доме».

Я издаю про себя стон, все еще держа трубку у уха.

– Мое имя было в деле Бобби?

– Да.

– И ты вытащила записи из папок, перед тем как дать мне?

– Это было очень давно. Я думала, это не имеет значения.

Я не могу ей ответить. Трубка падает у меня из рук. Молодая мать крепко сжимает ребенка, покачивая его, чтобы унять плач. Спускаясь с крыльца, я слышу, как она зовет старшего сына в дом. Никто не хочет находиться рядом со мной. Я словно заразная болезнь. Эпидемия.

5

Джордж Вудкок назвал тиканье часов механической тиранией, превращающей нас в слуг машины, которую мы сами создали. Мы живем в страхе перед собственным детищем – точь-в-точь как барон Франкенштейн.

У меня был пациент, одинокий вдовец, убежденный, что тиканье часов над его кухонным столом напоминает человеческие слова. Часы давали ему короткие команды: «Иди спать!», «Помой посуду!», «Выключи свет!» Поначалу он не обращал внимания на эти звуки, но часы все повторяли и повторяли указания, всегда в одних и тех же словах. Постепенно он начал подчиняться приказам, и часы стали управлять его жизнью. Они говорили ему, что есть на обед и какие передачи смотреть по телевизору, когда стирать, на какие телефонные звонки отвечать…

Когда он впервые уселся в моей приемной, я спросил его, хочет ли он чаю или кофе. Он ответил не сразу. Рассеянно посмотрел на стенные часы и через секунду повернулся и сказал, что хочет стакан воды.

Странно, но этот пациент не хотел, чтобы его лечили. Он мог бы убрать все часы из дома или заменить их на электронные, но в часовых голосах было что-то придававшее ему уверенность и даже оптимизм. Его жена, по всей видимости, была человеком беспокойным и организованным, все время его подгоняла, составляя для него списки дел, выбирая одежду и вообще принимая за него решения.

Он не желал, чтобы я убрал голоса, наоборот, ему необходимо было слышать их постоянно. Дома часы были уже в каждой комнате, но вот когда он выходил на улицу…

Я предложил ему носить ручные часы, но это его не устраивало: они говорили недостаточно громко или бормотали бессвязно. После напряженных раздумий мы пошли на антикварный рынок Грея, где он больше часа прислушивался к старомодным карманным часам, пока не нашел те, что вполне отчетливо говорили с ним.

Часы, тиканье которых я слышу сейчас, возможно, являются стуком мотора «лендровера». Или же это часы Страшного суда – семь минут до полуночи. Мое безупречное прошлое отходит в историю, и я не могу остановить время.

По дороге из Хетчмира мне навстречу попадаются две полицейские машины. Видимо, Мел сообщила полиции, куда я отправился разыскивать Эрскина. Они не знают о «лендровере» – по крайней мере пока. Маленькая старая дама с фотографической памятью им скажет. Если мне повезет, сначала она поведает им историю своей жизни, дав мне время отъехать подальше.

Я поглядываю в зеркало заднего вида, почти ожидая увидеть голубые мигалки. Это будет пародия на погоню на высоких скоростях. Они смогут обогнать меня на велосипедах, если я не обнаружу четвертую передачу. Возможно, мы продемонстрируем и такую сцену: замедленная вереница машин, снятая с вертолета.

Я помню финальные кадры «Бутча Кэссиди и Санденса Кида», когда Редфорд и Ньюман, продолжая острить, выходят навстречу мексиканской армии. Лично я не презираю смерть до такой степени. И не вижу ничего величественного в граде пуль и заколоченном гробе.


Лукас Даттон живет в доме из красного кирпича на окраинной улице, где угловые магазины были вытеснены наркоторговцами и борделями. Каждая глухая стена покрыта краской. Даже памятники народного искусства и протестантские фрески испорчены. В рисунках нет ни цвета, ни вдохновения. Это бессмысленный, жестокий вандализм.

Лукас взгромоздился на лестницу в проезде, свинчивая баскетбольное кольцо со стены. Его волосы стали, кажется, еще темнее, но он поправился в талии, а лоб его пересечен горизонтальными морщинками, спускающимися до кустистых бровей.

– Помощь не нужна?

Он смотрит вниз и в течение нескольких минут пытается понять, кто я такой.

– Эти штуковины проржавели, – говорит он, похлопывая по болтам. Спустившись с лестницы, он вытирает руки о рубашку. Он жмет мою руку и в то же время бросает взгляд на дом, выдавая этим свое беспокойство. Должно быть, его жена внутри. Они уже видели выпуски новостей или слушали радио.

Я слышу музыку из верхнего окна: что-то с массой тяжелых басов и скрипящих дисков. Лукас следит за моим взглядом.

– Я прошу ее сделать потише, но она говорит, что такая музыка должна быть громкой. Возраст, видимо.

Я помню близнецов. Соня хорошо плавала: в бассейне, в море – у нее была прекрасная техника. Однажды, когда ей было лет девять, меня пригласили на барбекю. Она объявила, что когда-нибудь переплывет Канал.

– Быстрее будет воспользоваться Туннелем, – сказал я ей.

Все засмеялись. Соня закатила глаза. С тех пор она меня не любила.

Ее сестра Клер была читательницей, в очках в стальной оправе, с ленивым взглядом. Большую часть того дня она провела в своей комнате, жалуясь, что ей не слышно телевизора, потому что снаружи все «трещат, как обезьяны».

Лукас складывает лестницу и объясняет, что «девочки больше не пользуются кольцом».

– Ужасно, что случилось с Соней, – говорю я.

Он делает вид, что не слышит. Инструменты убираются в ящик. Я уже готов начать расспросы, но он рассказывает мне, что Соня незадолго до смерти выиграла два титула на национальных соревнованиях по плаванию и побила рекорд на дистанции.

– И все же, несмотря на эти тренировки, круги ранним утром, миля за милей, она знала, что толку не будет. Есть узкая грань между хорошими спортсменами и великими спортсменами.

Я не прерываю его, зная, что он ведет к делу. История разворачивается. Соня Даттон, неполных двадцати трех лет, оделась для рок-концерта. Она пошла с Клер и компанией университетских друзей. Кто-то дал ей белую таблетку с отпечатком в виде ракушки. Она всегда была так осторожна в отношении лекарств и добавок. Она танцевала всю ночь, пока ее пульс не ускорился и давление не подскочило. Она почувствовала слабость и раздражительность. С ней случился приступ в туалетной кабинке.

Лукас все еще наклоняется над ящиком с инструментами, словно что-то потерял. Его плечи трясутся. Срывающимся голосом он рассказывает, как Соня три недели провела в коме, так и не придя в сознание. Лукас и его жена спорили, отключать или нет систему жизнеобеспечения. Он был прагматичен. Он хотел запомнить, как она скользит по воде своим легким стилем. Жена обвинила его в том, что он отказался от надежды, что думает только о себе, что недостаточно молится о чуде.

– С тех пор она мне и десятка слов не сказала за раз. Вчера вечером сообщила, что видела твою фотографию в новостях. Я задал ей вопросы, и она на них ответила. Впервые за целую вечность…

– Кто дал Соне таблетку? Они кого-нибудь поймали?

Лукас качает головой. Клер описала этого человека. Она смотрела фотографии из архивов и приходила на опознания.

– И как же он выглядел?

– Высокий, худой, загорелый… с зачесанными назад волосами.

– А возраст?

– Лет тридцать пять.

Он закрывает ящик и защелкивает металлические задвижки, а потом уныло глядит на дом, еще не решаясь войти внутрь. Домашние обязанности вроде этого кольца стали важны, потому что занимают его и позволяют жить дальше.

– Ты помнишь Бобби Моргана?

– Да.

– Когда ты видел его в последний раз?

– Лет четырнадцать-пятнадцать назад. Он был еще ребенком.

– А с тех пор нет?

Даттон качает головой, а потом прищуривается, словно что-то только что пришло ему в голову.

– Соня знала кого-то по имени Бобби Морган. Может, это был тот же человек. Он работал в бассейном комплексе.

– Ты его никогда не видел?

– Нет. – Он видит, как в прихожей раздвигаются занавески. – На твоем месте я бы здесь не задерживался, – говорит он. – Она сообщит в полицию, если тебя увидит.

Ящик с инструментами оттягивает его правую руку. Он перекладывает его в левую и смотрит на баскетбольное кольцо.

– Думаю, ему еще придется повисеть.

Я благодарю его, и он спешит в дом. Дверь закрывается, и мои шаги отдаются в окрестной тишине. Я прежде думал, что Даттон самодоволен и догматичен; он не желал слушать других и менять свою точку зрения на заседаниях. Он был самодуром и искателем блох – из тех слуг народа, которые легко могут обеспечить движение поездов по расписанию, но совершенно не способны общаться с людьми. Если бы только его подчиненные были такими же надежными, как его «шкода», – заводились бы с первого раза морозным утром и немедленно отзывались на любой поворот руля… Теперь он унижен, свергнут, подавлен обстоятельствами.

Человек, давший Соне отравленную таблетку, по описанию не похож на Бобби, но свидетельские показания печально известны своей недостоверностью. Стресс и шок изменяют восприятие. Память подводит. Бобби подобен хамелеону, меняющему цвета, маскирующемуся, двигающемуся взад и вперед, но всегда сливаясь с тем, что находится рядом.

Есть стишок, который тетя Грейси любила мне рассказывать, – политически некорректные куплеты под названием «Десять маленьких индейцев». Они начинаются с того, как десять индейских мальчиков отправились обедать, но один поперхнулся, и их осталось девять. Девять индейцев, поев, клевали носом, один не смог проснуться, и их осталось восемь…

Маленьких индейцев кусают пчелы, проглатывают рыбы, давят медведи и разрезают пополам, пока не остается один. Я чувствую себя этим последним индейцем.

Я понимаю теперь, что делает Бобби. Он пытается забрать то, что каждому из нас дороже всего, – любовь ребенка, близость мужа, чувство привязанности. Он хочет, чтобы мы страдали, как страдал он, чтобы потеряли то, что любим больше всего, чтобы пережили его утрату.

Мел с Бойдом были родственными душами. Каждый, кто знал их, видел это. Ежи и Эстер Горски пережили нацистские газовые камеры и поселились в северной части Лондона, где родили только одно дитя, Элисон, ставшую директором школы и переехавшую в Ливерпуль. Пожарные нашли тело Ежи внизу лестницы. Он все еще был жив, несмотря на ожоги. Эстер задохнулась во сне.

Кэтрин Макбрайд, любимая внучка в дружной семье: капризная, избалованная, испорченная – всегда была сокровищем дедушки, который молился на нее и прощал ее выходки.

У Руперта Эрскина не было ни жены, ни детей. Может быть, Бобби не смог узнать, чем дорожил этот человек, а может, он и знал. Эрскин был упрямым старикашкой, не более привлекательным, чем пятно на ковре. Мы его извиняли, зная, как нелегко ему было ухаживать за женой долгие годы. Бобби лишил его свободы.

Он оставил ему, привязанному к стулу, достаточно времени, чтобы тот смог осознать свою беспомощность.

Могут быть и другие жертвы. У меня нет времени разыскивать их всех. Элиза – это моя вина. Я слишком долго не мог раскрыть секрет Бобби. Бобби становился все более изощренным с каждой смертью, но его месть мне должна была стать вершиной. Он мог бы отнять у меня Джулиану и Чарли, но вместо этого он решил забрать все: семью, друзей, карьеру, репутацию и, наконец, свободу. Он хочет, чтобы я знал, что он в этом виновен.

Весь смысл анализа заключается в том, чтобы понять, а не взять сущность чего-то и свести ее к чему-то еще. Однажды Бобби обвинил меня в том, что я играю в Господа Бога. Он сказал, что люди вроде меня не могут устоять перед искушением запустить руки в душу другого и изменить его мировидение.

Возможно, он прав. Возможно, я совершал ошибки и попадался в ловушки, не обдумав как следует причину и следствие. Я знаю, что, совершив ошибку, недостаточно просто извиниться и сказать: «Я хотел, как лучше». Именно это сказали Грейси, забирая у нее ребенка. Я использовал те же выражения. «С самыми лучшими намерениями…» и «Со всей доброжелательностью…»

В ходе одного из первых моих дел в Ливерпуле мне предстояло решить, сможет ли умственно отсталая женщина двадцати одного года без поддержки семьи и социальных институтов заботиться о ребенке, который вскоре должен был у нее родиться.

Я все еще помню Шэрон в летнем платье, туго обтягивающем ее живот. Она с величайшей тщательностью умылась и причесалась. Она знала, как важна эта беседа для ее будущего. Но несмотря на все усилия, она забыла о кое-каких мелочах. Носки были одинакового цвета, но разной длины. Молния в боковом шве платья сломана. На щеке виднелось пятнышко губной помады.

– Вы знаете, зачем вы здесь, Шэрон?

– Да, сэр.

– Мы должны решить, сможете ли вы заботиться о своем ребенке. Это очень большая ответственность.

– Я смогу. Смогу. Я буду хорошей матерью. Я буду любить малыша.

– Вы знаете, откуда берутся дети?

– Он растет внутри меня. Его поместил туда Господь. – Она говорила благоговейно и гладила свой живот.

Я не мог поспорить с ее логикой.

– Давайте поиграем в игру «Что, если…», хорошо? Я хочу, чтобы вы представили, что купаете своего ребенка, и тут звонит телефон. Ребенок мокрый и скользкий. Что вы сделаете?

– Я… я… я положу ребенка на пол, завернув в полотенце.

– И вот, пока вы говорите по телефону, кто-то стучит в дверь. Вы откроете?

На ее лице появилось выражение неуверенности.

– Это могут быть пожарные, – добавил я, – или ваш социальный работник.

– Я бы открыла, – сказала она, старательно кивая.

– Оказывается, это ваша соседка. Какие-то мальчишки разбили камнем ее окно. Ей надо на работу. Она хочет, чтобы вы посидели у нее в квартире и подождали стекольщика.

– Эти мерзавцы вечно швыряют камни, – сказала Шэрон, сжав кулаки.

– У вашей соседки спутниковое телевидение: канал кинофильмов, мультики, сериалы. Что вы будете смотреть, пока сидите в ее квартире?

– Мультики.

– Выпьете чашку чаю?

– Может быть.

– Соседка оставила вам деньги, чтобы заплатить стекольщику. Пятьдесят фунтов. Работа стоит только сорок пять, но она сказала, что вы можете оставить себе деньги.

Ее глаза загорелись.

– Я могу оставить деньги?

– Да. Что вы купите?

– Шоколада.

– И где вы его купите?

– В магазине.

– Когда вы идете в магазин, что вы обычно берете?

– Ключи и кошелек.

– Что-нибудь еще?

Она помотала головой.

– А где ваш ребенок, Шэрон?

По ее лицу разлилась паника, нижняя губа задрожала. И когда я подумал, что она заплачет, она неожиданно объявила:

– За ним присмотрит Барни.

– Кто такой Барни?

– Моя собака.

Пару месяцев спустя я сидел в родильном отделении и слушал, как всхлипывала Шэрон, когда ее новорожденного сына заворачивали в одеяло и забирали у нее. В мои обязанности входило отвезти мальчика в другую больницу. Я положил его в колыбельку, закрепленную на заднем сиденье машины. Глядя на этот спящий комочек, я размышлял о том, что он подумает через много лет о принятом мною решении. Поблагодарит ли меня за спасение или обвинит в том, что я разрушил его жизнь?

На ум вновь приходит другой ребенок. С ним все понятно. Мы ошиблись относительно Бобби. Мы ошиблись относительно его отца – невинного человека, которого арестовали и часами допрашивали о его сексуальной жизни и длине пениса. Его дом и рабочее место обыскали в поисках детской порнографии, которой не существовало, его имя включили в список насильников, несмотря на то что ему так и не предъявили обвинения, не говоря уже о вынесении приговора.

Это несмываемое пятно отравило бы всю его жизнь. Все его будущие отношения были бы испорчены. Об обвинении должны были информировать его жен и любовниц. Завести ребенка стало бы для него проблематичным. Стать тренером детской футбольной команды – недопустимой дерзостью. Безусловно, этого достаточно, чтобы довести человека до самоубийства.

Сократ – мудрейший из греков – был несправедливо обвинен в совращении юношей и приговорен к смерти. Он мог бы бежать, но принял яд. Сократ верил в то, что наши тела не так важны, как наши души. Возможно, у него была болезнь Паркинсона.

Я несу ответственность за Бобби. Я был частью системы. На мне лежит вина за трусливую уступку. Вместо того чтобы возразить, я промолчал. Я согласился с мнением большинства. Я был молод и только начинал свою профессиональную деятельность, но это не оправдание. Я вел себя как зритель, а не как судья.

Джулиана обозвала меня трусом, когда выгнала из дома. Теперь я понимаю, что она имела в виду. Я сидел на трибуне, не желая вдаваться в проблемы своей семьи и болезни. Я сохранял дистанцию, страшась того, что может случиться. Я позволил своему настроению поглотить меня. Я так переживал, как бы не раскачать лодку, что не заметил айсберга.

6

Три часа назад я составил план. Он был уже не первым. Я пересмотрел их с десяток, внимательно изучая детали, но все мои прожекты имели трагические последствия. Проблем у меня и так достаточно. Я должен обуздать свою изобретательность исходя из собственных физических возможностей – то есть отбрасывать любой проект, требующий от меня спуститься по веревке с крыши здания, обезвредить охранника, вывести из строя систему безопасности или взломать сейф.

Я также сдавал в архив план, не предусматривающий отступления. Из-за этого проваливается большинство кампаний. Игроки обычно не просчитывают ходы так далеко. Конец игры – дело скучное, рутина, лишенная, в отличие от начала, блеска и волнения. Поэтому внимание рассеивается и планы не простираются дальше. Человек надеется на свою способность обставить отход с такой же сноровкой, какой отличалось наступление.

Я знаю это, потому что ко мне в кабинет приходили люди, которые мухлевали, крали и присваивали чужие деньги и существовали на это. У них симпатичные домики, их дети ходят в частные школы, им без труда удается справляться с мелкими трудностями. Они голосуют за тори и считают закон и порядок вопросами первостепенной важности, поскольку по улицам ходить уже небезопасно. Этих людей редко ловят и почти никогда не сажают. Почему? Потому что они планируют отступление.

Я сижу в самом темном уголке парковки в Ливерпуле. На сиденье рядом со мной стоит бумажный пакет с плетеной веревочной ручкой. В нем лежит моя старая одежда, а на мне теперь надеты угольно-серые брюки, шерстяной свитер и пальто. Волосы аккуратно подстрижены, лицо чисто выбрито. Коленями я придерживаю трость. Теперь, когда я хожу, как калека, это может вызвать некоторое сочувствие.

Звонит телефон. Я не узнаю номер на экране. На долю секунды решаю, что меня разыскал Бобби. Мне следовало бы сразу догадаться, что это Руиз.

– Вы удивляете меня, профессор О'Лафлин. – Его голос флегматически-мрачен. – Я принимал вас за человека, который явится в ближайший полицейский участок с бригадой адвокатов и специалистов по связям с общественностью.

– Мне жаль, что я вас разочаровал.

– Я проиграл двадцать фунтов. Не беспокойтесь – мы начали новый тотализатор. Теперь мы ставим на то, застрелят вас или нет.

– И каковы ставки?

– Три к одному, что вы получите пулю.

Сквозь его голос до меня доносится шум транспорта. Он на шоссе.

– Я знаю, где вы.

– Вы догадываетесь.

– Нет. И я знаю, что вы пытаетесь сделать.

– Скажите мне.

– Сначала вы скажите мне, зачем убили Элизу.

– Я ее не убивал. – Руиз затягивается сигаретой. Он снова закурил. Я испытываю странное торжество. – Зачем мне убивать Элизу? С ней я провел ночь тринадцатого ноября. Она была моим алиби.

– Как вам не повезло.

– Она хотела сделать заявление, но я знал, что вы ей не поверите. Вы раскопаете ее прошлое и унизите ее. Я не хотел снова проводить ее через это…

Он смеется тем же смехом, что и Джок, когда думает, что у меня не в порядке с головой.

– Мы нашли лопату, – говорит он. – Она была под кучей листьев.

О чем это он? Думай! К плите на могиле Грейси была прислонена лопата.

– Ребята из лаборатории снова нас порадовали. Они сличили образцы почвы, найденные на лопате, с образцами с могилы Кэтрин. А потом нашли на ней ваши отпечатки пальцев.

Когда это кончится? Я больше ничего не хочу знать. Я перебиваю Руиза, пытаясь не пустить отчаяние в свой голос. Прошу его вернуться к началу и поискать «красный обрез».

– Его зовут Бобби Морган, а не Моран. Перечитайте его карту и мои заметки. Все там. Просто сопоставьте факты…

Он меня не слушает. Это выше его понимания.

– При других обстоятельствах я, может, и восхитился бы вашим энтузиазмом, но у меня уже достаточно улик, – говорит он. – У меня есть мотив, возможность и улики. Вы бы не оставили больше следов, даже пометив территорию в каждом углу.

– Я могу объяснить…

– Боже! Объясните это присяжным. В этом вся прелесть нашей системы: у вас полно возможностей изложить свое дело. Если вам не поверят присяжные, вы можете подать апелляцию в Верховный суд, потом в палату лордов и Европейский суд по чертовым правам человека. Вы можете всю оставшуюся жизнь провести в апелляциях. Это явно помогает убить время, когда вас засунули пожизненно.

Я нажимаю на кнопку «окончание разговора» и отключаю телефон.

Выйдя с парковки, я спускаюсь по лестнице и выхожу на улицу. Запихиваю старую одежду и ботинки в урну вместе с пакетом и мятыми обрывками бумаги из комнаты отеля. Иду по улице, беззаботно и весело, как я надеюсь, помахивая тростью. Покупатели на охоте, магазины полны мишурой и рождественскими гимнами. Это вызывает во мне тоску по дому. Чарли любит подобные вещи: Санта-Клаусов в универмагах, витрины и старые фильмы с Бингом Кросби, действие которых разворачивается в Вермонте.

Собираясь перейти дорогу, я замечаю плакат на боку фургона, развозящего газеты. «ОХОТА НА УБИЙЦУ КЭТРИН». Ниже, под пластиковой планкой, прикреплено мое лицо. Тотчас же мне мерещится большая неоновая стрелка у меня на голове, указывающая вниз.

Впереди расположен отель «Адельфи». Я миную вращающиеся двери и пересекаю фойе, борясь с искушением ускорить шаг. Я приказываю себе не торопиться и не оглядываться. Выше голову. Смотри вперед.

Это величественный старый железнодорожный отель, ведущий свою историю с того времени, когда паровозы приезжали из Лондона, а пароходы приплывали из Нью-Йорка. Теперь он выглядит таким же уставшим, как и некоторые официантки, которые предпочли бы сейчас оказаться дома и накручивать волосы на бигуди.

Бизнес-центр расположен на втором этаже. Секретарша – тощая девица по имени Нэнси, с крашенными в красный цвет волосами и в красном галстуке на шее, гармонирующем с помадой. Она не спрашивает у меня пропуска или номера комнаты.

– Если у вас есть вопросы, просто задайте их, – говорит она приветливо.

– Прекрасно. Мне надо проверить электронную почту. – Я сажусь за компьютер спиной к ней. – Вообще-то, Нэнси, вы можете мне помочь. Узнайте, пожалуйста, есть ли на сегодня рейс в Дублин.

Через несколько минут она зачитывает список. Я выбираю рейс ближе к вечеру и сообщаю ей номер моей кредитной карты.

– А вы можете узнать то же самое про Эдинбург? – спрашиваю я.

Она поднимает брови.

– Вы же знаете, каково начальство, – объясняю я. – Никогда не могут сразу решить.

Она кивает и улыбается.

– И проверьте, нельзя ли заказать каюту на паром до острова Мэн.

– Деньги за билеты не возвращаются.

– Ничего.

Тем временем я ищу электронные адреса всех центральных газет и собираю имена редакторов, старших репортеров и полицейских хроникеров. Я начинаю набирать письмо правой рукой, нажимая по одной клавише. Левую руку я запихиваю под ногу, чтобы унять дрожь.

Начинаю с представления: сообщаю имя, адрес, номер страховки и профессиональные детали. Они не должны подумать, что это липа. Им придется поверить, что я профессор Джозеф О'Лафлин, человек, убивший Кэтрин Макбрайд и Элизу Веласко.

Сейчас немного больше четырех. Редакторы отбирают статьи для нового выпуска. Я должен изменить завтрашние заголовки. Я должен выбить Бобби из колеи и заставить его сомневаться.

До этого момента он всегда находился на два, три, четыре шага впереди меня. Его акты возмездия были продуманы с блестящей логикой и исполнены с клинической аккуратностью. Он не просто поделил между нами вину – он превратил это в род искусства. Но несмотря на всю его гениальность, он способен на ошибку. Никто не безупречен. Он избил женщину, потому что она напомнила ему мать.

Всем заинтересованным.

Это мое признание и официальное заявление. Я, Джозеф Уильям О'Лафлин, решительно и определенно утверждаю, что являюсь человеком, ответственным за смерть Кэтрин Макбрайд и Элизы Веласко. Я выражаю соболезнование всем, кто скорбит об их кончине.

А тем из вас, кто был обо мне лучшего мнения, я приношу искренние извинения.

Я намерен сдаться полиции в течение ближайших 24 часов. Я не собираюсь прятаться за спины адвокатов или искать оправдания тому злу, которое я причинил. Не заявлю, что слышу таинственные голоса. Я не находился в состоянии наркотического опьянения и не получал распоряжений от сатаны. Это был свободный выбор. Погибли невинные люди. Каждый час моей жизни отягощен чувством вины.

Я перечисляю имена, начиная с Кэтрин Макбрайд. Я записываю все, что знаю о ее убийстве. Следующим идет Бойд Коссимо. Я описываю последние дни Руперта Эрскина, отравление Сони Даттон, пожар, убивший Эстер Горски и изувечивший ее мужа. В конце списка – Элиза.

Я не прошу ни о каком снисхождении. Некоторые из вас, возможно, захотят узнать больше о моих преступлениях. В таком случае вы должны поставить себя на мое место или найти того, кто это уже сделал. Такой человек существует. Его зовут Бобби Моран (он же Морган), и завтра утром он приедет в Центральный уголовный суд Лондона. Он более, чем кто-либо другой, понимает, что значит быть одновременно жертвой и мучителем.

Искренне ваш Джозеф О'Лафлин

Я подумал обо всем, кроме того, как это скажется на Чарли. Бобби был жертвой решения, принятого не по его воле. Я делаю то же самое со своей дочерью. Мой палец зависает над клавишей «Отправить».

У меня нет выбора. Письмо исчезает в лабиринте электронного почтамта.

Нэнси думает, что я сумасшедший, но тем не менее организовала мое путешествие, купив билеты на самолеты в Дублин, Эдинбург, Лондон, Париж и Франкфурт. Кроме того, заказаны купе первого класса до Бирмингема, Ньюкасла, Глазго, Лондона, Суонси и Лидса. Она также вызвала белый «воксхолл кавалер», который ждет на улице.

За все было заплачено при помощи дебетовой карты, не требующей авторизации в банке. Эта карта связана с трастовым фондом, учрежденным для меня отцом. Налог на наследство – один из любимых объектов его ненависти. Я предполагаю, что Руиз заморозил все мои счета, но до этого он добраться не может.

Дверь лифта открывается, и я иду по фойе, глядя прямо перед собой. Налетаю на пальму в горшке и понимаю, что меня снесло в сторону. Теперь при ходьбе мне постоянно приходится подстраиваться и приспосабливаться, словно при посадке самолета.

Нанятая машина припаркована напротив входа. Спускаясь по лестнице, я все жду, что мне на плечо ляжет рука или я услышу окрик узнавания или сигнал тревоги. Пальцы перебирают ключи. Передо мной стоит вереница черных кебов, но один из них уступает мне дорогу. Я следую за транспортным потоком, глядя в зеркала и пытаясь вспомнить кратчайший путь из города.

Остановившись на красный свет, я смотрю поверх голов пешеходов на многоэтажный гараж. Три полицейские машины преграждают выезд, еще одна стоит на тротуаре. Руиз оперся о дверь и говорит по рации. Его лицо словно грозовая туча.

Когда зажигается зеленый, я представляю себе, как он повернется, а я поприветствую его, словно летчик-ас времен Первой мировой войны в покореженном самолете, выживший, чтобы сражаться еще один день.

По радио передают одну из моих любимых песен. В университете я играл на бас-гитаре в группе под названием «Орущие Дики Никсоны». Мы были не так хороши, как «Роллинг Стоунз», но мы были громче. Я понятия не имел о том, как играть на бас-гитаре, но на этом инструменте легче всего имитировать игру. Мои амбиции в основном ограничивались тем, чтобы снять девочку, хотя это получалось только у нашего солиста, Морриса Уайтсайда, у которого были длинные волосы и татуировка на торсе с изображением распятия. Теперь он работает главным бухгалтером в Дойчбанке.

Я еду на запад к Токстету и паркую «кавалер» в пустынном местечке среди угля и сорняков. Кучка подростков следит за мной, скрываясь в тени центра досуга. Я еду на машине, которую они видели разве что на старых стоянках.

Я звоню домой. Джулиана берет трубку. Ее голос звучит очень близко, кристально чистый, но в нем слышится дрожь.

– Слава богу! Где ты был? Репортеры не отходят от дверей. Они говорят, что ты опасен. Говорят, что полицейские тебя застрелят.

Я пытаюсь перевести разговор в более продуктивное русло.

– Я знаю, кто это сделал. Бобби хочет наказать меня за то, что случилось очень давно. Это касается не только меня. У него есть список имен…

– Какой список?

– Бойд погиб.

– Как?

– Его убили. И Эрскина.

– Боже мой!

– Полицейские еще следят за домом?

– Не знаю. Вчера был кто-то в белом фургоне. Сначала я решила, что это Ди Джей приехал закончить отопительную систему, но он должен вернуться не раньше чем завтра.

Я слышу, как где-то вдали поет Чарли. Приступ нежности сжимает мне горло.

Полицейские попытаются отследить этот звонок. В случае с мобильным телефоном им придется шаг за шагом определять, какая антенна передавала сигнал. Между Лондоном и Ливерпулем более десяти вышек. По мере того как устанавливается новая, зона поиска сужается.

– Я хочу, чтобы ты оставалась на связи, Джулиана. Разговор закончен, но не вешай трубку. Это очень важно. – Я опускаю телефон под водительское сиденье. Ключи все еще в зажигании. Я закрываю дверь и ухожу, опустив голову, отступая в темноту, думая, следит ли Бобби за мной.

Через двадцать минут с платформы, которая выглядит заброшенной и выжженной, я с облегчением вхожу в пригородный поезд. Вагоны почти пусты.

Руиз к этому времени уже должен знать о билетах на самолеты, поезда и паром. Он поймет, что я пытаюсь отвлечь его внимание, но ему все равно придется все проверить.

Экспресс на Лондон отправляется со станции Лайм-стрит. Полицейские обыщут каждый вагон, но, надеюсь, не останутся в поезде. Через одну остановку будет Эдж-хилл, где в половине одиннадцатого я должен сесть на поезд в Манчестер. После полуночи я смогу появиться в другом, отправляющемся в Йорк. Мне еще три часа сидеть в плохо освещенной кассе, наблюдая за соревнованием уборщиков, кто сделает меньше работы, до того как Большой Северо-Восточный экспресс отправится в Лондон.

Я плачу за билет наличными и выбираю наиболее переполненный вагон. Пьяно пошатываясь, бреду по проходу, натыкаюсь на людей и бормочу извинения.

Только дети смотрят на пьяных. Взрослые отводят глаза, надеясь, что я пройду дальше и выберу другое место. Когда я засыпаю, привалившись к окну, весь вагон испускает тихий коллективный вздох.

7

В детстве я ездил на поезде только в школу и из школы. Тогда я учился в Чартерхаусе, где под запретом были сладости и жевательная резинка.

Иногда я думаю, что взрывчатка более безопасна для детей, чем резинка. Один из старшеклассников, Питер Клейвел, проглотил так много жвачки, что она забила его кишечник и врачам пришлось удалять блок через задний проход. Неудивительно, что после этого жвачка утратила свою популярность.

Напутственное слово моего отца всегда сводилось к короткой фразе: «Смотри, чтобы директор мне на тебя не жаловался». Когда Чарли пошла в школу, я дал слово, что буду другим отцом. Я усаживал ее перед собой и проводил с ней беседу, более подходящую для средней школы, а то и для университета. Джулиана не прекращала хихикать, уравновешивая мой наставительный тон.

– Не бойся математики. – Так я обычно заканчивал.

– Почему?

– Потому что многие девочки боятся чисел. И настраивают себя на то, что у них ничего не получится.

– Хорошо, – отвечала Чарли, не имея ни малейшего представления, о чем я говорю.

Интересно, увижу ли я, как она пойдет в среднюю школу? Несколько недель я переживал, что моя болезнь многого лишит меня. Теперь она поблекла и потеряла значение перед лицом последних событий.

Когда поезд прибывает на Кингс-кросс, я медленно иду из вагона в вагон, изучая платформу на предмет присутствия полиции. Я пристраиваюсь за пожилой леди, толкающей огромный чемодан. Когда мы подходим к заграждению, я предлагаю ей свою помощь, и она с благодарностью кивает. На контроле билетов я поворачиваюсь к ней.

– Где ваш билет, мамаша?

Не моргнув глазом, она протягивает мне его. Я отдаю оба билета контролеру и устало улыбаюсь ему.

– Как вы можете так рано выезжать? – спрашивает он.

– Никак к этому не привыкну, – отвечаю я, и он отдает мне корешок.

Прокладывая путь по переполненному залу, я останавливаюсь перед входом в магазинчик У.Х. Смита, где бок о бок лежат утренние газеты. «УБИЙЦА ПРИЗНАЕТСЯ: Я УБИЛ КЭТРИН!», – кричит заголовок в «Сан».

Передовица сообщает о подъеме процентных ставок и угрозе забастовки почтовых работников. История Кэтрин – моя история – в нижней части. Люди подходят ко мне и берут газеты. Никто не смотрит мне в глаза. Это Лондон, город, где жители ходят выпрямившись, с застывшим выражением лица, словно готовые встретить что угодно и избежать чего угодно. Ни во что не вмешивайся. Просто продолжай двигаться.


Подстроившись к ритму движения толпы, я иду через Ковент-Гарден, мимо ресторанов и дорогих бутиков. Дойдя до Стренда, поворачиваю налево и двигаюсь по Флит-стрит, пока не показывается готический фасад Олд-Бейли.

Здание суда стоит на этом месте уже почти пятьсот лет, и раньше, в Средневековье, здесь каждый понедельник по утрам проводились публичные казни.

Я занимаю позицию через дорогу, прислонившись к стене дома на улице, идущей к Темзе. Почти к каждой двери прикреплены медные таблички. Я периодически смотрю на часы, чтобы со стороны создавалось впечатление, будто я кого-то жду. Мужчины и женщины в черных костюмах и платьях скользят мимо меня, сжимая папки и пачки документов, перевязанные лентами.

В половине десятого прибывает первая журналистская бригада: оператор и звукооператор. Вскоре к ним присоединяются другие. Некоторые фотографы несут штативы и рамы. Репортеры кучкой толпятся на заднем плане, попивая кофе из пластиковых стаканчиков, обмениваясь сплетнями и слухами.

Около десяти я замечаю, как по моей стороне дороги едет черный кеб. Первым выходит Эдди Баррет, похожий на Денни Де Вито, только с волосами. За ним появляется Бобби, он почти на две головы выше, но снова как-то изловчился раздобыть костюм, который ему велик.

Оба стоят на расстоянии менее пятнадцати футов от меня. Я опускаю голову и дышу на руки. Карманы пальто Бобби набиты бумагой. После тепла кеба на холодной улице его очки запотевают. Он останавливается и протирает их. Его руки не дрожат. Водянисто-голубые глаза смотрят спокойно. Репортеры заметили Бобби и ждут его, нацелив фотоаппараты и изготовив камеры.

Я вижу, как голова Бобби поникает. Он слишком высок и не может спрятать лицо. Репортеры обстреливают его вопросами. Эдди Баррет кладет ему руку на плечо. Бобби отшатывается, словно ошпаренный. Телекамера смотрит ему прямо в лицо. Мелькают фотовспышки. Он этого не ожидал. У него нет плана.

Баррет пытается подтолкнуть его по каменным ступенькам в арку. Фотографы толпятся вокруг, и вдруг один из них пятится назад. Бобби стоит над ним с поднятым кулаком. Остальные хватают его за плечи, а Баррет, размахивая портфелем, как косой, расчищает дорогу. Последнее, что я вижу перед тем, как закрывается дверь, – это голова Бобби над толпой.

Я позволяю себе легкую улыбку, но не более. Я не могу позволить себе надеяться на многое. Рядом со мной витрина магазина подарков, забитая мармеладными Санта-Клаусами и красно-зеленым рождественским печеньем. У оленей на часах в темноте светятся носы. В отражении этого затемненного стекла я слежу за лестницей суда.

Представляю, что станет происходить внутри. Скамья для прессы будет забита, в зале останутся только стоячие места. Эдди любит работать на публику. Он потребует отложить заседание в связи с моим непрофессиональным поведением и заявит, что его клиенту было отказано в правосудии из-за моих злонамеренных обвинений. Придется назначить новое психологическое обследование, которое займет недели. И так далее, и тому подобное.

Всегда есть шанс, что судья откажет и вынесет приговор немедленно. Но, скорее всего, он примет предложение о переносе заседания и Бобби, еще более опасного, чем раньше, освободят.

Раскачиваясь на каблуках, я напоминаю себе правила. Избегать стоять, плотно сдвинув ноги. Следить за своей походкой. Быстро не оборачиваться. Лучшее, что я могу придумать, чтобы не походить на ледяную фигуру, – это перешагивать через невидимое препятствие впереди. Кажется, я напоминаю Марселя Марсо.

Я дохожу до конца квартала, поворачиваюсь и иду назад, не отводя глаз от фотографов, которые все еще толпятся у входа. Внезапно они подаются вперед, вскидывая фотокамеры. Видимо, Эдди договорился, что его будет ждать машина. Бобби выходит, согнувшись, и, пробившись через толпу, плюхается на заднее сиденье. Дверь закрывается под непрекращающийся блеск вспышек.

Я должен был это предполагать. Я должен был подготовиться. Выпрыгивая на дорогу, я машу обеими руками и тростью черному кебу. Он виляет, огибая меня. Резко тормозит и выезжает на другую линию. На втором кебе оранжевый маячок. Водитель либо остановится, либо собьет меня.

Он бровью не ведет, когда я прошу его следовать за машиной. Возможно, таксисты постоянно слышат эту просьбу.

Серебристый седан, на котором едет Бобби, следует впереди нас, зажатый между двумя автобусами и чередой машин. Мой водитель сумел, ныряя в интервалы между автомобилями и перескакивая с полосы на полосу, не потерять его из виду. В то же время я вижу, как он украдкой бросает на меня взгляды в зеркало заднего вида. Когда наши глаза встречаются, он быстро отводит глаза. Молодой парень, видимо, немного за двадцать, с волосами цвета ржавчины и веснушками на шее. Его руки словно колдуют над рулем.

– Вы знаете, кто я.

Он кивает.

– Я не опасен.

Он смотрит мне в глаза, пытаясь увидеть подтверждение этим словам. Мое лицо не может ему его дать. Маска Паркинсона – словно холодный точеный камень.

8

Этот участок Гранд-Юнион-канала непригляден и грязен, асфальт весь в ямах и трещинах. Ржавая решетка, отделяющая огороды от воды, опасно накренилась. Фургон без двери, покрытый граффити, стоит на кирпичах вместо колес. Полузакопанный трехколесный велосипед торчит из зеленого газона.

Бобби ни разу не оглянулся с тех пор, как машина высадила его на Кэмли-стрит за Сент-Панкрас-стейшн. Теперь я знаю ритм его ходьбы. Он минует домик сторожа и продолжает путь. Газовый завод отбрасывает тень на заброшенные фабрики, расположенные на южном берегу. Табличка с логотипом строительной фирмы обещает новый индустриальный квартал.

Четыре лодки покачиваются на воде у каменной стены на изгибе канала. Три из них раскрашены в яркие красный и зеленый цвета. Четвертая напоминает буксир, с черным корпусом и темно-бордовой отделкой кабины.

Бобби легко ступает на борт лодки и, кажется, стучит по палубе. Ждет несколько секунд, потом отпирает люк. Распахивает его и открывает дверь внизу. Спускается в кабину и исчезает из виду. Я жду на берегу, спрятавшись среди ежевики, которая хочет поглотить забор. Женщина в сером пальто тянет собаку за поводок, быстро протаскивая животное мимо меня.

Проходит пять минут. Появляется Бобби и бросает взгляд в мою сторону. Он закрывает люк и сходит на берег. Вынув руку из кармана, пересчитывает на ладони мелочь. Потом удаляется по тропинке. Я следую за ним на расстоянии, пока он не взбирается по ступенькам на мост. Идет на юг к гаражу.

Я возвращаюсь к лодке. Мне нужно заглянуть внутрь. Лакированная дверь притворена, но не заперта. В кабине темно. Иллюминаторы занавешены. Две ступеньки вниз выводят меня на камбуз. Раковина из нержавейки чиста. На полотенце сохнет одинокая чашка.

Еще через шесть шагов – кают-компания. Она больше напоминает мастерскую, чем жилое помещение; вдоль одной стены тянется верстак. Мои глаза привыкают к темноте, и я вижу панель с инструментами: стамесками, гаечными ключами, отвертками, кусачками, рубанками и напильниками. На полках лежат трубы, шайбы, сверла и водонепроницаемая пленка. Пол заставлен банками с краской, смолой, воском и машинным маслом. Под скамьей помещается переносной генератор. С потолка на проводе свисает старый радиоприемник. Все лежит на своих местах.

На противоположной стене еще одна панель, но она пуста. Единственное, что к ней прикреплено, – это две пары кожаных наручников, одна у пола, другая у потолка. Пол притягивает мой взгляд. Я не хочу туда смотреть. Голое дерево на полу и бордюр запятнаны чем-то, что темнее темноты.

Отшатнувшись, я ударяюсь о балку и возвращаюсь в кабину. В ней все кажется непропорциональным. Матрас слишком велик для кровати. Лампа слишком велика для стола. На стенах висят какие-то бумажки, но в темноте я не могу их как следует рассмотреть. Зажигаю лампу, и моим глазам требуется несколько секунд, чтобы привыкнуть к свету.

От неожиданности я сажусь на кровать. Вырезки из газет, фотографии, карты, диаграммы и рисунки покрывают стену. Я вижу Чарли: вот она идет домой, вот играет в футбол, поет в школьном хоре, что-то покупает в магазине с бабушкой, катается на карусели, кормит уток. На других фотографиях Джулиана во время занятий йогой, в супермаркете, за покраской садовой мебели, у входной двери… Приглядевшись, я узнаю рецепты, корешки билетов, футбольные программки, визитные карточки, копии счетов из банка и за телефон, план улицы, библиотечный билет, напоминание об оплате школы, квитанцию за неправильную парковку, регистрационные документы на машину…

Маленький столик у кровати завален прошитыми блокнотами. Я беру верхний и открываю. Страницы покрыты аккуратным, мелким почерком. Слева отмечены дата и время. Рядом – подробности моих передвижений, включая адреса, встречи и их продолжительность, виды транспорта, примечания. Настоящее руководство к моей жизни. «Как быть Джозефом О'Лафлином»!


На палубе у меня над головой раздается стук. Что-то тащат и проливают. Я выключаю свет и сижу в темноте, пытаясь дышать тихо. Кто-то проникает через люк в кают-компанию. Идет на камбуз и открывает шкаф. Я лежу на полу, втиснувшись между балкой и кроватью, чувствуя, как бьется на шее пульс.

Заводится мотор. Поршни поднимаются, опускаются, начинают двигаться ритмично. В иллюминатор я вижу ноги Бобби и чувствую, как раскачивается лодка, когда он ходит по борту, отвязывая швартовые.

Я смотрю на камбуз и кают-компанию. Если я поспешу, то, возможно, смогу попасть на берег до того, как он вернется в рубку. Пытаясь встать, я задеваю прямоугольную раму, прислоненную к стене. Когда она начинает падать, я успеваю схватить ее одной рукой. В свете, проходящем сквозь занавески, на мгновение показывается картина: пляж, купальные кабинки, лотки с мороженым и чертово колесо. А на горизонте – большой серый кит, нарисованный Чарли.

Я падаю на спину со стоном, не в силах заставить ноги слушаться. Они как будто принадлежат другому.

Лодка снова качается, шаги возвращаются. Мы отплыли от берега. Двигатель набирает обороты, и мы удаляемся от пристани. Вода скользит вдоль корпуса. Приподнявшись, я на несколько дюймов сдвигаю занавеску и подтягиваюсь к иллюминатору. Сквозь него я могу разглядеть только верхушки деревьев.

Раздается новый звук – заунывный, словно завывание ветра. Кажется, что из воздуха вдруг куда-то исчез весь кислород. Топливо течет по полу и впитывается в мои брюки. Лакированное дерево трещит, загораясь. Дым жалит мои глаза и заполняет горло. Я ползу на четвереньках вниз, туда, где собирается дым.

Проползя через U-образный камбуз, я добираюсь до кают-компании. Мотор рядом. Я слышу, как он стучит за переборкой. Головой я ударяюсь о лестницу и карабкаюсь по ней наверх. Люк заперт снаружи. Я упираюсь в него плечом. Безрезультатно. Рука чувствует жар через дверь. Мне нужен другой выход.

Воздух в легких напоминает расплавленное стекло. Я ничего не вижу, но могу двигаться на ощупь. На скамье в мастерской пальцы нащупывают молоток и плоское острое долото. Я пробираюсь вдоль лодки, подальше от источника пламени, налетая на стены и стуча по иллюминаторам молотком. Бесполезно: стекло укреплено.

Напротив переборки в кабине есть маленькая дверца. Я протискиваюсь в нее, извиваясь, как рыба на суше, пока не втаскиваю ноги. Промасленный брезент и веревки попадаются под руки. Должно быть, я на носу. Я поднимаю руку над головой и ощупываю люк. Проводя пальцами по краю, ищу засов, потом пытаюсь всунуть долото в щель и ударить молотком, но из этого тоже ничего не выходит.

Лодка начала крениться. Вода залила корму. Я ложусь на спину и упираюсь обеими ногами в люк. Потом бью: раз, второй, третий. Я кричу и ругаюсь. Дерево трещит и наконец поддается. Квадрат яркого света слепит мне глаза. Я отворачиваюсь в тот миг, когда бензин в кабине воспламеняется и оранжевый шар пламени извергается в моем направлении. Я подтягиваюсь наверх, к свету. На долю секунды меня охватывает свежий воздух, и тут же я погружаюсь в воду. Я тону медленно, неумолимо, беззвучно крича, пока не оказываюсь на илистом дне. Я не думаю о том, что тону. Я просто немного задержусь здесь, где так прохладно, темно и зелено.

Когда легкие начинают болеть, я поднимаюсь наверх, мечтая о глотке свежего воздуха. Голова рассекает поверхность воды, и я ложусь на спину, делая жадный вдох. Палуба лодки уже скрылась под водой. Канистры в мастерской взрываются, как гранаты. Мотор заглох, но лодка продолжает медленно двигаться.

Я направляюсь к берегу, грязь хлюпает у меня в ботинках. Цепляюсь за камыши и выбираюсь наверх, извиваясь всем телом. Не обращаю внимания на протянутую руку. Я просто хочу прилечь и отдохнуть. Сижу на пустынном берегу. Гигантские подъемные краны вырисовываются на фоне серых облаков.

Я узнаю ботинки Бобби. Он просовывает руки мне под мышки и обхватывает за грудь. Я отрываюсь от земли. Пока он несет меня, его подбородок упирается мне в голову. Я чувствую запах бензина, исходящий от его одежды – а может, и от моей. Я не кричу. Реальность кажется слишком далекой.

Шарф кольцом обхватывает мою шею и туго затягивается. Второй конец привязан к чему-то над моей головой, из-за этого я вынужден стоять на цыпочках. Мои ноги болтаются, как у марионетки, еле доставая до земли. Мне нужна опора, чтобы не задохнуться. Я просовываю пальцы под шарф и оттягиваю его от горла.

Мы находимся во дворе заброшенной фабрики. У стены навалены деревянные настилы. Во время грозы снесло железную крышу. По стенам течет вода, сплетая гобелен из черно-зеленой плесени. Бобби отходит от меня. Его лицо мокро от пота.

– Я знаю, почему вы это делаете, – говорю я.

Он не отвечает. Снимает куртку и закатывает рукава рубашки, словно ему предстоит поработать. Потом садится на ящик, достает белый платок и протирает очки. Его спокойствие удивительно.

– Убив меня, вы не скроетесь.

– Почему вы думаете, что я собираюсь вас убить? – Он надевает очки и смотрит на меня. – Вы в розыске. Я могу получить вознаграждение. – Голос выдает его. Он не уверен. Вдалеке я слышу сирены. Подъезжает пожарная машина.

Бобби прочитал утренние газеты. Он знает, почему я признался. Полиции придется вернуться к каждому убийству и изучить детали. Перепроверить даты и места, сопоставляя с моими передвижениями. И что обнаружится? Что я не мог убить их всех. Тогда в полиции заинтересуются, почему я признался. И возможно – только возможно, – что проверят и Бобби. Сколько алиби ему удалось придумать? Насколько хорошо он замел следы?

Я должен вывести его из равновесия.

– Вчера я был у вашей матери. Она справлялась о вас.

Бобби слегка напрягается, его дыхание учащается.

– Думаю, что раньше я никогда не встречал Бриджет, но, верно, она когда-то была красавицей. Алкоголь и сигареты не щадят кожу. Вашего отца я тоже, думаю, не встречал, но полагаю, он бы мне понравился.

– Ты о нем ничего не знаешь, – выплевывает он слова.

– Неправда. Думаю, у нас с Ленни есть что-то общее… как и с вами. Мне надо разбирать вещи, чтобы понять, как они работают. Вот почему я пошел за вами. Думал, что вы поможете мне кое-что осмыслить.

Он не отвечает.

– Теперь я знаю почти всю историю – знаю об Эрскине и Лукасе Даттоне, о Юстасе Макбрайде и Мел Коссимо. Но чего я не могу понять, так это почему вы наказали всех, кроме человека, которого ненавидите больше всего.

Бобби вскакивает на ноги, раздувшись, как какая-то ядовитая рыба. Он вплотную придвигает свое лицо к моему. Я вижу сосуд, маленький голубоватый узелок, пульсирующий у него над левым веком.

– Вы ведь даже не можете произнести ее имени, правда? Она говорит, что вы похожи на отца, но это не совсем так. Каждый раз, глядя в зеркало, вы видите глаза своей матери…

В его руке зажат нож. Он прижимает кончик лезвия к моей нижней губе. Если я открою рот, пойдет кровь. Но я не могу остановиться.

– Позвольте-ка рассказать, что я уже успел понять, Бобби. Я вижу маленького мальчика, упоенного мечтами своего отца, но отравленного жестокостью матери… – Лезвие такое острое, что я не чувствую боли. Кровь стекает у меня по подбородку и капает на пальцы, вцепившиеся в шарф. – Он винит себя. Так поступает большинство жертв насилия. Он считал себя трусом: все время убегал, запинался, бормотал, никогда не был достаточно хорош, всегда опаздывал, словно был обречен разочаровывать. Мальчик думает, что должен был спасти отца, но он не понимал, что происходит, пока не стало слишком поздно.

– Заткни пасть! Ты один из них. Ты убил его! Ты, знаток человеческих душ!

– Я его не знал.

– Вот именно. Ты приговорил человека, которого не знал. Какой произвол! Я по крайней мере выбираю. А у тебя нет понимания. У тебя нет сердца.

Лицо Бобби все еще в нескольких дюймах от моего. Я вижу боль в его глазах и ненависть в складке губ.

– Итак, он обвиняет себя, этот мальчик, который уже быстро растет и становится неуклюжим и неуправляемым. Нежный и застенчивый, сердитый и озлобленный – эти чувства невозможно разделить. Он не умеет прощать. Он ненавидит мир, но еще больше ненавидит себя. Он режет себе руки, чтобы освободиться от этого яда. Он цепляется за воспоминания об отце, о том, как все было раньше. Не идеально, но нормально. Они были вместе. Итак, что же он делает? Отдаляется от окружающих и становится нелюдимым, сжимается, надеясь, что о нем забудут, живет в своем сознании. Расскажите мне о мире своих фантазий, Бобби. Наверное, вы радовались тому, что вам есть куда уйти.

– Ты его только испортишь. – Он краснеет. Он не хочет разговаривать со мной, но в то же время гордится своими достижениями. Это то, что сделал он сам. Какая-то часть его хочет ввести меня в свой мир, чтобы я познал и разделил его радость.

Бобби убирает лезвие от моей губы и размахивает им перед моими глазами. Он пытается выглядеть решительным, но ему это не удается. Он не чувствует себя уютно с ножом в руке.

Мои пальцы на шарфе начинают затекать. Молочная кислота скапливается в икрах, ведь я балансирую на пальцах. Я больше не могу так стоять.

– Каково это – быть всемогущим, Бобби? Быть судьей, присяжными и палачом, наказывающим тех, кто заслуживает наказания? Вы ведь годами все это репетировали. Поразительно. Но для кого вы все это делали?

Он наклоняется и поднимает доску. Бормочет, чтобы я заткнулся.

– Ах да, ради вашего отца. Ради человека, которого вы едва помните. Готов поспорить, что вы не знаете его любимой песни, любимых фильмов и героев. Что он носил в карманах? Он был левшой или правшой? На какую сторону делал пробор?

– Я уже велел тебе заткнуть пасть!

Доска описывает широкую дугу и бьет меня по груди. Воздух вырывается из моих легких, тело вращается как турникет, затягивая шарф. Я лягаюсь, пытаясь раскрутиться. Рот раскрывается, как у рыбы, вытащенной из воды.

Бобби откладывает доску и смотрит на меня, словно хочет сказать: «Я же предупреждал».

Кажется, у меня сломаны ребра, но легкие снова работают.

– Еще один вопрос, Бобби. Почему вы такой трус? Ведь очевидно, кто заслуживал всю эту ненависть. Посмотрите, что она наделала. Она унижала и мучила вашего отца. Она спала с другими мужчинами и сделала его объектом жалости даже в глазах друзей. И затем, в довершение всего, она обвинила его в домогательствах к собственному сыну…

Бобби отвернулся от меня, но его молчание говорит за него.

– Она уничтожала письма, которые он вам писал. Думаю, она даже нашла фотографии, которые вы хранили, и разорвала их. Она хотела, чтобы Ленни ушел из ее жизни – а заодно и из вашей. Она не могла даже слышать его имени…

Бобби становится меньше, словно сжимаясь изнутри. Его гнев превратился в печаль.

– Позвольте, я угадаю, что случилось. Ей предстояло стать первой. Вы отправились на поиски и легко ее нашли. Бриджет никогда не была тихим, скрытным человеком. Она оставляла следы. Вы наблюдали за ней и ждали. Вы все спланировали… все до последней детали. И вот наступил долгожданный момент. Женщина, разрушившая вашу жизнь, была от вас в нескольких футах. Она стояла там, прямо там, но вы не решались. Вы не могли этого сделать. Вы были вдвое больше ее. У нее не было оружия. Вы так легко могли бы ее уничтожить.

Я останавливаюсь, позволяя его воспоминаниям ожить.

– Ничего не случилось. Вы не могли этого сделать. Знаете почему? Вы боялись. Увидев ее, вы снова стали маленьким мальчиком, запинающимся, с дрожащей губой. Она пугала вас тогда, и она пугает вас сейчас.

Лицо Бобби искажено от ненависти к себе. И одновременно он хочет стереть с лица земли меня.

– Кого-то надо было наказать. Поэтому вы нашли свое дело и составили список виноватых. И начали наказывать всех по очереди, отнимая то, что каждый из них более всего любил. Но вы так и не преодолели страх перед матерью. Кто однажды струсил, тот остался трусом на всю жизнь. Что вы подумали, когда узнали, что она умирает? Ее рак сделал за вас работу или лишил вас удовольствия?

– Лишил удовольствия.

– Она умирает ужасной смертью. Я ее видел.

Он взрывается:

– Этого недостаточно! Она монстр! – Бобби пинает металлический цилиндр, и тот катится по двору. – Она разрушила мою жизнь! Она превратила меня в это!

По его подбородку течет слюна. Он смотрит на меня так, словно ждет оправдания. Он хочет, чтобы я сказал: «Бедняга! Во всем виновата она. Неудивительно, что ты так переживаешь». Но я не могу этого сделать. Если я санкционирую его ненависть, у нас не будет пути назад.

– Я не собираюсь подыскивать никаких оправданий вам, Бобби, черт возьми. С вами произошли ужасные вещи. Мне жаль, что не случилось иначе. Но посмотрите на мир вокруг вас: в Африке голодают дети, в здания врезаются самолеты, на гражданское население сбрасывают бомбы, люди умирают от болезней, заключенных пытают, женщин насилуют… Некоторые вещи мы можем изменить. Но некоторые нет. Иногда мы просто должны принять то, что произошло, и попытаться жить дальше.

Он смеется с горечью.

– Как ты можешь такое говорить?

– Потому что это правда. И вы это знаете.

– Я скажу тебе, что такое правда. – Он смотрит на меня не мигая. Его голос тихо рокочет. – На дороге через Грейт Кросби есть автостоянка – примерно в восьми милях к северу от Ливерпуля. Она находится в стороне от дороги. Если подъехать туда после десяти вечера, то иногда можно встретить другую машину. Включаешь фару, левую или правую в зависимости от того, чего хочешь, – и ждешь, когда та машина ответит соответствующей фарой. Потом едешь за ней.

Его голос прерывается.

– Мне было шесть лет, когда она впервые взяла меня туда. В первый раз я только смотрел. Это было где-то в сарае. Ее положили на стол, словно обеденное блюдо. Обнаженную. На ней лежал десяток рук. Все могли делать, что хочется. Ее хватало на всех. Боль. Удовольствие. Ей было безразлично. И каждый раз, открывая глаза, она смотрела прямо на меня. «Не будь эгоистом, – сказала она. – Учись делиться».

Он слегка покачивается, взад и вперед, глядя прямо перед собой, воссоздавая в памяти картины прошлого.

– Частные клубы и бары свингеров были слишком буржуазными для моей матери. Она хотела, чтобы ее оргии были анонимными и неизощренными. Я потерял счет людям, делившим ее тело. Женщины и мужчины. Так я научился делиться. Сначала они брали от меня, потом я брал от них. Боль и удовольствие – наследство моей матери.

Его глаза полны слез. Я не знаю, что сказать. Мой язык стал толстым и колючим. Периферическое зрение начинает отказывать, потому что в мозг поступает недостаточно кислорода.

Я хочу что-то сказать. Хочу сказать ему, что он не один. Многие люди мучаются теми же снами, вопят в той же пустыне, идут мимо тех же окон и думают, из какого выпрыгнуть. Я знаю, что он потерян. Испорчен. Но все же у него был выбор. Не каждый ребенок, подвергнувшийся насилию, превращается в такое.

– Отпустите меня, Бобби. Я не могу дышать.

Я вижу его квадратный затылок и плохо подстриженные волосы. Он медленно поворачивается, не глядя мне в лицо. Лезвие мелькает над моей головой, и я падаю вперед, все еще сжимая остатки шарфа. Мышцы ног сводит судорога. В рот набивается цементная пыль, смешанная с кровью. У одной стены стоят прислоненные доски, промышленные трубы у другой. В какой стороне находится канал? Мне необходимо выбраться.

Поднявшись на четвереньки, я ползу. Бобби исчез. Металлические стружки врезаются мне в руки. Куски цемента и ржавеющие цилиндры – словно полоса препятствий. Добравшись до выхода, я вижу у канала пожарную машину и мигающие огни полицейского автомобиля. Я пытаюсь кричать, но голос не слушается.

Что-то не так. Я перестал двигаться. Поворачиваюсь и вижу Бобби, наступившего мне на пальто.

– Твоя чертова заносчивость меня потрясает, – говорит он, хватая меня за воротник и поднимая. – Думаешь, я куплюсь на твою доморощенную психологию? Я видел больше врачей, консультантов и психиатров, чем ты – дрянных подарков на день рождения. Я был у фрейдистов, юнгианцев, адлерианцев, рожерианцев – список прилагается, – и я не дал бы ни за одного из них пар от моей мочи в холодный день. – Он снова приближается вплотную и смотрит мне прямо в глаза. – Ты меня не знаешь. Ты думаешь, что сидишь у меня в голове. Черт! Ты даже не рядом! – Он подносит лезвие к моему уху. Мы дышим одним воздухом.

Одно движение руки – и мое горло распахнется, как разрезанная дыня. Это он и собирается сделать. Я чувствую холод металла на шее. Вот и конец.

В этот момент я представляю себе Джулиану, поднявшую голову с подушки, с волосами, смятыми после сна. И Чарли в пижаме, пахнущую шампунем и зубной пастой. Интересно, можно ли сосчитать веснушки у нее на носу? Неужели не страшно умереть, так и не попытавшись это сделать?

У меня на шее теплое дыхание Бобби – и холодное лезвие. Он высовывает язык, облизывая губы. Он медлит – не знаю почему.

– Полагаю, мы оба друг друга недооценили, – говорю я и незаметно тянусь к карману пальто. – Я знал, что вы меня не отпустите. Ваша месть не терпит благотворительности. Вы слишком много в нее вложили. Это она заставляет вас вставать по утрам. Вот почему я должен был упасть с той стены.

Он медлит, видимо, пытаясь преодолеть что-то, что его останавливает. Мои пальцы смыкаются вокруг ручки напильника.

– Я болен, Бобби. Иногда мне трудно ходить. С правой рукой все в порядке, но посмотрите, как дрожит левая. – Я поднимаю руку, которая больше не принадлежит мне. Она притягивает его взгляд, словно родимое пятно на лице или уродливый ожог.

И тогда я бью напильником в живот Бобби. Мое оружие утыкается в его тазовую кость, поворачивает и протыкает кишечник. Три года в медицинской школе не проходят даром.

Все еще сжимая воротник моего пальто, Бобби опускается на колени. Я размахиваюсь и бью кулаком изо всех сил, целясь в челюсть. Он поднимает руку, но все же мне удается достать до его головы, отбросив его назад. Все странно замедлилось. Бобби пытается встать, но я делаю шаг вперед и бью его под подбородок неуклюжим, но эффективным ударом, заставляющим его упасть назад.

Секунду я смотрю на него, скорчившегося на земле. Потом, словно краб, торопливо бегу по двору. Как только я договариваюсь с ногами, они делают свое дело. Это, может, и выглядит некрасиво, но я никогда не был Роджером Баннистером.[7]

Полицейские с собакой обследуют набережную. Один видит, как я приближаюсь, и отступает на шаг.

Я продолжаю идти. Им приходится держать меня вдвоем. Но и тогда я хочу продолжать движение.

– Где он? – орет Руиз, хватая меня за плечи. – Где Бобби?

9

Тетя Грейси делала лучший чай с молоком. Она всегда клала лишнюю щепотку заварки в чайник и подливала молока в мою чашку. Я не знаю, где Руиз раздобыл этот сорт, но чай помогает мне вымыть изо рта вкус крови и бензина.

Сидя на переднем сиденье машины группы захвата, я держу чашку обеими руками, тщетно пытаясь унять их дрожь.

– Вам надо показаться врачам, – говорит Руиз. Из моей нижней губы все еще идет кровь. Я осторожно касаюсь ее языком.

Руиз сдирает целлофан с пачки сигарет и предлагает мне закурить. Я качаю головой.

– Думал, что вы бросили.

– Это вы виноваты. Мы преследовали эту распроклятую нанятую машину почти пятьдесят миль. И нашли в ней детишек по одиннадцать-четырнадцать лет. Еще мы следили за железнодорожными станциями, аэропортами, автобусными вокзалами… Я поднял всех полицейских Северо-Запада на слежку за вами.

– Подождите, вы еще получите от меня счет.

Он смотрит на свою сигарету со смесью восторга и отвращения.

– Ваше признание было сильным ходом. Гиены из прессы рыскали повсюду, разве что не у меня в заднице: задавали вопросы, беседовали с родственниками, раскапывали мусор. Вы не оставили мне выбора.

– Вы нашли «красный обрез»?

– Ага.

– А как насчет других людей из списка?

– Мы еще разыскиваем их.

Он прислоняется к открытой дверце и задумчиво разглядывает меня. Отблеск солнца со стороны канала освещает Пизанскую башню – булавку на его галстуке. Голубые глаза инспектора прикованы, к машине «скорой помощи», припаркованной в сотне футов у фабричной стены.

Из-за боли в груди и горле я чувствую легкое головокружение. Кутаюсь в серое одеяло. Руиз рассказывает мне, как всю ночь проверял имена, фигурировавшие в деле о защите прав ребенка. Он прогнал их через компьютер и выбрал нераскрытые смерти.

Бобби работал в Хетчмире садовником и уволился за несколько недель до гибели Руперта Эрскина. Он и Кэтрин Макбрайд посещали вместе занятия групповой терапии для членовредителей в клинике Вест Киркби в середине девяностых.

– А Соня Даттон? – спрашиваю я.

– Ничего. Морган не подходит под описание наркоторговца, который продал таблетки.

– Он работал в ее бассейне.

– Я это проверю.

– Как он убедил Кэтрин приехать в Лондон?

– Она приехала на собеседование. Вы написали ей письмо.

– Я этого не делал.

– Его написал Бобби. Он украл канцелярские принадлежности из вашего кабинета.

– Как? Когда?

Руиз видит, что я не верю.

– Вы упомянули о слове «Неваспринг», написанном на рубашке Бобби. Это французская компания, занимающаяся доставкой питьевой воды в офисы. Мы проверяем документацию из вашего медицинского центра…

– Он развозил заказы…

– Проходил мимо охраны с бутылкой на плече.

– Это объясняет, как он пробирался в офис, когда опаздывал на приемы.

На том конце пустыря, возле разрушенного забора, виден Бобби, лежащий на носилках. Санитар держит капельницу у него над головой.

– Он поправится? – спрашиваю я.

– Вы не избавили налогоплательщиков от оплаты судебного разбирательства, если вас это интересует.

– Нет, не это.

– Вам ведь его не жалко?

Я качаю головой. Может быть, однажды – через много лет – я вспомню Бобби и увижу пострадавшего ребенка, который вырос в дефективного взрослого. Но сейчас, после того, что он сделал с Элизой и остальными, я счастлив, что почти убил подонка.

Руиз следит, как двое детективов забираются на заднее сиденье машины «скорой помощи» и садятся по обе стороны от Бобби.

– Вы мне сказали, что убийца Кэтрин должен быть старше… более умудренным.

– Я так думал.

– И вы сказали, что мотив был сексуальным.

– Я сказал, что ее боль возбуждала его, но мотив был неясен. Одним из мотивов могла быть месть. Знаете, это странно, но, даже когда я уверился, что преступник – Бобби, я все еще не мог представить себе, что он смотрит, как она себя режет. Это слишком изощренная форма садизма. Но с другой стороны, он исследовал все эти жизни – и мою жизнь. Он был словно деталь пейзажа, которую мы не замечаем, сконцентрировавшись на переднем плане.

– Вы заметили его раньше других.

– Я натолкнулся на него в темноте.

«Скорая помощь» отъезжает. Из камышей взлетают птицы. Они кружат на фоне бледного неба. Скелеты деревьев тянутся вверх, словно хотят сорвать птиц с вышины.

Руиз подвозит меня до больницы. Он хочет быть там, когда Бобби привезут из операционной. Мы едем по Сент-Панкрас-вей и поворачиваем к отделению «скорой помощи». Мои ноги почти отказали, когда адреналин ушел из крови. Я пытаюсь выйти из машины. Руиз распоряжается достать кресло и везет меня в знакомую приемную общественной больницы с белыми ставнями.

Как всегда, инспектор начинает невпопад, называя дежурную медицинскую сестру «дорогушей» и заявляя ей, что надо «пересмотреть приоритеты». Она вымещает свое раздражение на мне, засовывая пальцы под мои несчастные ребра с ненужным остервенением. Я чувствую, что вот-вот отдам концы.

У молодого врача, которая зашивает мне губу, осветленные волосы, старомодная стрижка и ожерелье из осколков ракушек. Она, видимо, вернулась из какой-то теплой страны, где провела отпуск, так как кожа у нее на носу покраснела и шелушится.

Руиз наверху следит за Бобби. Даже вооруженный охранник у дверей операционной и общий наркоз, под действием которого находится преступник, не успокаивают инспектора. Может, таким образом он пытается извиниться за то, что не поверил мне раньше. Но я в этом сомневаюсь.

Лежа на кушетке, я пытаюсь держать голову ровно, пока иголка скользит в мою губу и нить стягивает кожу. Ножницы отхватывают конец, и врач отступает на шаг, любуясь рукодельем.

– А мама говорила мне, что я так и не научусь шить.

– Как смотрится?

– Надо было дождаться пластического хирурга, но я все сделала хорошо. У вас будет маленький шрам вот здесь. – Она показывает на ямочку под нижней губой. – Думаю, он подойдет к вашему уху. – Она выбрасывает резиновые перчатки в корзину. – Надо сделать рентген. Я пошлю вас наверх. Вас отвезти или сможете дойти сами?

– Дойду.

Она показывает мне, где лифт, и велит идти, держась зеленых указателей, к рентгенологу на пятом этаже. Через полчаса Руиз приходит ко мне в приемную. Я жду, чтобы рентгенолог подтвердил то, что я уже знаю, посмотрев на снимки: две трещины в ребрах, но внутреннего кровотечения нет.

– Когда вы сможете дать показания?

– Когда меня перевяжут.

– Я могу подождать до завтра. Давайте я подвезу вас домой.

Горечь заглушает боль. Где мой дом? У меня не было времени обдумать, где я проведу эту ночь… и следующую тоже. Чувствуя мое затруднение, Руиз бормочет:

– Почему бы вам не поехать и не выслушать ее? Вы же должны уметь такие вещи, – и тут же добавляет: – У меня дома все равно совершенно нет места.

Внизу он продолжает отдавать распоряжения до тех пор, пока моя грудь не оказывается перевязана, а желудок не забит обезболивающими и противовоспалительными. Я плыву по коридору за Руизом к его машине.

– Одна вещь меня удивляет, – говорю я, пока мы едем на север к Кэмдену. – Бобби мог бы меня убить. Он приставил нож мне к горлу, но не решился. Словно не мог пересечь какую-то черту.

– Вы сказали, что он не смог убить свою мать.

– Это другое дело. Он боялся ее. Но других он убивал без колебаний.

– Ну, больше ему не придется переживать из-за Бриджет. Она умерла сегодня в восемь утра.

– Вот как. Значит, у него никого не осталось.

– Не совсем. Мы нашли его сводного брата. Я оставил ему сообщение, что Бобби в больнице.

Беспокойство накрывает меня, словно прилив.

– Где вы его нашли?

– Он работает сантехником в северном Лондоне. Дэвид Джон Морган.


Руиз орет в рацию. Он хочет, чтобы к дому послали машину. Я тоже кричу: пытаюсь дозвониться до Джулианы по мобильному, но линия занята. Мы всего в пяти минутах пути, но пробки ужасны. Грузовик выехал на красный свет на перекрестке, заблокировав Кэмден-роуд.

Руиз выезжает на тротуар, и прохожие бросаются врассыпную. Он высовывается из окна: «Придурок! Идиот! Вперед, вперед! Идите же, черт вас дери!»

Это происходит уже давно. Он был в моем доме – в моих стенах! Я вижу, как он стоит в моем подвале и смеется надо мной. Я помню его глаза, когда он смотрел, как полицейские копаются в саду, ленивую наглость и полуулыбку.

Теперь все становится на свои места. Белый фургон преследовал меня в Ливерпуле – это был фургон водопроводчика. Со стен сняли магнитные таблички, и он стал неузнаваемым. Отпечатки пальцев на угнанной машине, сбившей Бойда, были оставлены не Бобби. А торговец наркотиками, который дал Соне отраву, соответствовал описанию Ди Джея, Дэвида – одного человека.

На лодке Бобби постучал по палубе, прежде чем открыть люк. Лодка принадлежала не ему. Мастерская была полна инструментов и саноборудования. Дневники и заметки писал Дэвид. Бобби поджег лодку, чтобы уничтожить доказательства.

Я не могу сидеть здесь и ждать. Дом менее чем в четверти мили. Руиз просит меня подождать, но я уже вышел из машины и бегу по улице, ныряя между прохожими, матерями с детьми, нянями с колясками. Движение плотное в обе стороны, насколько хватает взгляда. Я снова набираю номер на мобильном. Линия все еще занята.

Их должно было быть двое. Как один мог это сделать? Бобби был слишком узнаваем. Он выделялся из толпы. Ди Джей обладал волей и способностью контролировать людей. Он не сомневался.

Когда дошло до дела, Бобби не смог убить меня. Он не мог пойти на этот шаг, потому что никогда прежде этого не делал. Бобби мог строить планы, но исполнителем был Ди Джей. Он был старше, опытней, безжалостней.

Меня тошнит в мусорную корзину, и я продолжаю бежать: мимо местного винного магазина, пункта приема ставок, пиццерии, дисконтного универмага, ломбарда, пекарни и паба «Лоскут и Бочонок». Они проплывают слишком медленно. Ноги отказывают мне.

Я огибаю последний угол и прямо перед собой вижу дом. Полицейских машин нет. У входа стоит белый фургон, задняя дверь открыта. На полу лежат какие-то мешки…

Я мчусь через калитку и взлетаю по ступенькам. Трубка снята с рычага.

Я пытаюсь позвать Чарли, но выдавливаю из себя лишь стон. Она сидит в гостиной в джинсах и свитере. Ко лбу приклеена желтая бумажка. Как новорожденный щенок, она бросается ко мне, прижимаясь лбом к груди. Я почти теряю сознание от боли.

– Мы играли в игру «Кто я?», – объясняет она. – Ди Джей должен был угадать, что он Гомер Симпсон. А что он выбрал для меня?

Она поднимает лицо. Бумажка смялась и скрутилась, но я узнаю аккуратный, мелкий почерк.

Ты мертва.

Мне хватает воздуха, чтобы сказать:

– Где мама?

Поспешность в моем голосе пугает ее. Она отступает на шаг и видит пятна крови у меня на рубашке и блеск пота на лице. Нижняя губа распухла, на шее запеклась кровь.

– Она внизу, в подвале. Ди Джей попросил меня подождать здесь.

– Где он?

– Он сказал, что вернется через минутку, сто лет назад.

Я толкаю ее к двери.

– Беги, Чарли!

– Почему?

– Беги! Сейчас же! Беги же!

Дверь в подвал закрыта, в щели засунуты мокрые бумажные полотенца. В замке нет ключа. Я поворачиваю ручку и медленно открываю дверь.

В воздухе клубится пыль – признак утечки газа. Я не могу одновременно кричать и задерживать дыхание. На середине лестницы я останавливаюсь, чтобы глаза привыкли к темноте. Джулиана лежит на полу возле нового котла. Она лежит на боку, правая рука под головой, левая вытянута, словно указывает на что-то. Темная челка упала на один глаз.

Скорчившись возле нее, я просовываю руку ей под спину и тащу к выходу. Боль в груди невыносима. Перед моими глазами танцуют белые пятна, как злые насекомые. Я еще не вдыхал. Но скоро придется. Я поднимаюсь на ступеньку, втягиваю Джулиану и сажусь после каждого усилия. Одна ступенька, две ступеньки, три ступеньки…

Я слышу, как у меня за спиной кашляет Чарли. Она хватает меня за воротник и пытается помочь, совершая рывок одновременно с моим.

Четыре ступеньки, пять ступенек…

Мы на кухне. Я отпускаю Джулиану, и она падает, ударяясь головой о пол. Извинюсь позже. Перекинув ее через плечо, я реву от боли и иду через холл. Чарли бежит впереди.

Где взрыватель? Таймер, термостат, центральное отопление, холодильник, огни безопасности?

– Беги же, Чарли! Беги!

Когда это стемнело на улице? Полицейские машины освещают ее мигающими огнями. На этот раз я не останавливаюсь. Я выкрикиваю одно слово, снова и снова. Пересекаю дорогу, огибаю машины и добираюсь до дальнего конца улицы, прежде чем колени подгибаются и Джулиана падает на грязную траву. Я опускаюсь рядом с ней.

Глаза Джулианы открыты. Взрыв начинается маленькой вспышкой в ее карих радужках. Через секунду нас накрывают звук и ударная волна. Чарли отбрасывает назад. Я пытаюсь их прикрыть. Нет никаких оранжевых шаров, как обычно бывает в кино, просто облако дыма и пыли. Искры льются с неба, и я чувствую тепло огня, от которого высыхает пот на шее.

Почерневший фургон лежит, перевернутый, посреди улицы. На деревьях повисли куски кровли и ленты труб. Камень и дерево устилают дорогу.

Чарли садится и смотрит на разорение. Записка все еще приклеена к ее лбу, она почернела по краям, но надпись различима. Я притягиваю дочь к груди и крепко обнимаю. Одновременно я снимаю с ее лба бумажку и мну ее в кулаке.

Загрузка...