В моей душе печаль и гнев [140]
Сидя в автомобиле между двумя полицейскими, Карлос смотрел на улицу, как бы прощаясь с ней. На этой улице он жил ребенком, и внезапно воспоминания детства нахлынули на него. Отец пел отрывки из итальянских опер – у них был старый граммофон с пластинками Карузо. Как-то раз Карлос в озорной мальчишеской возне уронил и расколол одну из этих пластинок. Отец пришел в ярость, и Карлосу, чтобы избежать наказания, пришлось спрятаться за широким подолом материнского платья. Мать его была негритянка, преисполненная ласки и радости, толстая и спокойная, в противоположность мужу – худощавому нервному итальянцу; даже своими музыкальными вкусами и песенками, что они напевали, его родители резко отличались друг от друга: мать решительно отдавала предпочтение «коко» и «катеретэ»[141], круговой самбе, а отец был сторонником итальянской музыки. Она хотела продать устаревший граммофон и купить вместо него небольшой радиоприемник, но отец воспротивился этому: как же он тогда будет слушать свои любимые пластинки Карузо? Мать не настаивала. Она жила в блаженном созерцании своего мужа и сына; ведь сын – великолепное сочетание их обоих: нервный и предприимчивый как отец, приветливый и веселый как мать. По воскресеньям приходил старый Орестес потолковать за завтраком о политике. Отец был великий мастер готовить макароны, однако бывший анархист, – может быть, чтобы посмеяться над ним, – отдавал предпочтение африкано-бразильской кухне и восхвалял пряные блюда, изготовлявшиеся матерью.
Старый Орестес направлял первые шаги Карлоса по пути революционной борьбы.
– Кто мог меня предать? – спрашивал себя Карлос, отвлекаясь от воспоминаний детства, пробужденных видом знакомой улицы. Его знали многие, это естественно: он был одним из руководителей районного комитета, наиболее тесно связанным с партийными ячейками, однако лишь очень немногие были осведомлены о его местожительстве. И тем не менее полиция его нашла, нагрянула, оцепила улицу, переполошила всю округу. Сыщики оказались превосходно информированными обо всем: не только о его доме, но даже о его привычках. Быть может, они следили за ним уже давно, а он этого не замечал? Нет, он был чрезвычайно осторожен и за последние дни не наблюдал ничего подозрительного. Кто-то его выдал. Но кто?
Он перебирал в памяти товарищей, которым было известно, где он живет. Члены секретариата, Мариана, еще несколько человек – все верные, надежные люди. Он не находил среди них ни одного, кто способен на предательство. Кроме всего прочего, за последнее время не было никаких арестов; еще накануне он проводил с товарищами собрание, все было в порядке; забастовки продолжались. А ранее арестованным забастовщикам даже не было известно о его существовании. Кто же мог его предать? Выданы ли и остальные, или взят только он один? В этом заключалось главное: разгром руководства и арест ответственных товарищей – это катастрофа. И именно сейчас, когда напряженная деятельность, развернувшаяся за последние месяцы, начала приносить свои плоды… Именно сейчас, когда в политической жизни рабочего класса началось оживление после длительного периода затишья, наступившего за кровавым подавлением забастовки в Сантосе, движения солидарности и срывом в самом же начале стачки на Сан-Пауловской железной дороге.
А ведь каких усилий стоило в процессе повседневной подпольной работы вновь поднять боевой дух масс, суметь должным образом использовать последствия неудавшегося интегралистского путча… Престиж партии на предприятиях вырос. В партию влились новые кадры, открывались перспективы на будущее… И вот теперь все это оказалось под угрозой… Если выдан лишь он, тогда это еще не так серьезно: другой займет его место, и все пойдет своим чередом. Тогда перед Карлосом остается только одна задача: хранить молчание, перенести все, чему бы его ни подвергли. Но если арестованы Жоан, Зе-Педро и другие ответственные товарищи из районного и национального руководства, тогда дело обстоит значительно хуже, тогда это настоящая катастрофа… Может оказаться сведенной на нет вся работа, сорвется все забастовочное движение.
Как же, чорт возьми, сумела полиция напасть на его след? Что она узнала о нем, об организации? Да, лучше всего – хранить полнейшее молчание. По поведению арестовавших его сыщиков, по количеству автомашин и полицейских, сосредоточенных на улице, по обрывкам фраз агентов он понял, что полиция хорошо осведомлена о нем, о его партийной деятельности. Это совсем не так, как было в прошлый раз, когда его случайно арестовали в Рио. Тогда он смог придумать запутанную историю, более или менее правдоподобную, и, придерживаясь ее до конца, ему удалось убедить в своей правоте полицейского инспектора. При аресте его сильно избили, но так как он твердо держался своей версии, а полиция не имела против него никаких конкретных улик, его, в конце концов, освободили. Но теперь совсем иное дело. Теперь надо будет молчать, отказываться отвечать на вопросы и приготовиться пережить тяжелые минуты. Пережить все, храня полное молчание.
Автомобиль остановился перед зданием управления полиции. Агент открыл дверцу, выскочил и остановился на тротуаре. Другой полицейский подтолкнул Карлоса.
– Пошли…
Из окна авто Карлос бросил взгляд на площадь. Некоторые прохожие с любопытством смотрели на полицейский автомобиль. Карлос выпрыгнул из машины и крикнул:
– Они арестовали меня потому, что я борюсь за народ, против этого правительства…
Прохожие смотрели на него с удивлением, но конца фразы они не услышали: сыщики подхватили Карлоса под руки, он сопротивлялся, пытался вырваться; подоспели другие агенты, один из них ударил Карлоса по голове, и его буквально втащили в дверь. Он слышал, как снаружи полицейский кричал прохожим:
– Проходите!
Один из сыщиков еще на улице скрутил Карлосу руку. Боль была страшная, но Карлос молчал. Так дотащили его до лифта. Второй сыщик пригрозил:
– Там, наверху, мы тебя научим, как разговаривать!..
Наверху оказался длинный коридор, наполненный полицейскими, которые курили, беседовали, смеялись. Тот, что скрутил ему руку, отпустил ее и, толкнув Карлоса в толпу полицейских, сказал:
– Вот он, Карлос. У входа пытался произнести речь… Этакий пес…
И на Карлоса со всех сторон посыпались удары: его били по лицу, в грудь, в бока, он получил страшный удар ногой по бедру. Так, под градом ударов, он прошел коридор и очутился перед дверью кабинета Барроса. Его втолкнули в переднюю. Сыщик, скрутивший ему руку, смеялся:
– Это тебе только задаток…
«Садист», – подумал Карлос. Один из ударов рассек ему губу. Да, предстоят тяжелые испытания. На этот раз ему не удастся придумать какую-нибудь историю, это бесполезно. Только молчать, пока они не отстанут или не убьют его.
В дверях показался Баррос. Он улыбался. В уголке рта неизменный окурок.
– Войдите, сеньор Карлос… Поговорим…
Шпик толкнул Карлоса.
– Живее!
Двое сыщиков вошли вместе с ним. Один из них выложил на стол инспектора материалы, взятые у Карлоса дома, листовки, номера коммунистической газеты «Классе операриа», рукопись статьи о забастовочном движении, которую он писал. Второй остался стоять, прислонившись к двери и слегка насвистывая. Баррос развернул материалы и молча показал Карлосу на стул. Взглянул на листовки и углубился в чтение статьи. Время от времени он покачивал головой, будто одобряя мысли, изложенные Карлосом относительно проведения забастовок.
– Вы, молодой человек, теоретик. Очень хорошо…
Он отложил бумаги, сел.
Полицейский, принесший документы, отошел к окну. Баррос пристально посмотрел на арестованного и положил руки на стол.
– Ну, послушаем, что вы нам расскажете, сеньор Карлос…
– Мне не о чем рассказывать…
– Не о чем? Посмотрим… – Баррос постарался проговорить это иронически. – Я дал себе труд выяснить, кто скрывался под именем «Карлоса», сеньор Дарио Мальфати… Так всегда бывает: в конце концов Баррос разгадывает все ваши секреты… Поэтому лучше раскрыть перед Барросом душу, рассказать все, ничего не утаивать. Согласны?
Баррос был в хорошем настроении. Он подмигнул глазом шпику у окна, и тот улыбнулся, как бы оценив иронию своего начальника. Полицейский, стоявший у двери, казался совершенно равнодушным к происходившему, он только перестал насвистывать.
– Что предпочтете: продиктовать свои показания или отвечать на вопросы?
– Продиктовать.
– Очень хорошо. Секретаря!.. – приказал он полицейскому, стоявшему у дверей.
Сыщик вышел и через минуту возвратился в сопровождении одетого в черное маленького худого человечка, напоминавшего голодную крысу. Он подошел к столику, на котором стояла пишущая машинка, сел, вложил лист бумаги.
– Готово.
– Можете начинать, – обратился Баррос к Карлосу. – Но помните, что вы здесь не для того, чтобы выдумывать всякие истории, как вы это делали в Рио. Мои коллеги тогда вам поверили, но предупреждаю с самого начала, что я очень недоверчив… – И Баррос снова засмеялся, и снова сыщик, доставивший материалы, одобрительно улыбнулся.
Карлос повернулся к столику.
– Я был арестован полицией Рио 14 января 1936 года. Был освобожден 25 февраля того же года. Был вновь арестован полицией Сан-Пауло сегодня…
Он замолчал, как бы давая время худенькому человечку напечатать продиктованные фразы. Стук машинки прекратился, а Карлос все продолжал молчать. Баррос его подбодрил:
– Теперь о том, что вы делали в этот промежуток времени… Полный отчетик с именами и адресами.
– То, что я делал в этот промежуток времени, надлежит выяснить самим сеньорам. Полицию представляете вы, сеньор, а не я… Я не добавлю больше ни слова к сказанному.
Баррос поднял руку и сшиб Карлоса со стула ударом кулака.
– Это что еще, негодяй? Вздумал разыгрывать из себя героя?
Баррос встал, обошел вокруг письменного стола, схватил Карлоса за пиджак, приподнял его с пола, притянул к себе, еще раз ударил по лицу и выпустил. Карлос потерял равновесие; он ударился о стену, губа его кровоточила.
Худой человечек, сидевший за машинкой, стер неправильно напечатанную букву и затем поставил нужную, как будто в комнате ничего особенного не происходило.
Баррос и оба сыщика подошли к Карлосу.
– Думаешь, я не заставлю тебя говорить? Пропоешь все, что тебе известно, если не хочешь оставить здесь свою шкуру. – Баррос ударил кулаком по столу. – Мне уже приходилось укрощать таких храбрецов…
Зазвонил телефон. Человечек с крысиной мордочкой взял трубку.
– Он сейчас занят… – У другого конца провода, по-видимому, настаивали. – Да, очень занят. – Человечек еще немного послушал. – Подождите… – Он обратился к Барросу: – Вас просят, начальник. Роберто привез еще других. Спрашивает, что с ними делать…
Баррос улыбнулся. Улыбка торжества была адресована Карлосу.
– На этот раз вы, господа, ликвидированы. Никакое мужество не поможет. Я не оставлю даже следа партии в Сан-Пауло.
Он подошел к телефону.
«Кто мог предать партию?» – спрашивал себя Карлос. Рассеченная губа болела; он достал платок, чтобы отереть кровь. Если верить Барросу, полиция арестовала все руководство. Что теперь будет с забастовочным движением?
Баррос отдавал по телефону распоряжения. Один из сыщиков снова принялся тихонько насвистывать, секретарь чистил щеточкой ногти. У Карлоса, не переставая, сочилась из рассеченной губы кровь.
– Приведите их в приемную, я хочу на них посмотреть, – сказал Баррос в трубку, заканчивая разговор. Затем снова обратился к Карлосу: – Я дам тебе время подумать. Но предупреждаю об одном: если не станешь говорить по-хорошему, заговоришь по-плохому. Вечером опять пришлю за тобой… Если дорожишь своей шкурой, постарайся до вечера освежить память.
После этого он обратился к полицейским:
– Уведите отсюда этого паяца. Но нельзя помещать его вместе с остальными. Это – вожак, вы знаете… Мы должны обращаться с ним, как он того заслуживает. Поместить его вниз, в одиночку… – Он еще раз взглянул на Карлоса, как бы проверяя его способность к сопротивлению, и отдал новое распоряжение: – А лучше всего сейчас заполнить все анкеты на него и сфотографировать. Может случиться, что сегодня вечером нам придется произвести над ним кое-какие операции… сделать ему косметический массаж лица… А мне нужны фотографии для газет еще до того, как он будет разукрашен.
– Слушаю, начальник.
Карлоса увели. Проходя через переднюю, он увидел только что привезенную группу арестованных. Это были три товарища из Санто-Андре, один из них – ответственный работник. Карлос прошел мимо, сделав вид, что не знает их, – сыщики не спускали с него глаз, чтобы видеть, как он будет реагировать. Баррос тоже следил через оставленную открытой дверь и увидел, как один из трех арестованных – пожилой, почти совершенно лысый человек – содрогнулся при виде окровавленных губ Карлоса и следов от ударов у него на лице.
Когда Зе-Педро проснулся от сильного стука в дверь, ребенок уже, не спал и плакал. Зе-Педро дотронулся до плеча Жозефы, прошептал ей на ухо:
– Зефа! Зефа!
Она потянулась, еще в полусне.
– Что такое?
Но тут же, услышав плач сына, сбросила с себя одеяло, собираясь вскочить. Зе-Педро удержал ее руку, прошептал:
– Это полиция. Слушай…
Тяжелая рука изо всей силы колотила во входную дверь. Жозефа вскрикнула, прикрывая рот ладонью:
– Боже мой!
– Слушай… – сказал Зе-Педро, – может статься, что они возьмут и тебя, а может быть, и нет. Скорее всего нет: из-за ребенка и для того, чтобы через тебя напасть на след других. Никто не должен сюда приходить в эти дни. У меня на завтра назначена встреча, далеко отсюда. Поскольку я не явлюсь, товарищи догадаются, что со мной что-то случилось. Самое лучшее, чтобы ты никого не предупреждала. Если тебя не арестуют, оставайся дома, сразу не выходи. Потом возьми мальчика и отправляйся к своей матери. Оставайся у нее. А к товарищам не ходи, чтобы не дать полиции напасть на след. Теперь поди в мою комнату, возьми там пачку бумаг и брось ее в колодец, а я тем временем займу шпиков. Иди скорее!
Жозефа спрыгнула с кровати и босая, чтобы не производить шума, выбежала из комнаты.
Спустя несколько минут поднялся и Зе-Педро. Удары в дверь достигли такой силы, что грозили сокрушить ее; наверное, все соседи уже проснулись. Зе-Педро услышал шага Жозефы, возвращавшейся со двора. Сущее счастье – этот глубокий старый колодец у них во дворе, оставшийся еще от тех времен, когда не было водопровода! Зе-Педро всегда имел его в виду для того, чтобы спрятать компрометирующие материалы, в случае если полиции удастся обнаружить его местожительство. Он дождался возвращения Жозефы.
– Теперь крепись! Позаботься о мальчике. – И он пошел открывать дверь, в которую сейчас ударяли каким-то тяжелым железным предметом.
Свет раннего утра проник через распахнувшуюся дверь. Жозефа, с ребенком на руках, стояла в коридоре. Сыщики ворвались с револьверами наготове.
– Сдавайтесь или будем стрелять!
Баррос вышел из авто, где он до сих пор оставался, прошел между сыщиками, в скудном утреннем свете узнал Зе-Педро.
– Этот самый! – И приказал сыщикам: – Обыщите дом, здесь должно находиться многое. Он, наверное, успел все спрятать, потому так долго и не отворял…
Полицейские приступили к обыску. Один из них грубо оттолкнул Жозефу с дороги, ребенок разразился плачем. Баррос обратился к женщине:
– Сыночек, да? – Затем повернулся к Зе-Педро. – Кто произвел на свет этого ребенка? Вы или какой другой товарищ? Ведь у вас все общее; в этом ведь и заключается коммунизм, не так ли? И жены тоже должны быть общие…
Зе-Педро ничего не ответил. Баррос рассмеялся своей грязной шутке, полицейские ему вторили. Один из них заметил:
– Эта корова даже не находила времени навестить родную мать. Сколько раз я проходил по вечерам у дома, где живут ее родные, чтобы посмотреть, не заявится ли она туда… И вот уже больше года, как ее там не было.
Баррос ответил:
– Это оттого, что ей нужно было оставаться со своим «товарищем». Не так ли, красотка? Или чтобы не навести нас на след? Какой был в этом смысл? Баррос все равно напал на след… – Затем он обратился к Зе-Педро: – Одевайтесь, да поживее! Разговор продолжим в полиции. У нас есть многое, о чем поговорить. – Он велел одному из сыщиков: – Ступайте с ним, обыщите комнату.
Жозефа, прижимая ребенка к груди, посторонилась, чтобы пропустить Зе-Педро, и хотела пойти вслед за ним. Баррос ее предупредил:
– Вы тоже поедете с нами.
Она спросила:
– А ребенок? Я не могу оставить его одного.
Зе-Педро обернулся на ходу.
– Она ко всему этому не имеет никакого отношения. Когда выходила за меня замуж, даже не знала, кто я. Никогда ни во что не вмешивалась…
– Собирайтесь поживее! Я явился сюда не затем, чтобы спрашивать у вас, что мне делать…
Сыщик пошел вместе с ними и перерыл все в комнате, пока Зе-Педро одевался, а Жозефа собирала белье ребенка. Матрац был сброшен с кровати, самодельная колыбель (Зе-Педро сам ее смастерил из досок ящика) разломана.
– Я ничего там не нашел, – проворчал сыщик, вернувшись к Барросу.
– Слушай! – сказал Зе-Педро жене, улучив удобный момент. – Тебе ничего неизвестно, никто здесь не бывал, а я сам ежедневно уходил из дома. Никто не бывал, понимаешь? Пусть даже тебя убьют…
– А ребенок? – спросила она, содрогнувшись.
– С ним они ничего не сделают. Но… – Он отвел глаза, чтобы скрыть отразившуюся в них боль. – Но если бы даже они вздумали убить ребенка, все равно, ты ничего не знаешь. Мужайся, Зефа!
В это время возвратился сыщик.
– Пошли! Столько времени потратить, чтобы надеть пиджак, – точно гран-финос с паулистской авениды…
Дожидались в коридоре возвращения Барроса, который руководил обыском; инспектору казалось странным, что его люди не нашли ничего предосудительного, кроме нескольких книг, сложенных в ящичке. Он пошел и во двор – крошечное пространство, где тянулось несколько ростков мамана и рахитичной гойя-бейры[142]. Отдал распоряжение нескольким из сопровождавших его полицейских:
– Вы останетесь в доме. Хватайте всякого, кто сюда явится. И еще раз все тщательно обыщите: это очень опасный тип, он, должно быть, хорошо запрятал свои материалы. Позже я пришлю вам смену.
Ребенок перестал плакать; он жевал кусок сухого хлеба, который дала ему Жозефа. Сыщики не позволили ей приготовить для ребенка кашу.
– Он поедет со мной, – сказал Баррос, указывая на Зе-Педро.
В полураскрытых окнах домов виднелись лица любопытных соседей. Некоторые из полицейских так и не выпускали из рук револьверов. Ребенок вновь разразился бурным плачем, кусок хлеба упал в уличную грязь. Жозефа попросила:
– Позвольте, по крайней мере, подогреть чего-нибудь для маленького. Уже прошел час его кормления.
– Детям коммунистов есть не обязательно… – огрызнулся один из полицейских.
Другой ткнул ногой в упавший кусок хлеба.
– Что еще за нежности? Дайте ему этот хлеб!
В окне соседнего дома показалась растрепанная голова пожилой женщины.
– Я могу вам дать немного молока, соседка. – Затем она обратилась к полицейским: – Это бесчеловечно везти ребенка голодным…
Внутри дома кто-то старался оттащить ее от окна, женщина возмутилась:
– Оставь меня! Какое мне дело, что они коммунисты? Пусть они хоть самые страшные преступники в мире, – где это видано, чтобы маленького ребеночка волокли в тюрьму? Да еще голодного, – где это видано?.. – Она снова высунулась из окна. – Подождите минутку, я сейчас вынесу молоко… – И исчезла в глубине дома.
Вскоре она появилась в дверях – в платье, наскоро надетом поверх ночной рубашки, с чашкой молока в руках. Подала чашку Жозефе, погладила ребенка по головке. Из автомобиля, куда втолкнули Зе-Педро, слышался сердитый голос Барроса: он торопил. Один из полицейских, еще стоявших на тротуаре, обратился к женщине:
– Скоро вы узнаете, как помогать коммунистам!.. Когда они отнимут у вас все, что вы имеете…
Женщина подбоченилась, подняла голову, в ее голосе прозвучал вызов:
– Что отнимут? Будто у нас есть что-нибудь, будто в нашей стране народ живет в достатке!.. Хуже того, как мы живем, и быть не может!..
Жозефа возвратила ей чашку, поблагодарила:
– Большое вам спасибо…
Сыщик подтолкнул Жозефу к автомобилю и крикнул женщине:
– Убирайся, толстая ослица!
Из дома ее звали испуганные голоса, но она оставалась на тротуаре, пока машины не уехали.
– Негодяи!.. Мерзавцы…
Его отвели прямо в комнату пыток. Зловещий полицейский юмор окрестил это помещение «комнатой спиритических сеансов». Находясь в сырой подвальной камере весь остаток этого вечера, Карлос, тело которого болело и ныло от ударов и пинков ногами, думал над двумя вопросами: кто его выдал и много ли товарищей арестовано?
Ему все время приходилось придерживать на себе брюки: у него отобрали пояс и галстук, чтобы он не смог покончить с собой. И так как брюки были ему слишком широки – они достались ему от другого человека, – то грозили ежеминутно свалиться. В конце концов, ему пришлось сесть на мокрый пол камеры – прежде чем его здесь запереть, на пол вылили несколько ведер воды. Он не мог составить себе никакого представления о том, скольких товарищей и кого именно удалось арестовать полиции.
Зато у него постепенно начала возникать догадка, откуда могло идти предательство: от группы Сакилы. Журналист после провала армандистско-интегралистского путча бежал за границу. Карлос слышал, что он находится или в Аргентине, или в Уругвае – точно не помнил. Но не одному Сакиле было известно про Карлоса. Его местопребывание, его настоящее имя, его функции в партии были также известны «Луису» (он же – Эйтор Магальяэнс) – бывшему казначею районного комитета партии, выгнанному за воровство. Это он мог донести… А может быть, проговорился какой-нибудь случайно арестованный товарищ? Он снова и снова перебирал в памяти имена друзей, которым были известны его местожительство, его имя, его партийные функции; но таких было немного, и ни один из них не казался ему способным проговориться полиции.
В полночь в камеру за ним явилось двое полицейских. Он пошел между ними, придерживая руками брюки. У него не было никаких иллюзий по поводу того, что его ожидало. У себя в кабинете Баррос еще раз попытается убедить его признаться во всем, а затем там же, в кабинете, или в другом помещении прибегнет к пыткам. Что произошло с товарищами из Санто-Андре? В одном из них Карлос был настолько уверен, что поручился бы за него головой: это был испытанный и твердый человек, от которого им ничего не добиться. Двух других он знал лишь поверхностно – выдержат ли они жестокий нажим полиции? И до какой степени их арест отразится на организации забастовки на фабриках в Санто-Андре?
На этот раз Карлоса ввели не в кабинет Барроса, а в комнату, где он сразу заметил на полу следы крови. Значит, здесь кто-то уже был до него. Его дожидались два сыщика: один тот самый садист, который утром выворачивал ему руку, – позже он узнал, что его зовут Перейринья, – и второй – смуглый человек с приплюснутым носом, атлетического сложения, в котором Карлос сразу же узнал знаменитого истязателя, по прозвищу «Демпсей», потому что он некогда был боксером[143]. За ним установилась репутация преступного палача; раньше он работал в полиции Рио, но молва о его варварстве привела в смущение даже парламент (это было еще до установления «нового государства»), и, по настоянию нескольких депутатов, он официально был как будто уволен. На самом же деле его только перевели из Рио в Сан-Пауло. Сейчас Демпсей был без пиджака и держал в руке резиновую дубинку. Тот, которого звали Перейринья, следя злыми глазами за каждым движением Карлоса, положил на стул хлыст из проволоки. В комнате был включен радиоприемник и звучала приглушенная музыка танго.
Вскоре появился и Баррос, тоже без пиджака, и на этот раз вместо традиционного окурка у него во рту была целая сигара. Один из полицейских, приведших Карлоса из камеры, плотно закрыл дверь. Все молчали. Баррос улыбался, будто ему показалась смешной фигура узника, придерживавшего на себе брюки. Затем Баррос шагнул к стулу, сел.
– Послушайте, вы! У меня есть предложение. Дружеское предложение. На этот раз с вами, коммунистами, все покончено, и здесь и повсюду. Почти все руководство вашей партии, начиная с вожаков, сидит сейчас у меня в камерах. В Рио арестовано национальное руководство в полном составе. В других штатах – то же самое. И в Мато-Гроссо никого не осталось.
«Это Эйтор… нет никакого сомнения…» – подумал Карлос. Арест районного руководства в Мато-Гроссо достаточно ясно указывал на то, кто был предателем. Что касалось утверждения инспектора об арестах в Рио, то Карлос усомнился: это могли выдумать, чтобы сразить его, лишить мужества.
Баррос продолжал:
– Итак, вы ликвидированы. Спасения для вас нет. – Он выждал с минуту, однако Карлос молчал, и инспектор снова заговорил. – Я прошу от вас лишь одного: адрес Руйво, настоящее имя и адрес Жоана. Только это и больше ничего. – Баррос прекрасно знал, что если Карлос откроет ему это, то откроет и все остальное. – Если вы мне это скажете, вам ничего не будет. Я переведу вас наверх, в хорошую камеру, со всеми удобствами. А затем освобожу вас. Если я не сделаю это сразу, то только для того, чтобы вас не заподозрили другие. Подумайте хорошенько: для вас нет никакой опасности. Никому из ваших и в голову не придет, что вы проговорились: они подумают, что я узнал о Руйво и Жоане из того же источника, что и о вас и о других. Кроме того, вы ведь будете освобождены не сразу, пройдет несколько дней, и мы все устроим. Даю слово. Теперь вам остается решать самому: или это, или мы вас заставим заговорить другим способом…
– Я ничего вам не скажу.
– Послушай ты, кабокло! Единственное, чего я хочу, это сэкономить время. Потому что, так или иначе, но ты заговоришь, не будь я Баррос!
Карлос старался сосредоточить внимание на приглушенной музыке радио – играли самбу.
– Не согласен? Хорошо! Начнем, ребята!
Двое полицейских приблизились к нему, а Перейринья настроил приемник на максимальную громкость. Голос певца наполнил комнату:
Обращаться ль с мольбою…
Сыщик по прозвищу Демпсей потряс в воздухе резиновой дубинкой, как бы испытывая ее гибкость, Перейринья взялся за проволочный хлыст, в то время как двое других принялись срывать с Карлоса одежду. Баррос сел верхом на стул, лицом к спинке и оперся о нее руками, чтобы лучше наблюдать и руководить тем, что готовилось. Когда Карлос был раздет донага, инспектор спросил:
– В последний раз – будешь говорить или нет?
– Нет.
Голосов почти совершенно не было слышно – так громко звучало радио:
Обращаться ль с мольбою
Мне к далекому богу?..
Все равно, не услышит меня…
– Скоро ты сам запросишь, чтобы я тебя выслушал! – Баррос сделал движение бровями; Демпсей и Перейринья приступили…
Прутья проволоки били его по ягодицам, по груди, по лицу, по ногам, и на местах ударов оставались красные полосы. Демпсей методически старался бить по спине так, чтобы повредить почки. Пока еще можно было выдержать, Карлос не кричал. Он оборонялся, старался уклоняться от ударов, но, несмотря на все свое проворство, вскоре почувствовал, что ноги под ним подгибаются. Демпсей ударил его дубинкой по шее, и Карлос, задыхаясь, упал. Тогда наступил черед для двух других сыщиков: они принялись бить Карлоса ногами, топтать его; один из них попал носком ботинка ему в лицо (шрам от этого удара остался у Карлоса на всю жизнь). Карлос кричал, его ругань по адресу своих палачей смешивалась с криками боли, но все это покрывала музыка радио, звуки вальса сменили самбу.
Карлос оперся на локоть и пытался оторвать тело от пола. Но прежде чем он успел это сделать, один из сыщиков с силой наступил ему ногой на плечо и снова опрокинул его наземь так, что он в кровь разбил себе лицо. Один, два, три раза – после этого Карлос уже больше не пытался подняться.
Баррос с интересом следил за этой сценой. Заговорит или не заговорит?.. Когда ему удавалось таким способом заставить кого-нибудь заговорить, Баррос чувствовал себя счастливым: он считал, что ни один человек не в силах выдержать ужас физического страдания. Тех, кто переносил все мучения и молчал, он считал чудовищами, не мог их понять и в глубине души чувствовал себя униженным ими. Когда кто-нибудь из таких людей выходил из камеры изуродованный пытками, с телом, исполосованным побоями, но не сдавшимся, Баррос чувствовал себя побежденным: он видел, что существует нечто более могущественное, нежели физическая сила, и ничто не могло разозлить его больше, чем это. Поэтому-то он и ненавидел их, этих коммунистов. Некоторые полицейские с восхищением отзывались о спокойном мужестве арестованных коммунистов, которые стойко выдерживали истязания. Но Баррос не восхищался ими, а ненавидел их, не будучи в состоянии перенести это превосходство, эту глубокую преданность своему делу; вот что наполняло ужасом те ночи, когда ему начинало казаться, что этих людей невозможно сломить и победить…
– Будем продолжать… – сказал он.
Сыщики подняли Карлоса и прислонили к стене. Перейринья приподнял свой хлыст, Демпсей размахнулся дубинкой. Карлос опять упал, и опять его подняли. Очередной удар дубинки пришелся по лицу. Тело Карлоса еще раз с силой ударилось о пол.
– Лишился сознания… – объявил Демпсей.
Перейринья начал разминать ладони.
– Я устал…
Баррос подошел к лежащему. Лицо Карлоса представляло собою месиво из окровавленного мяса; багровые полосы проступали на боках и пояснице, вся спина и ягодицы были в крови.
– Точно мертвый… – сказал Баррос и приложил руку к сердцу Карлоса. – Нет, только в обмороке. Я его приведу в чувство… – засмеялся инспектор.
Он сделал две-три затяжки сигарой, стряхнул пепел на пол и ткнул разгоревшейся сигарой в грудь Карлосу. Раздался крик боли, в воздухе запахло паленым мясом.
– Мерзавец!
Баррос отнял от его груди сигару и снова сунул ее в рот. Смотрел на Карлоса, глаза которого расширились и наполнились слезами.
– Ну, что? Наступило время заговорить?
Карлос ответил грубым ругательством.
Баррос ударил Карлоса по глазам, в которых он прочел ненависть. Голова Карлоса глухо стукнулась о пол. Рана от ожога сигарой на груди напоминала орден или круглую медаль.
– Поднять его! Будем продолжать…
Его поставили к стене, но после первых же ударов он свалился лицом вниз. На стене остались кровавые следы.
– Опять в обмороке…
– Плесните ему в лицо водой, – приказал одному из сыщиков Баррос, садясь на стул.
– Я устал, – повторил Перейринья. – Хорошо бы перекусить…
– Позвать сюда Баррето и Аурелио.
Карлосу брызнули в лицо водой, он с трудом открыл глаза.
– Забава будет продолжаться до тех пор, пока этот пес не заговорит. А он обязательно заговорит…
Баррос поднялся и снова подошел к Карлосу.
– Ты обязательно у меня заговоришь, мразь ты этакая! Будешь здесь париться до тех пор, пока не развяжется твой подлый язык!
Возвратился Перейринья с двумя новыми помощниками.
– Поставьте его на ноги. Выдвиньте вперед… – приказал Баррос. – Я хочу, чтобы этот негодяй заговорил. Драть с него шкуру, пока не заговорит!
Демпсей отказался передать дубинку другому.
– Я еще не устал.
Снова взвился хлыст, заработала дубинка. Время от времени помогал и Перейринья пинком ногой, кулаком – в лицо. Два, три, четыре, сколько еще раз падал Карлос, и сколько еще раз приводили его в чувство, поливали водой лицо и ставили на ноги? На рассвете его унесли обратно в сырую камеру. Бросили на цементный пол. Он не заговорил.
Они трое стояли перед столом, за которым постоянно восседал какой-нибудь следователь и задавал им одни и те же вопросы. В углу комнаты находился мощный прожектор, и свет его был направлен прямо в глаза троих арестованных в Санто-Андре. Невыносимая жара, иссушающая горло жажда, голодные судороги в желудке, резкая, острая боль… Сколько часов это длится? Они утратили представление о времени… им казалось, что все это длится целую вечность. Следователи по ту сторону стола несколько раз сменяли один другого, но три товарища уже не различали перемены в их голосах, задававших с утомительным однообразием одни и те же вопросы – вопросы, на которые нельзя ответить:
– Имена других членов партии в Санто-Андре? Кто возглавляет там организацию? Где находится сейчас Руйво? Кто такой Жоан? С кем вы еще связаны?
И жажда… Это – худшее из всего. На столе графин с водой; наполненный до краев стакан как бы приглашает выпить его… Кто выдумал, будто у воды нет ни вкуса, ни запаха, ни цвета? Воспаленные языки словно ощущают ни с чем не сравнимый по прелести вкус воды.
Лысый старик не в силах оторвать взгляда от стакана, настолько полного, что вода из него вот-вот польется через край; она кажется голубой. Пот крупными каплями стекает со лба, ноги наливаются свинцом, глаза воспалены от резкого света прожектора. Хорошо, что они вместе, все трое – будь он один, может быть, и не выдержал бы… Облизывает языком пересохшие губы.
Сонный голос следователя звучит монотонно, задавая все те же вопросы. Ручные часы, лежащие на столе перед следователем, наполняют комнату своим вечно неизменным тиканьем. Узники не могут разглядеть циферблат, вернуть себе представление о времени. Они только слышат тиканье часов. Почему этот звук настолько громок, настолько неприятен, мучителен для слуха? Он нарастает, становится все громче, все более нестерпимым для слуха голодных и мучимых жаждой людей, с ногами, точно налитыми свинцом, с глазами, ослепленными ярким светом… Простое тиканье ручных часов, как может оно быть таким мучительным, почти сводящим с ума?
Боль в желудке, острая и пронзительная. С момента ареста им ничего не давали ни есть, ни пить. У них отобрали сигареты и спички, и лысый старичок думает, что Маскареньяс – рабочий с каучукового завода, самый ответственный из них – должен особенно сильно страдать, так как он заядлый курильщик. Старик украдкой бросает на него взгляд – как может он сохранять каменное выражение лица, стоять прямо, не сгибаясь, и еще отвечать на взгляд товарища подбадривающей улыбкой! Третий из них, восемнадцатилетний юноша Рамиро, маленький португалец, привезенный в Бразилию еще ребенком. С ним полицейские были особенно жестоки: били его по лицу, обзывали «грязным португалишкой» и «свиной требухой»; в самых грубых выражениях поносили его мать; развлекались тем, что по волоску вырывали у него пробивающиеся усики, которые, возможно, являлись предметом его мальчишеской гордости.
Голос следователя еще раз повторяет вопросы, его рука отбивает такт по столу. Затем он поднимается и закуривает сигарету. Пускает клубы дыма им в лицо и делает несколько шагов по комнате.
Который может быть час? Они находятся здесь, все время на ногах, с семи часов вечера. Свет прожектора слепит им глаза, их взоры неотрывно прикованы к графину с водой; им задают одни и те же вопросы, время от времени перемежающиеся оскорблениями и угрозами. Лысому старику кажется, что скоро наступит утро; как бы ему хотелось взглянуть на циферблат часов! Ведь, несомненно, утром их допрос будет прерван и возобновлен лишь на следующий вечер. Он не может себе представить, сколько прошло часов. Ноги под ним подгибаются, он едва стоит. Липкий пот стекает по лицу.
Как выдерживает Маскареньяс жажду и усталость, слепящий глаза свет прожектора? У Рамиро, которому всего лишь восемнадцать лет, есть силы молодости, чтобы все это выдерживать, но ему, лысому старику, уже за пятьдесят; жизнь в нужде, неблагодарный труд парикмахера истощили его силы. Если бы он мог, по крайней мере, выпить стакан воды, или хотя бы глоток… И не слышать тиканья часов, забиться куда-нибудь в угол и заснуть.
Рамиро знает, что до рассвета еще далеко. Сейчас, самое большее, половина второго или два часа ночи – утра еще долго ждать. Если все ограничится только пыткой голодом и жаждой под обжигающим лицо светом прожектора, – это еще не самое худшее. Было гораздо тяжелее, когда его оскорбляли в приемной, издевательски били по лицу, когда у него вырывали волосы из усов и всячески измывались над ним, а он не мог даже защищаться. Зато позже, в камере, Маскареньяс похлопал его по плечу и похвалил за то, что он достойно вел себя. Сердце Рамиро наполнилось гордостью: похвала старшего товарища придала ему сил для новых испытаний. Он вступил в партию совсем недавно, привлеченный Маскареньясом, и никогда в жизни не чувствовал себя таким гордым, как в день, когда он впервые присутствовал на заседании партийной ячейки.
Еще будучи мальчиком, он восхищался коммунистами. Ему было всего четырнадцать лет, когда он перестал чистить ботинки на улицах и поступил на завод; он и тогда уже многое понимал в борьбе коммунистов и всей душою был с ними. Он был сознательным рабочим, читал листовки, газету «Классе операриа». Он ощущал душу партии в деятельности профессионального союза, в дискуссиях между рабочими, во всей их жизни, но все же вначале не мог определить, где же находится партия. Все возраставшее восхищение коммунистами заставляло его думать, что лишь очень немногие – самые способные, самые испытанные, самые умные – могли принадлежать к этому авангарду революционной борьбы. Мало-помалу он распознал среди товарищей на заводе нескольких коммунистов – распознал по их делам и с тех пор во всем с ними солидаризировался. Он начал развертывать широкую массовую работу, а между тем, все еще не отдавал себе отчета, насколько он близок к партии, все еще продолжал считать партию чем-то для себя недоступным. Быть может, когда Рамиро станет старше и опытнее, вступит в партию, и он заслужит самое для себя почетное звание – звание коммуниста…
И как велико было его изумление, когда однажды вечером, несколько месяцев назад, Маскареньяс – ответственный член партии, работавший на их заводе, к кому Рамиро питал особенно глубокое уважение,– длительное время с ним беседовал, а затем, дав оценку всей предыдущей деятельности Рамиро, спросил юношу, не хочет ли он вступить в партию. При этом вопросе Рамиро был настолько взволнован, ощутил такую радость, что глаза его увлажнились и в первую минуту он не мог выговорить ни слова.
– Вы находите, что я этого достоин? – сказал он наконец.
Тогда Маскареньяс заговорил об ответственности, возложенной на коммунистов, о трудностях, стоящих на их боевом пути, об опасностях, им угрожающих, и о великом счастье быть бойцом партии. Одно только огорчало Рамиро: он ничего не сможет рассказать об этом Марте – ей едва исполнилось семнадцать лет и у нее еще нет никакого политического опыта, кроме участия в профсоюзных собраниях. Марта – работница на том же заводе, что и он; после работы он провожал ее и ради нее растил свои усики. Но он будет с ней заниматься, заинтересует ее политическими вопросами и она со временем станет коммунисткой.
Рамиро арестовали случайно – он находился в доме Маскареньяса, когда явилась полиция. Он зашел к Маскареньясу за листовками: они вели агитационную работу, подготовляя забастовку. Он только успел набить карманы листовками, как нагрянули сыщики и вместе с Маскареньясом взяли и его. В полицейском автомобиле он чувствовал себя почти счастливым: это было его боевое крещение; ему казалось, что тюрьма окончательно приобщит его к партии. Маскареньяс сказал им (ему, Рамиро, и лысому старику – ответственному за работу по МОПР и потому известному Эйтору), что им предстоят тяжелые минуты и они должны быть готовыми выдержать все, никого не выдав.
Если не будет ничего, кроме бесконечных часов пыток под ослепляющим, бьющим прямо в глаза, светом, кроме голода и жажды, тогда выдержать еще не так трудно. Но если даже пригрозят изрезать его на куски, он все равно ничего не скажет; ведь он коммунист – ему и в голову не придет стать предателем. Эти наглые и трусливые полицейские (двое держали Рамиро, пока третий бил его по лицу), по-видимому, не знают, что значит быть коммунистом. Но он, Рамиро, знает. Он объяснял это Марте в их частых беседах после работы. Коммунист – это строитель мира, где царят справедливость, мир и радость. Марта подтрунивала над португальским акцентом Рамиро, но его энтузиазм передавался и ей, и она вела агитацию среди работниц, призывая их к забастовке.
Если сыщики рассчитывают на то, что заставят его заговорить, терзая голодом и жаждой, сделают из него презренного предателя, это значит – им никогда не понять, что для него означает звание члена партии; им никогда не понять радости, которую он испытывает каждое утро, просыпаясь с сознанием, что он принят в партию, что он участвует в работе по перестройке этой огромной страны – Бразилии, где он рос и жил, а также – кто знает? – может быть, и в перестройке своей страдающей родины по ту сторону океана – угнетенной Салазаром Португалии? Ни партии, ни Марте не придется за него стыдиться. Пусть лучше его разрубят на тысячу мелких кусочков…
В комнату входит Баррос. Он без пиджака, курит сигару, во взгляде у него бешенство.
– Еще не заговорили? – спрашивает он у следователя.
– Еще нет…
Инспектор окидывает их взглядом, одного за другим. Подходит к Рамиро, хватает его за волосы и, встряхивая изо всех сил, дает пощечину.
– А? Ты не хочешь говорить, гад ты этакий? Я покажу тебе, как у нас в Бразилии взбивают масло…
Баррос переводит взгляд на Маскареньяса.
– Вы у меня заговорите, Маскареньяс! Я не дам вам ни спать, ни пить, ни есть, пока вы не заговорите… И это еще не все. У меня есть и другие методы. Карлос, уж на что стойкий – и тот, в конце концов, заговорил. Рассказал все – все, что ему известно. О вас также. И вам лучше раскрыть рот. Карлос, ваш руководитель, уже все пропел, теперь я хочу только, чтобы вы подтвердили…
– Ложь! – крикнул Рамиро.
Маскареньяс бросил на него укоризненный взгляд. Но Баррос уже ответил мальчику новой пощечиной.
– Заткни глотку, ублюдок! – заорал он. Затем отвернулся от Рамиро и обратился к лысому старику: – И не стыдно вам, человеку преклонного возраста, отцу семейства, связываться с такими отбросами?..
Старик опустил глаза; вдруг Баррос ударит и его? Но инспектор подошел к столу, взял наполненный водой стакан, сделал из него хороший глоток и причмокнул губами, как бы наслаждаясь холодной водой в этой комнате, где можно было задохнуться от жары. Взял графин, снова наполнил стакан и поднес его к самому лицу старика.
– Не хотите ли немного, Рафаэл?
На лысой голове старика выступил пот. Баррос улыбнулся.
– Это вам ничего не будет стоить. Всего несколько словечек, и ничего более…
Маскареньяс почувствовал, как трудно было в эту минуту его товарищу. Заметив, как тот зачарованным взглядом смотрел на стакан с водой, Маскареньяс сказал:
– Рафаэл не предатель.
Старик поднял голову; мускулы лица его были напряжены, глаза полузакрыты. Баррос швырнул стакан в лицо Маскареньясу, осколки посыпались на пол. Брызги воды попали на Рамиро, стоявшего рядом. Вода стекала по лицу Маскареньяса, попадала ему за ворот. Рамиро был готов закричать, обругать инспектора, но Маскареньяс взглядом заставил его молчать.
Баррос посмотрел на всех троих.
– Я вернусь позже. Посмотрим, кто из вас дольше продержится…
Полицейский достал из небольшого шкафа новый стакан, наполнил его водой. Затем сказал узникам:
– Все, что происходит здесь, – это пустяки. Для вас всего благоразумнее признаться во всем без проволочек. Потому что если сеньор Баррос распорядится перевести вас в другую комнату, то там…
Лысый старичок не мог больше противостоять жажде и усталости. Ноги под ним подкосились, и он упал на пол. Ах, если можно было бы заснуть тут же, на месте, в этой чудовищно душной комнате, со сводящим с ума ярким светом… Но следователь ткнул его носком сапога.
– Этот номер не пройдет! Вставайте или будет еще хуже!.. Если, впрочем, вы не надумали дать показания. В этом случае можете сесть… И выпить стакан воды… Но вода после того, как во всем признаетесь…
Старик сделал отчаянное усилие и поднялся. Когда наступит утро? Когда ему дадут уснуть? Из соседней комнаты, сквозь музыку вальса, прорывались чьи-то ужасные вопли: там кого-то пытали…
На следующий день вечером Баррос, придя к себе в кабинет, велел привести Зе-Педро из его камеры. Накануне Зе-Педро был в комнате пыток до Карлоса. Он не мог идти, и его волочили двое полицейских. Один глаз у него закрылся, лицо вздулось, руки и ноги распухли, он был босой: ноги не влезали в башмаки. Накануне начали с того, что били его по рукам и ногам. Это взял на себя Демпсей.
После того как полицейские усадили заключенного на стул, Баррос сказал ему:
– Как вы безобразны, Зе-Педро… Ужас… Если бы вас сейчас увидела жена, она бы вас не узнала…
– Где она? – спросил Зе-Педро. – Она ни в чем не замешана, ни во что не посвящена…
Лицо Барроса расплылось в улыбке.
– С ней прекрасно обращаются, лучше и быть не может. Прошлой ночью, когда вас укрощали, с ней остались парни: шесть самых красивых молодцов из всей полиции… чтобы ей, бедняжке, не пришлось проводить ночь в одиночестве… Но мне передали, что неблагодарная сопротивлялась, пришлось применить силу. Мы выбираем для нее отличных мужчин, приятных лицом, белых, а она еще заставляет себя упрашивать…
– Звери! Мерзавцы! – Зе-Педро вскочил, готовый броситься на инспектора, сжал кулаки. Полицейские силой снова посадили его на стул.
– Не волнуйтесь. Кто в этом виноват? Это – урок коммунизма на практике. Собственность – это кража, не так ли? И как же вы хотите, чтобы ваша жена принадлежала только одному вам? Их было всего шестеро. Остальные вчера были заняты. Но сегодня мы отправим более многочисленную команду.
Лицо Зе-Педро исказилось от боли и ненависти. Бедная Жозефа, подвергнуться такому поруганию!..
– Во всем виноваты вы сами, Зе-Педро. Я вас предупреждал, как только вы сюда явились; на этот раз, так или иначе, но вы заговорите. Нам надо захватить остатки вашей партии, и именно вы мне их выдадите. Вы и Карлос. Остальные, даст бог, тоже расскажут, что им известно. Некоторые после вчерашней вечеринки уже начинают понемногу открывать рты. Но у вас двоих есть много, что порассказать. Вы мне должны выдать всех членов руководства. А связи с вашей шайкой в Рио? Или вы хотите, чтобы я поверил, будто ваша здешняя партийная организация оторвалась от всех остальных? Итак, я вас уже предупреждал: или вы будете говорить, или произойдет нечто такое, после чего вам придется раскаиваться в своем молчании. Это уже началось… и будет продолжаться…
Зе-Педро ответил:
– Я уже сказал все, что мог сказать. Единственно, что мне остается сделать, это повторить еще раз: я коммунист, руководитель партийной организации и принимаю на себя ответственность за все свои действия. Моя жена не имеет к этому никакого отношения; когда она выходила за меня замуж, ей даже не было известно, что я коммунист. То, что вы с ней делаете, – преступление, которому нет названия. Придет день – и вы за все заплатите. – Зе-Педро удалось сказать это, несмотря на страшную боль.
Баррос опять рассмеялся.
– На этот раз мы с вами покончим. – Он взял со стола газету. – Взгляните, вот заявление начальника полиции Рио: через шесть месяцев от Коммунистической партии Бразилии не останется и воспоминания…
– Другие уже говорили то же самое.
– Но теперь у нас Новое государство. Вам негде кричать, некому жаловаться. Это не то, что раньше, когда были депутаты, произносившие речи; были газеты, подвергавшие нас критике и взывавшие к сердобольным душам. Теперь положение изменилось. И не только здесь… Теперь Гитлер задаст России трепку, покажет Сталину, что такое сила нацизма. С коммунизмом будет покончено во всем мире. Перед вами нет никаких перспектив.
– Это то, чего вам хочется. Но между желанием и действительностью – очень большое расстояние.
– Действительность заключается в том, что вы и очень многие другие арестованы. В несколько дней будет покончено с забастовочным движением… Какая польза молчать, упорствовать, отдавать свою жену нашим парням, точно она какая-нибудь потаскуха? Глупо. Если бы у вас еще было хоть какое-нибудь будущее, какая-нибудь перспектива, как вы уверяете, тогда еще куда ни шло… Но ведь это простое упрямство, глупость. Я велел вас привести, чтобы спокойно поговорить с вами, дать вам возможность…
– Увольте от вашей любезности. – Казалось, после того как Зе-Педро узнал, каким поруганиям подверглась его жена, он больше не чувствовал физического страдания. – Если вы велели привести меня только для этого, то понапрасну теряете время…
Баррос, сделав вид, что он не слышал резких слов арестованного, продолжал говорить:
– Молодцы мне рассказывали, что ваша жена не может прийти в себя после вчерашней шутки. Не знаю, что с ней станется, если они будут продолжать утешать ее и сегодня ночью… Может быть, тогда она привыкнет, а? И кончит тем, что станет проституткой.
Зе-Педро сжал распухшие руки, вонзая ногти в мясо. Баррос замолчал, дожидаясь, как коммунист будет реагировать: не произнесет ли ожидаемых слов о капитуляции. Но Зе-Педро даже не взглянул на него, а продолжал сидеть на стуле, как каменный. Баррос встал.
– Вы все негодяи!.. Негодяи!.. Ничего не стоите, и все, что с вами делают, еще мало. Для вас семья и домашний очаг – пустые слова. Вас никак не трогает, что вашу жену обесчестили, что ее насилует всякий, кому только вздумается… Все это вас оставляет равнодушным. И после этого вы, коммунисты, еще смеете утверждать, что вы достойные, честные люди, желающие блага всему человечеству?.. Вы бандиты, у вас нет никаких человеческих чувств.
Зе-Педро ответил:
– В устах полицейского это звучит похвалой. Усвойте раз и навсегда: от меня ничего не добьетесь, как бы ни старались. И если меня привели только для этого, скорее отошлите назад; чем реже я вас вижу, тем для меня лучше…
Баррос приблизился к нему на два шага и занес руку. Но сдержался, не ударил его по лицу, а предупредил:
– Подумайте. Хорошенько подумайте… Сегодня мы не остановимся на таких детских забавах, какими занимались вчера. Сегодня мы покажем вам, что у нас припасено для коммунистов. Вам всем, а также и вашей жене. – Он затянулся сигарой и выпустил клуб дыма. – Не забывайте, что и ребенок у нас…
– Ребенок? – выкрикнул Зе-Педро. – Вы и на это способны?..
– Вы еще не представляете себе, на что способен Баррос, когда он рассердится. А я уже начинаю сердиться…
Зе-Педро показалось, будто чья-то тяжелая и жестокая рука сжала его сердце. Когда его арестовывали, он надеялся, что они, по крайней мере, пощадят ребенка. Но надеяться ему было не на что. Разве это не та же полиция, которая выдала Ольгу Бенарио Престес, беременную, нацистам? Не та полиция, что кастрировала арестованных, вырезала ножами груди жене Бергера, чудовищными пытками свела с ума ее мужа – немецкого антифашиста?
Держась за стул, он с трудом поднялся.
– Я могу идти?
– Хорошенько подумайте, чтобы потом не жаловаться, что я вас своевременно не предупредил. Если вы любите своего сына…
– Вы тоже подумайте прежде чем поднимать руку на ребенка. Сегодня вы – полиция и власть. Но завтра народ потребует у вас отчета… Подумайте и вы.
– Народ… – засмеялся Баррос. – Кроме всего прочего, вы, оказывается, еще и дураки… Если вы рассчитываете на народ, я могу спать спокойно. – Он обратился к полицейскому: – Уведите его…
В коридоре Зе-Педро заметил сидевшую на стуле нарядно одетую жену Оисеро д'Алмейды. По-видимому, она дожидалась, чтобы ее принял Баррос. Значит, писатель тоже арестован. Вдруг взгляд женщины упал на Зе-Педро, которого она знала в лицо, – он бывал у ее мужа. Ее глаза застыли от ужаса при виде этого изуродованного человека. Она даже приподнялась со стула. Полицейские подхватили арестованного под руки и поспешно увели. Супруга Сисеро д'Алмейды едва слышно пробормотала:
– Боже мой, какой ужас!..
Это почти неузнаваемое лицо, эти распухшие руки по-прежнему стояли перед глазами Габи д'Алмейда. Она видела их отраженными на стеклах такси, на мостовой, и это заставляло ее содрогаться.
Она была потрясена, испытывала тошноту. Вся атмосфера полицейского управления показалась ей отвратительной: смеющиеся и отпускающие шутки следователи, темные мрачные комнаты, неискренняя любезность инспектора охраны политического и социального порядка, к которому она явилась с рекомендательным письмом, подписанным Коста-Вале. И этот коммунист, которого волокли по коридору, – его несомненно пытали, – сам он почти не мог передвигаться… Сисеро не раз говорил ей, что в полиции происходят подобные вещи, но она, говоря по правде, не верила ему. Думала, что муж в своей политической тенденциозности преувеличивает.
Выйдя из полицейского управления, она протелефонировала Мариэте Вале, сказав, что ей необходимо с ней переговорить. Именно Мариэта добыла ей рекомендательное письмо от Коста-Вале и, вручая его, сказала:
– Сисеро совсем сошел с ума с этим коммунизмом. Порядочный человек, из светского общества… да где же это видано? Арестован вместе со всяким сбродом… – Погладила Габи по волосам и закончила: – …и создал столько забот для этой милой головки… Посмотрим, не исправится ли он на этот раз и не выбросит ли из головы свои дурацкие бредни.
Габи думала, что благодаря письму Коста-Вале все сразу уладится и Сисеро будет немедленно освобожден. Прежде всегда так и бывало: вмешательство влиятельных лиц возвращало ему свободу.
Когда она выходила за Сисеро замуж – это был брак по любви, редкость в их среде, – он честно признался, что является коммунистом. Она над этим только посмеялась – ее уже на этот счет предупреждали родные и друзья. Как и Артур Карнейро-Маседо-да-Роша, она приписывала идеи своего жениха преходящему влиянию чтения, – о, эти писатели: у них очень странные идеи, доходящие до мании! Убеждения Сисеро вовсе не встревожили ее. Богатый человек, носитель старинной, паулистской фамилии, известный писатель, о котором пишут в газетах, элегантный и блестящий… – его увлечение коммунизмом не могло тянуться долго… А главное, она его любила. Они поженились. Она была счастлива; с течением времени их привязанность и уважение друг к другу возросли, они полюбили свой уютный домашний очаг. Она даже свыклась с друзьями Сисеро – этими плохо одетыми представителями богемы (некоторые из них являлись к ним на обед в спортивных куртках) и начала уважать кое-кого из этих художников, журналистов и писателей, слушая, как они рассуждают о живописи, литературе и истории. Что касается коммунистов, то она не пожелала знакомиться ни с одним из них, хотя время от времени они собирались у Сисеро на квартире. В таких случаях, заранее предупрежденная мужем, она уходила куда-нибудь: к подруге, в кафе или за покупками. Однако бывало, что она возвращалась домой еще до окончания собрания, и в этих редких случаях заставала у Сисеро рабочих, чьи голоса звучали как-то неуместно в изысканно убранной гостиной с дорогой мебелью.
Сисеро расхваливал этих людей, но она не испытывала к ним никакой симпатии, хотя и не могла оставаться совершенно безучастной к ним, поскольку они были связаны с Сисеро. В глубине души она была уверена, что Сисеро является главным руководителем всего этого таинственного коммунистического мира, и однажды чрезвычайно разочаровалась, узнав от мужа, что ему принадлежит в партии лишь очень скромная роль. Тогда ей стало совершенно непонятным, почему он связан со всем этим: если он не вождь, если он не на первом месте, зачем ему во все это вмешиваться? Но обычно она избегала разговаривать с Сисеро на такую тему: это была единственная сфера, где они не соглашались друг с другом, – все остальное шло превосходно. И самое лучшее – предоставить все времени…
Выйдя из полиции, она позвонила Мариэте. Супруга банкира пригласила ее к себе:
– Приезжай сейчас же, выпьешь с нами чаю. Знаешь, кто у нас? Паулиньо и Шопел.
«Это неприятно…» – подумала Габи. Она предпочла бы переговорить с Мариэтой наедине: не в таком она сейчас находилась настроении, чтобы пить чай в веселой компании и слушать обычные для таких встреч разговоры. Но нужно было ехать: инспектор даже не предоставил ей свидания с Сисеро. А после того, как Габи увидела в коридоре Зе-Педро, она испытывала страх за участь мужа. Инспектор был с ней очень любезен, очень предупредителен, но в то же время непреклонен.
– Невозможно, дорогая сеньора, совершенно невозможно, – говорил он. – Очень сожалею, что лишен удовольствия вам услужить. Но сеньора сможет с ним увидеться лишь после того, как он будет допрошен. А мы с ним еще пока не беседовали. Может быть, это будет сделано еще сегодня, и тогда завтра сеньора сможет с ним увидеться. Что касается его освобождения, то это будет зависеть от результатов следствия. Не могу от вас скрыть, что ваш муж очень скомпрометирован, но, с другой стороны, должен вас заверить, что с ним обходятся очень бережно.
При последних словах она вспомнила коммуниста, которого волокли по коридору.
– Пока я ждала, мимо провели человека со следами побоев…
– Что мы можем поделать, дорогая сеньора? Это одержимый, буйный коммунист. Достаточно вам сказать, что он бросил жену и маленького сына в полнейшей нищете только потому, что жена не хотела подчиниться режиму партии. Мы приютили несчастную и младенца, чтобы не дать им умереть с голоду. Когда мы явились его арестовать, он оказал сопротивление, бросился на одного из полицейских – пришлось применить к нему силу. И будучи доставлен сюда, он стал на всех кидаться; нельзя было обойтись без некоторого насилия. Но это – против моих правил.
Он закончил обещанием, что, может быть, на следующий день она сможет получить свидание с Сисеро. Однако это не наверняка, поэтому ей не стоит приезжать, а лучше предварительно позвонить по телефону.
Выйдя на улицу, Габи решила снова обратиться к Мариэте. Барросу она не верила: тот, кого она видела в коридоре, никак не был похож на человека после драки. Несомненно, его избивали. Ужасно было смотреть на это лицо, на эти руки, на босые ноги…
Если хорошенько подумать, то вовсе не плохо поехать в гости к Мариэте. Отец Паулиньо теперь министр юстиции – ему подчинена вся полиция. Она расскажет Пауло о том, что видела, и он заставит Артура вмешаться, покончить с этими ужасами.
Чай пили в гостиной, выходившей на веранду. Пауло поднялся ей навстречу и дружески пожал руку. Шопел тоже встал, вид его выражал соболезнование.
– Итак, наш славный Сисеро в темнице? Я только что говорил доне Мариэте и Пауло: Сисеро – один из самых блестящих талантов Бразилии. Жаль только, что экстремистские убеждения мешают его литературной деятельности: его книги полны марксистских заблуждений. Например, когда он осуждает цивилизаторскую деятельность иезуитов[144], он безусловно неправ. Также и в отношении Педро II.
Мариэта прервала поэта:
– Что слышно? Его освободят?
Габи села, взяла чашку чаю, отказавшись от вина.
– Мне даже не дали с ним повидаться. Сказали, что свидание будет дано только после допроса. А насчет его освобождения ничего не обещали.
– Что же это такое!.. – воскликнула Мариэта. – Не придать никакого значения письму Жозе… Какой-нибудь полицейский инспектор мнит себя очень важной персоной… Ну и времена!
– Баррос – сущий дьявол, – заметил Пауло. – Но виноват не он, а забастовки… Полиция права – у нее нет другого выхода. Ведь коммунисты готовились парализовать экономическую жизнь страны. Это факт.
Габи обратилась к нему:
– Но посудите сами, Паулиньо, какое Сисеро имеет отношение к забастовкам? Сисеро занят своими делами, своими идеями, пишет свои книги. Он никогда не вмешивался в забастовки… Я как раз хотела с вами об этом поговорить. Ваш отец – человек, который может помочь Сисеро. Ведь он министр юстиции…
– А почему бы вам не обратиться к Мундиньо д'Алмейде? – спросил Шопел. – Вы просите покровительства у Пауло, а между тем ваш родственник, брат вашего мужа, – один из ближайших друзей Жетулио.
– Мундиньо сейчас нет: он в Колумбии на конференции стран, производящих кофе…
– Ах, да! Правда… Я совсем об этом забыл.
Пауло пообещал:
– Я поговорю со стариком. Послезавтра возвращаюсь в Рио и посмотрю, что можно будет сделать. Но не думайте, Габи, будто министр юстиции может по своему усмотрению распоряжаться полицией. Так было в прошлые времена. Теперь же полиция ни во что не ставит министерство: делает, что хочет. И в этом виноваты коммунисты. Не будь необходимости вести борьбу с коммунизмом, никогда бы полиция не приобрела такую власть. Все министры, вместе взятые, имеют меньше силы, чем один мизинец Филинто Мюллера. Кстати, знаете ли вы о последней выходке Жетулио?
– Какой? – спросил Шопел.
– Абсолютная правда, могу поклясться. Случилось это после заседания совета министров. Закрыв заседание, Жетулио отозвал в сторону Освалдо…
– Кто это Освалдо?[145] – спросила Мариэта.
– Министр иностранных дел… Отозвал его в сторону и посоветовал ему быть осторожнее в своих телефонных разговорах, так как его служебный и домашний телефоны находятся под контролем полиции…
Шопел расхохотался.
– Ах, этот Жетулио…
– Как бы там ни было, – сказала Мариэта, – но для Сисеро надо что-то сделать. Почему бы вам, Паулиньо, не поговорить с Артуром по телефону? Бедный Сисеро в тюрьме… И Габи в тревоге… – Она улыбнулась подруге и приказала Пауло: – Позвоните ему сегодня же.
– Я Друг Сисеро, – ответил Пауло, – но я не хочу давать необоснованных обещаний. Сделаю все возможное, позвоню старику, но ничего не обещаю. Насколько известно, полиция раскрыла очень многое, и я не знаю, в какой степени Сисеро во всем этом замешан.
Габи не могла успокоиться.
– Как ужасно ходить в полицию! Страшная обстановка. Пока я ждала, провели одного из арестованных. Он больше походил на мертвого, чем на живого. Идти он не мог, его тащили полицейские… Я не могу этого забыть.
– Избиение? – спросил поэт. – Я против этого.
Мариэта также высказалась против подобных методов еще и потому, что была в хорошем настроении. Назначение Артура, помолвка Пауло, его новая должность начальника кабинета в министерстве отца – все это ее устраивало; она была счастлива. Раньше она опасалась, как бы Пауло, женившись, не воспользовался протекцией комендадоры для получения выгодного назначения в какое-нибудь посольство в Европе и не бросил ее. Но теперь она совершенно успокоилась на этот счет: пока Артур – министр, Пауло останется в Бразилии, и он будет при ней. Время от времени он приезжал в Сан-Пауло, якобы для того, чтобы проведать невесту, на самом же деле большую часть времени проводил с Мариэтой. Мариэта крепко держала его в руках, убеждая, что его карьера и будущее зависят от нее. Правда, она подозревала, что Пауло не сохраняет нерушимой верности, что у него есть случайные романы на стороне. Однако это ее мало тревожило. С нее было достаточно знать, что других постоянных любовниц, кроме нее, у него нет, выслушивать его заверения в любви, встречаться с ним тайком в номерах отелей. Мариэта и сама иногда приезжала в Рио, если Пауло несколько недель кряду не появлялся. Она была счастлива, и именно поэтому искренно заинтересовалась освобождением Сисеро, искренно порицала полицию за избиение арестованных.
– Этот Баррос – зверь… Для чего избивать? А что это был за человек? – спросила Мариэта у Габи.
– Мне кажется какой-то рабочий, – ответила Габи.
– Рабочий? Ну, тогда это не важно… – Пауло пожал плечами. – Зачем они вмешиваются в политику? Какое отношение имеют к ней рабочие? Интеллигент – это еще понятно, но рабочий…
Шопел воздел руки к небу и воскликнул:
– Помилуй меня боже!
– Что еще такое? – засмеялась Мариэта.
– У Паулиньо, с тех пор как он стал женихом Розиньи и почти хозяином фабрик комендадоры, появились замашки этакого феодального сеньора. Он уже не считает рабочих человеческими существами. Пауло, сын мой, я тебя не узнаю… Что же с тобою станет, когда ты женишься? Ты отречешься и от поэтов, и от художников, превратишься в свирепого буржуа. Тогда горе мне, твоему другу…
Все рассмеялись. Пауло провел рукой по волосам.
– Дорогой мой! Мы шутим и смеемся, а между тем полиция права. Если она не проявит жестокости, кончится тем, что коммунисты заберут страну в свои лапы… Я уже однажды сказал Мариэте: то, что делает полиция, может нас отталкивать, но это необходимо. Таким способом полиция защищает то, что у нас есть, и это единственный способ. Если мы начнем жалеть коммунистов, в один прекрасный день сами окажемся в тюрьме… Баррос – зверь, я с этим согласен. Но чтобы надеть узду на коммунистов, нельзя руководствоваться правилами хорошего тона.
– Сделайте хотя бы исключение для Сисеро… – взмолилась Габи.
– Сисеро – совсем иное дело. Он известный писатель, человек общества. Я же говорю о рабочих. И кроме всего прочего, от них смердит. Вот за что я не переношу этих людишек: они грязные, оборванные, зловонные… Неспособны быть чистоплотными, а еще смеют требовать отчета у правительства!
Шопел перестал смеяться.
– Ты прав. Они становятся наглыми, эти рабочие. Как-то на днях я шел по улице и нечаянно толкнул одного из них, работающего на стройке каменщиком или чем-то в этом роде. Так этот субъект обругал меня за то, что, толкнув его, я не извинился.
На Мариэту тоже, видимо, подействовали доводы Пауло.
– Да, эти коммунисты еще хуже полиции, – сказала она. – Вы не читали статей, опубликованных в «А нотисиа»? Ты тоже не читала, Габи? Их написал один раскаявшийся коммунист… Он описывает такие ужасы, что волосы могут встать дыбом. И, однако, все это, должно быть, правда, раз сам коммунист об этом рассказывает…
Но Габи усомнилась в правдивости статей Эйтора Магальяэнса: она никогда не слыхала ни о чем подобном, не могла поверить такому вздору.
– Ложь или правда, – сказал Пауло, – но одно несомненно: нельзя больше проявлять мягкосердечие, Габи. Раньше это было еще возможно, но теперь они сильны, и проявлять к ним милосердие, значит действовать против самих себя. Вы должны вырвать Сисеро из этой среды. Иначе может наступить день, когда мы не сможем шевельнуть и пальцем, чтоб ему помочь.
Габи стала прощаться. Пауло обещал ей вечером позвонить Артуру.
После ухода Габи Мариэта сказала:
– Бедняжка… У Сисеро нет сердца… Она его обожает, а он доставляет ей такие огорчения…
Шопел заметил:
– Просто невероятно, как много удалось коммунистам завербовать себе приверженцев в кругах интеллигенции. Знаете ли, господа, кто еще за последнее время связался с ними? Мануэла, твоя прежняя романтическая страсть, Паулиньо.
– Танцовщица? – спросила заинтересованная Мариэта.
– Танцовщица… – Поэт сложил губы в презрительную гримасу. – Она возникла в результате нашей шутки, закончившейся так же успешно, как и все остальные. Теперь Мануэла как будто живет с Маркосом де Соузой, который оказался старым коммунистом.
– Маркос? – изумилась Мариэта.
– Да, Маркое. Он был в Национально-освободительном альянсе и не скрывает своих убеждений. Да и не он один… – И Шопел принялся перечислять имена писателей, поэтов, художников. – Не понимаю только, что все эти люди находят в коммунизме…
– Мне говорили, что и Эрмес Резенде тоже…
– Нет, Эрмес – совсем другое. Он социалист и с коммунистами не имеет ничего общего. Он сам мне однажды заявил: «Не могу понять, как интеллигент может быть коммунистом. Это равносильно самоубийству». Но зато другие видят в Сталине какого-то бога. Маркос де Соуза не так давно публично заявил, что Сталин – величайший человек двадцатого столетия.
– Вот это да! – воскликнул Пауло.
– Величайший человек двадцатого столетия? – Мариэта почувствовала себя оскорбленной. – Что за вздор! Когда столько замечательных людей во Франции, в Соединенных Штатах…
– Хотите вы этого или нет, нравятся вам его методы или нет, но величайший человек двадцатого столетия – это Гитлер, – изрек Пауло. – Он единственный, кто может противостоять коммунистам.
Вечерние тени опускались на сад, веранду. Мариэта предложила:
– Не включить ли радиолу? Мы могли бы немного потанцевать.
Пауло согласился, поэт одобрил:
– Для возбуждения аппетита…
На третьи сутки пыток лысый старик из Санто-Андре не выдержал. Он был сломлен, превращен в тряпичную куклу. Начальную пытку (положение стоя, без сна, муки голода и жажды, бесконечные вопросы следователя) – пытку, казавшуюся ему нестерпимой, – со второй ночи сменили побои. На следующий день после первого допроса ему дали немного пищи, очень соленой, и глоток мутной воды из кружки. Он проглотил еду, невзирая на настойчивые предупреждения Маскареньяса:
– Лучше не есть. Пища страшно пересолена; ее дали нарочно, чтобы еще больше возбудить жажду.
Рамиро послушался, но Рафаэл не сдержался: съел свою порцию и порции двух своих товарищей. К вечеру его начала терзать жажда, и когда за ним пришли, глаза его были выпучены, вылезали из орбит. В эту вторую ночь он не заговорил только потому, что при первых же ударах лишился сознания и доктор Понтес – полицейский врач, вызванный Барросом для присутствия при допросах, – нашел опасным продолжать истязание: сердце старика могло не выдержать. Доктор посоветовал сделать передышку. Старика унесли, но уже не в ту камеру, где он был до этого. Его поместили в комнате, где находилось несколько арестованных, и в их числе – Сисеро д'Алмейда. Писатель занялся им, постарался подбодрить, обещал, если его освободят, позаботиться о семье старика. Последний все время повторял:
– Я больше не выдержу…
Сисеро старался укрепить дух старика, поддержать его слабеющее мужество:
– Как это – не выдержите? Вы старый член партии, у вас в прошлом долгие годы борьбы. Вы не можете предать это прошлое, предать товарищей и партию…
Старик закрывал лицо руками, плакал, как бы от сознания своего бессилия.
– Нет, я не выдержу…
– Быть может, они вас больше не будут бить.
– Если бы только побои…
Сисеро и еще несколько товарищей, помещенных в этой камере, были очень озабочены. Здесь находились самые различные люди: партийцы, выданные Эйтором, человек семь-восемь, и множество забастовщиков – представителей рабочей массы. Их били при аресте и допросе, против них возбуждался судебный процесс. Но вот уже несколько дней, как Баррос словно позабыл о них. Один полицейский сообщил, что забастовщики будут переведены в тюрьму предварительного заключения. Остальные – все те, которых предал Эйтор, за исключением Сисеро, – были жестоко избиты. Одни продолжали упорно отрицать какое бы то ни было участие в коммунистическом движении. Другие, более известные, против которых у полиции имелись конкретные улики, приняли на себя ответственность за свою партийную деятельность, но отказались сказать что-либо большее.
Накануне к числу этих арестованных прибавилось еще трое: товарищи, схваченные в Мато-Гроссо. Учитель Валдемар Рибейро, железнодорожник по имени Пауло и старый восьмидесятилетний крестьянин, который рассказывал какую-то запутанную историю про своего внука и про некую таинственную личность – дьявольское существо, обитавшее в селве долины реки Салгадо и выходившее оттуда по ночам, чтобы туманить людям мозги. Сначала Сисеро счел этого старика сумасшедшим, арестованным по недоразумению, и только постепенно сумел в его фантастических рассказах распознать реальную основу.
Насколько можно было понять из слов старика, полиция разыскивала его внука-коммуниста и так как не нашла его, то захватила деда, чтобы добиться у него сведений не только о внуке, но главным образом о некоем Гонсало – опасном коммунистическом деятеле, скрывавшемся в районе долины реки Салгадо. Относительно внука старик говорил, что тот исчез из дома при приближении полиции, что же касалось Гонсало, то восьмидесятилетний суеверный дед решительно отказывался признавать в нем обыкновенное человеческое существо из мяса и костей. Приписывал ему магические свойства – способность возникать и исчезать, принимать разные обличья: иногда он являлся в виде доброго гиганта – врачевателя болезней, иногда же воплощался в образе уродливого, кряжистого карлика-негра. Для старика все это было наваждением лесного дьявола, раздраженного тем, что люди проникли в его владения. Арест его не особенно испугал, и он спокойным голосом повторял свою историю. Так он рассказывал в полиции Куиабы, так же рассказал и Барросу. Инспектор пришел в бешенство и разразился ругательствами по адресу своих коллег в Мато-Гроссо:
– Кретины!.. Вместо того чтобы арестовать Гонсало, поймали и прислали мне старого безумца… Идиоты!
Для старого крестьянина все, что происходило с ним и остальными арестованными, представлялось лишь местью со стороны Венансио Флоривала за сумасбродные идеи его внука Нестора. Увидев лысого старичка – его звали Рафаэл, – он подошел к нему и спросил, на какой фазенде Флоривала тот работал и не вел ли он тоже разговоров о разделе земли.
Сисеро опасался за лысого старика: он может проговориться. Слова ободрения, призывы к достоинству больше не оказывали на него никакого влияния. Он не хотел их слушать, закрывая лицо руками, плакал. Что известно ему о партии? Должно быть, не очень много: он был низовым работником. Ах, если бы Сисеро имел возможность хотя бы предупредить других о том, что воля Рафаэла слабеет! Но как предупредить? Ни с кем, кроме тех, кто находился в камере вместе с Сисеро, связи не было; он даже не видел никого другого.
Но он видел Жозефу, когда она с ребенком на руках проходила по коридору в уборную. Вид у нее был ужасный, лицо как у мертвой. Она содержалась в соседней камере, и по ночам, когда полицейские приходили ее насиловать, Сисеро слышал ее душераздирающие крики.
Это бывало в полночь. Ночи проходили без сна. Тяжелая тюремная тишина нарушалась полицейскими, которые брали из камер арестованных на допрос и пытки. Сисеро никак не мог заставить себя уснуть. Его не тронули, несмотря на то, что при допросе он ругал Барроса и всю полицию. Он хотел продиктовать одетому в черное секретарю с крысиной мордочкой резкий протест против методов, применяемых полицией к арестованным, и сослаться на преступления по отношению к Жозефе. Однако Баррос отпустил секретаря и заявил Сисеро, что полиция располагает данными, достаточными для привлечения его к суду и осуждения трибуналом безопасности. Пусть он не воображает, что слава писателя, положение богатого человека помогут ему на этот раз. Имеются доказательства связи Сисеро с руководством партии, а этого достаточно, чтобы обеспечить ему два-три года тюрьмы.
Его больше не вызывали к инспектору и поместили в этой камере, откуда товарищей уводили на допросы с применением пыток. Он не мог уснуть, дожидаясь их возвращения; избитых, распухших, их бросали на пол и оставляли истекать кровью. Временами ему казалось, что он сойдет с ума, разум не выдержит этого зрелища. Но еще страшнее было эхо криков Жозефы среди ночи!.. Иногда он различал примешивавшийся к рыданиям женщины плач испуганного ребенка. Несомненно, ребенок просыпался от шума, поднятого полицейскими, когда они ловили в камере женщину, срывали с нее одежду, насиловали… О, эти крики!.. Ему казалось, он продолжает их слышать даже после того, как все затихало и сквозь железную решетку окна робко пробивался свет раннего утра.
Он провел очень неспокойный день, стараясь подбодрить Рафаэла. Вечером явились за стариком; у Сисеро не оставалось больше ни малейшей надежды. Когда полицейские выкрикнули имя старика, Рафаэл начал всхлипывать:
– Нет… ради милосердного бога… нет…
Его поволокли силой, осыпая ругательствами. Старый крестьянин, спавший в углу и каждую минуту просыпавшийся, спросил у Сисеро:
– Этот тоже, наверно, говорил о разделе земли полковника Венансио? Вот дурной! Разве кто-нибудь может тягаться с полковником?..
Рафаэл, войдя в камеру пыток, увидел у стены Маскареньяса и Рамиро, голых, связанных по рукам и ногам. Посреди комнаты, тоже голые и связанные, находились Зе-Педро и Карлос: они были подвешены на блоках веревками за половые органы. Рты у них были завязаны, они тяжело дышали, крупный пот стекал по их бледным лицам. При этом зрелище Рафаэл едва удержался от крика, руки его задрожали. Глаза Карлоса остановились на нем; они приказывали ему сопротивляться. В комнате находилось много полицейских и сыщиков. Баррос беседовал с доктором Понтесом.
– Раздевайся! – крикнул следователь Рафаэлу. К нему подошел доктор выслушать сердце и на старика пахнуло запахом одеколона, исходившим от тщательно напомаженной головы доктора. Он почувствовал, что у врача тоже дрожат руки, и умоляюще прошептал:
– Не допустите этого, доктор… Меня убьют…
Доктор отнял ухо от груди арестованного, провел пальцем у себя под носом и потом мигнул Барросу:
– В превосходном состоянии.
Подошел Демпсей с хлыстом из медной проволоки в руке. Взмахнул – и в воздухе прозвучал тонкий свист. Рафаэл упал на колени, протянул к Барросу дрожащие руки.
– Я скажу… Скажу все, что вы хотите…
Он почувствовал, как глаза Карлоса и Зе-Педро обратились к нему; услышал, как молодой португалец Рамиро воскликнул:
– Предатель!
Полицейский тотчас же дал ему пощечину.
– Заткни глотку, португалишка!..
Баррос посмотрел на Зе-Педро и Карлоса и улыбнулся.
– Итак, начинается. Вы все заговорите, один за другим… – Он приказал Рафаэлу: – Одевайтесь и идемте со мной. Но не вздумайте обманывать, иначе снова очутитесь здесь. – Пальцем указал полицейским на арестантов у стены – на Маскареньяса и Ра-миро. – Займитесь этими…
Доктор Понтес, увидев, что Баррос собирается выйти с Рафаэлом, подошел к нему.
– Сеньор Баррос… мою порцию…
– Рано, доктор. Вам еще на сегодня предстоит работа. Когда кончим, дам, сколько захотите.
Худое, как скелет, тело доктора содрогнулось. Он опять провел рукою под носом, потянул ноздрями. Цвет кожи у него был нездоровый, плечи ввалившиеся, глазные орбиты черные и глубокие, и в них – безумные глаза кокаиниста.
Выходя из кабинета начальника полиции, Баррос неодобрительно покачал головой. Он совершенно открыто высказал начальнику свое мнение об этом приказе: абсурд! Сисеро д'Алмейда был явно скомпрометирован: Эйтор Магальяэнс сообщил, как он ходил за деньгами на квартиру к писателю, как они вместе принимали участие в заседаниях партийного руководства. Что же касается улик, они будут возникать постепенно, по мере того как арестованные начнут давать показания. Правда, до сегодняшнего дня – пятого с начала арестов – заговорил пока только старик и то не сообщил ничего особенного. На основании данных, полученных от него, удалось арестовать еще несколько человек в Санто-Андре и окончательно ликвидировать там забастовочную агитацию. Но этот Рафаэл – вечно больной и не проявлявший особой активности – использовался почти исключительно как казначей ячейки МОПР. Его признание давало возможность осудить Маскареньяса на длительный срок тюремного заключения, но оно не принесло никаких новых данных, которые можно было использовать для ликвидации партийной организации в Сан-Пауло. Для этого необходимо было захватить Руйво и Жоана и таким образом обезглавить районный комитет. И вот, когда он, Баррос, всячески старался заставить арестованных заговорить начальник полиции отдает приказ об освобождении Сисеро д'Ал-мейды… Конечно, это абсурд!
Походило на то, что полсвета принялось хлопотать об освобождении писателя. Началось с банкира Коста-Вале, затем вмешался министр юстиции, и вот теперь начальник полиции заявляет ему, что получил распоряжение непосредственно из дворца Катете. Банкиру Баррос позвонил по телефону сразу же после разговора с Габи. Он объяснил, что необходимо сначала допросить Сисеро и выяснить кое-какие детали. Разговаривая по телефону, банкир, как показалось Барросу, очень торопился.
– Хорошо, хорошо. Я вовсе не собираюсь создавать помех для работы полиции. Вам лучше знать, как надо поступить…
Такие люди, как Коста-Вале, нравились Барросу: банкир не признавал сентиментальностей. Вероятнее всего, что после разговора с инспектором он написал супруге Сисеро письмо, в котором дал понять, что ничем не может ей помочь, и предоставил Барросу поступать по собственному усмотрению, не пытаясь оказывать на него давление. Но министр юстиции сначала не хотел ничего слушать и категорической телеграммой распорядился немедленно освободить Сисеро. Тогда Баррос связался по междугородному телефону с кабинетом министра, желая объяснить ему необходимость содержания писателя под арестом. Артур Карнейро-Маседо-да-Роша сам к телефону не подошел, и Барросу пришлось говорить с одним из его надменных секретарей, который в ответ на все доводы повторял:
– Раз существует распоряжение министра, сеньор обязан его выполнить…
После этого Баррос прибег к начальнику федеральной полиции, и только тогда министр уступил. Баррос считал это дело улаженным и собирался приступить к более строгому допросу Сисеро – не бить его, нет – это могло привести к скандалу, – но допрашивать его всю ночь напролет, не дав уснуть. И вдруг теперь начальник полиции вызвал его и заявил, что писателя надо освободить сегодня же. Дело в том, что брат Сисеро, близкий друг Варгаса, находившийся сейчас в Колумбии, выступил в защиту писателя. Баррос только неодобрительно качал головой. Хотят ликвидировать коммунизм, покончить с красной опасностью и в то же время мешают действиям полиции! Ну, теперь, как только комендадора да Toppe будет его отчитывать и упрекать в нерасторопности, он посоветует ей потребовать отчета у своих друзей и родственников, приказавших выпустить на свободу такого известного коммуниста, как Сисеро. Абсурд!
И в довершение всего начальник полиции оказался недовольным ходом следствия.
– Все еще ничего нового, сеньор Баррос? Вы, наверное, кормите этих людей бутербродами с маслом? Почему они молчат?
«Бутерброды с маслом…» Даже доктор Понтес – а он ведь привык присутствовать при такого рода сценах, с тех пор как поступил врачом в полицию, – даже доктор Понтес и тот потерял свое обычное спокойствие, нервы его напряжены до крайности, и он держится только благодаря кокаину. Почему они молчат? Молчат, потому что они бесчувственные ко всему негодяи. Они не чувствительны к страданиям – и к физическим и нравственным, – словно они сделаны не из мяса и костей, как все люди, а из стали. «Примером для нас является Сталин…» – объяснил ему несколько лет назад один из этих коммунистов. И тогда Баррос понял истинное значение этого имени. Он избил дерзкого коммуниста, но всякий раз, когда он пытался вырывать у них признания, ему вспоминались эти слова. Они будто из стали.
Он, например, был уверен, что португалишка, еще совсем мальчуган, почти не станет упорствовать. Что могло быть ему известно? Разумеется, немногое – такой юнец не мог быть ответственным работником. И тем не менее, он до сих пор не проронил ни слова, хотя вчера ему вырывали щипцами ногти на руках. Доктор Понтес так трясся, что едва мог сделать впрыскивание, чтобы привести португальца в чувство. «Бутерброды с маслом…» С этими бандитами он почти исчерпал все свое полицейское умение… Что, чорт возьми, поддерживало их дух? Какая таинственная сила их воодушевляла? Оборванцы, простые рабочие с фабрик, полуголодные, полуодетые – и смотреть-то не на что… Как-то доктор Понтес, сидя по окончании «сеанса» у него в кабинете и сладострастно вдыхая белый порошок, в котором старался найти забвение, сказал:
– Они сильнее нас, сеньор Баррос.
Зе-Педро, связанный, присутствовал при том, как полицейские насиловали его жену. Баррос видел у него на глазах слезы, но это были слезы ненависти; когда он заговорил, он осыпал полицейских ругательствами. Зе-Педро видел, как после изнасилования жену его били по лицу, били ногами в живот. И все-таки он не заговорил. Он и Карлос провели целые сутки, подвешенные за половые органы; обоих обезобразили побоями, оба распухли, посинели. И тем не менее они молчали. Чудовища, бандиты, если бы Баррос мог, он бы их всех убил, чтобы научить не быть такими… такими мужественными!..
Но он на этом не остановится. Он еще не признал себя побежденным. Не надо терять терпения, надо продолжать, пока у них не развяжутся языки. У него не оставалось другого выхода, как возвратить Сисеро свободу, но зато в виде утешения он устроит сегодня ночью «праздник» для остальных. Да, он заставит их говорить, сломит их волю, эту оскорбительную гордыню коммунистов. Ему это удастся. Сегодня ночью они заговорят, пусть даже для этого придется перебить их всех, одного за другим.
Он в раздражении ходил взад и вперед по кабинету, затем вызвал одного из своих помощников. Дал ему необходимые распоряжения, связанные с освобождением Сисеро: отрядить сыщиков для слежки за домом, сопровождать его, куда бы он ни отправился, взять под контроль телефон его квартиры.
– Хорошенько следить за его домом. Может быть, он поможет нам напасть на чей-нибудь след…
Но Сисеро за весь этот вечер ни разу не вышел из дома; по телефону известил только некоторых родственников о своем возвращении, а на следующий день уехал в Рио.
Сисеро был лично знаком со всеми видными деятелями политической и культурной жизни страны. Так же обстояло дело и с Маркосом де Соузой, чья слава архитектора распространилась далеко за пределы Бразилии. И несмотря на это, Сисеро и Маркос потратили много времени, обдумывая, кто бы мог им помочь.
Они встретились на квартире у Мануэлы. Писатель рассказал архитектору об ужасном положении арестованных в Сан-Пауло. Маркос де Соуза подтвердил:
– Здесь то же самое. Арестованных истязают.
Мануэла, выслушав рассказ Сисеро, содрогнулась от ужаса.
– Я никогда бы не поверила.
Доброе лицо Маркоса стало похожим на суровую маску, он проговорил сдавленным от ненависти голосом:
– Псы!
Сам Сисеро, обычно так хорошо владеющий своими чувствами, признался почти шопотом:
– Если бы меня не выпустили, я кончил бы тем, что помешался. Нервы мои уже больше не выдерживали. Надо что-то предпринять.
Принялись обсуждать, что делать. Возможность какого-либо протеста через печать исключена – в газеты нечего и обращаться, так как они подвергались предварительной цензуре и находились на поводу у департамента печати и пропаганды. Маркос предложил сбор подписей среди известных представителей интеллигенции. Сисеро отнесся к этому пессимистически: отважатся подписаться лишь очень немногие, большинство побоится. Придется ограничиться фамилиями только левых элементов, наиболее смелых, которых считают коммунистами.
Маркос напомнил об успехе, который имели протест против убийства фалангистами Гарсиа-Лорки[146] и воззвание против Франко во время забастовки в Сантосе. Оба документа были подписаны большим количеством лиц, даже представителями интеллигенции с репутацией аполитичных. Но Сисеро возразил: за последние месяцы произошло много событий – после провала армандистско-интегралистского путча Жетулио упрочил свою власть, международное положение ввиду агрессивной политики Гитлера стало гораздо более напряженным, война в Испании решается в пользу Франко, Народный фронт во Франции развалился[147], и большая часть интеллигенции, которая еще совсем недавно желала падения Варгаса и его режима, теперь старается приспособиться к существующему положению. Пришлось бы удовольствоваться подписями, уже много раз стоявшими под воззваниями такого рода: неизменные имена лиц, сочувствующих коммунистам. И на этот раз получить подписи будет труднее – дело идет о протесте против зверского обращения с арестованными рабочими. Если бы речь шла о каком-нибудь писателе или художнике, они собрали бы больше подписей. И, наконец, что они будут делать с этим документом? Ведь опубликовать его им нигде не удастся, он не будет иметь никакого резонанса.
Писатель предложил другую меру, более конкретную и более практичную: пусть кто-нибудь из друзей Варгаса с ним поговорит, расскажет ему о том, что происходит в полицейских застенках Рио и Сан-Пауло, попросит его о прекращении этого варварства. Такой просьбе можно и не придавать политического характера: обратиться с ней в плане простого человеколюбия.
Маркос с этим согласился, но без особого восторга. Кто мог бы это взять на себя? Они долго, обсуждали возможные кандидатуры, но кончали тем, что отказывались от них. Мануэла, охваченная желанием помочь, быть полезной, тоже подсказывала имена. Время от времени она содрогалась при воспоминании о картине, нарисованной Сисеро: Жозефу насилуют полицейские, ее крики звучат в ночи…
Первое имя, названное Маркосом де Соузой, было имя родного брата Сисеро – Раймундо д'Алмейды.
– Мундиньо как раз подходит. Он очень близок с Жетулио, но в то же время независим, не играет никакой политической роли, они просто друзья… Если есть кто, к чьим словам Жетулио прислушается, так это именно он.
– Сейчас его здесь нет, – возразил Сисеро, – он в Колумбии. И даже будь он здесь… Я хорошо знаю Мундиньо… Чтобы вытащить меня из тюрьмы, он поднимет всех дьяволов. Я узнал, что по поводу моего дела он телефонировал Жетулио из Боготы. Но ради рабочих, наших товарищей… Он может сказать, что так им и надо, что они заслуживают еще большего. За меня он вступился потому, что я его брат, он считает себя обязанным перед семьей. Но он самый непримиримый враг коммунизма во всей Бразилии.
– Кто же тогда?
Они продолжали перебирать имена. Даже вспомнили о поэте Сезаре Гильерме Шопеле. Мануэла, услышав от Сисеро имя друга Пауло, запротестовала:
– Шопел? Ваш брат, Сисеро, может быть врагом коммунизма, но он, по крайней мере, говорит, что думает. Шопел же способен вам пообещать, чего вы у него просите, и тут же пойти и донести на вас полиции. Это самый вероломный человек на свете.
– Да, этот толстяк – отвратительная личность, – подтвердил Маркос. – Вы знаете, я сооружаю ансамбль зданий для Лузитанского[148] колониального банка. Так вот на днях мне пришлось обедать с комендадором Фариа, португальским миллионером, директором банка, и с Шопелом – они очень дружат между собой. И что же? В течение всего обеда толстяк пытался вызвать меня на разговор о политике, пока я не разозлился и не начал защищать Россию, которую он поносил: Цель Шопела была очевидна: скомпрометировать меня перед Фариа. И все это сопровождалось изъявлениями восторга моим талантом архитектора. Вот каков этот субъект! Только комендадор не обратил внимания на его происки: он осоловел после обеда, потому что ел, как лошадь.
После долгого обсуждения они остановили свой выбор на Эрмесе Резенде. Социолог только недавно возвратился из Европы, где он занимался, по словам газет, научно-исследовательской работой. Эрмес был известен как антифашист, его даже причисляли к левым элементам; сам он заявлял о себе, что он – социалист, и если и не скрывал своих разногласий с коммунистами, то, во всяком случае, никогда не нападал на них в своих публичных выступлениях. В то же время говорили, что он находится в превосходных отношениях с Варгасом, и шли толки о его кандидатуре на пост ректора Бразильского университета. Кроме того, он был другом и Сисеро и Маркоса. Последнему он даже некогда посвятил большую статью, полную восхищения его архитектурным творчеством. Он был – это не подлежало сомнению – самым подходящим человеком для того, чтобы пойти к Жетулио и добиться от него прекращения пыток.
Маркос пытался было возражать, но не против кандидатуры Эрмеса Резенде, а против самой попытки – действовать через одно лицо. Он все же предпочел бы, как форму протеста, сбор подписей под обращением – пусть даже таких подписей набралось бы немного. Они могли бы этот документ направить Варгасу. Посредничество же Эрмеса Резенде имело для него унизительный привкус просьбы, не соответствующей непреклонной позиции арестованных. Но Сисеро доказывал ему, что этот способ имеет больше всего шансов на успех. Ведь сейчас самое важное – добиться прекращения зверского обращения с арестованными товарищами, заставить умолкнуть ночные вопли Жозефы, спасти ее от поругания. Мануэла с этим согласилась.
– Сисеро прав, Маркос. Чтобы покончить с этими истязаниями, всякий способ хорош. Мне кажется, я не смогу больше спокойно спать, зная, что эта женщина находится в тюрьме и подвергается таким надругательствам… И при ней ребенок… Боже мой!..
Эрмес Резенде имел обыкновение бывать в одной крупной столичной книжной лавке, куда его многочисленные почитатели стекались, чтобы наслаждаться его беседой. В это время – между четырьмя и шестью часами пополудни – там собиралось много писателей и деятелей искусства.
Подобные визиты писателей в крупные книжные магазины являлись в Рио старинной традицией, установившейся еще во времена Машадо де Ассиза[149] и книжной лавки Гарнье. Кто-то прозвал эти сборища «ярмаркой тщеславия», но почти все репортеры величали книжные магазины, в которых собирались модные писатели, «блестящими центрами культурной жизни Бразилии». Книжный магазин, посещаемый Эрмесом Резенде – собственность крупной книгоиздательской фирмы, – в настоящее время считался наиболее блестящим из этих «культурных центров»; в литературных кругах престиж его был очень высок.
Здесь собирались прославленные литераторы и наряду с ними начинающие авторы; они обсуждали и последние вышедшие книги, и политические события – на родине и за рубежом, – и частную жизнь своих собратьев по перу. Здесь создавались и разрушались репутации; здесь Шопел проповедовал свои теории и предавал гласности свои «гениальные» находки. Литературные критики из газет являлись сюда, как стая голодных крыс, поразнюхать, что интересует издателей, и получить от них приглашение на хороший обед; здесь решалось, кому будут присуждены ежегодные премии за лучшие книги.
К пяти часам вечера книжная лавка была заполнена писателями. Посетители старались посмотреть вблизи на литературных знаменитостей. Скромные поэты, прибывшие из северных штатов со своими неизданными рукописями, молодые авторы, явившиеся с юга для завоевания столицы, – все они таяли от восхищения, внимая рассуждениям Эрмеса Резенде, беззастенчивому хохоту романиста Флавио Моуры, саркастическим определениям новеллиста Рауля Виана, теориям поэта Шопела. За пределами столицы, по всей стране, было много провинциальных юношей, чьим заветным желанием было в один счастливый день переступить порог этой лавки, войти в близкое соприкосновение с этими знаменитостями.
Иногда сюда приходил сам издатель, толстый и надменный; критики, поэты, прозаики окружали его, почтительно выслушивали его мнение. Иногда здесь появлялась поэтесса Элеонора Сандро, и тогда все, включая и самого издателя, спешили ее приветствовать. Не столько из-за ее мистической и чувственной поэзии или ее великолепной красоты греческой статуи, сколько из-за того, что ее муж был важным лицом в правительстве и в его могущественных руках находились все газеты, журналы, радиостанции, театр, кино – ключи к изданию и продаже книг.
Эрмес Резенде обычно располагался в глубине магазина, в уголке, образованном книжными полками, как бы стараясь укрыться от собственной славы. Но вокруг него немедленно собирался кружок, и тогда начинались дискуссии на самые различные темы; он повторял свои афоризмы и парадоксы для услады поклонников и в особенности поклонниц – прекрасных светских дам, привлеченных блеском этих литературных сборищ.
В момент, когда вошли Сисеро д'Алмейда и Маркос де Соуза, Эрмес восхвалял Кафку[150], чье имя все чаще и чаще упоминалось литературными критиками в качестве образца для подражания. За последние дни в лавке было особенно людно: всем хотелось приветствовать социолога по его возвращении из Европы.
Шопел первый заметил входивших. Он перебил рассуждения Эрмеса восторженным восклицанием:
– Дети мои, смотрите! Паулистские литература и искусство переступили этот знаменитый порог. Привет тебе, Сан-Пауло, увенчанный славой! – И, отделившись от группы, он поспешил с распростертыми объятиями навстречу Сисеро. В избытке показной нежности прижал к его груди свою жирную физиономию. – Я знал от Габи о твоих недавних тюремных приключениях. Мы сделали – я и Паулиньо – все от нас зависевшее, чтобы освободить тебя от кандалов!..
Он оставил Сисеро, чтобы броситься на шею Маркоса.
– Привет тебе, великий созидатель небоскребов, гордость бразильской архитектуры! Ты находишься в Рио, а между тем тебя никто не видит и не слышит и, чтобы с тобою встретиться, приходится искать тебя у комендадора Фариа. На какой планете ты скрываешься? Злые языки твердят о великой романтической любви…
Маркос с трудом высвободился из его объятий и протянул руку Эрмесу, только что дружески обнявшему Сисеро.
– Ну, как Европа?
– В упадке, Маркос, в упадке… С одной стороны – нацистская Германия, с другой – выдохшиеся Франция и Англия…
Он тотчас заговорил о статье в одном парижском специальном журнале, посвященной построенным Маркосом зданиям, – она была снабжена фотографиями, очень хвалебная статья. Затем он снова повернулся к Сисеро и сказал ему несколько слов об этих «нелепых арестах», об этой «атмосфере неуверенности в собственной безопасности, в которой приходится жить всей бразильской интеллигенции». Остальные собеседники тоже поспешили потоком сердечных слов выразить свое сочувствие Сисеро. Послышалась критика по адресу «нового государства», осуждалась полиция. Сисеро и Маркос сначала собирались поговорить с одним лишь Эрмесом и объяснить, зачем они к нему обращаются. Но атмосфера была настолько сердечной и сочувственной, что Сисеро решил говорить при всех. Он начал с описания жестокости сан-пауловской полиции, пыток, которым подвергались арестованные рабочие; рассказал про Карлоса и Зе-Педро, про подлое надругательство над Жозефой. В наступившем молчании голос Сисеро, описывавшего все эти ужасы, звучал убежденно и непререкаемо.
– Какие чудовища! – воскликнул романист Флавио Моура.
– Настоящее гестапо… – заметил молодой автор, чья первая книга только что вышла из печати.
Эрмес Резенде внимательно слушал и неодобрительно покачивал головой. Когда Сисеро кончил, социолог заговорил, обращаясь к потрясенным слушателям:
– В Португалии происходит то же самое… И даже еще хуже: полиция Салазара заставляет арестованных коммунистов каждый день присутствовать на католической мессе. Представляете себе?..
Это сообщение вызвало смех. Тяжелое впечатление, произведенное рассказом Сисеро, быстро рассеялось от слов социолога. Все как будто заторопились переменить тему, постараться забыть страшные сцены, нарисованные Сисеро, заговорить о чем-нибудь менее трагическом. Шопел спросил в связи с упоминанием о мессе, известна ли последняя шутка Жетулио – преуморительная история с кардиналом. Но прежде чем он успел начать рассказ, Маркос де Соуза предупредил его:
– Одну минутку, Шопел. Мы явились сюда, Сисеро и я, чтобы поставить в известность Эрмеса и всех вас о том, что творится в полиции, здесь и в Сан-Пауло. Арестованных подвергают самым бесчеловечным мучениям, какие только можно придумать. Мы считаем, надо что-то предпринять.
– Безусловно… – поддержал один из присутствующих.
– Что? Что предпринять? – обеспокоенно спросил Шопел. – Я надеюсь, вы не пришли просить у Эрмеса его подписи под протестом…
– Мы думали, – заговорил Сисеро, – об обращении Эрмеса к Жетулио. Эрмес – человек, пользующийся всеобщей любовью и уважением самого Жетулио. Его слово имеет вес и авторитет. Если вы отправитесь к Жетулио, – обратился он к социологу, – и изложите ему дело, не в политической плоскости, а в чисто человеческой, весьма возможно, что он прикажет прекратить пытки. Жетулио не останется безучастным к заступничеству крупного деятеля культуры.
Шопел со вздохом облегчения поспешил поддержать эту идею:
– Я тоже думаю… Вмешательство Эрмеса… Возможно… Жетулио его очень уважает…
Социолог бросил на него укоризненный взгляд, но поэт уже спешил распрощаться.
– Ну, я пойду; у меня свидание с Паулиньо, я и так опаздываю. Но вы, господа, можете рассчитывать на мою полную моральную солидарность… – И он ушел, прежде чем у него успели попросить чего-нибудь большего, чем моральная солидарность.
Эрмес Резенде в задумчивости рассматривал носки своих ботинок.
– Я очень благодарен за доверие, – проговорил он наконец, – но мне кажется, вы преувеличиваете мой престиж. – Он прямо взглянул в глаза Сисеро и Маркосу. – Пожалуй, я человек, наименее подходящий для такого дела.
– Почему?
– Всем известны мои левые убеждения. Находятся даже люди, обвиняющие меня в коммунизме. Полиция, во всяком случае, считает меня коммунистом.
– Но ведь Жетулио вас так уважает…
– Наши отношения – чисто личного характера. И сейчас как раз наименее подходящий момент: я только что отказался от поста, который он мне предлагал; не захотел связывать себя с его правительством.
– Это только придало бы силы вашему обращению, – возразил Сисеро. – Ведь Жетулио в знак уважения предложил вам крупный пост, и вы его отвергли. Но зато вы его просите о прекращении пыток арестованных…
Маркос де Соуза поддержал:
– Именно, именно. Это облекает вас еще большим моральным авторитетом.
Эрмес Резенде отрицательно покачал головой.
– Нет. Не могу. Я чувствую, что у меня нет никакого морального права просить Жетулио о чем бы то ни было. Просить его и принимать от него. Вам хорошо известно: я являюсь другом людей, преследуемых «новым государством» и находящихся в изгнании. Я не могу морально… Очень жаль…
Маркос де Соуза рассердился. Он возлагал на Эрмеса Резенде много надежд, питал много иллюзий. Однажды в разговоре с Руйво, когда тот, больной, лежал у него в доме, он горячо защищал социолога, о котором Руйво отозвался, как об «интеллигенте, типичном защитнике латифундий». И теперь, когда Эрмес уклонился от выполнения этой просьбы, он почувствовал себя словно обманутым им; ему казалось, что он вновь слышит иронические слова Руйво: «Классовые заблуждения, мой дорогой, классовые заблуждения…»
– Но, сеньор Эрмес, все это носит внешний характер: ведь вы же смогли принять от правительства заграничную командировку…
– Прошу прощения! – В голосе Эрмеса прозвучала обида. – Я предпринял мою поездку в рамках лузитано-бразильского культурного соглашения. Я ни о чем не просил Жетулио. Не просил и не прошу. А вы, коммунисты, сейчас же начинаете клеветать, если люди не выполняют всех ваших капризов…
Маркос де Соуза вспылил в свою очередь:
– Кто на вас клевещет? То, что я сказал, могу повторить: вы ездили в Европу на средства правительства Жетулио, и я вас за это даже не порицаю. Я только говорю, что моральная щепетильность, которую вы только что выказали…
Сисеро пытался успокоить обоих:
– Ну, что это такое? Мы пришли сюда не ссориться, не обижать друг друга. Я вполне понимаю ваше нежелание, Эрмес, обращаться за чем бы то ни было к Жетулио. Это делает вам честь. Но только я делаю различие: обращение, о котором идет речь, совсем особого рода. Это вопрос гуманности.
Эрмес Резенде, еще чувствовавший себя обиженным, не уступал:
– Право, вы какие-то странные. Я ваш друг: если бы вы, дорогой Сисеро, снова попали в тюрьму, я первый бы подписал протест против вашего ареста. То же самое я сделал бы и для Mapкоса, если бы это понадобилось. Но вы требуете от других, чтобы они поступились собственной совестью, собственным достоинством ради ваших интересов, интересов вашей партии. Для вас моральные ценности в счет не идут. И это так глубоко отделяет меня от вас. Чувства, сомнения, характер – все это ничего не значит; вы считаете, что цель оправдывает любые средства. Нет, мой дорогой! Я очень сожалею о том, что избивают арестованных рабочих, но, тем не менее, не могу ни на шаг отступить со своей позиции непримиримости в отношении «нового государства». Обратиться с этой просьбой – значит сделать уступку правительству. Придумайте что-нибудь другое, и если это окажется благоразумным…
Маркос хотел возразить, но Сисеро предупредил его:
– Подскажите сами. Что же еще можно сделать?
Эрмес Резенде пожал плечами.
– А я откуда знаю? Что-нибудь…
Маркос де Соуза позвал Сисеро:
– Пойдем отсюда…
Спор собрал вокруг них всех находившихся в книжной лавке. Для Маркоса было сущей мукой пожимать на прощанье все эти руки. В дверях он сказал Сисеро, дав простор своему негодованию:
– Непримиримость… Совесть… Моральные ценности… Мне с каждым днем все это становится противнее и противнее, милый Сисеро. Это лицемерие, растленность, прикрытая снаружи маской собственного достоинства…
Сисеро упрекнул его:
– Дорогой Маркос, ты поторопился и все испортил. С этими людьми надо обращаться осторожно, считаться с их мелкобуржуазными предрассудками…
– И ты поверил в искренность его отговорок? Что касается меня, скажу только: с нынешнего дня Эрмес Резенде значит для меня столько же, сколько Шопел. Я уже не вижу между ними никакой разницы.
А тем временем, после их ухода из книжной лавки, Эрмес Резенде разглагольствовал, критикуя коммунистов:
– …Вот почему всякий честный социалист чуждается коммунистов. Они хотят ликвидировать личность, свести индивидуальности к роли простых машин, выполняющих их приказы… Вот почему они теряют поддержку со стороны интеллигенции всего мира: Андрэ Жида, Дос Пассоса[151]…
– Но женщина, которую насилуют в тюрьме, – это ведь ужасно, – заметил начинающий писатель.
– Но правда ли это? – усомнился кто-то.
Эрмес Резенде недоверчиво улыбнулся.
– Когда с ними разговариваешь, никогда не знаешь, где кончается правда и начинается пропаганда. Я не говорю, что полиция состоит из деликатных джентльменов. Но не обязательно верить всему, что рассказывают о ней коммунисты… Этому нельзя верить, так же, как нельзя верить всему тому, что говорят и пишут о коммунистической партии. Например, в статьях, публикуемых «А нотисиа» и «А нойте». Вы верите всему, что там рассказывается о жизни коммунистов? – спросил он начинающего писателя.
– Разумеется, нет. Совершенно неправдоподобные вещи… Противные человеческой природе…
– И с другой стороны как раз то же самое. Кое-что из того, что рассказывал Сисеро, противно человеческой природе, как вы выразились. А для них самое важное – пропаганда…
– Да, эта история с женщиной не может быть правдой. Она смахивает на мелодраму.
– Их ошибка в том, что они слишком все преувеличивают. У них нет чувства меры. Им недостает уравновешенности. Это, впрочем, характерно для всей деятельности коммунистов. Они примитивные дилетанты, – решительным тоном заключил Эрмес Резенде.
Когда Баррос отдал распоряжение принести ребенка, взгляд доктора Понтеса невольно обратился на Жозефу, и врач вздрогнул. С уст женщины сорвался крик. Понтес увидел в глазах арестованной такое страдание, что отвел взор, пошатнулся, опустился на стул и вытер платком выступивший пот. Ему было трудно без привычной дозы кокаина. Но Баррос требовал, чтобы во время «сеансов» он был абсолютно трезв и лишь по окончании всего, возвратившись в кабинет, доставал для доктора из ящика стола маленький конверт с наркотиком. И доктор нюхал его тут же, выслушивая те или иные соображения инспектора.
Его участие в пытках началось более года тому назад, после смерти одного заключенного, чье больное сердце не выдержало мучений. Это случилось до установления «нового государства», в самом начале предвыборной кампании, когда оппозиция еще могла выступать против правительства. Один депутат поставил этот вопрос на обсуждение парламента, была внесена интерпелляция министру юстиции; об этом деле заговорила пресса. Разумеется, все уладилось без особенных трудностей: министр юстиции заявил, что смерть произошла в результате естественных причин, а вовсе не явилась следствием «зверств, измышленных коммунистами в расчете на доверчивость уважаемых депутатов». Но с тех пор пытки стали производиться в присутствии и под контролем врача.
Вначале это зрелище даже развлекало доктора Понтеса: несмотря на кокаин, нервы его еще были крепкими. Эту вредную привычку он приобрел в годы юности, проведенной в публичных домах. Ему хотелось новых острых ощущений. За годы работы в одной из больниц он привык к кокаину; ждал с жадностью каждого стона, каждого крика боли пациентов, – они были для него предвестниками ночного часа, когда он, давая больным кокаин, мог принять его и сам. К нему Понтеса приучила одна стареющая красавица, в которую он без памяти влюбился, когда был на последнем курсе университета. За злоупотребление кокаином его выгнали из больницы. Некоторое время он слонялся без работы и без средств, плохо одетый, питаясь лишь сэндвичами, и все деньги, какие ему все с большим и большим трудом удавалось занимать у друзей, тратил на кокаин. Один из товарищей по университету, встретив его в таком плачевном состоянии, сжалился над ним и устроил на должность полицейского врача. Доктор Понтес без труда применился к новой среде.
Когда Баррос, после скандала, вызванного смертью заключенного, пригласил Понтеса, чтобы предупредить его о характере этой работы, доктор только улыбнулся. Уже раньше, проходя по коридорам полиции, ему приходилось видеть распухшие от побоев лица арестованных, приходилось слышать обрывки разговоров полицейских о пытках, но все это отвечало его жажде сильных ощущений, требовалось, как пища для его ночей кокаиниста. Первые опыты подействовали на него возбуждающе, и он по собственной инициативе предложил даже некоторые нововведения в «классические» методы пыток.
Однако с течением времени и под разрушительным влиянием кокаина его нервы начали сдавать, и прежние эротические сновидения – результат наркоза и нездоровых ощущений при виде пыток – уступили место мучительному бреду, полному страшных видений, нестерпимых для слуха криков, душераздирающих стонов и угроз. Самое худшее наступало, когда у него не оказывалось наркотика. Тогда эти образы и звуки становились еще мучительнее и отчетливее; они выступали из тумана сна и превращались в реальные фигуры; крики повторялись без конца, преследовали его даже на улицах, не давали ему ни минуты покоя. От этих галлюцинаций он переходил к бреду, вызываемому кокаином, но и в нем переставал находить облегчение: страшные лица тысячами обступали его, грозили задушить…
Хотя он почти не взглянул на страдальческое лицо Жозефы, руки его задрожали. К обычной дрожи от постоянного употребления кокаина в последнее время прибавился страх – страх перед лицами истязуемых, перед избитыми телами, перед глазами, расширившимися от ужаса и ненависти, перед искривленными ртами. Эти образы, эти страшные видения останутся с ним: они не дадут ему ни минуты покоя; не прекращаясь, будут звучать вопли и угрозы – и ночами под действием кокаина, и медлительно тянущимися мучительными днями.
Он испытывал ненависть к тем, кто вызывал у него кошмары, – ни капли жалости к истязуемым. Ненависть за то, что они не признавались, за то, что все переносили с плотно сжатыми губами, точно одержимые безумцы. Ненависть за их героизм, за их верность своим убеждениям. Ненависть за то, что они преследовали его, будто он за все ответственен. Почему они не отравляют ночи Барроса, ночи Перейриньи и Демпсея – тех, кто их истязал, кто приказывал избивать? Почему они избрали именно его, хотя он никак не ответственен за их страдания?
Сказать, что они еще могут выдержать, что их сердца не грозят разорваться, что их пульс продолжает биться нормально, – ведь это была его обязанность, за это ему платили. Так почему же именно его они преследуют на улице своими воплями, являются к нему ночью, когда он тщетно старается забыться под наркозом? Почему душат его своими опухшими от веревок руками, этими руками без ногтей, которые были вырваны палатами? Почему его? Он никого не трогал, он лишь прикладывал ухо к истерзанной груди, чтобы послушать ритм биения сердца… Да, он ненавидел их сердца, более сильные, нежели его подавленное видениями и уставшее от наркоза сердце. Оно уже больше не выдерживало, и первоначальное садистское наслаждение превращалось в панику, в ужас без предела, в ужас перед этими лицами, этими глазами, этими немыми ртами.
Он ненавидел и комнату, где производились пытки, и орудия пытки, и самих палачей. Ненавидел грубую силу Демпсея, его застывшие, как у дикого животного, глаза в минуты, когда он бил, бил без конца, словно это было единственное, что он умел делать, единственное, на что был способен его жалкий разум; не мог выносить это существо, больше напоминающее зверя, чем человека. Он ненавидел молодого Перейринью – садиста, который так же, как и сам Понтес несколько лет назад, наслаждался каждым криком, каждым выражением боли, каждым проявлением страдания; бил и с расширенными зрачками, кривя рот в улыбке, наблюдал действие своих ударов. Он ненавидел и всех остальных: и тех, которые по временам содрогались и отводили взгляд от своих жертв, и тех, кто проявлял полное равнодушие, кто привык ко всему. И он ненавидел Барроса, не мог вынести даже окурка сигары в его толстых губах. Он ненавидел его за неистовую брань, за бессилие вырвать признание из уст своих жертв, за его несмешные шутки и тупое самомнение и, наконец, за насилие над ним, Понтесом, за то, что инспектор давал ему порции кокаина лишь по окончании зловещего представления. Иногда он воображал себе Барроса голым и связанным по рукам и ногам, вроде этих злосчастных коммунистов; Перейринья гасит о его тело сигарету, Демпсей держит наготове щипцы, чтобы вырвать у него ногти. Да, он ненавидел всех: арестованных, полицейских, инспектора; ненавидел их ненавистью, возникшей из ужаса, поддерживавшего галлюцинации. Он был уверен, что для жертв все кончится с последним ударом дубинки или с последней пощечиной, в то время как для него, который всего-навсего выслушивал сердца и получал за это жалование, все будет продолжаться – и ночью, и завтра, и следующей ночью, и всегда, всегда.
Ах, эти глаза, полные ужаса! В них в одно и то же время – и страх, и мольба, и смятение, и ненависть! Понтес бросил на них лишь беглый взгляд и затем поспешно перевел его на инструменты для пыток, на Демпсея, закуривавшего сигарету и уже засучившего рукава. Но разве это могло ему помочь?
Глаза женщины продолжают на него смотреть, и он не в силах их не видеть, даже когда сам зажмуривается. Если бы он мог понюхать хоть щепотку кокаина, все бы заволоклось туманом, этот взгляд смешался бы с десятками других и перестал быть для него отчаянным взглядом матери, которая знает, что собираются подвергнуть пытке рожденного ею ребенка.
Из глубин его ослабевшей памяти всплывает, законченной и ясной, фраза его учителя, почтенного профессора Барбозы Лейте, седобородого, с размеренным голосом; фраза, которую он так любил повторять: «Назначение медицины – защищать человеческую жизнь; ее дело – борьба жизни против смерти; ее миссия – самая прекрасная и самая благородная из всех; врач – это жрец…» Доктор Понтес нервно привычным жестом подносит руку к носу. Зачем явился сюда, в тайную камеру полиции, этот старый идиот со своими благородными фразами, со своей моралью? Зачем он становится рядом с Жозефой, как бы для того, чтобы защитить ее и ребенка, которого приказал принести сюда Баррос? Зачем он протягивает руку, как он это делал при вскрытиях трупов, желая на что-то обратить внимание студентов, а теперь указывает Понтесу этим жестом на глаза женщины, полные ужаса? Он ждет, чтобы Понтес поставил диагноз, точно так же, как он это делал в больнице, когда Понтес был еще студентом… Какое отношение имеет старый профессор ко всему, что здесь творится? Понтес делает рукой движение, стараясь прогнать его из комнаты, но в ответ он слышит голос одного из полицейских:
– Вам что-нибудь нужно, доктор?
Ах, если бы у него было сейчас хоть немного кокаина! Все бы заволоклось туманом, превратилось в дурной сон, в тяжелый мучительный бред… Глаза Жозефы смешались бы с тысячами других глаз, профессор Барбоза Лейте перестал бы торжественно повторять свою декларацию. Какое, чорт возьми, он имеет отношение к тому, что здесь происходит? О, хотя бы немного кокаина, маленькую щепоточку, ее оказалось бы достаточно, чтобы превратить все – эту комнату, женщину, узников вдоль стен, полицейских, Демпсея, Барроса и профессора – в неясный туман… Совсем-совсем немножко, маленькую щепоточку для одного вдоха…
Из коридора доносится плач ребенка. Доктор Понтес снова содрогается от ужаса.
Плач ребенка, потревоженного во сне, – почти нормальный плач, достаточно дать ему опять заснуть – и слезы прекратятся. Услышав этот плач, Баррос улыбнулся и взглянул на арестованных. Они выстроены вдоль стены: руки и ноги связаны, тела обнажены; некоторых из них трудно узнать – так изуродовала их эта неделя непрестанных пыток.
По приказанию Барроса полицейские снимают с лиц учителя Валдемара Рибейро, железнодорожника Пауло, Маскареньяса и Рамиро противогазы, которые были на них надеты для того, чтобы затруднить дыхание. Учитель в плачевном состоянии. Его били всего один раз и две ночи заставляли стоять, не давая есть и пить. И тем не менее он выглядит постаревшим лет на десять: исхудалое тело распятого Христа, а в глазах – безумие. Когда его били (учитель привел в бешенство Барроса своими дерзкими ответами на допросе и восхвалениями Престеса), он так кричал, что у инспектора появилась надежда: может быть, хоть этот признается. Стоны и крики учителя заглушали громкие звуки радио; он часто лишался чувств. Не побои состарили его, углубили морщины на лице, сделали его совсем седым: он стал таким от зрелища пыток, которые у него на глазах применялись к остальным арестованным. Когда били Жозефу, учитель кричал до тех пор, пока не потерял сознание.
Но с железнодорожником было совсем по-другому: он казался немым. Ни слова, ни стона, ни звука… А между тем Демпсей нещадно бил его дубинкой. Баррос хотел получить от них – от учителя и от железнодорожника – сведения о Гонсало; Эйтор Магальяэнс сказал ему, что с великаном связал его учитель и, солгав из мести, добавил, что железнодорожнику все известно о легендарном коммунисте. Железнодорожник заявил:
– Ничего об этом не знаю, никогда не слыхал. А если бы и знал, все равно ничего не сказал бы.
Вперемежку с угрозами и побоями Баррос сулил им всем деньги, свободу, возвращение учителя на свою должность в школе, работу для железнодорожника. Учитель вспоминал фотографию Престеса на стене своей комнаты, вспоминал слова Гонсало: «Мы должны носить его у себя в сердце» – и стонами и воплями протестовал против пыток; он совершенно терял голову, когда Баррос принимался поносить Престеса. Что касается железнодорожника, то казалось, будто он создан из гранита: все переносил в молчании, которое больше чем раздражало Барроса, – оно возбуждало в нем ненависть, как и вся эта нетерпимая для него «коммунистическая гордыня».
Когда Баррос услышал плач ребенка, которого несли сюда по коридору, он улыбнулся. Маленький португалец закусил окровавленные губы, хотя у него во рту почти не осталось зубов. Его тело – сплошная рана. У него выщипаны все волоски пробивающихся усиков, ему загоняли под ногти иголки и кончили тем, что вырвали ногти щипцами. На его глазах истязали Зе-Педро, Карлоса, Маскареньяса, затем принялись за Жозефу. Тогда Рамиро зажмурил глаза, чтобы больше не видеть. Баррос дал ему пощечину.
– Открой глаза, щенок, а не то я тебе их выколю!..
Баррос увидел, как португалец напряг изо всех своих сил мускулы, пытаясь разорвать связывавшие его веревки, и предложил ему:
– Признайся, и я прикажу прекратить…
Рамиро закричал, обращаясь к Барросу, но главным образом к самому себе:
– Я коммунист, а коммунист никогда не предает!..
И он вновь, напрягая мускулы, пытается разорвать веревки, но только растравляет раны на руках. А Маскареньяс говорит:
– Если тронут ребенка, клянусь, когда-нибудь я убью тебя, мерзавец!
В одну из ночей после пыток Баррос посадил Маскареньяса в авто. Другая машина, наполненная полицейскими, сопровождала их. Они поехали за город. Маскареньяс, сидя рядом с инспектором, жадно вдыхал вольный воздух ночи. Баррос говорил о тысяче разных вещей: обо всем, что напоминало свободную жизнь, что способно было прельстить человека, полного сил и здоровья. Он говорил о доме, жене, детях Маскареньяса. О возможности счастливой жизни, которую он предоставит Маскареньясу, если тот признается. Больше не было бы скудной оплаты на фабрике, тяжелой работы, трудностей с питанием семьи, с квартирной платой. Вместо этого – большое жалованье, легкая работа в полиции, хорошая квартира, сытное питание, школа для малышей. Баррос показывал ему на Сан-Пауло, по которому они проезжали, – ярко освещенный, шумный, полный соблазнов и приманок. Маскареньяс не отвечал, словно его занимал лишь свежий ночной воздух, возможность вдыхать его полной грудью.
На полдороге в направлении Санто-Амаро машины остановились. Полицейские выволокли Маскареньяса из авто, подвели к пруду. Место было тихое и пустынное. Над ними – ясное и далекое небо, усыпанное бесчисленными звездами. Баррос сказал:
– Сеньор Маскареньяс, ваш час настал. Или вы сейчас заговорите, или мы вас ликвидируем. А труп ваш бросим в пруд на съеденье рыбам.
Маскареньяс смотрел на небо, на звезды, на синеватые воды пруда. Он любил природу. Любил наблюдать, как над полями занималась утренняя заря. И когда случайно у него выпадал свободный день, он проводил его где-нибудь в лесу, под сенью деревьев. Он всегда говорил своим товарищам – если речь заходила о том, как они будут жить после победы революции, – что ему хотелось бы такой работы, которая позволила бы жить за городом, переселиться на лоно природы. Это хорошо, что его убьют здесь, а не на полицейском дворе, со всех сторон окруженном стенами. Здесь он мог видеть ночное небо, отблеск звезд на воде, вдыхать свежий воздух ночи.
Ему велели раздеться. Полицейские вытащили револьверы. Он ощутил на обнаженном теле нежную ласку ночного ветерка. Баррос встал в воинственную позу, готовясь командовать. Полицейские взвели курки. Маскареньяс уже готовился прокричать свое последнее «ура!» в честь партии и товарища Престеса, когда вдруг прогремел полный ярости голос инспектора:
– Ты думаешь, бандит, что так и не заговоришь? Думаешь, мы так и оставим тебя с закрытым ртом? Нет, прежде чем убить, я тебе раскрою рот…
Полицейские набросились на него, избивая рукоятками револьверов. Но теперь он знал уже, что его не убьют: они хотели только испытать, не удастся ли испугать его угрозой немедленной казни. Таким способом Барросу уже удалось однажды заставить заговорить одного студента.
Когда Маскареньяса били на берегу пруда, у него блеснула мысль – вырваться из рук своих палачей, броситься в воду и утонуть. Лучше умереть сразу, чем медленно умирать от полицейских зверств. Но разве он имел право самовольно распоряжаться собственной жизнью? Пытки не могут продолжаться вечно, и если даже его осудят, все равно настанет день, когда он выйдет из тюрьмы и снова займет свое место в рядах партии, вернется к борьбе.
Его жизнь ему не принадлежала; его долг – бороться до конца. Он отвел глаза от синеватой воды, где отражались звезды.
Его привезли обратно и на следующую ночь начали применять к нему, к Зе-Педро и к Карлосу «научные методы пыток», как называл их Баррос: уколы и впрыскивания, возбуждающие нервную систему (их производил доктор Понтес), шок электричеством, обычно применяемый в психиатрических больницах, – все это в расчете на то, что, когда заключенные начнут бредить, Барросу удастся вырвать у них слова признания. Но хуже всего этого было зрелище пыток, применяемых к другим товарищам, бесчеловечное, дикое обращение с Жозефой.
Во сне плачет ребенок, все громче. Баррос улыбается людям, стоящим вдоль стены: учителю, который не в состоянии совладать со своими нервами и беспрерывно дрожит; железнодорожнику – мускулы его напряжены, лицо мрачно застыло и от него веет ненавистью; молодому португальцу, тщетно пытающемуся разорвать связывающие его веревки, – он весь устремлен вперед, словно собирается броситься на инспектора; Маскареньясу, тревожно насторожившемуся при звуках детского плача и, быть может, вспомнившему своих детей. Один из них непременно заговорит, если бы даже ему, Барросу, пришлось для этого изуродовать ребенка Зе-Педро. Улыбка на лице Барроса расплывается все шире: теперь они увидят, кто сильнее – он или они, коммунисты. Плач ребенка звучит на пороге комнаты, где дышать тяжело, как в глубине длинного и темного туннеля.
В дверях появляется Перейринья, неся ребенка, как носят свертки: он обхватил его рукой поперек животика так, что детские ручки и ножки болтаются. Личико маленького мулата покраснело от слез.
На всю комнату слышен крик Жозефы – вопль отчаяния:
– Зе-Педро, они убьют нашего сына!..
Баррос отводит взор от четырех заключенных, стоящих у стены; улыбка широко расплывается по его лицу, принявшему вызывающее выражение, когда он обращается к двум людям, подвешенным за ноги, головами вниз, – к Зе-Педро и Карлосу:
– Слышал, Зе-Педро?
– Пес! – в этом голосе звучат боль, страдание и ненависть.
Посреди комнаты стоит стол; Баррос показывает на него Перейринье:
– Брось щенка на стол.
Полицейский бросает ребенка, как неодушевленный предмет. Плач усиливается, но теперь это уже не прежние слезы, это плач от ушиба. Голос Зе-Педро выкрикивает лишь одни ругательства, как если бы он позабыл все остальные слова.
Баррос приказывает подручным прекратить пытку Карлоса и Зе-Педро.
– Чтобы им было лучше видно…
Карлоса и Зе-Педро ставят у стены в глубине комнаты, но ни тот ни другой не могут удержаться на ногах и сползают на пол.
– Оставь их… – говорит Баррос.
Ребенок приподнимается на ручках и коленях и начинает ползти по столу. Испуганным голосом, вперемежку с плачем, он зовет: «Мама, мама!» Ему отвечает хриплый нечеловеческий вопль – не слово, не крик, не стон, – вопль загнанного и смертельно раненного животного. Это Жозефа пытается что-то сказать, может быть просить, умолять, угрожать, – кто знает? Невозможный, раздирающий душу вопль… Учитель Валдемар зажмуривает глаза… ах, если бы он мог лишиться слуха, внезапно оглохнуть!.. Этот вопль по-настоящему восприняли только двое: ребенок и доктор Понтес. Ребенок поднимает глаза, стараясь отыскать мать. А доктор Понтес уже слышал такие вопли и раньше, в бреду кокаиниста. На лбу у него выступает пот.
Баррос подходит к связанной Жозефе.
– От вас самой зависит, страдать вашему ребенку или нет. – Он бросает взгляд на ребенка, ползающего по столу, как бы измеряя степень его выносливости. – Не знаю, выдержит ли он, – такой маленький… Как бы не умер.
Глаза Жозефы расширяются; ей удается произнести несколько связных слов:
– Сеньор этого не сделает, он не допустит такого зверства, это невозможно… Сеньор не сделает… Ради собственной матери!..
– Это зависит от вас, исключительно от вас. – Голос Барроса звучит почти дружелюбно. – Расскажите, что вам известно. Заставьте говорить вашего мужа. Выдайте мне Жоана и Руйво, и я отдам вам ребенка.
Глаза Жозефы расширяются еще больше, она плачет. «До каких же пределов будут раскрываться эти глаза?» – в тревоге спрашивает себя доктор Понтес.
– Вы допустите, чтобы малютку били? Он может не выдержать и умереть. Почти наверняка умрет… – продолжает Баррос. – Или, может быть, вы тоже каменная? Ну хорошо! Расскажите мне обо всем, я верну вам ребенка и прикажу выпустить вас вместе с ним… Сегодня же…
– Он хочет тебя обмануть… – предостерегает Зе-Педро.
– Замолчи, навозная куча, шелудивый пес! – Баррос приходит в ярость. – Вы видите? Ему нет дела до того, что мы можем погубить ребенка. Но ведь вы – мать… Наверное, не он зачал этого ребенка, потому и не беспокоится. Достаточно будет, если вы мне расскажете, и я отпущу вас с ребенком. Даю слово.
«Если я заговорю, то Зе-Педро никогда больше не взглянет мне в лицо, никогда не погладит меня по волосам, ничего не захочет обо мне знать…» – так думала Жозефа, когда ее подвергали пыткам, но теперь этого было мало: нужно что-то большее, чтобы выдержать испытание. Она жадно ищет взглядом глаза Зе-Педро – в них она найдет необходимое мужество. За эти дни мучений, когда полицейские наполняли камеру, где она содержалась вместе с ребенком, раздевали и насиловали ее, когда смерть стала для нее самым желанным помыслом, ее поддерживала только любовь к Зе-Педро. Но сейчас ей нужно что-то большее, и Зе-Педро это угадывает – его голос перекрывает голос инспектора:
– Зефа, если ты заговоришь, наступит день, когда наш сын будет тебя стыдиться. Он не захочет даже посмотреть на тебя: никто не любит предателей. Но я знаю, что ты по-прежнему будешь молчать.
Баррос поворачивает голову в сторону Зе-Педро.
– Послушай, Зе-Педро… Если ты думаешь, что мы здесь разыгрываем комедию, то ошибаешься. Если один из вас не признается, я раздавлю этого ребенка. – И снова обращается к Жозефе: – Неужели у вас нет сердца?
С другого конца комнаты раздается голос:
– Ты не человек, Баррос, – ты гадина!
Инспектор оборачивается как раз вовремя, чтобы увидеть, как один из полицейских затыкает зуботычиной рот железнодорожнику Пауло. Но голос звучит снова, оскорбляющий, полный презрения:
– Только такому мерзавцу, как ты, может прийти на ум бить маленького ребенка. Мерзавец, трус – вот кто ты такой! Если тебе хочется кого-нибудь бить, так бей меня: я мужчина и молча перенесу все побои. А ты дрянь, баба, трус, курица!..
И оскорбления следуют одно за другим, несмотря на удары. На какое-то мгновение Баррос колеблется: кажется, его занимает только Пауло, и он собирается приняться за него, чтобы проучить, забыв на время об остальных. Но, рассмеявшись, он тут же приказывает полицейскому:
– Оставь его… Он хочет таким способом принудить нас забыть про ребенка. Вот дурак!..
Жозефа не спускает глаз со стола, где копошится ребенок. Услышав слова Зе-Педро, она принимает решение: что бы ни произошло, – молчать, но всем своим существом она страдает за мальчика. Она видит его у самого края стола и кричит:
– Он сейчас упадет!..
При звуке материнского голоса ребенок приподнимает головку.
Баррос толкает его на середину стола, и плач возобновляется.
Мысли Жозефы путаются, из груди у нее вырываются рыдания.
Баррос делает два шага по направлению к Зе-Педро.
– Или ты заговоришь, или увидишь, как ребенок затрепыхается в моих руках. Неужели ты такой негодяй, что способен смотреть, как твой сын будет мучиться исключительно по твоей вине? – Он делает паузу, дожидаясь, но так и не дождавшись ответа. – Если он действительно твой сын, не кого-нибудь другого… Сегодня я это проверю.
Маскареньяс любил природу: широкие просторы, густые заросли леса, открытое поле. Как-то, еще мальчиком, он отправился в далекое путешествие. Смена пейзажей, развертывавшихся за окном вагона, была настоящим праздником для его глаз. Но в одном месте в горах локомотив издал пронзительный свисток и поезд въехал в туннель. Воздух сразу стал тяжелым, возбуждающим тошноту, удушье. И вот теперь, в этой камере пыток, он испытывает то же самое: позывы к рвоте, удушье. Он не может больше этого выносить.
– Если тронешь ребенка, придет день – я убью тебя, Баррос. Клянусь, убью!
На этот раз Баррос даже не оборачивается. Теперь он смотрит на Карлоса, обращается к нему:
– Видишь, Карлос? Беру тебя в свидетели: во всем виноваты вы сами. Вы не хотите говорить. Тебе приходилось видеть, как по-настоящему били ребенка? Не шлепочки папы и мамы, а настоящие удары хлыстом?
Жозефе вспоминается день рождения ее ребенка, радость Зе-Педро. Потом мысль переносится к дням, когда ребенок заболел: у него был грипп в сильной форме, они с мужем не спали ночей, сторожа тревожный сон малютки. Воспоминания следуют одно за другим, ужас стоит в расширенных глазах; ей начинает казаться, что ребенок уже умер, она с трудом понимает, что, собственно, происходит. Ее глаза блуждают по комнате. Зе-Педро не сводит с нее напряженного, полного тоски взгляда…
Баррос говорит, обращаясь к Карлосу:
– Все зависит от вас… Если ты скажешь, я оставлю ребенка в покое. Кто такой Жоан? Адрес Руйво… История Гонсало… Ведь это совсем немного… Ты видал, как избивают маленьких детей? Нет? Очень скоро увидишь.
От молодого и веселого Карлоса остались одни глаза с их открытым взглядом. И Карлос отвечает, но не Барросу. Он обращается к Понтесу, сидящему на стуле и дрожащими руками отирающему пот на голове:
– Доктор… Скажите мне, доктор… Неужели вы допустите, сеньор, такое преступление? Неужели вы позволите?
Баррос весело смеется:
– Кто? Понтес? Он даже получит от этого удовольствие. Не правда ли, Понтес?
Доктор в знак согласия кивает головой, даже пытается улыбнуться, но лицо его искажается гримасой.
– Не твой ли это ребенок? – смеясь спрашивает инспектор Карлоса. – Ведь ты часто бывал у Зе-Педро, не так ли?
Он с минуту ждет, потом пожимает плечами.
– Вина ложится на вас… Лучше признаться теперь, а не после того, как мы начнем… – Показав одному из помощников на радиоприемник, он коротко приказывает: – Музыку! – Показав на ребенка, обращается к другому: – Раздень этого щенка…
Баррос оглядывает одного за другим полицейских, находящихся в комнате. Демпсей жмется к двери, стараясь не встречаться глазами с начальником. Один лишь Перейринья улыбается.
– Прочеши ему для начала задницу.
– Не делай этого, негодяй!.. – рыдая, кричит Рамиро и в кровь разрывает сухожилия рук, стараясь освободиться от веревок.
– Мерзавец!.. – выкрикивает железнодорожник.
Начинает звучать мелодия вальса. Перейринья берет хлыст, проводит пальцами по проволоке, как бы пробуя его. Доктор Понтес неотрывно смотрит на остановившиеся громадные глаза Жозефы, ее открытый, беззвучный рот. Но что-то происходит с ее глазами. Перейринья подымает руку. Баррос кладет ребенка на бок, но тот пытается отползти. Никто не слышит его отчаянного крика, но зато все слышат крик Жозефы: хриплый и странный вопль, совсем незнакомый голос, будто крикнул кто-то другой, только что вошедший в комнату человек.
Доктор Понтес видит, как его учитель, старый профессор Барбоза Лейте протягивает руку по направлению к женщине – его обычный жест, когда он требовал от студентов быстрого диагноза. Доктор Понтес поднимается с места. Перейринья вторично замахивается хлыстом. Ребенок, захлебываясь, исступленно кричит и судорожно изгибается на столе. Доктор Понтес подходит к Барросу, трогает его за плечо и показывает на Жозефу.
– Она сошла с ума… – говорит он.
У себя в кабинете Баррос открыл шкаф, достал бутылку кашасы и два стаканчика. Поставил на стол, налил. Доктор Понтес поспешно схватил стаканчик, поднес к губам. Руки его так дрожали, что он пролил немного кашасы на свой пиджак. Баррос выпил залпом, сплюнул, налил себе еще.
– Не люди, а чума! Даже от сумасшедшей и от той ничего не добиться!
Понтес засмеялся. Смех этот был безудержно громкий, злой, неприятный.
– Чему вы смеетесь? Я не нахожу во всем этом ничего смешного…
После того, как Понтес установил диагноз сумасшествия у Жозефы, Баррос велел убрать ребенка и увести остальных арестованных. Он настоял, чтобы доктор при помощи электричества вызвал у женщины шок. И совсем не для того, чтобы излечить ее, а в расчете на то, что в состоянии нервного возбуждения она проговорится. Может быть, таким способом ему удастся хоть что-нибудь выведать. Жозефа говорила о сыне, повторяла его имя, напевала обрывки колыбельных песенок. Теперь она заснула, все еще продолжая находиться в состоянии шока. По мнению доктора, она могла пробудиться или выздоровевшей, или буйной сумасшедшей – на практике бывает и то и другое. Самое лучшее, считал он, направить ее в тюремную психиатрическую больницу.
Доктору Понтесу было очень трудно сдержать смех: Баррос в его бессильной ярости представлялся ему до чрезвычайности забавным. Уже давно он так не смеялся, как сейчас. С трудом справился со своим смехом и проговорил:
– Они сильнее вас, Баррос. В ваших руках против них одно оружие – боль, а у них против вас – нечто гораздо более сильное.
– Что же именно? – спросил инспектор, стукнув кулаком по столу.
– Почем я знаю… Что-то в сердце. Это какое-то дьявольское наваждение, но оно делает их сильными. Как бы там ни было, а они победили вас полностью…
И снова им овладел смех, он трясся от смеха, который невозможно было сдержать, – смех, более оскорбительный, чем все ругательства железнодорожника в камере пыток.
Баррос еще раз стукнул кулаком по столу.
– Перестаньте смеяться или я разобью вам морду!..
Доктор Понтес отошел от стола, но сдержать смех так и не смог: это было выше его сил. Как был смешон инспектор, такой бессильный, приниженный, – можно умереть со смеху…
– Перестаньте! – проревел Баррос, и в глазах его вспыхнула ненависть.
Понтес прислонился к стене, почти согнулся пополам от смеха, – вот-вот лопнет. Баррос бросился к нему и дал две пощечины.
– Вошь паршивая!.. Смеешься надо мной!
А врач продолжал смеяться, он смеялся и плакал одновременно. На лице у него остался след от пощечин. Инспектор возвратился к столу, взял бутылку и сделал большой глоток прямо из горлышка. Сел.
– Убирайтесь вон! И поживее… – приказал он.
Доктор делал над собой невероятные усилия, стараясь остановить смех. Баррос продолжал орать:
– Вон отсюда! Живо!
Смех на губах врача постепенно затихал; ему удалось выговорить:
– Мой конверт… Дайте мне мою порцию…
Баррос торжествовал в своей ярости.
– Убирайтесь, я уже вам сказал!.. Пока еще раз не набил морду.
Смех опять усилился, Понтес пытался бороться с ним и между спазмами хохота повторял:
– Дайте мой конверт, и я уйду…
– Я вам не дам ни крупинки кокаина. Марш отсюда!..– И Баррос еще раз приложился к бутылке.
Смех на губах у врача замер.
– Не шутите, Баррос, дайте мне…
Инспектор встал, подошел к врачу, вытолкнул его из кабинета и запер дверь. Но и через закрытую дверь до него доносился возобновившийся смех доктора. Эта каналья позволяет себе над ним смеяться! Он выпил еще. Его душила ярость. Швырнул бутылкой в дверь.
Доктор Понтес упал на площадку лестницы, куда он вылетел от толчка инспектора. Дежуривший в передней полицейский, помогая ему подняться, заметил:
– Начальник совсем озверел, не так ли, доктор?
Доктор ничего не ответил. Смех его прекратился. Привычным жестом поднес руку к носу. Услышал, как вдребезги разбилась бутылка, которую Баррос швырнул о дверь. Снял с вешалки шляпу, вышел на улицу…
Он лишил себя жизни на рассвете, когда город только начал просыпаться. Вопли и призраки встретили его сразу же за порогом полицейского управления, сопровождали его в такси, вместе с ним вошли в квартиру. Глаза Жозефы, ее ни на что не похожий вопль, колыбельные песенки, которые она напевала, когда лишилась рассудка после того, как уже унесли ребенка, тело которого было рассечено проволочным хлыстом:
Спи, мой сыночек, спи, мой родной,
Я берегу твой сон и покой…
Будь у него хоть немного кокаина, он набросил бы на эти видения и вопли пелену сна и тогда, может быть, смог бы их перенести. Но Баррос вышвырнул его из кабинета, не дав очередной порции. Алкоголь не поможет: он тщетно пробовал искать в нем спасения. Понтес лег, не раздеваясь, на кровать и тотчас же из всех четырех углов комнаты на него глянули лица, распухшие от побоев, искаженные гневом и болью; сотни глаз устремили на него свои взоры с потолка, с пола, со стен.
Он погасил свет, чтобы не видеть их, но ему не следовало этого делать, потому что они приблизились к нему, окружили кровать, все – и мужчины и безумная женщина – принялись кричать ему в уши; он видел их в темноте, слышал каждого в отдельности и всех вместе. Он встал, вышел в соседнюю комнату, но они двинулись вслед за ним. Он вернулся назад, и они вернулись вместе с ним. Он ходил из одной комнаты в другую, и они неотступно сопровождали его, кричали все громче, приближались к самому его лицу, смотрели своими глазами ему прямо в глаза. Ах, будь у него хоть немного кокаина!.. Хоть щепоточка, может быть, это помогло бы…
Он знал, чего они хотели. Вот уже сколько времени, как они его преследовали, хотели ему отомстить. Почему ему, а не Демпсею, не Перейринье, не Барросу? Почему ему, который только выслушивал сердца и получал за это жалованье? И снова звучит размеренный голос профессора Барбозы Лейте, седобородого, похожего на жреца: «Медицина – священное призвание. Мы боремся за жизнь, против смерти, против страдания…»
Доктор Понтес сел за письменный стол, вынул бумагу и перо и начал писать профессору длинное письмо, в котором рассказывал все до мельчайших подробностей. Призраки расположились вокруг, но голоса их смолкали по мере того, как он писал. Он описал комнату пыток, орудия пыток, свою работу и работу других. Описал, как бичевали ребенка и как Жозефа сошла с ума. Вложил письмо в конверт, надписал на нем фамилию профессора. Но разве он не полицейский врач, разве ему не известно, что сюда явятся сыщики, возьмут с собой это письмо, и оно так никогда и не дойдет до адресата? – спросили его окружившие стол призраки, вплотную приблизившиеся к Понтесу.
По соседству с ним жил один старый журналист, с которым он время от времени беседовал. Понтес взял новый лист бумаги и написал на нем записку к соседу, прося его передать прилагаемое письмо профессору Барбозе Лейте, на медицинский факультет, и только ему лично. Оба письма он подсунул соседу под дверь.
В комнату проник тусклый свет начинающегося утра. Но вопли не смолкали, видения не исчезали. Они его торопили, толпились вокруг него, шли за ним следом – эти обезображенные лица, глаза, полные боли и гнева, эти руки без ногтей, эти искривленные рты. «Еще минута, – подумал он, – и я освобожусь от них навсегда».
Берясь за револьвер, он вспомнил Барроса – его разъяренное лицо, смешное в своем бессилии. Приступ смеха готов был снова овладеть им, но он увидел перед собой глаза Жозефы, и смех его замер. Поднял револьвер, приставил к виску, дрожащим пальцем спустил курок[152]. Утро наступило.
Мистер Джон Б. Карлтон, влиятельный делец с Уолл-стрита («дерзкий американский бизнесмен», как писали о нем одни газеты; «щедрый миллионер – основатель многочисленных благотворительных учреждений», как писали другие), почетный доктор наук университета в штате того самого университета, в который не принимали негров, – этот мистер Джон Б. Карлтон хвастался перед Мариэтой Вале своей феноменальной сопротивляемостью действию алкоголя, что всегда вызывало восторженные комментарии в американских финансовых кругах. Мариэта внимательно слушала и улыбалась. Мистер Карлтон объяснял эту свою особенность тем, что во времена сухого закона[153] американцам приходилось пить самые разнообразные и подозрительные смеси виски и джина, приобретенные у гангстеров.
Сейчас он поглощал старинное французское вино – гордость погреба Коста-Вале – шумными и торопливыми глотками, точно пил обыкновенный аперитив. Артур Карнейро-Маседо-да-Роша, председательствовавший на этом обеде, не мог удержаться от улыбки сожаления. Сожаления о вине, о великолепном старом бургундском, которое сам Артур медленно смаковал, как это и надлежало знатоку. Американцы, несомненно, обладают рядом замечательных качеств, думал бывший депутат и нынешний министр, но им еще нехватает очень многого, чтобы достичь утонченности европейской культуры. Той культурной утонченности, которую Эрмес Резенде, сидевший напротив Мариэты и беседовавший с экономическим советником американского посольства, определял как лучшее доказательство «окончательного упадка европейских народов».
Поэт Шопел с другого конца стола запротестовал против такой характеристики социолога. Далеко не все в Европе находится в упадке. Достаточно привести в качестве примера гитлеровскую Германию. – Где найти более великолепную демонстрацию юности и силы, чем нацизм? – риторически вопрошал поэт.
Эрмес собирался ему возразить, но в это время мистер Джон Б. Карлтон, поставив бокал, начал говорить, покрывая своим пользующимся всеобщим уважением голосом все остальные. Он начал с громкого смеха, как бы предуведомляя о забавности последующих фраз. И тотчас же все сидевшие поблизости от него – банкир, министр, Эрмес, комендадора да Toppe, Венансио Флоривал и даже Мариэта Вале – заулыбались. Миллионер признался, что во времена сухого закона он дошел до того, что пил – в виде ликера превосходного качества – лекарства с большим процентом алкоголя. Он платил за них золотом, и некоторые бизнесмены разбогатели на импорте этих лекарств в Соединенные Штаты и продаже их как запрещенных алкогольных напитков. Он закончил свой рассказ оглушительным взрывом хохота, находя эту историю чрезвычайно забавной. Веселье не замедлило распространиться за столом, и Сузана Виейра, сидевшая между Шопелом и Пауло Карнейро-Маседо-да-Роша, с любопытством спросила у поэта:
– Что он такое рассказал?
Поэт, уже с самого начала вечера находившийся в дурном расположении духа, процедил сквозь зубы:
– Идиотскую историю.
Но смех неудержимо распространялся все дальше и достиг того конца стола, где сидела Сузана; она также принялась смеяться, даже громче других.
Сузана посетовала:
– Придется учиться английскому, в наше время без него нельзя обойтись. Французский больше ничего не стоит; не понимаю, почему его еще заставляют учить в наших школах. Ведь теперь всё, даже моды, приходит к нам из Соединенных Штатов… Возьму себе учителя.
Шопел принялся защищать французский язык. Он напомнил, что это язык, на котором пишет Андрэ Жид, но ни Сузана, ни Пауло не стали слушать поэта; их внимание обратилось к Резенде, который в это время заговорил, приводя глубокомысленные соображения о психологических и социологических влияниях сухого закона на формирование характера североамериканцев и на развитие цивилизации янки. Советник посольства, сорокалетний облысевший господин в очках с толстыми стеклами, покачиванием головы выражал свое одобрение словам Эрмеса.
Воцарилось всеобщее восхищенное молчание. Как будто все присутствующие на этом обеде, который Коста-Вале давал в честь мистера Джона Б. Карлтона – представителя североамериканских капиталов в «Акционерном обществе долины реки Салгадо», – как будто все присутствующие демонстрировали перед гостями-гринго в качестве образца бразильской культуры этого блестящего по своему интеллекту Эрмеса, превосходно говорящего по-английски и в совершенстве знающего жизнь Соединенных Штатов. Эрмес привел ряд цитат в подтверждение своего тезиса о том, что сухой закон, со всеми его последствиями, сформировал и закалил североамериканский характер.
Только сам мистер Джон Б. Карлтон, казалось, не был особенно заинтересован пространными научными рассуждениями Эрмеса. Он использовал это время, чтобы жадно поглощать стоявшие перед ним на столе яства. И Мариэта, хотя на губах у нее застыла улыбка восхищения, совсем не слушала аргументов, которые приводил Эрмес в подтверждение своей теории. Она перевела взгляд с сидевшего рядом с ней миллионера на Пауло. Хотя на лице у него было выражение напряженного внимания, оно все равно не утратило своего обычного скучающего выражения. Недаром он сказал на днях, что ему до последней степени наскучила эта «ужасающая монотонность бразильской жизни, способная убить скукой самую скуку». Для Мариэты это было ударом. Назначение Артура на пост министра юстиции и последовавший за этим перевод Пауло из Итамарати начальником кабинета отца казались Мариэте достаточной гарантией, что молодой человек останется в Бразилии.
Однако Пауло, приехав в Рио, заявил, что сразу же после свадьбы он будет добиваться должности секретаря бразильского посольства в Париже. В Итамарати он получил повышение, и при помощи отца-министра и покровительстве комендадоры мог быть уверен, что добьется назначения. Для Мариэты это сообщение явилось более чем неожиданной и неприятной новостью – оно прозвучало для нее смертным приговором. Она уже привыкла распоряжаться своим возлюбленным и сама выработала план его дальнейшей жизни после свадьбы, которая должна была состояться в январе будущего года: медовый месяц в Буэнос-Айресе; наем роскошной квартиры в Копакабане, пока еще не готов дом в Гавее, строящийся комендадорой для племянницы и ее мужа. Мариэта считала, что этим опасность отъезда Пауло совершенно устранена. Она даже рассчитывала, что с течением времени заставит его окончательно расстаться со службой в Итамарати и посвятить себя управлению предприятиями комендадоры. Таким образом она навсегда бы сохранила его в Сан-Пауло, около себя. Она еще не говорила на эту тему с Пауло – считала, что подходящий момент еще не наступил. Мариэта отложила этот разговор до того времени, когда Артур перестанет быть министром и Пауло придется возвратиться на дипломатическую работу. Теперь же она считала себя в безопасности и была счастлива, видя приготовления к свадьбе своего возлюбленного с племянницей комендадоры.
Но вести этот разговор с Пауло теперь было бы нецелесообразно. Только недавно молодой человек, развалившись в кресле у нее в гостиной, делился с ней своими планами: квартира на Елисейских полях, посещение ресторанов, кабарэ, театров, выставок, раутов – настоящая парижская жизнь, единственная, которой, по его мнению, стоило жить. Мариэта слушала в изумлении и впервые в жизни ее возмутил холодный эгоизм Пауло: он думал только о себе, ничего другого на свете для него не существовало.
– Ты думаешь только о себе, – сказала она, – и не вспомнишь даже о том, как я тебя люблю, как буду страдать в разлуке.
Голос ее срывался, но она старалась говорить спокойно: так будет умнее. Бессмысленно упрекать его, кричать, жаловаться или плакать. Это ни к чему не приведет. На Пауло следовало воздействовать другим способом. Если она хочет удержать при себе возлюбленного, надо убедить его, что уезжать невыгодно, и создать условия, которые заставят его остаться.
А Пауло, не любивший смотреть на чужие страдания, в это время задавал себе вопрос, зачем он заговорил с Мариэтой о своих планах: следовало бы сказать об этом уже после свадьбы, когда все будет решено. Он пробормотал:
– Не будь наивной. Что помешает поехать в Париж и тебе? Поедем вместе, замечательно развлечемся…
Она улыбнулась, уже совершенно овладев собой.
– Если ты этого хочешь, мой господин…
Да, чудесно оказаться с ним в Париже! Бродить ночью по старинным улицам, по Латинскому кварталу, посещать самые низкопробные кабачки, обмениваться поцелуями на берегу Сены, на глазах у букинистов. Но если она и поедет, как долго сумеет там пробыть? Не больше нескольких месяцев – ведь она была нужна Коста-Вале. А возвращение без Пауло означало бы конец всему – конец этой любви, по которой она так долго тосковала, без которой она теперь не смогла бы жить. Нет, надо помешать отъезду Пауло! И она начала придумывать способы для этого и даже сейчас, за столом, улыбаясь громко чавкающему, дурно воспитанному американцу, сидящему рядом с нею, думала только об этом. Она не может отпустить Пауло, – что с ней тогда будет? Улыбка умирает на ее губах.
Мистер Джон Б. Карлтон осушил очередной бокал вина. Почти незаметным жестом Мариэта подозвала лакея.
– Это гений!.. – воскликнула Сузана Виейра, когда Эрмес Резенде закончил свою лекцию. – Я ни слова не поняла из того, что он говорил, но – посмотрите – американец сидит с разинутым ртом…
Шопел взглянул на советника посольства. Поэт был в этот вечер в исключительно плохом настроении и поэтому злился на всех окружающих, даже на американцев.
– Эти янки в своем умственном развитии стоят на уровне двенадцатилетнего ребенка. Все они таковы, эти гринго. Ослы и невежды…
Пауло изумился:
– Шопел, что это такое? Ты против американцев? А помнишь, какие восторженные статьи ты писал по возвращении из Соединенных Штатов; ты был тогда совсем другим.
Поэт защищался:
– Я не против кого-либо. Менее всего – против американцев, Паулиньо. В конце концов, мы компаньоны по марганцу в долине Салгадо. Но иногда, когда я задумываюсь о разделе мира…
– Что за раздел мира? – улыбаясь, заинтересовалась Сузана.
– Ах ты, ветреная головка… – откликнулся Шопел. – Дело в том, что мир после ближайшей войны будет разделен между немцами и американцами. Так вот, иногда мне приходит в голову, что гораздо лучше, если бы мы достались Германии, а не Соединенным Штатам.
– Достались? Но, в конце-то концов, Бразилия – ведь независимое государство… – Сузана находила вопросы международной политики чрезвычайно сложными.
– В экономическом смысле, Сузанинья, мой хорошенький ослик.
– А! Теперь понимаю. Что касается меня, я предпочитаю американцев. Они красавцы. Посмотрите на консула…
Шопел пожал плечами и принялся объяснять Пауло, что если Соединенные Штаты и являются действительно могучим колоссом, то этим они обязаны в значительной степени иммигрантам, прибывающим туда со всех концов Европы.
– Американцы умеют зарабатывать деньги – они для этого и родились. А на свои деньги они покупают мозг Европы: вывозят оттуда ученых и художников.
Он привел в пример Эйнштейна, Томаса Манна, Сальвадора Дали[154]. Пауло с ним не согласился. Разумеется, нельзя равнять культуру янки с французской культурой. Однако кто сможет отказать американцам в оригинальности их современной концепции жизни?
На другом конце стола между Эрмесом Резенде и советником американского посольства разгорелся спор по вопросу о неграх[155]. Затем в него вмешались Артур, Венансио Флоривал и Коста-Вале. Эрмес считал, что эта проблема в Бразилии уже разрешена путем смешения с другими народами, а дипломат янки защищал расистские принципы. Бывший сенатор Венансио Флоривал с ним соглашался:
– Наше несчастье – мулат. Ленивый и распущенный, он ненавидит работу. Если бы мы следовали примеру Соединенных Штатов, у нас бы теперь было, с одной стороны, чисто белое население с интеллектуальными способностями, нужными для управления страной, и с другой, – хорошие рабочие-негры. Потому что негр рожден для черной работы.
Дурное настроение все больше овладевало мулатом Шопелом. Он поспешил вступить в разговор с Пауло, не желая слушать дальше рассуждений на английском языке о расовой проблеме. Разве в начале сегодняшнего вечера он не заметил, с какой брезгливостью пожал ему руку мистер Джон Б. Карлтон, его североамериканский компаньон?
Артур постарался примирить противоречивые мнения собеседников:
– У каждой страны свои обычаи, своя особая формация. Говоря по правде, и колонизаторские методы португальцев имели свои преимущества. В этом пункте я совершенно согласен с нашим Резенде…
Голос Коста-Вале прозвучал холодно и бесстрастно, словно он производил математический расчет:
– Все зло идет именно оттуда – от португальской колонизации. Будь вместо них англичане или голландцы, теперь мы были бы такой же могущественной державой, как Соединенные Штаты.
Эта тема пришлась по вкусу мистеру Джону Б. Карлтону; он уже не раз развивал ее в своих речах. Тема о мощи и исторической миссии Соединенных Штатов.
– Соединенные Штаты являются… – он еще не кончил жевать и потому, когда заговорил, у него изо рта вылетали мелкие крошки, – …страной, избранной богом, для того, чтобы привить цивилизацию и демократию всем народам.
При первых же звуках его голоса за столом воцарилось почтительное молчание. Мариэта откинулась на стуле, как бы для того, чтобы лучше слышать, на самом же деле, чтобы уберечь свое лицо от брызжущего слюной мистера Карлтона. Американец, отяжелевший от вина, принялся развивать свои соображения. Соединенным Штатам предстояло обратить в лоно цивилизации другие страны, защитить их от опасности коммунизма, спасти от гибели.
Когда он умолк, снова заговорил Артур:
– Для стран Латинской Америки счастье, что существуют Соединенные Штаты. Без них наша независимость оказалась бы предоставленной аппетитам европейских держав – Германии, Англии.
– Нам не нужно колоний, – заявил мистер Джон Б. Карлтон. – Единственное, чего мы хотим, это вложения наших капиталов в дело развития более отсталых стран. Вот в чем заключается миссия, предопределенная для нас богом.
– Благородная мысль! – одобрил Артур.
И так как наступило время для десерта и шампанского, он поднял свой бокал в честь гостя. Взяв за исходную точку последнюю фразу миллионера, он развил из нее ряд хвалебных высказываний о «выдающемся коммерческом деятеле, символизирующем собой всю североамериканскую цивилизацию, который, выполняя священную миссию, завещанную богом его великому отечеству, явился содействовать своими капиталами созиданию будущего величия Бразилии».
Мистер Джон Б. Карлтон поднялся для ответного тоста. Он пил за узы вечной дружбы, связующие Соединенные Штаты и Бразилию. Он говорил об угрозе войны, нависшей над миром, и о решимости Соединенных Штатов оборонять американский континент. Но для этого необходимы добрая воля и понимание со стороны остальных американских стран. Люди, наиболее ответственные за жизнь Соединенных Штатов, созидатели их славы, готовы со своими капиталами, со своими специалистами и советниками способствовать развитию более отсталых стран. Вот для чего явился он в Бразилию. Он счастлив, что встретил здесь со стороны представителей делового мира и государственных деятелей такое совершенное понимание его миссии – миссии, предопределенной самим богом Соединенным Штатам.
Загремели аплодисменты, зазвенел хрусталь бокалов, затем все поднялись из-за стола и направились в гостиную пить кофе.
Мариэта под предлогом, что ей нужно сделать кое-какие распоряжения, осталась в столовой и взглядом попросила Пауло остаться. Когда все вышли, Пауло сказал ей:
– Ты сегодня печальна. Почему?
Она пожала оголенными плечами и ответила усталым голосом:
– Надоело улыбаться этому американцу, который заплевал мне все лицо. Неужели вечно придется лицемерить?
– Чего же ты хочешь? Чтобы твой муж, мой отец и мистер Карлтон втроем вошли в нотариальную контору и во всеуслышание заявили: «Мы явились сюда для заключения сделки о продаже мистеру Карлтону целого куска Бразилии: долины реки Салгадо. Поспешите с купчей – мы не можем терять времени». Нет, Мариэта, так это не делается. – В скучающем смешке Пауло прозвучало некоторое оживление. – Мы здесь совсем, как в театре марионеток. Все мы вместе сидели за столом, и каждый наш жест, каждое слово были заранее предусмотрены; будто кто-то, хозяин представления, дергал за веревочку.
– Хозяин – Жозе… – произнесла Мариэта с известной долей восхищения, которое она временами испытывала к мужу.
– Жозе дергает нас за веревочки, но и он тоже не более, как марионетка. По-настоящему всем заправляет мистер Карлтон.
Он поправил цветок в петлице смокинга, подал холеную руку Мариэте, приглашая ее в гостиную.
– Так пойдем играть спектакль, любовь моя: это забавно и, кроме того, приносит каждому из нас хорошие дивиденды. Игра стоит свеч.
В гостиной Эрмес Резенде развивал сложную социологическую систему, основанную на изучении небоскребов и сэндвичей. Отталкиваясь от этих данных, ученый восхвалял североамериканский образ жизни. Прославленный социолог ораторствовал по-английски.
Приглашение, сделанное Мариане доктором Сабино, оторвало ее от очень важных задач. Репрессии, явившиеся следствием предательства Эйтора, в особенности арест двух руководителей организации комитета, Зе-Педро и Карлоса, поставили перед каждым членом партии новые задачи, удвоили объем его работы. Из Рио прибыл товарищ, чтобы помочь Жоану реорганизовать руководство и партийный аппарат в Сан-Пауло. В результате многочисленных арестов работа организации заметно ухудшилась; забастовочное движение было фактически разгромлено полицейским террором; сказывалось отсутствие арестованных товарищей. Надо было налаживать почти все сначала, и одним из первых мероприятий, проведенных прибывшим из Рио членом партии, был перевод Марианы на работу вместо руководящего товарища, арестованного во время забастовки. Обязанности связного между членами заново формирующегося секретариата были возложены на другое лицо. Было решено также, что для безопасности организации лучше, чтобы Жоан и Мариана в дальнейшем жили на разных квартирах. За месяцы, истекшие со времени армандистско-интегралистского путча, – месяцы относительной пассивности полиции, – Мариана, устанавливая связи секретариата с ячейками на бастующих фабриках, была слишком на виду: ее хорошо знало в лицо слишком много товарищей. Полиция могла обратить на нее внимание в любую минуту, установить ее местожительство и вместе с нею схватить и Жоана.
Жоан сообщил ей о решении руководства, это была тяжелая минута.
– Так надо, Мариана.
– Я понимаю, – ответила она, и в голосе ее прозвучала глубокая печаль, от которой сжалось сердце Жоана.
Он сел рядом с ней на маленьком диване, взял ее руки.
– Самое важное – знать, что мы любим друг друга и боремся за одно и то же дело. Я верю, что скоро мы снова окажемся вместе. Вообрази себе: мы – двое влюбленных, которых стремятся разлучить их семьи и которые встречаются лишь изредка, тайком…
По лицу его скользнула улыбка. Мариана склонила голову ему на плечо.
– Я знаю, что партия права. Я политически еще недостаточно подготовлена, Жоан. Сейчас, когда мне следовало бы гордиться новой задачей, возложенной на меня партией, я вместо этого грущу о том, что не смогу остаться около тебя. Я все еще продолжаю больше думать о себе, чем о работе.
Жоан погладил ее по волосам.
– Мы мужаем с каждым днем, дорогая. Нас воспитывают события. Мне тоже тяжело подумать о предстоящей разлуке. Однако будет гораздо хуже, если нас разлучит полиция…
– Я это хорошо понимаю… Ты прав. Я буду думать о тебе все время и постараюсь быть достойной тебя.
– Мы должны быть достойны нашей партии, Мариана.
На несколько мгновений в комнате воцарилось молчание – оба отдались своим мыслям. Но вот Мариана улыбнулась: лицо ее было спокойно и только в глазах еще оставался отблеск печали. Жоан тоже улыбнулся.
– Ты не можешь себе даже представить, как я тебя люблю…
Это была последняя ночь, проведенная вместе в домике, где они поселились после свадьбы. На утро Жоан должен был переехать, и его новый адрес был неизвестен даже Мариане.
Уже не в первый раз уходил от нее Жоан – и она не знала куда, но никогда еще она так не мучилась, никогда так не сжималось ее сердце, как теперь. Раньше, даже зная, что он находится далеко от Сан-Пауло, ей всегда представлялась возможность получить о нем какие-нибудь сведения благодаря постоянному контакту с Руйво, Карлосом и Зе-Педро. Но теперь, когда она перестала быть связной секретариата, перешла на оперативную работу в низовых партийных организациях, возможность получать сведения о Жоане исчезла. Теперь она сможет с ним встретиться только случайно. Сколько времени продлится эта разлука? Сколько времени придется ей жить вдали от любимого?
Ей казалось, что невозможно жить без Жоана, ничего о нем не зная, даже не надеясь на его возвращение, как это бывало раньше, когда он уезжал. Теперь же совсем другое дело. Раньше он уезжал только на время для выполнения того или иного задания партии. И всякий раз, возвращаясь после своих странствий в качестве связной, она надеялась застать его уже дома или ждала, что вот-вот он появится среди ночи, утомленный, похудевший, с покрасневшими от бессонных ночей глазами. Отныне этого права – надеяться и ждать – она лишалась. Много перемен должно произойти на белом свете, чтобы они смогли вновь соединиться под одной крышей. В утро отъезда Жоана ей пришла на память фраза, очень давно произнесенная Сакилой в доме старого Орестееа:
– Мы хотим пробить головой каменную стену.
И вдруг, после того как Жоан ушел, она почувствовала себя стоящей перед этой каменной стеной. Она хотела вытеснить из памяти эту зловещую фразу, пыталась думать о других вещах. Ведь эта фраза была сформулирована врагом партии, предателем. Мариана старалась вспомнить, что ей говорил относительно Сакилы Руйво, когда она рассказывала ему о споре, в котором он принимал участие. Однако образ стены из больших черных камней – стены, навсегда отделившей ее от Жоана, – не исчезал.
Ей хотелось плакать; то же самое с ней происходило и перед смертью отца, когда она почувствовала, что надежды нет. Но она осушила слезы, вспомнив о своем разговоре с умиравшим отцом в тот далекий день, когда отец подозвал ее и спросил, считает ли она себя коммунисткой? «Не так должен реагировать коммунист…» – подумала она. Перед ней стояли неотложные и трудные задачи: комитет, куда ее направляли, сильно пострадал – и руководство и низовые ячейки – от полицейского террора; необходимо было почти заново налаживать все дело, чтобы опять заработала великая машина революции.
Она встала, оделась, хотела пораньше начать свой день. Ей надо было подготовиться к встрече с другими членами комитета – новыми товарищами; надо было просмотреть документы, составить планы. С трудом ей удалось сосредоточиться на работе, освободиться от печальных мыслей. В таком настроении ее застало приглашение доктора Сабино. Доктор просил ее немедленно прийти: он должен был сообщить ей нечто весьма важное.
Они встретились в его консультации. Уже очень давно они не видели друг друга. Сабино заперся с ней в своем кабинете. Он казался озабоченным.
– Представляете, кто находится здесь, в Сан-Пауло?
– Кто?
– Алберто…
«Руйво в Сан-Оауло! – с ужасом подумала Мариана. – Зачем он приехал? Почему бросил санаторий?»
У нее даже нехватило времени задать все эти вопросы: врач опередил ее, сказав осуждающим тоном:
– Он бежал из санатория. Это сущее безумие!
– Как же ему это удалось?
– В течение нескольких дней он убеждал врача выписать его, будто не нуждается больше в лечении. Нелепость! Я в курсе дела, знаю, как протекала его болезнь, и знаю, что он едва-едва начал поправляться. Прервать лечение сейчас – значит погубить второе легкое. По сути дела это – самоубийство. Врач хорошо объяснил ему положение и доказал, что выписка невозможна. Врач обо всем этом мне написал. И что же? Кто является ко мне сюда сегодня утром? Алберто!
– Он был здесь?
– Хотел вас видеть. Вернется сюда к часу. Для этого я вас и вызвал. Вы должны уговорить его немедленно вернуться в санаторий.
– Он не хочет возвращаться?
– Когда я ему об этом сказал, он чуть было не растерзал меня. Расспрашивал, не знаю ли я о произведенных арестах… Сказал, что в этот час его место не в санатории. Не стал слушать никаких возражений. Что-то совершенно невозможное! – Врач покачал головой. – Судя по его поведению, я не думаю, что можно будет от него чего-нибудь добиться. Он твердо решил не возвращаться и сказал, что если я еще раз заговорю с ним о санатории, он даже перестанет лечиться у меня здесь.
Мариана, задумавшись, молчала. Доктор Сабино продолжал:
– Скажу только одно: я и сам не знаю, возмущаться или восхищаться им. Вы все – какие-то безумцы, но в этом безумии есть красота. Лучше всего вам сейчас уйти и вернуться к часу. Он сам назначил это время. Меня не будет, но вы знаете, где взять ключ.
Мариана ходила по улицам, дожидаясь назначенного часа. Сложное, смешанное чувство овладело ею: радость вновь встретиться с Руйво, пожать худую, бессильную руку чахоточного, снова увидеть его ласковую улыбку; однако к этому примешивался страх за его поставленное под угрозу здоровье и чувство недовольства собой. Разве еще сегодня утром она не плакала от горя из-за того, что необходимость временно разлучила ее с Жоаном? А вот Руйво бежит из санатория, бросает лечение, которое должно восстановить его здоровье, и возвращается, чтобы опять принять участие в трудной битве. Партии не пришлось его вызывать – он явился сам, едва узнал об арестах, о бреши в кадрах партии. Одно легкое изъедено болезнью, второе – под угрозой, но ему до этого нет никакого дела; он-то, наверное, не думал, что каменную стену не пробить.
К часу дня она возвратилась в консультацию доктора Сабино. Открыла помещение и стала ждать. Спустя пять минут явился Руйво. Мариана помнила то воскресенье, когда он уезжал в Кампос-до-Жордан и на прощание махал ей рукой из окна машины. Тогда она подумала, что, может быть, видит его в последний раз, что это – последнее воспоминание, которое ей предстоит сохранить в памяти наряду с образами других безвозвратно ушедших. Это было во время забастовки в Сантосе; первые вести, пришедшие из санатория, оказались неутешительными: у врачей было мало надежды, настолько мало, что товарищи решили отправить в Кампос-до-Жордан и Олгу, чтобы она находилась при муже. Однако некоторое время спустя организм Руйво начал понемногу сопротивляться болезни; хотя и очень медленно, но состояние здоровья его улучшалось.
И вот она вновь видит его лицо, расплывшееся в улыбке. Он поправился, однако полнота его была нездоровой, она плохо гармонировала с резкими чертами лица и всем обликом Руйво. Но блестящие глаза, улыбающиеся губы, рыжеватые волосы – все это было от прежнего Руйво. Они обнялись.
– Если я выкрашу волосы, ни одна полицейская ищейка меня не узнает…
– Зачем ты приехал? Почему бросил лечение?
Руйво сел рядом с ней.
– Всего лишь четыре дня тому назад я узнал об арестах. Товарищи, очевидно, не хотели сообщать мне об этом, и я узнал почти случайно. Сначала я хотел, чтобы врач отпустил меня сам. Но это очень упрямый человек. Мне пришлось удрать, не поблагодарив и даже не попрощавшись.
– Но ведь это безумие!..
– После поспорим об этом. Прежде всего ответь мне: как это случилось? Кто арестован, кроме Карлоса и Зе-Педро. Как идет работа?
Мариана рассказала ему об арестах, о пытках, о разгроме забастовочного движения. Руйво закрыл руками лицо, услышав, что произошло с Жозефой и ее мальчиком.
– Псы!
– После самоубийства врача пытки прекратились. Жозефу с ребенком выпустили, но бедняжка совершенно помешалась. Против остальных готовят судебный процесс.
– Как работа?
Мариана рассказала ему все, что знала о реорганизации районного аппарата. Руйво одобрительно кивал головой. Когда она закончила, он встал.
– Теперь, Мариана, ты должна меня немедленно связать с товарищами. Извести их, что я приехал и хочу возможно скорее с ними встретиться. Начни с Жоана.
Мариана опустила голову.
– Будь это еще вчера… Но я уже теперь не связная: на меня возложена другая работа. И товарищи решили, что нам с Жоаном опасно жить под одной крышей. Сегодня утром он ушел, я даже не знаю – куда.
– Хорошая мера. Необходимая. Я не раз думал об этом в санатории. – Он внимательно посмотрел на Мариану и увидел у нее в глазах печаль. Улыбнулся ей: –Тяжело, не правда ли? – Нежно положил ей руку на плечо. – Но ты – хороший товарищ, ты поймешь. По крайней мере, с вами не получится того, что произошло с Зе-Педро и Жозефой.
Мариана содрогнулась.
– Я так глупа, что даже не подумала о положительных сторонах этой меры. Я была опечалена, плакала.
– Это естественно, ты ведь живой человек. Но одно дело – опечалиться, а другое – впасть в уныние.
– Этого не будет…
– Работа оживит тебя. Увидишь. Ну, хорошо; так или иначе, но ты должна связать меня с кем-нибудь из надежных товарищей, который сведет меня с руководством. Сделай это сегодня же.
– Думаю, что смогу.
Она объяснила Руйво, как намеревается это сделать, и он одобрил ее план.
– Мы с тобой больше не встретимся – ни к чему. Достаточно, чтобы товарищ от тебя явился в условленное место. А теперь я пойду.
Она удержала его движением руки.
– Ты не собираешься возвратиться в санаторий?
– В санаторий? Или ты считаешь, что в распоряжении партии сейчас – когда столько работы, когда так нужны люди, – в таком изобилии кадры, что мне можно находиться в санатории?
– Но врач…
– Мариана, это не твое дело. Не будем терять времени на споры. Мне сейчас много лучше, и я не стану отсиживаться в санатории, когда пытаются ликвидировать всю нашу партию. Довольно об этом, – заключил он с необычной для себя резкостью, однако тут же спохватился: – Прости меня, Мариана. Но, знаешь, эта тема о санатории способна вывести меня из терпения. Предоставь мне разрешить этот вопрос с руководством. А тебе не следует грустить о разлуке с Жоаном. Каждый из нас, дорогая, должен чем-нибудь пожертвовать для партии. Иначе наша партия не сможет стать преобразовательницей жизни и покончить со всем этим злом. – Руйво протянул ей руку. – Ну, улыбнись же… Славная работа у нас, дорогая… Не забывай, что ты подруга Жоана, – это возлагает на тебя большую ответственность. А мы с тобой – днем раньше, днем позже, – конечно, встретимся.
Она улыбнулась:
– По крайней мере, показывайся время от времени врачу.
– Обещаю.
Руйво ушел, но Мариана еще продолжала ощущать его присутствие в кабинете доктора Сабино. Видела его лицо, слышала ласковый голос, становившийся резким, когда речь заходила о возвращении в санаторий.
После этой беседы Мариана стала другой. Тоска по Жоану не прошла, его отсутствие печалило ее по-прежнему, но эти чувства больше не возбуждали в ней ни тревоги, ни отчаяния. Фразу Сакилы она перестала вспоминать. Теперь, после того как она повидалась с товарищем, бросившим санаторий, чтобы вернуться к борьбе, ее снова захватила предстоящая работа, и решение партии об ее разлуке с Жоаном представлялось ей самым правильным. «Ведь, в сущности, – подумала она, – партия защищает нашу свободу, наши жизни, нашу любовь».
Доктор Сабино вернулся и спросил ее:
– Ну что? Он согласится вернуться в санаторий?
Мариана отрицательно покачала головой:
– Не думаю. И не думаю, чтобы кто-либо имел право заставить его так поступить. Партия переживает тяжелый период, и не время думать о здоровье, о домашнем очаге, о самих себе. Именно теперь для коммунистов настало время показать, что они коммунисты.
Врач беспомощно развел руками.
– Но ведь он умрет…
– Важно, чтобы жила партия.
Товарищ Жоан ударил кулаком по столу, как бы подчеркивая значение своих слов:
– Пусть они утверждают, что партия ликвидирована, – это неважно. Истина заключается в том, что до сих пор мы не давали им передышки. Наша деятельность помешала им применить на практике конституцию тридцать седьмого года. Так это или не так?
Товарищ, приехавший из Рио-де-Жанейро, утвердительно кивнул головой. Руйво, опершись подбородком на руку, внимательно слушал. Шло обсуждение перспектив работы. Жоан защищал тезис о необходимости реорганизации низовых ячеек, сильно пострадавших от последних арестов, с тем чтобы только после этого предпринять решительные выступления. Политическая полиция после ареста Зе-Педро и Карлоса развернула кипучую деятельность: она следила за рабочими на фабриках, обыскивала дома лиц, подозреваемых в связях с коммунистами. Было захвачено несколько групп «художников» – товарищей, которые писали лозунги на стенах. Один за другим шли процессы, и каждый день трибунал безопасности выносил приговоры с осуждением на длительные сроки.
Не только в Сан-Пауло, но и в Рио полиция как будто задалась целью полностью осуществить указание о быстрейшей ликвидации всего коммунистического движения. Она применила к партии тактику окружения, а печать, ссылаясь на исключительно напряженное международное положение, требовала подавления «экстремистов слева», в момент, когда все, казалось, предвещало, что Гитлер – при молчаливом согласии правительств Франции, Англии и Соединенных Штатов – вот-вот устремится на Советский Союз.
– Мы должны поставить партию здесь, в Сан-Пауло, снова на ноги. Впереди тяжелые дни. Работа предстоит трудная, и нужно проводить ее осторожно. Нам нужна партия, у которой крепкие корни на предприятиях. Восстановить партийный аппарат, расширить его – такова наша ближайшая задача.
Это была первая встреча Руйво, Жоана и товарища из Рио – они втроем временно составляли районный секретариат Сан-Пауло. Вернувшись после двух месяцев насильственного отдыха в санатории, Руйво жаждал действий, и его первыми словами, еще до начала заседания, было предложение найти такую форму деятельности, которая доказала бы, что коммунисты не разгромлены, что полиции не удалось ликвидировать партию. Он страстно отстаивал свою мысль, но Жоан и товарищ из Рио проявили мало энтузиазма.
– Прежде всего тебе надо ознакомиться с тем, что произошло в районной организации после арестов, – сказал Жоан.
Товарищ из Рио подчеркнул, что один штат Сан-Пауло, несмотря на всю его важность в политической жизни страны, еще не представляет собой всей партии. Полиции как будто удалось принудить к молчанию партийные организации в Рио и Сан-Пауло, но в это же самое время партия проводила забастовки в штатах Пара и Рио-Гранде-до-Сул. И в Баии партия благодаря стараниям Витора проявляла большую активность: в Салвадоре и сейчас выходит легальная газета, через которую слово партии, искусно завуалированное, доходит до широких масс населения. Нет, народ уже воочию убедился, что партия не ликвидирована, что удары полиции не сокрушили ее, что ее сердце продолжает биться по-прежнему, что знамя ее борьбы против фашизма по-прежнему высоко поднято.
Для чего же в таком случае предпринимать в Сан-Пауло действия большого масштаба, если здесь для них еще не подготовлена почва? Это явилось бы актом отчаяния и могло отдать в руки полиции весь партийный аппарат. Нет, работа, которая нам сейчас предстоит, иного рода. Она внешне менее эффектна, но отнюдь не менее плодотворна и важна: улучшить всю работу организации в эти трудные дни, поднять работу партии на прежнюю высоту. Так высказался Жоан, и его слова прояснили для Руйво существующее положение, приблизили его к действительности. Когда Жоан предложил план ближайших практических задач по быстрому укреплению партийной организации района Сан-Пауло, Руйво ответил:
– Вы оба правы. Сейчас не время для выступлений широкого масштаба. Но я считаю, что одновременно с укреплением партии мы должны как бы вывести ее на улицу, хотя бы путем небольших выступлений. Нужно сочетать эти две формы работы: по организации партии и по агитации среди масс.
Дискуссия продолжалась. Эти три человека, такие несхожие между собой, но все трое преданные одному и тому же делу, как бы дополняли друг друга, исправляя, что было неясного или ошибочного во мнениях другого; в своей дискуссии они намечали правильную линию борьбы. Они стояли перед лицом горьких фактов: полиция – недавними арестами, подавлением забастовочного движения, рядом судебных процессов – нанесла тяжелые удары районной организации партии. Целые ячейки на фабриках перестали существовать, многие партийные комитеты оказались разгромлены, боевой дух масс был подорван жестокой реакцией. Одновременно правительство всячески старалось укрепить фашистский режим, навязанный стране переворотом 1937 года; чужеземное империалистическое проникновение все усиливалось; американский и германский капиталы завладевали природными богатствами страны; Варгас старался подкупить деятелей политики и культуры, предоставляя им выгодные должности и посты, а жизнь народных масс становилась все тяжелее и борьба – все ожесточеннее. На всю огромную страну оставалась лишь горстка коммунистов, их травили, со всех сторон им угрожала опасность. И однако развитие событий зависело прежде всего от них, от правильности принимаемых ими решений; от каждой маленькой группки в три-четыре человека, собирающихся в крупных городах Бразилии точно так же, как собрались здесь Руйво, Жоан и товарищ из Рио.
Была ночь, и Сан-Пауло спал, отдыхая от дневных трудов. Только они трое не спали: для них не существовало часов отдыха.
Руйво продолжал говорить, излагая свой взгляд на реорганизацию партийных ячеек. За обсуждением прошла ночь. И только после того, как он кончил, когда договорились о ближайших задачах и плане работы, только тогда Жоан осведомился у Руйво:
– А как твое здоровье? Думаешь, выдержишь?
– Я поправился в санатории. Остальной курс лечения пройду здесь. Время от времени буду навещать доктора Сабино.
– Тебе лучше знать. Говоря откровенно, оставшись с нами, ты окажешь нам большую помощь…
– Сейчас не время болеть, – сказал Руйво. – А еще неуместнее – сидеть в санатории и накапливать жир.
Жоан посоветовал:
– Ты должен постараться хорошо питаться и нормально спать. Работа предстоит тяжелая.
Перед тем как разойтись, Руйво спросил:
– А Жозефа? Как она себя чувствует?
– Нам удалось поместить ее в больницу. Врач сказал, что, может быть, она и поправится.
– Мы должны ее вылечить. Нельзя потерять такого товарища, как она. Как только я подумаю о том, что она перенесла… Разве я мог, узнав об этом, оставаться в санатории? Я опротивел бы самому себе, если бы остался…
За время пребывания мистера Джона Б. Карлтона в Бразилии газеты ни на один день не переставали интересоваться его личностью. Каждое утро секретарь представителя Уолл-стрита вручал своему патрону сводку бразильской прессы. Единственно, чего миллионер не мог прочесть, это статью, напечатанную о нем в подпольном издании «Классе операриа», в которой его приезд в Бразилию разоблачался как часть наступления американского империализма на природные богатства страны, причем еще раз говорилось о том, какова действительная роль «Акционерного общества долины реки Салгадо», развертывающего свою деятельность там, где сосредоточено обилие важного в военном отношении сырья. Но вместо этой статьи мистер Карлтон мог познакомиться не только с беспрерывным потоком похвал, расточаемых ему большинством органов бразильской прессы («предприимчивый человек, сразу же завоевавший симпатии высшего бразильского общества; его соглашения с представителями Делового мира Рио-де-Жанейро и Сан-Пауло открывают новые горизонты для экономического развития Бразилии»), но и с хитроумными атаками некоторых газет, связанных с германским капиталом. Присутствие в Бразилии мистера Карлтона дало повод этим газетам развернуть националистическую кампанию, использовав слова Варгаса, сказанные им в дни государственного переворота, – о создании национальной промышленности с привлечением только бразильских капиталов. Правда, эта кампания была достаточно лояльной по отношению к правительству, она лишь ставила под сомнение правильность политики Рузвельта и его искренность по отношению к государствам Южной Америки. Но эта кампания, будучи очень скромной на страницах печати, теряла свою умеренность в уличных разговорах и суждениях, инспирируемых интегралистами.
Переговоры между мистером Карлтоном, Коста-Вале, комендадорой да Toppe и Венансио Флоривалом развивались успешно. «Акционерное общество долины реки Салгадо» уже было оформлено; специалисты, прибывшие с берегов реки, сделали свои доклады; Венансио Флоривал обсуждал планы изгнания кабокло; из Соединенных Штатов приезжали все новые инженеры, и перспектива посещения места работ самим диктатором – несмотря на то, что полиция не советовала это делать, – отнюдь не исчезала. Мистер Карлтон был практичным человеком и хорошо спелся с Коста-Вале.
Его участие не ограничивалось делами акционерного общества в узком смысле. В прямом контакте с бразильским деловым миром он расширил поле своей деятельности и сферу вложения своих капиталов. Он вел длинные телефонные переговоры со своими компаньонами в Нью-Йорке, беседовал на самые различные темы в посольстве Соединенных Штатов. Из этих бесед возникла целая серия начинаний, более или менее связанных с долиной реки Салгадо и находящихся в большей или меньшей зависимости от американского посольства, начиная с учреждения крупных контор в Рио и Сан-Пауло и кончая основанием агентства по снабжению газет статьями отечественных и иностранных авторов. Североамериканские профессора получили приглашение в бразильские университеты, а бразильские писатели и деятели культуры приглашались посетить Соединенные Штаты.
Сакила заново обрел себя в совместной деятельности с мистером Карлтоном и преуспевал. Журналист вернулся из Уругвая, куда он было эмигрировал, и находился без работы. Хотя полиция его не беспокоила, все же материальное положение Сакилы долго оставалось трудным. Наконец, через Эрмеса Резенде он получил место директора сан-пауловского филиала нового агентства печати «Трансамерика», которое распространяло статьи бразильских авторов, рекламирующих предприятия долины реки Салгадо и нескольких американских компаний.
Эрмес Резенде привел Сакилу в контору Коста-Вале в Рио. Это случилось через несколько дней после обеда в честь миллионера Карлтона, данного посольством Соединенных Штатов. На этом обеде атташе по вопросам культуры обсуждал с Эрмесом планы, предложенные магнатом Уолл-стрита. Речь шла главным образом о создании агентства, которое способствовало бы усилению культурных связей между Бразилией и Соединенными Штатами. Атташе был очень озабочен тем влиянием, которое среди бразильской интеллигенции приобрели коммунисты.
– С одной стороны, коммунисты, с другой – фашисты. А мы ничего не предпринимаем. Мистер Карлтон правильно оценил проблему. Я тоже считаю, что создание предложенного им агентства послужит лучшим средством для завоевания симпатий многих из тех интеллигентов, кто сейчас находится под влиянием коммунистов.
Эрмес Резенде согласился с этим. В последние месяцы по возвращении из Европы он сделался ярым сторонником Рузвельта. В книжных лавках он критиковал коммунистов, которые боролись против американского империализма – «нашего единственного союзника в борьбе против нацизма». По его мнению, единственная возможность покончить с «новым государством» в Бразилии заключалась в дипломатическом вмешательстве со стороны государственного департамента Соединенных Штатов. Это же самое он говорил недавно, обращаясь к Сисеро д'Алмейде:
– Если ждать, пока народ свергнет «новое государство», вы успеете состариться под игом фашизма. Существует лишь один выход из положения: Соединенные Штаты. Американцы не потерпят фашистского государства, которое, уже в силу самой своей структуры, симпатизирует немцам. Днем раньше, днем позже, но государственный департамент вмешается. Если вы хотите поступать умно, то должны всеми способами поддерживать политику американцев.
Это же самое Резенде сказал Сакиле, когда тот, одетый в поношенный костюм, явился к нему. На этот раз споров не было: Сакила во всем с ним согласился, а о политике, проводимой коммунистами, высказался даже намного резче, чем Эрмес Резенде:
– Они дураки. В сущности, этой нашей манией независимой политики мы играем на руку нацистам. Сейчас нам необходимо объединение левой интеллигенции и освобождение ее от влияния коммунистов.
Зная, что Шопел ищет кого-нибудь для руководства филиалом «Трансамерика» в Сан-Пауло, Эрмес вспомнил о Сакиле. Шопел ничего не имел против его кандидатуры, но боялся, как бы не воспротивился Коста-Вале, которому было известно о связи журналиста в прошлом с коммунистической партией. Поэтому Эрмес однажды вечером привел Сакилу в контору акционерного общества для беседы с банкиром.
Беседа была очень сердечной. Коста-Вале находился в хорошем настроении и шутил по поводу «революционной авантюры Тонико Алвес-Нето». Затем спросил Сакилу, отказался ли он уже от своих «экстравагантных идей». Сакила пустился в пространные рассуждения; которыми хотел показать, что, являясь образцовым революционером, он в то же время не имеет ничего общего с коммунистической партией. Коста-Вале перебил его на середине речи:
– Ваши убеждения меня не интересуют. Можете думать, что угодно и как вам угодно. Раз вы не связаны с коммунистической партией, все остальное не имеет значения.
Вот каким образом Сакила стал директором сан-пауловского филиала агентства «Трансамерика» с месячным окладом в три конто и с большим кредитом на заказы деятелям культуры статей для распространения в бразильской печати.
Маркос де Соуза неожиданно получил приглашение от министра просвещения. Он знал министра уже много лет – это был адвокат из Минас-Жераиса, любящий литературу и некоторое время слывший «левым». Он уже входил в состав кабинета министров до установления «нового государства», и многие думали, что он не удержится на своем посту. Однако он удержался, и теперь его министерство поощряло самые разнообразные артистические начинания: выставки модернистской живописи, концерты атональной какофонической музыки, лекции писателей, приезжающих из Соединенных Штатов и Франции.
Маркос де Соуза не знал, чем объяснить это приглашение. Последнее время он держался вдалеке от литературных и артистических кругов, всецело отдавшись своей профессиональной работе. Только Мануэла, которую он посещал каждый раз, бывая в Рио, знала об истинной причине его самоизоляции. Маркое испытывал отвращение ко всем людям, собиравшимся по вечерам в книжных лавках, а по ночам – на интимных пирушках, заканчивавшихся бурными вакханалиями. Хотя он за последнее время и мало общался с активистами партии, но чувствовал себя все более близким коммунистам. Он решал для себя вопрос: вступать ли ему в партию, отдаться ли целиком революционной борьбе? В Сан-Пауло он старался в уличной толпе отыскать исчезнувшую Мариану. Почему она к нему не являлась? Почему пропал даже сборщик ежемесячных взносов, которые он передавал организации? Где же, наконец, партия? Будучи далек от фабрик, от рабочих кварталов, от профессиональных организаций, Маркос в этот трудный период не мог отыскать даже следов партии. И он в тревоге спрашивал себя, что же могло произойти с товарищами. Единственный, о ком у него имелись сведения, был Руйво, находившийся в санатории в Кампос-до-Жордан.
Когда эта оторванность стала невыносимой, он решил посетить Руйво в санатории. Его волновало напряженное международное положение; он страдал от каждого нового известия в газетах о ходе уже близившейся к концу войны в Испании, о захвате Манчжурии японцами, о наступлении фашизма чуть не во всем свете. Он разговаривал об этом с Мануэлой, с некоторыми молодыми артистами недавно созданной театральной труппы, державшимися левого направления, но эти беседы не помогли ему уяснить положение. Он решил поехать к Руйво, поделиться с ним своими сомнениями и тревогами. В одно из воскресений он отправился в Кампос-до-Жордан и узнал в санатории об исчезновении больного.
Маркос сделал ряд предположений относительно бегства Руйво; этот факт свидетельствовал, что партия была жива и действовала. Для чего прервал Руйво свое лечение, как не для того, чтобы вернуться к работе? Настойчивое желание возобновить свои связи с партией делало Маркоса угрюмым, и Мануэла, при встречах с ним, шутила:
– Ты стал похож на дикобраза.
Мануэлу беспокоило состояние духа Маркоса. Она и сама не могла объяснить, кем стал для нее архитектор. Их отношения до сих пор носили характер тесной дружбы, становившейся день ото дня крепче и интимнее. Маркос заменил в жизни Мануэлы все, что она внезапно потеряла: Пауло, Лукаса, семью, ее иллюзии и надежды. Именно эта горячая дружба заставила ее опять полюбить жизнь, продолжать свои занятия, вступить в балетную группу муниципального театра, а также участвовать в артистических спектаклях труппы. Они всюду бывали вместе, ходили в рестораны и кино, гуляли на пляже Копакабаны; много беседовали. Маркос давал ей книги, следил за ходом ее занятий.
Она с трепетом ждала телефонного звонка, возвещавшего о его приезде из Сан-Пауло для руководства стройками в Рио. Готовясь его встретить, подолгу простаивала перед зеркалом, надевала на себя лучшие наряды. Однако, если бы ее спросили, каковы ее чувства к архитектору, она с уверенностью ответила бы, что это всего лишь простая дружба. Она продолжала считать – и не раз говорила об этом Маркосу в их беседах, – что ее сердце окончательно умерло для любви.
Несчастный роман с Пауло Карнейро-Маседо-да-Роша вселил в нее отвращение ко всему, что касалось любви. Кроме того, гордость, столь характерная для робких натур, заставляла Мануэлу сторониться всех, в ком она замечала проявление к себе малейшего интереса как к женщине. Она решила добиться ведущего положения в театре исключительно собственными силами. Теперь она испытывала безграничный стыд при воспоминании о своих выступлениях в варьете, о своем успехе, которым она была обязана шутовской затее Пауло и Шопела. Перед Маркосом она могла раскрыть свое сердце, говорить все, что чувствовала, даже рассказывать о своем прошлом, воспоминания о котором ее до сих пор угнетали.
Ее огорчало, что он стал мрачен, страдал от того, как развивались политические события. Когда Маркос сообщил ей о приглашении министра, Мануэла пошутила:
– Может быть, он собирается назначить тебя диктатором бразильской архитектуры? Ведь мы живем в эпоху диктаторов…
– Не имею ни малейшего представления, чего ему от меня надо…
Сначала он хотел уклониться от приглашения. Всякое общение с официальными представителями «нового государства» представлялось ему мало достойным. Однако накануне назначенного дня ему позвонили из кабинета министра, напоминая о предстоящей встрече. Он решил принять приглашение.
Министр встретил его более чем любезно: обнял, выразил сожаление, что так долго не виделся с ним – одним из тех, кого министр ценил превыше всех в Бразилии, как славу страны, ее редчайшую подлинную жемчужину.
Министр с величайшим интересом следил за мировыми откликами на творчество Маркоса; читал статьи о нем в специальных иностранных журналах; знал о его приглашениях европейскими университетами для чтения лекций по архитектуре. Эта слава, заявил министр, бросала свой отблеск на всю Бразилию, и министерство не могло оставаться равнодушным ко всему тому, что осуществлял Маркос. Чтобы поговорить на эту тему, он и пригласил его.
Маркос поблагодарил за проявленный к нему интерес и этим ограничился. Он не понимал, что, собственно, нужно министру, и решил ждать. Тогда министр сказал ему, что он очень хотел бы организовать под эгидой министерства выставку макетов, проектов и чертежей работ Маркоса. Но при попытках осуществить это ему неизменно приходилось наталкиваться на противодействие некоторых элементов («…мне незачем называть имена: вы легко их отгадаете сами») – элементов, обвиняющих Маркоса в том, что он коммунист.
Маркос уже открыл рот, чтобы что-то сказать, но министр остановил его жестом:
– Ничего мне не говорите. Я хорошо знаю, что вы не коммунист. Вы человек левых взглядов, это несомненно. Я и сам всегда был человеком скорее левой, чем правой ориентации. Но вы знаете, что для некоторого сорта людей это равносильно коммунизму. У них совершенная путаница относительно политических идей, они боятся даже собственной тени. С другой стороны, люди левой ориентации, – по крайней мере, некоторые из них – до сих пор не дали себе правильного отчета в том, что собой в действительности представляет Новое государство. Я не буду отрицать, что вначале государственный аппарат был засорен фашистскими элементами. Но доктор Жетулио удалил интегралистов, и в его правительстве нет ничего фашистского. Конечно, это не образец классической демократии, я этого не утверждаю. Но кто решится настаивать, что мы нуждаемся именно в такой демократии?..
Служитель внес две чашки кофе. Маркос хотел воспользоваться наступившей паузой и заговорить, но министр не дал ему:
– Одну минуту, позвольте мне закончить. Потом вы скажете, что вам угодно. На чем я остановился? – Он наморщил лоб и провел рукой по своей продолговатой лысой голове, как бы припоминая. – Ах, да! Проблема демократии… Я сам демократ, больше чем кто-либо другой… Но мы еще не подготовлены для демократии образца французской, английской, американской – у нас нет еще достаточной культуры для такой формы правления. В Новом государстве президент поощряет все, что связано с культурой, – именно государство воспитает избранных, которые смогут в будущем осуществить демократию в Бразилии. Таково мое глубокое убеждение. Здесь, в моем министерстве, я хочу работать с деятелями культуры, не спрашивая у них, из какого политического лагеря они пришли…
– Даже с интегралистами?
– «Интегралистское действие» распущено, оно уже больше не существует как партия. Кроме того, будем ли мы с ними сотрудничать или нет, это во многом зависит от вас – от левых. Если я могу рассчитывать на вас, представляющих собой большую культурную ценность, мне незачем обращаться к другим. В области искусства у меня есть много планов и проектов, для осуществления которых я нуждаюсь в вас всех. Я уже обсуждал это с доктором Жетулио. Он никого не собирается преследовать, он очень ясно сказал об этом: «Всякий, кто пожелает принять участие в нашей работе по национальному возрождению, – будет нами с радостью принят». Вот точка зрения президента. Само собой разумеется, что в правительстве есть люди, думающие иначе, желающие сотрудничества исключительно с интегралистскими элементами. Но противостоять этим людям мы сумеем лишь в той степени, в какой сможем рассчитывать на сотрудничество левых. – Он отпил глоток кофе и с любопытством посмотрел на Маркоса.
– Итак, мой дорогой Маркос де Соуза! Вы крупный деятель нашей культуры. Я хочу начать с вас. Устроим большую выставку ваших работ, выпустим каталог на иностранных языках для распространения за границей. Это – дело большого масштаба, каких до сих пор у нас еще не бывало.
– Вы находите, что это осуществимо? Но ведь вы сами сказали, что есть люди, противящиеся этому, обвиняющие меня в коммунизме.
– Да, мне пришлось преодолеть известное сопротивление. У вас далеко не безукоризненная репутация – вы ведь состояли в Национально-освободительном альянсе, не так ли? Но я был тверд. И ясно, что самый факт организации этой выставки правительством очистит ваше имя от подозрений в коммунизме.
– Ну, хорошо, а если я в самом деле коммунист?
Министр даже подскочил.
– Вы хотите сказать – член компартии?
Маркос засмеялся.
– Я шучу. Впрочем, если верить сообщениям полиции, коммунистическая партия уже окончательно ликвидирована.
– Я противник методов полиции, противник насилия, – заверил министр. – Мне рассказывали о том, что происходит в управлении полиции… Трудно поверить… Мне незачем уверять вас, что подобные методы не встречают моего одобрения. Однако должен вам сказать, что в равной степени и политика коммунистов представляется мне совершенно абсурдной. Чего они хотят? Наше правительство запретило фашистскую партию…
– Запретило все партии…
– В том числе и фашистскую. Наше правительство стремится индустриализировать страну, превратить Бразилию в великую державу. Но мы находимся в условиях чрезвычайно серьезного международного положения: вам, разумеется, известно о давлении со стороны немцев. В правительстве и в общественном мнении образовалось два течения. Я вам говорю об этих вещах потому, что вы умный человек и разбираетесь в них. Одно – прогерманское, второе – проамериканское. Проамериканское течение представляет интересы демократии. И ясно, что долг каждого левого деятеля – поддерживать именно его. А что делают коммунисты? Они нападают и на тех и на других, будто все одинаковы, будто между ними не существует никакой разницы. Они заявляют о себе, что они антифашисты, и в то же время нападают на демократов в правительстве… Ну где это видано?
Маркос де Соуза старался разгадать, что кроется за всеми этими речами: что в действительности нужно от него министру? Архитектору было известно о глухой борьбе, развернувшейся внутри правительства между людьми, связанными с американцами, и теми, кто поддерживал немцев. Ему было известно, что Варгас балансировал между теми и другими, поддерживая то одну, то другую группу. Он знал также, что прогерманские элементы обосновались в департаменте печати и пропаганды и в управлении полиции, а проамериканцы – в министерстве просвещения. И он старался разгадать истинные намерения, скрытые за видимостью искренности в речах министра. Соображения, приведенные им, произвели на Маркоса некоторое впечатление.
Уже не раз за последнее время, когда он потерял связь с партией, перед ним вставал вопрос: поскольку американцы и немцы борются между собою за власть над бразильским правительством, чтобы диктовать ему свою политическую линию в международных делах и завладеть бразильскими рынками, не правильнее ли тактически поддерживать в этой борьбе американцев против германских фашистов, представлявших собой более серьезную и непосредственную опасность? Он не осмеливался прийти к определенному заключению, боялся ошибиться, будучи недостаточно подготовленным теоретически. Ему необходимо было поговорить с товарищами, представителями партии, изложить им свои сомнения, услышать их слова.
Министр вернулся к вопросу о выставке работ Маркоса. Если архитектор согласен, они должны немедленно приступить к ее подготовке. Маркос не ответил ни да ни нет. Сослался на то, что сначала надо посмотреть, какими он располагал для этого материалами. Все его проекты разбросаны, он всегда отличался большой беспорядочностью, ничего не хранил, все терял и теперь сам не знает хорошенько, найдется ли у него достаточно экспонатов, которые дали бы правильное представление о его работах. Пусть сеньор министр даст ему время, и он постарается возможно скорее ответить!
Министр пытался настаивать, добиваясь немедленного согласия Маркоса. Однако архитектор, которому такая настойчивость показалась несколько подозрительной, стоял на своем: он посмотрит, найдется ли у него достаточно материала, и даст ответ через несколько дней. Он чувствует себя очень польщенным тем, что министр о нем вспомнил, и так далее и тому подобное…
Заинтригованный и смущенный, он вышел из министерства. За словами министра скрывались еще какие-то другие предложения, которые не были высказаны, – дело было не только в выставке; Маркос не знал, только ли к нему обращался министр или же через него ищет контакта, союза с коммунистами. Ему представилось крайне необходимым обсудить все это с товарищами из партии, рассказать какому-нибудь ответственному партийному работнику об этом странном разговоре.
Маркос решил на следующий же день возвратиться в Сан-Пауло и во что бы то ни стало разыскать Мариану. Кроме того, он рассчитывал получить некоторые разъяснения от Сисеро, как члена партии.
В тот же самый вечер, проходя по авениде Рио-Бранко, Маркос встретил Эрмеса Резенде. После неприятного разговора в книжной лавке, когда вместе с Сисеро Маркос обращался к социологу по поводу пыток, применяемых к арестованным коммунистам, они не виделись. Маркос закончил тот разговор с чувством, что впредь всякие его отношения с Эрмесом порваны. Поэтому он немало удивился, услышав, как тот его окликнул веселым голосом. Социолог шел к нему навстречу с распростертыми объятиями.
– Сеньор Маркос, как давно мы не виделись!.. – сказал он и потащил его в кафе на углу улицы. – Поговорим…
В последовавшей затем беседе Маркоса изумило обилие идей и планов, которые обуревали Эрмеса Резенде. Он больше не походил на трусливого интеллигента, который всего несколько месяцев назад отказывался от каких-либо действий. Теперь он говорил об опасности фашистского наступления на страну (о наводняющей газеты и журналы пропаганде департамента печати, о постоянном вмешательстве военного министерства, где все высшие должности заняты генералами, связанными с Гитлером) во все области бразильской жизни.
– Мы должны что-то предпринять, дорогой Маркос, если не хотим, чтобы наша страна попала в лапы к немцам.
– Я всегда держался такого мнения.
– Пришла пора нам, всей демократической интеллигенции, объединиться против нацистской клики.
– Несомненно.
Социолог перегнулся через стол.
– Мы уже кое-что предпринимаем… – И заговорил об агентстве по распространению статей, книг, переводов. – Все это задумано в широком масштабе.
Маркос возразил:
– Но, дорогой Эрмес, для всего этого нужны деньги…
– Мы не одиноки. Одни мы, конечно, ничего бы не смогли сделать. Но нам готовы помочь американцы. Перед Бразилией ныне два пути: или с немецкими нацистами, или с американской демократией. А что можем мы противопоставить нацизму, кроме американской демократической культуры?
При этих словах воодушевление Маркоса несколько остыло.
– Империализм янки – опасный союзник…
– Опять вы с этим припевом об империализме. Кто о нем говорит? Одно дело – американский империализм и совершенно другое – «политика доброго соседа»[156], проводимая Рузвельтом. Правительство Рузвельта – правительство антикапиталистическое, это своего рода типичный американский социализм. На кого нам опереться, кроме них? Они – так же, как и мы, – встревожены наступлением нацизма. Объединившись с ними, мы сможем сделать многое. Во всяком случае, сможем помешать Жетулио плыть в фарватере политики Гитлера. Мы должны быть реалистами, не это ли постоянно утверждаете и вы, коммунисты? – Он еще более понизил голос: – Впрочем, и некоторые коммунисты это очень хорошо понимают. Например, Сакила. Он вполне разделяет такое мнение.
– Сакила – троцкист…
– Если вы действительно хотите бороться с фашизмом, у вас нет другого средства, как поддерживать нас. Вы лично, например, с вашим престижем, могли бы сделать многое. Я не понимаю, на что вы вообще рассчитываете? Неужели вы считаете, что разрешение бразильской проблемы в духе демократии возможно без поддержки американцев? А как иначе, дорогой мой?
Этот разговор еще больше сбил Маркоса с толку. Некоторые из аргументов социолога представились ему, как и некоторые доводы министра, неопровержимыми. Действительно, спрашивал он себя, как бороться против «нового государства», против угрозы германского фашизма и одновременно против американцев? Не логично ли объединиться с американцами в борьбе против немцев? Не заключается ли главное в свержении «нового государства», в завоевании ряда политических свобод первостепенного значения – таких, как выборы и парламентский строй? Но с другой стороны, его пугало единодушие и даже союз таких различных между собою элементов, как Эрмес, Сакила и министр просвещения. Он с давних пор привык считать американский империализм страшным врагом, с которым надо было бороться; вспоминал великую кампанию 1935 года, Национально-освободительный альянс, когда борьба велась одновременно и против фашизма и против империализма. Необходимо было обсудить все это с партией, привести в ясность свои мысли, понять все эти сложные переплетения.
Возвращаясь домой, он купил вечерние газеты. В одной из них, чьи связи с полицией и немцами были хорошо известны, он прочел нападки на министерство просвещения, названное «гнездом коммунистов». Эти нападки, конечно, были напечатаны не без санкции департамента печати и пропаганды. Борьба внутри правительства обострялась – не было ли, в самом деле, своевременным поддержать так называемые демократические элементы?
В той же газете он встретил другое известие, заинтересовавшее его по совершенно иным мотивам. Это было сообщение о прибытии в Рио «молодого и предприимчивого промышленника Лукаса Пуччини, одного из самых блестящих представителей отечественного капитализма». Он покажет это сообщение Мануэле: ей будет приятно узнать, что ее брат находится в Рио. Но тут же он задался вопросом, почему эта газета расточает по адресу Лукаса такие похвалы. В Сан-Пауло ему приходилось слышать разговоры по поводу деловых операций Лукаса; в кругу богатых людей, знакомых Маркосу, на Лукаса смотрели с некоторым недоверием. Находились даже люди, которые предсказывали близкий и полный крах молодого негоцианта, пустившегося в крупную спекуляцию с хлопком и не находившего покупателя для него. Упоминали также, что многие лица из правительственных кругов принимали участие в этом деле с крайне сомнительными шансами на успех.
Он ужинал с Мануэлой после театра. Труппа, организованная молодыми артистами с трудом, почти без денег, начала свои представления антифашистской по содержанию пьесой бразильского автора (эта тенденция пьесы была скрытой, ее приходилось угадывать). Трудный период переживала труппа: без государственной субсидии, платя непомерно высокую цену за аренду театрального помещения, она, казалось, долго не продержится. Молодежь, вначале охваченная энтузиазмом, начинала впадать в уныние.
В этот вечер в театре было мало публики. Маркос сел в задних рядах. Он не переставал восхищаться красотой Мануэлы, которой огни рампы придавали еще более прекрасный, какой-то неземной вид, выделяя ее пышные распущенные волосы, ее лицо голубого фарфора. Маркосу казалось, что он мог бы вечно смотреть на нее и любоваться.
Он не любил анализировать своих чувств к Мануэле. Много раз у него уже возникал вопрос: «А не влюблен ли я?» Но Маркос старался оставлять его без ответа. Что в том, любит ли он Мануэлу? Она его не любит – в этом архитектор был уверен. Разве не говорила она, что навсегда умерла для любви? Мануэла была хорошим другом, с восприимчивым сердцем, чуткая, отзывчивая, восторженная. Она хотела учиться, стремилась достичь совершенства в своем искусстве. Он не имел права нарушать ее покой даже разговорами о подобных чувствах. Ведь он уже не юноша: между ним и Мануэлой большая разница в летах. Маркос привык считать себя закоренелым холостяком. Ее дружба была для него величайшей радостью. Он охотно ходил вместе с ней в рестораны, в кино; беседовал, давал ей книги, помогал в ее развитии. Однако когда из глубины зрительного зала Маркос смотрел, как она скользит по сцене, любовался ее стройной фигурой, слышал ее музыкальный голос, видел ее глубокие мечтательные глаза, – он чувствовал, как сильнее бьется его сердце. Он не стремился отогнать от себя волнующих мыслей и чувствовал, как кровь кипит в жилах; взгляд его заволакивала нежность.
Он знал, что злые языки уже поговаривают о близких отношениях между ними. Когда он однажды сказал об этом Мануэле, она только рассмеялась: «Пусть говорят, что хотят: наша совесть чиста». Когда до него дошли об этом слухи, он хотел было расстаться с Мануэлой, чтобы не давать повода порочить репутацию молодой женщины. Раз или два, приезжая в Рио, он к ней не заходил, и тогда Мануэла сама разыскала его и спросила о причинах исчезновения. Маркос откровенно ей сказал. Вот тогда-то она и рассмеялась. Но тут же смех ее замер; она возмутилась:
– Неужели я должна лишиться своего единственного друга? Пойми, ты для меня, как брат, я уже ничего не могу делать, не посоветовавшись с тобой, не рассказав тебе, без твоей помощи!
Маркосу хотелось ей сказать, что в основе всех этих слухов – правда: он ее любит. Он уже не мог дольше скрывать от себя эту истину. Но Мануэла назвала его братом, и он ничего не сказал; ограничился тем, что тоже рассмеялся:
– Ты права. Пусть говорят, что хотят…
И они возобновили свои прогулки, беседы, посещения ресторанов. Сегодня, видя ее на сцене, он почти позабыл о напряженном дне, о приеме у министра, о разговоре с Эрмесом Резенде. Образ Мануэлы заполнил его целиком.
Он пошел к ней за кулисы. Здесь ему пришлось выслушать сетования молодого руководителя труппы. Он не знал, сколько они еще смогут протянуть. Жаловался на равнодушие публики, на отсутствие поддержки, на всякого рода трудности.
Подошла Мануэла, пожала руку Маркосу, услышала последние слова режиссера:
– Если бы мы поставили какое-нибудь непристойное ревю, все пошло бы хорошо. Но так как мы хотим ставить серьезные вещи, то нам скоро придется закрыть театр.
Мануэла подняла глаза на архитектора.
– Мне, право, хочется плакать… Мы так мечтали о своем театре!..
Отправляясь в ресторан ужинать, они прошли мимо здания муниципального театра, на стенах которого крупные плакаты возвещали о ближайшей премьере труппы «Ангелов», сформированной Бертиньо Соаресом: «Ангелы» ставят пьесу – «шедевр» американской драматургии. Мануэла, указывая на фасад огромного театра, с грустью заметила:
– У этих есть все: помещение муниципального театра предоставлено им даром, они получают четыреста конто субсидии от министерства просвещения, их поддерживают миллионеры. Они играют для развлечения гран-финос… В то время как мы прозябаем, вымаливаем у газет, чтобы о нас поместили хоть короткое извещение, потому что нам даже нечем платить за рекламу…
Маркос вспомнил заметку в газете о приезде Лукаса.
– Приехал из Сан-Пауло твой брат, я прочел об этом в газете. Может быть, он мог бы вам помочь? Говорят, он много заработал…
– Лукас? Может быть… За последнее время мы с ним не виделись; правда, в этом виновата я сама. У нас вышел неприятный разговор, когда я ему сказала, что решила бросить варьете; с тех пор мы мало видимся. Но он не плохой и меня любит. Только жажда наживы превращает его в какую-то машину… Во всяком случае, это идея. Я подумаю… Если в этот свой приезд он ко мне зайдет, я, может быть, поговорю с ним…
За ужином Маркос был молчалив, погружен в свои мысли. Мануэла его спросила:
– Что с тобой? Ты нездоров?
– Ты помнишь Мариану?
– Мариану? Конечно, помню. А что?
– Я давно ее не видел. Не знаю, что с ней. А мне очень хотелось бы с ней повидаться: есть ряд непонятных мне вопросов…
– Каких вопросов?
– Политических. Все плохо, Мануэла, не только дела вашей труппы. Все плохо в этой стране и во всем свете…
– Ты пал духом… Но ведь ты сам неоднократно говорил мне, что ничто не может помешать наступлению завтрашнего дня…
– Мне трудно. Я словно заблудился в туннеле и не вижу проблеска света, указывающего выход. Не знаю, куда идти. Если бы мне встретить Мариану… Поговорить с ней или с Жоаном…
– В туннеле… Как-то и у меня было такое чувство. И тем не менее, все будет хорошо.
Она бросила нежный взгляд на архитектора. Протянула через стол тонкую руку и положила ее на руку Маркоса. Улыбнулась ему.
– Все будет хорошо. В этом я убеждена. Познакомившись с Марианой, я поверила в жизнь. Сама не знаю, почему это так.
Маркос ответил улыбкой, ободренный.
– Я знаю почему. Когда ты встретила Мариану, ты думала, что встретила обыкновенного человека. А это было не так.
– Да, она исключительный человек.
– И это неверно. Когда ты встретила Мариану, ты встретила не одного человека, не только ее одну. Ты встретила партию, Мануэла. И партия несет тот светоч, который указывает нам выход из туннеля. И когда теряешь этот светоч из виду, становится чорт знает как плохо…
Несколько дней спустя, когда Маркос уже почти утратил всякую надежду восстановить контакт с партией (Сисеро д'Алмейды не было в городе, Мариана исчезла окончательно), к нему в контору в Сан-Пауло пришел молодой человек, бывший рабочий, у которого машиной оторвало руку. Он пожелал поговорить с Маркосом наедине. Оказалось, что он пришел за взносом в партийную кассу. Доверительные документы у него были в полном порядке, и Маркос, с радостью вручив ему деньги, сказал:
– Мне необходимо переговорить с кем-нибудь из ответственных товарищей – с Жоаном или Руйво – по очень важному вопросу. Можно это устроить?
– Не знаю. Но постараюсь передать вашу просьбу.
Прошло еще несколько дней, и Маркос получил из Рио телефонограмму от начальника кабинета министра просвещения относительно проектируемой выставки. Одновременно он получил подписанное Сакилой письмо с просьбой написать серию статей об архитектуре для агентства «Трансамерика». Маркос удивился высокой оплате, предложенной за каждую статью.
Теперь он жил в постоянном ожидании; даже помощники его не узнавали: он перестал быть прежним Маркосом – спокойным и добродушным. Наконец в одно дождливое утро молодой рабочий явился снова и просил его в этот вечер не уходить из дому и не принимать гостей: к нему зайдут. Еще не пробило и шести, как Маркос вышел из конторы и отправился домой.
Ему, однако, пришлось долго ждать: Жоан явился только в десять часов вечера. Он был в габардиновом плаще и в широкополой шляпе. Маркосу он показался настолько постаревшим, будто не несколько месяцев, а лет прошло с тех пор, как они в последний раз виделись. Вероятно, ему приходилось много работать. Маркос пригласил его в кабинет. Жоан сказал:
– Я еще сегодня не обедал. А сказать по правде, и не завтракал. У меня выдался очень трудный день. Если у вас найдется, что пожевать, я с удовольствием поем.
Маркос поспешил на кухню и возвратился оттуда, неся две тарелки: на одной было жаркое, на другой – фрукты. Жоан потер руки.
– Вот это как раз по мне…
– А Мариана? Как она поживает? – спросил Маркос, пока Жоан обедал.
– Мариана? – Жоан перестал есть. – Думаю, хорошо. Я ее давно не видел.
– Что? – изумился Маркос. – Между вами что-нибудь произошло? Это невероятно…
– Совсем не то! – рассмеялся Жоан. – Простая мера предосторожности: мы не должны жить вместе. Приходится остерегаться полиции: она совсем озверела. Тяжело это для Марианы, и для меня тоже. Но что поделаешь?
– Бедняжка Мариана… – произнес Маркос. – Представляю себе, как она должна страдать.
Жоан съел мясо и принялся за принесенные архитектором мандарины.
– Хорошо, если бы вы с ней повидались, дорогой Маркос. Она вас очень уважает, и разговор с вами доставил бы ей удовольствие.
– Это зависит не от меня… Последнее время я тщетно старался с ней встретиться.
– Она теперь на другой работе. Но я устрою вам встречу. Говоря по правде, мне и самому хотелось бы с ней повидаться. Ведь за время супружеской жизни нам не пришлось прожить вместе и двух месяцев подряд… Впрочем, не в этом дело. Перейдем к нашей беседе. Вы хотели о чем-то со мной поговорить. Я к вашим услугам. – Но прежде чем Маркос успел заговорить, Жоан добавил: – У нас с вами тоже есть разговор. Днем раньше, днем позже мы бы к вам явились. Однако сначала послушаю вас.
Маркос рассказал о своем разговоре с министром, о его предложениях и планах, о борьбе внутри правительства между проамериканской и прогерманской группами; о критике позиции, занятой коммунистической партией; о завуалированных намеках на возможность совместной деятельности, направленной против нацистской экспансии.
Жоан слушал его, постукивая пальцами по столу. Время от времени на губах у него появлялась мимолетная улыбка, особенно, когда он слышал взволнованность в голосе архитектора, комментировавшего некоторые высказывания министра и доводы Эрмеса Резенде в пользу групп, связанных с американцами. Рассказывая обо всем, Маркос поделился своими сомнениями, повторив доводы, которые казались ему убедительными. Протянув руки ладонями кверху над столом, он заключил:
– В конце концов, если американцы помогут нам покончить с «новым государством» и с нацистским влиянием, разве не стоит их поддержать? Возьмем, к примеру, среду интеллигенции: в ней существует небольшая фашистская группа, но эти люди не имеют серьезного значения в мире культуры. Есть среди интеллигенции и наши люди; в подавляющем своем большинстве это антифашисты и демократы, но они слабы в области теории. Они с надеждой взирают на янки и ждут, пока американцам надоест Жетулио и его «новое государство» и они захотят устроить здесь все по-своему. Вот каково истинное положение.
– И оно вам кажется нормальным? Считаете, что хорошо – ждать от американцев в виде подачки создания у нас в стране какого-то подобия демократического режима? Что такое Бразилия, в конце концов: независимое государство или колония Соединенных Штатов? Кто – мы или американцы должны решать наши проблемы? Как вы считаете? – И Жоан насмешливо взглянул на Маркоса.
– Все это так, – ответил Маркос, – ясно, что не они, а мы. Но необходимо считаться с реальной обстановкой. При помощи каких сил мы можем свергнуть «новое государство», помешать ему присоединиться к «антикоминтерновскому пакту» и не дать уничтожить в стране всякое демократическое движение? Где эти силы? Армия с тридцать пятого года находится в руках фашистских генералов; профсоюзы – в сфере влияния министерства труда; прессу контролирует департамент печати и пропаганды. Полиция больно ударяет по партии всякий раз, когда та поднимает голову. И в довершение всего – эти ужасные вести о международном положении: мы проигрываем повсюду – в Испании, в Китае, в Чехословакии. Как в таких условиях бороться?
Маркос опять увидел на губах у Жоана прежнюю улыбку, и голос его прозвучал почти умоляюще:
– Вы смеетесь… Но говорю вам, Жоан, у меня тяжело на сердце, очень тяжело.
Улыбка исчезла с губ Жоана, и глаза его, когда он взглянул в лицо архитектора, были полны сердечности.
– Я знаю, Маркос. Мы знаем, что вы честный, настоящий человек. Не думайте, что мы вас не ценим или забыли вас.
– За это время, что я утратил с вами связь, я совсем растерялся; меня все время одолевают сомнения: правильно ли я рассуждаю?
– Очень ценно, Маркос, что вы верите в партию, в рабочий класс. Вы хотите знать, как бороться в условиях, которые вы только что описали. К сожалению, ваша характеристика соответствует действительности. Что ж я вам на это отвечу? Вы уже сами перечислили все, что против нас. Теперь я вас спрошу: а народ? Народ – за «новое государство» или против него? Народ – за фашизм или против фашизма? Рабочие – за право бастовать или за конституцию тридцать седьмого года, приравнивающую забастовку к преступлению?
– Народ… что может сделать народ? Даже многие из рабочих поддались на демагогию Жетулио с его «трудовым» законодательством. Только незначительная часть – сознательные рабочие – занимают правильную позицию. Но их так мало на всю страну…
– Если бы вы читали классиков марксизма, читали Ленина и Сталина, то знали бы, что эти революционные силы, на первый взгляд незначительные, на самом деле важнее тех сил, которые одряхлели и осуждены на гибель, хотя последние, казалось бы, численно их превосходят. В действительности уже сегодня наши силы потенциально превосходят силы «нового государства». Нас пока немного, но с каждым днем становится все больше, в то время как они – вы сами сейчас об этом говорили – запутались во внутренних противоречиях, борются между собой за власть и разлагаются с каждым днем. Мобилизовав широкие массы, мы свергнем «новое государство» и восстановим демократию, но не с помощью американцев. Да и кто сказал, будто Уолл-стрит хочет покончить с «новым государством»? Уолл-стрит только хочет, чтобы «новое государство» служило ему. Американцы и немцы враждуют не из-за демократии: и те и другие добиваются одного – овладеть Бразилией. И для одних и тех же целей: чтобы эксплуатировать наши природные богатства, поработить наш народ. Позиция у нас может быть только одна: против немцев и против американцев, за независимость нашей родины.
Он остановился, чтобы передохнуть. Говорил очень взволнованно – мысль об угрозе империализма независимости родины всегда приводила его в сильное возбуждение. Он любил все бразильское – каждое дерево и каждую тропу, каждую птицу и каждую песню.
Маркос провел рукой по седеющим волосам и сказал:
– Вы говорите, что наши силы превосходят силы вражеского лагеря. Допустим, – вам это лучше знать; я признаюсь в своем политическом невежестве и даже собираюсь засесть за теорию…
– Нужно это сделать возможно скорее…
– Разумеется… Но сейчас позвольте мне аргументировать тем, что я вижу своими глазами – действительностью каждого дня. Что делают эти растущие силы? Ничего, абсолютно ничего. Даже в отношении партии создается впечатление, что в результате последних арестов она перестала существовать. И это уже длится несколько месяцев. Ниоткуда ни единого признака жизни…
– Чтобы разглядеть, где партия, Маркос, надо смотреть снизу вверх, а не сверху вниз, как это делаете вы. Конечно, вы не увидите партию среди миллионеров и гран-финос, с которыми вам приходится ежедневно общаться, вы ничего не узнаете о ней из прессы, упоминающей о партии только, когда идет речь о требовании арестов или об уже произведенных арестах. Но если вглядитесь по-настоящему, вы увидите ее в забастовках в Пара и Рио-Гранде-до-Сул, в забастовке шахтеров Сан-Жеронимо. Увидите ее в студенческом движении в Баии. И увидите еще многое. Но так как вы не замечаете большой активности партии в Сан-Пауло, то приходите к заключению, что партия законсервировалась. Дорогой мой, это не так. Мы очень много работаем сейчас. Но не всегда наша работа должна быть заметной со стороны. Мы на фабриках, мы всюду, где собираются рабочие. Если вы туда направитесь, то воочию убедитесь, насколько интенсивна и продуктивна наша работа. Полиция нанесла нам удар, не так ли? Ну так вот, мы уже заделали бреши и снова приводим в движение наш механизм. Пройдет еще совсем немного времени, и вы даже на улицах увидите результаты нашей деятельности. Надо уметь выждать подходящий момент. Этому выучитесь и вы, если будете изучать классиков… – улыбнулся Жоан.
– Не сомневаюсь. Я верю в партию. Я знаю, что партия действует и тогда, когда ее работа не видна со стороны. Если я этого не замечаю, то виноваты только мои глаза, которые не умеют видеть. Но как бы там ни было, мой вопрос остается в силе: а как же с интеллигенцией?
– Мы думаем и о ней. И серьезно думаем. С одной стороны – Жетулио, с другой – американцы; и у него и у них одни и те же цели: они стараются привлечь интеллигенцию на свою сторону. В такой полуколониальной стране, как Бразилия, интеллигенция является революционной силой, которой никто не имеет права пренебрегать. Дело в том, что эта интеллигенция – мелкобуржуазна и считает, что руководящая роль в революции принадлежит ей; она игнорирует рабочий класс, не понимает, что ведущая роль всегда должна быть за ним, поэтому начинает делать глупости, а их использует враг. Чего хочет Жетулио с его министерством просвещения, покровительствующим выставкам и салонам; с его департаментом печати и пропаганды, который покупает писателей, устраивая их на высокооплачиваемые посты? А чего хотят американцы с их агентствами по снабжению прессы статьями и материалами, с их издательскими планами, с их бешеными гонорарами? Очень просто: они хотят купить интеллигенцию. Купить, мой друг Маркос, и ничего больше. Сначала заставить ее молчать, потом – заставить говорить, как им надо. Совершенно ясно, что вы должны отказаться от устройства своей выставки.
– Многие еще плохо во всем этом разбираются. Здесь необходима большая осмотрительность.
– Среди интеллигенции есть разные люди. Есть такие, что охотно себя продают, вроде Эрмеса Резенде; есть старые предатели, вроде Сакилы, и есть, наконец, люди честные, думающие, что они правильно поступают, действуют хорошо, становясь на путь сотрудничества с теми, действия которых считают демократическими, направленными против «нового государства». Посмотрите на них: на Сакилу, Эрмеса Резенде, на поэта Шопела. К ним не замедлит присоединиться и Эйтор Магальяэнс – полицейский агент, выдавший Карлоса и Зе-Педро. Очень тонкий метод: «Ваши убеждения могут быть какими угодно, но сотрудничайте только с нами, и все пойдет хорошо». Однако, что это значит – устроить выставку своих работ под вывеской министерства просвещения? Разве это министерство – не министерство «нового государства», а стало быть, разве оно не фашистское? Что значит писать статьи для «Трансамерики»? Кто их оплачивает? Разве не мистер Карлтон – представитель Уолл-стрита и подлинный хозяин «Акционерного общества долины реки Салгадо»? Все это очень легко понять, Маркос.
– Вы правы. Но как мы сможем помешать тому, чтобы по-прежнему вводили в заблуждение честную интеллигенцию? На моем примере вы можете убедиться, насколько велика опасность. До нашего разговора я почти был уверен в целесообразности сотрудничества с ними.
– Мы уже думали над этим вопросом, и когда я сказал, что мы сами собирались говорить с вами, то как раз имел в виду беседу на эту тему. Мы подумываем об издании журнала по вопросам культуры с демократической платформой, который объединил бы вокруг себя всю честную, антифашистскую интеллигенцию, в том числе и те ее элементы, что сейчас еще очень далеки от нас. Журнал должен правильно ориентировать интеллигенцию и удержать этих людей от того, чтобы вступать в сношения с врагом и продавать себя, не понимая, что они делают.
Жоан в общих чертах набросал план журнала, наметил разделы, определил его общее направление, обсудил, кого можно привлечь к сотрудничеству. Маркос время от времени вставлял свои предложения.
– Мы считаем, что вы, Маркос, были бы превосходным редактором такого журнала.
– Я? Не думаю. Вы сами сегодня видели, что я способен ошибаться решительно во всем. Гораздо лучше подошел бы Сисеро д'Алмейда. У него совсем другая голова. Но, разумеется, я к вашим услугам во всем, включая и финансовую поддержку.
– По нашему мнению, вы больше подходите. Сисеро, помимо других причин, не годится еще и потому, что он известен как коммунист. Его несколько раз арестовывали, и если он будет фигурировать в качестве редактора, это сразу же погубит журнал. А возможные ошибки вы научитесь избегать в процессе самой работы. Так все мы учимся. Никто не родится всезнающим. И, кроме всего, партия будет поддерживать с вами контакт, будет помогать вам при составлении каждого номера, мы будем сотрудничать в написании редакционных статей. Надо извлечь пользу из борьбы немцев с американцами; мы открыто поставим кое-какие вопросы, которые заставят людей задуматься. У нас будет свой легальный голос. Понимаете, как это важно?
Маркоса стала увлекать эта идея. Он взял карандаш и бумагу и принялся набрасывать эскизы для обложки журнала.
– Как его назовем?
– Это решите сами. Нужно название простое и в то же время – наводящее на мысли. Но прежде всего надо создать основную группу сотрудников, чтобы обеспечить журнал хорошим литературным и критическим материалом. Проблем, подлежащих освещению, множество. Враг ведет наступление на всех фронтах. Этот журнал должен стать боевым органом – нашим и близкой нам интеллигенции.
Жоан немного помолчал, затем спросил:
– Вы читаете литературные приложения к газетам?
– Да, почти всегда.
– Я тоже… Всегда, когда выпадает свободная минута… Скажите, ничего не привлекало вашего внимания в этих приложениях за последнее время?
– Как будто ничего.
– А мне особенно бросается в глаза, дорогой Маркос, что сейчас, больше чем когда-либо раньше, литературные критики всячески превозносят форму, провозглашают ее главным элементом и прозы и поэзии. Другими словами, содержание они считают чем-то второстепенным. Что это значит? Это означает попытку ликвидировать реалистическую литературу, которая возникла за последние годы и, несмотря на все свои недостатки, сыграла большую, полезную роль. И заметьте, что такого рода статьи подписаны лицами, принадлежащими к самым различным политическим направлениям: от интегралистов – до людей, называющих себя «левыми»… Теми «левыми», которые теперь занимают тепленькие места в министерстве просвещения или в департаменте печати и пропаганды. Так вот одна из стоящих перед нами задач: разоблачить порочность этих теорий, помешать тому, чтобы литература была превращена в нечто аморфное, в набор пустых фраз…
Маркос отбросил карандаш.
– Дорогой Жоан, поразительно, как вы разбираетесь в проблемах литературы! Когда-то Руйво прочел мне целую лекцию о живописи и архитектуре. А я-то думал, что вы, коммунисты, разбираетесь только в вопросах заработной платы и забастовок, занимаетесь лишь составлением листовок и писанием лозунгов на стенах! А выходит, что вы можете вести дискуссии и по литературным вопросам, обсуждать проблему формы и содержания…
– Мы должны во всем этом разбираться, если хотим руководить рабочими… Видите ли, Маркос, в глубине души вы, интеллигенты, все еще сомневаетесь в способности рабочего класса играть руководящую роль в жизни общества. Еще на днях я спорил на эту тему с Сисеро. Он очень хороший товарищ – преданный, честный; и, тем не менее, голова его полна странных, чуждых пролетариату идей. Вот такие идеи и приводят вас к ошибочным выводам: потому-то вы и думаете, что для свержения «нового государства» следует примкнуть к американцам. – И, продолжая эту мысль, он спросил: – Вам никогда не казалось странным, что Сисеро – член партии, со стажем, надежный товарищ – все-таки не входит в состав районного руководства, а остается рядовым членом партии?
– Признаюсь, да.
– Вам это могло показаться выражением нашего сектантства, не правда ли? Так знайте, в этом нет никакого сектантства: вы, искренно преданные революции интеллигенты, представляете собой для нашей партии большую силу, но в то же время и большую опасность. Вы привносите с собой в партию идеи, которые являются порождением мелкобуржуазной идеологии. Наша задача – перевоспитать вас, превратить вас в интеллигентов, действительно стоящих на службе пролетариата, потому что, только служа пролетариату, можно по-настоящему служить делу революции. Вспомните, сколько зла принес партии Сакила. Ясно, что он негодяй и не стоит о нем говорить. Однако даже и честный интеллигент, занимающий руководящий пост в партии, если он подпадет под чуждое влияние, может нанести вред партии. Особенно в тот сложный и трудный период, который мы сейчас переживаем. Вот почему Сисеро до сих пор еще не является одним из руководителей партийной организации: он еще не интеллигент новой формации, но он им станет, если будет продолжать овладевать теорией и одновременно проводить работу в массах. Так обстоит дело с вами, интеллигентами. Я много об этом думал и считаю, что партия должна уделять вам очень большое внимание. Нам нужно создать группу интеллигенции, которая была бы идеологически подготовлена. Вот почему мы и решили основать журнал.
– Значит, мне надо читать классиков?.. Заставлю себя серьезно заниматься. Вся беда в моей неорганизованной жизни, в этих вечных разъездах между Рио и Сан-Пауло и в том, что голова у меня полна строительных проектов и расчетов… Жизнь не устроена…
– Вам следует жениться… – засмеялся Жоан.
– Нет невесты – как же я могу жениться?
– А эта девушка-танцовщица? Что с ней?
– Мануэла?
– Она самая. Брат ее теперь связался с немцами. Они купили у него урожай хлопка.
– С немцами? Теперь я понимаю похвалы по его адресу в прогерманской газете…
– А как все-таки с девушкой? Мариана была уверена, что все закончится свадьбой…
– Ничего подобного. Мы с Мануэлой – добрые друзья, но не больше. По крайней мере, с ее стороны нет ничего, кроме дружбы…
– За это никогда нельзя ручаться.
– В данном случае можно…
– Тогда найдите себе другую. Женитесь, вам пора устроить свою личную жизнь.
– Поскольку речь зашла о Мануэле, – сказал Маркос, – я хотел бы посоветоваться с вами по одному вопросу. Дело идет о новой театральной труппе, в которой участвует и она. Люди там более или менее наши, сочувствующие…
– И чего они хотят?
Маркос рассказал о затруднениях труппы, стоящей перед угрозой прекращения спектаклей. Погибает хорошее начинание, возникшее в результате творческой инициативы; группа энтузиастов пала духом. Нельзя смотреть на это сложа руки и не попытаться помочь. Что можно предпринять?
– Мне приходилось слышать об этой труппе. Но я уже давно не был в Рио и не видел ни одного их спектакля. Один из, наших товарищей был в этом театре; ему как будто не особенно понравилась пьеса. Говорит, это что-то очень уж запутанное, чего никто не поймет. Как же вы хотите, чтобы этим заинтересовалась широкая публика?
– Пьеса современная. Правда, чтобы обойти цензуру, автору пришлось изобразить все в несколько туманных символах. Но что поделать: при существующей цензуре говорить обо всем своими словами невозможно…
– Конечно, это нелегко. Но почему бы им тогда не ставить пьес великих классиков драматургии? У них всегда есть чему поучиться, и к ним цензуре придраться труднее…
– А ведь это идея!..
– Что же касается публики… Этих гран-финос из Копакабаны хороший театр не заинтересует. Почему бы труппе не выезжать в рабочие предместья, не давать спектакли в помещениях кино? Я ручаюсь, что там они найдут зрителей…
– Да, это мысль… Я поговорю с Мануэлой.
– А почему бы вам не воспользоваться этим случаем и заодно не спросить у нее, ценит ли она вас только как друга или…
– Как брата; она мне уже об этом говорила…
– Впрочем, вам лучше всего поговорить на эту тему с Марианой. Я устрою встречу. И когда вы ее увидите, передайте, что я чувствую себя хорошо и даже за последнее время потолстел. Она, наверно, обо мне очень беспокоится, бедняжка…
Жоан надел свою шляпу с огромными полями, натянул плащ.
– Похлопочите насчет журнала. В ближайшие дни мы снова встретимся и узнаем, как идет работа. Поймите, необходимо помешать «новому государству» купить интеллигенцию… Прощайте, мой друг. – И движением, совершенно неожиданным для архитектора, протянувшего на прощание руку, Жоан привлек его к себе, горячо и крепко обнял.
– Будьте покойны, шеф. Я привезу этого человека с собой… – сказал сыщик Америко Миранда, прощаясь с Барросом.
Инспектор охраны политического и социального порядка полиции Сан-Пауло, поручая Миранде это дело, напомнил о возлагаемой на него ответственности.
– Уже несколько лет полиция всех штатов старается поймать Жозе Гонсало. На нас возложена задача установить его местонахождение; честь его поимки должна принадлежать нам. Это будет славным делом для нашего управления, для всей полиции Сан-Пауло. Я выбрал именно вас, потому что считаю вас способным работником. Надеюсь, что вы доставите его сюда.
С Мирандой из Сан-Пауло выехали еще двое сыщиков. Он должен был связаться с полицией Мато-Гроссо, которой уже удалось напасть на след Гонсало. Это произошло сразу же после того, как Эйтор Магальяэнс сделал донос. Барросу хотелось, чтобы слава поимки Гонсало – так долго и упорно разыскиваемого коммуниста – досталась ему одному. Он, разумеется, отправился бы в Мато-Гроссо лично, но арест Карлоса и Зе-Педро, необходимость вести допросы в Сан-Пауло заставили его остаться на своем посту.
Из среды своих помощников он выбрал Миранду, так как доверял ему. Миранда был еще молодой человек, но уже успевший зарекомендовать себя как один из самых ловких агентов полиции. Это ему не так давно удалось раскрыть партийные организации в Кампинасе и в Сорокабе; это он сорвал забастовку железнодорожников, подготовлявшуюся в знак солидарности с грузчиками Сантоса. В полиции с большой похвалой отзывались о способностях этого сыщика, которого однажды очень лестно охарактеризовал сам начальник полиции. Говорили, что он, как никто другой, умеет выслеживать человека, добывать, как бы невзначай, у него информацию и никто, как он, так легко не переходит от своих внешне изысканных манер к проявлению самой свирепой жестокости. Миссия, порученная ему Барросом, очень льстила его тщеславию, и он обещал инспектору, а затем – в коридорах полиции – своим коллегам:
– Не позже чем через десять дней я вернусь и привезу его с собой…
В Куиабе Миранда встретился с инспектором охраны политического и социального порядка штата Мато-Гроссо. Этот последний чувствовал себя несколько задетым тем, что сан-пауловская полиция собиралась действовать на его территории; он тоже хотел, чтобы слава поимки Гонсало досталась ему одному. Немедленно по получении сообщения от Барроса о сенсационных разоблачениях Эйтора инспектор в Мато-Гроссо, предупреждая действия сан-пауловской полиции, которую собирался прислать Баррос, поспешил арестовать учителя Валдемара и железнодорожника Пауло и послал своих людей на фазенды Флоривала. Один из них возвратился с дедушкой Нестора – единственным человеком, арестованным на землях полковника. Инспектор даже пожаловался начальнику полиции и полковнику Венансио на незаконное вмешательство полиции другого штата в сферу его деятельности, усмотрев в этом выражение недоверия к его способности вести розыск. Однако полковник резко оборвал его и – при молчаливом согласии начальника полиции – заявил:
– Что за глупости!.. Вы, тряпки, ничего не умеете делать. Если бы не приехали полицейские из Сан-Пауло, я сам попросил бы прислать их сюда…
После этого инспектору осталось только с самой милой улыбкой принять Америко Миранду и предоставить себя в его полное распоряжение. Миранда допросил арестованных и, не желая терять времени, велел отправить их для дальнейших допросов в Сан-Пауло, а сам приготовился к поездке в долину реки Салгадо. Сыщики из Мато-Гроссо уже находились в поселке Татуассу, и Миранда решил начать свою деятельность отсюда. Местный инспектор сопровождал его. Полковник Венансио предоставил в распоряжение полиции свою фазенду.
Огромные плантации, бескрайние пастбища, тягостное одиночество – к этому Америко Миранда (человек города) никак не мог привыкнуть. Инспектор советовал ему остановиться в доме Венансио Флоривала под охраной стражников полковника. Он объяснил Миранде, что в этих дебрях никто не может чувствовать себя в безопасности: здесь убивают совершенно безнаказанно; еще ни разу закону не удалось наложить свою руку на преступника, скрывшегося в горах или в селве вдоль долины реки. Так, например, было и с пожаром лагеря американцев, никого не удалось поймать, никого даже нельзя было заподозрить. Кабокло, такие простодушные на вид, на самом деле очень хитры и никогда не скажут правды.
Миранда, выслушав эти сетования инспектора, только рассмеялся с видом превосходства. Одно дело – полиция Мато-Гроссо, деревенщина без какой-либо специальной подготовки, и другое – полиция Сан-Пауло, умеющая выслеживать и допрашивать. И больше для того, чтобы поступить вопреки советам инспектора, а не по какой-либо иной причине, он объявил о своем решении немедленно ехать в поселок Татуассу, остановиться там для первых расследований, а потом уже отправиться в долину реки Салгадо, где, по его мнению, должен был находиться Гонсало. Тот самый Гонсало, ничего не подозревающий, не знающий о доносе Эйтора, уверенный в своей безопасности, как думал Миранда.
В Поселке Татуассу находилось четверо полицейских из Мато-Гроссо. Собранные ими сведения оказались крайне скудными. Им удалось только узнать, что действительно человек исполинского роста несколько раз появлялся в поселке и вел дружбу с Нестором и с одним испольщиком по имени Клаудионор. Но и тот и другой некоторое время тому назад исчезли с фазенды, и никто из испольщиков и батраков не мог сказать, куда они направились. Мулат Клаудионор поручил жене и детям заботу о посевах, но Венансио Флоривал, воспользовавшись отсутствием испольщика, прогнал его семью, завладел его участком и отказался выплатить заработанные им деньги. Теперь семья живет на соседней фазенде, у родственников жены Клаудионора, но сам мулат там не появляется; и он и Нестор исчезли бесследно. У Нестора остался дед, которого арестовали и отправили в Сан-Пауло, где он всем надоел своими несуразными рассказами об оборотнях и дьяволе.
Миранда начал допросы, и почти сразу же ему стало страшно. Не только ему, но и обоим его коллегам, приехавшим из Сан-Пауло. Почему им стало страшно, – они не могли объяснить. Ничего определенного им не угрожало; хижина, где они остановились – лучшая в поселке, – охранялась стражниками Венансио Флоривала. Но страх внушало и молчание жителей, и недоверчивые взгляды, которыми их провожали, когда они ходили по грязным уличкам, и явная недружелюбность, с какой им отвечали на вопросы.
В доме, где жили проститутки, Миранде удалось узнать от одной из них (и он видел, с каким укором смотрели на нее остальные женщины, когда она это говорила), что Гонсало имел обыкновение останавливаться в хижине старика – торговца кашасой. Пока мулатка говорила, все остальные молчали. Накануне ночью она спала с Мирандой и чувствовала себя обязанной перед этим городским, хорошо одетым молодым человеком. Остальные осуждали ее откровенность – это было заметно по их мрачным взглядам. Миранда, сопровождаемый инспектором из Куиабы, отправился допросить старого торговца кашасой. Остальные сыщики рыскали верхом по плантациям, допрашивали батраков и испольщиков. По фазенде и в поселке ходили противоречивые слухи.
Старый торговец кашасой не стал отпираться. Да, действительно, сказал он, ему приходилось два или три раза, уже довольно давно, предоставлять у себя приют огромного роста человеку, являвшемуся в поселок из долины реки по ту сторону гор. Так как в его хижине есть свободный угол, то он за небольшую плату отдает его на постой редким пришельцам, появляющимся в поселке. У него же в доме останавливался и сириец Шафик, когда гнал в Куиабу своих ослов. Останавливались и кабокло из долины, если им случалось забрести в здешние края. Что касается этого великана, то он даже не знает его имени: здесь его называли доктором, потому что он умел лечить раны и злокачественные лихорадки. Человек платил ему за постой и шел своей дорогой, как и любой кабокло из долины. Старик отрицал, однако, будто постоялец с кем бы то ни было встречался у него в доме, и не узнал его на карточках, показанных Мирандой. Это были старые снимки с фотографий Гонсало времен его деятельности в Баии; еще совсем молодого Гонсало, снятого в анфас и в профиль.
– Нет! Не похож на него, сеньор. Вы знаете: одно дело человек на картинке, другое – из мяса и костей.
На этот раз Миранда не стал продолжать допрос. Инспектору из Куиабы он сказал:
– Этот старик что-то скрывает. Он знает гораздо больше, чем сказал нам. Я в этом убежден.
– Так почему бы нам не заставить его заговорить? – спросил инспектор, желая показать свою заинтересованность в успехе следствия.
Миранда объяснил ему с тем же видом превосходства:
– Надо действовать умело. Мы приставим одного из наших людей следить за ним, узнать, с кем он встречается. Может быть, он связан с Гонсало и наведет нас на след. А пока что будем продолжать опрос жителей. Стариком займемся позже… Полицейский сыск – это целая наука, дорогой мой, здесь нужен мозг – серое вещество… – заключил он, повторив фразу, много раз слышанную из уст Барроса.
Миранда опять отправился к проституткам – показать им портреты Гонсало. Женщины с любопытством смотрели на фотографии и в сомнении покачивали головами. Добиться от них чего-нибудь определенного было невозможно. Они уверяли, что такой человек ни разу не посещал никого из них. Одна из них, ужасного вида старуха, кипя от бешенства, возбужденно говорила, обращаясь больше к проболтавшейся мулатке, чем к полицейским:
– Человек, который бывал в нашем поселке, – не преступник. Это хороший человек: он делал добро, лечил больных. Даже вот этой он давал лекарства против болезни… – И как бы обвиняя, она ткнула пальцем в сторону мулатки.
Миранда чувствовал, что ему никто не желает отвечать. Никто из жителей поселка. Ни от кого не удалось ему добиться мало-мальски точных данных; все это были какие-то обрывки сведений, вырванные ценою больших усилий. Одно все же казалось бесспорным: Гонсало не появлялся здесь уже в течение многих месяцев. Несомненно, он должен был сейчас находиться в долине.
В поселке полицейских окружала тяжелая атмосфера недоверия и недоброжелательства. Когда кто-нибудь из них показывался, жители прятались, на вопросы отвечали неохотно, часть населения, и без того немногочисленного, вообще перебралась в лес. Один из сыщиков, с дрожью в голосе, сказал Миранде:
– Я предвижу момент, когда нам в спины всадят пули, и останется неизвестным, кто стрелял.
Инспектор из Куиабы улыбался и, в свою очередь, заметил:
– Здесь, коллега, не Сан-Пауло. В этих дебрях никто не может чувствовать себя в безопасности.
Оставив нескольких из своих людей сторожить в поселке и в особенности следить за старым торговцем кашасой, Миранда на следующий день выехал опрашивать работников плантаций. Но весть о прибытии полицейских из Сан-Пауло уже успела распространиться среди испольщиков и батраков. Они встретили Миранду и инспектора с поклонами, отвечали почтительно, с показным смирением, но ничего определенного не сообщали. Относительно великана сказали, что только Нестор да еще, может быть, Клаудионор могли о нем что-либо сообщить, сами же они этого человека никогда и не видывали.
Миранда чувствовал их глухое сопротивление, нежелание отвечать на вопросы, словно все они сговорились между собой препятствовать ему вести следствие. Когда он спрашивал о негре, про которого упоминал дед Нестора, они отвечали, что на плантациях есть много негров и что одно несомненно: дед уже давно выжил из ума. Почем они знают, куда ушли Нестор и Клаудионор, ведь мир велик, и всякий дельный человек повсюду найдет себе работу. Миранда показал им старые фотографии Гонсало. Они брали их мозолистыми пальцами и с любопытством разглядывали: многие впервые в жизни видели фотографии. Качали головой: мало ли чужого народу прошло через фазенды с тех пор, как сюда явились гринго и начали работы на берегу реки! Столько народу, что и не запомнишь все лица… Наверное, это один из гринго, заключали они, к отчаянию полицейских.
Миранда чувствовал себя в глупом положении. Легкое ли дело допрашивать крестьян во время работы, когда они с лопатами или с серпами склоняются над землей или пасут скот на пастбище? Вот если бы он мог собрать их в полицейской камере в Сан-Пауло, все пошло бы по-другому! Но здесь, под палящим солнцем, это невозможно… Кроме того, он чувствовал, как им постепенно овладевает страх. Некоторые взгляды казались ему угрожающими, и не раз он был готов выхватить револьвер и направить его на крестьян. Он ясно видел в их взглядах скрытую угрозу, но через мгновение она исчезала, уступая место выражению покорности и смирения, и ему не к чему было придраться.
Он перестал допрашивать работников фазенды: то ли потому, что не мог от них добиться ничего определенного, то ли потому, что ему всюду мерещилась засада. Ведь если кто-нибудь – Нестор, Клаудионор или этот Гонсало, о котором столько говорилось в полиции, – стал бы в него стрелять, все эти люди, на вид такие смиренные, были бы заодно с преступником. Миранда был убежден, что Гонсало находится теперь в долине и, чтобы его захватить, надо отправиться по ту сторону гор, на берега реки Салгадо. Вернувшись с фазенды, он сказал инспектору:
– Вы возьмете на себя розыски и поимку Нестора и Клаудионора. И выясните также, нет ли здесь других коммунистов. Я беру с собой несколько человек и отправляюсь в долину. Гонсало там, и я разыщу его.
– Вы не хотите даже еще раз допросить торговца кашасой? Я думал…
– Да, я допрошу его. Он, несомненно, кое-что знает.
Вечером, предварительно узнав, что старик торговец не переступал за это время порог своего дома, Миранда в сопровождении инспектора и еще одного сыщика отправился его допрашивать.
– На этот раз он заговорит! – заверил Миранда своих спутников.
Но старик опять принялся божиться, что ему ничего не известно, кроме того, что он уже рассказал. Великан давно не появлялся в поселке. Он не знает, что это за человек, не имеет никакого понятия о том, что значит слово «коммунизм». Старик воздевал руки к небу, а Миранде становилось ясно, что старик знает гораздо больше, чем говорит.
Перед домом собралась небольшая толпа и слушала. Здесь были крестьяне, стражники Венансио Флоривала, выделенные полковником из охраны полицейских, проститутки, нищие. В их позах, даже в позах стражников, Миранда видел немую угрозу себе и своим людям. Казалось, все они были возмущены грубостью, с какой он допрашивал старика. Инспектор из Куиабы уже раза два успел ему шепнуть:
– Осторожнее. Вы подвергаете себя опасности.
Но Миранда думал: «Если я проявлю трусость, они потеряют всякое уважение, обнаглеют и тогда… бог знает, что тогда может случиться». Он решил применить силу и, рассердившись, дал старику пощечину.
– Говори или тебе будет плохо!..
Миранда увидел, как толпа, стоявшая у двери, всколыхнулась. Он вытащил револьвер, инспектор и другой сыщик сделали то же самое. Так, с револьверами наготове, они подошли к двери и приказали любопытным разойтись. Толпа медленно разошлась. У двери остались лишь два стражника, но выражение их лиц было зловещим. Они мрачно смотрели вглубь хижины, где сидел старик, закрыв лицо руками, и всхлипывал. Миранда решил быстро со всем этим покончить.
– Рассказывай все, что знаешь! – проговорил он, толкнув старика ногой. – Если не скажешь… спущу с тебя шкуру!
Старик плакал и повторял: «Ничего я не знаю, ничего», – и это было все. Миранда схватил его за ворот грязной рубахи, заставил встать, толкнул к стене. Продолжая держать револьвер наготове, приказал:
– Выкладывай, что знаешь, и поживее! – Он занес руку и уже готов был нанести новый удар, но в эту минуту в дверях раздался сдавленный голос одного из стражников:
– Сеньор, не бейте старика. Если хотите, арестуйте его; если хотите, убейте или прикажите мне застрелить его. Но не поднимайте руки на старика, который мог бы быть вашим отцом. Не поднимайте руки, потому что, если вы его ударите, я вас застрелю… – И он навел на Миранду винтовку.
Сыщик выпустил старика и посмотрел в сторону двери. Второй стражник тоже прицелился. Зрители возвратились, хотя и держались в некотором отдалении. Инспектор сказал:
– Лучше всего отправить старика в Куиабу и там допросить.
Миранда был полон бешенства и страха. Стражник, сплюнув в его сторону, поддержал инспектора:
– Да, это лучше, иначе может пролиться кровь.
Но в ту же ночь старик бежал. Как, с чьей помощью – это осталось неизвестным. Может быть, ему помогло все население поселка, а может быть, и сами стражники предоставили ему эту возможность. Двум полицейским было поручено сторожить его в хижине до утра. Старик притворился спящим, за ним уснули и полицейские, а на утро старика и след простыл. Инспектор из Куиабы, внешне очень почтительный с Мирандой, в глубине души радовался его затруднениям.
– Здесь вам не город, дорогой коллега, и ваше искусство здесь не поможет. Здесь надо действовать очень осторожно, в противном случае я не могу поручиться за вашу жизнь…
Миранда видел, как страх овладевал сыщиками, приехавшими с ним из Сан-Пауло: нельзя доверять никому, даже стражникам… Он чувствовал, как и в нем самом растет страх; теперь он готов был выхватить револьвер в любую минуту.
Вторая новость, полученная им в это утро, лишний раз показала, до какой степени местное население было ему враждебно. Проститутка, сообщившая первые и почти единственные сведения, – та самая, с которой он, приехав сюда, ночевал, – лежала теперь в постели больная: к ней ворвались ночью и жестоко ее избили. Кто это сделал? Люди, явившиеся с фазенды, местные жители, ее соседки по дому? Никто не знал, никто никого не выдал. На утро поселок был почти пуст, лишь несколько нищих грелось на солнышке. Полицейские чувствовали себя в осаде, ждали нападения из-за каждого угла. Одни лишь стражники полковника оставались спокойными и покуривали, пуская густые клубы дыма.
Инспектор из Куиабы предложил перебраться в дом Венансио Флоривала и оттуда послать несколько хорошо вооруженных людей за горы, в долину реки. Но Миранда обещал Барросу, что он сам поймает и доставит Гонсало… Что станет с его репутацией, если не он, а кто-нибудь другой отправится в долину, где непременно должен был находиться этот великан?
– Нет, я сам отправлюсь в долину во главе нескольких самых храбрых людей. А вы возвращайтесь на фазенду, продолжайте свою работу. Попытайтесь разыскать Нестора, Клаудионора и старика. Старик не мог далеко удрать. А он знает много, это несомненно…
Инспектор показал на ближайшую гору.
– Недалеко, правда… Но там никого не поймать…
– Это ваша задача, постарайтесь ее выполнить. Моя задача – поймать Жозе Гонсало, и я это сделаю… Через несколько дней я привезу его сюда…
– Посмотрим… – улыбнулся инспектор.
– Вы в этом сомневаетесь?
Инспектор из Куиабы ясно видел за напускной храбростью Миранды скрытый страх. Да, этому молодому человеку было страшно – страшно перед этими крестьянами, этим таинственным миром, столь чуждым городскому жителю. И еще яснее выражался страх в глазах двух других сыщиков из Сан-Пауло. В глубине души инспектор радовался: в конце концов, именно ему удастся поймать знаменитого Гонсало после того, как эти пришельцы из Сан-Пауло будут окончательно деморализованы. О том, чтобы их окончательно вывести из строя, позаботится долина. Но Миранде он ответил:
– Нет, нисколько не сомневаюсь. И желаю вам удачи. Только будьте осторожны. По сравнению с кабокло долины, здешние жители – сущие ангелы. В долине – прибежище бандитов, которые поселились там, ибо им не на что больше надеяться в жизни. Будьте осторожны…
Под охраной молчаливых стражников Венансио Флоривала, в сопровождении двух сыщиков из Сан-Пауло и двух из Куиабы Миранда направился в горы. Они ехали на отличных лошадях, предоставленных в их распоряжение управляющим полковника.
На первый взгляд долина показалась им гораздо менее страшной, чем поселок. Они остановились на берегу реки, в том месте, где был расположен лагерь «Акционерного общества долины реки Салгадо»: деревянные домики для североамериканских специалистов – истинное торжество комфорта в этой дикой глуши на краю света – и десятки бараков для рабочих. Музыка фокстротов неслась из радиоприемников, напоминая об улицах больших городов; сложная техническая аппаратура сверкала на солнце. Вот приборы, привезенные из Соединенных Штатов для исследования почвы и подпочвенных пластов, а вот – для выявления таящихся здесь залежей марганца. Все это свидетельствовало о цивилизации и совсем не походило на жалкий, утонувший в грязи поселок. Работы по сооружению аэродрома сильно продвинулись вперед: десятки рабочих срубали деревья, разравнивали почву. Бригада медиков под руководством профессора Алсебиадеса де Мораиса из университета Сан-Пауло возглавляла работы по оздоровлению этого небольшого участка огромной долины – островка среди непроходимой селвы. Магазин в деревянном здании с большим и разнообразным набором товаров обслуживал жителей лагеря всем необходимым. В другом деревянном здании помещалась контора акционерного общества. Об этом возвещала вывеска на дверях. Все это, и в особенности присутствие светловолосых американцев, одетых в трусы и рубашки с отложными воротничками (некоторые из приезжих отпустили себе живописные усы и густые бороды), делало эту опушку селвы похожей на ателье киностудии, где готовится съемка экзотических сцен. Дикий пейзаж казался декорацией, лишился своей естественности из-за гринго и их машин.
В конторе Миранда беседовал с главным инженером. Это был худощавый, скупой на слова янки, сильно искусанный москитами. Миранда объяснил ему цель своего прибытия, рассказал о Гонсало, об угрозе, которую представляет присутствие этого коммуниста для работы акционерного общества. Бразильский инженер, помощник американца, служил переводчиком.
Главный инженер изъявил готовность помочь Миранде чем только сможет, например предоставить ему каноэ с мотором на носу (новшество, введенное здесь американцами), чтобы он смог спуститься в поисках Гонсало вниз по реке. Инженер полагал, что если этот Гонсало еще в долине, то, вероятнее всего, он находится среди кабокло, живущих ниже по течению реки. Однако, по мнению обоих инженеров – американского и бразильского, – Гонсало бежал еще до прибытия второй экспедиции. Это предположение подтверждалось тем, что его плантация была заброшена: дикие растения разрослись на маниоковом поле и заглушили всходы маиса.
Главный инженер лишь недавно прибыл в долину; он не участвовал в предыдущей экспедиции, когда был подожжен лагерь. Но и он и его бразильский коллега слышали о «великане из долины» и о его таинственном исчезновении. Нельзя было допустить, чтобы преступник, так рьяно разыскиваемый полицией, осужденный на многие годы тюрьмы, искавший убежища в диких лесах, остался здесь, когда тайны селвы уже начали раскрываться. Во всяком случае, для успокоения совести Миранде следует спуститься вниз по реке и поискать там следы этого человека. Главный инженер предложил ему также двух солдат военной полиции из отряда, охранявшего лагерь. Живущие на берегу реки кабокло – зловещие существа и, по всей видимости, не очень-то симпатизируют людям компании. Именно поэтому, учтя опыт первой экспедиции, американцы не стали набирать рабочих среди кабокло и не рисковали плыть вниз по реке. Пока много работы и здесь, а исследование и освоение всей долины лучше отложить до изгнания кабокло.
Бразильский инженер сказал, что время от времени к лагерю приплывают кабокло, привозят в своих каноэ убитых ими на охоте животных и продают их за несколько мелких монет. При этом с ними всегда возникают споры: им хочется купить какую-нибудь безделицу в лавке акционерного общества, а продавать из нее что-нибудь посторонним строжайше запрещено. Это обстоятельство еще больше осложняет отношения между американцами и кабокло.
Мнение бразильского инженера было непоколебимо: Гонсало бежал, скрылся в лесах, затерялся в неисследованных внутренних районах штатов Мато-Гроссо или Гойаз. Одно ясно: среди рабочих акционерного общества его нет. Рабочие набраны в Куиабе и соседних городах, и до сих пор никакая агитация не нарушала нормального хода работ. Среди них нет ни одного, хотя бы отдаленно похожего на человека, изображенного на фотографиях, привезенных Мирандой. Если Гонсало еще в долине, он может быть только среди кабокло…
Плавание Миранды по реке продолжалось больше недели. Каноэ несколько раз спускалась и поднималась по реке, и в лодке вместе с пассажирами плыл страх. Особенно страшно бывало по ночам, когда приходилось причаливать к берегу, у самой опушки селвы.
Сыщики испуганно переглядывались: их жизнь была во власти кабокло долины.
Эти кабокло со зловещими лицами обычно скрывались при приближении лодки и шуме ее мотора. В большинстве случаев Миранда находил пустые хижины, брошенные плантации. Допрашивать кого-нибудь из кабокло было сущим мучением. Гонсало? Никогда здесь не было человека с таким именем. Великан, похожий на этот портрет? Был здесь один великан, хороший человек, но он давно отсюда ушел, – едва только явились гринго. Пожар лагеря? Они ничего не знают; пожар, наверное, возник по вине одного из гринго, не умеющих обращаться с огнем в лесу.
Кабокло смотрели на фотографии, узнавали улыбающееся лицо («Это Дружище!»), но отрицательно покачивали головами: нет, этот человек совсем не похож на великана из долины.
От них трудно было добиться чего-нибудь большего, чем несколько односложных слов. Казалось, что они очень устрашены видом солдат, вооруженных винтовками. Они смотрели в сторону, ни разу не взглянули прямо в лицо Миранде и его спутникам. И если только могли, старались скрыться в чаще еще до прибытия лодки. Хижины и плантации пустовали.
Миранда побывал на плантации Гонсало. Дикие заросли заполонили весь двор, вторглись в хижину, где не оставалось решительно ничего, что могло бы навести на след. Было видно, что уже много месяцев здесь никто не бывал. «Вероятнее всего, этот человек бежал», – подумал сыщик.
И тем не менее Миранда все еще не был окончательно убежден. В жестах кабокло, в их недомолвках ему чудилось нечто вроде угрозы. Они не говорят правды, по крайней мере всей правды, – в этом Миранда был убежден. Спрятавшись в прибрежной чаще, они следили за ним, за передвижениями его лодки. Он не раз уже замечал лицо кабокло, скрытого за деревьями, а в тишине ночей слышал звук шагов по сухой листве и шорох раздвигаемых лиан. Страх возрастал, усиливался.
Полицейские привыкли допрашивать арестованных в камерах под надежной охраной, захватывать людей в городах – на фабриках или в домах. Но здесь все было против них. Они распухли от укусов москитов, одного из сыщиков била лихорадка, и он, лежа на дне каноэ, заклинал Миранду Христом-богом вернуться. Ночами полицейские не могли уснуть, опасаясь засады в чаще. Они чувствовали, что кабокло окружают их: невидимые за деревьями, следуют за их лодкой днем, подкрадываясь к ней во время ночных привалов полицейских. Иногда им даже случалось замечать прячущегося кабокло. Но как преследовать, как отважиться вступить в страшную селву, где за каждым деревом таилась ядовитая змея, где нет тропинок, где человек может заблудиться и погибнуть, не найдя обратного пути?
И несмотря на все, несмотря на страх, овладевший им и его людьми, Миранда не решался отказаться от преследования. Что он скажет Барросу, если возвратится без Гонсало? В самом ли деле великан бежал из долины? Но почему ему казалось, будто кабокло над ним смеются? Эх, если бы он мог заполучить этих кабокло, а вместе с ними и жителей поселка и работников фазенды к себе в Сан-Пауло, в камеры полицейского управления… Там бы он заставил их говорить, открыть всю правду. Но в этом лесу, среди змей, москитов и диких зверей, от рева которых по ночам бросает в жар и холод, он ничего не мог поделать…
Показания Ньо Висенте заставили его решиться на возвращение. Положение становилось все более затруднительным. Его помощники, совершенно деморализованные, боялись лихорадки, уже свалившей одного из них. Только уязвленное самолюбие заставляло Миранду плавать вверх и вниз по реке в своей каноэ; теперь и ночи они проводили в лодке, опасаясь внезапного нападения. Встреча с Ньо Висенте и разговор с сирийцем Шафиком, только что возвратившимся из очередного путешествия, заставили его отказаться от дальнейших поисков.
Старый кабокло сам явился к Миранде. Он оказался разговорчивее других. Он живет в долине очень давно, поселился здесь раньше всех остальных, знает все и может утверждать, что великан отсюда ушел. Он, Ньо Висенте, видел, как тот складывал вещи перед уходом. Ньо Висенте признался сыщикам: он всегда подозревал, что этот человек скрывается от правосудия. Когда появились гринго, великан ушел. Сказал, что больше не чувствует себя здесь в безопасности. Куда он ушел, – этого Ньо Висенте не знает, но по слышанным разговорам, по отдельным фразам «Дружища», он заключил, что тот направился в Амазонию[157].
Все это подтвердил и Шафик. Сириец дал хинину больному сыщику и угостил всех кашасой. Да, великан ушел. Никому не приходило в голову, что он мог оказаться коммунистом. Его считали только убийцей, скрывающимся от властей. Когда прибыли гринго и сгорел их лагерь, великан решил убраться. И Шафик может даже сказать куда: в Боливию. Великан просил его, когда он, Шафик, отправлялся в одну из своих предыдущих поездок, о странной услуге: обменять ему бразильские деньги на боливийские, что сириец и сделал в Куиабе. Эта просьба показалась ему настолько странной, что он приставал к великану с вопросами до тех пор, пока тот в конце концов не признался, что с приходом американцев ему здесь опасно оставаться и он намеревается эмигрировать в Боливию.
Когда каноэ с мотором взяла курс на лагерь инженеров, один из кабокло пошел к Гонсало, в его убежище в селве, сказать, что розыски кончились. А в лагере среди рабочих на строительстве аэродрома стоял негр Доротеу и смотрел, как возвращалась каноэ. Было очень трудно убедить кабокло не расправляться с полицейскими во время их розысков на реке. Ячейка рабочих компании поддерживала связь с Гонсало через Нестора, который теперь тоже переселился в селву.
В лагере, пока врачи оказывали помощь заболевшему лихорадкой сыщику, Миранда написал отчет Барросу, доказывая, что, вне всяких сомнений, Жозе Гонсало бежал в Боливию, и возлагал ответственность за это бегство, а также за исчезновение Нестора и Клаудионора на «эту бездарность» – инспектора охраны политического и социального порядка Куиабы… Отсюда же, из лагеря, была послана телеграмма полиции Ла-Паса с описанием Гонсало и требованием его ареста. Американцы привезли с собой передатчики самого новейшего образца и поддерживали прямую связь даже с Нью-Йорком…
После встречи с Жоаном в Куиабе Гонсало в значительной степени изменил свой первоначальный план. Невозможно помешать акционерному обществу обосноваться в долине. Значит, надо заложить основы партийной работы среди рабочих, законтрактованных компанией.
Доротеу нанялся рабочим в Кампо-Гранде, и вместе с ним поступили на работу еще несколько товарищей, приехавших из Мато-Гроссо. Негр привез известие о судебном решении по делу, начатому акционерным обществом против кабокло. Гонсало установил связь между тремя фронтами работы: кабокло долины, с которыми находился он сам, рабочими лагеря – под руководством Доротеу – и крестьянами – на фазендах Венансио Флоривала, возглавляемых Нестором и Клаудионором. Таким образом, когда для кабокло придет время выступить, и рабочие и крестьяне смогут их поддержать.
Аресты в Сан-Пауло и в Куиабе заставили произвести еще некоторые изменения: Нестор, которого разыскивала полиция, также скрылся в селве и теперь служил связным между Гонсало и Доротеу. Клаудионор остался на фазендах, укрываемый испольщиками и батраками.
Партийная ячейка рабочих компании росла и уже одержала первую победу, создав профессиональный союз, объединивший трудящихся долины, и добившись его признания.
Зато работа на фазендах находилась в состоянии упадка: полицейские экспедиции, следовавшие одна за другой, сломили и без того еще слабый дух сопротивления крестьян. Большинство из них ничего и слышать не хотело о борьбе, а у Клаудионора не было достаточного опыта, чтобы успешно вести пропаганду.
Некоторые кабокло, узнав о решении суда, добровольно ушли с берегов реки. Правда, таких оказалось немного; большинство же, согласившись с Ньо Висенте, решили продолжать обрабатывать свою землю и защищать ее любыми способами.
Когда к ним явился со своими сыщиками Миранда, кабокло подумали, что дело идет об их выселении. Поэтому-то они и выслеживали каноэ на всем протяжении ее пути. Гонсало пришлось долго уговаривать Ньо Висенте отправиться к полицейским и убедить их, что его, Гонсало, здесь больше нет. Старик ни за что не хотел идти разговаривать со шпиками. Он пошел только после того, как Гонсало, узнав о возвращении Шафика, прибег к его посредничеству. Гонсало обратился к Шафику лишь после долгих колебаний. До сих пор он очень мало доверял сирийцу: ничего определенного о его личности Гонсало не было известно. Но надо заставить полицейских убраться из долины, а этого можно добиться, только убедив их, что Гонсало бежал. Пока здесь будет рыскать полиция, невозможно вести работу. И Гонсало вызвал Шафика в свое убежище. Сириец явился в сопровождении одного из кабокло, и Гонсало имел с ним продолжительную беседу.
Наступала ночь, где-то у берега должна была причалить для ночлега каноэ сыщиков.
Гонсало отпустил себе большую черную бороду, закрывавшую грудь и придававшую ему вид «блаженного» из тех, что ходят по сертану, возвещая конец света. Рассказал Шафику свою историю: он приговорен ко многим годам тюрьмы, его разыскивает полиция, его обвиняют в коммунизме. Полиция уже более или менее убеждена в том, что он бежал, но для окончательной уверенности надо, чтобы кто-нибудь дал более конкретные показания. Например, Шафик. Сириец слушал молча, слегка нагнувшись вперед, стараясь разглядеть лицо великана в окружавших их потемках. В заключение Гонсало сказал, что отдает в его руки свою свободу и жизнь. Если полиция его схватит, – это почти верная смерть.
Шафик протянул ему руку: пусть Гонсало не тревожится, он, Шафик, исполнит просьбу Гонсало. И потом сам уедет отсюда. В Парагвай. Он начал об этом подумывать с того момента, как здесь появились американцы со своими машинами. Если он здесь останется, кончится тем, что его арестуют и снова отправят в Кайенну. Особенно для него это опасно теперь, когда здесь назревают события… Гонсало ему ничего не рассказывал, он ни о чем не спрашивал – Шафик уважает чужие тайны. Но он предвидит, что здесь произойдут важные события. И он, Шафик, не останется здесь – иначе ему придется за многое расплачиваться.
И действительно, через несколько дней он, ни с кем не простившись, уехал. Какое ему было дело до того, что готовилось в долине? Он одинокий человек: единственное благо, которое он хотел сохранить, была свобода, даже если для сохранения этого блага ему и придется жить вдали от всех и всего.
А Гонсало остался в долине ждать момента, когда начнется изгнание кабокло с их земель.
Однако Коста-Вале, казалось, не торопился. Получив решение судьи штата Мато-Гроссо, он вступил в спор с полковником Венансио Флоривалом. Тот, стремясь расширить пределы своих владений до берегов реки, предложил изгнать кабокло немедленно: отряд военной полиции, подкрепленный наемными головорезами, выкинул бы этих несчастных кабокло из долины – и делу конец. Коста-Вале держался другой точки зрения: к чему такая поспешность? Ну хорошо, кабокло будут изгнаны, а что дальше? Земли останутся в запустении до прибытия японских колонистов, которые еще в пути. Гораздо лучше на некоторое время оставить там кабокло, чтобы они продолжали обрабатывать землю и сажать маниок и маис. В итоге, когда настанет время поселить японских колонистов, земля будет, по крайней мере, возделана и чем-то засеяна. И он изложил полковнику свои планы: на этих плодородных землях нужно будет наряду с крупными разработками марганца создать большие рисовые плантации, образцовые фазенды.
Венансио Флоривал, исполненный верности традициям феодального землевладения, выслушав эти планы, покачал головой. Не будет ли намного лучше поделить эти земли между ними – Коста-Вале, Венансио Флоривалом, комендадорой да Toppe, мистером Карлтоном, с тем что каждый будет обрабатывать их для себя, а акционерное общество только использует марганцевые месторождения? В конце концов, долина огромна, и компания будет действовать далеко не на всем ее протяжении. Коста-Вале засмеялся:
– Вы отстали, Венансио. Вы не заглядываете вперед. Научились наживать деньги, сажая кофейные деревья и выращивая скот, используя землю только под пастбища…
– И наживаю на этом, слава богу, немалые деньги!
– Но упускаете еще больше. Нет, сеньор Венансио, не будем делить эти земли, оставим их за акционерным обществом, создадим колонии японцев, организуем крупные плантации. Это пока… Ибо потом…
– А что потом?..
– Ведь не один же марганец имеется в этих краях. Последние изыскания говорят о наличии огромных месторождений нефти.
– Нефти? Ну и что же… Американцы все равно никому не позволят добывать нефть в Бразилии; зачем им создавать себе конкуренцию?.. Это же всем ясно.
– Это верно для сегодняшнего дня. Но кто вам сказал, что так будет всегда? Завтра все может обернуться по-другому. Понимаете?
Убедить Венансио Флоривала было, однако, нелегко. Кончилось тем, что Коста-Вале согласился, чтобы полковник захватил земли, простирающиеся между горой и рекой. Это было что-то вроде ничьей земли; участки эти даже не были включены в земли, предоставленные акционерному обществу федеральным правительством.
– Ладно, пользуйтесь, берите в свои руки. А мне дайте возможность осуществить мои планы. Я вам набиваю карманы деньгами, а вы еще мешаете мне… – усмехнулся банкир.
– А кабокло? Вы знаете, что они спутались с коммунистами. Пришлось даже вызывать полицию.
– Когда настанет время прогнать кабокло, я вас извещу. И вы этим займетесь…
У Коста-Вале в конце этого года было по горло работы. Связь с мистером Джоном Б. Карлтоном и его финансовой группой привела к значительному расширению дела. Теперь «Акционерное общество долины реки Салгадо» стало центром целого ряда компаний: оно оперировало громадными капиталами, выписывало партии иммигрантов из Японии, владело страховыми обществами, занималось экспортом кож, каучука и хлопка, контролировало газеты, в частности «А нотисиа», рекламные предприятия и агентства по распространению статей, как, например, «Трансамерика» и книгоиздательства.
Небольшое издательство Шопела, специализировавшееся на выпуске книг бразильских писателей, выходивших малыми тиражами, было преобразовано в крупное издательство и приступило к выпуску переводов американских «бестселлеров»[158] и книг о Соединенных Штатах, в которых пропагандировался американский образ жизни; оно же стало издавать также антикоммунистические произведения.
И над всем этим стоял Коста-Вале. Его главным бразильским компаньоном была комендадора да Toppe, но он не мог ожидать от старухи серьезной помощи в руководстве столь многими и при этом столь различными делами. Она была поглощена своими текстильными фабриками и общественной деятельностью. В последнее время значительную долю времени у комендадоры занимала подготовка к свадьбе ее племянницы с Пауло Маседо-да-Роша. Что же касается Шопела, то он был хорошим подставным лицом и не больше… Он полезен, ибо для того, чтобы заработать деньги, готов на все. Однако если бы в его руки на самом деле было передано руководство каким-либо предприятием, это могло бы привести к самым дурным последствиям. Люди, подобные Шопелу или Артуру Карнейро-Маседо-да-Роша, были совершенно необходимы для успешной деятельности предприятий, но при условии, чтобы они не вмешивались непосредственно в принятие решений. На долю Коста-Вале выпала основная тяжесть работы, именно ему доверяли американцы, именно он обладал настоящим деловым духом.
Как банкир не похож на Венансио Флоривала, который неспособен видеть дальше своего носа! Он неспособен заметить, например, скрытую конкуренцию со стороны немцев. А между тем немцы все больше и больше проникали в правительство, даже – в военное министерство, не говоря уже о контролируемой ими через Филинто Мюллера федеральной полиции и департаменте печати и пропаганды. Похоже было, что Варгас все больше склоняется на их сторону, как бы видя в нацистах своих лучших друзей в области международной политики.
Коста-Вале не потерял еще надежды на образование коалиции крупных капиталистических держав, направленной против Советского Союза. Мистер Карлтон много говорил ему о предстоящей в скором времени войне между гитлеровской Германией и коммунистической Россией – войне, которая должна была покончить с коммунизмом и вместе с тем до такой степени ослабить Гитлера, чтобы он не мешал Соединенным Штатам.
Однако до сих пор позиции немцев, как показал Мюнхен, лишь укреплялись. И это находило отклик в Бразилии, сказывалось на политике ее правительства, в результате чего Артур Карнейро-Маседо-да-Роша начал встречать серьезные препятствия при осуществлении некоторых проектов Коста-Вале и его американских друзей. Так, например, получилось с концессией на организацию новой авиационной линии в Европу: проект ее был разработан Карлтоном и Коста-Вале, однако под давлением немцев концессия была предоставлена итальянцам[159]. А дело с хлопком?
О, это было скандальное дело, в котором оказались замешаны ближайшие помощники диктатора. Какой удар по американцам!.. Некий Лукас Пуччини, еще вчера мелкий чиновник министерства труда, заработал колоссальное состояние на этой операции с хлопком – мошенничестве, ставшем возможным исключительно благодаря режиму диктатуры и поддержке со стороны германских банков. Хлопок, который американцы надеялись скупить по низким ценам, как они это делали все годы, попал на этот раз в руки немцев, и цена на него оказалась страшно взвинченной.
Немцы пытались подорвать некоторые предприятия Коста-Вале, глухая борьба велась даже среди членов правительства. Коста-Вале всячески стремился избежать конфликтов в настоящий момент, когда, как он считал, необходимо объединить все силы внутри и вне страны, чтобы покончить с коммунистами во всем мире и, в частности, в Бразилии.
Однако он не боялся борьбы. Американцы казались ему солидными и решительными; в алчности немцев было что-то авантюристическое, почти легкомысленное – именно поэтому Коста-Вале не принял их предложений в Берлине. К тому же существовали и причины географического порядка: даже в том случае, если мир в конце концов окажется разделенным между американцами и немцами, Латинская Америка, а стало быть и Бразилия, останется в сфере влияния Соединенных Штатов. Шопел, который сохранял постоянство в своих симпатиях к немцам, хотя и работал теперь на американцев, верил в возможность того, что Бразилия окажется экономически связанной с нацистской Германией и ее политика будет направляться из Берлина Гитлером. Но Коста-Вале отвергал такую возможность, хотя поэт, вздымая вверх свои толстые руки, описывал будущий мир, как частную собственность Гитлера, Геринга и Геббельса.
Несмотря на все эти разногласия, несмотря на международное напряжение, дела «Акционерного общества долины реки Салгадо» шли хорошо. В долине развертывалась деятельность компании, и хотя крупные работы по добыче марганца еще не начинались, средства поступали от других предприятий компании. Прибыли умножатся завтра, когда разразится эта неумолимо приближающаяся война. Когда она наступит, Коста-Вале начнет добывать марганец в долине, и немцам придется платить за него на американских рынках хорошую цену.
И вот – в свете всех этих сложных событий, что представляют собой затерянные на берегу реки кабокло, как не какую-то незначительную деталь? Коста-Вале прочел на днях последнюю книгу Эрмеса Резенде, вызвавшую сенсацию в кругах интеллигенции: это было исследование о бразильской деревне, основанное на наблюдениях, сделанных социологом во время его путешествия в долину. Банкир был полностью согласен с выводами Эрмеса: лень – главная характерная черта крестьянства. Только прибытие иммигрантов могло бы обеспечить успех какому-либо серьезному начинанию в этом районе. Эрмес облек все это в форму рассуждений, носящих якобы прогрессивный характер: он проливал обильные слезы по поводу условий существования земледельца, но на земледельца же возлагал и ответственность за его нищенское положение. Он подрывал, таким образом, идею аграрной реформы, завоевывавшую все большую популярность в среде интеллигенции.
Книга Эрмеса Резенде понравилась, однако, не одному Коста-Вале: она вообще имела большой успех. Сакила написал длиннейшую рецензию, в которой труд социолога анализировался с различных точек зрения и оценивался как самое значительное произведение бразильской демократической культуры. Шопел также разразился похвалами на страницах одной из газет. Что же касается критика Армандо Ролина, то он в своей рецензии буквально изливался в восторгах: «Эрмес Резенде своей выдающейся книгой поднял бразильскую культуру до новых, доселе недосягаемых высот. Эта книга заслуживает издания и на английском языке, чтобы весь цивилизованный мир мог оценить ее по достоинству». Группа интеллигентов во главе с Сакилой и Шопелом устроила банкет в честь Эрмеса Резенде.
Только «Перспективас» – новый журнал, посвященный вопросам культуры, который начал выходить под редакцией архитектора Маркоса де Соузы, осмелился выступить против книги Эрмеса в статье, подписанной каким-то псевдонимом. Автор статьи разоблачал ее как антинаучный труд, как лжесоциологическое исследование и в заключение утверждал, что эта книга защищает феодализм, господствующий в сельском хозяйстве страны, и пропагандирует проникновение американского капитала в Бразилию. Статья эта вызвала шум, равный по своим масштабам успеху книги. Многие приписывали ее Сисеро д'Алмейде, иные расценивали статью как свидетельство разрыва коммунистов с Эрмесом.
Появление журнала Маркоса де Соузы, издававшегося в Сан-Пауло, но широко распространявшегося и в Рио, пробудило большой интерес в среде интеллигенции. Этот журнал отличался от всех остальных: его страницы открыты не только для проблем культуры и искусства, но и некоторых политических вопросов, которые не могли не заинтересовать читателей. В первом номере журнала была опубликована пространная статья по поводу Мюнхенского соглашения, которое было охарактеризовано, вопреки оценке всех газет, как шаг к войне. Во втором номере различные деятели, в том числе занимающие видное положение в стране, высказались по вопросу о национальной промышленности. И все это – наряду с литературными статьями, поэмами, обсуждением вопроса о бразильском романе и т. д. Некоторые из опубликованных в двух первых номерах материалов дали основание для полемики, а статья о книге Эрмеса в третьем номере вызвала сенсацию – номер разошелся в течение нескольких дней.
Маркос де Соуза был доволен: он чувствовал, что журнал – полезное дело. Он увлекся им и подолгу спорил с Сисеро по поводу материалов, которые предстояло опубликовать. Все это время он поддерживал связь с Жоаном и был очень взволнован, когда получил от руководства партии поздравления по поводу первых номеров. Руководители партии активно сотрудничали в журнале, от них и поступила статья об Эрмесе. Маркос был занят, с одной стороны, журналом, с другой – окончанием строительства группы небоскребов в Сан-Пауло для Лузитанского банка; он редко теперь бывал в Рио. За последние месяцы он виделся с Мануэлой лишь несколько раз. Поэтому Маркос поразился, получив письмо, в котором она сообщала ему свой новый адрес – в пансионе на Фламенго. Что произошло с Мануэлой, почему она оказалась вынуждена покинуть свою квартирку в Копакабане?
Когда Маркос закончил постройки в Рио и прекратил свои регулярные поездки в столицу, он решил, что так, возможно, и лучше. Ему становилось все труднее и труднее относиться к Мануэле только как к другу, скрывать от нее свою любовь. Иногда он чувствовал к ней такую нежность, что не знал, как сдержаться и не высказать ей всего, что было у него на душе. Его удерживала одна мысль: Мануэла много выстрадала, он не имел права волновать ее сейчас, когда она едва пришла в себя. Он боялся говорить о любви, чтобы не обидеть ее. Разве она не считала его своим другом, от которого у нее нет секретов? Так было лучше – находиться от нее вдали, узнавая о ее жизни только из писем. Быть может, так ему удастся побороть любовь и она перейдет в дружбу, в которой нуждается Мануэла, – в то единственное чувство, на которое она способна после всего, что ей пришлось испытать.
Однако, получив от Мануэлы неожиданное известие о переезде на другую квартиру, Маркос не удержался и вылетел в Рио. Оставив чемоданы в отеле, где он обычно останавливался, он побежал к Мануэле по ее новому адресу. Девушка протянула ему руки.
– Неблагодарный!
Что произошло? Почему она переехала?
Но разве он не знает, что театральная труппа распущена? Они не захотели последовать совету Маркоса – выступать в кинотеатрах предместий с пьесами, которые могли бы заинтересовать народ, и в результате прогорели. Последний месяц они проработали даром. Это было печально, особенно сейчас, когда «Ангелы» – труппа Бертиньо Соареса – с таким успехом выступила в муниципальном театре с пьесой Юджина О'Нейла[160]. Теперь Мануэла получает скромное жалование статистки балета в муниципальном театре и не в состоянии оплачивать квартиру в Копакабане. Ей пришлось переехать в этот пансион, вот и все.
Все?
Нет! Она получила приглашение вступить в ансамбль «Ангелов», который ввиду достигнутого успеха преобразуется в профессиональную труппу. Но она отказалась, приглашение ей было передано Шопелом, который, помимо всего прочего, имел наглость прочесть проповедь по поводу ее знакомств…
– По поводу твоих знакомств?
– Да, по поводу того, что я теперь имею дело с коммунистами, что я и ты… ну в общем, ты понимаешь… – И она возмущенно закрыла руками лицо. – Я попросту его выгнала. Наговорила ему такого, что он никогда не рассчитывал услышать. Он ушел, доведенный до бешенства. Думаю, теперь больше никогда ко мне не обратится…
– Да, незавидное у тебя положение… – пошутил Маркос, чтобы отвлечь ее от разговора о Шопеле, об «Ангелах», об этих недостойных намеках, о всей этой грязи, в которую все еще пытались втоптать Мануэлу.
– Бедность не порок… – засмеялась Мануэла. – Важно при всем этом сохранить чувство собственного достоинства. Кстати, не только Шопел предложил мне помощь. И Лукас… – сказала она, понизив голос.
– Твой брат?
– Да. Похоже, что он очень богат. Так, по крайней мере, он мне сказал. Я сообщила, что переезжаю, и он пришел ко мне. Узнав, чем это вызвано, Лукас запретил мне покидать квартиру. Заявил, что сам будет ее оплачивать, что он в состоянии это сделать и нет причин, почему бы ему этого не делать. Лукас меня очень любит, ты ведь знаешь?
– Но почему же ты не согласилась? Он твой брат, тут нет ничего особенного.
– Я понимаю. Но, знаешь, Маркос, я столько пережила, что, мне кажется, я теперь – другой человек. Я ни от кого не хочу помощи, хочу сама себе зарабатывать на жизнь. В конце концов, у меня есть мое жалование, пусть, правда, скудное, но мне его хватает. Почему нужно жить обязательно в Копакабане, в отдельной квартире, а не здесь, в комнате пансиона? Лукас сразу начал строить планы – он хочет организовать для меня балетное турне, оплатить все расходы за свой счет. А я ничего этого не хочу. Я могу устроиться сама: мне обещан контракт в одной труппе, которая начнет свои выступления в начале года. Это хорошая труппа… – Она назвала имя известной артистки, ставшей во главе этой новой труппы.
Никогда Маркос не испытывал к Мануэле такой нежности, как сегодня. Ему захотелось предложить ей деньги, чтобы она могла создать балетную труппу, – такую, о которой мечтает, дать ей те деньги, что она не приняла от Лукаса, как не приняла от Шопела приглашение вступить в ансамбль «Ангелов». Но он не сделал ей этого предложения: все равно она бы его наверняка отклонила, а он ни на мгновение не хотел смешиваться с теми, кто обращался к ней с нечистыми помыслами.
– Почему ты молчишь? – неожиданно обратился к ней Маркос. Он взял ее за руку. – Как будет рада Мариана, когда она узнает. Она всегда так верила в тебя, Мануэла…
– Мариана… – улыбнулась Мануэла. – Да, ей и тебе я обязана тем, что не превратилась в падшую женщину. Из меня хотели сделать проститутку или самоубийцу, а Мариана меня спасла… Ты что-нибудь знаешь о ней?
– Да. Хорошая новость – у нее ребенок.
– Мальчик?
– Да. Его назвали Луисом Карлосом в честь Престеса. Я ее видел, она очень довольна…
– Надо будет послать ей подарок для ребенка… Ты знаешь, Маркос, я так обрадована этим известием, будто у меня самой родился сын. Может быть, еще настанет день, когда и у меня будет ребенок… Мариана научила меня не отчаиваться.
Маркое встрепенулся:
– Ты кого-нибудь полюбила?
– Да что ты, ничего подобного… Я живу, как монахиня, тебе это хорошо известно. – Однако какая-то легкая дрожь в голосе архитектора заставила ее задать вопрос: – Почему ты так думаешь?
– Нет, я так не думаю… – Он рассмеялся застенчиво и смущенно; это не был его обычный непринужденный смех. Мануэла задумалась.
Они вышли вместе, пообедали в ресторане, зашли в кино, но досидели только до половины сеанса, потом отправились пешком на Фламенго. Маркос был необычно молчалив, и Мануэла не могла понять, что с ним.
– Ты что-то скрываешь от меня. Друзья мы или не друзья? Я от тебя никогда ничего не утаиваю, рассказываю все, что со мной происходит. Что тебя заботит? Ты не можешь мне рассказать? Это какая-нибудь политическая тайна?
– Нет, у меня нет тайн… даже политических. Ты видела журнал? Как ты его находишь?
Они заговорили о журнале, о шуме, вызванном рецензией на книгу Эрмеса Резенде, о новостях в литературных и артистических кругах. Была жаркая летняя ночь, под руку прогуливались парочки. Неподалеку от них у парапета набережной целовались двое влюбленных. Они так увлеклись поцелуями, будто для них не существовало ни прохожих, ни яркого электрического освещения. Увидев это, Мануэля улыбнулась; Маркос, однако, снова замолчал. Так они дошли до пансиона.
– Не понимаю, что с тобой сегодня. Никогда тебя таким не видела… – еще раз озабоченно сказала Мануэла.
– Да, нет, ничего особенного, просто много забот с журналом. Мы готовим четвертый номер. На этот раз у нас будет сенсационный материал о кабокло, обитающих на берегах реки Салгадо. Им в ближайшее время угрожает изгнание с земель, которые они расчистили и обрабатывали в течение многих лет. Суд в Мато-Гроссо решил, что эти земли принадлежат акционерному обществу Коста-Вале. Там побывал один журналист – некий Жозино Рамос, ты его не знаешь; он кое-что сфотографировал и сделал немало наблюдений. Это репортаж, который всколыхнет и Коста-Вале и американцев… Не знаю, допустят ли они, чтобы после этого журнал продолжал выходить… Кабокло будут изгнаны. Это страшная история. Ты даже не можешь себе представить…
– Сколько печальных вещей на свете… – сказала Мануэла. – Не понимаю, почему это так. Как тяжела жизнь…
– Тяжела жизнь… – как эхо повторил Маркос.
Мануэла взяла его за руку.
– Мы сегодня оба печально настроены… Надеюсь, завтра будем чувствовать себя лучше.
– Завтра я семичасовым самолетом возвращаюсь в Сан-Пауло…
– Возвращаешься завтра утром? Но ты ведь только что прилетел… А я-то думала, что проведешь со мной рождество…
– Я прибыл только для… – он хотел было сказать «для того, чтобы повидать, тебя», но удержался, – …для одного срочного дела, и оно уже разрешено. У меня сейчас очень много работы в Сан-Пауло.
Она смотрела на него, в ее взгляде сквозил тревожный вопрос. Маркос отвел глаза, он с трудом сдерживал себя: эта прогулка по берегу моря при свете луны была для него трудным испытанием, как совладать с собой и не сказать ей о своей любви. Он отвел взгляд и поэтому не заметил всей нежности, излучавшейся из голубых глаз Мануэлы. Он протянул ей руку.
– Ну, до свиданья, Мануэла ..
– Когда мы теперь встретимся?
– Не знаю… как-нибудь… Я тебе напишу.
Медленными шагами пошел он по набережной. Ей хотелось позвать его обратно. Прекрасна мягкая звездная ночь Рио – эта ночь, зовущая к любви, как бы толкала их в объятья друг к другу.
На углу Маркос обернулся. Мануэла долго махала ему рукой. Он на мгновение остановился, но тут же пошел дальше. Мануэла опустила голову, глаза ее наполнились слезами. Что с ним? Почему он так странно держался? Так странно, что были моменты, когда она начинала думать… думать… Нет… Это невозможно, от него она не могла ждать ничего, кроме сердечной дружбы и братской ласки. У нее – печальное прошлое, как могла она надеяться, что он когда-нибудь сможет ее полюбить?.. Он помогал ей, у него золотое сердце, исключительная доброта… Ждать, чтобы он полюбил ее… Это такая же неосуществимая мечта, как и то, что ей когда-нибудь удастся создать свою балетную труппу. Она во всем терпела неудачу, так с ней было всегда: неудачной была ее безумная любовь к Пауло, принесшая ей столько страданий, когда не осуществилась ее надежда иметь ребенка; неудачной была ее театральная карьера. И теперь, когда ее снова захватила любовь, на этот раз настоящая, родившаяся в полном взаимопонимании, эта любовь оказалась невозможной, несбыточной мечтой. Она проведет рождество и новогоднюю ночь в одиночестве, Маркоса не будет с ней, а она так на это надеялась… Она останется одна, предоставленная самой себе…
И, главное, она ни в коем случае не может допустить, чтобы Маркос обнаружил истинный характер ее чувств по отношению к нему, силу этой горячей любви, переполняющей ее сердце. Она его любила как друга, она и должна была проявлять себя только как лучшая из подруг. Когда она его полюбила? Этого она сама не знала, но в ночь, когда она шла с ним под руку по набережной Фламенго, чувствуя, что он молчит и страдает от неизвестной ей причины, она поняла, как много значит для нее Маркос, почувствовала, что полюбила его навеки… Это не была безумная девическая страсть, которую она испытывала к Пауло, страсть, полная иллюзий и обманов. Это была любовь, родившаяся в страдании, нежная, как дуновение ветерка, как старинная колыбельная песнь… Но она вынуждена скрывать ее в глубине души, заглушая стоны сердца, полного любви и страсти.
Комендадора да Toppe проворно поднялась с кресла, протянула Маркосу худые, старческие руки, вглядываясь в него маленькими проницательными глазками.
– Кто жив, тот, в конце концов, даст о себе знать… Я было собиралась поручить полиции вас разыскивать. Уже две недели, как я только и делаю, что звоню к вам в контору.
Она старилась все больше и больше и, тем не менее, не утрачивала юной подвижности взгляда и жестов; напоминала собой старую морщинистую обезьянку, увешанную драгоценностями. Комендадора держалась с Маркосом одновременно и властно и фамильярно.
Маркос начал оправдываться: когда комендадора позвонила ему по телефону в первый раз, он находился в Рио; затем был очень занят, никогда ему еще не приходилось так много работать – он до рождества должен сдать много проектов. Вот почему он не имел никакой возможности к ней приехать.
В действительности же он сделал все от него зависящее, чтобы оттянуть эту встречу. Он знал, зачем вызывала его командадора: свадьба Пауло и Розиньи была назначена на конец января, и старуха хотела, чтобы Маркос взял на себя убранство ее палаццо для предстоящего грандиозного празднества. Маркос многое сделал для комендадоры: выстроил для нее целые кварталы домов. Но ни за какие деньги он не хотел принять участие в том, что было связано с Пауло Маседо-да-Роша: это представлялось ему оскорблением по отношению к Мануэле. Еще раньше он уже отказался участвовать в интимной вечеринке – холостяцком обеде, данном в честь Пауло его друзьями. Затея Бертиньо Соареса и Шопела закончилась шумным скандалом в ресторане. Пауло, напившийся так, что едва держался на ногах, начал, по своему обыкновению, бить бутылки, крушить столы и ломать стулья. Разумеется, скандал не получил отклика в газетах, но о нем шли толки в обществе. Этим праздником Пауло собирался открыть то, что поэт Шопел назвал «веселым месяцем прощания с холостой жизнью»: ряд обедов, кутежей, оргий, в которых должны были принять участие писатели, артисты, политические деятели. В высшем свете только и было разговору, что об этой затее; все находили ее очень забавной.
Маркос пытался избежать встречи с комендадорой, но это оказалось невозможным. Старуха продолжала настаивать и назначила, ему приехать к обеду, на котором должен был присутствовать и Коста-Вале. Банкир тоже пожелал встретиться с Маркосом и обсудить с ним кое-какие строительные проекты. Маркос, здороваясь с комендадорой, в глубине залы увидел банкира.
– Не принимаю никаких оправданий… Или вы хотите, чтобы мне пришлось отложить свадьбу Розиньи?
– Отложить свадьбу, почему? Как я могу помешать свадьбе Розиньи?
– Не прикидывайтесь дурачком… А декорирование дома?
К архитектору подошел Коста-Вале.
– Как поживаете, дорогой Маркос? За последнее время вас что-то совсем не видно.
Они прошли в соседнюю залу, где их дожидались Розинья и Алина. В присутствии девушек разговор перешел на салонные темы и так продолжался в течение всего обеда, пока сестры не уехали на спектакль «Ангелов»; труппа Бертиньо Соареса пожинала в Сан-Пауло лавры. Собеседники перешли в гостиную и возобновили прерванный разговор – старая комендадора хотела получить от Маркоса проект декорирования ее палаццо и садов для свадебных торжеств: Бертиньо Соарес, Шопел, Мариэта и Пауло задумали превратить палаццо старухи в нечто похожее на дворец из «Тысячи и одной ночи», и Маркос должен был взять на себя осуществление этого плана.
– Розинья в восторге от нашей затеи. Мы все рассчитываем на вас.
Старуха сообщила ряд подробностей о подготовлявшемся празднестве: такой свадьбы в Бразилии еще не бывало. Сам начальник протокольного отдела Итамарати приедет руководить свадебной церемонией и грандиозным балом. Все приглашенные получат роскошные подарки; уже наняты лучшие повара; первоклассные парижские ателье круглые сутки шьют туалеты для невесты, ее сестры и приглашенных дам. Гости приедут даже из Европы, будут потомки старинной итальянской аристократии, наследники императорской короны Бразилии[161], не говоря уже о присутствии представителей аргентинского и уругвайского высшего общества; сам президент республики и все министры обещали быть на этом празднике, который должен продемонстрировать мощь паулистской индустрии и послужить символом объединения новых промышленников со старинными фамилиями времен империи и владельцами поместий.
Все это комендадора перечисляла в тоне легкой иронии, как бы желая сказать архитектору: «Вы можете, если вам угодно, над этим смеяться, но все-таки мы сильны и могущественны». Однако Маркос и не думал смеяться: он молча выслушивал перечень первоклассных вин, выписанных в невероятном количестве из Франции, Испании, Чили, Италии, Португалии. Комендадора настойчиво подчеркивала грандиозный характер празднества:
– Похоже, что весь мир хочет принять участие в создании счастья этих двух детей.
Коста-Вале улыбнулся.
– Вы истратите на это свыше тысячи конто. Я не против праздников, они необходимы, но…
– Ну и что же!.. – перебила комендадора. – Было время, когда я ничего не имела и была бедна, как Иов. А разве у вас самого временами не возникает желания отомстить тому времени, когда вы были бедны? Я хочу устроить праздник, какого здесь еще никогда не видывали…
Маркос еще раз извинился: он – не декоратор, для этого дела он не годится. Он архитектор, строитель домов, небоскребов, крупных ансамблей из камня и цемента. Это он умеет – ведь не одно здание он уже построил для комендадоры. Но преобразить дом и сады в волшебную сказку… нет, этого он на себя взять не может. Для большего блеска будущего торжества комендадоре следует обратиться к кому-нибудь другому; есть много хороших специалистов. И Маркос начал называть имена. Комендадора повелительным тоном прервала его:
– Я хочу, чтобы на этом празднике все было самое лучшее. Чтобы на него работали самые умелые мастера: лучшие портные, лучшие повара и самый знаменитый архитектор. А самый знаменитый архитектор – это вы. Поручите декорирование тому, кому найдете нужным, но ответственность возьмите на себя… И кроме того, я уже дала в газеты сообщение, что вы осуществляете художественное оформление праздника.
Маркос почувствовал раздражение: какое право имеет эта старуха миллионерша обращаться с ним, как со своими портными и поварами?
– Вы поступили опрометчиво, комендадора, потому что я еще раз вам повторяю: я не декоратор и не возьмусь за эту работу. Равным образом я не соглашусь поставить свое имя под проектом, который выполнит кто-то другой. Простите, но таково мое последнее слово: я не могу принять вашего заказа.
Маркос увидел на морщинистом лице комендадоры признаки гнева. Это же заметил Коста-Вале и поспешил вмешаться:
– Что за вздор! Мелочь, которой незачем придавать значения… – Властным жестом он остановил комендадору, готовую излить свой гнев. – Комендадора капризна, она хочет, чтобы свадебное торжество ее племянницы было верхом совершенства по блеску, и она права. То, что она проявляет настойчивость, приглашая именно вас, следует расценивать как хвалу вашему искусству, сеньор Маркос. Но, с другой стороны, мне понятны и ваши доводы. Вы не декоратор, вы архитектор. Несомненно, он прав, комендадора. – Теперь он обращался к миллионерше, как бы заставляя ее сохранять спокойствие и не порывать с Маркосом. – Вы, желая похвалить вашего гостя, кончили тем, что обидели его. А у нас есть более серьезные вопросы для обсуждения с Маркосом, нежели декорирование празднества Розиньи. Поручите это дело Бертиньо Соаресу и Мариэте, они все сделают…
Комендадора сдержала себя, ей удалось даже улыбнуться.
– Хорошо, если вы отказываетесь, мне приходится смириться.
Коста-Вале принес портфель, вынул из него бумаги и планы, разложил их на столе, сел, вытянул поудобнее ноги, провел рукою по лысине и заговорил спокойным тоном:
– Теперь перейдем к более серьезным делам… Я читал ваш журнал: интересно. Даже очень интересно. В особенности последний номер с материалами о кабокло долины реки Салгадо. Этот репортаж принадлежит перу корреспондента газеты «А нотисиа», не так ли?
– Бывшему корреспонденту. За этот репортаж его выгнали из редакции. Разве сеньору об этом не известно?
– Мне? А почему я должен об этом знать? Какое я имею отношение к редакции «А нотисиа»?
Он с минуту помолчал, как бы дожидаясь ответа на свой вопрос. Пристально посмотрел на Маркоса, словно принимая в это время какое-то решение.
– Ну, хорошо, а если бы даже я знал? Ведь, в конце концов, этот журналист был послан газетой в долину сопровождать экспедицию. Ему было дано определенное задание. А он злоупотребил оказанным ему доверием и стал писать против тех, кто оплатил ему поездку…
– Стал писать правду.
– Сеньор Маркос, давайте говорить серьезно, для этого я вас и пригласил. Вы на меня работали, я вас уважаю, восхищаюсь вашим талантом. Как вы мыслите, какие у вас идеи, – это меня не интересует, это ваше личное дело. Вы напечатали репортаж о кабокло, в котором всячески поносилось «Акционерное общество долины реки Салгадо». Если бы я захотел, ваш журнал в настоящий момент уже не существовал бы. Скажу вам больше: он не закрыт только потому, что я этого не допустил. Вместо того чтобы прекратить издание вашего журнала, я предпочту убедить вас, что я прав. Да, горстка кабокло в долине, еще с полдюжины скрывающихся там от полиции преступников занимают земли, которые по закону им не принадлежат… – Движением руки он предупредил возражение Маркоса. – Подождите. Что полезного для страны могут сделать эти кабокло? Ничего. А что сделаем мы? Мы поселим там японских колонистов, превратим эти невозделанные пространства в огромные рисовые плантации. Там, где сейчас стоят глинобитные хижины, я хочу построить образцовые жилища для колонистов. То, чего я хочу, – это прогресс, цивилизация. Вы скажете, что на этом я и комендадора наживаем деньги. Конечно. Но разве это не справедливо? Мы ведь вкладываем свои капиталы в дело цивилизации этого дикого края.
– За счет полей кабокло…
– Не будьте сентиментальны… Вот взгляните сюда… – Он развернул карту. – Я хочу, чтобы вы разработали проекты построек, которые мне нужны в долине. Вот здесь, вдоль берега реки – дома для колонистов, а здесь, в центре работ – здания промышленных предприятий и административных учреждений. Заказ на несколько тысяч конто, контракт, превышающий все, что у вас до сих пор было.
«Они позвали меня, чтобы купить», – подумал Маркое.
Коста-Вале перешел к подробностям своего плана: называл количество домов для колонистов, число этажей служебных помещений компании, размеры домов для рабочих, служащих, инженеров.
– Здесь возникнет целый город… Разве это не стоит ваших кабокло? Я мог закрыть ваш журнал. Вместо этого я предпочел убедить вас, пригласить сотрудничать в моем… в нашем деле… – Он показал на комендадору. – Уверен, что работа увлечет вас…
«Если он примет предложения Коста-Вале – а как он может его не принять: ведь это целое состояние, только безумец его отвергнет! – то он согласится взять на себя и художественное оформление праздника…» – думала комендадора.
«Они чувствуют на себе, что наш журнал существует и борется. Поэтому они хотят меня купить…» – думал Маркос и на этот раз даже не испытывал раздражения.
Как-то во времена забастовки в Сантосе он почувствовал, что переживает внутренний кризис: его убеждения, симпатии, мечты о мире, где нет несправедливости и нищеты, противоречили всем его деловым связям с врагами его убеждений, работе для этих врагов. Но сегодня, когда банкир и комендадора предлагают ему контракт на огромную сумму, он чувствует себя более сильным, чем эти властители жизни: журнал оказался ощутимым и полезным, и только теперь он понял все значение слов товарища Жоана о растущих силах тех, кого представляют коммунисты.
– Нет, все это для меня значит меньше, чем судьба кабокло долины. Вам это может показаться невероятным, но я скажу: я настолько же не гожусь для проектирования жилищ колонистов и зданий вашего акционерного общества, как не гожусь для декорирования свадебного празднества Розиньи. И по одной и той же причине: и то и другое основано на бедствиях и нищете тысяч людей. Я с удовольствием буду строить дома для кабокло долины, которые заменят им теперешние лачуги, но для этого у нас должно быть правительство, заботящееся о кабокло. А для вашего акционерного общества, которое даже не столько ваше, сколько американцев, я ни за какие деньги в мире ничего строить не стану!
– Это неслыханно! – вскричала комендадора. – У вас хватает дерзости прийти и вести коммунистическую пропаганду у меня в доме!..
– Я пришел не по собственной инициативе. – И Маркос поднялся.
– Спокойствие, – холодно произнес Коста-Вале, – спокойствие, комендадора. Маркос, будьте любезны, не уходите еще. Вам угодно быть вместе с кабокло и против нас – я не могу вам в этом препятствовать. Это очень жаль, потому что вы знаменитый архитектор. Однако смотрите, как бы вам потом не пришлось раскаяться…
– Я не имею обыкновения раскаиваться.
Коста-Вале улыбнулся своей обычной светской улыбкой.
– Мы пока еще не враги, мы только противники. Время покажет, кто из нас прав.
Прибытие Мариэты Вале, поглощенной заботами о приготовлениях к празднику, разрядило обстановку последних минут беседы. Маркос поспешил откланяться. Комендадора на прощание спросила его еще раз:
– Итак, это ваше последнее слово?
Коста-Вале проводил его холодным взглядом. Когда архитектор исчез за дверью, банкир сказал:
– Я организую бойкот его конторы. Потеряв контракты, он сбавит тон и пошлет к чорту и кабокло и коммунистов. Пора начать учить этих господ.
Комендадора согласилась:
– Они зарабатывают на нас деньги и против нас же выступают!.. Пришли последние времена… Но кому же я поручу теперь декорирование праздника?..
Все газеты единодушно утверждали, что палаццо комендадоры буквально преобразилось в волшебный сказочный дворец. Надо было воочию видеть его, чтобы оценить все это великолепие.
О подобном празднестве в Бразилии еще не слыхали: его описаниями были заполнены иллюстрированные журналы, которыми жадно зачитывались в мещанских семьях. Каждая сеньора, присутствовавшая на свадьбе, получила на память какую-нибудь драгоценность, каждый сеньор – дорогой подарок. Портрет невесты в парижском платье красовался на первых страницах газет и журналов, и романтически настроенные девицы вздыхали, любуясь фотографией облеченного во фрак Пауло Карнейро-Маседо-да-Роша, с печальным видом стоящего перед алтарем. Сам кардинал приехал совершить обряд бракосочетания. Сотни гостей, высшее общество Рио, Сан-Пауло, Буэнос-Айреса, бразильская императорская фамилия, один европейский экс-монарх, находившийся проездом в Бразилии, – присутствовали на свадьбе. Один из журналов напечатал фотографии некоторых подарков, полученных молодоженами: дом в Гавеа – подарок комендадоры, автомобиль – подарок семьи Коста: Вале; затем следовал бесконечный перечень драгоценностей, серебряных и хрустальных сервизов и других даров.
На многих снимках фигурировала и Мариэта Вале – даже на той, где молодожены засняты в момент посадки на самолет, который должен был доставить их в Буэнос-Айрес, где они собирались провести свой медовый месяц. Газеты писали о туалетах, обаянии, неувядаемой красоте жены банкира.
После совершения брачного обряда Мариэта, поздравляя, обняла Пауло и шепнула ему на ухо:
– Будь я на двадцать лет моложе, то это я сегодня выходила бы за тебя замуж…
– Ты моложе их всех… – ответил он, замечая в глазах любовницы первые признаки старости.
– Не задерживайся в Буэнос-Айресе. Я жду тебя.
Мариэта была довольна. Пауло перестал говорить о назначении в Париж; женитьба заставит его вести более упорядоченную жизнь; впредь он будет принадлежать ей больше, чем до сих пор.
Был доволен и Артур Карнейро-Маседо-да-Роша: этот выгодный брак снимал с него всякую тревогу за будущее сына. Теперь ничто не сможет помешать Пауло достичь самых высших постов в дипломатической службе, не говоря уже о пяти тысячах конто приданого Розиньи.
И комендадора была довольна: она купила для своей старшей племянницы мужа из лучшей аристократической семьи Сан-Пауло. Наступит день, она купит мужа в таком же роде и для младшей племянницы. Таковы были ее честолюбивые желания, и она их осуществляла.
Этот брак, о котором столько писалось (газетная хроника превратила жениха и невесту в героев романа для сентиментальных девиц или в персонажей американских фильмов), если верить газетам, – даже отвлек на время внимание всей страны от напряженности международного положения и от внутренних затруднений: все сосредоточилось на этих молодых людях, вступавших в брак.
Один издающийся большим тиражом журнал напечатал в виде новеллы историю «романтической любви» Пауло и Розиньи как пример для всей молодежи. Это произведение начиналось так: «Они познакомились розовым вечером и сразу же почувствовали, что рождены друг для друга. Это была любовь с первого взгляда…»
Один только Эузебио Лима, сидя у себя в кабинете в министерстве труда, казалось, совсем не был доволен шумихой, поднятой вокруг свадьбы, и, показывая на журнал, где была помещена эта новелла, говорил, обращаясь к Лукасу Пуччини и Шопелу:
– Уверяю вас: это скандал, самый настоящий скандал!
– Но почему? – спросил поэт, который объяснял себе неудовольствие Эузебио тем, что он не был приглашен на свадьбу.
– Почему? Я вам объясню почему, сеньор Шопел, и вы, как человек умный, согласитесь, что я прав. Для чего эта невероятная шумиха, эти неслыханные затраты на свадьбу, о чем подчеркнуто, громко заявляется во всеуслышание? Только и разговоров, что об этой свадьбе, будто война в Испании уже кончилась, будто Гитлер никогда и не существовал, а война еще не стояла у наших ворот… – Он понизил голос. – И все это, когда в нашей стране люди умирают от голода… Зачем еще больше возбуждать ненависть простонародья?
– Ты прав, – поддержал Лукас. – Мне пришлось в уличной толпе слышать не очень лестные комментарии по поводу этой свадьбы…
– Комментарии? Это бы еще ничего!.. – Он выдвинул ящик своего рабочего стола, доставая из него листовки. – Вот почитайте-ка коммунистические материалы относительно этого празднества. Их распространяют повсюду – на фабриках, в рабочих кварталах, в предместьях…
Он разложил на столе листовки: суровые памфлеты, полные гнева и осуждения. Шопел и Лукас склонились над ними. Эузебио взял одну из листовок и подал ее Шопелу.
– Прочтите вот эту, Шопел, потому что в ней говорится и о вас. На днях мне пришлось присутствовать на профсоюзном собрании, само собою разумеется, контролируемого нами профсоюза: там секретарь – парень из полиции. Ну, так вот, даже на этом собрании один рабочий заговорил о свадьбе, о празднествах, о газетной рекламе. Он произвел подсчет: на деньги, затраченные комендадорой на этот праздник, она могла бы прокормить рабочих своих фабрик, не помню уж, сколько-то там месяцев; могла бы одеть, не помню, сколько тысяч человек… В общем, тщательно сделанные расчеты; они, знаете ли, произвели впечатление.
Шопел нашел в листовке место, касавшееся его: «толстый, как свинья, питающийся объедками со столов богачей, разбогатевший на крови народа, он на свадебной оргии ел за четверых и пил за восьмерых…» Смуглое лицо мулата побледнело от страха. Дрожа, он пробормотал:
– Но я… я же был нездоров… Я не мог ничего есть…
Нелегальная листовка устрашила его: ведь, чего доброго, эти коммунисты придут к власти…
Эузебио продолжал:
– Доктор Жетулио очень хорошо поступил, не поехав на эту свадьбу. Комендадора всячески добивалась его присутствия. Но он знает, что делает…
Лукас Пуччини, положив ногу на ногу, заговорил авторитетным тоном:
– Эти люди очень отстали, они воображают, что живут во времена черных рабов. Они не видят, как изменился мир – теперь необходимо считаться с рабочими. Если мы сами не пойдем на какие-либо уступки, рабочие отнимут у нас все. Вот посмотрите, как поступаю я у себя на фабрике: обращаюсь с рабочими так, словно я сам один из них; всегда прислушиваюсь к их требованиям. Сейчас собираюсь открыть рядом с фабрикой ресторан с обедами по удешевленным ценам. Вместо того чтобы настраивать рабочих против себя, я делаю из них своих сторонников… И это вовсе не мешает мне наживать деньги…
О своих успехах он говорил с явной гордостью: судьба ему благоприятствовала, дела его шли хорошо. Эузебио, отошедший на второй план перед своим бывшим протеже, поддержал Лукаса:
– Именно так и надо поступать. Такова и политика доктора Жетулио с его законами о труде. Люди, подобные комендадоре, готовы перевернуть вверх дном весь мир, едва лишь слышат об этих законах. Они не понимают, что мы таким способом оберегаем их же деньги. Они не только отсталые люди, сеньор Лукас, они неблагодарные…
В глубине души Эузебио никак не мог простить, что его не пригласили на свадьбу. Теперь он обратился к Шопелу:
– Мы ведем здесь, в министерстве, огромную работу, направленную на то, чтобы помешать коммунистам контролировать профсоюзы, устраивать забастовки. Работаем и в министерстве, и в полиции. А эти люди выбрасывают миллионы на устройство празднества, не понимая, что этим они только дают пищу для коммунистов, прямо вкладывают им в рот…
– Что касается меня, – сказал Лукас, – то я не использую богатства во вред своим рабочим. Напротив, они убеждены, что я залез в долги, чтобы только не закрыть фабрику, не оставить их без работы… Такова моя тактика: я такая же жертва, как и они; я также хочу социализма. Скажу вам: если бы у нас еще существовали политические партии, я бы основал социалистическую партию… – Он поднялся, засунул руки в карманы элегантных брюк и остановился перед Шопелом. – Дорогой мой поэт! Паулистские аристократы больше не играют никакой роли. Лучшее, что они могут сделать, – это уступить место нам, новым людям, людям нашего времени, времени Гитлера и национал-социализма. Они ничего не понимают, умеют только разрушать и тратить. Это «труха», как выразился о них доктор Жетулио. Сущая правда.
Шопела это начинало развлекать. Когда Эузебио метал громы и молнии против публичного ажиотажа вокруг праздника, поэт подумал: «Он взбешен потому, что его не пригласили на свадьбу, что он не принят в высшем обществе». А когда Лукас Пуччини принялся ругать методы паулистских промышленников, Шопел объяснил это себе так: «Он не может простить Пауло, что тот спал с его сестрой; это, и только это заставляет его так говорить».
Однако после того, как Эузебио показал коммунистическую листовку и Шопел нашел свое имя рядом с именами Коста-Вале, комендадоры, Пауло и мистера Карлтона и прочел про себя, что он – враг народа и «обожравшийся боров», он взглянул на дело иначе. «Они правы, – подумал Шопел. – Все это возбуждает народный гнев, а коммунисты этим пользуются».
В его голосе прозвучал страх и одновременно горькая жалоба:
– А я-то считал, что коммунисты уничтожены… Неужели нет никакой возможности покончить с ними?..
«Нужно покончить с коммунистами» – таков был заголовок в вечерней газете, где описывались инциденты, разыгравшиеся на текстильной фабрике комендадоры да Toppe вскоре после свадьбы Пауло и Розиньи. Комендадора, желая, – как она об этом возвестила своим друзьям, – чтобы решительно все радовались по поводу великого события, купила большую партию макарон и приказала раздать их своим рабочим.
Со дня свадьбы прошло уже две недели; на фабриках комендадоры шли толки о празднестве, о затраченных на него огромных суммах, о подаренных гостям драгоценностях, о виски и шампанском, которые текли, как вода.
По рукам ходили коммунистические прокламации. На одной из них было две фотографии. На первой изображалась жалкая лачуга рабочего, его исхудалые, одетые в лохмотья дети; на второй – разукрашенное для празднества палаццо комендадоры, гости во фраках, декольтированные, увешанные драгоценностями женщины. Кричащий контраст этих двух фотографий вызвал среди рабочих озлобленные комментарии. Особенно возмущены были женщины – а они составляли на фабриках большинство, – вспоминая о дожидавшихся их дома детях, плачущих от голода. «Нет, не шампанское пьют эти господа, а кровь рабочих», – было написано в листовке, и работницы, читая у станков эти слова, с трудом сдерживали свое негодование.
Тогда-то поэт Шопел, напуганный словами Лукаса и Эузебио, посоветовал комендадоре сделать что-нибудь для рабочих; пусть у них создастся иллюзия, что и они приняли участие в празднестве бракосочетания. Он поделился с комендадорой некоторыми соображениями Лукаса и Эузебио, выдав их за свои собственные, упомянул о коммунистических листовках. Коста-Вале, в кабинете которого происходил разговор, поддержал поэта:
– Шопел прав. Вокруг этого праздника было слишком много шума.
И тот же Шопел подал идею: каждому рабочему – пакетик с полкило макарон. Поэту хотелось жить со всеми в ладу, и уже давно он старался сделать что-нибудь приятное для Лукаса Пуччини. Благосостояние молодого человека возрастало; он все больше зарабатывал денег, укреплялся и его престиж, он был своим человеком во дворце Катете, – и, как знать, может быть, не сегодня-завтра он окажется полезным для Шопела? В тот самый день, когда Лукас поносил паулистскую аристократию, он рассказывал, что приобрел большую часть акций одной фабрики в Сан-Пауло, вырабатывавшей макароны и другие продукты питания. Шопел привез ему заказ комендадоры, и Лукас его поблагодарил, обещав доставить всю партию макарон расфасованными в изящных пакетиках, на которых будет отпечатано розовыми буквами: «Нашим добрым рабочим на память о свадьбе Пауло Карнейро-Маседо-да-Роша и Розы да Toppe».
Несколько дней спустя торжествующий поэт явился к комендадоре. Мариэта Вале в эту минуту читала старухе письмо, полученное ею утром от Пауло, в котором тот описывал бесконечные приемы, устроенные в честь супружеской четы в Буэнос-Айресе. Она сердечно приветствовала поэта:
– Еще неделя, Шопел, и они будут здесь…
Шопел показал пакетик макарон с розовой надписью.
– …и будут с восторгом встречены рабочими, которые примут их как своих благодетелей…
Пакетик переходил из рук в руки. Сузана Виейра со своей обычной кокетливостью захлопала в ладоши.
– Вот это любовь!.. Ах, как трогательно…
– Идея Шопела… – похвалила комендадора. – Отличная идея! Наш поэт показал себя превосходным политиком!
– Но какой, однако, расход!.. Полкило, не так ли? А сколько всего таких пакетиков?
Шопел назвал цифру – несколько тысяч. Сузана пришла в еще большее возбуждение.
– Каких огромных денег это стоит, комендадора? Настоящий дар матери своим детям…
– Чего же хотите, моя милая?.. Надо подумать и о рабочих, – ведь, в конце-то концов, мы с ними связаны…
– Огромные деньги… Но, несомненно, это красивый жест… – восхищалась Сузана.
Шопел сообщил, что он уже велел сфотографировать для опубликования в газетах горы пакетиков, сложенные на фабрике Лукаса, и уже договорился с редакциями газет и агентством «Трансамерика» о репортерах и фотографах, которые явятся завтра на фабрики комендадоры присутствовать при раздаче подарков. В конечном итоге, заявил он, деньги, затраченные на макароны, окупятся той популярностью, какую стяжает себе комендадора, а это – выгодное употребление капитала.
Поэт был наверху блаженства: благодаря своей идее продемонстрировал этим людям, что он им действительно необходим, не говоря уже о благодарности со стороны Лукаса Пуччини, выразившейся в десяти процентах комиссионных от стоимости макарон. «Поэту на сигары», – сказал Лукас, вручая ему чек.
– На вашу почтенную голову, комендадора, изольются тысячи благословений! – торжественно заключил Шопел.
Но благословения не излились. Журналисты, приглашенные Шопелом, позже рассказывали, а фотографии подтверждали их рассказ о неожиданной и бурной реакции рабочих, едва лишь, незадолго до окончания рабочего дня, началась раздача полукилограммовых пакетиков с макаронами. Раздачу производили служащие конторы. Фотографы заняли удобные позиции для съемки; журналисты готовились услышать от рабочих – и главным образом от работниц – слова благодарности по адресу комендадоры.
Были розданы первые пакетики, произведен первый снимок: красивая блондинка-машинистка из конторы протягивает пакетик старой работнице-мулатке.
В это время чей-то голос крикнул:
– Это издевательство!
Служащие, занимавшиеся раздачей, в удивлении остановились. Но управляющий фабрикой приказал им продолжать. Какой-то рабочий вскочил на станок, откуда он был виден всему цеху.
– После того как они истратили свыше тысячи конто на жратву и пойло, чтобы набить брюхо богатеев, теперь суют нам эту дрянь? Сосут нашу кровь и еще хотят купить нас подачками!..
Фотографы снимали. Рабочий поднял руку с зажатым в ней пакетиком, швырнул его в сторону журналистов и фотографов.
– Жрите сами ваши макароны, а нам платите столько, чтобы мы могли жить! Нам не надо милостыни!
И, как по команде, со всех сторон в служащих конторы, в журналистов, в управляющего полетели пакетики с макаронами. Макароны рассыпались по полу у станков. Управляющий схватился за голову.
В остальных цехах произошло то же самое: пакетики с макаронами летали по воздуху, а на складе готовой продукции мишенью для них послужил большой портрет комендадоры. Управляющему удалось ретироваться в контору, откуда он позвонил в полицию. Один из рабочих побежал по цехам, громко предупреждая:
– Они вызывают полицию!..
Так как рабочий день кончился, рабочие поспешно стали расходиться. В несколько минут фабрика опустела. Оставались лишь журналисты, фотографы, конторские служащие. Пол был усыпан макаронами. Один из фотографов поднял несколько нерассыпавшихся пакетиков.
– Сделаю себе в воскресенье макаронную запеканку…
Управляющий говорил журналистам:
– Вы, сеньоры, – свидетели, какие они неблагодарные твари! Этих людей остается только отправить в хлев. Они не понимают человеческого обращения.
Прибыла полиция: три машины с сыщиками под предводительством Миранды. Принялись расспрашивать присутствующих.
– Особенно неистовствовали женщины… – рассказывал один из журналистов, – …и, говоря между нами, что за нелепая мысль дарить рабочим по полкило макарон после устройства празднества в тысячу конто…
– И не предупредив нас… – возмущался Миранда. – Разве можно устраивать такие вещи, не поставив заранее в известность полицию? Мы отрядили бы сюда несколько человек, и все прошло бы гладко…
Миранда хотел выяснить, как начались беспорядки. Какой-то фотограф, как ему сказали, заснял рабочего, подстрекавшего массу. Где этот фотограф? Выступил вперед пожилой человек – старый фотограф из газеты.
– Да, – объяснил он, – я пытался сделать такой снимок, но в самый момент съемки кто-то из рабочих швырнул пакетик и сбил аппарат.
Это была неправда: он успел сделать снимок, но не хотел выдавать рабочего полиции. Однако личность агитатора установил управляющий: это – рабочий из мотального цеха; за ним уже следили, так как он не раз высказывал бунтарские идеи. Его зовут Маурилио. Имеются еще и другие мужчины и женщины, в достаточной степени подозрительные. Управляющий назвал имена.
– Завтра, – пообещал Миранда, – мы произведем на фабрике чистку.
Поэт Шопел узнал о случившемся от репортера агентства «Трансамерика». Это произошло в кабинете Сакилы, с которым Шопел разговаривал о поэзии. Поэт побледнел.
– Какой ужас! Комендадора придет в бешенство. Сегодня же возвращусь в Рио, пока она меня еще не вызвала…
Сакила рассмеялся.
– А статья, которую вы собирались написать о «трогательном поступке комендадоры»? Вы, Шопел, – великий поэт, наш самый великий современный поэт. Но вы не знаете рабочих и ничего не смыслите в рабочем движении. Напишите лучше хорошую поэму, а коммунистов предоставьте мне…
Сакила опубликовал, используя агентство «Трансамерика», серию статей, направленных против Советского Союза. Эти статьи, изобиловавшие громкими, псевдореволюционными фразами, появлялись в крупных буржуазных газетах, и цензура департамента печати и пропаганды с удовольствием пропускала их.
Что касается Сезара Гильерме Шалела, то, действительно, эти события вдохновили его на поэму, которая была напечатана крупным шрифтом в новом роскошнейшем лузитано-бразильском журнале, издаваемом совместно португальским министерством пропаганды и бразильским департаментом печати и пропаганды. В этой поэме Шопел выражал свое безысходное отчаяние по поводу эгоизма людей, их холодной материалистичности:
Мой бог, я от всего хочу отречься:
От женщин, от мечтаний, от богатств…
Хочу поэтом стать смиренным, одиноким…
Профессор медицинского факультета университета в Сан-Пауло Алсебиадес де Мораис, руководитель работ по оздоровлению долины реки Салгадо, не был удовлетворен положением дел и признавался в этом Венансио Флоривалу, когда они в канун карнавала[162] вместе летели на самолете из Куиабы в Сан-Пауло.
Наедине с собой, в долине, говорил профессор владельцу фазенды, он долго размышлял о бразильских проблемах, об ответственности, возложенной на избранных – вершителей политических и экономических судеб страны. Размышления привели его к печальным выводам: никогда еще страна не стояла так близко к краю пропасти, никогда еще ей так сильно не угрожала катастрофа.
– Сеньор доктор, не надо преувеличивать… Разговоры о том, что Бразилия находится на краю пропасти, я слышу с раннего детства. Но, как видите, и по сегодняшний день мы еще не скатились в эту пропасть… А теперь эта опасность грозит нам меньше, чем когда-либо: у нас сильное правительство; с политическими распрями, которые причиняли нам столько зла, покончено…
Доктор покачал головой.
– Покончено? Они никогда еще не были такими ожесточенными.
Неужели полковник не видит опасности? Для профессора медицины она почти осязаема: рабочие никогда не были такими дерзкими, как теперь. Что он скажет об истории с макаронами комендадоры? Очень показательный случай. И даже в долине, в этой глуши, разве кабокло не продолжают занимать земли, которые правосудие объявило принадлежащими «Акционерному обществу долины реки Салгадо»? Кто мог подумать, что кабокло, вчера еще рабы, проявят такое упорство? И разве рабочие в долине не организовали уже свой профсоюз и не предъявили требований об удвоении оплаты сверхурочных часов именно сейчас, когда акционерное общество решило ускорить темп работ?
– Да, эта история с кабокло – чистейшее безобразие. Я уже говорил Коста-Вале, что необходимо выгнать их вон, и как можно скорее. Но у него на этот счет свои соображения…
– Очень спорные, полковник.
И профессор излил душу в словах, которые у него никогда не хватало мужества высказать самому Коста-Вале: он боялся банкира. Коста-Вале – большой человек, говорил профессор бывшему сенатору, и он, Алсебиадес, принадлежит к числу его безусловных поклонников. Но, тем не менее, приходится признать, что его нынешняя политика может причинить стране серьезный ущерб: она, несомненно, усилит влияние коммунистов.
Полковник удивился:
– Но как, сеньор доктор, как?
А вот как… Это политика американцев, политика Рузвельта. Она, может быть, хороша для такой великой, могущественной державы, как Соединенные Штаты. Я не стану отрицать достоинства американского правительства и его государственной системы, но для Бразилии такая политика опасна. Достаточно посмотреть, какими сомнительными личностями окружил себя Коста-Вале. Некоторые из них более чем подозрительны: например Эрмес Резенде и некий Сакила, выгнанный из партии коммунист, ныне – руководитель отделения агентства «Трансамерика» в Сан-Пауло. По существу, эти люди враждебны Новому государству, враждебны курсу международной политики правительства; все они – замаскированные заговорщики…
Полковник принялся защищать Эрмеса Резенде:
– Социолог – не коммунист. Правда, у него свои представления о социализме, несколько крайние. Но, в сущности, он славный малый, любит хорошо покушать, совершенно безобидный…
– Безобидный… Не он ли назвал Гитлера «кровожадным зверем»?
Профессор пришел в возбуждение: если и есть человек, способный спасти мир от красной опасности, – это Гитлер. А между тем что происходит? Ответственные влиятельные люди, такие как Коста-Вале, финансируют издательства, газеты и пресс-агентства, распространяющие так называемые демократические, а в действительности – прокоммунистические идеи. Издательство, основанное Шопелом и теперь находящееся в руках банкира, которое так хорошо начало свою деятельность с издания трудов Плинио Салгадо, теперь принялось печатать американских и английских философов, чьи экстремистские, подрывные идеи не останутся незамеченными для тех, кто прочтет хотя бы несколько страниц из их книг. Он, профессор Алсебиадес, во время своего пребывания в долине ознакомился с некоторыми произведениями этих врагов авторитарной формы правления… Издавать их – значит работать против самих себя; приставлять ружье к груди тех, кто только и способен выступить против коммунистов, приставлять ружье к груди фашистов – немцев Гитлера и итальянцев Муссолини.
Профессор трагически развел руками: янки причиняют Бразилии великое зло, их влияние чрезвычайно опасно.
– Но, сеньор доктор! Ведь у них – деньги, а мы зависим от этих денег…
Нет, это не так, возражал профессор, деньги есть и у немцев, и немцы пытались вложить в Бразилии свои капиталы. Почему Бразилия продолжает оставаться в зависимости от Соединенных Штатов? Это чистейший абсурд, причины которого он не может понять. Немцы готовы финансировать индустриализацию страны, готовы помочь тому, чтобы Бразилия превратилась в великую державу. Немцам нужна могущественная, богатая, индустриализированная Бразилия, которая на американском континенте могла бы противостоять Соединенным Штатам. Каждый патриот легко поймет, какие преимущества дает сотрудничество с немцами. Сверх всего – гарантия быстрого искоренения коммунизма… Он не может понять, почему Коста-Вале, обладая землями долины реки Салгадо, предпочитает предоставлять их янки, имея возможность договориться с немцами… Результаты налицо: глухая борьба среди членов правительства, угрожающая даже его устойчивости, используется коммунистами в своих целях.
Полковник Венансио Флоривал почесал покрытую седоватыми взъерошенными волосами голову: все это было чрезвычайно сложно. Конечно, профессор медицины в какой-то мере прав, но и Коста-Вале ведь не малое дитя: он не стал бы вбивать гвоздь без шляпки… Если он предпочел американцев, то, верно, прежде взвесил все возможности – в этом доктор Алсебиадес был уверен. А думать, будто действия Коста-Вале способствуют усилению коммунистов, – это дикий вздор. Самый непримиримый враг коммунизма в Бразилии – это Коста-Вале. Профессору нужны доказательства? Кто ходатайствовал перед доктором Жетулио о прекращении преследования Плинио Салгадо и других интегралистов после путча в мае 1938 года? Это был Коста-Вале, озабоченный тем, как бы коммунисты не извлекли для себя выгод из создавшейся ситуации. А что до него, Венансио Флоривала, он твердо убежден, что наступит час, когда все объединятся – американцы и немцы, Жетулио и Плинио Салгадо, начальник полиции и министр просвещения, Эрмес Резенде и профессор Алсебиадес. Это произойдет, когда Гитлер двинет свои войска на Москву… В этот час профессор увидит, что все подадут друг другу руки, чтобы сообща уничтожить коммунизм. И этот час скоро придет: бог не допустит, чтобы он не наступил…
Самолет приземлился. Такси доставило путешественников к подъезду отеля, где останавливался Венансио. Была суббота накануне карнавала, и на улицах уже появлялись первые маски. На углах стояли продавцы серпантина и конфетти. В городе господствовало праздничное настроение.
Венансио Флоривал, прощаясь с профессором, широко улыбнулся.
– Забудьте ваши опасения, сеньор доктор. Постарайтесь в дни карнавала вознаградить себя за время, проведенное в скучном одиночестве в долине…
Из такси, в котором он должен был ехать домой, профессор Мораис почти оскорбленно ответил:
– Я осуждаю эту коллективную оргию, называемую карнавалом. Не собираюсь принимать в ней участия, – у меня есть свои принципы, полковник…
Улыбка Венансио сменилась раскатом неучтивого смеха.
– Вам же хуже, сеньор доктор! Небольшое развлеченьице никому не приносит вреда. Что касается меня, то я намерен закончить вечер в «Голубом шаре» в обществе Мерседес… Эти испанки – огонь! А я еще далеко не старик, сеньор доктор!
Почти в то же время Жозе и Мариэта Коста-Вале высаживались из другого самолета в Рио-де-Жанейро. Карнавал они всегда проводили в Рио. Этот праздник в столице нельзя было сравнить с карнавалом в Сан-Пауло. Карнавал – прежде всего, столичный праздник, а для Мариэты он еще означал возможность провести четыре дня в обществе Пауло: танцевать с ним на великосветских балах, пить шампанское, совершать всякие безумства, допускаемые во время карнавала, пьянеть от одного взгляда Пауло. Мариэта была возбуждена, ее истомило ожидание этих дней, она торопила носильщиков, грузивших чемоданы в авто.
Она редко виделась с Пауло после его возвращения из Буэнос-Айреса. Молодожены провели в Сан-Пауло у комендадоры всего лишь несколько дней, и Мариэта имела возможность остаться с Пауло наедине только один раз в чудовищно жаркий вечер после долгого и обильного обеда. Ей хотелось ласки, а он чувствовал себя усталым, отяжелевшим от обеда и вина, его клонило ко сну. Но, разумеется, он был очень нежен, повторял ей заверения в любви, говорил о том, как он по ней скучал, но одновременно клевал носом и с трудом сдерживал зевоту. Она хотела, чтобы он рассказал ей о своих планах на будущее, но он не пожелал распространяться на эту тему, заговорил о другом и в конце концов заснул. Она, взбешенная, ушла от него и, вернувшись домой, разразилась слезами. Вечером явился Пауло: пришел просить прощения. Но дом был полон народу, и им удалось поговорить наедине всего лишь несколько минут в саду.
Он просил у нее прощения, и она с восторгом простила. А потом Пауло и Розинья уехали в Рио, куда отправилась и комендадора, которой невмоготу было оставаться в Сан-Пауло, где до сих пор все говорили о «случае с макаронами».
Из Рио Пауло прислал Мариэте письмо: он еще раз объяснял свое поведение в тот злополучный вечер влиянием чрезмерной усталости и снова клялся в любви. Очень нежное письмо, страстное, полное ласковых слов и непохожее на его обычные послания, исполненные злословиями по адресу знакомых – письма иронические и без всяких сентиментальностей. Мариэта объяснила тон письма раскаянием Пауло в недавней размолвке, связалась с ним по междугородному телефону, чтобы сказать, что она его уже давно простила, что никогда еще она так его не любила, как теперь. От телефонного разговора у нее осталось впечатление, что Пауло в это время нервничал. Но она тут же забыла об этой детали, поглощенная заботами о туалетах, заказанных ею для карнавальных балов.
Теперь она вознаградит себя за длительную разлуку с Пауло! В Рио появится возможность встречаться с ним наедине, это не Сан-Пауло, где в доме банкира ежедневно собирается много гостей, здесь не потребуется исполнять обязанности хозяйки. Планы Мариэты были хорошо продуманы: она убедит молодого человека – она уже зондировала почву у комендадоры – оставить службу в Итамарати и посвятить себя управлению фабриками тещи. Она рассчитывала, что ей удастся убедить Пауло, и надеялась в лице комендадоры и Розиньи найти верных союзниц. Она спросит, что для него надежнее: продолжать ли дипломатическую карьеру, всецело зависящую от колебаний политического курса, или мало-помалу заменить комендадору во главе ее предприятий?
Они встретились вечером на балу. Мариэта была прекрасна: маскарадный наряд Марии-Антуанетты очень шел к ее облику аристократической дамы. А бедняжка Розинья так и не могла научиться одеваться: даже самые дорогие туалеты к ней не шли, и она, сидя рядом с Пауло, молчаливая и подавленная, походила скорее на мещаночку из предместья, попавшую на бал по недоразумению, чем на миллионершу – супругу самого элегантного молодого человека. Мариэта улыбнулась при виде такого контраста – Розинью она совершенно не принимала в расчет.
Маски расступились и дали пройти супружеской паре: Коста-Вале с Мариэтой подошли к столику, за которым сидели Пауло, его жена и Шопел. Мариэта продолжала усмехаться. «Боже, до чего неэлегантна Розинья! На это стоит посмотреть», – думала она. Шопел первым увидел чету Коста-Вале, поднялся и приветствовал Мариэту:
– Ваше величество! Позвольте самому смиренному из подданных поцеловать вашу руку.
Пауло и Розинья тоже поднялись со своих мест. Не успев еще поздороваться, Розинья от удовольствия захлопала в ладоши и начала рассказывать Мариэте:
– Знаешь новость, Мариэта? Ах, нет! Ты не можешь еще ее знать – это секрет. Она только завтра будет напечатана в «Диарио офисиал»…[163]
– Что такое? – бледнея спросила Мариэта.
– Пауло получил назначение в Париж. Через две недели мы уезжаем…
– Поздравляю вас, сеньор хитрец!.. – сказал Коста-Вале. – Париж – это стоящее дело…
– Это – лучший свадебный подарок… – добавила Розинья.
Оркестр заиграл самбу. Мариэта с трудом произнесла:
– Потанцуем, Шопел?
Поэт толстыми ручищами обнял ее за талию. Лицо его сверкало от пота. Несколько минут они танцевали молча. Мариэта механически двигалась в танце, не отвечая даже на бесконечные приветствия друзей и знакомых. Спустя некоторое время она спросила:
– Ты знал об этом назначении?
«Почему мне всегда приходится участвовать в развязках романов Пауло? Он развлекается, а я должен утирать слезы его возлюбленных!» – внутренне возмутился Шопел и ответил:
– Я узнал об этом только сегодня…
Воцарилось продолжительное молчание. Вдруг Мариэта сказала:
– Я думаю тоже отправиться в Париж. Вот уже почти два года, как я не была в Европе…
– Ах! Если бы и я мог поехать… – завистливо вздохнул поэт. – Принять ванну цивилизации на прославленных берегах Сены!
– Затруднение для меня… – объясняла Мариэта почти совершенно спокойным голосом и с легкой улыбкой торжества на тонких губах, – затруднение для меня в занятости Жозе. Ему совершенно невозможно путешествовать. Но теперь я воспользуюсь отъездом Розиньи и Пауло и поеду вместе с ними…
«Ага! От нее Пауло не так легко будет избавиться, это не Мануэла… У нее есть деньги и, кроме того, совершенно нет стыда…» – думал Шопел, высказывая вслух свое полное одобрение планам Мариэты:
– Вы превосходно поступаете, дона Мариэта. Никому не вынести безвыездно два года подряд в Бразилии. Здесь задыхаешься, задыхаешься и тупеешь…
Из-за своего столика, в одиночестве – Розинья танцевала с Коста-Вале – Пауло следил взглядом за Мариэтой. Предстояло мучительное объяснение с упреками и жестокими словами. Надо быть готовым к взрыву отчаяния со стороны любовницы. Но Париж стоит неприятного ужина…
Это случилось на второй день карнавала, когда на улицах царило особенно бурное оживление, когда, позабыв все на свете, весь город пел и танцевал; в этот день Жоан первый раз в жизни увидел своего сына.
Трибунал безопасности приговорил Зе-Педро, Карлоса и остальных товарищей, арестованных в прошлом году, к тюремному заключению – от шести до восьми лет. Осужденные уже были отправлены на далекий остров Фернандо-де-Норонья, затерявшийся среди Атлантического океана между Бразилией и Африкой. Один лишь молодой португалец Рамиро еще оставался в Сан-Пауло в госпитале, так как был болен. Жестокие пытки, которым он был подвергнут, почти совсем его искалечили, и ему предстояла операция. После операции и его отправят в темном трюме грузового парохода на пустынный и суровый остров.
Жозефу выпустили из сумасшедшего дома. Она не выздоровела. Жила у своих родителей и никого не узнавала, даже собственного ребенка. Тихая помешанная, она лишь постоянно повторяла слова, запечатлевшиеся в ее памяти в страшные ночи пыток. Со здоровьем Руйво тоже было плохо: он снова похудел, казалось, состоял только из кожи и костей; не переставая кашлял, каждый вечер его била лихорадка. Но он не жаловался, не бросал работу, и пришлось в порядке партийной дисциплины обязать его более или менее регулярно посещать доктора Сабино. В тяжелых условиях нелегального существования, в которых они все теперь находились, систематическое лечение было невозможно.
После ареста Карлоса и Зе-Педро полиция не давала партийной организации ни минуты покоя. За последние месяцы она побывала по всем имеющимся у нее адресам, арестовывала людей направо и налево, избивала их, грозила им наказанием, обещала большую награду за выдачу Жоана и Руйво. Теперь, при отсутствии контроля со стороны парламента, полиции отпускались огромные средства; кадры сыщиков были утроены; огромная сеть шпионов и осведомителей охватила весь город: действовала на каждой фабрике, в домах, где почти все швейцары были связаны с полицией, в учебных заведениях – всюду. В таких условиях организовать встречу товарищей представляло собой сложную задачу; проводить собрания становилось все труднее: за квартирами сочувствующих шла постоянная слежка. Полиция зажимала партийную организацию в кольцо, затрудняла ей малейшее движение, настойчиво разыскивала районное руководство.
Постоянные полицейские облавы влекли за собой аресты все новых и новых товарищей. Сделать на стене надпись стало отчаянным делом, почти неизменно заканчивавшимся арестом исполнителей, особенно с тех пор, как были введены в действие радиопатрули и машины с сыщиками все ночи напролет колесили по улицам. Полицейские агенты проникали на фабрики в качестве рабочих, и ячейки в полном составе попадали в лапы полиции, прежде чем рабочие успевали распознать провокаторов.
Это была трудная, мучительная задача: заполнять постоянно образовывающиеся бреши в организации. Нередко случалось, что полиция арестовывала весь местный комитет, и тогда работа целого городского района оказывалась дезорганизованной. А вербовка новых кадров в таких условиях требовала особенной бдительности: ведь люди, связанные с полицией, только и ждали, чтобы их приняли в партию. Долгие месяцы молчаливой и упорной работы, месяцы без значительных уличных выступлений, когда самый малый успех обходился ценою свободы товарищей, ценою существования низовых ячеек.
Трижды за этот период пришлось спасать нелегальную партийную типографию от напавшей на ее след полиции. В первые два раза успели спасти маленький печатный станок и шрифты. Но в третий раз пришлось бросить все шрифты, бумагу, уже отпечатанные материалы и почти из-под самого носа полиции, когда сыщики уже окружали дом, унести только один станок. Наступил тяжелый период, и на время пришлось прервать печатание листовок. Наборщики стали приносить в карманах из типографий, где они работали, шрифты, и так, мало-помалу, ценою повседневной самоотверженной работы была восстановлена партийная типография.
Нечего и говорить, каких трудностей стоило находить помещения, где бы могли скрываться члены секретариата. Руководители – в особенности Руйво и Жоан – не должны были подолгу оставаться на одной и той же квартире: полицейские шпионы могли ее обнаружить. В этот период члены партии показали всю свою преданность делу. Нашлись, конечно, и такие, кто дезертировал, испугавшись тюрьмы, или заговорил, не выдержав пыток, но они составляли меньшинство. Члены партии сопротивлялись и продолжали работу.
После событий на фабрике комендадоры полицейский террор стал еще более жестоким. Много рабочих было арестовано, а фабрику буквально наводнили агенты полиции. Демонстрация студентов на площади Сан-Франсиско в знак протеста против гитлеровской угрозы Чехословакии, была разогнана полицейскими дубинками. Для шпионской сети полиция использовала и членов бывшего «Интегралистского действия». Газеты требовали «еще более решительных мер для подавления коммунизма».
Сыщики носили при себе фотографии Руйво, заснятые в один из его прошлых арестов; показывали их дворникам, швейцарам, прислуге, разносчикам, посыльным, добавляя, что изображенный на них человек выкрасил себе волосы в черный цвет. Фотографий Жоана у них не было, и тут им приходилось ограничиваться более или менее точным описанием его примет, полученным от Эйтора Магальяэнса. В таких условиях Жоан был вынужден со все возраставшим нетерпением дожидаться благоприятного случая для встречи с Марианой и своим сыном. Он решил для этого воспользоваться последним днем карнавала, когда весь город пел и танцевал.
Жоану пришлось нарядиться в карнавальный костюм, надеть маску и в таком виде пройти по улицам, где веселилась толпа. На каждом шагу его останавливали, приглашая принять участие в круговой самбе или хороводе. Он вырывался и шел дальше: ему хотелось поскорее увидеть Мариану, прижать ее к сердцу; взглянуть на ребенка, о котором он столько мечтал.
Наконец он добрался до места, где его ждала жена. Тихий квартал казался совершенно необитаемым, – должно быть, все ушли на праздник. Маркос де Соуза устроил встречу в доме одного сочувствующего, тоже архитектора, – своего приятеля. Маркос, прося предоставить ему помещение, рассказал приятелю только часть правды, и хозяин дома ничего не знал о том, кто такой Жоан. Мариана явилась сюда с ребенком еще с утра. Как только пришел Жоан, хозяин с ними распрощался:
– Я ухожу на карнавал. Мой дом – в вашем распоряжении.
Оставшись наедине, они слились в долгом и крепком объятии, неспособные в первый момент выговорить хотя бы слово. Глаза Марианы увлажнились. Ее рука гладила голову, худое лицо и волосы мужа. Жоан целовал жену в глаза, в лицо, в губы. Она с сокрушением смотрела на него:
– Какой ты худой!
Жоан улыбнулся.
– Как ты хороша…
Это была правда: никогда еще Мариана не представлялась ему такой прекрасной; материнство придало ее красоте новые простые и изумительные черты и сделало эту красоту совершенной.
– Пойдем… – сказала она и потянула его за руку.
В соседней комнате на кровати архитектора спал ребенок. Жоан замер на месте, затаил дыхание, глаза его застилало туманом, он еле видел.
– Мой сын… – Он взглянул на Мариану. – Похож на тебя… К счастью, он в мать…
– А глаза у него твои… – сказала Мариана. – Когда мне становится грустно, достаточно взглянуть в его глаза, и тогда кажется, что ты со мной. Он мне очень помогает, Жоан: целыми часами я с ним разговариваю. Я ему рассказываю, он отвечает лепетом… и это меня радует… Как хорошо, Жоан…
Услышав голоса, ребенок проснулся, зашевелил ручками, открыл глазки.
– Твои глаза, видишь? Точь-в-точь…
В это время под окнами прошла, направляясь на карнавал, веселая компания в масках, и этот шум испугал ребенка. Мариана взяла малютку на руки, чтобы его успокоить. Жоан смотрел на мать и на ребенка, и сердце его учащенно билось. Он вспоминал, какой была Мариана два года назад, когда он ее впервые увидел, придя на день ее рождения для того, чтобы передать партийное задание. Сколько событий произошло за эти два года… И сама Мариана уже не была прежней неопытной девушкой, которая, поддавшись первому побуждению, отправлялась расписывать лозунгами стены, подвергая себя опасности. Теперь это была женщина-коммунистка, полная чувства ответственности, готовая без единого протеста перенести длительную разлуку с мужем.
Жоан знал о том, как идет работа Марианы: ее комитет был самым активным в городе, ей удалось уберечь свою организацию от полиции, и даже в период беременности она не прекращала работы. Когда родился ребенок, она поручила его заботам матери и снова все свое время отдавала партии. Сколько раз приходилось Жоану слышать от товарищей, которые даже не подозревали об узах, связывавших его с Марианой, восторженные похвалы товарищу Изабеле (это была ее нынешняя подпольная кличка); ее выдвигали как пример самоотверженности, ума, революционной бдительности и серьезности характера. Он даже слышал историю об одном товарище – студенте, недавно принятом в партию, – который влюбился в Мариану и предложил выйти за него замуж. Жоану рассказали об этом случае, об отчаянии Марианы, не знавшей, как отказать юноше, не обидев его, и вместе с тем не открыть ему, что она замужем. Однако затруднение разрешилось само собой: живот Марианы увеличивался с каждым днем, молодой человек это заметил и все понял.
По улице прошла вторая шумная компания масок. Ребенок вглядывался любопытными глазенками, стараясь определить, откуда исходят эти необычные для его слуха звуки. Мариана протянула сына Жоану.
– Мама, которая целыми днями с ним возится, говорит, будто ты совсем не любишь маленьких…
Жоан принял от нее сына. За него, за других малюток, за ребенка Жозефы борются они, стараясь изменить этот мир. Сейчас, держа на руках сына, он как бы осязал цель этой борьбы, смысл своей тяжелой, суровой жизни. Он нежно прижал к груди своего малютку. Мариана обняла сына и отца, склонила голову на плечо Жоана. Она заметила задумчивое выражение его потемневших глаз, оторвавшихся от малютки.
– О чем ты думаешь?
– Ты знаешь, с того дня, как он родился, мне ничего так не хотелось, как увидеть его и каждый день смотреть на него и на тебя тоже. Нужно ли об этом говорить?
Мариана поцеловала мужа, нежно взяла из его рук ребенка.
– Такой день наступит… И в этот день будет праздник куда лучше, чем нынешний карнавал…
Так, втроем, они прильнули друг к другу. Ребенок улыбался Жоану, и глазки его блестели. А Жоан нежно прижимал к груди своего сына!
Тогда же, в феврале 1939 года, два человека встретились и узнали друг друга в толпе солдат и штатских на границе Франции и Испании. В ту зиму трагические колонны беженцев пересекали Пиренеи[164].
Нацистские летчики из легиона «Кондор»[165] кружились над уходившими людьми, били по ним из пулеметов, оставляя преступный след – трупы стариков, женщин и детей. Повозки, запряженные ослами и мулами, подталкиваемые уставшими людьми, детские коляски, превращенные в тележки, – самые разнообразные и примитивные средства передвижения были приспособлены для перевозки скудного имущества беглецов. Одеяла, простыни, тряпье, старомодные чемоданы, ящики, изображения католических святых – таков был их скарб. Вместе с ним везли парализованных дедушек и бабушек, а также новорожденных младенцев.
Итальянские солдаты из фашистских легионов Муссолини и мавры генерала Франко свирепо преследовали по пятам беглецов. Случалось, что кое-кто отставал, тогда цепи вражеских солдат отрезали их от основной массы, и для них все было кончено. Белизну снега обагряла кровь. Под лишенными листвы деревьями лежали трупы. Женщина, еще совсем молодая, шла, неся на руках безжизненное тельце ребенка. Рядом с ней, опираясь на костыль, шел и плакал старик – может быть, дедушка мертвого малютки. Аполинарио, в форме майора испанской республиканской армии, старался поддержать порядок среди своих солдат.
– Мы не беглецы. Мы отступаем как солдаты Республики, сохраняя дисциплину и порядок…
Его авторитет был велик, легенды создавались вокруг имени этого молодого бразильского офицера; его подвиги были воспеты в боевых песнях.
Вокруг снег и холод, голые скалы, страшная зима поражения, зловещие колонны отступавших. Аполинарио вспомнились описания другого отступления на северо-востоке Бразилии, в пору засухи[166]. Но здесь было еще страшнее: все население – тысячи и тысячи семей – покидало свою проданную родину, оставляя все, что любило, что составляло до сих пор его существование. Население уходило в чужие края, чтобы вновь начать жизнь в стране – с чужим языком, с чужими обычаями. Взоры обращались назад, на пройденный путь, как бы прощаясь с родными пейзажами, с землей отечества.
Три роты республиканских солдат, последними пересекавшие Пиренеи, с трудом пробирались сквозь толпы беглецов. Аполинарио командовал одной из рот, и ему был дан приказ прикрывать отступление двух других рот и гражданского населения: франкисты приближались. Аполинарио сказал одному из своих офицеров:
– За нами остается честь отступать, сражаясь. Покажем фалангистам, чего стоят республиканские солдаты…
Они удерживали горный перевал, пока отступали две другие роты и охраняемая ими масса гражданского населения. Солдаты Франко и Муссолини рвались вперед, одержимые жаждой убивать. Их встретил сосредоточенный огонь роты Аполинарио. Так, сражаясь, защищая каждую пядь горной тропы, рота Аполинарио отступала к границе, давая время спастись гражданскому населению. Это были последние республиканские солдаты, и Аполинарио перешел с ними границу только после того, как ее перешел последний штатский. Французские крестьяне приносили испанским беженцам пищу и вино.
Здесь, по ту сторону границы, уже находились две другие роты и огромная масса беженцев. Была ночь, мороз, ледяной ветер, голод. Солдаты срубали деревья и разводили костры, вокруг которых собирались измученные беглецы.
И в эту ночь Аполинарио вновь повстречался с сержантом Франтой Тибуреком, ставшим теперь лейтенантом. Чех, руководивший группой солдат, которые раскладывали костры, тотчас же узнал своего старого знакомца.
– Ба! Да это же бразилец…
За годы войны Аполинарио видел столько разных лиц, сталкивался с людьми стольких национальностей, что в первую минуту не распознал, кто этот лейтенант, где он с ним встречался.
– Так вы меня не припоминаете? Франта Тибурек, сержант, чех из бригады имени Димитрова в те времена, когда еще существовали интернациональные бригады… После их ликвидации я остался в Испании… Мы встречались с вами, вспомните…
И вдруг вся сцена возникла в памяти Аполинарио: он вспомнил сержанта, перебегавшего поле и принятого ими за нациста – убийцу крестьянского семейства, вспомнил, как затем этот сержант дал ему газету с известиями о забастовке в Сантосе и как потом они вместе пили за здоровье Престеса и Готвальда. Они обнялись, и чех сказал:
– Кончилась наша война… Но если они воображают, что она закончена навсегда, они глубоко заблуждаются. Наступит пора, когда испанский народ снова вернется к своим очагам, и в этот день я желал бы опять быть с ним вместе…
Он обернулся назад, к испанской границе; где-то там далеко находилась могила Консоласьон – девушки из Мадрида, которую он любил. Так же, как и Аполинарио, после роспуска интернациональных бригад он оставался в Испании. Оторвал взгляд от испанской земли и пошел рядом с бразильским офицером.
– Завтра мы должна отправиться в ближайший пункт – кажется, он называется Пра-де-Мольо – и там сдать оружие французским властям…
Аполинарио утвердительно кивнул:
– Да, я уже это знаю…
Ледяной ветер проникал сквозь шинели, обжигал. Франта Тибурек вдруг остановился и неожиданно спросил:
– А как идут дела в вашей стране?
– Плохо. Фашистское правительство, полицейский террор. Убивают наших товарищей…
Лицо чеха – честное лицо рабочего – отразило волновавшие его чувства.
– Вы, конечно, знаете, что происходит в Чехословакии? Теперь, когда с Испанией покончено, Гитлер готовится напасть на мое отечество… С момента мюнхенского сговора я нахожусь в том же положении, что и вы… Мысли мои – в Праге. Эти лондонские и парижские политиканы продали и Испанию, и Чехословакию…
– Они еще гнуснее, чем Гитлер… – заметил Аполинарио.
– Трудно решить, кому отдать предпочтение: шакалам или тиграм…
Они пошли молча. У зажженных костров грелись солдаты, женщины, старики. Одна женщина нежным голосом пела ребенку колыбельную песенку. Франта Тибурек сказал:
– Так или иначе, но я возвращусь в Прагу. Партии сейчас очень нужны люди. Я возвращусь во что бы то ни стало. Там сейчас трудная пора. – Он закурил. – А вы знаете, что здесь происходит? Всех бросают в концентрационные лагери.
– Знаю… – Голос лейтенанта громко и решительно звучал в тишине ночи: – В первые дни они еще могут дать некоторые поблажки. Но затем все сведется к тюремному режиму. Как будто преступники мы, а не Франко, будто мы – враги Франции… Я выполню долг солдата до самого конца, но после того как мы сдадим оружие, я попытаюсь бежать. Так или иначе, доберусь до Праги.
И действительно, на следующий день французские жандармы приказали и солдатам и штатским отправиться в Пра-де-Мольо. Там уже их дожидались представители властей. Произошла печальная церемония сдачи оружия. Солдаты складывали винтовки на землю, некоторые при этом плакали. Поблизости от деревни участок земли был обнесен колючей проволокой: это лагерь, где им предстояло впредь находиться.
Подготовку к побегу взял на себя Аполинарио. В качестве командира роты он пользовался некоторыми мелкими преимуществами: мог выходить из лагеря для переговоров с представителями власти. Нетерпение Франты Тибурека возрастало. Он дошел почти до отчаяния, когда в середине марта стало известно о вступлении гитлеровцев в Прагу и ликвидации Чехословацкой республики[167]. Аполинарио удалось добыть крестьянскую одежду для себя и для Франты. Французские товарищи снабдили их деньгами и адресами. В одну из ночей они бежали.
В Париже они расстались: Франта пытался пробраться в Прагу, а Аполинарио даже не знал, куда ему направиться. Газеты писали о предстоящей войне Гитлера против Советского Союза. Нацисты угрожали Польше. Весна наступала при зловещих предзнаменованиях.
– Прощай, друг… – сказал чех, обнимая бразильца. – Может быть, мы с тобой еще встретимся: ведь мир так мал…
– Малы и мелки только некоторые люди… – возразил Аполинарио. – Видишь: со всех сторон опасность, нацисты наступают. И тем не менее, я никогда еще не был так уверен в нашей победе, как теперь. Мы потеряли Мадрид, потеряли Прагу, и все же, прощаясь с тобой, я уверен, что испанцы и чехи не побеждены.
– Сталин хотел защитить Чехословакию, но Бенеш на это не согласился. Он, как и многие другие, предпочтет рабство у Гитлера власти народа. И все же никто не сможет помешать нашей победе. Я это знаю…
– Мы идем трудной дорогой, пересекаем болото. Но конец этого пути – ясный и счастливый, я в этом уверен. На границе я видел одного старого крестьянина. Переходя на французскую землю, он обернулся к испанской земле и сказал: «До свидания, мы еще вернемся, мать!» Я испытывал малодушие, но эта фраза старого крестьянина возвратила мне душевное мужество.
Франта Тибурек улыбнулся.
– Да! Мы победим, потому что мы владеем идеей, а это – самое сильное оружие. И нет, мой друг, на свете такого ружья, пулемета или пушки, которые могли бы уничтожить идею. Вот почему никому никогда не удастся уничтожить Советский Союз, ибо он создан во имя идеи братства и счастья людей. Я надеюсь встретить тебя в один прекрасный день в освобожденной Праге, когда мы будем строить социализм в Чехословакии… – И он еще раз обнял Аполинарио и, по старому славянскому обычаю, расцеловал его в обе щеки.
– Приеду, разумеется, приеду… – ответил ему бразилец.
Поезд отошел от утонувшей в сугробах станции. Огни паровоза осветили снежную мглу. Аполинарио махал на прощание рукой и повторял:
– До свидания, друг, до свидания…
Маркос де Соуза с озабоченным лицом быстрой, возбужденной походкой шагал по комнате. Другой архитектор, нервно размахивая руками, повторял слышанные уже из стольких уст слова:
– Нет, я не в силах понять…
Это был тот самый архитектор, который во время карнавала предоставил свой дом для встречи Жоана и Марианы. Он искренне сочувствовал партии и относился к ней с таким энтузиазмом, что иногда даже проявлял неосторожность в разговорах и спорах: он не давал никому в своем присутствии нападать на Советский Союз или на коммунистов. Где бы то ни было, он всегда выступал в их защиту, не задумываясь над последствиями. Маркосу уже приходилось встречать его на улице, когда он во весь голос высказывал какому-нибудь реакционеру свое восхищение политикой Сталина. Вскоре после падения Мадрида он во время подписания контракта на постройку особняка для одного богатого испанского коммерсанта учинил форменный скандал, обнаружив, что его клиент – заядлый франкист. Он порвал контракт и бросил его в лицо остолбеневшему богачу, владельцу одной из крупных кондитерских города, со словами:
– Для фашистов я дома не строю…
Он объяснил потом Маркосу.
– Представь себе, этот кретин предложил мне выпить по рюмке малаги за здоровье генерала Франко… А я еще не опомнился от падения Мадрида…
Маркос при встрече рассказал об этом инциденте Жоану, и тот с удовлетворением улыбнулся
– Вот видишь? С нами гораздо больше людей, чем мы думаем. Хороших, мужественных, людей, с твердым характером, готовых отказаться от денег и выгодных контрактов… Таких большинство, Маркос. А сакилы и эрмесы резенде – исключение… Нужно объединить всех сочувствующих нам людей вокруг журнала, способствовать их политическому развитию…
Они хорошие люди, это несомненно, – думал Маркос, возбужденно расхаживая по комнате. Хорошие люди, честные, с твердым характером: именно поэтому нужно избавить их от сомнений, от охватившей их тревоги. Нужно разъяснить, чтобы они поняли. Но способен ли он, Маркос, разъяснить им все, убедить их? Если он сам многого не понимал, если сам терялся в догадках, если его сердце сжималось от горечи и только вера в Советский Союз, которая никогда ему не изменяла, позволяла рассеять сомнения… У него нехватало аргументов, а каждый из тех, кто обращался к нему, наслушался ужасов от троцкистов, от называвших себя «ультра-левыми» интеллигентов и просил объяснений и разъяснений. А некоторые даже не хотели его слушать, отшатнулись и от него и от журнала. Он получил три-четыре письма, содержавших одно и то же требование: «…настоящим прошу исключить мое имя из списка сотрудников вашего журнала…»
Вот здесь перед ним молодой архитектор, его друг. Он нервно потирает руки, закрывает ими лицо, на котором отражается охватившее его беспокойство Прерывающимся от волнения голосом он заявляет:
– Знаешь, на что это похоже? Будто на меня обрушился только что выстроенный мной дом…
В той же комнате, сидя в том же кожаном кресле, дня два назад другой его друг сказал:
– Это для меня так же ужасно, как если бы я, придя домой, застал жену в объятиях другого…
Маркоса де Соузу обычно называли «создателем новейшей школы бразильской архитектуры». Действительно, по его стопам новатора шли последние выпускники архитектурных факультетов в Рио и Сан-Пауло. И, несомненно, его горячие симпатии к коммунизму способствовали возникновению антифашистских и антиимпериалистических настроений в среде архитекторов.
Профсоюз архитекторов стал рассматриваться как антиправительственный форпост, и начальник полиции уже отзывался о нем, как о «гнезде коммунистов». Троцкисты и другие антисоветские элементы старались внести смуту в эту среду, они задавали провокационные вопросы: спрашивали, как могут современные архитекторы увязывать свои политические симпатии с принципами советской архитектуры, столь далекой от их взглядов и даже противоположной им? Однако эта интрига не находила отклика: с одной стороны, архитекторы имели, по правде сказать, слабое представление о советской архитектуре, а с другой – считали это частным вопросом, о котором можно будет впоследствии и поспорить. Многие из них – и это случилось с самим Маркосом де Соузой – были убеждены, что их формалистическая («передовая», как они говорили) архитектура является выражением революционного искусства. Реалистический характер советской архитектуры они объясняли самыми различными мотивами: климатом, стремлением удовлетворить лишь насущные нужды населения и т. д.
Как бы там ни было, обращая свои взоры к СССР, они восхищались комплексом того, что там создано на благо человека, восхищались Советским Союзом, выражали ему свою солидарность. Расхождения в области архитектуры казались им второстепенными, не имеющими существенного значения. Важно было то, что там человек освобожден от голода, от тысячелетней эксплуатации, от тьмы невежества. Важна была политика мира советского колосса, преградившего путь Гитлеру и нацистскому варварству.
– Нет, я не в силах этого понять… Словно все обрушилось вокруг меня… – повторил архитектор.
Маркос де Соуза остановился у окна, открыл его, прохладный ветерок проник в комнату. На небе сверкали звезды, лунный свет серебрил деревья и освежал тихую ночную улицу. Маркос вдохнул чистый воздух, полюбовался великолепием ночи, затем повернулся к другу.
– Что я тебе могу сказать? – Голос его был суров, лицо серьезно и почти торжественно. – Я все понимаю? Нет, я тебя не стану убеждать, что сам во всем разобрался… До этого далеко… И я стараюсь найти объяснение советско-германскому пакту[168], но еще не разобрался в нем как следует. Я еще не говорил ни с кем из ответственных товарищей.
Друг перебил его:
– Как все это понять? Я не нахожу никакого объяснения. У меня это никак не укладывается в голове, я не могу этому поверить, иной раз мне даже кажется, что все это только газетная выдумка. Но, к несчастью, это не очередная клевета, а правда…
Маркос снова взглянул в ночную тьму, на далекое сияние звезд. Однажды – это было давно – он рассказывал Мариане о звездах, которые были видны из окон комнаты. Девушка ожидала конца заседания секретариата; как раз в ту ночь Жоан сделал ей предложение. Где-то она, Мариана, сейчас, в дни советско-германского пакта, в дни нацистского вторжения в Польшу[169], где она и почему бы ей не прийти повидать его, разъяснить значение всего этого? Где сейчас Жоан, почему он до сих пор не вызвал его, почему не вооружил его аргументами для ответа и на выпады врагов, и на жадные вопросы друзей? Где Руйво, почему он даже не ответил на взволнованную записку Маркоса? Чего бы он ни дал за то, чтобы только повидать одного из них, поговорить с ним… Ибо они-то – в этом Маркос уверен – были в силах разрешить его сомнения, сомнения его друзей.
– Да, это нелегко понять. По крайней мере, нам, сочувствующим интеллигентам, которым близки интересы партии. – Он отошел от окна. – Одно верно: если они так поступили – значит, это лучшее, что можно было сделать. Значит, у них были для этого все основания; я в этом уверен. – Он остановил свой взор на молодом архитекторе, пристально посмотрел на него. – Я ни на мгновение не переставал верить советским людям. Они хорошо – лучше, чем мы – знают, что делают. Я уверен, что этим пактом они копают могилу Гитлеру, хотя нам здесь и толкуют, что они якобы протягивают руку нацизму. Если они это сделали, значит так надо… Я не могу всего понять, но у меня к ним полное и абсолютное доверие. – Его голос, и без того тревожный, звучал все более взволнованно по мере того, как он говорил. Он как будто раскрывал другу свою душу. – Когда я прочел это известие, оно меня потрясло, мне тоже не хотелось верить. Я вышел из мастерской и растерянно бродил по улицам, потом, однако, поразмыслил: разве я могу судить, какая политика лучше для пролетариата, для советского народа, для всех народов мира? Кто стоит во главе борьбы против нацизма – я или советские люди? Кому виднее – мне или им?
Молодой архитектор слушал, покоренный искренностью Маркоса.
– Я припомнил всю международную деятельность Советского Союза. Она всегда была искренней и правильной во всем. Почему же ей быть неверной сейчас? Только потому, что я не способен полностью разобраться в мотивах их поступков? Если я не понимаю, это вина моя, а не их. Ведь так бывает. – Он уселся рядом с другом. – Это напоминает одну историю, случившуюся со мной еще в детские годы. Мы всей семьей путешествовали по Европе. Отец мой был врачом, я его безгранично любил, мне казалось, что нет в мире вещи, которой бы он не знал. Стояла зима, в Германии был страшный холод. Однажды, когда мы шли по улице, я почувствовал, что отморозил руки. Я сказал об этом отцу, и тот посоветовал растереть их снегом. Мне это показалось нелепым: как можно растирать руки снегом, чтобы отогреть их? Мне даже показалось, что отец подшучивает надо мной. Но он был совершенно серьезен, и я сказал себе: если он это утверждает, значит так и есть; я ему верил. Нагнувшись, я взял снег и начал растирать руки. И когда я почувствовал, как они отогреваются, меня охватила радость от того, что я не усомнился в словах отца. Сейчас со мной происходит нечто подобное. Я верю в Советский Союз, знаю, что его руководители мудрее нас с тобой, мудрее всех этих безответственно болтающих людей…
Нелегко было в те дни: в печати, по радио, в кругах так называемой «демократической» интеллигенции поднялась клеветническая кампания против Советского Союза. Газеты были полны комментариев о советско-германском пакте. Сакила в длинной статье, распространенной агентством «Трансамерика» и напечатанной на первой полосе крупнейшей газеты Сан-Пауло, изощрялся на тему о «кровавом разделе мученицы Польши между гитлеровской Германией и Россией». Те же люди, что хранили молчание по поводу мюнхенского сговора и уступки Чехословакии Гитлеру, теперь рьяно возмущались. Полковник Бек[170] внезапно превратился в героя и святого. Некоторые честные люди, которые не поняли причин заключения советско-германского пакта, отстранились от коммунистов, поддавшись пропаганде Сакилы, Эрмеса Резенде – тех, кто именовал себя «чистыми демократами» и «честными социалистами».
Самому Маркосу довелось выслушать от Эрмеса горькие слова. Это было на следующий день после опубликования сообщения о пакте, когда Маркос обедал в ресторане с Сисеро д'Алмейдой. Эрмес случайно зашел туда и подсел к ним. Он только что прибыл в Сан-Пауло, чтобы сопровождать в долину реки Салгадо первую партию японских иммигрантов. Социологу хотелось собрать для своей будущей книги материал о впечатлениях японских колонистов от варварской земли Мато-Гроссо. Эрмес выразил свое глубочайшее возмущение пактом, словно Советский Союз обманул его, словно он, Эрмес, всегда был на стороне СССР и вдруг оказался покинутым им.
Маркос рассердился, приготовился резко ответить, но Сисеро, улыбаясь, удержал его, сказав социологу:
– Послушай, Эрмес, не разыгрывай драму. Советский Союз обращался ко всем – к Англии, Франции, Соединенным Штатам, предлагая заключить соглашение, чтобы сдержать Гитлера. Вспомни выступления Литвинова в Лиге наций. И что же? Вместо того чтобы принять предложения СССР, так называемая «европейская демократия» отдала Чехословакию и Испанию на съедение Гитлеру. Так чего же вы хотели? Чтобы Советский Союз дождался, пока Гитлер заключит соглашение с Соединенными Штатами и Англией и развяжет себе руки для нападения на СССР?
– Ты мне эти истории не рассказывай… Если бы Россия не протянула руку Гитлеру, он не посмел бы напасть на Польшу. Этот пакт о взаимопомощи…
– Не о взаимопомощи… О ненападении…
– Это слова, которые опровергаются фактами. Возьми хотя бы раздел Польши между обоими…
– Какой раздел Польши? Это было вторжение Германии в Польшу. Что сделал Советский Союз? Он защитил украинские и белорусские земли, присоединенные к Польше в конце прошлой войны. И этим спас жизнь многим тысячам людей…
Но Эрмес Резенде не хотел считаться ни с какими доводами. Под конец он заявил:
– Сегодня мне хочется стать начальником полиции, чтобы засадить в тюрьму всех коммунистов…
В книжных лавках, в кафе, где собирались литераторы, – повсюду троцкисты, возглавляемые Сакилой, устраивали настоящие антисоветские митинги. Им удалось посеять смятение в кругах интеллигенции, которое охватило и сочувствующих коммунистов; многие в этот момент не знали, что и думать.
Сам Маркос чувствовал себя неспокойно. Как он сказал своему другу архитектору, он ни на мгновение не усомнился в целесообразности заключения пакта о ненападении и вступления Красной Армии в Польшу. Однако у него нехватало доводов для того, чтобы отвечать на вопросы, которые с такой жадностью ему задавались. Сисеро был в отъезде, он пообещал прислать для ближайшего номера журнала статью, анализирующую пакт и разъясняющую его подлинный смысл. Но статья еще не поступила, а Маркосу до сих пор не удалось повидаться ни с Жоаном, ни с Руйво. Война началась, газеты пестрели крупными заголовками о нацистских победах; очередной номер журнала должен был выйти в ближайшие дни. Как быть?
Это был первый номер после трехмесячного запрещения, наложенного цензурой. Когда журнал напечатал репортаж о кабокло долины реки Салгадо, для него был назначен специальный цензор. Раньше, для первых номеров, цензура носила более или менее формальный характер: гранки статей посылались в цензуру и в полицию и в тот же день возвращались с разрешением на опубликование. Но впоследствии стало значительно труднее. Цензор, очевидно, получил особые указания; это был адвокатик без клиентуры, столь же недоверчивый, сколь и неумный. Он находил скрытый смысл в самых простых фразах, безжалостно вычеркивал целые абзацы, запрещал опубликование всего, что ему казалось хоть в какой-то степени подозрительным. Было адски трудно издавать журнал. Для того чтобы выпустить один номер, надо было иметь материала на пять-шесть номеров: только тогда после цензуры хоть что-нибудь оставалось.
Несмотря на все это, журнал оказался под запретом: в очерке о театре автор – бывший директор труппы, где работала Мануэла, – коснулся достижений советского театрального искусства. Поскольку очерк начинался с анализа деятельности американского и французского театров, цензор решил, что речь идет о вопросах, не имеющих существенного значения, и не прочел статью до конца. В результате журнал был запрещен на три месяца, а цензор уволен. Теперь на его место прислали другого, весьма сладкоречивого субъекта, но еще более недоверчивого, чем его предшественник. Он прочитывал все внимательно, стараясь разгадать двойной смысл фраз, вычеркивая красным карандашом отдельные слова и целые периоды. Приходилось по нескольку раз переделывать материалы, обращаться то к одному, то к другому автору, чтобы добиться их сотрудничества в журнале, работать целыми днями; только это могло обеспечить ежемесячный выход журнала.
И все же, несмотря на эти затруднения и неприятности, журнал служил Маркосу де Соузе источником постоянной радости в жизни. Дело не в том, что его серьезно затронула кампания, начатая Коста-Вале: Маркос только пожал плечами, когда с ним расторгли несколько важных контрактов. К тому же это ограничивалось кучкой промышленников, связанных с банкиром. За последние годы Маркос заработал немало денег, у него хватало средств на жизнь, и перспектива потерять клиентуру нисколько не тревожила архитектора. Но даже и этого не произошло: представители высшего света Сан-Пауло и Рио продолжали обращаться к нему с заказами на постройку особняков и доходных домов. Маркос пользовался большой славой, и для этой публики было особым «шиком» заявить, что их дом построен по проекту знаменитого архитектора Маркоса де Соузы. Это даже повышало стоимость здания.
По-настоящему печалило Маркоса отсутствие Мануэлы. Она уехала в Буэнос-Айрес с одной иностранной балетной труппой. Маркос бережно хранил в своем письменном столе почтовые открытки, которые она ему посылала. Он дал ей уехать, так ничего и не сказав, а теперь, возможно, потерял ее навсегда. Мысль эта навевала на него тоску, и он не раз собирался бросить все, сесть на самолет и полететь к ней в Аргентину, признаться в своей любви… Но что в этом было толку, если она любила его только как друга, да и это чувство за последнее время изменилось? Не то чтобы она стала относиться к нему менее ласково, не то чтобы она проявляла меньше радости при виде его. Нет, когда они встречались, он видел, что ее лицо сияет. Но действительно, с той ночи, когда он провожал ее по набережной Фламенго до пансиона, – ночи молчания и недомолвок, она как-то переменилась. Как будто она угадала чувства архитектора, – так, по крайней мере, думал Маркос, – и стала более замкнутой, словно какая-то странная тень омрачила их чистую дружбу. Маркос почувствовал это, когда позже раза два-три навещал ее в Рио, и поэтому решил видеться с ней как можно реже. Он был уверен, что она догадалась о его любви и почувствовала себя расстроенной, а возможно, оскорбленной или, по меньшей мере, опечаленной, ибо она не могла ответить на его любовь. Они регулярно переписывались, она рассказывала ему о своей жизни. Но виделись они очень редко: Маркос был занят в Сан-Пауло журналом и своими постройками, Мануэла продолжала выступления в муниципальном театре и ожидала заключения контракта с одной драматической труппой.
В апреле произошло неожиданное событие: в Рио прибыл на гастроли выдающийся европейский балетный ансамбль, руководимый знаменитым балетмейстером. Директор ансамбля решил использовать балетную труппу муниципального театра, чтобы пополнить свой состав в массовых сценах. На репетициях он сразу обратил внимание на Мануэлу: это был мастер своего дела, умевший сразу распознавать таланты. Закончив репетицию, он попросил Мануэлу остаться на сцене. Заставил ее кое-что протанцевать. Покачивая головой, восхищенно следил за ней.
– Mon Dieu![171]
Вторично газеты заговорили о Мануэле. Некоторые даже вспомнили ее дебют два года назад. Но теперь газетные сообщения уже не носили сенсационного характера, они были более сдержанными и в то же время более вескими: в интервью, данном одной газете, знаменитый балетмейстер с похвалой отозвался о способностях Мануэлы, о ее неоценимом таланте. Она была, писал театральный хроникер, комментировавший слова знаменитого режиссера балета, «драгоценностью, затерявшейся в хламе, заполняющем подвалы муниципального театра». Мануэла подписала контракт на весь срок турне труппы по Южной Америке. Ее выступления в Рио-де-Жанейро в двух последних спектаклях явились подлинным триумфом. Публика, которая прежде, во времена романа Мануэлы с Пауло, называла ее «танцовщицей из варьете», теперь хвалилась тем, что якобы всегда признавала ее талант, а поэт Шопел (он послал ей огромную корзину роз) напомнил журналистам, что именно он открыл этот «блестящий талант».
Когда Мануэле был предложен контракт, Маркос отправил ей телеграмму с горячими поздравлениями. Мануэла ответила длинным письмом, в котором рассказывала обо всем, говорила, как она счастлива, и в то же время выражала сомнения, подписывать ли ей контракт на такой длительный срок. Если она согласится, ей придется ехать с труппой в Монтевидео, Буэнос-Айрес, Сантьяго, возможно, в Гавану и Мехико. Месяцы и месяцы вдали от Бразилии…
Однако ведь здесь ее ничто не удерживает, убеждал Мануэлу Маркос, специально прибывший в Рио, чтобы присутствовать на спектакле, в котором она выступала. Когда опустился занавес, и она после нескончаемых аплодисментов смогла наконец уйти со сцены, за кулисами ее уже ожидали поклонники: литераторы, люди, знавшие ее со времен Пауло и варьете, представители высшего света в смокингах, готовые «оказать ей покровительство», журналисты, театральные хроникеры, Лукас Пуччини, весь пышущий самодовольством от сознания своего богатства, и поэт Шопел в состоянии экзальтированного возбуждения.
– Я хочу лобзать твои божественные ножки, о возрожденная Павлова! – восклицал Шопел.
Однако она быстро освободилась от них всех, даже от Лукаса, и со слезами на глазах подошла к Маркосу, который поджидал ее немного поодаль.
– Ты ждешь, чтобы пойти со мной? – спросила она голосом, прерывающимся от рыданий.
– Да, конечно…
Пока Маркос ожидал ее, Лукас Пуччини, выйдя из уборной Мануэлы, подошел к нему и поведал о своих планах в отношении будущего сестры.
– Когда она вернется из турне, я выхлопочу для нее у доктора Жетулио театр. Мы организуем под ее руководством балетную труппу, и там она будет звездой. Доктор Жетулио ни в чем мне не отказывает, и у меня достаточно денег для финансирования труппы, а кроме того… – и он хитро подмигнул – … можно будет получить хорошую дотацию от Национального управления театрами. При моих знакомствах нет ничего легче…
Хроникер Паскоал де Тормес, «страстный любитель балета», как он сам себя называл, с энтузиазмом поддержал эти планы. Он предложил Лукасу использовать его влияние как журналиста, чтобы потребовать от Национального управления театрами необходимой финансовой помощи. Маркос, знавший журналиста лишь понаслышке, посматривал на него с удивлением: неужели этот парень действительно красит себе губы, как женщина? И вдруг вся эта обстановка показалась ему грязной и недостойной Мануэлы, подобно тому, как в тот далекий вечер в роскошном отеле Сантоса он в разговоре с Бертиньо Соаресом ощутил всю низость окружавших его людей. Эта разлагающаяся буржуазия как бы загрязняла творческий труд, искусство любого таланта. Мануэла вернулась, простилась с Паскоалом и Лукасом («о твоих планах поговорим потом…»), подала руку Маркосу.
– Увези меня отсюда…
У артистического входа ее ожидали на улице другие поклонники: студенты, бедная публика с галерки. Когда она появилась, раздались аплодисменты, и это было для Маркоса как бы дуновением свежего ветра. Вот где была настоящая публика!
– Что тебе хочется? – спросил он ее, когда они очутились вдвоем на авениде Рио-Бранко. – Поужинать?
– Мне бы хотелось пройтись, если только ты не устал. Поговорить с тобой.
Они пошли по направлению к Фламенго, как и в тот раз. Мануэла некоторое время шла молча, пока они не достигли сквера Глориа, затем заговорила почти шепотом – ночь эта имела для нее такое важное значение.
– Любопытно, как все меняется в нашей жизни… – Маркос не прерывал ее. – Это был мой подлинный дебют. В тот раз разыгрывалась только комедия, грязная комедия. Я, как глупая девчонка, с ума сходила от радости. Думала, что отныне все будет цветущим и ликующим. Я даже и не представляла, что надо мной смеются. В тот вечер я танцевала для двух человек: для Лукаса и для… Пауло… – Имя своего бывшего любовника она произнесла с трудом. – Сегодня все было иначе… Сегодня я танцевала как бы вопреки им всем, понимаешь?
– Понимаю…
– Ты знаешь, как я удивилась, когда увидела столько людей, ожидавших меня за кулисами… Неужели мне никогда не освободиться от них, неужели, даже презирая их, я танцую для них?
– Они снобы, ничего не смыслят в искусстве. Но поскольку тебя похвалил крупный иностранный балетмейстер, для них – это все.
– Знаю… И это-то меня больше всего и угнетает. Получается, что все, что я делаю, как будто на ветер…
– Но ведь не они же одни существуют на Свете… Ты видела, у выхода…
– Да, для меня было подлинной радостью видеть этих людей, ожидавших меня у выхода, таких простых и искренних. Знаешь, когда я пожимала им руки, мне казалось, что я пожимаю руку Мариане…
Они оба улыбнулись, как будто Мариана шла рядом с ними, направляя их разговор.
– Я действительно танцевала в этот вечер для Марианы. Перед выходом на сцену я подумала: ей я обязана тем, что нахожусь здесь и танцую. Ей и… тебе… тебе, Маркос! Я никогда не говорила, скольким я тебе обязана. – И она взяла его руку и прижала к сердцу.
– Мне ты ничем не обязана… – Маркосом владели самые противоречивые чувства. – Я тебе действительно обязан многим…
– Друг мой… Теперь я знаю цену слову «дружба» – вы оба меня научили этому… Не только дружбе, но и другим чувствам… – Она сказала это и бросила робкий взгляд на Маркоса, но архитектор смотрел на небо, как если бы мысли его витали далеко. – Одно я тебе хочу сказать, Маркос: что бы там ни случилось, я никогда не обману вашего доверия – твоего и Марианы. Никогда никто не использует меня против вас.
– А планы Лукаса?..– улыбнулся Маркос.
– Ты думаешь, я соглашусь? Ты ведь знаешь, что нет…
Она заставила его усесться на садовой скамейке, открыла сумку, вытащила большой пакет с деньгами.
– Лукас дал мне это сегодня за кулисами. Сказал, что это от него подарок, чтобы я заказала себе платья для турне. Артистка, по мнению Лукаса, должна изысканно одеваться. Сначала я хотела отказаться… Ты знаешь… – Она замолчала, посмотрела на землю. – После того как Лукас вынудил меня лишиться ребенка, он для меня уже не тот, что прежде… – Маркос нежно погладил ее по голове. Мануэла снова взглянула на него. – Однако затем я поразмыслила и решила принять деньги. Не знаю, сколько тут, я не считала. Я хочу, чтобы ты передал их Мариане для партии. Я как-то узнала, что дочь Престеса находится у своей бабушки в Мексике[172]. Нельзя ли что-нибудь послать девочке? В общем, пусть делают с этими деньгами, что хотят. Если бы я могла помогать больше, помогать лучше…
Маркос спрятал пакет в карман.
– Я передам Мариане… – Он взял руки Мануэлы. – Когда же мы теперь снова увидимся?
– Когда? – с волнением переспросила она.
– Ах, Мануэла, если бы ты знала!..
– Что? – чуть ли не мольба послышалась в ее голосе.
Но он высвободил ее руки и поднялся.
– Ничего… Ничего…
Она смотрела на него, – неужели он не понимает? Или он ее не любит, он ей просто хороший друг? Она тоже встала, и они молча пошли рядом.
– Ты, должно быть, устала… – сказал он. – Иди, ложись, завтра я приду попрощаться с тобой…
Она кивнула в знак согласия. Почему она не бросилась ему в объятия, не призналась ему в любви? Но ее прошлое стоит между ними, как стена, думала она. Мануэла снова опустила голову. Все, что у нее оставалось, – это ее искусство.
На другой день, перед отъездом на аэродром, Маркос навестил ее в театре, в перерыве между репетициями. Она ему протянула газету, где Паскоал де Тормес в изысканном стиле расхваливал ее, а одновременно и поэта Сезара Гильерме Шопела, «этого Колумба новых талантов, этого выдающегося представителя нашей интеллигенции».
– Какая гадость… – сказала Мануэла.
Маркос тут же распрощался с ней: труппа должна была отправиться через несколько дней, и он не хотел присутствовать при ее отъезде. Он обнял ее, сказал несколько любезных слов, но ничего такого, что ему хотелось бы ей высказать. Она была не в силах вымолвить хоть слово. Внезапно вырвалась от него и вся в слезах убежала к себе в уборную. Маркос на мгновение замер в нерешительности, подобно растерявшемуся ребенку, потом медленными, тихими шагами вышел из театра.
И вот теперь он страдал от ее отсутствия, жадно перечитывал аргентинские газеты, сообщавшие об успехах труппы и особенно выделявшие Мануэлу. Триумф молодой балерины превзошел все ожидания. Музыкальные и театральные критики не скупились на самые восторженные похвалы. Ее фотографии украшали обложки журналов Буэнос-Айреса. Маркос считал, что потерял ее навсегда, что она пойдет по своему пути, что с каждым разом они будут все больше и больше отдаляться друг от друга.
Только журнал «Перспективас» интересовал Маркоса в этот период, и даже трехмесячное запрещение не умерило его энтузиазма. Он использовал это время на то, чтобы заказать переводы целого ряда иностранных статей, отредактировать и приспособить их к условиям Бразилии, и для того, чтобы обеспечить журнал отечественными материалами. Он хотел при возобновлении издания в сентябре выпустить сенсационный номер. Никогда он не вкладывал столько энергии в работу, как в эти три месяца. Как будто ничто другое не могло поднять его настроение, отвлечь от мыслей о Мануэле – ни архитектура, ни проекты новых построек, ни работа его мастерской.
Только спустя много лет у Маркоса де Соузы наметился перелом во взглядах на свою архитектурную работу: он стал подвергать ее глубокому критическому анализу. Но уже и сейчас его перестали волновать проекты небоскребов для банков и крупных компаний, особняков для миллионеров, как будто он вкладывал в их замысел и разработку только свои познания, а не душу. Иногда он повторял самому себе: «Я старею» и думал о своих сорока годах – он был почти вдвое старше Мануэлы…
Он отправил в набор часть материалов для номера, который должен был выйти после снятия запрета (плакаты, расклеенные на стенах, объявляли его выход в сентябре), когда началась война. И вот теперь вдруг началось смятение в кругах интеллигенции, почти внезапная изоляция коммунистов и сочувствующих, были брошены грубые обвинения по их адресу, создалась напряженная, неприятная обстановка…
Маркос старался осмыслить происходящее. «Советские товарищи правы, они безусловно правы», – говорил он себе. Были моменты, когда все казалось ему ясным и доступным для понимания. Но, когда появлялся кто-либо из впавших в отчаяние друзей, Маркос чувствовал, что еще не может на все дать правильные политические объяснения, что еще не в состоянии убедить других. И его охватывало тревожное чувство: «Мы останемся одни, в изоляции…» Его беспокойство нарастало; время шло, гранки журнала уже лежали у него в мастерской, а ему все еще не удавалось установить связь с партией. Так было до тех пор, пока как-то к нему не пришел, наконец, связной и не условился о встрече.
В далеком домишке в полночь его ожидал Руйво. При электрическом освещении лицо его казалось мертвенно бледным, но глаза горели – у него была повышена температура; рука, которую пожал Маркос, была как у скелета. Его хриплый голос звучал, как всегда, дружелюбно:
– Ну, маэстро Маркос, как дела? – И, заметив тревожное выражение лица архитектора, спросил: – Что с вами? Больны? Или расстроены пактом?
– Расстроен, очень расстроен…
Руйво засмеялся, и смех вызвал у него тяжелый приступ кашля.
– Из-за этого многие расстраиваются. Представляю себе, чего только ни говорят в кругах интеллигенции…
Маркос упрекнул его:
– Если вы это себе представляете, чем же объяснить ваше молчание? Вы даже не можете вообразить, в каком мы смятении… Мы совершенно изолированы, покинуты всеми. А вам понадобился чуть ли не месяц, чтобы назначить эту встречу…
Они сидели друг против друга, Руйво дружески положил ему руку на колени.
– Это мне нравится… Люблю критику… Но подумайте о другом, маэстро: о ком нам следовало позаботиться сначала, о вас или об основе партии – рабочем классе? Или вы полагаете, что враг работает только в вашей среде, что он не пытается посеять смуту, вызвать раскол в среде рабочего класса? Если бы вы знали лишь о половине той работы, которую мы проделали за это время…
Маркос бросил беглый взгляд на Руйво: его ввалившиеся щеки больного, крашеные волосы, тяжело дышащая грудь – все это тронуло его, он почувствовал, что его раздражение исчезает. На что он мог жаловаться, живя в хорошем доме, великолепно питаясь, имея комфортабельный автомобиль, когда другие убивают себя на работе во имя построения нового мира? Он согласился:
– Вы правы. Беру свою жалобу обратно.
Руйво покачал головой
– Нет, даже вся работа, которую мы провели, не может служить оправданием для задержки этой встречи. Мы должны были сделать это раньше. Но случилось так, что Жоана сейчас здесь нет, а я, вместо того чтобы встретиться с вами, больше недели пролежал в постели. В такую минуту и, представьте, – свалиться… Прошу понять и извинить меня.
Маркос замахал руками: как он может просить у него прощения?
– Мне следовало понять, что если вы еще меня не вызвали, значит не могли.
– Расскажите мне все, что происходит среди интеллигенции, – попросил Руйво.
Маркос начал рассказ, прерываемый вопросами собеседника и его краткими комментариями.
Когда Маркос закончил, Руйво поднялся, но заговорил не сразу; перед ним в памяти как бы вставал весь рассказ архитектора.
– Маркос, ведь это же прекрасно!
– Что? – удивленно спросил Маркос.
– Как это один из них сказал? «Будто на меня обрушился только что выстроенный мной дом…» Не так ли? И другой: «Как если бы я застал жену в объятиях другого!» Прекрасно! Вот как они любят Советский Союз, Маркос, – как свое творение, как свою жену! Неважно, что они в первый момент не разобрались. Они представители мелкой буржуазии, в голове у них еще много путаницы, они видят различие между Гитлером и Чемберленом, между Петеном и Муссолини. А между тем Гитлер и Чемберлен – оба псы, только один – английский бульдог, а другой – немецкая овчарка. Чего хотят ваши друзья интеллигенты? После того как французское правительство нарушило свое соглашение с Чехословакией, после того как европейские лжедемократы предали Испанию, после того как Советский Союз сделал все для заключения с Францией и Англией договора, чтобы обуздать Гитлера и не допустить войны, – чего же они хотят? Чтобы Советский Союз дождался, пока Англия и Франция подпишут договор с Гитлером о вторжении в СССР? На это наши советские товарищи не могли пойти, Маркос: это было бы преступлением против советского народа и против всех народов мира, это означало бы дать врагам революции оружие для того, чтобы уничтожить революцию.
Он говорил с трудом, дыхание его было прерывистым, воспаленные глаза горели, бескровные руки покрылись потом, но слова были горячи, как огонь. «Он – это пламя», – подумал Маркос.
– Наши друзья еще не разобрались. Они поймут, Маркос: факты докажут им правильность советской политики. И тогда у них появятся угрызения совести, оттого что они усомнились в Советском Союзе. Ты не должен расстраиваться, что они сразу не могут во всем разобраться. Факты дадут нам в руки аргументы, помогут разъяснить положение всем честным людям. Они поймут, как важен выигрыш времени, которое дало Советскому Союзу заключение этого пакта, а когда они это поймут, им станет ясно истинное значение ведущейся сейчас войны лжи и клеветы против страны социализма. И тогда они убедятся, насколько мудра советская политика. Одно доказательство у тебя уже перед глазами: если бы не эта политика, часть Украины и Белоруссии, находившаяся под властью Польши, сегодня была бы уже в руках немцев, вместо того чтобы быть освобожденной для социализма. Разве не так?
Он перешел к доводам, разъяснениям, заставил Маркоса самого сделать критический анализ международного положения. Шли часы, а больной Руйво, только что вставший с постели, казалось, не чувствовал усталости.
– Теперь я все понимаю, – сказал Маркос. – Я был уверен, что пойму, что найду объяснение… И теперь я могу говорить с другими, спорить… Он все более воодушевлялся: – Мы напишем для журнала передовую, против которой нельзя будет найти возражений! Мне кажется, мы не должны посылать ее в цензуру: там наверняка ее запретят. Надо нанести удар, напечатав эту статью любым способом, но минуя цензуру, выпустить журнал в продажу, а потом не беда, если его и конфискуют. Все равно днем раньше, днем позже, его запретят.
Руйво не согласился с этим:
– Ничего подобного. Наоборот, мы должны отстаивать журнал как можно дольше. Он нам очень нужен. Вместо того чтобы писать о советско-германском пакте, надо дать передовую о войне; в ней следует выступить в защиту мира, отстаивать необходимость сохранения мира, разъяснять опасность распространения войны. Что касается пакта…
– Да, но как же нам с ним быть? Вовсе не говорить о пакте, будто нам стыдно касаться этого вопроса? – возмутился архитектор.
Руйво поднялся и сразу вернулся с пачкой отпечатанных листовок.
– Говорить о нем мы будем. Будем разъяснять его значение. Но это уже задача партии. Вот обращение партии по этому вопросу; распространите эти листовки среди своих друзей. И продолжайте работать над журналом, постарайтесь отстоять его. Нам сейчас придется трудно, маэстро Маркос, очень трудно. Реакционеры обрушатся на нас, как никогда раньше, даже в самые худшие времена. Они обрабатывают общественное мнение, стараясь изолировать, оклеветать нас, чтобы никто не выступил в нашу защиту, они стремятся подготовить путь для завоевания Гитлером мирового господства. Предстоят тяжелые времена. И журнал нам сейчас нужен больше, чем когда-либо.
Маркос бросил взгляд на листовки: там были факты и аргументы, которые Руйво изложил ему в ходе беседы. Руйво продолжал:
– Но эти тяжелые времена продлятся недолго. Скоро засияет солнце… И тогда всем станет ясна историческая перспектива, и ваши друзья будут славить Советский Союз…
– Когда же это будет? Смотрите сколько стран уже захватил фашизм… Испания, Албания[173], Чехословакия… А что мы видим здесь… Реакционеры набрасываются на партию, как звери… Доживем ли мы до того времени, о котором вы говорите, или его увидят только наши внуки?
Руйво улыбнулся.
– Доживем ли? Значит, вы не осмысливаете назревающих событий? Разве вы не в состоянии уже сейчас предвидеть исход начавшейся войны? Помяните мое слово, маэстро Маркос де Соуза: через несколько лет наша партия станет легальной… Самой, что ни на есть легальной…
– Вы так думаете? В самом деле?
– Думаю? Нет, это не то слово. Я убежден! Неужели вы полагаете, что Гитлер завладеет миром? Или думаете, что Франция, Англия и Соединенные Штаты покончат с Гитлером и его шайкой убийц? Достаточно, Маркос, обратить взоры к Москве, чтобы увидеть будущее мира…
В первые месяцы войны, когда все газеты были посвящены, казалось, исключительно сообщениям о разгроме Польши и вероятном вмешательстве в военный конфликт Муссолини; когда из номера в номер печатались статьи, доказывавшие военную слабость Советского Союза, – в это самое время произошло событие, которому бразильская пресса уделила также много внимания: молодой португалец Рамиро бежал из госпиталя военной полиции, где он находился на излечении. «Опасному коммунисту удалось бежать», – возвещали крупным шрифтом вечерние газеты, публикуя большую фотографию Рамиро.
Как только стало известно о побеге, полиция буквально обшарила Сан-Пауло, его пригороды, ближайшие города – она охотилась за беглецом.
Кроме того, полиция тщательно разыскивала молодую красивую женщину (полицейские, видевшие ее в госпитале, единодушно говорили о ее красоте), которая два-три раза навещала узника; несомненно, она была соучастницей побега, потому что только она могла принести ему солдатскую форму. Переодевшись солдатом, Рамиро бежал. Он лежал в госпитале военной полиции, где наряду с ним лечились солдаты и сержанты этой же самой полиции; и в дни посещений больных – по пятницам – палаты наполнялись солдатами, приходившими навещать своих друзей. Именно на этом и был построен план бегства Рамиро. Мариана, выдав себя за его сестру – она старалась говорить с португальским акцентом, – добилась разрешения навестить его. Один из представителей администрации госпиталя, тронутый беспомощным и подавленным видом Марианы, разрешил ей беспрепятственно посещать «брата». За два посещения молодая женщина сумела тайком передать Рамиро солдатское обмундирование. После второго посещения Рамиро оделся в военную форму, и в тот самый момент, когда посетители должны были покинуть госпиталь, смешался с ними (солдат да и только!), прошел охрану, счастливо миновал часовых у дверей, откозырял им и исчез.
Мысль о бегстве не оставляла его со дня осуждения. Когда трибунал безопасности вынес приговор, он находился в тюрьме, почти неспособный двигаться; после перенесенных пыток он нуждался в операции. Полицейский врач, осмотревший его, объявил о полной невозможности отправлять его в таком состоянии на остров Фернандо-де-Норонья. Сначала необходимо было его оперировать. Товарищ по заточению, Маскареньяс, после ухода врача, подошел и сел на край койки. Молодой Рамиро был печален: тяжело расставаться с товарищами, осужденными вместе с ним. Когда вошел доктор, он пытался подняться, – это ему не удалось. Маскареньяс спросил его:
– Кажется, ты жалеешь о том, что тебе нельзя отправиться на Фернандо-де-Норонья?
– Лучше отправиться с вами, чем оставаться здесь совсем одному.
Маскареньяс, который во время болезни португальца относился к нему, как родной отец, сказал:
– Да, здесь ужасно. Я чувствую, что задыхаюсь среди этих стен…
– А в госпитале будет еще хуже… – с грустью произнес Рамиро. – Все равно нельзя будет выйти из палаты.
– Как бы тяжело ни было на острове – все же лучше, чем здесь. Там, по крайней мере, есть свободное пространство, видно море… Я тоже предпочел бы остров. Однако не надо терять надежду…
– А что же делать?
– Из госпиталя можно бежать… – произнес Маскареньяс, понижая голос.
Он любил этого юношу, как сына. Это он, Маскареньяс, ввел его в партию, был свидетелем его мужественного поведения в тюрьме в дни пыток. Этот юноша, почти мальчик, всего лишь полгода член партии держал себя как старый революционный боец. Рамиро мог быть полезен партии: он мог вырасти в крупного партийного работника. А в пору свирепых преследований, непрекращающихся арестов такой человек был бы драгоценным приобретением для партии. Узнав, что полицейские не решаются отправлять Рамиро в ссылку, Маскареньяс тотчас же сообщил об этом Карлосу и Зе-Педро и предложил им план побега юноши. Таким образом партия, с которой они поддерживали связь, была поставлена об этом в известность. Только маленький португалец Рамиро ни о чем не знал. Маскареньяс отложил разговор с ним до самого кануна своей отправки в ссылку.
– Бежать? Ты думаешь, это возможно?
– Вполне. Ты будешь находиться в госпитале военной полиции; надзор там не так тщателен, как в управлении полиции или здесь, в тюрьме.
– Как это сделать?
– Ты должен отправиться в госпиталь. И там ждать. Когда явится посетитель и выдаст себя за твоего родственника, не выражай удивления. Это будет кто-нибудь из партийных товарищей. Он обо всем с тобой договорится…
В тот же самый вечер Маскареньяс, Зе-Педро, Карлос, учитель Валдемар, железнодорожник Пауло и некоторые другие товарищи были переведены в центральное управление полиции, откуда их и отправили на остров Фернандо-де-Норонья. Рамиро видел, как их увозили, но он уже больше не печалился, что не едет с ними: его целиком захватила мысль о побеге, надежда вновь вернуться к партийной работе. Обнимая его на прощание Маскареньяс сказал:
– Если побег удастся, работай и борись за нас всех!
Рамиро с нетерпением дожидался перевода в госпиталь и еще с большим нетерпением – обещанного посещения партийного товарища. Но этот товарищ явился лишь после того, как Рамиро оперировали. И оказался не им, а ею. Комитет, где работала Мариана, взял на себя подготовку побега Рамиро. Один из товарищей предупредил Мариану.
– Чем меньше лиц будет в это замешано, тем лучше.
Мариана долго обдумывала поручение и в конце концов решила взять на себя самую опасную его часть: установление связи с Рамиро. Она отправилась в госпиталь, выдала себя за сестру арестованного, сумела растрогать дежурного и добилась разрешения на свидание. Она села у постели Рамиро, в тот день впервые поднявшегося после операции. В течение нескольких минут она держала себя так, будто действительно была его сестрой: говорила о семейных делах, сообщала вымышленные домашние новости, пока не убедилась, что их никто не подслушивает. Тогда она посвятила его в план побега.
На следующей неделе она принесла ему, спрятав у себя под платьем, необходимую для побега одежду. Снабдила его деньгами, заставила выучить наизусть нужные адреса, даже вручила ему маленький револьвер.
В пятницу она принесла ему солдатское кепи и сказала:
– На той неделе нужно попытаться. Авто будет ждать на втором углу, направо…
Прощаясь, она крепко пожала ему руку.
– Все пройдет хорошо…
Он удержал ее.
– Если меня схватят, не беспокойся. Я не выдам.
Мариана улыбнулась.
– Я в этом не сомневаюсь. До свидания, мы еще встретимся.
Для Рамиро это была неделя страшного нервного напряжения. Особенно, когда врач в понедельник освидетельствовал его и сказал:
– Ну, молодой человек, настало время встать на ноги и возвращаться в казарму… Завтра я уже могу тебя выписать, освободим место для другого.
Рамиро побледнел: все его планы рушились. Его волнение было настолько явным, что врач спросил:
– В чем дело? Ты не хочешь вернуться домой?
– Сеньор доктор… Я не солдат… Я арестованный… Политический… Я уже осужден. Выйдя отсюда, я буду отправлен на Фернандо-де-Норонья. Приговорен к восьми годам.
Врач внимательно вгляделся в юношеское лицо Рамиро.
– А что такое, чорт возьми, ты сделал, чтобы заработать восемь лет?
– Принимал участие в забастовке, меня осудили как коммуниста, – ответил Рамиро, пытаясь расположить к себе врача. – Сеньор доктор, будьте добры, позвольте мне остаться здесь до конца недели. В пятницу ко мне придет сестра. Если к этому времени меня отправят в ссылку, я уже не смогу ее увидеть перед отъездом. А вы, сеньор, знаете: мало кто возвращается с Фернандо-де-Норонья…
Врач покачал головой. Рамиро показалось, что он ему отказывает, и тогда португалец в мольбе сложил руки:
– Сеньор доктор! Вы врач, ученый человек. А я простой рабочий и осужден за то, что просил прибавки заработной платы. Мне предстоит прожить восемь лет, не видя своей семьи. Дайте мне возможность остаться здесь на три дня, и я смогу хоть еще раз увидеться с сестрой.
Врач, продолжая покачивать головой, бормотал:
– Совсем ребенок… восемь лет… Боже мой!..
В это время вошел санитар, находившийся в соседней палате у другого больного. Врач обратился к нему:
– Вот этот больной должен еще остаться здесь на неделю или дней на десять. Медленно рубцуются швы.
Слегка кивнул головой и вышел. Рамиро вздохнул свободно.
В пятницу он бежал. «Я должен бороться за себя и за моих осужденных товарищей, за Зе-Педро и Карлоса, за Валдемара и Маскареньяса!..»
Коста-Вале вышел из автомобиля, быстрыми шагами пересек садик перед палаццо и вбежал в открытую дверь, прямо в гостиную, где его уже дожидалась комендадора да Toppe.
– Он приедет! – необычно взволнованно сказал банкир старухе миллионерше, пожимая руку. – Артур только что мне сообщил об этом по телефону…
– Садитесь, – пригласила комендадора. – Что вы предпочитаете перед завтраком? Виски или коктейль?
– Виски…
Лакею было отдано распоряжение; комендадора сделала знак своей младшей племяннице, чтобы та вышла. И только после этого, оставшись наедине с банкиром, она дала волю своей радости:
– Он всегда все сумеет устроить… Этот Артурзиньо со всеми его дворянскими глупостями в некоторых случаях совершенно незаменим. Он один умеет убеждать Жежэ. Говоря откровенно, я уже перестала надеяться: Жетулио теперь настолько на стороне немцев, что я боюсь, как бы, проснувшись в одно прекрасное утро, нам не пришлось узнать, что, поддерживая Гитлера, он ввязался в войну.
– Приезд мистера Карлтона облегчил работу Артура. Американцы встревожены тенденциями Жетулио. Если он будет продолжать в таком же роде, то, дорогая, придется на его место поставить кого-нибудь другого. Судя по тому, о чем мне намеками сообщил по телефону Артур, американское посольство произвело нажим на Жетулио. А сообщения о прибытии Армандо Салеса в Буэнос-Айрес и отклики, вызванные в американской прессе его манифестом, также подтвердились…
– Что за манифест?
– Армандо выпустил манифест, – его написал наш милейший Тонико Алвес-Нето. Они вместе приехали из Португалии в Аргентину. Манифест обвиняет Жетулио в том, что он проводит пронемецкую политику и изменяет политике доброго соседства с Соединенными Штатами. Далее в манифесте Армандо представляется американцам как человек, способный заставить Бразилию выступить на стороне союзников. Нью-йоркские газеты зааплодировали и воспользовались случаем, чтобы ударить по Жетулио. Очевидно, он встревожился и решил принять участие в нашем маленьком празднестве.
– Очень хорошо. Что касается меня, мне хочется, чтобы эта война продолжалась возможно дольше. Ведь это настоящая золотая жила, мой друг. Я экспортирую текстиль в Южную Африку настолько интенсивно, что мне пришлось увеличить штат для сверхурочных работ. И фабрики мои работают день и ночь… – Хитрые глазки комендадоры блеснули лукавым огоньком. – Ведь мне нужны денежки, чтобы покрыть затраты Пауло и Розиньи в Париже. Вы не можете себе представить, какие огромные счета… Этот дворянчик дорого мне стоит. У него совсем нет рассудка. Вы слыхали о его последней истории?
– Какой истории? – спросил банкир, мало заинтересованный тем направлением, которое принимал разговор.
– Пауло в пух и прах разнес одно кабаре на Монмартре. Я думала, вы должны об этом знать, – ведь там присутствовала Мариэта.
– Возможно… Она в одном из писем что-то об этом упоминала. Хорошенько не помню.
– Какой ужас! Кажется, Пауло напился шампанского, и, когда ему объявили, что наступил час закрытия кабаре, он не пожелал уйти и, по своему обыкновению, начал все бить и крушить. А счет прислали мне, чудовищный счет! К счастью, благодаря войне мне совсем не приходится жаловаться на барыши. Иначе этот дворянский отпрыск получил бы у меня на орехи…
– Простое мальчишество… – процедил сквозь зубы Коста-Вале, желая перевести разговор на интересующую его тему.
Но комендадора продолжала свое:
– А Мариэта? Когда она вернется?
– Она на днях должна выехать из Лиссабона.
– Мне очень хочется, чтобы она поскорее приехала – сообщила мне новости о Розинье. Супруга довольна?
Коста-Вале сделал нетерпеливое движение.
– Думаю, что да. Однако, комендадора, поговорим о серьезных делах. Я распорядился вызвать Венансио Флоривала – нам необходимо поселить в долине японцев до приезда Жетулио. Нужно договориться сейчас, потому что завтра нам предстоит все это обсудить с Карлтоном. Он прибудет с первым же самолетом вместе с Артуром. Нам надо о многом переговорить. – Он взялся за портфель, принялся извлекать из него документы. Комендадора придвинула кресло.
Наконец-то «Акционерное общество долины реки Салгадо» должно было официально начать разработки марганца, и президент республики обещал присутствовать на торжественной церемонии открытия. Его приглашали в долину еще в то время, когда на строительстве закладывался первый камень, но тогда это не удалось: полиция, встревоженная разоблачениями Эйтора Магальяэнса, отсоветовала президенту туда ехать.
Но с тех пор прошло много времени, все в долине было спокойно, и самый облик ее изменился. На берегу реки был построен аэродром, на котором можно было приземлиться, следуя непосредственно из Куиабы; воздвигались строения, было проведено электричество и установлены машины, местонахождение залежей марганца точно определено – все подготовлено к началу работ, к пуску предприятия. На месте прежнего лагеря вырос небольшой городок из деревянных зданий, и в нем поселились многие сотни рабочих. Правда, не удалось искоренить лихорадку, и мероприятия по оздоровлению долины, выполненные под руководством профессора Алсебиадеса де Мораиса, свелись лишь к созданию лучших условий жизни для инженеров и высших технических служащих компании. Правда, кабокло, как и прежде, оставались на своих землях, хотя им и было прислано официальное решение суда о выселении.
Все эти факты мало беспокоили Коста-Вале: пусть злокачественные лихорадки, малярия и тиф косят рабочих (трупы уже больше не бросали в реку: одной из красивых достопримечательностей поселка стало небольшое кладбище), – это его мало заботило.
Началось паломничество крестьян и батраков, которые являлись с предложением своих услуг акционерному обществу, стараясь бежать от еще более тяжелых условий рабского труда на фазендах. Таким образом, дешевых рабочих рук было вдоволь. На небольшом холме, где возвышались изящные коттеджи инженеров и старших служащих, были созданы условия комфорта и гигиены – для них профессор Мораис распорядился провести канализацию и вырыть артезианские колодцы, которые давали хорошую воду (он действительно оздоровил тот небольшой участок долины, где они обитали), – все остальное имело мало значения. В магазине были приготовлены огромные запасы хины, – чего большего могли желать рабочие?
И кабокло, жившие в долине, мало беспокоили Коста-Вале. Он никогда и не рассчитывал на то, что они уберутся прочь, как только получат официальное решение суда и признают права акционерного общества на все земли вдоль побережья реки. Но когда они увидят солдат военной полиции, которые прибудут сюда для расселения японских колонистов, им останется или немедленно убраться вон, или же наняться батраками на новые фазенды Венансио Флоривала. Полковник распространил свои владения до самого берега реки; здесь предстояло очищать от девственных зарослей большие пространства, и никто лучше кабокло не подходил для этой работы. Наступал час, когда должна была начаться операция по изгнанию кабокло.
В самом деле, японцы уже находились в Сан-Пауло и были готовы для отправки в Мато-Гроссо. Следовательно, надо было выселять кабокло, и на том месте, где сейчас стояли их глинобитные хижины, поспешно возводить деревянные домики и заселять их японскими иммигрантами.
Празднества открытия работ акционерного общества назначили на декабрь; было приглашено огромное число гостей. Мистер Карлтон только что прибыл из Соединенных Штатов. Президент республики в конце концов дал свое согласие приехать. Коста-Вале рассказал комендадоре, сколько еще срочных мер предстояло провести для торжественного открытия разработок.
– Венансио Флоривал взял на себя выселение кабокло. В десять-пятнадцать дней будут выстроены деревянные дома для колонистов. Организовать доставку гостей я поручил Шопелу. Рассчитываю, что в нашем распоряжении будет с десяток самолетов. И вот, когда наша долина начнет выдавать марганец, Пауло сможет крушить столько кабаре, сколько ему заблагорассудится…
Комендадора снова перевела разговор на политику президента:
– Вы не думаете, что Жетулио в конце концов вступит в войну на стороне немцев? Говорят, на него нажимают генералы.
– Да, Дутра[174] и целая генеральская группа. Они уверены в победе Гитлера. И не только они: и начальник полиции, и люди из департамента печати и пропаганды, и чиновники из министерства труда разделяют эту точку зрения. Артур мне говорил, что его положение в министерстве час от часу становится все затруднительнее. Но вся эта публика не видит дальше собственного носа. Вот в чем наше превосходство над ними…
– Вы считаете, что Гитлер проиграет войну? – Комендадора в сомнении покачала головой. – Я думаю, что нет.
– Разумеется, нет. Совершенно ясно, что он победит. Только здесь есть маленькая разница в деталях, которая имеет решающее значение. Гитлер овладеет Европой, ликвидирует Францию и Англию, а затем покончит с коммунистической Россией. И этим ему придется удовольствоваться. Вот тогда-то Соединенные Штаты войдут с ним в соглашение: Европа – для Гитлера, а Америка и Азия – для американцев. Вот как это будет. А мы в Бразилии, комендадора; значит, мы входим в зону американского влияния. Этого кое-кто не понимает: они думают, что Гитлер проглотит решительно все, и в этом они ошибаются. А если и Жетулио будет заблуждаться на этот счет, мы о нем позаботимся. – Он говорил властным, уверенным тоном. Выпил остаток виски и в заключение сказал: – Жетулио танцует, но руковожу оркестром я. И ему или придется танцевать в ритме нашей музыки, или найдется кто-нибудь другой, кто будет танцевать так, как этого хотим мы.
На быстрой пироге, легкой и хрупкой, человек, усиленно работая веслами, плывет вверх по реке. Утренняя заря занимается над деревьями и животными, голубоватый свет борется с ночными тенями селвы. Просыпаются птицы, уже звучат их трели, и человек улыбается, узнавая песню каждой из них: и сабиа, и патативы, и курио, и кардинала. Ему знакомы все эти звуки, и он умеет подражать любому из них: дедушка научил его голосам птиц в дни детства, проведенного на фазендах полковника Венансио. Бедный дедушка: всю свою жизнь он гнулся, трудясь на земле, а умереть ему пришлось в тюрьме Сан-Пауло, не поняв даже, что с ним произошло…
Нестор с удвоенной силой нажимает на весла: утро разгорается все ярче, ему надо спешить, – уж очень важное известие передал ему негр Доротеу. В любую минуту могут нагрянуть солдаты, чтобы выгнать отсюда кабокло. Очень скоро к трелям птиц, к пронзительному шипению кобр, к хриплому реву ягуара, к оглушительным крикам обезьян прибавится свист пуль.
Ему нужно известить Гонсало о скором прибытии солдат и затем поспешно возвратиться на свое место – к Клаудионору, к батракам фазенды. При мысли о предстоящих событиях Нестор испытывает дрожь во всем теле. Сколько времени ждут они этого часа!
Но время не оказалось потерянным ни для него, ни для Доротеу, ни для Гонсало. После розысков, произведенных год тому назад Мирандой, полиция больше не возвращалась в здешние места. Несколько кабокло ушло с насиженных мест, получив решение суда, по которому их земли отходили к акционерному обществу. Но большинство продолжало оставаться на своих плантациях, как будто ничего не произошло. Уехал и сириец Шафик, боясь вторичного ареста и выдачи французским властям в Кайенне.
Пирога, на которой плыл сейчас Нестор, некогда принадлежала сирийцу. Прежде чем уйти отсюда навсегда, он подарил ее Гонсало. В лавочке Шафика поселился некий гаушо. Он покупал бобы и маис у кабокло, нередко ездил в Куиабу и оказался хорошим товарищем. Во время своих поездок он установил связи с Клаудионором в поселке Татуассу, с Доротеу – в лагере экспедиции, с Гонсало и Нестором – в селве. Его звали Эмилио, он выходец из Рио-Гранде, человек громадного роста и большой силы, внешне напоминавший Гонсало, но в отличие от него любивший поговорить.
И теперь именно к хижине Эмилио направляет Нестор свою пирогу, гребет изо всех сил: ему надо приплыть туда возможно скорее. Спешить ему велел Доротеу. Негр казался очень возбужденным; впервые Нестор увидел улыбку на его неизменно печальном лице. Некрасивый негр, этот Доротеу, но какой добрый! – думал Нестор. Рабочие лагеря его обожали. По вечерам, под ласковым светом звезд, они собирались вокруг него, чтобы послушать, как он играет на губной гармонике. И как замечательно он играл! Только никогда не улыбался, а во время игры становился еще более печальным – наверно, в прошлом у него было что-нибудь очень тяжелое… Нестор любил этого негра, у него он научился многому. Он видел, как растет и крепнет партийная организация среди рабочих акционерного общества, был свидетелем создания профсоюза и мало-помалу, живя рядом с Доротеу, уяснил себе, как эта профессиональная организация сможет дать новый импульс агитации среди батраков фазенд.
О полицейских розысках стали уже забывать; партийная работа развивалась все шире. По праздничным дням созывались сходки батраков и сельскохозяйственных рабочих в поселке Татуассу. Нестор побывал на всех фазендах; рабочие из лагеря в свободные дни также приходили на сходки. Больше того, даже сам Гонсало уже несколько раз покидал свои тайные убежища в селве и приходил помочь как организации рабочих компании, так и батракам фазенд. Да, этот год не прошел даром, и солдат полиции ожидают некоторые сюрпризы.
Многое изменилось в долине за эти месяцы. Но только не в той части реки, где плавает каноэ Нестора: там остались те же убогие плантации кабокло, те же глинобитные хижины. Зато у подножья горы, где обосновались американские инженеры, жизнь бурлила. Каждый день прибывали все новые партии рабочих, новые машины, и теперь рокот самолетов над селвсй пугал даже свирепых ягуаров. А за последние дни деятельность пришельцев развивалась в лихорадочных темпах.
Доротеу сообщил Нестору, что гринго готовят грандиозный праздник открытия работ акционерного общества. Но до этого они хотят изгнать кабокло и водворить на их место японцев. Час, которого они так ждали, приближался.
Нестор налегает на весла, мускулы его худых рук напрягаются до последней степени: вот-вот выпрыгнут.
Проблески света все ярче прорезают мрак селвы. Птица сабиа затягивает свою утреннюю песню. Нестор различает вдали хижину Эмилио.
Сначала проплыли две каноэ. Люди, вооруженные биноклями, осматривали берега реки и плантации кабокло. Они причаливали к берегу, вступали в разговор с земледельцами, разглядывали участки, делали какие-то заметки. Это были инженеры и мастера акционерного общества, которым было поручено сооружение деревянных домиков для японских колонистов. Затем обе каноэ уплыли обратно, и в течение двух дней больше ничего не произошло.
Однако как-то утром Эмилио, все время после предупреждения Нестора находившийся начеку, разглядел в свой бинокль большое количество лодок на моторном ходу, плывших вверх по реке. Вот они – солдаты военной полиции и первая партия японцев. Гаушо спустил свою каноэ на воду: надо было предупредить Гонсало, который находился сейчас в хижине Ньо Висенте.
Большие моторные лодки; некоторые из них наполнены солдатами, другие – солдатами и японскими колонистами. Японцев пока прибыло мало: большинство их вместе с семьями осталось в импровизированном лагере, устроенном по соседству с поселком компании.
Солдатам был дан приказ изгнать кабокло, предоставив транспорт тем, кто добровольно подчинится приказу, а к тем, кто станет сопротивляться, – применить силу. Люди Венансио Флоривала уже дожидались кабокло в лагере, чтобы переправить их – хотят они этого или нет – на новые земли полковника.
При приближении к первой хижине кабокло солдаты взялись за оружие – они были готовы ко всему. Но ни в хижине, ни на плантации не было заметно никаких признаков жизни. Каноэ причалили к берегу, несколько солдат под начальством сержанта высадились. Да, хижина была пуста, плантация тоже. Этого никто не предвидел, на это никто не рассчитывал. Сержант вернулся за распоряжениями к лейтенанту, возглавлявшему экспедицию. Тому оставалось только почесать в затылке. Он тоже вышел на берег, и остальные солдаты, получив приказ, последовали за ним. Обошли плантацию, осмотрели брошенную хижину. Сержант заметил:
– Еще вчера в этом доме жили люди. Взгляните на остатки пищи… В очаге еще тлеет огонь… Хозяева должны быть недалеко.
Обыскали ближайшие участки, но не обнаружили никаких следов. Дальше начиналась селва. Лейтенант, чувствуя себя все более смущенным, возвратился к лодке, чтобы переговорить с представителем акционерного общества – молодым инженером янки, курившим трубку и изъяснявшимся на плохом португальском языке. С ним находился и старшина японских колонистов. Переводчиком служил японец, уже много лет назад эмигрировавший в Бразилию. В результате их совещания было принято решение: завладеть этим участком, оставить на нем одного из японцев, а с ним двух солдат военной полиции и десятника, которому было поручено установить здесь новый стандартный дом; снабдить их необходимой провизией. По решению американского инженера, на обратном пути они должны захватить с собой десятника. Солдаты же останутся до прибытия сюда семьи японского колониста, которому предстояло здесь обосноваться.
Так началась борьба за долину реки Салгадо.
По мере того как они оставляли японцев и солдат в покинутых кабокло хижинах и на плантациях, чувство тревоги у лейтенанта все возрастало; что же касается молодого американского инженера, то он, наоборот, выказывал полное удовлетворение: кабокло решили уйти сами, и это представлялось ему наилучшим выходом из положения. Акционерное общество избежит осложнений, избежит, может быть, очень неприятных сцен. Молодой американец боялся – и эту боязнь разделял с ним и главный инженер, с которым он беседовал перед отъездом, – что прибытие захваченных кабокло, привезенных насильно в лагерь, может вызвать волнения среди рабочих. Или, точнее сказать, – еще больше разжечь волнение, которое уже было возбуждено прибытием солдат военной полиции для изгнания кабокло. Попыхивая трубкой, он говорил лейтенанту на плохом португальском языке:
– Мой был доволен. Кэйбокло имейт страх, бежайт, very good[175]!
– Но послушайте, сеньор, я совсем не доволен. Не выходит у меня из головы, что эти проклятые кабокло готовят нам засаду.
Лейтенант хотел, чтобы все лодки провели ночь на реке в ожидании возможных событий, но инженер этому воспротивился: лодки должны возвратиться, чтобы на следующий день привезти сюда новую партию колонистов и рабочих для постройки домов. Таков был полученный им приказ. Пусть остаются солдаты, если лейтенанту это угодно, но он, инженер, соблюдает интересы компании: все лодки должны вернуться.
– В таком случае я остаюсь с моими людьми, – решил лейтенант.
Он разместился в хижине Эмилио с сержантом и несколькими солдатами. Старшина японских колонистов с тревогой смотрел на все происходившее. Он о чем-то быстро и долго разговаривал со своим соотечественником, служившим переводчиком.
Наступила ночь, все лодки уплыли. Осталась лишь одна-единственная – в распоряжении лейтенанта. В хижинах кабокло, теперь занятых японцами и солдатами, зажгли светильники, развели огонь в очагах. Ночь принесла с собой освежающий ветерок и бесконечные тучи москитов. Солдаты, сидя вокруг огня, делились впечатлениями о своем пребывании в Куиабе, рассказывали о тамошних проститутках. Лейтенант курил сигарету за сигаретой, надеясь отогнать москитов. Вдруг где-то очень далеко, где тоже находились японцы и солдаты, зазвучали выстрелы.
Это первое столкновение закончилось полным успехом кабокло. Они напали на четыре самые отдаленные плантации и прогнали со всех четырех их новых обитателей и солдат. Лодка лейтенанта едва успела подобрать перепуганных солдат – трое из них были ранены – и объятых паникой японцев. Один японец утонул, пытаясь спастись вплавь по реке. Воды унесли его тело, и по кровавому следу устремились стаи хищных пираний.
Лейтенант собрал своих людей на одной из плантаций, и они провели там остаток ночи без сна, ожидая нового нападения. Но в эту ночь кабокло больше не появлялись. К утру один из раненых солдат умер.
В течение долгих месяцев обдумывал Гснсало тактику борьбы, когда наступит час выступления. Не так давно, всего лишь два месяца назад, сюда снова приезжал Жоан и одобрил выработанный Гонсало план. Великан сказал:
– Нам не удержать за собой плантаций. Даже если поднимется – я на это рассчитываю – движение солидарности среди рабочих, а может быть, и среди батраков на фазендах Флоривала, все равно это окажется невозможным. Если мы останемся на плантациях, нас всех перебьют в несколько дней.
– Так что же тогда делать? – спросил Жоан.
– Главное – показать наглядный пример, не так ли? Мы должны сделать жизнь для гринго здесь нестерпимой, доказать, что эта земля – наша, что богатства ее принадлежат нам. Не так ли? И пробудить в крестьянах сознание, что земля, которую они обрабатывают, должна принадлежать им. Не так ли? Так вот, это мы и сделаем. Кабокло сами не смогут выгнать отсюда американцев. Эго сделают рабочие акционерного общества, когда наступит день нашего торжества. Но кабокло поднимут на борьбу против гринго все население долины.
– Как же вы собираетесь это осуществить?
– Я хочу пожертвовать как можно меньшим количеством людей. Вот что мы придумали с Ньо Висенте. С нами останутся только холостяки и такие, у кого в семьях есть другие мужчины, которые смогут позаботиться о женщинах и детях. Постепенно мы переправляем семьи через селву в область алмазных разработок – пусть они поживут там. За эти месяцы мы собрали много боеприпасов: Эмилио их привозил из каждой своей поездки. Мы будем сражаться, пока хватит патронов. И, может быть, в течение нескольких месяцев нам удастся помешать акционерному обществу по-настоящему овладеть этими землями. А если движение солидарности развернется так, как мы на это рассчитываем, мы не только парализуем работу компании, но и дадим хороший урок полковнику Флоривалу.
– Каким образом вы намерены вести борьбу?
– Дадим им занять плантации, а по ночам будем совершать нападения то на одну, то на другую плантацию, выкуривать оттуда японцев. Партизанская война, понимаешь? В течение дня будем прятаться в селве, где им до нас не добраться. По ночам будем выходить и обстреливать их. Знаешь, кто подал мне эту мысль? Старый Ньо Висенте. Сначала я намеревался остаться с кабокло на плантациях и там умереть, как это сделали защитники поста Парагуассу. Но старик мне сказал: «Дружище, мы должны драться так, как дерутся кангасейро[176]», – и он прав. Вместо того чтобы исход борьбы решился в одном сражении, в котором мы наверняка проиграем, – мы сможем поддерживать борьбу многие месяцы.
Жоан одобрил этот план. Кроме Гонсало, он повидался с Эмилио, негром Доротеу и Нестором. Выслушал их отчеты, обсудил вопросы, связанные с работой в лагере, на фазендах, в поселке Татуассу. Перед отъездом Жоана Гонсало попросил его:
– Может случится, товарищ, что на этот раз мне несдобровать. Я уже столько раз избегал гибели, что, возможно, теперь они меня настигнут и покончат с Жозе Гонсало. В этом случае я хочу просить тебя об одном одолжении…
– Говори.
– В тот день, когда встретишь товарища Витора, скажи ему, что я исполнил свое обещание. Он велел мне, от имени партии, дожидаться здесь гринго и показать им, что эта земля принадлежит нам. Так вот, если я погибну, передай, что я до конца выполнил возложенную на меня задачу.
– Будь покоен.
За этот период большинство семейств кабокло было переправлено в глубину селвы. На плантациях остались лишь те, кто решил любыми способами защищать свои земли. Когда Нестор принес известие о появлении солдат, Гонсало сделал последние распоряжения. Все оставили плантации и собрались на просеке в лесу. И оттуда ночью произвели свое первое нападение. Оно увенчалось полным успехом. Солдаты и японцы, захваченные врасплох, только и думали о том, как бы убежать от пуль, сыпавшихся на них из ночного мрака. Ни одного кабокло не было убито или ранено. Однако Гонсало понимал, что в дальнейшем придется труднее.
Лейтенант нетерпеливо дожидался возвращения лодок. Наконец, когда уже давно наступило утро, они появились, нагруженные японцами, рабочими, мастерами; их привез сюда тот же молодой американский инженер, который был здесь накануне. Лейтенант встретил его, трагически разводя руками.
– Теперь здесь нужны только солдаты…
Увидев раненых и услышав о событиях истекшей ночи, американец чуть было не выронил изо рта трубку.
– Я ведь вас предупреждал… – раздраженно повторял лейтенант. – Я знал…
Старшина японских колонистов, также прибывший сюда, требовал немедленного возвращения всех японцев на территорию лагеря. Американец только почесывал в затылке и не знал, что предпринять. В конце концов после долгих разговоров было решено, что лодки увезут обратно японских колонистов и рабочих, и сегодня же возвратятся с новым отрядом солдат. Нельзя было и думать о постройке домов, пока не покончено с кабокло.
Когда в сумерки лодки, наполненные солдатами, снова приплыли сюда, из прибрежной чащи по ним был открыт беглый огонь. Солдаты отвечали, но стрелять из каноэ было трудно. Американский инженер, вооруженный кольтом, приказал причалить к берегу и произвести вылазку против кабокло, воспользовавшись тем, что они осмелились напасть еще до наступления ночи. Но американцу даже не удалось до конца отдать свои распоряжения: пуля угодила ему в голову – и он упал на дно лодки. Тотчас же стрельба прекратилась, лодки смогли продолжать путешествие к хижине Эмилио, где лейтенант дожидался солдат.
Только здесь зажглись огни во мраке наступившей ночи: все плантации были пусты. Одна каноэ возвратилась в поселок акционерного общества, увозя труп инженера.
В газетах Сан-Пауло и Рио начали появляться первые известия о событиях в долине. В эту ночь кабокло не нападали.
Несмотря на то, что началась русско-финская война[177] и сообщения о ней заполнили первые страницы всех газет, все же несколько столбцов было отведено молодому инженеру-янки, убитому в долине реки Салгадо. Газеты прославляли его как героя, бесстрашного исследователя селвы, паладина цивилизации, «ученого специалиста, отдавшего свои познания на службу Бразилии». Тело его было доставлено на самолете в Сан-Пауло, и вскоре из здания североамериканского консульства выступил погребальный кортеж. Национальный флаг Соединенных Штатов покрывал гроб. Посол США, представитель президента республики, министры и промышленники провожали гроб на англиканское кладбище. Пресса требовала немедленных и суровых мер против «бандитов, господствовавших в долине».
В управлении охраны политического и социального порядка Баррос рычал на Миранду:
– А вы мне ручались, что этот человек бежал в Боливию!.. Что там от него и следа не осталось!.. Если не Гонсало, кто же руководит действиями кабокло? Совершенно ясно, это он… Вы все ни на что не годны…
Баррос готовился к встрече с Коста-Вале. Он сам просил об этом, хотел поставить банкира в известность о результатах расследования событий в долине. Как знать, может быть, ему, Барросу, поручат подавление кабокло? Он намеревался сказать банкиру: «Надо поймать Гонсало, и все будет кончено». А для поимки Гонсало годится только он, Баррос, с его многолетним опытом борьбы против коммунизма.
Однако прежде чем отправиться к Коста-Вале, ему пришлось принять профессора Алсебиадеса де Мораиса с медицинского факультета Сан-Пауло. Профессор от имени многочисленных паулистских деятелей явился пригласить его принять участие в организации помощи Финляндии. Он объяснил преследуемые цели: нужно использовать войну между Россией и Финляндией для усиления кампании против коммунизма. Попутно они будут производить денежные сборы и посылать медикаменты финским солдатам. Это очень хорошая и гуманная идея, утверждал профессор, и тут же назвал среди участников ряд очень видных бразильских фамилий. Сеньор поверенный в делах Финляндии, был избран почетным президентом; среди членов правления фигурировали такие имена, как министр Артур Карнейро-Маседо-да-Роша, Коста-Вале, многие достойнейшие промышленники, известный поэт Сезар Гильерме Шопел – все наилучшие люди, как сеньор инспектор может судить сам. И он протянул Барросу подписной лист. Баррос пробежал глазами стоявшие на нем имена, а профессор в это время сказал:
– Имя сеньора инспектора должно украшать этот список.
– «Казначей: доктор Эйтор Магальяэнс, врач», – прочел Баррос.
– Вы его знаете? – спросил профессор. – Очень одаренный молодой человек. Первоначальная идея принадлежит ему. Блестящая идея! Когда-то этот юноша тоже был коммунистом, но отрекся от своего прошлого и написал очень интересную книгу о методах красных. Это молодой человек с будущим.
– С будущим, несомненно, – ответил Баррос, ставя на листе свою подпись. – Я очень вам благодарен, профессор, что вы вспомнили и о моей скромной персоне.
– Никто более вас, сеньор инспектор, не достоин фигурировать в таком обществе, как это. Вам не за что меня благодарить – моими устами говорит сама справедливость.
– А что вы мне скажете о событиях в Мато-Гроссо, в долине реки Салгадо?
– Что я вам скажу? Очень многое. Я уже давно все это предвидел. Вот почти целый год, как я повторяю полковнику Венансио Флоривалу: надо, и возможно скорее, выбросить из долины этих кабокло. Но меня не захотели слушать…
– Этих кабокло возглавляет один из самых опаснейших коммунистов всей Бразилии: некий бандит по имени Жозе Гонсало, специалист по такого рода операциям. Сеньору никогда не приходилось слышать о борьбе индейцев Ильеуса? – Профессор имел об этом очень смутное представление. – Эту борьбу тоже возглавлял Жозе Гонсало. Я знаю, что он теперь находится в долине. Наш общий друг Эйтор Магальяэнс в бытность свою коммунистом, там с ним встречался.
Профессор умоляюще протянул руки.
– Сеньор инспектор, когда же мы освободимся от этой коммунистической заразы?
– Очень скоро, профессор. За последнее время мы поставили партию на колени. Их осталась только горсточка. Во всяком случае так обстоит дело здесь, в Сан-Пауло и в Рио, где у нас способные работники. Но в Мато-Гроссо, видите ли, сеньор… Сейчас я как раз направляюсь к Коста-Вале. Может быть, мне поручат ликвидацию коммунистов в Мато-Гроссо. Если это случится, можете быть уверены, я не оставлю от них и следа…
Однако этого не случилось: дело оказалось гораздо серьезнее, чем думал Баррос. Коста-Вале совершенно невозмутимо выслушал его откровения о Гонсало.
– Нам это давно известно, – сказал он ледяным тоном. – А почему вы, сеньор, его не поймали, когда представился случай? Почему вы дали ему возможность свободно разгуливать в долине и подготовить вооруженное сопротивление кабокло? И когда? Когда доктор Жетулио готов вылететь в долину на открытие рудников!
Инспектор опустил голову.
– Я посылал в долину моих людей, но полиция Мато-Гроссо затруднила им работу.
– У меня имеется другая информация. Мне известно, что люди, посланные сеньором, едва не умерли в долине со страха и «установили», будто названный Гонсало бежал в Боливию. Не так ли? – Видя смущение инспектора, он продолжал: – Лучше будет, если сеньор выполнит свой долг в Сан-Пауло! Коммунисты и здесь снова поднимают голову.
– Где?
– Где? Здесь, в самом Сан-Пауло. Или сеньору не приходится ходить по улицам? Посмотрите на стены моего банка: каждую ночь на них возникают надписи. Или сеньор не умеет читать? Еще сегодня я получил по почте коммунистическое издание с обычной болтовней относительно того, будто мы и американцы хотим отнять у кабокло землю… Или сеньор никогда не покупает журнала «Перспективас»? Ну, а я покупаю… У вас достаточно работы и здесь, сеньор Баррос: надо постараться ее выполнить. Долину же предоставьте мне. Я покончу и с кабокло и с Гонсало раньше, чем они предполагают. Никого из них не останется, чтобы рассказать, как это все произошло.
Он поднялся и протянул инспектору руку, давая понять, что аудиенция окончена.
Начальник военной полиции штата Мато-Гроссо – армейский капитан в чине полковника полиции, – Коста-Вале, секретарь японского посольства, полковник Венансио Флоривал, социолог Эрмес Резенде и главный инженер «Акционерного общества долины реки Салгадо» долго обсуждали создавшееся положение. Эрмес Резенде, в восторге от представившейся ему возможности принять участие в этом совещании, делал заметки. Он чувствовал себя новым Эуклидесом да Кунья[178] и уже набрасывал названия глав книги, которую собирался написать и которая должна была затмить славу «Сертанов»[179].
Коста-Вале изложил план мероприятий: солдаты военной полиции, подкрепленные стражниками Флоривала, должны удерживать плантации. В дневное время они будут производить вылазки против кабокло, прячущихся в селве; необходимо уничтожить всех кабокло, одного за другим. Поступать «с ними без всякого сожаления и пощады для устрашения всех остальных! Пресечь бунт в корне! Того же требовал и полковник Венансио Флоривал.
С этими мероприятиями были согласны все. Затруднение возникло лишь с японцами. Коста-Вале, поддержанный американцем – главным инженером, требовал немедленного водворения японских колонистов на побережье реки еще до того, как для них будут выстроены жилища. Десятники и рабочие поедут вместе с японцами и исподволь будут строить для них дома. Ведь в конечном итоге колонисты для того и приехали сюда из Японии, чтобы заселить эти пустынные земли, а вовсе не для того, чтобы жить в лагере, рядом с конторой акционерного общества. Главный инженер, поддерживая предложение банкира, объяснял, что пребывание японцев на территории лагеря чревато опасностями: рабочие беспокоятся, косо поглядывают на новых пришельцев. Он опасается пагубных для хода работ волнений среди рабочих и столкновения между ними и японцами. Однако старшина японских колонистов запротестовал: он не хотел поселять своих людей в долине, пока она не будет полностью очищена от кабокло.
Коста-Вале в конце концов разозлился; его суровый голос зазвучал еще более резко:
– Что они воображают? Разве они приехали сюда диктовать нам свои условия? Они всего-навсего колонисты и обязаны подчиняться!
Тогда вмешался секретарь японского посольства: в мягком тоне, на беглом английском языке он попросил позволения переговорить наедине с ответственными представителями колонистов. Эти переговоры привели к разрешению вопроса: японцы согласились отправиться на плантации, и только небольшая группа их руководителей осталась в лагере.
А борьба между тем продолжалась. Кабокло уже больше не довольствовались изгнанием японцев и солдат с той или другой плантации. За ночь они овладевали плантацией и разрушали все, что колонисты успели сделать за день. Языки пламени охватывали строящиеся деревянные домики. Солдаты упали духом: ночи они были вынуждены проводить без сна в ожидании внезапного нападения; днем им приходилось охранять строительных рабочих и японских колонистов, обеспечивая для них возможность спокойной работы. А строители работали неохотно, косо поглядывали на японцев. Да и солдаты задавались вопросом: зачем, собственно говоря, приехали эти люди, говорящие на таком странном языке? По какому праву сгоняли они кабокло с их земель? Один солдат даже дезертировал – перешел на сторону кабокло. Старшина колонистов и начальник военной полиции в дневное время разъезжали по реке на моторной лодке, инспектировали работы, подбирали раненых, командовали очередными вылазками солдат в селву. Лейтенант докладывал о последних событиях.
Иногда несколько дней проходило спокойно, кабокло не появлялись. А потом вдруг, среди ночи, они нападали сразу на три или четыре далеко друг от друга расположенные плантации. Набрасывались на своих врагов во мраке, сами стараясь оставаться невидимыми. Топили каноэ, поджигали строящиеся дома, опустошали плантации. И слухи об этом распространялись по всей долине, по окрестным фазендам, а людская молва разукрашивала их все новыми подробностями. «Дьявол разгуливает по долине!» – говорили старики крестьяне.
На главной базе акционерного общества рабочие с нетерпением дожидались, когда вернутся каноэ, привозившие по вечерам раненых. Самые различные толки ходили по лагерю. Время шло, а эта то затихающая, то с новой силой вспыхивающая борьба продолжалась без конца. Празднества в честь открытия работ акционерного общества пришлось отложить. Коста-Вале неистовствовал, требовал от Венансио Флоривала немедленной отправки для борьбы с кабокло его стражников, – эти люди могли охотиться за кабокло в недрах селвы. Единственным удовлетворением, полученным им за эти дни, была поимка трех коммунистов, захваченных, когда они писали лозунги на фасаде его банка в Сан-Пауло. Ему сообщил об этом по телефону Баррос. Банкир сказал:
– Хорошенько проучите этих бандитов!
– Можете на меня положиться…
Стражники Венансио Флоривала прибыли в помощь войскам военной полиции. Самолет, посланный из Сан-Пауло, произвел несколько разведывательных полетов над селвой, пытаясь определить местопребывание кабокло. Стражники углубились в лес, прокладывая тропы: пытались напасть на след ночных налетчиков.
Набеги кабокло теперь натолкнулись на лучше организованную оборону: солдаты возводили вокруг плантаций ограды, стражники Венансио Флоривала стреляли без промаха. И было заметно, что кабокло уже экономят патроны.
В одну из ночей кабокло впервые пришлось отступить, оставив на месте боя убитых и раненых. На следующий день лейтенант послал головы убитых кабокло (тела их были брошены в реку) на главную базу акционерного общества. Двух раненых крепко связали и бросили на дно каноэ.
В поселке компании быстро распространилась весть о случившемся. Рабочие после окончания трудового дня толпились на небольшой пристани, ожидая прибытия каноэ. Им показали отрубленные головы с длинными спутанными волосами, смоченными кровью. Раненые стонали. Несмотря на протесты главного инженера, считавшего, что было бы лучше допросить пленников в помещении военной полиции, полковник Венансио распорядился привязать двух раненых кабокло к деревьям
– Это должно послужить примером! – заявил владелец фазенд. – Чтобы устрашить остальных, чтобы искоренить раз и навсегда склонность к бунту. Раз и навсегда!
Солдаты военной полиции удерживали рабочих в отдалении. Главный инженер поспешил на розыски Эрмеса Резенде, чтобы тот помог ему уговорить экс-сенатора.
Вооружившись бичом погонщика скота, Венансио Флоривал приступил к допросу кабокло. Но они только стонали и не произносили ни слова.
Главный инженер говорил Эрмесу:
– Такие вещи не делаются публично…
Социолог бросился почти бегом, поспев как раз в ту минуту, когда полковник принялся стегать бичом раненых кабокло. По толпе рабочих прошел глухой ропот.
– Полковник, что вы делаете? – закричал Эрмес. – Вы с ума сошли!
Вместе с инженером они почти силой увели охваченного яростью полковника. С лиц кабокло обильно стекала кровь. Солдаты держали винтовки наготове, направив их на рабочих. Над всем лагерем воцарилась тишина, словно для того, чтобы лучше были слышны отчаянные стоны пленников. Солдаты отвязали их от деревьев и внесли в помещение, занятое военной полицией.
На следующее утро стало известно, что оба пленника ночью умерли. По мнению одних, они умерли от побоев, по мнению других, Венансио Флоривал приказал их прикончить.
В то же утро самолет, взявший курс на Сан-Пауло, увозил из лагеря потрясенного Эрмеса Резенде. Он отправился сообщить о случившемся Коста-Вале. Самолет был первым и последним, вылетевшим в этот день из лагеря как только распространилась весть о смерти двух кабокло, рабочие прекратили работу. Началась забастовка.
– Венансио Флоривал – идиот… – заявил министр Артур Карнейро-Маседо-да-Роша, внимательно рассматривая свои ногти. Это происходило во время вечернего чая в доме Коста-Вале.
– Какой зверь! – воскликнула Мариэта. Она только что возвратилась из Европы и демонстрировала новую прическу: «Последняя военная мода», – объясняла она своим приятельницам. Лицо ее осунулось, глаза были подернуты грустью.
– Флоривал – скотина! – проговорил Шопел, не сводя своего воловьего взгляда с тонкого профиля Мариэты. «Она похудела и эта бледность придает ей что-то романтическое; она все еще очень интересная женщина…» – думал поэт.
Эрмес Резенде, повествование которого вызвало все эти замечания по адресу полковника, торжествовал:
– У полковника мировоззрение рабовладельца. Он не понимает, что мы живем в иную эпоху, что даже в пределах Мато-Гроссо нравы изменились. Я не знаю, что могло произойти, если бы мы с главным инженером вовремя не вмешались. Еще одно мгновение – и рабочие бросились бы на солдат, разнесли бы все в пух и прах; они были способны покончить со всеми нами. Когда я бежал, чтобы обуздать Венансио, я смог заметить реакцию толпы. Это было очень увлекательно в плане изучения коллективной психологии… – И он тоже улыбался Мариэте, словно все это рассказывал только для нее одной.
С момента своего возвращения Эрмес, не переставая, пил. Но алкоголя оказывалось недостаточно, чтобы исчезли из памяти страшные сцены, свидетелем которых он был накануне: лица людей, исхлестанные бичом, и эти отрубленные головы с густыми, выпачканными кровью волосами. Глядя на жену банкира, он вспоминал свой роман с Энрикетой Алвес-Нето, – сегодня ему очень хотелось забыться в объятиях элегантной женщины. Социолог осушил очередной стакан джина, налил себе еще.
– И вот теперь эта забастовка… – вздохнул Артур. – Забастовка на краю света, где нет политической полиции, которая могла бы принять энергичные меры…
– Разве туда не послали полицию? – спросил у министра Шопел.
– Послали тотчас же, как только стало известно о забастовке. Баррос направил туда целый легион опытных полицейских. Но из-за забастовки самолеты не могут приземлиться в лагере. Им пришлось полететь в Куиабу, а оттуда полиция поедет обычным путем. Но сколько из-за этого окажется потерянных дней! Положение создалось такое, что о поездке президента на празднества в честь открытия работ и думать нечего.
– Да начнутся ли еще работы… – вставил Эрмес Резенде.
– Вы считаете, что положение настолько серьезно?
Социолог собирался изложить свои соображения на эту тему, но в дверях появился лакей и возвестил о прибытии комендадоры да Toppe. Тотчас же появилась старуха в сопровождении Сузаны Виейра и молодого иностранца – корректного блондина, которого она представила присутствующим как мистера Теодора Гранта, атташе американского консульства. Эрмес и Шопел были с ним знакомы. И пока янки склонялся перед Мариэтой, поэт тихо спросил у социолога:
– Вы его знаете?
– Да, это атташе по вопросам культуры…
– Кто он такой в действительности, я расскажу после… – И Шопел, улыбаясь, протянул руку подошедшему к нему молодому человеку.
Сузана Виейра в бурной экзальтации оповестила:
– Вот герой!
– Герой? Кто? – спросил Шопел.
– Кто? Тео! – и она указала на молодого человека. – Завтра он отправляется в долину. Говорит, что останется там до самого конца борьбы. Представьте себе, какое мужество! В долину, кишащую бандитами…
– Вы в самом деле туда отправляетесь? – спросила Мариэта.
Молодой дипломат бегло говорил по-португальски. Легкий акцент придавал еще больше прелести его мелодичному, как у певца, голосу.
– Да, эти явления меня глубоко интересуют. В университете я на них специализировался и даже написал работу о событиях в Канудосе[180].
– Превосходную работу… – заверил Эрмес.
– Очень вам благодарен. Ваша похвала – величайшая честь. В особенности меня интересует психологические реакции примитивных народностей. Сеньор Коста-Вале был настолько любезен, что предоставил в мое распоряжение самолет.
– Да, это действительно увлекательно, – сказал Эрмес. – То же самое исследовательское любопытство влекло в долину и меня: мне хотелось изучить реакцию японцев на их новую habitat[181].
– Не хотите ли завтра полететь со мной туда?
– Нет. После вчерашней сцены у меня совершенно расстроены нервы. Теперь я должен подышать воздухом цивилизации.
– Эрмес, расскажите мне все, что там произошло. Я об этом знаю только по слухам… – взмолилась Сузана. Она сидела рядом с молодым американцем, улыбалась ему, все время обращалась к нему, как бы давая присутствующим понять, что этот юноша – ее частная собственность.
– Вы все – мокрые куры!.. – изрекла со своего кресла комендадора, особенно громко подчеркивая грубое выражение. – Что же, собственно, произошло? Венансио ликвидировал двух кабокло – что в этом особенного? Надо покончить с ними со всеми, и Венансио знает, как это сделать: он всю свою жизнь только этим и занимался. А вы все здесь сидите, охваченные ужасом…
– А каковы результаты, комендадора? – возвысил голос министр Артур Карнейро-Маседо-да-Роша. – Забастовка на всех рудниках и предприятиях акционерного общества. И это – когда до дня торжественного открытия нам оставалось меньше месяца!
– По моему мнению, эта забастовка была подготовлена значительно раньше. По-видимому, среди рабочих есть много коммунистов. Так считает и Баррос. Еще сегодня он мне сказал: коммунисты, которым не дают хода в крупных городах, бегут в деревни, в места, где пока нет контроля полиции. Еще хорошо, что забастовка вспыхнула именно теперь, – было бы гораздо хуже, если бы она началась во время празднеств, в присутствии доктора Жетулио. По мнению Барроса, она и приурочивалась к этому моменту. И я так думаю. Я считаю, что Венансио своими решительными действиями оказал нам большую услугу.
Мистер Грант оживленно беседовал с Эрмесом по-английски. Расспрашивал социолога о японцах, проявлял интерес к малейшим деталям. Не показалось ли Эрмесу, что некоторые из этих японцев производят впечатление людей гораздо более культурных, чем можно ожидать от простых крестьян-иммигрантов? Грант вместе с главным инженером акционерного общества посетил их еще в Сан-Пауло. И его поразили некоторые японцы, скорее напоминающие интеллигентов, чем крестьян. Грант говорил об этом равнодушным тоном, словно отмечая маловажную подробность, но в то же время с интересом ждал, что ему на это ответит Эрмес. В действительности же, у мистера Гранта имелась достоверная информация о том, что среди иммигрантов находилось несколько компетентных японских инженеров и специалистов. Марганец долины интересовал сейчас многих в мире…
Сузана восхищалась парижским туалетом Мариэты, модного «военного» покроя, просила разрешить снять с него фасон и заказать себе такой же. Сузана, посвященная в тайну романа между супругой банкира и Пауло, старалась по виду Мариэты угадать, что между ними произошло в Европе. В письме Энрикеты Алвес-Нето, присланном несколько месяцев назад – последнем, которое она написала из Франции, – сообщалось о «плачевном зрелище, какое являла собою Мариэта, ходившая за Пауло следом по всем парижским кабакам, как верная собачка, которую тот отбрасывал пинком ноги…»
Тем временем, к удовольствию Шопела, между комендадорой и Эрмесом разгорелась дискуссия на тему: «Являются ли кабокло человеческими существами, или нет?» Мистер Грант следил за спором с видом прилежного ученика, слушающего объяснения учителя.
Мариэта и Артур отошли в угол комнаты и там вполголоса беседовали.
– Ты возвратилась из Европы совершенно неузнаваемой. Все только и говорят о твоей грусти, о подавленном настроении.
Она внимательно посмотрела на Артура. У него те же глаза, что и у Пауло; та же складка пресыщенности и скуки вокруг рта. Разница лишь в том, что Артур сохранил в себе что-то от юности, в то время как Пауло, еще не достигнув тридцатилетнего возраста, имел уже состарившуюся, от всего уставшую и всем пресыщенную душу…
– Меня печалит Пауло, – ответила Мариэта. – Его поездка в Париж оказалась настоящим несчастьем. Я не знаю, чем это все кончится. Розинья разгуливает без него в обществе какого-то польского графа, бежавшего от войны; Пауло проводит все свое время с первыми встречными француженками… И все больше и больше пьет. Перед моим отъездом, представь себе…
Артур опустил голову, посмотрел на ногти, спросил:
– Между вами все кончено?
Мариэта вздрогнула.
– Ты об этом знаешь?
Казалось, что Артур внимательно изучает ноготь своего большого пальца.
– Кто об этом не знает? Но лучше, что все кончилось.
Она поднялась и, смертельно бледная, вышла из залы. Артур подошел к гостям и вмешался в разговор:
– Комендадора права, Эрмес. – Он улыбнулся своей обаятельной улыбкой профессионального политика. – Что касается меня, то как я ни стараюсь, все же не могу признать своим «ближним» кого-нибудь из этих грязных и неграмотных кабокло. – И когда Шопел, которого забавлял этот спор, в напыщенном тоне привел цитату из Нового завета, Артур расхохотался: – В нашу эпоху, дорогой Шопел, в эпоху всемирной победы фашизма, Христос больше не является тем авторитетом, на кого можно ссылаться. Во всяком случае, департамент печати и пропаганды считает его опасным экстремистом…
– Иисуса? Сладчайшего Иисуса?
Министр юстиции «нового государства» рассказал:
– Один журнал собирался напечатать нагорную проповедь. Цензор ее вымарал и написал на полях оригинала: «Подрывные идеи, угрожающие существующему порядку…» – И Артур опять захохотал, довольный тем, что ему так удачно удалось высмеять департамент печати и пропаганды, связанный с немцами. – Да, да! Это факт.
– Великолепно! – восхитился Шопел, однако тут же про себя подумал, что дни Аргура в министерстве сочтены.
В дверях показался возвратившийся из банка Коста-Вале. Выражение лица у него было мрачное.
– Артур, можешь на минутку зайти ко мне? Мне надо с тобой поговорить.
Несколько часов спустя, на улице, Шопел объяснял Эрмесу:
– Этот Грант – из ФБР[182]. Говорят, что он явился сюда следить за деятельностью немцев. И коммунистов тоже. Теперь все они только тем и живут, что шпионят друг за другом: немцы и американцы, англичане и японцы. – Он взял Эрмеса под руку. – А борьба внутри правительства, дорогой Эрмес, становится все ожесточеннее. Предстоят перемены в министерствах, и Артур полетит со своего поста.
– Почему?
– Потому что он проамериканец. А правительство становится все более и более прогерманским. Если верить слухам, Жетулио только и ждет подходящей минуты…
– Для чего?
– Для вступления в войну на стороне Германии.
Эрмес пренебрежительно махнул рукой.
– Американцы этого не допустят, и Жетулио не настолько глуп, чтобы на это идти. Сейчас он маневрирует и выжидает, когда политический горизонт прояснится. Но ни в какую войну он не вступит. А пока нам надо удовольствоваться войной против кабокло. И в ней американцы – наши союзники. А если они начнут другую войну, мы выступим на их стороне – в этом нет сомнения.
Отряд солдат военной полиции с винтовками наготове охранял дома инженеров и служащих компании – нарядные коттеджи, разбросанные по склону холма. Другие солдаты с винтовками на плече расхаживали среди грубо сколоченных деревянных домишек бастующих рабочих, что расположены на берегу реки. Большое помещение недавно построенного и еще не использованного по назначению склада было занято агентами политической полиции, прибывшими из Сан-Пауло и Куиабы под командой Миранды. Несколько рабочих было арестовано, и местная администрация акционерного общества в субботу предъявила бастующим ультиматум: в понедельник вернуться на работу – в противном случае будут произведены массовые увольнения. Агенты Венансио Флоривала набирали на фазендах крестьян на тот случай, если рабочие не прекратят забастовку. Между тем бастующие настаивали на том, чтобы японцы ушли из долины и крестьянам-кабокло были возвращены отобранные у них земли.
Полицейские агенты рыскали по домам в поисках негра Доротеу. Миранда, услышав о негре, на которого администрация указывала, как на зачинщика забастовки, сразу догадался, что это Доротеу, участник забастовки в Сантосе, которого в свое время упорно разыскивала полиция. Арестованных рабочих допрашивали в присутствии мистера Гранта, и даже сам американец подчеркнуто вежливым тоном задал им несколько вопросов. Однако от них ничего не удалось добиться, за исключением того, что работа в долине очень тяжела, а заработки плохие. Арестованные также сказали, что бразилец не может спокойно взирать на то, как у других бразильцев отнимают их земли и отдают японцам. Миранда, выслушав их, вспылил; ему хотелось избить их. Но он не осмелился сделать это здесь, в бастующем лагере. Положение было напряженным, инженеры рекомендовали быть осторожнее.
Между тем борьба в долине продолжалась. Время от времени по ночам кабокло совершали нападения, поджигали дома и плантации. Но теперь солдаты и стражники углубились по тропам в селву и начали преследовать кабокло. Раненых уже не привозили в лагерь, а приканчивали на месте. Самолет разведал место стоянки кабокло, и лейтенант готовил их окружение.
Несколько дней назад Эмилио отправился за боеприпасами. Гонсало берег людей и патроны: он хотел как можно дольше затянуть борьбу и выиграть время, чтобы слухи о ней шире распространились по округе и привели к выступлениям крестьян в других районах. Нестор обходил фазенды, рассказывая батракам и арендаторам о событиях в долине.
Забастовка рабочих акционерного общества воодушевила кабокло. В ночь, когда они узнали о забастовке, Гонсало собрал всех своих людей и совершил нападение на лавку Эмилио, которую лейтенант превратил в свою штаб-квартиру. Перестрелка длилась несколько часов, трое кабокло погибли в схватке, однако в конце концов лейтенанту и солдатам пришлось спасаться бегством на моторной лодке. Лавка была подожжена. Японцы в своих недостроенных еще домах дрожали от страха. Некоторые из них, пренебрегая приказами, сделали попытку вернуться на украденной каноэ к главной базе. Однако солдаты схватили их и под угрозой применения оружия заставили остаться.
Приближалась дата открытия работ на рудниках акционерного общества. Венансио Флоривал, посетив Коста-Вале в его банке, сказал:
– Если вы рассчитываете покончить с коммунистами в долине, применяя городские методы, вы глубоко ошибаетесь. Лучше предоставьте это мне – я умею обращаться с этими бандитами. Одно из двух – либо надо хорошенько их проучить, либо мы завязнем там на долгие месяцы…
– Ладно, подождем еще несколько дней. Если забастовка не кончится, я предоставлю вам свободу действий.
Забастовка не кончилась. В понедельник рабочие не вышли на работу. Миранда произвел новые аресты; для замены бастующих прибыли группы крестьян. Солдаты и полицейские изгнали бастующих рабочих из их домишек и вселили туда новых рабочих.
То были крестьяне, смотревшие на все с недоверием: одни пришли, не имея даже понятия о забастовке, – им просто хотелось сменить работу батрака на другую, менее тяжелую; других набрали силой на фазендах Флоривала. Ночью рабочим во главе с откуда-то появившимся негром Доротеу удалось поговорить с вновь завербованными. В результате этих бесед много крестьян сбежало в ту же ночь. Осталось так мало, что главный инженер сказал:
– Это все равно, что ничего…
Как-то днем, незадолго до рождества, когда центральные улицы были заполнены людьми, выходившими с покупками из магазинов, у здания банка Коста-Вале остановились два автомобиля. Из них вышло несколько человек, скромно одетых. Они окружили машины, а один из них, встав на подножку автомобиля, начал речь:
– В долине реки Салгадо Коста-Вале и его компаньоны янки убивают бедняков крестьян… Кровь бразильцев проливается ради того, чтобы сейфы этого банка наполнялись золотом…
Затем с автомобиля начали бомбардировать фасад банка бутылками с дегтем и разбрасывать по улице листовки. Быстро собралась толпа, деготь растекался по стенам здания, листовки реяли в воздухе. Закончив речь, оратор сел в автомобиль, сопровождавшие его также вскочили в машины, и они тронулись, прокладывая путь в толпе, между тем как служащие охраны банка неистово свистели, вызывая полицию. Со всех сторон сбегались люди и спрашивали, что случилось. Густая черная масса потоками стекала со стен. Многие прятали листовки в карманы.
Коста-Вале, услышав необычный шум, вышел на балкон верхнего этажа, где находился его кабинет. Он заметил людей, бросающих бутылки с дегтем и листовки, затем увидел стремительно уносящиеся автомобили и перед его банком – враждебно настроенную толпу. Банкир попятился в кабинет, руки его похолодели, на лбу выступил пот, сердце сжалось от страха – того неодолимого страха, что временами овладевал им. Он уселся в кресло и несколько минут не мог прийти в себя, весь дрожал. Ему понадобилось огромное усилие, чтобы спокойно ответить служащему, постучавшемуся к нему в дверь:
– Сеньор Коста-Вале! Сеньор Коста-Вале!
– Что такое?
– Беспорядки у дверей банка… Коммунисты…
– Я знаю. Вызовите полицию… И дайте мне спокойно работать.
«Надо с ними покончить. Не в моих правилах кого бы то ни было бояться», – подумал он.
Молодой мистер Теодор Грант выразил свое согласие с полковником: действительно, пора с этим покончить. Венансио Флоривал вернулся из Сан-Пауло с новыми полномочиями: он получил от Коста-Вале указание – возможно быстрее ликвидировать забастовку рабочих и восстание кабокло, действуя, как ему заблагорассудится. По мнению лейтенанта, прибывшего поговорить с плантатором, у кабокло осталось мало людей и они испытывают недостаток в оружии и боеприпасах. Вначале им удалось захватить винтовки и патроны, брошенные солдатами, однако теперь кабокло оказались не в состоянии совершать даже ночные налеты, а вынуждены были время от времени удовлетворяться лишь отдельными вылазками. Лейтенант утверждал, что покончит с кабокло в несколько дней. Он подготавливал экспедицию для окружения их стоянки в лесу, с тем чтобы захватить последних участников банды.
Мистер Грант согласился, что сейчас важнее ликвидировать забастовку, чем подавлять восстание каэокло. Восстанию скоро будет положен конец, оно не сможет долго продолжаться. Между тем работы на рудниках акционерного общества фактически оставались парализованными, число крестьян, набираемых взамен бастующих, не росло, а уменьшалось – каждую ночь убегало по нескольку человек. Да и забастовщики проявляли все большую наглость: они снова заняли свои дома, отказываясь подчиняться приказам покинуть долину. То и дело возникали инциденты между рабочими и полицейскими агентами. Число арестованных все возрастало, однако негра Доротеу поймать не удалось.
За последние дни волнения усилились. Лавка компании – этот единственный пункт снабжения рабочих – была по распоряжению администрации закрыта. Ее двери открывались лишь на час, после окончания рабочего дня, и приказчик продавал товары исключительно штрейкбрехерам.
В день прибытия Венансио Флоривала группа голодных рабочих попыталась напасть на магазин в момент, когда его открыли для штрейкбрехеров, рассчитывая захватить немного продовольствия. На крики продавца прибежали полицейские под командой Миранды. Прибыл и Венансио Флоривал со своими стражниками. Он дал приказ Миранде:
– Стрелять!
Произошло кровавое побоище. Были убитые и раненые, в их числе и несколько штрейкбрехеров, находившихся в магазине. Солдаты сдержали натиск бастующих. Тела убитых сложили на берегу реки.
– Завтра всех отсюда прогоним, – заявил Венансио Флоривал Миранде и офицеру военной полиции. – Возьмем забастовщиков под стражу и отправим подальше отсюда. Нехватки рабочих у нас не будет. Через неделю наберем даже больше, чем нужно…
Однако в ту же ночь на фазендах полковника начались пожары. Утром человек, посланный управляющим Флоривала, принес важные известия. Подожжены кофейные плантации, в поселке Татуассу поговаривают о разделе земель полковника. Один из стражников Флоривала подстрелил Клаудионора, когда тот выступал в поселке.
Венансио Флоривал бросил бастующих и отправился к себе в поместье. Он собрал своих головорезов, и на фазендах воцарился террор. В поселке Татуассу не осталось ни одного жителя: крестьяне, нищие и проститутки – все были изгнаны: конные стражники и полицейские открыли стрельбу. Полковник приказал облить все дома бензином и поджечь. Клаудионора повесили на дереве у въезда в поселок, и тело его терзали хищные птицы урубу.
О борьбе кабокло в долине реки Салгадо Пауло и Розинья узнали в Париже из писем комендадоры и Мариэты Вале. Тетке Розинья отвечала без промедления, а на полные жалоб письма Мариэты Пауло даже не считал нужным отвечать. Шопел в длинном письме, где упоминалось и о событиях в долине, рассказал ему о дважды провалившемся торжестве открытия, работ и о том, как были испачканы стены банка Коста-Вале.
«Хозяйка, – писал он, – становится все грустнее, она чахнет прямо на глазах, ее привязанность к тебе доходит до абсурда… Всякий раз она меня спрашивает, не получал ли я от тебя писем. Это наводит меня на мысль, что ты прекратил с ней даже эпистолярную связь…»
Пауло пожал плечами. Мариэта стала его прошлым, она доставила ему в свое время немало удовольствий и была полезна; теперь же все кончено. Она ему опротивела за месяцы, проведенные вместе в Париже: прежде всего потому, что следовала за ним всюду по пятам и сама намечала программу на каждый вечер – будто он не имел своей воли и был лишь каким-то неодушевленным предметом, которым она могла распоряжаться, как ей заблагорассудится. Он стал этому сопротивляться, между ними происходили сцены, некоторые даже при жене. Впрочем, Розинья обращала на все это мало внимания, особенно после того, как познакомилась с польским графом Заславским, бывшим летчиком, бежавшим от войны и стремившимся теперь получить визу для въезда в Бразилию. Граф ухаживал за Розиньей, и она, несмотря на свою внешность скромной воспитанницы монастырского пансиона, разрешала ему это. Она была довольна тем, что молодой блондин с большими голубыми глазами постоянно сопровождает ее в кино и кафе. Однажды, когда Розинья поздней ночью вернулась домой после ужина с графом (расплачивалась она, причем делала это охотно), Пауло обратился к ней с предупреждением:
– Осторожнее с этим графом… Он завсегдатай дансингов, у него вид прохвоста…
– Ты что, кажется ревнуешь? – засмеялась Розинья.
– Ну, знаешь, нельзя сказать, что у меня для этого нет оснований: ты ведь с ним проводишь дни и ночи.
– А ты, мой милый? Ведь вы с Мариэтой совсем перестали меня стесняться: только что не ложитесь при мне в постель. А когда вы пьянствуете, меня вообще как будто не существует. Между мной и графом нет ничего, а если бы что-нибудь и было, ты бы не имел права жаловаться.
– Я ни на что не жалуюсь, – объяснил Пауло. – Я тебя просто предупреждаю: твой граф смахивает на авантюриста.
– Не думаю. Кроме того, ты же ведь сам меня с ним познакомил.
– Ладно, не будем ссориться.
Розинья, в сущности, мало его интересовала; его тошнило при одном ее виде: глуповатое выражение лица, безвкусно одетая… но его беспокоила Мариэта, портившая ему жизнь бесконечными сценами. К счастью, он сумел уговорить ее вернуться в Бразилию. Несмотря на то, что началась война, это оказалось нелегким делом: Мариэта сопротивлялась самым упорным образом, несколько раз откладывала отъезд и окончательно решилась, только получив резкую телеграмму с вызовом от Коста-Вале. Она пролила немало слез: Пауло дал ей почувствовать, что продолжение связи между ними невозможно. Все, что им теперь оставалось, сказал он, – это забыть друг друга.
В связи с войной и немецкой угрозой Парижу комендадора предложила молодым супругам похлопотать о переводе Пауло в Португалию. Однако Пауло не согласился: даже в военное время Париж был привлекательнее Лиссабона; возможно, он стал даже интереснее благодаря войне. Пауло познакомился с молодыми интеллигентами, проповедывавшими в кафе на бульваре Сен-Жермен нигилистскую философию презрения к жизни и к человеку. В посольстве ему было нечего или почти нечего делать, и он слонялся по Парижу, тратя деньги на покупку картин неизвестных художников, казавшихся ему гениальными.
Время от времени он заходил в консульство поболтать с одним из сотрудников – его старым знакомым по литературным кругам Рио. Там он и встретился как-то с Аполинарио. Бывший офицер зашел в консульство, чтобы разузнать, сможет ли он получить паспорт. Он задержался, беседуя с консулом, слушая новости из Бразилии, разговоры о позиции правительства Варгаса по отношению к войне. В этот момент появился Пауло. Их познакомили.
– Сеньор Пауло Карнейро-Маседо-да-Роша, секретарь нашего посольства. Сеньор Аполинарио Азеведо, наш соотечественник, проживающий в Париже. Он потерял паспорт. Простите, где вы работаете?
– Представительство одной коммерческой фирмы… – вежливо улыбаясь, ответил Аполинарио. – Только, конечно, сейчас, в связи с войной…
– Вы разве не думаете возвращаться? Мы сейчас всех репатриируем…
– Пока нет. Мне нужно уладить здесь кое-какие дела, – небрежным тоном сказал Аполинарио. Если бы в консульстве узнали, что он был осужден в Бразилии на многие годы тюремного заключения, то сразу бы отобрали у него только что выданный паспорт.
Пауло перелистывал бразильские газеты.
– Почти ничего не сообщают о событиях в долине. А между тем, судя по письмам, там, по-видимому, заварилась каша.
– Печать под контролем… Кроме восхвалений правительству, читать нечего, – заметил консул.
Пауло отложил газеты.
– В общем, вне зависимости от газетных сообщений, дело там, очевидно, серьезное. Достаточно сказать, что уже дважды назначали торжество открытия рудников, на которое собирался прибыть сам Жетулио, но всякий раз вынуждены были откладывать его. Это все происки коммунистов.
Аполинарио заинтересовался:
– Что это за долина?
– Долина реки Салгадо, где открываются рудники для добычи марганца. В штате Мато-Гроссо… Долина принадлежит акционерному обществу, в котором принимает участие моя свекровь, ловкая старуха. А теперь из-за земель каких-то кабокло там началась вооруженная борьба. Она продолжается уже больше двух или трех месяцев. В письмах из Бразилии ни о чем другом не говорят. – Он улыбнулся, вспомнив одну деталь. – Коммунисты выкинули фортель: они испачкали весь фасад здания банка Коста-Вале. Шопел писал мне об этом, крайне встревоженный…
У Аполинарио забилось сердце. Консул спросил, как это случилось. Пауло рассказал:
– Нахальная вылазка. Часа в три дня подъехали на двух автомобилях, забросали дом бутылками с дегтем, раскидали по улице листовки и скрылись, прежде чем появилась полиция.
Консул обратился к Аполинарио:
– Вы видели что-либо подобное? Какая наглость! В самом центре Сан-Пауло… Дело дойдет до того, что эти коммунисты в один прекрасный день завладеют всей Бразилией. Что вы думаете?
Аполинарио улыбнулся.
– Я с вами согласен: в один прекрасный день они завладеют всей Бразилией.
– Ба! – возразил Пауло. – Гитлер раньше покончит с ними и в Европе, и повсюду.
– Либо они покончат с Гитлером, как знать?
– Этого не может случиться, – возразил Пауло. – Гитлер непобедим. Если уж Франция и Англия не могли с ним совладать, что поделает Россия, когда придет ее черед? Россия не справилась даже с такой маленькой страной, как Финляндия. Только на днях один польский офицер, летчик, сражавшийся до падения Варшавы, рассказывал мне, что русские солдаты – даже без сапог… Обертывают ноги в газеты…
Аполинарио улыбнулся. Он не имел права вступать в спор: французские товарищи рекомендовали ему быть как можно осторожнее. Пауло пожелал уточнить свою позицию:
– Не думайте, что я нацист или фашист. Я демократ и сожалею, что днем раньше или позже Париж окажется в руках немцев. Но что можно поделать? Либо они, либо коммунисты… И пусть уж лучше немцы, чем коммунисты…
Доротеу обсуждал с Гонсало последние детали. Великан похудел, черная борода прикрывала грудь; он и кабокло ходили а лохмотьях. Ньо Висенте скрутил папиросу; даже табак подходит к концу. Доротеу считал, что продолжать забастовку невозможно: некоторые рабочие убиты, многие арестованы – над ними нависла угроза высылки. Когда Венансио Флоривал со своими головорезами вернется с фазенды, рабочим станет еще тяжелее; в лагере и так царит голод, приходится питаться одной рыбой, но теперь полицейские запрещают ловить и рыбу – воды реки якобы тоже принадлежат акционерному обществу. Вместе с тем главный инженер обратился к бастующим с предложением: так как забастовка помешала выполнить срочные работы, администрация решила вести их сверхурочно с оплатой по особым, повышенным расценкам, начиная с того дня, как бастующие вернутся на работу. Получался двойной нажим – при помощи подачек и при помощи террора. И поскольку борьба в долине ослабевала, многие рабочие – часть совершенно несознательных в политическом отношении – решили, что настало время кончать забастовку.
Гонсало просил несколько дней отсрочки. Уже была достигнута непосредственная цель: долина пробудилась и поднялась против американцев и крупных плантаторов. Забастовка рабочих акционерного общества положила начало боевой традиции, которой будут следовать в дальнейшем, когда начнется добыча марганца и долина превратится в горнопромышленный центр. Восстали и батраки – пусть пока неорганизованно, только поджигая плантации, но и это было достижением, сулившим возможности новых успехов в будущем. Передавались слухи об откликах на борьбу кабокло даже в таких отдаленных местностях, как, например, на алмазных копях и на плантациях Мате Ларанжейра. А ко всему этому акционерное общество вынуждено было дважды откладывать торжества открытия рудников – и это представляло немалую победу над американцами.
И все же Гонсало хотелось отсрочить забастовку еще на несколько дней. Он поджидал Эмилио с патронами, тот должен был получить их от Нестора в Татуассу. Конечно, происшедшие события и полицейский контроль, установленный над рекой, затрудняли его возвращение, но он должен вернуться буквально с минуту на минуту. Прежде чем закончить борьбу, Гонсало хотел, получив патроны, предпринять последнюю вылазку, потопить лодки, поджечь несколько выстроенных домов для японцев. Еще несколько дней – и он сможет успешно закончить операцию. Лейтенант военной полиции ушел со своими людьми на окружение лагеря, где, как он думал, еще находились кабокло. Новые дома японцев на берегу реки остались почти без охраны. Поэтому Гонсало предложил, получив боеприпасы, напасть на плантации: было нетрудно поджечь здания и потопить все каноэ, прежде чем из селвы вернутся солдаты. Доротеу согласился:
– Ну, ладно, четыре-пять дней, но не больше…
Они сидели на поваленном стволе дерева, до них доносился шум порожистой на этом участке реки. Гонсало вспоминал Клаудионора, которого он вовлек в революционную борьбу. Он рассказал о своей первой встрече с мулатом в праздничный день в поселке Татуассу. Теперь Клаудионор повешен на дереве, тело его разлагается, а поселок исчез с лица земли. Однако эта кровь и этот пепел пробудили сознание людей.
– Долина сильно изменилась за эти годы… Если удастся выбраться отсюда живым, я буду тосковать по здешним местам.
Негр Доротеу спросил:
– Когда борьба закончится, ты уедешь?
– Я получил такое указание. Но я рассчитываю вернуться сюда: слишком уж я привык. Начиная свою партийную жизнь, я работал в городе на фабриках. Но теперь я стал лесным жителем, мне нравится работать с крестьянами. Как только сложатся подходящие условия, я вернусь сюда: как знать, не придется ли мне еще работать даже с японцами? – Его взгляд с любовью скользил по деревьям, отыскивая невидимые берега реки. – А ты?
– Я остаюсь здесь, на рудниках. Буду скрываться до тех пор, пока не забудут о забастовке. Но сохраню связь с людьми. Я тоже не хочу уходить отсюда. Когда я сюда прибыл, я был скорее мертвым, чем живым. Во всяком случае, интереса к жизни у меня тогда не оставалось и в помине. Работа в долине поставила меня снова на ноги.
Гонсало, знавший историю Доротеу и негритянки Инасии, положил негру на плечо свою огромную руку.
– Тебе предстоит здесь еще немало сделать – попортить кровь американцам. Мы ведь только приступили к делу. Будто посадили корень маниока, который сейчас едва начинает давать побеги. Кабокло посадили растения, а тебе предстоит их вырастить. Так мы отомстим за погибших товарищей…
Имя Инасии не было произнесено, но тот и другой подумали и о ней, и о Клаудионоре, и о кабокло, павших в борьбе, и о рабочих, убитых во время забастовки. Негр Доротеу вытащил свою гармонику и приложил к губам. Над лесом разносилась мелодия «Интернационала». Ньо Висенте и кабокло подошли, чтобы лучше слышать.
Эмилио плыл по реке на каноэ, оставленной Шафиком. У его ног лежали два мешка с патронами. Немалого труда ему стоило добраться сюда, и Эмилио знал, что впереди его еще подстерегают опасности: берега реки находились под усиленным наблюдением полицейских и солдат. После того как он минует зону лагеря, где расположены рудники акционерного общества, пробираться, конечно, станет легче. Каноэ скользит по тихим водам, Эмилио старается не шуметь веслом.
Он провел два дня, скрываясь в горах, ведя осла, навьюченного мешками с патронами. Его едва не захватили в Татуассу, когда полковник Венансио предавал поселок огню. Он и Нестор спаслись в последний момент. Молодой крестьянин вернулся на плантацию, а он скрылся со своим грузом в горах. Ему удалось добраться до берега реки и найти место, где была спрятана каноэ. С вершины горы он видел огонь, пожиравший поселок Татуассу.
Когда год назад руководство партии в Сан-Пауло решило послать его в долину на помощь Гонсало и Доротеу, он с охотой принял это поручение. Он давно уже стал профессиональным революционером, объездил чуть не всю Бразилию, работал на соляных копях в штате Рио-Гранде-до-Норте и на угольных шахтах в Рио-Гранде-до-Сул, сменил десятки имен и десятки раз сидел в тюрьме. Последнее время он находился в районе Сан-Пауло, и полиция, зверствовавшая в ту пору по доносам Эйтора Магальяэнса и арестовавшая во время облав Карлоса и Зе-Педро, чуть было не схватила и его. Ему удалось спастись только потому, что полиция не знала его в лицо, – в Сан-Пауло он никогда не попадался. Однажды, возвращаясь домой, он увидел на улице полицейских – очевидно, местожительство его было обнаружено. Он невозмутимо продолжал свой путь, как обычный прохожий.
После этого партия и решила послать его в долину. Это было сделано не только потому, что его разыскивала полиция, но и потому, что Эмилио был опытным армейским солдатом. Он служил под командованием Престеса в Санто-Анжело в 1924 году, когда тот, будучи молодым капитаном инженерных войск, поднял свой батальон на поддержку восстания 5 июля в Сан-Пауло[183]. Под командой Престеса он совершил всю кампанию в штате Рио-Гранде-до-Сул и переход в штат Парану на соединение с войсками генерала Изидоро[184]. Он был в числе тех двух с половиной тысяч бойцов, которые следовали за Престесом в его великом походе через всю Бразилию, продолжавшемся целых три года. Эмилио отличался храбростью, получил в Колонне чин лейтенанта и вместе с Престесом эмигрировал в Боливию. По возвращении в Бразилию он вступил в партию и начал жизнь партийного активиста. Во времена похода Колонны ему довелось побывать в долине реки Салгадо, он знал этот район; поэтому выбор и пал на него.
Сейчас, плывя по реке, он вспомнил свое прошлое, боевые схватки Колонны в Мато-Гроссо. Во время похода Престес учился, читал, изучал произведения классиков марксизма. Немало лет протекло с тех пор, многое произошло за это время в Бразилии и во всем мире, но нынешняя борьба в долине была не чем иным, как продолжением боев Колонны. Разница была лишь в том, что теперь массы ясно сознавали, за что борются, теперь ими руководила партия. Дойдет ли весть об этой борьбе до одиночной камеры Престеса? Едва ли… Между тем Эмилио очень хотелось, чтобы генерал (всегда, думая о Престесе, он именовал его военно-революционным титулом командира Колонны) узнал об этой борьбе и о том, что он, Эмилио, старый солдат великого похода, находится на своем боевом посту. Это было несбыточной мечтой, ибо только Гонсало и немногие товарищи из Сан-Пауло знали, кто он. Эмилио улыбнулся собственным мыслям: «Чепуха! Ну как может генерал догадаться, что я здесь…» Каноэ бесшумно скользит по реке, Эмилио старается грести сильнее.
И вдруг по реке пробегает мощный луч прожектора. Это придумали американцы, чтобы держать ночью берега под контролем полиции. Это было новостью для Эмилио; он направил каноэ на середину реки. Однако луч неожиданно упал на лодку, осветив его высокую и сильную фигуру. С берега кто-то закричал, оповещая остальных:
– Это Гонсало! Смотрите – Гонсало!
Эмилио быстро оценил положение: он понял, что спасения нет, берега охраняются солдатами и агентами полиции. Услышал шум запускаемого лодочного мотора. Ясно: его спутали с Гонсало; это даст ему возможность погибнуть, оказывая помощь партии. Луч прожектора снова шарил по реке, разыскивая его. Эмилио нахлобучил шляпу и привстал на цыпочки, чтобы казаться выше. На лодке заработал мотор. Кто-то закричал:
– Сдавайся, Гонсало, живым не уйдешь!..
Эмилао знал, что река здесь очень глубока. Главное – чтобы полиция не захватила боеприпасы. Он быстро принял решение и начал действовать. Привязал оба тяжелых мешка к поясу – так его тело вместе с патронами останется на дне реки. Голос повторил:
– Сдавайся, Гонсало! – Это был голос Миранды. На этот раз Баррос похвалит его: он доставит Жозе Гонсало живым или мертвым.
– Жозе Гонсало не сдается! – крикнул Эмилио.
Луч прожектора искал его, он стоял в лодке, мешки оттягивали ему пояс. Моторная лодка приближалась, он заметил ее в луче прожектора и выстрелил. В ответ раздался стон. «Попал…» – подумал Эмилио.
Яркий луч осветил каноэ; наводке прожектора помогали указания с моторной лодки. Эмилио понял, что настал его последний час. Он крикнул, и его мощный голос отозвался эхом во мраке леса:
– Да здравствует компартия! Да здравствует Престес!
Выстрелы попали ему в грудь и в голову. Миранда и полицейские с моторной лодки видели, как ноги его подкосились и он рухнул в реку. Опустевшая каноэ продолжала медленно скользить по течению. Мутная вода окрасилась кровью. Миранда ликовал:
– Вот и конец Жозе Гонсало…
Его тело искали всю ночь, но безрезультатно. Кто-то высказал предположение:
– С ним разделались пираньи. Они ведь не могут равнодушно видеть кровь.
Каноэ доставили в лагерь, как трофей.
Весть о мнимой смерти Жозе Гонсало распространилась по фазендам, по долине, по рудникам акционерного общества – среди рабочих. Поверили все, даже негр Доротеу, хотя он и не мог понять, зачем великану понадобилось пробираться к лагерю на каноэ. Что теперь будет с оставшимися кабокло, беспокоился Доротеу, – теперь, когда не стало Гонсало, чтобы руководить ими? Негр опасался, как бы они не организовали шайку бандитов-кангасейро, как давно уже мечтал Ньо Висенте. И он решил отправиться в лес на поиски кабокло.
В столице и крупнейших городах страны известие, переданное в ту же ночь по телеграфу, произвело сенсацию. Радио и печать разнесли эту новость, вечерние газеты Сан-Пауло поместили интервью с Барросом, в котором инспектор излагал биографию Гонсало, характеризовал его как «отъявленного бандита», перемежая все это горячими похвалами по адресу полиции. В самых различных районах Бразилии многие вспоминали в этот вечер о Гонсало.
Товарищ Жоан в Сан-Пауло припомнил две свои встречи с великаном – в Куиабе и в долине; он вспомнил о его последней просьбе, переданной обычным спокойным голосом, – о последнем обращении к партии на случай, если ему придется погибнуть. Жоан сказал Руйво:
– Замечательный человек! Когда я на него смотрел, создавалось впечатление, будто передо мной сама партия: ее сила, спокойствие, доброта, ум, решительность.
На острове Фернандо-де-Норонья Карлос и учитель Валдемар, услышав по радио печальное известие, долго беседовали о Гонсало. События в долине укрепляли мужество заключенных на уединенном острове, где тюремный режим с началом войны стал еще тяжелее.
Витор с грустью склонился в Баии над газетой, в которой эта новость была подана под крупными заголовками. Он почувствовал, что глаза его увлажнились.
– Гонсало умер, – прямо не верится!..
Присутствовавший при этом молодой товарищ не знал Жозе Гонсало, и Витор ему объяснил:
– Похоже, что в этом человеке были собраны все лучшие качества народа. Таков был Гонсалан… Гонсало… Не знаю почему, но мне не верится, что его убили. Кажется просто невероятным…
Он порылся в своих бумагах и достал пожелтевшую фотографию. Этот был снимок Гонсало, сделанный незадолго до начала борьбы за пост Парагуассу. Молодой активист рассматривал это широкое и улыбающееся лицо. Витор повторил:
– Невероятно…
Прочитав на улице газету, Эйтор Магальяэнс, занятый в эти дни делами «Общества помощи Финляндии», издал радостный возглас, такой громкий, что некоторые прохожие даже обернулись. Воспоминание о великане, которого он так подло обманул, преследовало бывшего казначея комитета района Сан-Пауло. Он боялся, что Гонсало неожиданно появится, чтобы свести с ним счеты. И вот теперь он освободился от него.
Доротеу, пробираясь по селве в поисках кабокло, тоже размышлял о Гонсало. Гонсало основал партию в долине, где до его появления не было никакой организации, и довел дело до вооруженной борьбы крестьян, правда, еще небольшой по размерам, но первой в этих глухих краях. Теперь ему, Доротеу, предстояло продолжить начатую работу, в его руках остались всходы, политые кровью Гонсало, – его наследство.
Каково же было изумление Доротеу, когда кабокло, стоявший на страже у потайного убежища, привел его к великану.
– Как же ты спасся? Ведь они видели, как тебя подстрелили и река окрасилась кровью…
– То был не я… – Лицо Гонсало выражало скорбь. – Это Эмилио. Такие люди, как он, рождаются редко, Доротеу. Если бы он не прибыл сюда, не знаю, была ли возможна борьба, которую мы ведем. Это он добыл оружие, он наладил связь. И, умирая, он выдал себя за меня, чтобы я и дальше смог работать для партии.
– Эмилио… Так значит, это был он?
– Ты знал, что он из Колонны Престеса? Он мне рассказывал свою жизнь, о ней можно написать замечательный роман. Он настоящий коммунист.
– Настоящий… – прошептал Дорогеу.
Они обсудили затем создавшееся положение: известие о смерти Гонсало фактически положило конец забастовке, рабочие решили, что борьба в долине окончена. Венансио Флоривал огнем и мечом подавил волнения на фазендах. Нестор был вынужден скрываться. «Да, – согласился Гонсало, – борьба окончена. У нас не осталось патронов, чтобы продолжать сопротивление». Он уже переговорил с немногими уцелевшими кабокло и убедил их разойтись в разные стороны. Где бы они ни оказались, они теперь будут пропагандистами партии. Кабокло упорно возражали против разлуки. Ньо Висенте пытался убедить его возглавить отряд кангасейро. «Старому кабокло мало дела до политических идей, – говорил он Гонсало. – Все, что ему нужно, – отомстить тем, кто украл у него землю». А для этого, как ему казалось, не было ничего более подходящего, чем создать бандитскую шайку, которая нападала бы на фазенды, грабила и убивала. Однако Гонсало удалось убедить кабокло: договорились, что они совершат еще лишь один, последний налет, – отомстят за гибель Эмилио – и затем разойдутся.
Доротеу возражал:
– Каких результатов мы добьемся этим налетом?
– Да какие же могут быть результаты? У нас почти нет патронов. Ну, разве что удастся поджечь несколько домов, вот и все. Я согласился на это больше ради кабокло: они не хотят уходить, не отомстив за Эмилио.
Доротеу задумался. Лунный свет освещал его черное некрасивое лицо, он походил на лесного духа.
– Я все-таки не согласен. Этот налет – безнадежное дело, ты не вправе идти на него.
– Почему? – удивился Гонсало. – Кабокло хотят отомстить за Эмилио. Он этого заслужил. Да и кабокло заслужили на это право. Я ими командовал, знаю, что они имеют на это право, и мне не хочется лишать их права на месть.
– Ты хочешь отомстить за Эмилио, не так ли? Сказать по правде, и я не прочь… Но одно дело – наши желания, Гонсало, другое – интересы партии. Ты и кабокло уже сделали здесь то, что было на вас возложено. Вы пробудили долину, она теперь никогда не забудет этой борьбы. Партия ждет тебя в другом месте, – не знаю где и не хочу знать. Полиция уверена, что ты погиб: ведь Эмилио умер, выдав себя за Гонсало, он до конца думал о партии. Почему он так поступил? Для того, чтобы ты мог продолжать работу для партии. А ты хочешь все испортить этим совершенно бессмысленным налетом. А если тебя узнают? Полиция убедится, что ты жив… Ты просто не имеешь права…
– Но ведь я обещал кабокло… И себе самому… Отомстить за смерть Эмилио.
– Мне это все знакомо. Бывают моменты, когда мы даем себя увлечь личным чувствам. Я уже испытал это и мне было очень трудно. Именно поэтому я не могу позволить, чтобы то же произошло и с тобой. Я сейчас говорю как районный партийный руководитель: этот налет не должен быть осуществлен. Поговорим оба с кабокло, а потом сегодня же ты отправишься по своему маршруту. Разве не таковы полученные тобой указания?
Гонсало протянул ему руку.
– Ты прав, я хотел сделать глупость. Не так отплачивают за смерть товарища.
Поговорили с кабокло. Некоторые из них согласились с доводами Гонсало и Доротеу. Другие, в частности Висенте, возражали. «Нужно расплатиться за кровь Эмилио», – доказывал старый кабокло. Пришлось Гонсало сказать им:
– Вы меня знаете, я – не трус. Доверьте мне месть за Эмилио. Придет день, и они расплатятся за его кровь. А сегодня мы должны разойтись; это лучшее, что мы можем сделать. Я никогда не обманывал вас…
– Если тебе так хочется, пусть будет по-твоему… – в конце концов согласился старый Ньо Висенте.
Кабокло один за другим обнялись с Гонсало. Ньо Висенте подарил ему заячий зуб, который он носил на шее на почерневшем от грязи шнурке.
– Возьми с собой – это тебя защитит.
Гонсало не мог говорить от волнения, он молча прижимал Ньо-Висенте к груди; казалось, он расставался с родными. Некоторые кабокло плакали, великан делал над собой усилие, чтобы справиться с волнением; он все же хотел сказать несколько слов на прощание, чтобы в сознании кабокло запечатлелось значение борьбы, которую они начали, и роли партии. Это не была речь, это была его последняя беседа с кабокло. Потом негр Доротеу взял свою губную гармонику и заиграл. Кабокло, каждый со своим оружием, расходились в разные стороны, и музыка провожала их. Остались лишь Ньо Висенте и еще четверо, собравшиеся уходить вместе.
– Мы уйдем после тебя, направимся все вместе на алмазные копи…
Гонсало еще раз обнял их – сначала старика, затем остальных четырех, а вслед затем зашагал вместе с Доротеу. Они исчезли во мраке селвы; музыка понемногу затихла вдали.
В то же утро на рассвете Ньо Висенте и четыре других кабокло совершили нападение на лагерь акционерного общества. Они появились с первыми лучами зари и начали стрелять в солдат, несших охрану складов.
В лагере возник переполох, но ненадолго. Пятеро кабокло укрылись за каноэ, вытащенной на берег реки. В завязавшейся перестрелке они один за другим погибли, но и сами убили нескольких солдат и одного агента полиции.
Когда Ньо Висенте остался один, он высунулся из-за каноэ, служившей ему прикрытием, прицелился в голову полицейского, выглядывавшего со стороны склада, и спустил курок.
– За Эмилио!.. – воскликнул он.
Он упал, сраженный в то же мгновение, когда и полицейский, в которого он стрелял; ружье его ударилось о каноэ, тело скатилось в реку и сразу погрузилось в бурные воды.
Еще когда Ньо Висенте выходил из селвы со своими четырьмя кабокло, он сказал им:
– Если мы нападем на лагерь одни, решат, что Дружище в самом деле погиб и никогда больше не будут его преследовать.
Миранда подошел к трупам, толкнул их поочередно ногой и сказал мистеру Гранту, точность прицела которого вызвала восхищение полицейских:
– Смерть Гонсало привела их в отчаяние. Нет лучшего доказательства, что в лодке был убит именно Гонсало.
Тело старого Ньо Висенте выплыло на поверхность реки; губы его как будто улыбались под редкими, растрепанными усами.
Когда гости удалились и Мариэта, собираясь покинуть залу, накинула на плечи роскошную испанскую шаль, Коста-Вале сказал ей:
– Немного погодя я приду к тебе.
– Ты… ко мне? – удивленно спросила она.
Она даже не представляла себе, сколько времени Коста-Вале не посещал ее спальни, – да, пожалуй, несколько лет. Без всякой ссоры Коста-Вале прекратил с ней супружеские отношения. Это произошло в период, когда Мариэта была увлечена очередным любовником и вначале даже не заметила отсутствия мужа. В дальнейшем, поскольку он ни разу не пытался объяснить свое поведение, а их супружеская жизнь, во всяком случае внешне, во всех отношениях протекала, как прежде, без треволнений, то и она, со своей стороны, тоже никогда не затрагивала этот вопрос. Ее лишь интересовало, как муж устроил свою интимную жизнь, но вскоре она удовлетворила свое любопытство: ей рассказали о квартире на авениде Сан-Жоан, где проживает некая привлекательная особа – бывшая сотрудница банка Коста-Вале.
Уж не выпил ли он сегодня лишнего? У них был обед в честь мистера Карлтона, и молодой Теодор Грант поистине блистал, – как в столовой, излагая свои наблюдения о долине, о кабокло, о рабочих, так и затем в гостиной, у рояля, наигрывая фокстроты и распевая их своим приятным голосом. Молодой человек все время увивался вокруг Мариэты, и это раздражало Сузану Виейра. Ему удалось вызвать у Мариэты слабую улыбку и на какие-то мгновения оживить ее бледное лицо. Если бы она не была еще до сих пор целиком во власти воспоминаний о Пауло, она несомненно провела бы приятный вечер.
Присутствовали все, кто обычно бывал у них в доме, за исключением Артура, который из-за работы в министерстве не мог отлучиться из Рио. Тут были и комендадора, и поэт Шопел со своими циничными теориями, и профессор Алсебиадес де Мораис с присущим ему архиторжественным видом, и полковник Венансио Флоривал, объявивший своим грубым голосом, что он «вырвал с корнем коммунизм и в долине, и в прилегающих землях». Уже была окончательно назначена дата открытия рудников «Акционерного общества долины реки Салгадо», и разговоры о предстоявшем празднике и закончившейся борьбе были в центре беседы за обедом. Мариэта не обращала внимания на все эти разговоры. Она немного оживилась лишь в гостиной, у рояля, за которым молодой Грант демонстрировал свои таланты. За обедом Мариэта только односложно отвечала на замечания мистера Карлтона. И даже потом, в гостиной, она еле разговаривала с гостями все с тем же отсутствующим видом, который стал для нее характерным после возвращения из Европы. Ее мысли витали в Париже, она все время думала о Пауло, которого никак не могла забыть, отсутствие которого убивало ее. Ей ничего не хотелось, большую часть времени она проводила, запершись у себя в комнате, перечитывая немногие письма Пауло, любуясь его портретом, перебирая подаренные им сувениры. Она не проявляла интереса ни к людям, ни к событиям, была далека от окружавшего мира и горько страдала. Мариэта не пожелала отправиться на летний сезон в Сантос, отказывалась от приглашений на приемы, обеды и праздники, а когда Коста-Вале назначал обед или вечер у них дома, не скрывала своего неудовольствия. Друзья приставали к ней – уж не заболела ли она.
– Что? Ты ко мне? – повторила Мариэта.
– Да, немного погодя. Или, если предпочитаешь, приходи ко мне в кабинет. Мне нужно поговорить с тобой. – И Коста-Вале вышел из комнаты.
«Что ж, – подумала она, – очевидно, он хочет поговорить со мной о каком-нибудь новом деле». Даже перестав посещать ее спальню, муж продолжал рассказывать ей о своих деловых операциях и делиться с ней своими планами. Это было традицией, установившейся с первых дней их брака. Она действительно интересовалась делами Коста-Вале, и банкиру нравилось встречать в глазах жены восхищение его финансовым гением.
Мариэта встала, еще раз окинула взглядом большую залу, где каждая деталь напоминала ей о Пауло: кресла, вазы, картины, купленные по его совету… Погруженная в свои мысли, она направилась в кабинет Коста-Вале. Муж ждал ее.
Усевшись за письменным столом, он налил себе виски.
– Хочешь?
– Нет. Я слушаю тебя.
Коста-Вале отпил глоток и поставил бокал на стол, затем, облокотившись на ручку кресла, взглянул на жену своим холодным взглядом.
– Я недоволен тобой.
Это был тон хозяина, которым Мариэта привыкла восхищаться.
– Недоволен мной? Это, собственно, почему?
– С тех пор как ты вернулась из Парижа, ты стала совсем другой. Молча бродишь по дому, как призрак.
– Я чувствую себя нездоровой.
– Нездоровой! – Коста-Вале в раздражении повысил голос, но даже и своим раздражением он умел владеть. – Я тебя позвал, чтобы поговорить серьезно, поэтому прошу не заставлять меня попусту терять время. – Он сделал небольшую паузу. – Твои мысли далеко отсюда.
– А если бы и так? Тебе-то что?
– Ты спрашиваешь: «Мне-то что?» Я тебе отвечу на вопрос вопросом: зачем я держу жену, чего ради я оплачиваю ее расходы, ее роскошь, ее мотовство, ее путешествия в Европу? Для чего я тебя содержу, если я с тобой не сплю? Как ты думаешь, зачем я это делаю? Отвечай!
– Почем я знаю, Жозе… Я никогда над этим не задумывалась… – протянула Мариэта, но, поскольку он продолжал ждать ответа, добавила: – Может быть, потому, что ты не заинтересован в разводе: это обычно связано со скандалом, – почем я знаю…
– Плевать мне на скандал! Я могу развестись с тобой в два счета. Судья без всяких разговоров вынесет нужное мне решение. Я могу бросить тебя с сотней конто, фактически лишив тебя состояния. Но я не заинтересован в разводе. И вот причина: я тебя уважаю, может быть, даже больше, чем кого-либо другого.
– Ты меня позвал, чтобы сказать об этом? В таком случае, я тебе очень благодарна и могу заверить, что не только тебя уважаю, но и восхищаюсь тобой. Ну, а теперь спокойной ночи, позволь мне пойти спать, я устала… – И Мариэта поднялась.
– Изволь сесть! – приказал он. И как только жена снова уселась в кресло, обратился к ней, понизив голос: – Послушай, Мариэта, так дальше продолжаться не может.
– Но что, боже мой?
– Твой обреченный вид, на который уже обращают внимание в обществе, отсутствие у тебя интереса к дому, к светской жизни, – все это приносит мне вред. Я не могу допустить этого, тем более в такой момент.
– Я приношу тебе вред? Но каким образом?
– Ты не ответила на мои вопросы: зачем мне нужна жена, и почему ты до последнего времени была для меня идеальной женой? Придется это сделать самому. Мне нужна жена потому, что я деловой человек, а для делового человека хорошая жена – капитал, и немалый. Когда я говорю «хорошая жена», я надеюсь, ты понимаешь, что это значит: элегантная, образованная женщина, умеющая принимать гостей, хорошо держаться на приемах, создавать мужу необходимые условия. Ты понимаешь, до какой степени хорошая жена может помочь такому человеку, как я? Думаю, что да, потому что до сих пор ты все это делала лучше, чем кто бы то ни было. И вдруг после возвращения из Европы ты совершенно переменилась: ты уже не прежняя хорошая жена – теперь все бегут из нашего дома. Если бы не Грант, сегодняшний обед скорее походил бы на похороны. А кому следовало занимать за столом гостей? Конечно, тебе – ты ведь хозяйка дома. А ты сидела, как мертвая, даже не отвечала бедному Карлтону.
– Этот идиот может говорить только о своих миллионах и своих биржевых махинациях…
– Оставь, Джон Б. Карлтон совсем не похож на идиота. А если даже и так, понимаешь ли ты, что он означает для моих дел? Это американский капитал, моя дорогая; если Карлтон меня не поддержит, я пойду ко дну. В особенности это важно сейчас, когда Жетулио заигрывает с немцами. Не знаю, рассказывал ли я тебе: я как-то намекнул Жетулио на свою заинтересованность в контракте на поставку оборудования для моторостроительного завода. Артурзиньо включился в это дело, и я уже считал, что все в порядке – дело верное. И что же: Жетулио передал контракт какому-то подлизе… знаешь кому? Некоему Лукасу Пуччини, брату балерины, которая жила с твоим Пауло… – Он слегка задержался на словах «с твоим Пауло», но этого было достаточно, чтобы Мариэта подскочила.
– С моим Пауло? Это еще что за инсинуация?
Коста-Вале повернулся, вглядываясь в нее. Теперь его холодные глаза приняли ироническое выражение.
– Разве я имею обыкновение заниматься инсинуациями?
Она опустила глаза и склонила голову. Голос банкира стал равнодушным, почти бесстрастным:
– Я ничего не спрашиваю, не обвиняю тебя и не требую отчета. Эти истории меня не интересуют… Или во всяком случае интересуют лишь когда они вредят мне. – Он взял стальной нож для разрезания книг, острый, как кинжал, и начал играть им, устремив на жену долгий, пристальный взгляд. – Впервые, когда я узнал, что у тебя завелся любовник, я долго размышлял. Я мог бы разойтись с тобой: ведь тогда я еще был молод и имел возможность создать личную жизнь. Кроме того, у нас не было детей… Но я решил этого не делать. Именно потому, что во всем остальном ты была отличной женой. Я удовлетворился тем, что перестал посещать тебя. Я полагал: ты поняла мой жест и уяснила, что я хочу видеть в тебе только хорошую жену, которая мне нужна. Все эти годы ты была хорошей женой. Ты никогда не теряла голову, считалась с домом, с моими делами. Но сейчас вдруг… – Он вытер платком лысину, отпил еще глоток виски. – Так дальше продолжаться не может. Опомнись. И немедленно!
В кабинете было жарко, лысина банкира блестела. Но руки Мариэты покрылись холодным потом, она сжалась в кресле, будто ее знобило. То, что высказал муж, даже не показалось ей циничным. Его слова приобрели такую реальность, что она почувствовала, как с каждой минутой освобождается от своей безнадежной любви к Пауло. В конце концов, что такое любовь в жизни всех их – Жозе, Артура, Пауло, Энрикеты и Тонико Алвес-Нето, поэта Шопела, Розиньи, Сузаны, ее самой, – что такое любовь, как не простое сексуальное чувство? Коста-Вале пришел в состояние раздражения не потому, что она ему изменяла, а потому, что в течение некоторого времени в одной из своих связей дала увлечь себя более глубокому чувству. Когда он начал говорить, она почувствовала унижение, ее гордость была уязвлена в том, что она считала великой любовью своей жизни… Но по мере того, как он продолжал, она все больше покорялась словам мужа и начала отдавать себе отчет, что с ней происходило.
– Да, я потеряла голову, – призналась она.
– Из-за кого? В конце концов, я не хочу говорить об этом. Я хочу, чтобы ты поняла: тебе нужно снова стать той Мариэтой, какой ты была всегда, – первой дамой Сан-Пауло. Это для меня важно.
– Понимаю. Ты прав.
– Мы собираемся устроить торжество в долине по случаю открытия рудников. Ты должна туда поехать, там принимать наших почетных гостей. После того, что произошло в долине, нам больше чем когда-либо нужен праздник, который не был бы ничем омрачен… Я не думаю, что приедет Жетулио: он сошлется на волнения, вызванные коммунистами, чтобы не поехать в долину. Но и без него будет масса гостей, соберется весь цвет общества.
– Можешь быть спокоен, все будет в порядке.
Он поднялся, улыбаясь.
– Прости, моя дорогая, если я сказал что-нибудь неприятное. Ты не девочка, тебе уже не к лицу терять голову. Вместо того чтобы запираться у себя, ты должна выполнять обязанности хозяйки дома. Будь это так, – ты давно бы уже забыла этого ничтожного Пауло… Ты стоишь куда больше, чем он; жертвовать собой ради него – глупо. Я, – ты это знаешь, – стараюсь быть безжалостным. Устраняю со своего пути все, что может мне помешать.
– Я уже сказала, что ты прав. Зачем продолжать?
– Я тебя только еще раз предупредил… Значит, договорились? Ты отправишься в долину за день до торжества…
– Когда угодно.
– В таком случае, спокойной ночи. У меня еще есть работа.
У себя в спальне Мариэта попробовала привести в порядок свои мысли. Усевшись в кресло, она про себя повторила резкие слова мужа. Ее рассеянный взгляд остановился на портрете Пауло: пресыщенный вид, болезненное выражение лица, свидетельствующее о вырождении. Она подошла к портрету, взяла его в руки, еще раз вгляделась в напудренное лицо молодого человека и спрятала фотографию в ящик. Медленно начала раздеваться. Да, Жозе прав… Она растянулась в постели, на лице ее заиграла улыбка: какой приятный голос у Теодора Гранта… И она стала тихонько напевать мотив одного из фокстротов, который исполнял молодой американец.
Суровые месяцы, тяжелые месяцы, полные трудностей и лишений. Бывали дни, когда у них с матерью даже не на что было купить хлеба: последние гроши уходили на питание ребенка. Но оживленная улыбка не сходила с уст Марианы – улыбка, преисполненная веры, улыбка, столько раз поднимавшая настроение товарищей, которые было пали духом под влиянием газетных сообщений. Под непрекращающимся гнетом полицейских репрессий выполнение любого, даже самого простого задания наталкивалось на серьезные препятствия.
С того времени, как началась война и сообщения о победах Гитлера заполнили все газеты, с того времени, как, в связи с русско-финской войной, началась кампания ненависти и агитации против Советского Союза и коммунистов, – финансы партийной организации потерпели значительный урон; некоторые «кружки друзей» самоликвидировались, другие сократились до одного-двух человек. Никогда еще антикоммунистическая кампания не носила такого интенсивного характера; поэтому сочувствующие из среды мелкой буржуазии попросту испугались и перестали принимать партийных активистов, которым было поручено собирать взносы.
Газеты изрыгали потоки клеветы по адресу Советского Союза, используя в качестве повода для этого войну с Финляндией; «эксперты», сочинявшие военные обзоры в печати, были единодушны в резкой критике Красной Армии, изображая ее как армию неспособную, плохо вооруженную и недостаточно снабжаемую, как армию с некомпетентным командованием. Финляндия, наоборот, преподносилась читателям как колыбель героев, как оплот цивилизации, поднявшийся на пути «варварских орд Востока». Ни одна газета не говорила о борьбе за мир, которую продолжали упорно вести советские руководители, об усилиях, предпринятых ими для мирного урегулирования конфликта с Финляндией. Даже в газетах англо-французской ориентации гораздо больше внимания уделялось нападкам на Советский Союз и на коммунистов, чем осуждению Гитлера и нацизма. Сакила в очередной серии статей отстаивал тезис, что «советский империализм так же опасен, как и германский империализм».
Обвинение в принадлежности к коммунистам стало самым ужасным из всех. На основе малейшего доноса, на основе самых нелепых подозрений полиция производила аресты и начинала следствие, а трибунал безопасности выносил приговоры. В кругах интеллигенции воцарилась атмосфера страха и подавленности. Только фашисты, игравшие прежде незначительную роль в интеллектуальной жизни, бахвалились на сборищах в книжных лавках, диктовали свои порядки, угрожали… Сеть полицейского шпионажа разрослась настолько широко, – и не только на фабриках и заводах, но и на улицах и в кварталах городов, – что Сисеро д'Алмейда охарактеризовал положение следующей фразой:
– Сейчас развелось столько провокаторов, что, когда кто-нибудь начинает со мной разговаривать, я никогда не уверен – кто это: мой поклонник или агент полиции…
На фабриках положение стало еще хуже: хозяева использовали любую, даже самую незначительную попытку рабочих добиться увеличения заработной платы, чтобы заявить, что это выступление носит «коммунистический характер». На одной фабрике было арестовано тридцать рабочих за то, что они заявили протест против зловония, распространяемого единственной на всю фабрику уборной, которая к тому же оказалась засоренной. Хозяин распорядился вызвать полицию: «Коммунистическая агитация на фабрике!»
Однако, несмотря на то, что в пролетарских кругах свирепствовал полицейский террор, все же именно рабочие регулярно вносили деньги, которые были необходимы партии: эти средства шли на покупку бумаги и типографской краски, для выпуска «Классе операриа», на печатание листовок, на краску для лозунгов на стенах домов, на передачи арестованным товарищам, на поездки и – когда случайно что-нибудь оставалось – на выдачу мизерной части заработной платы партийным работникам.
Так было по всей стране, но в Сан-Пауло оказалось еще тяжелее: полиция не давала передышки, аресты следовали один за другим, даже многие люди, которые не вели никакой политической деятельности, проводили дни за днями в коридорах и кабинетах центральной полиции, куда их вызывали для допросов. Баррос применял все методы, начиная от раздачи денег огромной армии шпионов и провокаторов и кончая побоями и избиениями арестованных. В управлении охраны общественного и социального порядка фабриковался процесс за процессом для трибунала безопасности, который заседал в Рио. Но Баррос не чувствовал удовлетворения: он знал, что партийный комитет Сан-Пауло продолжает работать, и ему не терпелось схватить Жоана и Руйво.
Предполагаемое убийство Гонсало, окончание забастовки и восстания кабокло в долине принесли Барросу публичное одобрение в виде похвальных отзывов в газетах о его деятельности. С другой стороны, смелый побег Рамиро и своеобразная демонстрация перед банком Коста-Вале говорили о том, что партия продолжает работу, несмотря на репрессии. И номера журнала «Перспективас» вопреки всякого рода ограничениям, налагавшимся цензурой, быстро расходились в газетных киосках. Тем не менее департаменту печати и пропаганды еще не удалось его запретить. Редактировавшие журнал Маркос де Соуза и Сисеро д'Алмейда приобрели такой опыт, что не давали цензуре повода для решительных действий. Кроме того, имя Маркоса продолжало еще служить некоторой защитой для журнала, хотя его, как редактора, уже однажды вызывали в полицию.
Инспектор Баррос, держась очень любезно, сказал ему:
– К нам поступает много доносов на журнал, которым вы руководите, сеньор. Вас обвиняют в том, что журнал носит коммунистический характер…
– Коммунистический? Но ведь вам отлично известно, что для печати существует предварительная цензура. Весь публикуемый материал предварительно прочитывается и утверждается не только департаментом печати и пропаганды, но и полицейской цензурой. Обвинять журнал в его коммунистическом характере при данном положении равносильно тому, чтобы обвинять департамент печати и пропаганды и полицию…
Баррос обратился к фактам.
– Как, однако, объяснить, что у каждого коммуниста, которого мы арестовываем, в доме непременно находят экземпляры «Перспективас»?
– Этот журнал посвящен вопросам культуры и его может читать каждый, кто проявляет интерес к этим вопросам.
– Вот это-то и странно: журнал по вопросам культуры, а читают его рабочие. Арестовываем рабочего и находим у него в доме номера вашего журнала.
– Насколько мне известно, пока еще нет закона, который запрещал бы рабочим читать. И одна из задач нашего журнала как раз в том и заключается, чтобы нести культуру в народ.
– А для чего народу культура, сеньор? Для чего, скажите мне? Как видите, сеньор, это коммунистическая идея.
– Но в таком случае вы полагаете, – улыбнулся Маркос, – что только коммунисты заботятся о народе? Это утверждение носит подрывной характер, оно находится в резком противоречии со всеми речами президента республики. Если вам угодно, сеньор, провозгласить это публично, вас предадут суду трибунала безопасности.
Разговор продолжался в таком же тоне: в намерения Барроса входило напугать архитектора. Когда Маркос ушел, инспектор, ворча, обратился к Миранде, присутствовавшему при этом споре:
– Культура для народа… Придет время, мы с ними поговорим иначе… Хорошо бы сразу покончить со всеми этими писателями, художниками, архитекторами!.. Почти все они – явные или скрытые коммунисты. Даже те, кто близок к правительству. Для меня лично достаточно, чтобы человек сочинял, художничал, вообще занимался какой-нибудь такой ерундой, и у меня уже нет к нему доверия. Для меня – этим все кончается…
Репрессии, усилившиеся после побега Рамиро, стали еще более жестокими после инцидента у здания банка Коста-Вале. Если и до этого полиция арестовывала всех подозреваемых без разбора, то после встречи Барроса с Коста-Вале она с еще большим остервенением набросилась на рабочие кварталы. Миллионер не стеснялся в выражениях – и Барросу пришлось выслушать немало горьких истин: полиция неспособна к решительным действиям, ассигнования плохо используются, бдительность отсутствует; давно уже пора покончить с коммунистами в Сан-Пауло, а они еще устраивают демонстрации. Куда же годится управление охраны политического и социального порядка?
В этот период Мариане пришлось провести некоторое время вдали от Сан-Пауло. Полиция разыскивала женщину, подготовившую побег Рамиро, и товарищи опасались, как бы не обнаружили Мариану. Она отправилась с сыном в Жундиаи и остановилась там в доме рабочих, у которых когда-то справляла свадьбу, – в доме, полном дорогих ее сердцу воспоминаний. Но она не сидела там сложа руки: помогала товарищам, участвовала в собраниях, стремилась оживить работу.
Во время ее отсутствия комитет, в состав которого она входила, был почти целиком арестован: полиция выследила его в результате арестов, произведенных в низовых организациях. Товарищи держались в тюрьме стойко, и полиция по-прежнему ничего не знала о Мариане.
Мариана занялась восстановлением работы комитета. Только тогда она увидела, насколько сократилось – в итоге преследований, начатых с ареста Карлоса и Зе-Педро, – количество активистов партии в Сан-Пауло. Едва заполнялась брешь в одной организации, как открывалась в другой. Привлечение в партию новых членов было сопряжено с огромными трудностями: не одному полицейскому агенту из числа многих, направленных на фабрики и заводы, удалось проникнуть в партию, чтобы потом выдать низовые ячейки и даже целые партийные комитеты. По возвращении Руйво сказал ей:
– Надо быть все время начеку. Некоторые товарищи проявили недостаточную бдительность при приеме новых членов партии. И видишь, что получилось: люди то и дело проваливаются. – И он принялся разъяснять ей, как надо работать в этих трудных нелегальных условиях.
– У нас не может быть сомнения в том, что враг просачивается в наши ряды, и почти невозможно полностью избежать этого при существующих обстоятельствах. Важно опираться на проверенные кадры, не доверять первому встречному. Они хотят добраться до руководства всей организации Сан-Пауло, полиция разыскивает нас по всему городу. Больше бдительности, Мариана, надо быть все время начеку!
Мариана с матерью и сыном переехала из того дома, где жила после свадьбы. Это было сделано не только из соображений безопасности, но и потому, что квартирная плата здесь являлась для нее непомерно высокой. Теперь они жили еще дальше, в маленьком домишке с дырявой крышей, но зато в более надежном и более дешевом. И все же они тратили на аренду большую часть тех скромных средств, на которые им нужно было жить. Мать никогда не жаловалась, она даже хотела снова пойти работать на фабрику и не сделала этого только потому, что тогда некому было бы смотреть за ребенком.
Возвращаясь по вечерам домой, зачастую пешком, чтобы сэкономить несколько тостанов на трамвае, устав за день от работы, Мариана чувствовала, что пример матери, которая не роптала, ухаживая за внуком, и стойко переносила тяготы жизни, дает ей новые силы. Младшая дочь не раз приглашала мать жить y нее в доме, где всего было вдоволь (зять-португалец жил припеваючи, жирел и уже подумывал о расширении своего дела: он собирался приобрести по соседству вторую мясную лавку), но старуха упорно отказывалась: она считала, что ее место – рядом с Марианой, как некогда – рядом с отцом. Случалось, что иной раз у них не было на обед ничего, кроме фасоли. Но, несмотря на это, старуха не жаловалась и не переставая рассказывала Мариане про шалости ребенка, который теперь уже начинал ходить и лепетал первые слова. Мариана радостно улыбалась и не падала духом. Иногда она получала записку от Жоана, в которой говорилось: «У меня все благополучно, обо мне не беспокойся. Поцелуй за меня мальчика. Крепко люблю тебя…» В эти дни она чувствовала себя совсем счастливой.
– Я счастлива, очень счастлива… – рассказывала она Маркосу в тот самый вечер, когда Коста-Вале разъяснял Мариэте свою концепцию «хорошей супруга». – Люблю своего мужа, ребенка, мать, свою работу…
Мариана пришла просить денег. Положение создалось отчаянное: требовалось купить бумагу для типографии и запасную часть для печатного станка, который вышел из строя. Руйво использовал для этого поручения Мариану, поскольку ни он, ни Жоан в эти дни не могли встретиться с архитектором.
– Он нам в этом месяце уже дал некоторую сумму. Маркос – молодец, он не дезертировал, не испугался, как многие. Это сочувствующий, но он ценнее для нашего дела, чем некоторые члены партии, которые теперь отошли от работы.
– Фактически – он член партии.
– Да, он очень вырос политически. Хороший человек. Вдвоем с Сисеро они ведут журнал. А журнал оказывает нам неплохую службу. Скажи Маркосу: очень сожалеем, что вынуждены еще раз прибегнуть к его помощи.
У Маркоса не было при себе нужной суммы. Мариана предпочла не брать чека: не стоило рисковать, посылая кого-нибудь в банк. Лучше, чтобы Маркос сам получил эти деньги. Кто-нибудь за ними придет. Архитектор согласился, а затем они дружески побеседовали; они давно уже не встречались, и у них накопилось много тем для разговора.
– Я не понимаю, как вы можете все время находиться вдали от Жоана. Разве не трудно жить вдали от любимого человека? – И Маркос подумал о Мануэле, находившейся теперь еще дальше – в Чили, в Сантьяго.
– Трудно ли?.. Знаете, Маркос, в иные дни я бы отдала десять лет жизни, чтобы побыть с ним хоть пять минут, чтобы услышать его голос, посмотреть в глаза. Знаете, сколько времени я не видела Жоана? Восемь месяцев… В последний раз я с ним встретилась на расширенном пленуме… Это было наше последнее большое собрание… Восемь месяцев… Но и тогда у нас не было времени, чтобы побыть вместе. И он не может иметь при себе даже портрет Луизиньо.
– Почему?
– Если его арестуют, фотография может навести на мой след. У нас дома тоже нет портрета Жоана. Иногда я начинаю вспоминать, какой он: его лоб, худощавое лицо, легкую улыбку в уголках рта…
– Как вы можете выносить разлуку?
– Я ведь говорю, что счастлива, очень счастлива… Он работает где-то там, я здесь – и все же мы как будто вместе. Только знать, что он меня любит; одно это дает мне огромную радость! Настанет день, когда мы будем вместе, и эта разлука приведет к тому, что мы будем спаяны еще крепче. Сейчас он не со мной, это верно. Но что такое любовь, Маркос? Только ли совместная жизнь или нечто большее – общие чувства, одинаковые идеи, совместная борьба? Если моя любовь настолько мелка, что требует постоянного присутствия Жоана, – это сделало бы меня несчастной. Есть тысяча вещей, которые привязывают нас друг к другу гораздо сильнее, понимаете? – Она улыбнулась и лукаво посмотрела на Маркоса. – Конечно, я очень хочу увидеть его, обнять. Но уже сам по себе факт, что мы любим друг друга и боремся вместе, делает меня счастливой. Не говоря уже о мальчике…
Маркос тоже улыбнулся и сказал:
– Да! Вы, рабочие, сделаны из другой глины. Вот почему я не могу сказать «мы», когда говорю о партии, а вынужден говорить «вы». Я понимаю, почему пролетариат – руководящий класс, и сознаю, как он воодушевляет и облагораживает чувства. Мы, мелкобуржуазная интеллигенция, одеваем любовь в красивые слова, но, в сущности, она не играет для нас большой роли. А для гран-финос она вообще не имеет никакого значения, все сводится к постели…
Мариана посмотрела на него пристально, она догадывалась, что за словами друга скрывается что-то личное.
– А что знаете о любви вы, убежденный холостяк? Разве для вас любовь не то же, что и для гран-финос? По сути вы сами вряд ли живете в ладу с моралью, – засмеялась она.
– Мариана, любовь приходит не тогда, когда мы этого хотим, и не всегда мы любим того, кто любит нас. Это – дело сложное…
– И вы не хотите поделиться со мной своими переживаниями? Я ведь тоже вздыхала от любви, Маркос; старый Орестес мог бы многое рассказать.
– Вы помните Мануэлу?
– Как же я могу ее забыть? Самая красивая и самая грустная женщина, какую я видела в своей жизни. Я всегда думала, что вы поженитесь и я буду у вас крестной матерью.
– Для этого нужно желание обеих сторон.
– А вы ее спрашивали?
– Нет. Но…
И он рассказал ей, поначалу немного сбивчиво, всю историю своих чувств, своих сомнений, своих колебаний. Он рассказал ей о прогулке по Фламенго, потом о вечере, когда Мануэла дебютировала в иностранной балетной труппе, о недомолвках в их беседе, о новых политических настроениях Мануэлы (нет, она никогда не очутится во вражеском лагере), о деньгах, которые она через него передала партии. Мариана слушала молча, по временам поглядывала на Маркоса и на устах у нее блуждала легкая улыбка. Однако она стала серьезной, когда Маркос рассказал о сопротивлении девушки проектам брата, о новых предложениях со стороны тех, кто ее однажды обманул.
– А почему бы вам не написать ей и не спросить, согласна ли она выйти за вас замуж?
– Вы с ума сошли? Я же объяснял…
– Да, вы действительно сложные люди… Хотите знать мое мнение? Вы играете друг с другом в жмурки.
– То есть, как это?
– Я готова поклясться, что Мануэла рассказала бы мне точь-в-точь такую же историю, как и вы. Только там, где вы говорите «Мануэла», она бы сказала «Маркос», а где вы говорите…
– Будь это так… Но я убежден, что дело обстоит совсем иначе. Кроме того, она так молода, а мне уже под сорок…
Мариана рассмеялась.
– Какой вы ужасный мелкий буржуа со всеми их предрассудками!.. – Однако она тут же приняла серьезный вид. – Не сердитесь, я шучу.
– Сердиться? За что?
– Поговорим серьезно, Маркос. Возможно, она вас и не любит, может быть, это просто дружба, как вы ее понимаете. Но ведь глупо сидеть сложа руки и не попытаться выяснить истинное положение вещей. Теперь дальше: вы не можете бросить Мануэлу. Понимаю… Если она вас любит, очень хорошо. Но даже если и нет, – она нуждается в вашей дружбе. Она хорошая девушка и, как говорят, очень талантливая. Вы должны ей помочь, должны помешать тому, чтобы гнусные люди снова не отвоевали ее. Вы перестали ей писать – это нехорошо. Это просто эгоизм с вашей стороны. Напишите ей что угодно, но напишите, не оставляйте ее одну в этом чужом мире… Я не пишу ей только потому, что в моем положении для меня это невозможно.
– Вы так думаете? Что ж, может быть, вы и правы… Если я ее люблю, логично, что она меня интересует, что я ей помогаю, даже если она меня и не любит. Да, именно так. Я сегодня же ей напишу… – Он говорил, казалось, сам с собой.
– Сознайтесь, ведь на самом деле вам очень хочется ей написать?
Они еще долго говорили. Мариана уважала Маркоса и ей было интересно с ним потолковать. Когда она ушла, он сел за пишущую машинку и начал письмо к Мануэле. Он не говорил ей о любви, а рассказывал о своих делах, о том, что происходит в Бразилии, спрашивал, как ей живется. Но за всем этим в каждой строчке письма чувствовалось, что он скучает по ней, в каждом слове угадывалась любовь.
Мариэта Вале прибыла в долину реки Салгадо в компании с Бертиньо Соаресом, незамужней племянницей комендадоры да Toppe, поэтом Шопелом и мистером Теодором Грантом. Все они предложили свои услуги, чтобы помочь в подготовке праздника, но, по правде сказать, никто из них не был для этого здесь нужен, пожалуй, даже и сама Мариэта. На самолете, прилетевшем раньше, были доставлены повара, лакеи и прочие слуги, посуда, хрусталь, а также огромное количество еды и напитков. Полковник Венансио Флоривал уже находился в долине, посетив перед тем свои близлежащие фазенды.
В программу праздника входила встреча гостей, которые должны были прилететь завтра утром на десяти-двенадцати самолетах. Затем намечалось торжественное открытие ряда объектов: аэродрома (где уже было построено красивое здание с надписью: «Акционерное общество долины реки Салгадо. Аэропорт»), различных сооружений на холме и в лагере, линии узкоколейки, ведущей к залежам марганцевой руды, и, наконец, первых рудников. Потом предстоял завтрак, после чего часть гостей – мужчины – отправится на моторных лодках к плантациям японцев, где состоится торжественное открытие колонии. Дамы используют это время на то, чтобы отдохнуть и приготовиться к вечернему балу. Помещение склада, во время волнений служившее тюрьмой, будет использовано для устройства банкета, а вечером там состоится бал. Из Сан-Пауло вместе с гостями прибудет знаменитый джаз-оркестр.
В домах инженеров и служащих на холме, приведенном в культурный вид, были приготовлены кровати для тех гостей, которые пожелают покинуть праздник, чтобы выспаться. Но лозунг, брошенный Мариэтой, гласил: «Танцевать, есть и пить всю ночь напролет, до отправления самолетов на Сан-Пауло». Среди друзей дома был уговор никому не давать спать. Торжество открытия работ дважды откладывали: поэтому его нужно хорошенько отпраздновать.
Кроме того, на этом балу будет отмечено и другое сенсационное событие: только что объявленная помолвка Сузаны Виейра и Бертиньо Соареса. Сузана, которой, по-видимому, надоело ждать другого кандидата, и Бертиньо, уступивший нажиму семьи, заинтересованной в том, чтобы прикрыть покровом брака его «экстравагантные привычки», решили обвенчаться зимой, когда «Ангелы», ныне находящиеся в отпуску, вернутся на сцену.
Мариэта в сопровождении друзей посетила помещение склада, уже приготовленное к завтрашнему банкету и украшенное для бала, побывала в домах инженеров и служащих, где предполагалось разместить гостей, если они пожелают отдохнуть, дала ряд указаний и распоряжений. Обнаружила неприятное осложнение: забыли привезти бокалы для шампанского; понадобилось послать срочную радиограмму в Сан-Пауло, чтобы их упаковали и прислали самолетом.
Затем Тео Грант показал ей достопримечательности поселка: магазин, где во время забастовки были убиты рабочие, место на берегу реки, где пали Ньо Висенте и четыре кабокло. Воспользовавшись хорошей погодой, к вечеру организовали прогулку на лодке, чтобы посмотреть то место реки, где застрелили Эмилио, предполагая, что это Жозе Гонсало.
– Вот здесь и погиб их руководитель Гонсало, – указал молодой Грант, рассказывая подробности убийства.
– Это исторические места нашей долины, – провозгласил Шопел. – Знаки борьбы цивилизации против варварства.
Гости поднялись немного выше по реке; шум лодочного мотора привлек внимание японцев, и они вышли на пороги своих новых деревянных домиков. Тео Грант снял шляпу, подставив под палящие лучи солнца свои рыжеватые волосы.
– Вот здесь, в самом начале борьбы, убили одного моего соотечественника, инженера.
– Какая подлость! – со вздохом произнес Бертиньо.
У Мариэты в руках был букетик лесных цветов, собранных Грантом. Когда он преподнес ей цветы, преклонив в шутку по обычаю древних рыцарей колено, она прижала их к груди с благодарной и нежной улыбкой. Теперь она разбросала букетик по воде в память погибшего здесь инженера янки, оставив себе лишь один цветок. Грант поцеловал ей руку.
– Как это все красиво! – зааплодировал Бертиньо.
Шопел, хотя и без всякого энтузиазма, согласился с этим; он с надеждой поглядывал на Мариэту с той поры, как она вернулась из Европы. А теперь на его пути оказался еще этот молодой американец! Это была постоянная беда Шопела: женщины насмехались над его толщиной, они не принимали его всерьез.
Вечером в компании главного инженера и других высших служащих акционерного общества все уселись на вершине холма, любуясь панорамой долины. Электрические фонари не могли, однако, затмить красоту звездного неба. Лунный свет отражался желтыми бликами в реке. В лагере рабочих кто-то играл на гитаре. Главный инженер рассказывал о долине, о рудниках, о марганце. Сузана потребовала от Шопела, чтобы он переводил.
– Нет, сейчас решительно нужно учить английский.
Тео Грант, который на время куда-то исчез, вернулся и прошептал на ухо Мариэте:
– Тут есть прекрасная лодочка для ночной прогулки по реке. У вас нет желания покататься?
Они отправились вдвоем, сопровождаемые ревнивым взором Шопела, которому главный инженер продолжал выкладывать цифры и данные. Вдали, в деревянных домиках рабочих, гасли тусклые огоньки.
На другой день все – инженеры, служащие, рабочие рудников, японцы, прибывшие с плантаций, – собрались на аэродроме встречать гостей. На двух высоких мачтах развевались флаги Бразилии и Соединенных Штатов. Самолеты приземлялись один за другим с интервалами в несколько минут. Были преподнесены цветы мистеру Карлтону, Коста-Вале, комендадоре да Toppe, министру Артуру Карнейро-Маседо-да-Роша, двум другим министрам, прибывшим вместе с ним, наместнику штата. По прибытии всех самолетов гости направились в здание аэропорта. Там были произнесены первые речи: выступили Артур от имени федерального правительства, наместник штата и мистер Карлтон. Супруга наместника разрезала золотыми ножницами символическую ленту.
Затем все отправились в лагерь, который теперь напоминал обжитый поселок: на холме виднелись белые коттеджи инженеров, на равнине были разбросаны деревянные домишки рабочих, почти на границе леса – большие здания предприятий компании. Последовала новая церемония, произносились новые речи перед зданием акционерного общества, представлявшим собой тяжеловесное и некрасивое сооружение.
Здесь выступили Коста-Вале, один журналист из Сан-Пауло и главный инженер рудников. Крестной матерью на этом торжестве была Мариэта. И так, почти до трех часов дня, они без конца произносили речи, открывали различные объекты и расточали похвалы способности и патриотизму Коста-Вале и великодушному вниманию, проявленному к Бразилии мистером Джоном Б. Карлтоном. Наконец наступило время завтрака.
Шопел пожаловался полковнику Венансио Флоривалу, оказавшемуся его соседом по столу:
– Никогда за всю мою жизнь я не чувствовал такого голода и не слышал столько плохих речей.
– Не хнычь, малыш! Это необходимо. Это придает блеск зарабатываемым деньгам.
Во время десерта снова послышался стук по бокалу: кто-то хотел произнести очередной тост.
– Еще речь, какой ужас! – возмутился Шопел, рубашка которого на груди была вся запачкана жиром. – А! Это Эрмес, послушаем, что он скажет…
Это действительно был Эрмес Резенде, сидевший между Сакилой и Грантом. Он пожелал произнести тост на английском языке.
– За здоровье американских специалистов, взявшихся столь благородно и бескорыстно содействовать своими знаниями цивилизаторской работе на этом участке бразильского сертана, – провозгласил он.
Сузана Виейра захлопала в ладоши, хотя и не поняла ни слова. Мариэта Вале чокнулась с мистером Карлтоном, с консулом Соединенных Штатов, с главным инженером и, наконец, с Грантом. Коста-Вале любовался, как она себя ведет: никто другой не умел так принимать и очаровывать гостей, как она…
Лишь небольшая группа приглашенных пожелала отправиться после завтрака на плантации японцев. Там Венансио Флоривал пробурчал несколько фраз, а посол Японии произнес целую речь. После этого все быстро вернулись обратно, чтобы хоть немного отдохнуть перед званым вечером.
Бал начался в десять часов. Солдаты поста военной полиции, учрежденного теперь постоянно в поселке, прогнали рабочих, которые пришли к помещению склада, превращенного в зал для танцев. Зал был освещен теми самыми прожекторами, при помощи которых охотились за кабокло по берегам реки. Лозунг Мариэты: «Танцевать, есть и пить всю ночь напролет, до отправления самолетов на Сан-Пауло!» – переходил из уст в уста.
Около двух часов ночи поэт Шопел, изрядно выпивший и весь потный, объяснился в любви Сузане Виейра, пытаясь декламировать ей свои романтические стихи:
О, непорочная дева, я хочу облить тебя грязью
И грехом облечь твою невинность…
Однако Сузана с хохотом отвергла и его признания в любви и его стихи, требуя, чтобы он относился к ней с должным почтением.
– Я требую полного уважения, Шопел, я теперь невеста…
– Невеста? – Шопел силился вспомнить о помолвке; он что-то слышал по этому поводу. – Чья невеста?
– Вон его… – Смеясь, как сумасшедшая, Сузана показала на Бертиньо Соареса.
А он, воспользовавшись антрактом между фокстротами, раскачивался посреди зала с бутылкой шампанского в руке и фальцетом напевал игривую французскую песенку. В ней он сетовал на то, что не может, подобно женщинам, носить красивые платья из крепжоржета. Такое счастье могло быть для него возможным, если бы…
…папа с мамой
на бульваре Бастилии
сделали девочку
вместо мальчика…
Многие гости уже не стояли на ногах и, конечно, не могли дойти от зала до аэродрома. Их пришлось туда отвезти. В зале пустые бутылки валялись на столах вместе с остатками яств. Когда забрезжило утро, все собрались в путь. Первые лучи солнца озарили долину; проснулись рабочие – им пора было идти на работу. В здании аэропорта был приготовлен черный крепчайший кофе, чтобы подбодрить гостей перед полетом. Все и направились в аэропорт, пока команды готовили самолеты к вылету. Приглашенные уже приблизились к зданию, когда Шопел воскликнул:
– Смотрите! Смотрите!
Поэт указывал на мачты, на которых накануне висели флаги Бразилии и Соединенных Штатов. Флаг Бразилии был там и сейчас, он развевался на утреннем ветру. Но на другой мачте уже не было американского флага. На его месте висела разорванная мужская рубашка необычного цвета. То была рубашка Ньо Висенте, и этим необычным цветом был цвет крови кабокло, пролитой в этой долине.
– Собаки! – пробормотал Коста-Вале, глядя по направлению к рабочему поселку.
– О! – смог произнести побледневший мистер Карлтон.
Где-то далеко в лесу раздался звук губной гармоники, столь нежный и мелодичный, что он смешался с утренним пением птиц.
Многие в этом, 1940, году сделали себе из клеветы на коммунизм выгодную профессию, но никто не зарабатывал на ней так много, как Эйтор Магальяэнс, врач без практики, журналист без газеты. На его визитных карточках значилось: «Доктор Эйтор Магальяэнс – врач и журналист», но, знакомясь с кем-либо, он обычно с живостью добавлял:
– Казначей «Общества помощи Финляндии». Мы собираем средства, чтобы помочь благородному финскому правительству оказать сопротивление нашествию коммунистических орд.
Он носил с собой кожаный портфель, набитый документами о Финляндии, о русско-финской войне, об «Обществе помощи Финляндии». Молодой, элегантный, красноречивый, он обычно бывал хорошо принят в конторах фабрик, в торговых заведениях, в крупных компаниях, банках, ателье мод. Некоторым его имя было известно, другим Эйтор напоминал сам:
– Я автор очерков о коммунистической партии, которые были напечатаны в газете «А нотисиа». Теперь они объединены в одном томе, куда включено также много неопубликованных ранее материалов.
Он открывал свой кожаный портфель, вытаскивал экземпляр книги – на обложке была изображена зловещая фигура, державшая нож, с которого стекали крупные капли крови, образовывавшие название книги: «Преступная жизнь компартии». Фамилия автора была напечатана броскими синими буквами. Каждый экземпляр был обернут в бумажную широкую ленту, на которой, помимо надписи «Сенсация!», можно было прочесть два критических отзыва о книге.
В первом из них говорилось: «Я прочел эту книгу в один присест, как самый увлекательный приключенческий роман. Талант автора в сочетании с патриотическим мужеством встал на защиту добра против зла, правды против гнусной коммунистической демагогии. Эта книга – предостерегающий клич». Следовала подпись поэта Сезара Гильерме Шопела. Второй отзыв гласил: «Эта книга – ценный помощник в борьбе против коммунизма. Правдивость разоблачений талантливого автора проверена»; он был подписан инспектором охраны политического и социального порядка Сан-Пауло Барросом. Эйтор Магальяэнс всегда носил с собой в портфеле несколько экземпляров книги. В книжных лавках и газетных киосках тощий томик в две сотни страниц стоил десять милрейсов, и покупали его плохо. Но торговцы, промышленники и банкиры почти всегда приобретали экземпляр, принесенный автором, и платили за него дороже цены на обложке – тридцать, пятьдесят милрейсов, иногда даже давали сотенную бумажку. Комендадора да Toppe, очарованная манерами молодого человека, выложила целое конто, «чтобы помочь окупить издание».
Но продажа книги составляла едва лишь начальную и наименее важную часть операции. Эйтор Магальяэнс затем вытаскивал из портфеля официальные бумаги: письмо финляндской миссии, в котором выражалась благодарность за усилия «Общества помощи Финляндии», список руководящих и видных членов общества (влиятельные имена в политических и финансовых кругах), список жертвователей, начинающийся с имени Жозе Коста-Вале, который внес изрядный куш.
Показывая этот ворох красноречивых бумаг, Эйтор распространялся о «благородных целях общества, казначеем которого он имеет честь состоять». Он перемежал антисоветские выпады похвальбой по адресу собственной персоны. Недавно он придумал новую версию о своей прошлой деятельности в партии и впервые использовал ее в предисловии к книге: он больше не изображал себя «раскаявшимся экс-коммунистом». Нет, речь шла о молодом патриоте и предприимчивом журналисте – да, да! – который благодаря своей исключительной ловкости сумел проникнуть в среду коммунистов, чтобы изучить их жизнь, методы и планы и разоблачить их перед страной и перед всем миром. Эта версия казалась ему не только гораздо романтичнее, но и намного прибыльнее: прежняя всегда могла встретить у некоторых более консервативно настроенных людей несколько сдержанное, настороженное отношение («волк меняет шерсть, но не меняет норова» – этой поговоркой один промышленник-фашист, итальянец по происхождению, подчеркнул, как мало он доверяет подобному «раскаянию»). С другой стороны, были и такие лица, которые морщились, встречая его имя в списке руководителей «Общества» (один видный врач сказал по поводу него профессору Алсебиадесу де Мораису: «Не переношу коммунистов, но тем более не выношу предателей…»).
К вороху бумаг и разглагольствованиям присоединялось несколько фотографий, на которых было снято полдюжины ящиков с надписью печатными буквами: «Медикаменты! Не бросать!» А рядом с ящиками виднелся плакат: «Вклад «Общества помощи Финляндии» в войну финского правительства против русского коммунизма». Эйтор сообщал:
– На днях мы отправляем санитарный автомобиль. А сейчас собираем средства на приобретение в Соединенных Штатах самолета-бомбардировщика.
Сторонникам Франции, Англии и Соединенных Штатов он говорил:
– Взгляните на пример Франции и Англии. Они находятся в состоянии войны с Германией, но это не мешает им отправлять оружие и другие военные материалы в Финляндию. Франция послала даже эскадрильи бомбардировщиков. А почему? Да потому, что, если коммунистическая Россия победит Финляндию, тогда… – И дальше он начинал развивать свои антисоветские теории.
Поклонникам нацизма, которых было много среди богачей итальянского и португальского происхождения, он представлял Финляндию как союзника «номер один» Гитлера:
– Финляндия позволяет Гитлеру выиграть время, чтобы победить Францию и Англию, она обеспечивает безопасность его тыла, препятствуя тому, чтобы Россия совершила на него нападение. А известно ли вам, что Гитлер послал генералов и военную помощь Финляндии? Говоря об этом, я хочу подчеркнуть, какое большое значение для нас имеет война Финляндии…
Он говорил «нас» при переговорах как со сторонниками союзников, так и с теми, кто был настроен в пользу нацистов. Он рассматривал себя нейтральным в этой войне, в которой финнов поддерживали как Англия и Франция, так и Германия, и имел дело с людьми, сочувствующими как той, так и другой стороне. Русско-финская война стала его кровным делом. «Если бы не было этой войны, ее нужно было бы придумать», – признался он одной грациозной шатенке, племяннице профессора Алсебиадеса, машинистке «Общества». Эта война должна была разрешить все его финансовые проблемы.
В течение некоторого времени он пребывал в дурном настроении, после того как растратил деньги, полученные от Барроса за донос, и от газет – за свои вымышленные «разоблачения». Он задумал издавать антикоммунистический журнал, выпустил два-три номера, вытянув у нескольких франкистских коммерсантов заказы на объявления, но это была сравнительно малодоходная работенка. Она могла обеспечить ему сносное существование, но не такую жизнь, о которой он мечтал, – с хорошей квартирой, дорогими женщинами, элегантными костюмами, обедами в роскошных ресторанах. Время от времени Баррос подбрасывал ему небольшие суммы за ту или иную информацию – о коммунисте, виденном Эйтором на улице, или о чем-нибудь подобном. Баррос устроил бесплатно набор и печатание его книги в государственной типографии. Но что представляли эти мелкие подачки по сравнению с потоками денег, которые потекли в карманы Эйтора Магальяэнса через «Общество помощи Финляндии» в связи с русско-финской войной?
Свободный от всякого контроля, он полностью по своему усмотрению распоряжался крупными суммами, которые ежедневно собирал. Имя профессора Алсебиадеса де Мораиса как президента «Общества» придавало этой организации необходимую солидность. Эйтор пользовался абсолютным доверием профессора медицины. Он бывал у него дома, со вниманием и восторгом слушал его длинные и туманные рассуждения о судьбах мира и Бразилии, о морали и религии. Профессор был вечным кандидатом на различные посты: то ректора университета Сан-Пауло, то директора департамента просвещения штата, то директора департамента культуры. Поскольку он сам считал себя образцом знания, примерной жизни, верности консервативным идеям, религии и собственности, ему казалось величайшей несправедливостью всех времен то, что он растрачивает свой талант на университетскую кафедру и частную практику.
Когда накануне переворота, провозгласившего «новое государство», он вступил в «Интегралистское действие» и вскоре же был выдвинут на руководящий пост в этой фашистской партии, его честолюбивым сердцем овладели сладкие надежды. Однако разногласия между Жетулио Варгасом и Плинио Салгадо привели к тому, что при всяких назначениях его кандидатура не фигурировала, и он, подобно сателлиту, продолжал вращаться вокруг Коста-Вале. От банкира поступала большая часть месячного дохода профессора: он уже с давних пор числился главным врачом железных дорог, находившихся под контролем Коста-Вале. Несколько конто в месяц приносил ему и пост руководителя работ по оздоровлению долины реки Салгадо. Он был заносчив ко всем, кто стоял ниже его на социальной лестнице, и униженно юлил перед сильными мира сего; он был вообще угрюм и недоверчив по природе. Зарабатывал Алсебиадес де Мораис немало, но из честолюбия все время добивался лучшего положения, важных постов, титулов, известности.
Эйтор Магальяэнс быстро обнаружил своим мошенническим чутьем тайные слабости профессора. Он был как раз тем человеком, в котором нуждался Эйтор: на профессора указывали, как на пример высокого морального поведения; он аккуратно посещал и богослужения и великосветские рауты, но, несмотря на это, не был удовлетворен результатами многих лет ханжески строгой жизни. Даже в своей многочисленной семье профессор не находил более внимательного и почтительного слушателя, чем Эйтор. Сыновья и дочери профессора убегали от пресных проповедей отца якобы в университет и в лицеи; на самом деле они увлекались футболом, танцами и американским кино.
– У молодого поколения нет никаких идеалов, дорогой коллега! – вздыхал профессор. – Моральные ценности не имеют для молодежи никакого значения; все, к чему она стремится, – днем гонять мяч, а вечерами тратить время на эти новые неприличные танцы.
Семья стоила ему массу денег, никаких средств нехватало. Сидя в своем кабинете, где висел огромный портрет императора Педро II, он рассказывал Эйтору:
– Человек моего положения отвечает не только за свою семью. Существуют родственники, а среди родственников есть всякие люди. Некоторые живут плохо и думают, что у меня по отношению к ним есть какие-то обязательства. Благотворительность, дорогой коллега, – дело хорошее, и я о ней не забываю, как и о других христианских добродетелях. Но при нынешней дороговизне трудно заниматься благотворительностью. Вот посудите сами: сейчас ко мне приехала племянница моей жены. Мать ее умерла в Марилии, отец не нашел ничего лучшего, как отправить ее сюда, чтобы мы позаботились об ее устройстве. Значит, надо кормить еще один рот, да если бы только кормить… Ее надо одевать, платить за билеты в кино…
Эйтор нашел вполне устраивавшее профессора решение вопроса (он уже видел племянницу – это была шумливая шатенка, хохотушка, с лукавыми искорками в глазах):
– «Обществу помощи Финляндии» очень нужен секретарь, который мог бы печатать на машинке письма, финансовые отчеты. Почему бы не использовать вашу племянницу, профессор? То, что мы с вами работаем бесплатно, – это более чем естественно. Мы это делаем из идейных побуждений. Но нам нужно нанять кого-нибудь, кто занялся бы корреспонденцией. Я как раз пришел с намерением обсудить с вами этот вопрос. И вот я нахожу его решение у вас же в доме…
– И сколько же мы могли бы ей платить, не нанося ущерба ассигнованиям, предназначенным для столь благородного дела?
Эйтор прикинул.
– Милрейсов восемьсот, даже, пожалуй, конто. Вы понимаете, сеньор, если мне будет помогать хорошая секретарша, взносы смогут значительно увеличиться. Для Финляндии это польза… И я получу возможность подумать о том, чтобы снова открыть мой врачебный кабинет. По правде сказать, профессор, я совсем забросил свои личные дела. Если бы не имеющиеся у меня ценные бумаги…
– В таком случае, я согласен. Я только не знаю, хорошо ли Лилиан пишет на машинке… Она получила очень беспорядочное воспитание…
– Это неважно. В течение недели любой может научиться печатать, а дальнейшее – это вопрос практики. У нас есть хорошая пишущая машинка – подарок одной американской фирмы.
В действительности оказалось, что Лилиан никогда и не притрагивалась к клавишам пишущей машинки. В этом отношении она и через неделю достигла весьма скромных результатов. Зато менее чем за неделю она при помощи Эйтора научилась целоваться, и они вдвоем смеялись над торжественным лицемерием профессора Алсебиадеса де Мораиса.
– Из этого конто, миленький, как мне уже сказал дядя, семьсот милрейсов пойдет ему на оплату моего пансиона. На мою долю останется всего триста милрейсов, и мне еще надо оплачивать проезд в наше бюро.
– Не беспокойся. Остальное – за мой счет. Пока идет эта война, у нас недостатка в деньгах не будет. А там придумаем что-нибудь другое…
Так Эйтор устроил службу для племянницы и медаль для самого профессора. История с медалью окончательно упрочила отличное мнение профессора Алсебиадеса де Мораиса об Эйторе Магальяэнсе. Секретарь миссии Финляндии, получив ящики медикаментов в Рио (Эйтор использовал этот случай, чтобы показать Лилиан столицу), намекнул Эйтору о возможном награждении его финляндским правительством. «Такая преданность заслуживает почетной награды», – сказал секретарь. Эйтор, польщенный этим известием, стал, однако, отказываться от награды. – Нет, не его должно награждать правительство Финляндии. Уж если кто и заслуживает награды, – это президент «Общества», профессор Алсебиадес де Мораис, который, не довольствуясь тем, что он поддержал престиж этой широкой кампании своим незапятнанным именем и отдался ей душой и телом, включил в эту повседневную утомительную работу также и членов своей семьи. Вот здесь, например, девушка, машинистка «Общества». Она, племянница профессора, полностью посвятила себя этой деятельности. Секретарь миссии улыбнулся Лилиан, между тем как Эйтор уверял, что он для себя ничего не желает, что для него лучшей наградой является сознание выполненного долга. Правда, его личные дела заброшены, финансы находятся в плачевном состоянии. Но свои антисоветские убеждения и преданность делу, которое Финляндия защищает с оружием в руках, для него важнее, чем его, ныне закрытый, врачебный кабинет…
Секретарь понял: ему уже кое-что рассказывали об Эйторе. Несколько недель спустя профессор Алсебиадес де Мораис в торжественной обстановке, в миссии, получил из рук посланника Финляндии медаль, тогда как доктору Эйтору Магальяэнсу секретарь миссии без всякой торжественности и без шума вручил банковский чек на солидную сумму. Профессора поздравляли, он бормотал несвязные слова благодарности, от важности весь надулся. Уходя он сказал Эйтору:
– Я хочу вас поблагодарить, дорогой коллега, за вашу помощь в этом деле. – Лилиан рассказала ему о разговоре в миссии. – Можете рассчитывать на мою дружбу, не имеющую, правда, для вас большого значения, но зато вполне искреннюю.
– Профессор, ради бога… Рассказав в миссии, как многим обязана вам Финляндия, я сделал лишь то, что мне подсказала совесть.
– В наше время, мой юный коллега, признавать чужие заслуги, отдавать должное другим – это редкое качество. Вы им обладаете. Можете рассчитывать на меня.
Эйтор действительно рассчитывал на него в своих пока еще туманных планах на будущее. Шантажист, как правило, жил, не заботясь о завтрашнем дне; он транжирил деньги; «сегодня сыт, а завтра посмотрим», – обычно повторял он. Но, как бы мало ни заботило его будущее, он все же не мог не встревожиться, когда понял, что русско-финская война подходит к концу. Газеты продолжали помещать измышления о «победах» Финляндии, но они уже не могли скрыть факт наступления советских войск, а Эйтор умел читать между строк: это был вопрос недель, возможно, – дней.
Он прожил несколько месяцев, купаясь в золоте, и у него оставались еще значительные средства. Теперь нужно было изобрести новый, такой же выгодный способ нажиться на золотоносной жиле антикоммунизма. Конечно, он может восстановить издание своего грязного журнальчика – он завел бесчисленные знакомства в связи с этими финскими делами и теперь ему было гораздо легче получить выгодные объявления. Однако этого было недостаточно: он привык за последнее время к хорошей жизни. Еще больше, впрочем, чем планы на будущее, его заботили насущные вопросы «Общества». Многие жертвовали деньги на мнимую помощь Финляндии. Несколько ящиков с медикаментами (большую часть которых предоставили бесплатно лаборатории) были переданы миссии в несколько приемов. Но обещанный санитарный автомобиль и столь широко разрекламированный самолет-бомбардировщик остались в проектах. Между тем пресса так нашумела по поводу этих щедрых даров, что Эйтор побаивался, как бы по окончании войны не появился какой-нибудь жертвователь, который пожелает узнать, как израсходованы собранные деньги. Ему хотелось как-нибудь прикрыть свои махинации, чтобы они не повредили его новым, крайне полезным для будущего, знакомствам. Поэтому, поняв неизбежность поражения Финляндии, он обратился к профессору Алсебиадесу де Мораису:
– Профессор, мне, к несчастью, кажется несомненным, что наша маленькая героическая Финляндия скоро будет вынуждена капитулировать. Вопреки тому, что пишут газеты, положение финских войск безнадежно. Только вчера я слышал в передаче лондонского «Би-би-си» комментарии по этому вопросу.
– К сожалению, это правда. По-видимому, дорогой коллега, газеты преувеличили военную слабость красных. Наша бедная Финляндия…
– …побеждена численным превосходством, профессор. Достаточно простого расчета, чтобы увидеть, сколько русских приходится на одного финна. Даже если речь идет о голодных и оборванных русских, все равно они имеют абсолютное численное превосходство. Я и пришел с вами посоветоваться…
– По поводу чего?
– Вы знаете, сеньор, положение в нашем «Обществе». Мы собрали известное количество пожертвований, приобрели немало фармацевтических товаров – вы в курсе дела. Затем собирались купить санитарный автомобиль, а впоследствии – и самолет. Мы начали кампанию по сбору средств, и у нас в кассе уже есть кое-какие деньги. Эти-то деньги меня и беспокоят, там их конто двадцать шесть или двадцать семь (на самом деле их было больше восьмидесяти), не помню точно сколько, но у нас есть приходо-расходный баланс. Меня волнует вопрос, что делать с этими деньгами? Могут быть два решения: вернуть их жертвователям либо…
– Либо? – спросил профессор, у которого появилась смутная надежда, что Эйтор предложит ему поделить деньги, и ему, к сожалению, придется от этого отказаться.
– Так вот… закупать сейчас новые медикаменты не стоит. Они уже никому не будут нужны. На покупку санитарного автомобиля или самолета уже нет времени – война закончится раньше, чем мы соберем необходимые суммы. И вот я подумал, что наилучшим применением доверенных нам средств в рамках тех похвальных намерений, с которыми мы их просили, будет организация большого общественного собрания, посвященного Финляндии и борьбе с коммунизмом. На оставшиеся у нас деньги, за вычетом арендной платы за помещение и выходного пособия, которое мы должны заплатить нашей машинистке, нам, возможно, удастся организовать такое собрание. Это будет крупное практическое мероприятие, где вы, сеньор, произнесете программную речь и где выступят также и другие ораторы.
– Неплохая мысль… – согласился профессор, который почувствовал одновременно и облегчение и сожаление от того, что он не услышал то пугающее, но вместе с тем заманчивое предложение, на которое он рассчитывал. – Мне кажется, это блестящая идея. Пригласим представителей власти, видных общественных деятелей, это будет демонстрацией протеста против коммунизма…
– И выражением нашего негодования против Советского Союза. Если вы согласны, я немедленно принимаюсь за дело и вложу в него все наши деньги. Да, кстати, о деньгах. Я подготовлю балансы «Общества», чтобы вы их просмотрели и утвердили. Тотчас же, как у меня будет готова смета на организацию этого торжественного собрания.
– Очень хорошо. Но меня заботит Лилиан – бедняжка останется без работы.
– Я хотел с вами и об этом поговорить. Я думаю возобновить издание своего журнала. Пока я отдавал все свои силы «Обществу», он зачах. Мне понадобится помощник вроде вашей племянницы. Если вы согласитесь, я могу ее сохранить – она будет работать для меня.
– А почему бы и нет, дорогой друг? Что касается вашего журнала, располагайте мной – я вам помогу во всем, что будет необходимо. Я могу поговорить с Коста-Вале, чтобы он вам дал постоянное, хорошо оплачиваемое объявление. Могу поговорить и с другими лицами, с которыми я поддерживаю знакомство: с комендадорой да Toppe, с промышленником Лукасом Пуччини…
– Не знаю, как мне вас отблагодарить. Я воспользуюсь вашим влиянием, которое вы так любезно предоставляете в мое распоряжение, но не буду злоупотреблять им. Что касается собрания, то положитесь на меня, это будет громкое событие. Мы золотым ключом замкнем нашу кампанию солидарности. Вам, сеньор, нужно только позаботиться о своей речи, которая, я уверен, будет шедевром мысли и слова.
Он распростился, но на минуту задержался у двери.
– Да, по поводу балансов: я думаю, что полезно после вашего утверждения опубликовать их в печати. Чтобы показать жертвователям, как мы использовали деньги.
– Что ж, это верная мысль. Пришлите мне эти балансы.
Несколько часов спустя в небольшом помещении, арендованном для канцелярии «Общества помощи Финляндии», Эйтор, развалившись на диване, диктовал Лилиан:
– …упаковка и отправка медикаментов…
Лилиан, целясь указательным пальцем, пыталась отыскать на клавиатуре пишущей машинки нужные ей буквы.
В то время как Эйтор Магальяэнс добивался получения даром или по льготным расценкам всего необходимого для устройства антисоветской манифестации: помещения муниципального театра Сан-Пауло, передачи по радио речей, печатания плакатов, объявлений в газетах – члены районного руководства партии собрались для обсуждения создавшегося положения. На заседании присутствовали Руйво, Жоан, товарищ, прибывший из Рио после ареста Зе-Педро и Карлоса, Освалдо – бывший секретарь городского комитета Сантоса, ныне член секретариата комитета штата Сан-Пауло.
Руйво, который почти лишился голоса и тяжело дышал, ударил своей костлявой рукой по столику.
– Мы не можем допустить этой возмутительной манифестации: мы должны показать, что им не удастся безнаказанно оскорблять Советский Союз!
Прибывшему из Рио товарищу казалось неправильным рисковать кадрами партии для выступления, практической пользы от которого он не видел. Что они выиграют, сорвав это собрание? Они поддадутся на провокацию, поставят под удар свободу товарищей в момент, когда кадры партии в Сан-Пауло и без того сократились до каких-то нескольких десятков человек. По его мнению, все внимание оставшихся товарищей должно быть сосредоточено на работе по возрождению ликвидировавшихся ячеек и партийных комитетов. Хотя полицейские преследования и не ослабели, эта работа уже начала проводиться; в Санто-Андре молодому португальцу Рамиро удалось связаться со старыми активистами и воссоздать партию в этом важном рабочем районе. Хороший малый этот Рамиро, не зря было потрачено столько усилий на организацию его побега! Точно так же и в других местах, в пролетарских районах, на заводах и фабриках понемногу удавалось восстанавливать организации. Именно для этой работы и нужно сохранить все силы, всех уцелевших активистов. К чему рисковать людьми, если от этого партия ничего не выигрывает?
Остальные трое внимательно слушали товарища из Рио, но как только он кончил, Руйво выступил снова:
– Дело касается политической проблемы, товарищи. Речь идет о Советском Союзе. С начала войны в Финляндии, даже раньше – с момента заключения советско-германского пакта – реакция усиливает кампанию против СССР. Она стремится обработать общественное мнение для антисоветского крестового похода. Пока это происходило только в мелкобуржуазных кругах, мы могли удовлетворяться тем, что отвечали, используя наши небольшие возможности: с помощью обращений, листовок, лозунгов на стенах домов. Но с чем мы сталкиваемся сейчас? Какие цели преследует эта антисоветская демонстрация? На мой взгляд, две: во-первых, настроить массы и, в частности, рабочих, против Советского Союза, представив Красную Армию в качестве агрессора; во-вторых, получить возможность заявить, что народ, и в том числе пролетариат, выступает заодно с реакционерами против Советского Союза. Какие сведения мы имеем насчет этого собрания? – Он сделал паузу, с трудом переводя дыхание. Голос его был настолько слабым, что товарищам нужно было напрягать слух, чтобы разобрать все слова. – Они зазывают рабочих с фабрик и заводов. На некоторых предприятиях явка на это собрание объявлена обязательной. Кто не пойдет, будет оштрафован. Подадут автобусы и грузовики, чтобы отвезти туда рабочих. Можем ли мы позволить, чтобы трудящиеся приняли участие, хотя и помимо своей воли, в этом собрании, направленном против Советского Союза? Что мы – авангард пролетариата или нет? Рабочие на фабриках спрашивают наших товарищей, что им делать. У нас сейчас нет возможности воспрепятствовать привлечению рабочих на собрание. Не пойти туда – означает штраф, увольнение, возможно, тюрьму. И у нас нет достаточно активистов, чтобы провести нужную агитацию на фабриках. Таково положение. Что же нам делать? Разрешить, чтобы рабочий класс был использован в этой демонстрации против СССР? Так фактически и получится, если мы останемся на пассивных позициях, отстаиваемых товарищем. – И он указал на представителя из Рио. – Если мы так поступим, то пролетариат, который солидарен с Советским Союзом, потеряет доверие к нам, к нашей партии… – Он снова ударил рукой по столу, но тут же его одолел приступ кашля.
– По-моему, товарищ Руйво прав… – Жоан хотел, чтобы Руйво закончил – ведь каждое слово требовало от него усилия, этот глухой голос было просто тяжело слышать. – …Дать им спокойно провести это собрание означало бы фактически предательство по отношению к нашему делу. Разве мы не можем превратить это собрание, вместо демонстрации протеста против Советского Союза, в демонстрацию солидарности с Советским Союзом. На собрании, где будет полно рабочих, действуя смело, мы сможем повернуть массу против реакции, сможем изменить весь характер собрания.
– Именно так… – подтвердил Руйво, оправившись от кашля.
Освалдо тоже выразил согласие:
– Только вчера я услышал, что на текстильной фабрике комендадоры да Toppe многие рабочие готовы даже потерять работу, но не идти на это собрание. Они хотят знать, что им делать; товарищи просят указаний. Мнение представителя центра неправильно. Где же…
Но прибывший из Рио товарищ поднял руку.
– Довольно! Я убежден, больше чем убежден. Я не учел политической стороны вопроса…
Они перешли к обсуждению деталей. Жоан вытащил из кармана вечернюю газету с программой собрания. После исполнения гимнов будет показано несколько документальных фильмов о Финляндии. Заключительную часть вечера займут речи.
Почему документальные фильмы раньше речей? – спрашивал Эйтора Магальяэнса профессор Алсебиадес де Мораис. Тот объяснил: если рабочие по той или другой причине не явятся («с этим народом никогда не знаешь, в какой степени на него можно рассчитывать»), то пока длится демонстрация фильмов, будет время собрать публику в полиции и в «Ассоциации скотоводов», также проводящей свое общее собрание в этот вечер. Он, Эйтор, подумал обо всех деталях: это собрание должно состояться при переполненном зале.
Жоан сказал:
– Документальные фильмы раньше речей. Это, конечно, не случайно… – И он начал излагать свой план.
– Кому мы поручим выполнение этого задания? – спросил товарищ из Рио. – Нам нужен человек, который знает всю партийную организацию, знает почти каждого члена партии, который сумел бы выбрать людей и подготовил все как можно лучше.
– При данных обстоятельствах я вижу только одно подходящее лицо, – сказал Освалдо, взглянув на Жоана. – Это Мариана.
– Мы слишком выставляем напоказ товарища Мариану, – вмешался Руйво. – Мы не должны забывать, что полиция со времени побега Рамиро повсюду разыскивает некую женщину.
Все взгляды обратились к Жоану.
– Ведь кому-то надо поручить, – сказал он. – Почему бы и не Мариане, если товарищи находят, что она наиболее для этого подходящая. Опасности будет подвергаться любой, на кого бы мы ни возложили ответственность. Я тоже предлагаю выполнение этого задания поручить товарищу Мариане.
Эйтор с торжеством наблюдал переполненный зрительный зал театра. Не понадобится прибегать ни к полицейским агентам – Баррос сказал, что он, если понадобится для счета, может пригнать их целую сотню, – ни к скотоводам, проводящим свое собрание.
Рабочие пришли, они заняли большую часть партера, балконы и галерку. Кресла в первых рядах были оставлены для гостей, членов руководства «Общества помощи Финляндии», общественных, политических и религиозных деятелей. Многие из этих кресел пустовали. Гран-финос были солидарны с целями этого собрания, но благоразумно решили не слушать пяти речей, среди которых должна была быть и длинная речь этого нудного профессора Алсебиадеса де Мораиса. Термин «нудный» употребил Сезар Гильерме Шопел, когда, будучи в Сан-Пауло, он получил приглашение от Эйтора Магальяэнса выступить на этом вечере.
– Нет, мой дорогой. Я занят в этот вечер. Вы ведь знаете, я всегда всеми силами готов помочь кампании против коммунизма. Но не просите меня выслушивать речь Алсебиадеса, это чересчур… Он самый скучный человек в мире, самый нудный оратор, когда-либо существовавший на земле…
Но все же Эйтор не мог пожаловаться: пришли некоторые видные деятели, и для президиума на сцене – после показа документальной кинохроники – получится в общем неплохая группа: секретарь миссии Финляндии, атташе по вопросам культуры американского консульства – молодой Тео Грант, два-три промышленника, полковник Венансио Флоривал, какой-то испанский патер, а в качестве председателя – представитель министра труда Эузебио Лима, прибывший из Рио специально для участия в этом собрании. Предполагалось, что, кроме профессора Мораиса, выступят и франкистский священник, студент-юрист и мелкий чиновник налоговой инспекции, которого для вящей убедительности превратили в «рабочего лидера». («Таким образом мы обеспечим нужное нам выступление от имени рабочих», – пояснил Эйтор профессору.)
После исполнения гимнов на занавес был опущен киноэкран, погас свет и в зале воцарилась тишина. Цветной документальный фильм показывал пейзажи Финляндии во время короткого северного лета, затем зимние спортивные сцены на заснеженных горах. Послышались жидкие аплодисменты в первых рядах; фильм закончился, чтобы уступить место другой документальной картине о русско-финской войне. На экране появились советские военнопленные, солдаты с красными звездами на зимних шапках. Затем была показана группа офицеров финского генерального штаба на военном совещании. Этот кадр был встречен продолжительным свистом. Звонкий, как звук кларнета, голос прорезал тишину и разнесся по театру:
– Да здравствует Советский Союз!
Тотчас с галерки полетели листовки. Крики протеста, возгласы: «Долой фашизм!», «Да здравствует СССР!», «Да здравствует Сталин!» – слышались отовсюду в темноте. Рабочая масса подхватывала эти лозунги, поднялась страшная суматоха. По театру начал распространяться едкий запах аммиака, в зале стало совсем невозможно дышать – раньше и без того было душно от жары.
На экране показались солдаты в окопах, одетые в маскировочные халаты. Крики в партере усилились, публика все громче выкликала антифашистские лозунги, участники собрания бросились к выходу, находившиеся в зале гран-финос пытались проложить себе дорогу в толпе. Тео Грант старался защитить Мариэту Вале. Воздух был заражен аммиаком, нечем было дышать. Женщины падали в обморок. Все это длилось несколько минут. Продолжительный свист снова разнесся по театру, люди с галерки побежали вниз по лестницам. Публика покидала театр. Толпа рассеялась по окрестным улицам, прохожие сбегались к театру: пронесся слух о пожаре.
Эйтор, находившийся в ложе рядом с профессором де Мораисом, кричал, требуя, чтобы зажгли свет и прервали демонстрацию фильма. Но его никто не слушал, и он устремился за кулисы в поисках телефона, чтобы попросить Барроса прислать полицию.
Те, кто сорвал собрание, должны были как можно скорее покинуть театр. Мариана тоже вышла на улицу, вскочила в трамвай и, усевшись на скамейку, развернула газету.
Когда, в конце концов, в зале дали свет, было видно, что партер почти опустел, только в ложах продолжали оставаться некоторые официальные лица. Едкий запах аммиака не рассеивался. На улице из автомобилей выбегали полицейские, они оцепили театр и стали хватать всех без разбора, главным образом случайных прохожих, из любопытства остановившихся перед зданием театра.
С опустевшей галерки свешивался, как бы господствуя над зрительным залом, флаг серпа и молота, флаг утренней звезды, флаг Советского Союза.
Лукас Пуччини перечитал отдельные отрывки из статьи, опубликованной в газете «А нотисиа». Он даже слегка присвистнул, а затем восхищенно сказал:
– Тридцать миллионов долларов! Вот это деньги!
Его контора в Сан-Пауло занимала теперь целый этаж небоскреба – ряд прекрасно меблированных помещений, где работало немало сотрудников и машинисток. Сидя за своим роскошным письменным столом, «не знающий страха промышленник» (как его называли в газетах) руководил самыми разнообразными делами, разрабатывал все новые и новые планы. Его силой был инстинкт, помогавший ему выискивать выгодные дела; он вкладывал свои капиталы, чтобы они приносили ему все новые и новые доходы. Он то и дело покупал акции какой-нибудь компании, приобретал фабрики накануне банкротства и ставил их на ноги, занимался сотнями самых разнообразных дел, и все у него шло гладко. В кредите он не ощущал недостатка, пользуясь благосклонностью Катете; его безоговорочная преданность президенту республики была широко известна. Он не только разбогател за годы существования «нового государства», – он и располнел, стал держаться солиднее, как и подобает человеку его положения. Те, кто его знал года четыре назад простым приказчиком в турецкой лавчонке, теперь разевали рты, видя, как он с важным видом проезжает в своем дорогом автомобиле, раскуривая дорогие сигары.
Сам Эузебио Лима, дружески протянувший ему руку в дни его бедности, компаньон Лукаса в первых «операциях» и его закадычный друг, не скрывал своего удивления перед поразительным взлетом Лукаса в деловом мире. Он, Эузебио, включился в политическую жизнь уже десять лет назад, еще со времени движения 1930 года[185], был достаточно ловок и оборотист, имел хорошие связи, и все же за какие-нибудь четыре года Лукас по-настоящему разбогател, тогда как Эузебио продолжал довольствоваться попадавшимися ему время от времени случайными, мелкими «операциями». Фактически теперь ему протежировал Лукас; роли переменились. Эузебио объяснял это превращение так:
– Лукас – гений в делах. У него врожденное призвание к бизнесу. Тогда как я рожден для политики…
Однако сам Лукас не чувствовал полного удовлетворения. Честолюбие, которое приводило его к тому, что он прежде, когда они жили еще в пригороде, поверял Мануэле свои мечты о власти, – это честолюбие не уменьшилось под влиянием его успехов. Больше чем когда-либо, он теперь, сидя за письменным столом, давал волю своему воображению. Он был еще далек от обладания всем, что хотел иметь: вершина его стремлений – отнюдь не этаж небоскреба. Он хотел иметь целое здание, похожее на банк Коста-Вале, – здание, которое господствовало бы над Сан-Пауло. Его не могли удовлетворить ни фабрички красок и кондитерских изделий, ни конторы по экспорту хлопка и кофе. Он помышлял об акционерных обществах, о крупных предприятиях, акции которых котировались бы на иностранных биржах. Он мечтал о чем-то вроде «Акционерного общества долины реки Салгадо», по поводу которого он только что прочел в экономическом обзоре газеты «А нотисиа».
«Развитие „Акционерного общества долины реки Салгадо“ показывает нам, какую роль может играть Бразилия в качестве поставщика марганца – минерала, имеющего столь большой спрос в мировой металлургии. По мнению специалистов, месторождения долины реки Салгадо представляют собой один из самых крупных резервов, известных в мире. И это несмотря на то, что существующие запасы еще не полностью учтены. Добыча марганца там только начинается, но уже сейчас можно определить, какое значение она будет иметь в общем экономическом балансе страны. Более тесное сотрудничество с Соединенными Штатами открывает широкие перспективы, что видно на примере создания этого акционерного общества, в котором 49 процентов американского капитала и 51 процент бразильского капитала. Экспортно-импортный банк Соединенных Штатов предоставил акционерному, обществу крупный заем в размере 30 миллионов долларов. Работы, связанные с добычей марганца в долине реки Салгадо, уже значительно продвинулись, и специалисты считают, что экспорт минерала сможет быстро достигнуть цифры в 300 тысяч тонн в год».
Лукас Пуччини перечел всю статью; он еще был далек от дел подобного масштаба и размаха – дел, в которые вкладывались бы не тысячи конто, а миллионы долларов. Но он мечтал именно о таких предприятиях, о таких могущественных компаньонах, как Коста-Вале.
Он отложил газету и стал размышлять о банкире. Еще будучи чиновником министерства труда, Лукас Пуччини привык любоваться из окна своего учреждения Коста-Вале, иногда выходившим на балкон своего банка. Коста-Вале символизировал все, чем хотел быть Лукас Пуччини, к чему он стремился. Однажды он как-то обратился к банкиру с просьбой о предоставлении кредита: это было связано с операцией по хлопку – его первым крупным делом. Банкир принял его сухо, держался высокомерно, отослал к управляющему. Лукас был унижен, но впоследствии отомстил банкиру тем, что подписал контракт на поставку оборудования для моторостроительного завода – контракт, получения которого добивался и Коста-Вале. А теперь они снова были двумя конкурентами на торгах по осушению долины Байшада Флуминенсе[186]. Лукас нажал на все рычаги, чтобы добиться контракта для себя, но Коста-Вале тоже не сидел сложа руки: министр Артур Карнейро-Маседо-да-Роша был достаточно ловок в таких делах, более ловок, чем даже Эузебио Лима… Трудное состязание…
Для Коста-Вале контракт означал не более как небольшое прибавление к его миллионам. Сам он в деле не участвовал непосредственно: заявка на торги поступила от комендадоры да Toppe и Сезара Гильерме Шопела. Но когда говорили «комендадора и Шопел», подразумевали Коста-Вале: всем была хорошо известна тесная связь между старухой-миллионершей и миллионером-банкиром, а что касается Шопела, то все знали, что он – их подставное лицо, обогащающееся за счет объедков с барского стола. Между тем для Лукаса этот контракт имел первостепенное значение: он явился бы крупнейшим из всех его дел.
Обо всем этом он и думал, повторяя по временам:
– Тридцать миллионов долларов! Боже мой!
«А что, если я обращусь к Коста-Вале и предложу ему войти в компанию для работ по осушению долины? Как знать, вдруг…»
Эта мысль заставила его вскочить с кресла; она все более крепла в нем, пока он расхаживал из угла в угол по кабинету. Он кончил тем, что надел пиджак и шляпу и отправился в банк. На этот раз Коста-Вале не заставил себя ждать и принял Лукаса, не предупреждая, что у него лишь несколько минут на то, чтобы выслушать посетителя. Наоборот, он предложил Лукасу стул, протянул коробку с сигарами и вежливо спросил:
– Чем могу служить, сеньор Пуччини?
– Зашел к вам по поводу работ в Байшаде Флуминенсе. Я претендую на получение подряда, знаю, что и вы в этом заинтересованы, и вот я подумал, что, может быть…
Банкир прервал его:
– Вы ошибаетесь. Я не участвую в торгах, это двое моих друзей – комендадора да Toppe и Сезар Гильерме Шопел. Вам следует обратиться к комендадоре.
– Хорошо… Я подумал было о предложении, которое примирило бы мои интересы и интересы, которые, как я полагал, являются вашими. Поэтому я и обратился к вам, сеньор. Жаль, что это не так… Мне кажется, мои проекты представляют интерес. Придется постучаться в другие двери.
– Почему бы вам не обратиться к комендадоре?
– Я ее не знаю. Я только раз был у нее в доме, несколько лет тому назад, на приеме в честь сеньора Жетулио. С тех пор я ни разу ее не встречал, и она, конечно, меня не знает…
– Ну, если затруднение только в этом, я могу представить вас комендадоре. – Он устремил взгляд своих холодных глаз на сидевшего перед ним еще молодого человека, имевшего весьма самоуверенный вид. – Я слежу за вашей карьерой, сеньор Пуччини. Вы как-то были у меня с одним проектом, – вы тогда нуждались в кредите. Я не уделил внимания вашему плану: он мне показался абсурдным, было опасно рисковать, вкладывая в него деньги. Несмотря на это, вы его осуществили и доказали мне, что я ошибался. А я не люблю ошибаться дважды, в особенности имея дело с одним и тем же человеком. Так каков же ваш проект?
Лукас улыбнулся.
– Вы же понимаете, сеньор, мой проект относится к Байшаде Флуминенсе. Мне нужен человек, заинтересованный в этом деле, а вы к нему не причастны… Вы же сами сказали, что в торгах участвует комендадора…
Коста-Вале не обратил внимания ни на улыбку, ни на слова Лукаса.
– Я знаком с предложениями относительно работ по осушению долины, которое вы представили министерству путей сообщения и общественных работ. То, что вы обещаете сделать, – это просто фантастично. Вы никогда этого не сможете осуществить.
– Мой проект дает стране такие выгоды, как ни один другой. Что касается его реализации, это уже мое дело… Факт, что никакое другое предложение, включая и проект сеньоры комендадоры, не может конкурировать с ним в отношении выгод, которые получит государство. Специалисты его поддерживают. Я могу выиграть торги…
– А откуда вы возьмете капитал для того, чтобы начать работы?
– Вот в этом-то и дело. Я подумал: заинтересованы в Байшаде Флуминенсе мы оба – сеньор Коста-Вале и я… – Он сделал жест, как бы извиняясь. – Мне казалось, что Шопел действует от имени комендадоры и от вашего имени.
– Ну, и что же?
– Я представил лучший проект, у меня хорошие друзья, и я имею шансы выиграть дело. Зато у вас, сеньор Коста-Вале, есть капиталы. – Он еще раз улыбнулся. – И не только капиталы, но и проект, и прекрасные друзья… Не лучше ли нам объединиться, чем бороться друг с другом за получение подряда? – Он взглянул на сидевшего напротив банкира. – Ведь если говорить откровенно, для вас этот контракт не имеет большого значения, а для меня – это вопрос жизни и смерти. Я готов поставить на карту все, чтобы выиграть! Я предлагаю выдвинуть вместе третий проект – у меня уже по поводу него есть одна идея, – который покончит с конкуренцией. Проект, который может быть более реален, чем мой, и не менее интересен, чем проект… сеньоры комендадоры…
Коста-Вале посмотрел на Лукаса, как бы измеряя и взвешивая, чтобы определить его реальную стоимость.
– Ну что ж! Почему бы и нет? Если ваш проект действительно интересен, что мешает нам идти вместе? Изложите свои планы, я готов выслушать их.
Лукас Пуччини начал говорить, Коста-Вале перестал пристально смотреть на него, теперь он чертил на белом листке какой-то неопределенный рисунок. Когда Лукас кончил, он сказал:
– Да, ваш проект интересен. Необходимо изучить его поглубже, изменить один или два пункта. – И Коста-Вале сразу сделал необходимые уточнения. Лукас был восхищен быстротой, с которой банкир мгновенно схватил его идею и даже улучшил ее. – В принципе я согласен объединиться с вами для его реализации. Однако я должен еще потолковать с комендадорой. Если вы можете недельку подождать, я вас извещу, где мы соберемся снова, чтобы переговорить об этом деле.
Действительно, несколько дней спустя Лукас получил любезное приглашение от комендадоры пообедать у нее. За приглашением последовал звонок от банкира, попросившего его приехать к комендадоре раньше назначенного для обеда часа, чтобы можно было переговорить втроем до прибытия гостей.
Лукас так и сделал, и в этот вечер они полностью договорились о планах совместной эксплуатации Байшады Флуминенсе. Лукас и комендадора возьмут обратно свои прежние заявки, а Шопел представит новое предложение от имени их всех. Они обсудили детали распределения капиталов и постов в новом акционерном обществе. Лукас, внося свои предложения, держался уверенно: он хотел произвести хорошее впечатление на банкира и комендадору и достиг этого. Старая комендадора была очарована им. Ей нравились молодые люди такою склада, и она не скрыла своего восхищения перед Коста-Вале:
– Вот это, Жозе, стоящий парень. У него есть голова на плечах, не то, что у этих манекенов, которых мы встречаем на вечерах, папенькиных сынков, подобных Паулиньо.
Коста-Вале рассмеялся.
– А я-то думал, что Паулиньо – ваш идеал. Вы так старались женить его на Розинье… У вас, очевидно, изменился вкус…
– Вкус у меня не изменился. Вы думаете, я не знала, что собой представляет Паулииьо? Просто, понимаете, мне нужно было…
– Его имя… – заключил банкир, шутливо улыбаясь.
– Именно, Жозе. Имя – это ведь тоже важное дело. Пауло по-своему полезен, я заплатила ему за имя сколько следует. Немножко дороговато, но, в конце концов… Ведь факт, что мы нуждаемся в таких людях, как Артур и Паулиньо. Но если сравнить его с таким парнем, как этот… У этого – голова на плечах, Жозе.
Банкир ответил с серьезным видом:
– Да, это человек с будущим. Он кажется мне несколько авантюристичным, но это от возраста… со временем пройдет.
– Каждый может быть по-своему полезен, – заключила старуха, как бы отвечая не банкиру, а каким-то своим затаенным, еще неясным мыслям.
Обед прошел исключительно приятно. Комендадора посадила Коста-Вале и Лукаса по обеим сторонам от себя. Это был интимный обед: Мариэта, дипломат Тео Грант, младшая племянница комендадоры, полковник Венансио Флоривал, Сузана Виейра, Бертиньо Соарес, профессор Алсебиадес де Мораис, еще не вполне оправившийся после скандала в муниципальном театре.
За обедом оживленно обсуждались международные события. Русско-финская война закончилась; они поговорили о Красной Армии и сошлись на том, что хотя она и разбила финнов, но все же это не та армия, которая могла бы противостоять немцам, если Гитлер нападет на Россию.
Мариэта приглядывалась к Лукасу Пуччини; присутствие молодого промышленника оживило в ней забытые воспоминания: связь с Пауло, историю Мануэлы, свою собственную ревность и свои планы. Все это теперь казалось Мариэте далеким и лишенным интереса и ничего не говорило ей: молодой Грант занимал полностью все ее мысли и все свободные часы. И она безразличным голосом осведомилась о Мануэле:
– А как ваша сестра, по-прежнему пользуется успехом?
Лукас вкратце рассказал о Мануэле. Она находится сейчас в Гаване, и в прессе о ней восторженные отзывы. В августе она вернется в Бразилию вместе со своей труппой, которая будет гастролировать в Рио. Потом труппа отправится в длительное турне по крупным городам Соединенных Штатов. Бертиньо рассыпался в похвалах таланту Мануэлы: он видел, как она танцевала в Рио – это нечто незабываемое!
Комендадора улыбнулась Лукасу.
– По правде говоря, мы – старые друзья. Ведь как раз здесь, в моем доме, ваша сестра танцевала в первый раз. Может быть, со временем в этом зале будет мемориальная дощечка в честь этого события.
Все были очень любезны с Лукасом, а полковник Венансио Флоривал напомнил, как вскоре после провозглашения «нового государства» они познакомились в связи с «кофейной операцией»…
Кофе пили в музыкальном салоне и, прежде чем Тео Грант сел за рояль, собираясь очаровать слушателей исполнением фокстротов, комендадора велела своей незамужней племяннице Алине «показать, чему ее научили в пансионе». Девушка повиновалась, а старуха прошептала Лукасу, который уселся рядом с ее креслом:
– Изысканное воспитание, лучший монастырский пансион… замечательная хозяйка дома. Она миленькая, не правда ли?
– Прелестна! – с явным преувеличением ответил Лукас.
Вошел слуга с напитками. Алина терзала на рояле классиков, Тео и Мариэта обменивались веселыми улыбками, Коста-Вале удалился: в этот вечер у него было еще одно деловое свидание. Алина, наконец, оставила рояль, ради приличия раздались сдержанные аплодисменты. Тео сразу же устремился к роялю, и звуки фокстрота наполнили залу. Лукас, ничего не понимавший в музыке, поздравил Алину, которая уселась рядом с теткой. Мариэта танцевала с Бертиньо, пробуя, как резвящаяся девица, новые экстравагантные па американских танцев. Стоя у окна, профессор Алсебиадес де Мораис, простуженный и мрачный, высказывал полковнику Венансио Флоривалу различные поучительные сентенции. Комендадора взглянула своими хитрыми глазками на Лукаса и Алину.
– Сеньор Лукас, а почему бы вам не потанцевать с девочкой?
Лукас поднялся, застегнул пиджак, протянул руку племяннице миллионерши. На морщинистом лице комендадоры появилась улыбка. Она уже начала строить кое-какие планы.
Накануне отъезда в Лиссабон Пауло получил от Шопела длинное забавное письмо, в котором тот рассказывал последние бразильские новости. Это было в трагические дни капитуляции французского правительства; гитлеровские войска наступали на Париж[187]. За столиком кафе, на бульваре Сен-Жермен, в нервной обстановке города, над которым нависла угроза вторжения, наблюдая озабоченных, спешащих людей, Пауло перечитывал письмо и наслаждался комментариями поэта по поводу событий бразильской жизни.
В Париже началась эвакуация; тысячи и тысячи людей, спасаясь бегством от захватчиков, направлялись на юг. Казалось, уже слышался топот германских сапог, марширующих по направлению к славному, прекрасному городу. Нацисты еще не вступили в Париж, но их близость давала себя знать в полных трагизма лицах, в торопливой походке людей. Мимо на велосипеде проехал юноша с озабоченным лицом, в рубашке с открытым воротом и в брюках гольф. Его небольшой багаж – простой чемодан, – видимо, был тяжел: юноша с силой нажимал на педали. Сколько сотен километров предстояло ему проехать, спасаясь бегством? – задал себе вопрос Пауло. И тут же вслед за этим изящный профиль какой-то промелькнувшей по улице девушки чем-то напомнил ему Мануэлу.
Шопел упоминал в своем письме и о Мануэле: после триумфального турне по Латинской Америке она с балетной труппой возвращалась в Рио. Афиши муниципального театра уже оповещали о предстоящих гастролях балета, и имя Мануэлы Пуччини было выделено крупным шрифтом среди имен других солистов. Шопел жаловался на неблагодарность девушки, которая ни разу не написала ему хотя бы открытку.
Он писал также о Мариэте: «Она, наконец, решилась позабыть тебя в объятиях одного спортсмена-американца – некоего Гранта, – ты его не знаешь, он сейчас в паулистском обществе так же неизбежен, как корь у детей». Далее он сообщил о Коста-Вале и о бразильской политике: «Жетулио все больше онемечивается, наши друзья американцы, того и гляди, лопнут со злости, а наш хозяин Коста-Вале не скрывает своего разочарования». И он спрашивал Пауло: «А ты, находящийся там, в вихре войны, и имеющий возможность лучше нас разобраться в судьбах мира, что ты думаешь обо всем этом? Неужели мы еще увидим Коста-Вале в коричневой рубашке, приветствующим нашего милого пошляка Алсебиадеса де Мораиса?»
Да, для Пауло сомнений не было: «Франция больше не существует», – повторял он себе. Гитлер – хозяин Европы. А это означало, что он становится властелином мира, что начинается предсказанное нацистское тысячелетие[188]. Пауло снова отложил письмо и принялся наблюдать за движением, нарушавшимся машинами беженцев, за взволнованными лицами прохожих. В посольстве он читал воззвание Мориса Тореза и Жака Дюкло к французскому народу – для коммунистов сражение все еще продолжалось[189]. Но что они могли противопоставить германской армии? «Если надо выбирать между немецкими нацистами и французскими коммунистами, пусть уж лучше будут немцы», – заявил ему несколько дней назад в посольстве один французский промышленник, собиравшийся перевести свои капиталы в Бразилию. И таково было общее мнение людей из тех кругов, где вращался Пауло. Меньше месяца назад он присутствовал на обеде в одной влиятельной семье, и от хозяина дома, до странности похожего на Коста-Вале, он услышал точно такое же заявление:
– Нет большего патриота, чем я. Но именно это и дает мне право утверждать: судьба нашей родины зависит от немцев. Только они в состоянии спасти нас от коммунистов…
Пауло, несмотря на войну, по-прежнему продолжал интересоваться внешней, показной стороной Парижа, тем, что составляло его Париж: ночная жизнь, в небольшой степени – музеи и художественные галереи, литературные кафе. Это все, что ему было известно о французской жизни, а народа Франции он не знал. Неужели гитлеровская оккупация изменит жизнь Парижа? Неужели, спрашивал он себя, я найду по возвращении совсем другой город, потерявший радость жизни?
Пауло на днях покидал Париж: по ходатайству комендадоры да Toppe его перевели в Лиссабон. Он отложил свой отъезд для того, чтобы в эти последние дни перед оккупацией насладиться Парижем. Страдание города и народа, беспокойный поток бегущих людей, агонизирующие улицы – все это было чем-то таким, что могло разогнать повседневную скуку его жизни. Он послал Розинью вперед в сопровождении графа Заславского, которому заранее поставил на паспорте бразильскую визу. А сам остался наблюдать Париж, переживавший дни эвакуации, траура и страдания. Но был и другой Париж – и в этом другом Париже никогда еще не были так переполнены ночные кафе, никогда еще не наблюдалось такого оживления. Пауло подумал об ответном письме Шопелу, в котором он опишет свои наблюдения: «Франции конец, мой дорогой, французский народ больше не существует. Все, что осталось, – это кабаре». Свое заключение Пауло считал окончательным.
Он снова принялся за чтение письма Шопела. Все эти бразильские новости, хроника торговых и светских событий, казались ему здесь, в кафе на бульваре Сен-Жермен, на фоне города, изнемогающего под бременем катастрофы, незначительными и смешными. Проехали монахини на велосипедах; неужели и они тоже бегут? Шопел писал: «Самая сенсационная новость – это наш нынешний альянс с Лукасом Пуччини, братом Мануэлы. Мы стали компаньонами в одном крупном деле, и теперь этот жалкий приказчик – «свой человек» не только в доме Коста-Вале, но и у комендадоры, то есть в твоем доме. Он буквально не вылезает оттуда, его повсюду видят с твоей свояченицей Алиной. Не удивляйся, если дело кончится помолвкой… При Новом государстве, сынок, все возможно в нашей Бразилии».
«При Новом государстве и комендадоре»… – подумал Пауло. Старуха способна выдать младшую племянницу за этого выскочку, не помнящего родства, если только он покажется ей подходящим человеком для того, чтобы управлять ее делами. Для него, Пауло, это было бы, конечно, оскорблением, и он это высказал Розинье, когда, прочтя письмо комендадоры, обнаружил ее неожиданный энтузиазм по отношению к Лукасу. Но жена ничем его не утешила:
– Если тетя решила, ничего не поделаешь. Когда она чего-нибудь захочет, она ни с кем не считается, не слушает никаких советов. Решает и делает. Так получилось и с нами.
Решила и сделала… так и вышло. Решила забрать Розинью из воюющей Франции, и тут же добилась для Пауло перевода в Лиссабон, даже не спросив его мнения. Если она решила взять Лукаса Пуччини в свою семью, ничто уже не может ей помешать. Для Пауло это известие было, пожалуй, даже неприятнее, чем неизбежное вступление немцев в Париж. Он на мгновение забыл об окружающей толпе, о возбуждающем нервы зрелище выставленного напоказ страдания. Чтоб она лопнула, эта старая комендадора! Какого чорта она не оставляет его в покое?
Он улыбнулся, прочитав постскриптум в письме Шопела: «Я чуть было не забыл о самой смешной шутке сезона: Бертиньо Соарес и Сузана Виейра сочетались законным браком. Она появилась в белоснежных одеждах девственницы, с гирляндой из флёрдоранжа и под вуалью. Самая забавная историй за последние сто лет! Что до него, то…» Дальше следовали выразительные, но достаточно нескромные словечки.
Он сунул письмо в карман, попытался снова заинтересоваться печальной улицей, но мысли его витали в Сан-Пауло, он невольно думал о крайне неприятной перспективе иметь в качестве шурина Лукаса Пуччини. Уж лучше Бертиньо Соарес со всеми его пороками, чем этот субъект без роду и племени, – вчера еще жалкий приказчик. Пауло был уверен, что если Лукас сумеет втереться в дом комендадоры, то он станет как хозяин управлять всеми делами и жизнью людей… Неужели он будет для Пауло тем, что представляет собой Коста-Вале для Артура? Ему вспомнилась «теория» Шопела: «Как в прошлом литераторы и артисты были чуть ли не собственностью дворян и принцев, так мы ныне принадлежим промышленникам и банкирам». Тогда они вместе посмеялись над этой фразой, но сегодня Пауло уже было не до смеха: Лукас Пуччини в качестве шурина – это слишком большое унижение…
Пауло колебался: заказать ли еще один коктейль, или оплатить счет и выйти. Как раз в эту минуту он увидел человека, лицо которого показалось ему знакомым. Тот сидел за столиком в углу и читал газету. Где он встречал это симпатичное, открытое лицо, эти пытливые глаза? Он напряг память, а незнакомец в этот момент отвел глаза от газеты, оглядел кафе, будто ожидал кого-то, и встретился взглядом с Пауло. Нет, несомненно, он его откуда-то знает.
Аполинарио, увидев Пауло, подавил возникшее у него в первый момент неприятное чувство. У него было назначено в этом кафе свидание с товарищем. Как не повезло, что он здесь случайно встретил секретаря посольства. Но что же делать? Дипломат его узнал, приветливо помахал рукой и направился к его столику. Пожалуй, лучше поздороваться, перекинуться несколькими словами и постараться поскорее отделаться от него, не вызывая подозрений. С другой стороны, компания такого официального лица, как Пауло, была в данный момент скорее полезна, чем вредна. Он протянул руку.
– Добрый день! Как поживаете?
– Я вас теперь вспомнил, – сказал Пауло. – Мы встречались в посольстве, не так ли?
– В консульстве.
– А! Да, помню. Мы беседовали о Франции и о войне. Вот видите – я был прав. – И он показал рукой на улицу, забитую машинами и повозками беженцев. – Франции пришел конец.
– Конец? – Бывший военный говорил медленно, как бы взвешивая каждое слово. – Французский народ не сдался…
– Французский народ… Вы посмотрите: все стараются удрать, французский народ перестал существовать. Немцы отсюда никогда не уйдут, Франция будет низведена на положение сельскохозяйственной страны. Никто теперь не говорит о бессмертной Франции.
– И все же я верю во французов. Я не говорю о завсегдатаях кафе. Я имею в виду подлинный французский народ…
– Подлинный французский народ… А что вы под этим подразумеваете? Может быть, коммунистов? Я читал воззвание Тореза. Но что они могут поделать против немцев? Еще немного времени – и не останется ни одного коммуниста, даже на память. Ни во Франции, ни во всем мире… Мы вступаем в эру тотального фашизма. Хорошо еще, что в Бразилии Жетулио сделал шаг вперед и создал Новое государство.
– Вы получили какие-нибудь известия из Бразилии? – спросил Аполинарио, которому хотелось перевести разговор на другую тему.
– Там все по-прежнему. Жетулио склоняется к немцам, поговаривают об изменениях в составе совета министров; это постоянная тема. Фактически политика Бразилии решается сейчас здесь. И решится она в зависимости от Гитлера – властелина Европы…
– Но ведь он еще не властелин Европы…
– Вы имеете в виду Россию? Это будет просто прогулка, военный парад, даже не настоящая война. Когда придет время, увидите. Надеюсь, вы убеждаетесь, что мои предсказания оправдываются?
– Пока я продолжаю сомневаться в ваших предсказаниях.
Пауло поинтересовался:
– А вы что, остаетесь в Париже? Ведь почти все бразильцы уже выехали в Португалию или прямо на родину.
– Я остаюсь еще на некоторое время, не могу сразу бросить свои дела.
Пауло расплатился и стал прощаться.
– До свидания. Я уезжаю в Лиссабон, в наше посольство. Когда война кончится, вернусь в Париж, и если мы встретимся, то вам придется признать, что я был прав. Гитлер станет владыкой Европы, императором мира!
– Или будет болтаться на виселице, – иронически заметил Аполинарио, пожимая протянутую молодым человеком руку. – Счастливого пути!
Он проводил Пауло взглядом, видел, как тот уселся в посольский автомобиль и уехал. Теперь и он стал наблюдать за уличным зрелищем, но иными глазами, чем Пауло. Правительство выставило Францию на поругание, оно продало родину, предало народ. Теперь народ должен возвратить себе свое отечество, свою свободу, свою независимость. Аполинарио тоже читал воззвание Тореза и Дюкло, этот драматический и славный призыв партии. Но он читал его в рабочем предместье, в доме у товарищей, и у них на лицах было отнюдь не отчаяние, а решимость и воля к борьбе. Аполинарио тоже мог бы уехать, добраться до Лиссабона, выехать оттуда в Мексику или в Уругвай. Однако он остался.
В свое время бразильская компартия послала его на войну в Испанию, она доверила ему почетную задачу – бороться против фашизма с оружием в руках. Война в Испании кончилась, он оказался в концлагере, бежал оттуда, установил связь с французскими товарищами. Компартия Франции призывала народ к сопротивлению. Чем было это сопротивление гитлеровским захватчикам, как не продолжением войны в Испании, новым актом всемирной великой борьбы за освобождение человека? Раз он сейчас не в Бразилии – значит, его место здесь. Он солдат бразильской компартии, солидарный со своими французскими товарищами в этот тяжелый и опасный час.
Скоро начнутся дни сопротивления. Пройдет немного времени – и на улицах Парижа прозвучат шаги оккупантов… Однако, вопреки мнению Пауло, немцы будут встречены не побежденным народом, не покорным стадом рабов. Воззвание партии пробудило сердце Франции, воодушевило всех патриотов. Аполинарио почувствовал это по реакции товарищей в рабочих кварталах. Франция не умерла, она жила в каждом из тех, кто готовился оказать сопротивление захватчикам, готовился бороться против них из подполья. И он, Аполинарио, вовсе не хотел оставаться зрителем в этой борьбе. Он хотел принять в ней активное участие, это был его долг коммуниста.
В кафе, громко разговаривая, вошла парочка. Аполинарио узнал французского товарища, которою он давно дожидался. Тот явился с молодой девушкой, похожей на студентку. Они подсели к его столику, товарищ тихо сказал ему:
– Раймон, познакомься с Жерменой, она будет твоей связной.
Аполинарио протянул руку через стол, улыбнулся, лицо его просветлело. Он понял, что с этих пор и он приобщен к движению сопротивления захватчикам.
Сенсационные сообщения полиции об аресте почти всех руководителей коммунистической партии – членов Национального комитета и районных комитетов, – а также заявления о полном разгроме «этой подрывной организации» умерили первоначальное возбуждение, вызванное речью президента и прямыми последствиями этой речи: уходом Артура Карнейро-Маседо-да-Роша с поста министра юстиции и официальным сообщением Катете, разъясняющим якобы «неправильно интерпретированную» речь[190].
Мистер Карлтон срочно прибыл в Рио-де-Жанейро, где встретился с Коста-Вале и с американским послом. Город был полон слухов, и Эрмес Резенде ораторствовал в книжных лавках о том, что дни Жетулио сочтены.
Речь Жетулио о международном положении была произнесена на борту военного корабля. Фактически это было объяснением в любви к Гитлеру. Скандальные высказывания диктатора вызвали широкие отклики как в Бразилии, так и, главным образом, за границей. Акции общества долины реки Салгадо на нью-йоркской бирже резко упали. В Рио-де-Жанейро подал в отставку Артур Карнейро-Маседо-да-Роша. В декларации, опубликованной в печати, он заявлял, что оставляет министерство из-за плохого состояния здоровья, ухудшившегося вследствие чрезмерной работы. Но каждому было ясно истинное значение его поступка: это было предупреждение Жетулио со стороны группы промышленников и плантаторов, связанных с американцами, что они лишат его своей поддержки. Помимо этого, американский нажим проявился в резких комментариях прессы янки, в переговорах послов в Рио и в Вашингтоне, в критике «нового государства». Два-три дня спустя после произнесения Варгасом этой речи официальное информационное агентство Аженсиа Насионал роздало газетам правительственное сообщение, разъясняющее «истинное значение слов президента, смысл которых был извращен».
– Он отступил, – сказал Коста-Вале, показывая газету мистеру Джону Б. Карлтону.
Американский миллионер покачал головой.
– Ненадежный человек. Я вообще не знаю, до какой степени можно ему доверять.
– На этот раз мы его крепко прижали. И теперь будем следить за ним в оба. Надеюсь, это послужит ему уроком.
То были дни противоречивых слухов, нервозных комментариев, напряженного ожидания каких-то событий. Все успокоилось, когда полиция Рио объявила об аресте «в результате длительной и упорной деятельности полиции» членов Национального комитета коммунистической партии и руководителей районных комитетов штатов Сан-Пауло, Пернамбуко, Пара и Рио-Гранде-до-Сул. На первых полосах газет были помещены крупные фотографии арестованных. Полиция объявила о большом процессе, на котором в качестве обвиняемых будут фигурировать не только ныне задержанные лица, но и Луис Карлос Престес. Престес должен будет понести ответственность за всю подпольную деятельность партии, хотя он и находился в заключении со строгой изоляцией с начала 1936 года, приговоренный уже на первом процессе к шестнадцати годам восьми месяцам тюрьмы. На этот раз полиция не ограничилась сообщениями в газетах. В связи с арестами подняли шум радиовещательные станции, был даже заснят документальный фильм, показывающий места, где арестовали коммунистов, подпольную типографию, обнаруженную в Рио, найденные материалы, среди них – многие номера журнала «Перспективас», оригиналы листовок и статей.
Начальник федеральной полиции на пресс-конференции, устроенной у него в кабинете, заверил:
– Коммунистическая партия Бразилии перестала существовать раз и навсегда. Она полностью ликвидирована. Бразильский народ может спать спокойно. Красные агитаторы не нарушат его сна. Им нанесен решающий удар.
Мариана рассеянно ответила на лепет сына, задавшего ей какой-то вопрос. Она погладила ребенка по голове, напряженно вслушиваясь в шаги на улице, – с нетерпением ждала она прихода матери. Какие известия она принесет? Как поживает Жоан, как остальные товарищи?
Запрещение арестованным сноситься с внешним миром было, наконец, снято; стало известно, что они переведены из полиции в дом предварительного заключения, и в эту среду – день свидания в тюрьме – семьи предприняли попытку увидеться с заключенными. Эти сведения сообщила Олга.
Узнав об аресте Руйво, Олга прибыла из Кампос-де-Жордан, где она все это время лечилась: у нее тоже оказалось неладно с легкими – она заразилась от мужа. Она тут же отправилась в полицию, чтобы получить о нем сведения. Ее несколько часов допрашивали, заставили снова прийти через три дня, – видимо, проверяли ее показания. Она стала ходить туда ежедневно, терпеливо ожидая в коридорах, пока, в конце концов, месяц спустя, Баррос не сообщил ей, что завтра она сможет увидеть Руйво. Свидание состоялось, однако, не на следующий день: ей пришлось прождать еще чуть не неделю.
Наконец наступил долгожданный день. Она явилась в тюрьму, где ей велели подождать в специальном помещении; через несколько минут там появился Руйво в сопровождении агента, который присутствовал на свидании. Олга не могла удержаться от слез при виде мужа: он походил на труп, извлеченный из могилы. Проникавший через оконные решетки свет вынудил его закрыть глаза; он находился все это время в строгой изоляции, в сырой, пахнувшей плесенью одиночной камере без света и воздуха. И теперь он был не просто бледен, у него был вид мертвеца: восковое лицо, замогильный хриплый голос с трудом вырывался из груди. Лишь добрая улыбка по-прежнему появлялась на его лице.
– Ну, как тебе – лучше? – спросил он Олгу.
– Я уже поправилась.
– Тебе нужно найти работу, которая не слишком бы тебя утомляла. На сей раз я попал сюда надолго. Скоро они нас не выпустят.
Он сообщил ей о ходе процесса: начинается следствие, судья уже назначен, всех арестованных коммунистов должны перевести в дом предварительного заключения; дознание в полиции заканчивается. Он мало что мог ей рассказать: не знал даже, сколько человек арестовано, – ведь он провел весь этот месяц в темноте и мрачной тишине одиночной камеры. Только в ночь ареста Руйво встретился с Жоаном и Освалдо в коридоре. Больше он не видел ни того, ни другого. Как раз сегодня, в день посещения Олги, ему сообщили, что должно начаться судебное следствие.
Олга собралась с силами и спросила:
– Тебя били?
Они начали его избивать начиная с первого же допроса. Руйво принял на себя полную ответственность за свои действия в качестве руководителя партии; подтвердил, что он рабочий лидер, коммунист и приверженец Советского Союза. Однако отказался отвечать на какие бы то ни было вопросы. Сразу же после первых побоев у него пошла кровь горлом. Боясь, что он умрет во время допроса, – а известие об его аресте уже было опубликовано, – его отправили в одиночку. В течение месяца его дважды вызывали из камеры на допрос. В первый раз – для очной ставки с Эйтором Магальяэнсом; бывший казначей комитета штата Сан-Пауло опознал его и предъявил ряд нелепых обвинений, которые Руйво опроверг. Во второй раз его ознакомили с обвинительными материалами, которые были основаны почти целиком на показаниях Эйтора.
Позднее Олге удалось получить в полиции подтверждение полученного от мужа сообщения, что все арестованные переводятся в дом предварительного заключения, где свидания будут разрешены. На это и надеялась Мариана. Она не могла сама пойти повидаться с Жоаном, ибо принадлежала к числу немногих активистов, уцелевших после провала районного комитета Сан-Пауло, но послала мать к Олге и другим знакомым, чтобы попросить их узнать новости о муже. Она намеревалась сначала послать мать прямо в дом предварительного заключения, чтобы та назвалась матерью или теткой Жоана. Однако побоялась, что старуха встретится с Барросом, тот ее, возможно, узнает, и это сможет навести его на след. Лучше удовлетвориться известиями, полученными через третьи руки.
Когда внезапно начались аресты, она чуть было не потеряла голову. В одну ночь были взяты почти все руководящие работники партии. Она сама избежала ареста только благодаря счастливой случайности. У нее была назначена встреча с Сисеро д'Алмейдой для получения от него денег – ей недавно поручили ведение финансовой работы комитета штата, освободив ее от прежних обязанностей. Сисеро д'Алмейда должен был передать ей средства, собранные среди сочувствующих, и они назначили вечером свидание у входа в кино. Они должны были войти вместе в зал, там он передаст ей деньги и затем она удалится. Она явилась к назначенному времени, купила билет и стала его поджидать. В этот момент она услышала настойчивый гудок автомобиля. Сисеро, сидя за рулем, заранее открыл ей дверцу, приглашая сесть. Мариана подошла.
– Садитесь быстрее…
Он направил машину в сторону фешенебельных кварталов и по дороге рассказал:
– Полиция забирает всех подряд. В Рио все арестованы; по-видимому, кто-то проговорился и выдал членов Национального комитета и руководителей районных комитетов. Это самый серьезный провал за все время.
Сам Сисеро не был арестован только потому, что его брат Раймундо, крупный кофейный плантатор, получил заблаговременно из Рио конфиденциальное сообщение и приехал к нему домой перед самым приходом полиции предупредить об опасности. У Сисеро даже нехватило времени попрощаться с женой, брат заставил его уйти из дома как можно быстрее:
– Если тебя и на этот раз заберут, на меня больше не рассчитывай.
Ему с большим трудом удалось встретиться с Марианой. Насколько ему известно, арестовано уже около сорока человек, в том числе весь состав комитета штата Сан-Пауло. Эту информацию Раймундо получил, вернувшись по просьбе Габи в дом Сисеро: полицейские, которые во главе с Мирандой уже находились там, хвастались своими подвигами.
Сисеро сказал Мариане:
– У меня есть место, где ты можешь спрятаться.
– А как же с матерью и ребенком?..
– Возможно, еще хватит времени взять их с собой. Времени хватило: полицейские явились в дом, где проживала Мариана, только на другой день рано утром и нашли его запертым. Мариана и Сисеро попытались предупредить других товарищей. У них, однако, было лишь немного адресов, причем, куда бы они ни подъезжали, всюду им попадались полицейские машины, и они вынуждены были, не останавливаясь, продолжать свой путь. Кончилось тем, что Сисеро оставил Мариану в доме, служившем ему убежищем, и объяснил ей:
– Мне придется на время выехать из Сан-Пауло. За мной следят и, если меня заберут, не избежать процесса. Кстати, вчера в Рио арестовали Маркоса, а департамент печати и пропаганды закрыл его журнал.
Через несколько дней Мариана узнала, что спаслась лишь она да Рамиро. Надежно спрятавшийся молодой португалец в первое время помогал ей своими советами.
– Ты с ума сошла… – сказал он Мариане. – Идти в полицию узнавать о Жоане? Зачем? Ты думаешь, тебе что-нибудь сообщат о нем? Тебя просто тут же заберут – на этот раз они хорошо информированы. Этот предатель, который выдал всех в Рио, снабдил их полной информацией.
Да, такая мысль действительно приходила ей в голову: пойти в полицию, заявить, что Жоан – ее муж, потребовать о нем сведений. Они ведь не знают, уверяла она Рамиро, кто она такая; все время полиция искала некую Лидию, активистку партии, которая организовала побег Рамиро и была замешана в беспорядках в муниципальном театре. Эта неизвестная Лидия и значилась в списках федеральной полиции.
Однако португалец предупредил ее об опасности такого шага: она ведь на учете полиции еще со времени своего первого ареста, когда работала на фабрике комендадоры да Toppe. Да и кто, в конце концов, знает, насколько точно информирована полиция и как арестованные выдержали пытки. Это нелепая мысль; Мариана не имела никакого права показываться в управлении охраны политического и социального порядка, когда каждый активист был на вес золота.
– Ты, видимо, не подумала о работе, что нас ждет? Ты читала заявление начальника полиции о том, что партия якобы полностью ликвидирована? Наш долг сейчас же собрать всех уцелевших товарищей и возобновить работу. Мы опровергнем это заявление. – Он пристально посмотрел на нее – юноша, возмужавший под бременем ответственности. – Сколько нас осталось? Полдюжины, возможно, десяток. Но даже если бы мы остались с тобой только вдвоем, наша обязанность – продолжать работу. До того как тебя увидел, я находился в подавленном состоянии, думал, что из всей партии в Сан-Пауло остался я один. Я был подавлен свалившейся на меня ответственностью, но все равно решил продолжать борьбу и идти вперед.
– Именно так. Идти вперед…
Во время этого разговора с Рамиро Мариана вспомнила о старом Орестесе, погибшем несколько лет назад при взрыве подпольной типографии. Орестес, как и отец Марианы, принадлежал к старой гвардии, он был из числа тех, кто заложил фундамент партии в Сан-Пауло. Он умер вместе с таким же юношей, как и Рамиро, умер с улыбкой: он любил молодежь. Для старого итальянца не было большего удовольствия, как поговорить с молодым членом партии, с одним из рабочих парней, в боеспособности которых он видел политическую зрелость пролетариата и его партии. Мариана вспомнила, как он любил Жофре; разве ему не захотелось бы познакомиться и с этим португальцем Рамиро, таким молодым по возрасту и партийному стажу, но уже способным осознать сложность переживаемого момента и принять на себя тяжелую ответственность? Как давно он в партии? Сколько ему лет? Между тем юношеское лицо его было серьезно, это был уже взрослый человек, как будто он унаследовал весь опыт старых партийных работников.
Его голос был как всегда тверд:
– Даже если бы остался только один из нас, борьба должна продолжаться. Никто не имеет права приходить в отчаяние.
Это были те слова, которые ей, несомненно, сказал бы и Жоан, если бы она могла с ним поговорить. Арест товарищей, и в особенности Жоана, явился тяжелым ударом для Марианы. Она невыразимо страдала и до встречи с Рамиро просто теряла голову. Однако по мере того, как португалец говорил, она постепенно приходила в себя, положение для нее прояснялось и, поскольку боль от ареста ее мужа стала утихать, она отдала себе отчет в предстоявшей партийной работе.
– Не знаю, кто и спасся, – продолжал Рамиро. – Нам нужно прежде всего разыскать и собрать товарищей. Ты знаешь партийную работу много лучше, чем я. Думаю, что тебе и следует взять на себя временное руководство, пока нам не удастся создать новый комитет. Думаю, что ты самая опытная из всех оставшихся на свободе. И на тебя ложится наиболее трудная задача.
Она в знак благодарности за доверие пожала ему руку и вскоре снова приступила к работе. Иногда до нее доносились те или иные известия из тюрьмы о зверских пытках, о героическом поведении арестованных. Образ Жоана продолжал непрерывно стоять у нее перед глазами, но теперь она уже не чувствовала себя такой покинутой и потерянной, как в первый момент. «Он страдает, – думала Мариана, – но тюремщики никогда ничего от него не добьются, а я должна быть достойной Жоана, достойной его любви».
Она старалась разыскать немногих оставшихся на свободе товарищей, снова собрать их, возобновить прерванную работу. Типография провалилась, но в доме одного товарища остался ротатор, и они приложили все усилия к тому, чтобы отпечатать на нем листовку по поводу арестов. Мариана сама составила ее текст. Их, членов партии, было очень мало; часть из них была запугана, а выполнение в этих условиях любого задания требовало затраты немалых усилий и времени. «Каких-то несколько человек против крепкой каменной стены, – размышляла Мариана, – но главное все же в том, что мы продолжаем наносить удары, главное в том, что борьба не затухает ни на мгновение».
Так прошел этот месяц, несомненно, самый тяжелый в ее жизни. Бывали дни, когда у них с матерью оставался лишь кусок хлеба. Она жила впроголодь на те гроши, что матери удавалось достать взаймы у старых друзей. Мариана прятала у себя в доме пакет с деньгами, которые ей передал перед отъездом Сисеро. Но это были партийные деньги, из них она понемногу брала лишь на покупку самого необходимого для работы – краски и бумаги для ротатора. Это были священные деньги.
Наконец Олга сообщила им о свидании с Руйво, о переводе всех в тюрьму, о возможности добиться свидания и с остальными заключенными. Мать отправилась потолковать со знакомыми семьями арестованных и попросить, чтобы те, кто пойдет на свидание, осведомились о Жоане. Она побывала только у самых верных друзей, и все они пообещали ей узнать. Вечером она пошла еще раз – спросить, что удалось выяснить о Жоане. И Мариана с нетерпением ожидала мать: она знала, что весточка от мужа поможет ей продолжать работу.
Возглас ребенка, обрадовавшегося незаметно вошедшей бабушке, оторвал Мариану от мыслей. Старуха взяла мальчика на руки, присела на стул. Взгляд Марианы следил за ней с немым вопросом.
– Он тоже в доме предварительного заключения, но еще изолирован от других. И Освалдо также. Их очень сильно били… – сказала она, ласково гладя головку мальчика.
Мариана продолжала молчать; сама она не в состоянии была ни о чем спросить.
– Он из тех, которые ничего не говорят, он, как твой покойный отец… – прошептала старуха, вспоминая мужа.
Она протянула руку, посадила Мариану рядом с собой и обняла дочь и внука одним объятием; горячая слеза – скорее от гордости, чем от страдания, – блеснула на ее измученном лице.
– Он, как твой отец, он из тех, кто, как сталь, – ломается, но не сгибается.
Мариана прислонила голову к иссохшей груди матери. Ее ждала большая и трудная партийная работа, и она была готова к ней.
Судебным следователем был назначен бакалавр, отличавшийся некоторой склонностью к литературе и искусству. В его доме по субботам собирались друзья помузицировать и поспорить. Его превозносили за якобы безупречное и блестящее проведение следствий. Это был первый политический процесс, подготовка которого была ему поручена, и он заявил друзьям, что очень доволен представившейся возможностью изучить «необъяснимую психологию коммунистов». Как и другие, он много читал и еще больше слышал о коммунистах, о Советском Союзе. Голова у него была забита всякими нелепыми представлениями, но любопытство его не носило тенденциозного характера: ему хотелось самому себе объяснить, почему эти люди так преданы делу, которое ему представлялось столь спорным.
Так как полиция заявила, что перевозка арестованных в здание суда сопряжена с чрезвычайной опасностью, он решил заслушать их показания непосредственно в тюрьме. До этого он изучил дела, присланные управлением охраны политического и социального порядка: ряд нелепых обвинений, которые почти все основывались на вымыслах ренегатов типа Эйтора Магальяэнса и Камалеана и показаниях полицейских агентов. Если верить им, подсудимые были настоящими чудовищами. Любопытство судебного следователя возросло, и он с большим интересом направился в дом предварительного заключения, чтобы заслушать показания первого из обвиняемых. На ближайшую субботу у него будет материал для горячих споров с друзьями.
Для него и его помощников в конторе тюрьмы был приготовлен кабинет. Начальник тюрьмы пришел поздороваться с ним, и они беседовали, ожидая, когда будет приведен заключенный. Следователь велел вызвать обвиняемого Агиналдо Пенья, и начальник приказал стражнику:
– Приведи Жоана.
Он объяснил следователю:
– Они всегда употребляют подпольные клички.
– Что же они делают в тюрьме?
– Учатся, более культурные из них читают доклады для остальных, организуют коллектив…
– Коллектив? Это что такое?
Начальник тюрьмы рассмеялся.
– Это термин из их жаргона. Означает, что они всё организуют коллективно: вместе учатся, работают, делят передачи, получаемые некоторыми из них. Они действительно очень организованны и солидарны друг с другом.
Вошел Жоан в сопровождении тюремного надзирателя. Следователь поднял голову, чтобы взглянуть на него, и вздрогнул. Исхудавшее лицо заключенного было в лиловых синяках, шрам на губе едва начал зарубцовываться, рука на перевязи.
– Вы что, ушиблись? – спросил он.
– Полицейские били меня целый месяц.
Следователь склонился над разложенными перед ним бумагами
– Вы сеньор Агиналдо Пенья? – спросил он и в ответ на подтверждение Жоана показал ему на стул. – Садитесь.
Чиновники были наготове. Жоан осведомился:
– Вы судебный следователь?
– Да.
Жоан начал с протеста против насилия и зверского обращения, жертвами которых оказались как он, так и другие заключенные. Он словно чеканил слова, это было убийственное показание против полиции, против «нового государства», против фашизма. После первых же его слов секретарь прекратил запись и взглянул на следователя, как бы спрашивая, должен ли он заносить в протокол все, что говорит заключенный. Следователь на миг замер в нерешительности, начальник тюрьмы хотел что-то подсказать, но Жоан опередил его.
– Сеньор следователь, достаточно посмотреть на меня, чтобы установить, каким насилиям мы подвергаемся. Если вы не хотите превратиться в участника этой судебной комедии, прикажите занести мой протест в протокол. Хотя бы потому, что иначе я откажусь давать какие-либо показания. Полицейские пытали меня и моих товарищей, и я требую, чтобы мой протест был оформлен и юстиция произвела расследование.
Следователь еще раз взглянул на коммуниста: лицо в кровоподтеках и синяках, строгая, подтянутая фигура. Он распорядился, чтобы секретарь записывал все, и Жоан продолжал показания. В течение полутора часов он неумолимо обвинял полицию: подробно описал каждый вид применявшихся к ним пыток, рассказал о ночных допросах, о зверствах агентов. Он показал свободную от повязки руку, покрытую синяками и кровоподтеками, показал и руку на перевязи – ему ее сломали полицейские. У следователя исчезло то приятное возбуждение, с которым он пересек порог тюрьмы. Это пространное и подробное описание пыток вызвало у него содрогание; процесс уже не казался ему столь интересным. Жоан закончил требованием начать расследование и привлечь полицию к ответственности. Нужно немедленно произвести медицинскую экспертизу, чтобы установить у него и у его товарищей еще свежие следы пыток. В числе заключенных был один больной туберкулезом в открытой форме, и все же его больше месяца продержали в сырой камере-одиночке, почти без питания, – это было подлинное убийство. Он возлагал ответственность за эти преступления не только на полицию, агентов и инспекторов, но и на правительство и лично на диктатора. При этих словах секретарь снова проявил нерешительность, не зная, записывать их или нет. Но следователь ничего не сказал, и он продолжал писать, все ниже сгибаясь над машинкой, будто хотел прикрыть своим телом жгучие слова протокола.
– Я приму меры… – пробормотал следователь, когда Жоан кончил говорить. – Перейдем теперь к вашим личным показаниям. Известно ли вам, в чем вы обвиняетесь?
– Меня не познакомили с материалами дела…
Следователь изложил ему вкратце содержание обвинительных документов полиции. Он все больше нервничал, убеждаясь, что заключенному не было предоставлено никакой возможности предварительно ознакомиться с материалами процесса, что у него не было и адвоката. Жоан обратил его внимание на все эти беззакония и заявил против них протест. Он опроверг различные обвинения полиции, все эти совершенно невероятные доносы Эйтора Магальяэнса. Он подтвердил свою верность коммунистическому учению, принял на себя ответственность за свои действия в качестве партийного руководителя в штате Сан-Пауло, но отказался дать какие-либо разъяснения как по поводу своей деятельности, так и по поводу деятельности товарищей. Потребовал сделать два-три исправления в отпечатанном протоколе. Когда все было закончено, следователь уже в тоне обычной беседы спросил его:
– Вы, между прочим, не адвокат? Из вас вышел бы неплохой юрист.
– Я рабочий, – спокойно, но с ноткой гордости ответил Жоан.
Следователь оправился от первого потрясения, вызванного описанием полицейских бесчинств; им снова овладело свойственное ему любопытство:
– Однако вы образованный рабочий. Исключение для своей среды…
– Придет день, и все рабочие станут образованными. Многие из них станут адвокатами, следователями и судьями.
Следователь снисходительно улыбнулся.
– У вас богатое воображение.
– Воображение? В СССР это уже свершившийся факт. Придет день, то же будет и у нас.
– Вы мне позволите задать вам несколько вопросов частного характера? – спросил следователь. – Я изучаю психологию и признаюсь в своем любопытстве по отношению к вам, коммунистам. Что именно заставляет вас посвящать этому делу свою жизнь, даже жертвовать ею? Что вы видите в коммунизме?
– Я вовсе не приношу никакой жертвы. Я просто выполняю свой долг рабочего руководителя. То, что вы называете жертвой, представляет смысл моего существования, я не мог бы действовать иначе, не испытывая отвращения к самому себе.
– Но почему же?
– С того дня, как я убедился в справедливости идей, которые я теперь отстаиваю, я посвятил себя их распространению, борьбе за их торжество. Я был бы недостоин называться человеком, если бы поступал иначе. Я не мог бы жить в мире со своей совестью. Ни тюрьма, ни пытки не способны заставить меня отречься от моих идей. Это было бы равносильно отречению от человеческого достоинства. Я борюсь за то, чтобы изменить к лучшему жизнь миллионов бразильцев, которые голодают и живут в нищете. Эта задача столь прекрасна, сеньор, столь благородна, что ради нее человек может выдержать самое тяжелое заключение, самые зверские пытки. Дело того стоит.
– Я это называю фанатизмом, – сказал следователь. – Мне уже рассказывали что вы – фанатики. Теперь я убедился в этом сам.
– То, что вы называете фанатизмом, я называю патриотизмом и верностью своим убеждениям.
– Патриотизмом? – Голос следователя зазвучал почти протестующе. – Странный способ быть патриотом.
– То же самое, сеньор, сказали Тирадентесу[191] судьи португальского королевского двора. Для королей Португалии люди, боровшиеся за независимость Бразилии, тоже были фанатиками. Но эти люди знали, что их дело правое, и это придавало им силу, как и мне придает силу сознание правоты нашего дела.
– Я допускаю, ради какой-нибудь другой, более возвышенной идеи… Но коммунизм… Подавление личности… Человек становится просто винтиком государственной машины. Надеюсь, вы не станете отрицать, что при коммунизме индивидуум исчезает, чтобы уступить место только государству, превращая последнее в абсолютного властелина. Это то, что имеет место в России, где не считаются с индивидуумом…
Жоан улыбнулся, он уже не впервые слышал подобные рассуждения.
– Только при социализме личность человека может получить свое полное гармоническое развитие. Вы, как я вижу, совершенно незнакомы со всем, что относится к коммунизму и к Советскому Союзу. Вы удовлетворяетесь развитием личности тех, кого вы называете избранными: правящих классов, богачей. Мы же ведем политику в защиту миллионов и миллионов эксплуатируемых – тех, которые получат возможность развития своих способностей лишь тогда, когда рабочий класс возьмет власть в свои руки. Голодающий человек, будь то на фабрике, будь то на фазенде, отнюдь не свободен.
– Но вы же не станете меня убеждать, что человека освобождает диктатура пролетариата…
– Я ни в чем не собираюсь вас убеждать, сеньор. Для меня достаточно того, что рабочие это прекрасно понимают. Да, диктатура пролетариата освобождает человека от нищеты, от невежества, от эксплуатации, от эгоизма – от всех цепей, в которые он закован диктатурой буржуазии и латифундистов. Вы, господа, называете эту диктатуру демократией, а она не только остается реакционной кандидатурой, но и превращается в фашизм. Это демократия для избранных и диктатура для всех. Диктатура же пролетариата означает демократию для всех.
Следователь принужденно улыбнулся.
– Я уже где-то читал: «высший тип демократии»… Это просто забавно. Ведь там нет ни свободы слова, ни свободы критики, ни свободы религии…
– Вы говорите о «новом государстве», а не о социалистическом режиме, – возразил Жоан. – Именно в социалистическом государстве, в СССР, существует и свобода слова, и свобода религии, и свобода критики. Достаточно прочесть Советскую конституцию. Вы с ней знакомы? Рекомендую вам прочесть ее, сеньор. Для юриста это просто необходимо.
– Свобода в России… Свобода быть рабом государства, работать на других. Свобода ничего не иметь, ничем не владеть.
– Да, свобода эксплуатировать других, владеть средствами производства – такая свобода в СССР не существует. Эта свобода процветает здесь, сеньор, – свобода для богачей, свобода для немногих. Для остальных же, для огромного большинства бразильцев если и есть какая-нибудь свобода, то это – свобода голодать и оставаться неграмотным. А тех, кто против этого протестует, ожидают тюрьмы, побои, ссылка. Вы, сеньор, забываете, что говорите с заключенным, с жертвой этой вашей пресловутой «свободы». Вы, господа, удовлетворяетесь свободой для своего класса. Мы же хотим подлинной свободы для всех: свободы от голода, от невежества, от безработицы, от нужды. Не говорите о свободе хоть здесь, сеньор, в доме предварительного заключения. Здесь вашей свободе грош цена. Говорить тут о свободе – это значит осквернять слово, которое для нас, коммунистов, имеет особое значение.
– С вами невозможно разговаривать. Вы все время хотите навязать свои идеи насильно.
– Насильно? – Жоан снова улыбнулся. – Осторожнее, сеньор, так вы, пожалуй, кончите утверждением, что это я избил полицейских…
– Вы неглупый человек. – Голос судьи принял менторский тон. – Трудно даже поверить, что вы рабочий. Отбросьте эти идеи, и вы станете полезным для страны человеком…
– Нет, таким, каким вы хотите меня видеть, я не стану, сеньор. Я коммунист, в этом моя честь и моя гордость. Я не сменю это звание ни на какое другое… – Взор его был устремлен через оконные решетки; он видел за тюремными стенами крыши домов. – Смотрите, сеньор, даже здесь, за этими решетками, я свободнее вас. С этими следами побоев я все же намного счастливее вас. Я против тюрем и пыток. Я люблю свободно ходить по улицам, дышать вольным воздухом. Но, несмотря на это, я не чувствую себя здесь несчастным. Ибо я знаю, что завтра будет именно так, как я этого желаю, что мир для моего сына станет веселым и прекрасным… А также и для вашего сына, сеньор, если он у вас имеется… Как бы вы ни старались помешать этому. На земле не будет голодных, все люди научатся читать и писать, навсегда исчезнут несчастья.
Он уже говорил теперь не только следователю, он как бы обращался ко многим другим там, за решетками тюрьмы. Даже секретарь слушал его с интересом. Жоан помолчал и снова обратился к следователю:
– Через некоторое время, сеньор, когда мы закончим наш разговор, вы вернетесь на улицу, на вольный воздух, в лоно семьи. Я же вернусь в тишину своей одиночки. И, тем не менее, я могу вас заверить, что я свободнее и счастливее вас.
Следователь покачал головой.
– С вами, господа, бесполезно спорить. Бесполезно…
Когда Жоана увели, начальник тюрьмы сказал:
– Все они таковы. Пользуются каждым случаем для пропаганды своих идей. Как будто специально обучаются ораторскому искусству. Такими разговорами они очень многих обманывают. Все, кто не держит ухо востро, попадаются на их удочку.
Следователь поднялся.
– Пожалуй, верно, что здесь смешно говорить о свободе, отстаивать перед заключенным нашу концепцию свободы, тем более затрагивая при этом вопрос о работе полиции. Ведь то, что они сделали с этим человеком, – бессмыслица. Зачем это было нужно?
– Без побоев они ничего не скажут. Да и с побоями очень редко удается чего-нибудь добиться. Коммунист – это не такой человек, как остальные, сеньор.
– Да, они не таковы, как остальные… – согласился следователь.
И на улице он повторил себе то же самое. Все, за что боролся этот человек, может быть, и мечта, но нельзя отрицать, что она кажется прекрасной и заманчивой. Он вспомнил его избитое лицо, лиловое от синяков. Зачем нужно было грубой силой подавлять эти идеи? Не потому ли, что полицейские не могли опровергнуть их другими средствами? Следователь кичился своим умением спорить, друзья утверждали, что у него нет соперников в способности подбирать аргументацию. Однако в этом разговоре он не сумел найти доводы, которые можно было бы противопоставить полным достоинства словам коммуниста, его убеждениям. Выйдя из тюрьмы, следователь почувствовал себя неспокойно. Человека избили, сломали ему руку. Его обязанностью было учинить расследование. Но полиция в «новом государстве» всемогуща, любое его выступление может дорого обойтись; он рискует даже потерять место… Но если он, следователь, этого не сделает, разве не даст он тем самым заключенному лишнее доказательство его правоты, разве это не будет служить практическим доказательством обоснованности его утверждений?
В течение нескольких дней и бессонных ночей следователь колебался. Он отложил продолжение судебного следствия до следующей недели. Однако мало-помалу совесть его успокоилась, и в субботу он заявил своим многочисленным друзьям, интересовавшимся ходом судебного следствия: «Они просто фанатики, спорить с ними бесполезно».
Ему, впрочем, так и не удалось продолжить свои наблюдения над коммунистами, ибо он был заменен другим следователем, которому и было поручено подготовить процесс. Начальник тюрьмы информировал Барроса о странной сердечности, с которой прежний следователь отнесся к Жоану, и о его совершенно непонятном поведении, выразившемся в том, что он распорядился занести в протокол показания о пытках. На его место прислали следователя, уже привычного к таким политическим процессам. Это был человек с притупленной чувствительностью и без всяких интеллигентских вывихов.
В час, когда в светском обществе принято пить чай, экс-министр Артур Карнейро-Маседо-да-Роша и социолог Эрмес Резенде находились в доме Коста-Вале. Артур и привез с собою Эрмеса, они еще в автомобиле начали спор о внутреннем и внешнем положении страны.
Экс-министр юстиции снова открыл адвокатскую контору в Сан-Пауло. После своей отставки он держался умеренной оппозиции правительству. Некоторым давал понять, что оставил министерский пост из-за несогласия с авторитарными методами режима. Он всегда был либералом, его демократические идеи известны в стране, его речи в парламенте – лучшее тому доказательство; он доверял людям, связанным с Армандо Салесом, сторонникам англичан и французов, друзьям американцев. Если он и принял пост министра внутренних дел и юстиции в трудный час, после неудавшегося переворота в мае 1938 года, то для того, чтобы не допустить еще больших преследований своих политических соратников, скомпрометированных заговором, а также в надежде «содействовать демократическому разрешению нынешнего политического кризиса, переживаемого страной». Убедившись в невозможности изменить авторитарную структуру «нового государства», он ушел в отставку, протестуя таким путем против усиления диктатуры и против опасной внешней политики правительства, выразившейся в «отходе от традиционного союза с Соединенными Штатами в такой серьезный момент, когда идет война». Кое-кто верил этим утверждениям, а кое-кто втихомолку улыбался, называя его «старой оппортунистической лисой». Артур, всегда любезный и сердечный, умело лавировал между теми и другими; он обязательно присутствовал на всех приемах, упоминался в каждой светской хронике. Он обедал в доме Коста-Вале, завтракал с комендадорой да Toppe, пил аперитивы в автомобильном клубе, строил планы посещения фазенд Венансио Флоривала, чтобы поохотиться с полковником за ягуарами в долине реки Салгадо.
Оппозиция Эрмеса Резенде носила менее умеренный характер. Не получив назначения ректором университета, он использовал противоречия правительственной внешней политики для ведения антижетулистской пропаганды среди интеллигенции. Он превратился в своего рода официального проповедника «рузвельтовских доктрин» пресловутой политики «доброго соседа», однако он противопоставлял «рузвельтовскую демократию» не только «новому государству», но и марксистским концепциям. Недавно он получил приглашение прочесть курс бразильской литературы в одном американском университете и теперь готовился к отъезду. Своим многочисленным поклонникам он изображал это путешествие как своеобразную форму протеста против правления Варгаса. «Нечто вроде добровольного изгнания», – пояснял он. Это не помешало ему, однако, добиваться сохранения за собой места профессора университета с выплатой ему жалования. За время поездки это не помешало ему также согласиться с предложением министерства просвещения о проведении некоторых исследований в библиотеках Соединенных Штатов. «Это не более как деловое поручение по моей научной специальности», – объяснял он друзьям.
В автомобиле, по дороге к дому Коста-Вале, Эрмес и Артур обменивались мнениями о бразильской политике, о шансах антижетулистского движения. В этом конспиративном сговоре, сообщил Артур, участвуют многие политические деятели и военные. Армия, по его словам, разделилась на два лагеря: с одной стороны – генералы, сочувствующие нацизму, с другой – офицеры, настроенные против фашизма и готовые восстать, если Варгас сделает еще шаг в сторону Гитлера. По прибытии в дом банкира Эрмес стал распространяться о ближайших перспективах развития войны, рассуждая об этом авторитетным тоном, как человек, обладающий достоверными сведениями.
Вновь прибывшие были встречены оживленными, радостными восклицаниями.
Артур объявил:
– Наш Эрмес рисует весьма любопытную картину международной обстановки. Меня заинтересовали его выводы…
– Начните с начала… – повелела комендадора.
До появления Артура и Эрмеса разговор вращался вокруг театра, и комендадора смертельно скучала. Бертиньо Соарес прибыл из Рио с женой – Сузаной Виейра-Соарес и с ансамблем «Ангелов». Сезон в Рио закрепил их прежний успех, однако им все же пришлось освободить здание для балетной труппы, в ближайшие дни прибывающей из-за границы. «Ангелы» перебрались в муниципальный театр Сан-Пауло, и Бертиньо был в восторге от того, что ему удалось завербовать нескольких польских артистов и режиссеров, которые бежали сюда от войны. Эти люди прибыли в Бразилию по рекомендациям Пауло и Розиньи, подружившихся с графом Заславским. Граф продолжал жить в Лиссабоне, но о нем говорили в обществе уже как о хорошем знакомом. По мнению Бертиньо, польские режиссеры совершат настоящий переворот в бразильском театре. Лукас Пуччини поинтересовался, когда приедет балетная труппа. Он не получил письма от Мануэлы.
Теперь Лукас регулярно бывал в гостях у Мариэты Вале. Он приезжал с комендадорой и Алиной; вначале кое-кто морщил нос при его появлении, у некоторых поднимались брови, как бы вопрошая, что нужно здесь этому нахалу. Однако, поскольку Коста-Вале вежливо ему улыбался, а комендадора не скрывала своих симпатий к этому богачу-выскочке, всем не оставалось ничего иного, как принять его в свою среду.
В этот вечер собрание было весьма оживленным: только что из Буэнос-Айреса прибыла погостить месяц в Бразилии Энрикета Алвес-Нето. Муж ее, заочно осужденный на год тюремного заключения, послал супругу разведать политическую обстановку на родине. Она привезла с собой несколько писем и держалась весьма таинственно. Многие приехали к Коста-Вале специально, чтобы повидаться с ней и узнать новости о политических эмигрантах. И она, оказавшаяся сначала в центре внимания, почувствовала было себя обойденной, даже обиженной, когда заговорили о театре, и поэтому зааплодировала, как только Артур начал разглагольствовать на политические темы. Эрмес уселся рядом, он прибыл из Рио, чтобы с ней встретиться. Все замолчали, ожидая, когда он заговорит.
– Я уже сообщал Артурзиньо, что скоро наступит кульминационный момент войны. Кульминационный в психологическом смысле. Гитлер – властелин Европы – сейчас в величайшем затруднении. Его подлинный враг не Англия, а Россия. С другой стороны, Соединенные Штаты не могут сложа руки смотреть на вторжение в Англию. Американцы крайне сентиментальны, и если они так помогали Финляндии в русско-финской войне, то с тем большим основанием теперь они окажут помощь старой метрополии. И Гитлер это знает. – Он прервал на момент свои рассуждения, довольный вниманием аудитории, и улыбнулся Энрикете. – На мой взгляд, произойдет следующее: Гитлер, терроризовав Англию бомбардировками, предложит мир и вторгнется в Россию.
– Вторжение в Россию – это только вопрос времени, – согласился Коста-Вале.
– И короткого времени, – добавил Эрмес. – А что произойдет тогда? – задал он вопрос.
– Русские воспользуются этим, чтобы освободиться от коммунистов и совершить новую революцию, – ответила Энрикета, повторяя слова Тонико Алвес-Нето и радуясь возможности проявить свое понимание политических вопросов.
– Поход в Россию будет прогулкой для германской армии, – сказал, в свою очередь, вкрадчивым ораторским голосом Артур. – Москва будет взята в течение месяца, возможно, – даже трех недель…
– Простите, я не согласен ни с нашей очаровательной Энрикетой, ни с нашим эрудированным Артурзиньо. Я не верю ни в такую быструю «революцию», ни в такой быстрый разгром, – заметил Эрмес.
– Русские мечтают освободиться от коммунизма… – снова заявила Энрикета.
– Возможно, – согласился Эрмес. – Но не забывайте, что существуют миллионы русских фанатиков; учтите, что проблема антикоммунистической революции не так уж проста. Люди, которые могли бы ее совершить – троцкисты, – давно ликвидированы. Это я напоминаю в связи с замечанием Энрикеты. С другой стороны, я полагаю, что русские окажут Гитлеру значительно более упорное военное сопротивление, чем многие ожидают. Я согласен с тем, что Москва скоро падет, но русские будут сопротивляться и на Урале. Чем это все кончится? Гитлер выйдет из этой войны победителем, но в то же время истощит свои силы. Он окончит войну совершенно измотанным, неспособным навязать кому-либо свою волю. Возможно даже, что он не сумеет удержаться у власти и его заменят германские генералы. И в этой обстановке условия мира разгромленной России и истощенной длительной войной Германии будут диктовать Соединенные Штаты. Благодаря своей политической ловкости они пожнут плоды победы, не сделав ни единого выстрела. Вот как, на мой взгляд, будут развиваться события.
– Возможно, – заметил Коста-Вале. – В ваших рассуждениях много верного.
– Жаль, что здесь нет Тео, – посетовала Мариэта. – Он бы мог сказать, насколько верны предсказания Эрмеса. Как раз на днях…
Однако банкир прервал ее:
– Как бы там ни было, если только Гитлер покончит с Россией, им будет заслуженно восхищаться весь мир. Это необходимая операция для всего человечества, и только он в состоянии ее осуществить.
– Жаль лишь, что у него такие методы правления, – вмешался Артур. – Они, возможно, хороши для Германии, но представляют плохой пример для других правительств, начать хотя бы с Бразилии.
– Будешь снова в оппозиции, Артурзиньо? – лукаво спросила его комендадора. – Все еще принюхиваешься к министерству?..
– А почему бы и нет? – снова вмешалась Энрикета. – С уходом Артурзиньо правительство лишилось последнего демократического деятеля.
Коста-Вале снова прервал спор:
– Жетулио – как Гитлер: у него есть свои особенности, не всегда легко к ним привыкнуть. Однако верно одно – и за это он заслуживает нашего поклонения: он покончил в Бразилии с коммунизмом. На мой взгляд, самым замечательным событием последнего времени было не падение Парижа, не вторжение в Норвегию, не бомбардировки Лондона. Самым значительным событием была ликвидация нашей полицией коммунистической партии. Этим мы обязаны Жетулио, Новому государству, этого нельзя отрицать. При другом режиме это было бы невозможно.
В спор вмешался Лукас Пуччини; он вспылил из-за критических замечаний по адресу Жетулио:
– Доктор Жетулио не подлежит никакой критике. Это величайший президент, которого когда-либо знала Бразилия. И я не позволю, чтобы кто-нибудь плохо отзывался о нем в моем присутствии.
Энрикета Алвес-Нето бросила на него презрительный взгляд.
– Сразу видно, что вы, сеньор, не привыкли к нашему кругу. У нас не принято говорить: «не позволю». Такие выражения шокируют воспитанных людей.
Лукас сжал кулаки, лицо его покраснело от обиды; комендадора вступилась в его защиту.
– Энрикета, ты становишься нервной – это возрастное… Когда мы начинаем стареть, дочь моя, следует особенно заботиться о своих нервах. Так вот послушай: я нахожу, что Лукас прав, и я также не позволю, не позволю, чтобы кто-нибудь при мне плохо отзывался о Жетулио.
Энрикета чуть не упала в обморок, но комендадора продолжала спокойно доказывать:
– Жозе прав: Жетулио покончил с коммунизмом, и за одно это ему стоит поставить памятник. Кто же станет отрицать опасность, которую представляли коммунисты?
Эрмес стал утешать Энрикету, и та наконец согласилась, что ликвидация коммунистической партии была, несомненно, делом большой важности. С этим согласились все. Энрикета, успокоившись, даже улыбнулась Лукасу, Мариэта стала мирить ее с комендадорой. Старуха начала прощаться, она увозила с собой племянницу и Лукаса.
Как только комендадора уехала, Энрикета бросила реплику:
– Она не может отрицать, что была проституткой, что вышла из низов. Она так противна…
Коста-Вале засмеялся.
– Не забывайте, что комендадора теперь родственница Артурзиньо и мы с ней друзья. Вы, Энрикета, были грубы с этим малым…
– Политические страсти… – рассмеялся Артур. – Энрикета вмешалась в высокую политику. Я в самом деле начинаю думать, что Жетулио грозит опасность: теперь против него хорошенькие женщины.
Энрикета снова начала улыбаться: впереди было много интересного – ей предстоял обед с Эрмесом. Бертиньо пригласил ее и социолога присутствовать вечером на репетиции труппы. Они смогут увидеть там польского режиссера за работой; он просто великолепен.
Но, прежде чем уйти, Эрмес задал еще вопрос:
– Знаете ли вы, что Маркос де Соуза тоже арестован? Многие хлопочут об освобождении архитектора, но полиция не намерена его выпускать. Заявляет, что против него много улик…
– Маркос? Бедненький… – пожалела Мариэта.
– Бедненький? – Коста-Вале нахмурил брови. – Почему это он бедненький? Полиция, на мой взгляд, поступила совершенно правильно. Кто просил его путаться с коммунистами? И пусть его продержат некоторое время, чтобы проучить. Зато когда он выйдет, то станет тихоньким, никогда больше не будет отказываться проектировать дома для колонистов. Мое мнение: коммуниста – в тюрьму! Кем бы он ни был! Если хорошенько подумать, то Лукас прав: Жетулио – величайший президент из всех, кого когда-либо имела Бразилия.
Позже, когда он, Мариэта и Артур остались втроем и собирались ужинать в интимном кругу, банкир сказал Артуру:
– Ты представляешь себе, что это значит? Освободиться навсегда от коммунистов! Это значит навсегда расстаться с бессонницей и кошмарами…
Маркос был арестован на улице Рио-де-Жанейро, когда он направлялся на свидание с директорами страховой компании, собравшимися поручить ему строительство доходного дома. Полицейский агент подошел к нему и предложил пройти в полицию: инспектор охраны политического и социального порядка желает с ним поговорить. Маркос посмотрел на полицейского с обычным для него добродушным видом и ответил:
– Сейчас мне некогда. Я очень тороплюсь. Скажите инспектору, что я, возможно, зайду к нему попозже, когда освобожусь.
Агент, не ожидавший такого ответа, растерялся, и Маркос продолжал свой путь. Но тут же его догнал второй шпик и взял за руку.
– Вы должны пойти немедленно…
– А если я не хочу? Если я откажусь от приглашения?
Полицейский возмутился:
– Ну ладно, кончим эту комедию. Вы арестованы.
Его сначала заставили прождать несколько часов в управлении полиции – в помещении, где он был совершенно один. На стуле валялась оставленная кем-то газета, и Маркос прочитал ее всю с первой до последней строчки. Он стал нервничать, день уже был на исходе. Маркос без конца взад и вперед ходил по комнате. Ему ничего не было известно о произведенных за эти дни арестах; полиция к тому времени еще не объявила о разгроме руководства партии.
Когда его арестовали, он решил, что это очередной нажим на журнал, как уже однажды было в Сан-Пауло; но тогда его не арестовали: он просто получил повестку из полиции, в которой был указан час явки. В Рио, видимо, другие методы, подумал он. В последнем номере журнала ему удалось обмануть цензуру и напечатать статью о Днепрогэсе и других советских стройках. Цензору показалось, что это просто техническая статья; номер вызвал сенсацию. Именно этому Маркос и приписывал свой арест. Будут, конечно, грозить закрытием журнала, думал он, возможно даже на время запретят его. После допроса ему, очевидно, велят убраться.
Поэтому, когда появился агент и предложил следовать за ним, Маркос подумал, что его ведут к инспектору. Вместо этого его отвели в другое помещение, битком набитое арестованными, и оставили там, ничего не объяснив. Маркос осмотрелся, но не увидел ни одного знакомого лица. Он и в самом деле знал лишь очень немногих членов партии, да и то в Сан-Пауло: руководителей районного комитета, Мариану, Сисеро, еще трех-четырех человек. Он был связан большей частью с сочувствующими, с интеллигенцией, сотрудничавшей в журнале, с представителями литературных и художественных кругов. В Рио же он не имел контакта ни с одним партийным руководителем, тем более – ни с кем из низовых работников.
Полицейский посмотрел на него с порога, прежде чем закрыть дверь. Маркос прошел вглубь помещения; дело было, видимо, серьезнее, чем он думал. Агент закрыл дверь.
Один из арестованных, одетый в рубашку, брюки и домашние туфли, сидел на койке и приветливо пригласил его:
– Садись, товарищ!
Маркос поблагодарил и уселся рядом с ним. Тот улыбнулся и спросил, понизив голос:
– Так, значит, схватили? В каком ты районе действовал? Что у тебя была за работа?
Маркос хотел было ответить, что он редактор журнала «Перспективас», но, продолжая в этот момент оглядывать помещение, увидел чуть заметный предостерегающий знак, сделанный ему другим заключенным, низеньким небритым человеком. Тот же совет он прочел и на других лицах.
– Я не имею никакого отношения к этим делам, – ответил Маркос. – Понятия не имею, почему я арестован. Видимо, какая-то ошибка.
– Мы тут среди товарищей, – настаивал тот. – Можно говорить откровенно.
– Да мне совершенно нечего говорить. – И Маркос поднялся.
К нему подошел небритый человек.
– Займите лучше себе койку. Тут есть одна свободная, рядом со мной. – Он указал на кровать, затем отвел Маркоса в сторону. – Этот тип – провокатор… – прошептал он.
Вечером сосед по койке долго разговаривал с Маркосом. Время от времени беседа прерывалась: в дверях показывались полицейские, они выкрикивали имя того или иного арестованного, вызывавшегося на допрос. В час раздачи пищи провокатор исчез.
– Его посадили сюда, чтобы выяснить, не знаете ли вы кого-нибудь из нас, чтобы попытаться вас подловить. Это они всегда так делают с новичками, которые попадают сюда впервые.
Он рассказал Маркосу о происшедших событиях: ни разу еще со времени 1935–1936 годов полиция не наносила партии такого сильного удара, не арестовывала одновременно столько партийных работников. Помещения полиции были заполнены, и все же каждый час прибывали новые люди. Допросы сопровождались избиениями, руководители Национального комитета содержались в ужасных условиях, их изолировали в подвальных складских помещениях. Новый знакомый дал Маркосу ряд советов: против него полиция не могла иметь никаких улик, кроме того факта, что он ответственный редактор «Перспективас». Если Маркос будет отрицать, что имеет хоть какое-либо отношение к партии, ему, возможно, даже удастся избежать процесса. Что же касается его самого, то собеседник не строил себе иллюзий.
– Когда придет моя очередь, они меня изобьют до полусмерти. Меня искали много лет.
– Но как же полиция сумела обнаружить местонахождение руководителей партии?
Арестовали одного ответственного работника, – начал рассказывать сосед по койке. Это случилось, когда тот, вопреки решению партии, отправился навестить семью. Его пытали, и кончилось тем, что он заговорил и выдал чуть не всю организацию, причем не только в Рио, но и в ряде штатов. А он казался таким твердым, даже похвалялся своей стойкостью и мужеством, и вот в трудную минуту не выдержал! Из-за него подвергли пыткам и многих других; полиция изощряется в насилиях. Маркос сможет увидеть, кого-нибудь притащат сюда после допроса.
И Маркос увидел, и сердце его наполнилось гневом: одного товарища, которого несколько часов назад вызвали на допрос, полицейские приволокли обратно и полумертвого бросили на пол. В последующие дни такие сцены повторялись столько раз, что он даже не мог уснуть, находясь все время в тоскливом ожидании. Однажды ночью вызвали и его небритого соседа. Маркос проникся к нему уважением за эти дни: это был рабочий-металлург, отказавшийся от всего на свете ради партии. Всю ночь Маркос ожидал его возвращения, сердце его тревожно билось. Однако он больше не вернулся. Маркос встретил его снова лишь некоторое время спустя в исправительной тюрьме. У него вырвали все ногти плоскогубцами, обожгли грудь ацетиленовой горелкой.
Маркоса ни разу не допрашивали. Восемнадцать дней он находился в помещении для арестованных. И вот однажды вечером его вместе с несколькими другими заключенными перевели в тюрьму. Он не получал никаких известий из внешнего мира, не читал газет с самого дня ареста; не имел даже смены белья.
Первое время в управлении полиции он чувствовал себя одиноким среди неизвестных ему людей; в большинстве своем это были суровые рабочие из низовых партийных организаций. Но это чувство вскоре исчезло: один из них одолжил ему старые брюки, другие разговаривали с ним о его журнале, вспоминали отдельные статьи, кто-то рассказал ему о жене и детях. Он был окружен атмосферой товарищества; даже при этих трагических обстоятельствах никто не терял надежды. Они обсуждали разные вопросы, и уже на третий день после ареста Маркоса обратились к нему с просьбой сделать доклад об искусстве. Прошло немного времени – и архитектор почувствовал себя связанным с ними со всеми: он ощутил и здесь присутствие партии, причем это уже была не прежняя случайная связь с партией, а связь в определенной и конкретной форме. Эта вдохновляющая атмосфера наполняла его каким-то чувством бодрости. Когда его переводили в тюрьму, ему было тяжело расставаться с товарищами, он обнял их всех по очереди, одного за другим.
В тюрьме он встретил не только тех, кто был арестован за последние дни, но и ранее осужденных товарищей, ожидавших отправки на остров Фернандо-де-Норонья. Там сидел также один бывший армейский офицер, арестованный еще в ноябре 1935 года. Из-за болезни глаз его привезли с острова, он должен был подвергнуться сложной операции. Среди заключенных находились активные партийные работники. Жизнь в тюрьме была организована по определенному плану: читались доклады, лекции, даже выпускалась стенная газета, специальные часы были отведены для игр и занятий. Прибытие Маркоса явилось настоящим событием. Хотя он никого не знал, его знали все. Товарищи сами приготовили для него уголок в камере рядом с бывшим офицером, и, когда утром все собрались на занятия, секретарь коллектива представил его:
– Всемирно известный архитектор Маркос де Соуза, честный интеллигент, друг народа, антифашист.
Большинство присутствующих подвергалось в различных случаях зверским истязаниям. Маркос обратил внимание на руки одного рабочего, который зааплодировал в ответ на слова секретаря, – руки, изуродованные пыткой. И он почувствовал себя связанным со всеми этими людьми, с их делом, с партией.
Он зажил обычной жизнью заключенного – в определенные часы получал скудную еду, участвовал в политических занятиях, начал сам читать товарищам курс архитектуры. Когда с ним заговорили о лекциях, он тут же дал согласие, хотя и был уверен, что это предложение – скорее только любезность по отношению к нему, чем что-либо другое. Каково же было его удивление, когда он увидел, что эти рабочие делают записи во время его лекции, а по окончании задают ему самые различные вопросы. Он начал также давать некоторым заключенным уроки английского языка. С каждым днем он чувствовал, что связывается все теснее с этими людьми, как будто он сам обновляется, как будто происходивший в нем процесс нашел здесь, в тюрьме, свое завершение.
Ему удалось с помощью товарищей получить чемодан с одеждой и бельем, который остался у него в отеле. Жена бывшего офицера расплатилась за номер и забрала чемодан. Маркосу принесли чемодан в день свидания, но он получил его лишь два дня спустя, после тюремного досмотра. Наконец-то он смог надеть свою пижаму! Он узнал также, что в Рио находятся два молодых архитектора – сотрудники его проектной мастерской. Они делали все, чтобы его освободить, но пока не могли добиться даже разрешения на свидание. Только близкие родственники – жены, матери, отцы, дети, братья и сестры – могли посещать раз в неделю исправительную тюрьму для встречи с заключенными. Но и эти свидания часто отменялись, а наиболее ответственных партийных руководителей, арестованных одновременно с Маркосом, полиция продолжала держать в строгой изоляции, без свиданий, без всякой связи с внешним миром.
Больше всего взволновала Маркоса во время пребывания в тюрьме его территориальная близость к Престесу. Он знал, что руководитель коммунистической партии содержался в специально построенной для него камере с толстыми, как в средневековых замках, стенами. Это было круглое здание, находившееся поблизости от площадки, где они ежедневно совершали прогулку. В этот короткий час глаза Маркоса были все время прикованы к окнам в надежде, что, может быть, случайно в одном из них покажется фигура Престеса. Некоторые рассказывали, что Престеса однажды видели – правда, уже давно, – когда его возили в полицию. Целая армия шпиков наводнила в тот день тюрьму. Полицейские были тогда вооружены вплоть до ручных пулеметов; заключенных поспешно загнали в камеры, но кое-кому из них все же удалось увидеть Престеса.
По ночам, когда наступала тишина, Маркос размышлял. Он думал о зданиях, строительство которых подходило к окончанию, о начатых постройках, о планах, подлежавших разработке. Его помощники по проектной мастерской, несомненно, стараются как-нибудь продолжать работу и без него. Он думал о Мануэле – девушка должна скоро прибыть в Бразилию на двухмесячные гастроли. Ему не удастся даже повидаться с ней, это просто неудобно, незачем ее компрометировать – ведь он теперь человек с клеймом. После гастролей она должна уехать с труппой в Соединенные Штаты, где им предстоит длительное турне по всей стране. Куда поедет она дальше, когда-то он теперь ее увидит? Он размышлял и приходил к заключению, что ему не остается ничего другого, как окончательно отказаться от Мануэлы. Никогда он не питал больших надежд завоевать ее любовь, но все же лелеял эту мечту и страстно ожидал возвращения Мануэлы. Может быть, он и решился бы сказать ей о своем чувстве, предложил бы выйти за него замуж. Но их жизни, особенно сейчас, далеки друг от друга: она будет, как сенсация сезона, с триумфом выступать в спектаклях, ей могут вскружить голову хвалебные отзывы прессы, цветы и приглашения поклонников. А он теперь уже не знаменитый архитектор Маркос де Соуза, а политический заключенный, которому грозит суд, осуждение и ссылка для отбытия наказания на острове Фернандо-де-Норонья. Дела его теперь расстроятся; даже когда он выйдет на свободу, ему нелегко будет найти работу: банкиры и промышленники вряд ли поручат ему постройку своих небоскребов и особняков. И все же не это было самым главным, что делало Мануэлу совершенно недоступной для него. Главное состояло в том, что на днях он принял решение, во имя которого готов был пожертвовать всем на свете.
Маркос решил просить о принятии его в партию. Проанализировав всю свою деятельность, свои идеи и свою жизнь, он пришел к заключению, что до сих пор находился на ложных позициях. Он чувствовал себя во всем солидарным с коммунистами, мыслил, как они, хотел бороться за их победу. Так почему же он оставался вне партии, за ее пределами, в роли сочувствующего? Это было не чем иным, как своеобразным оппортунизмом, попыткой как-то совместить свои идеи, составляющие глубочайший смысл его жизни, со своим социальным положением, деловыми отношениями с крупной буржуазией, спокойным существованием. За эти дни Маркос взвесил всю свою жизнь и пришел к заключению, что, если он хочет остаться честным по отношению к самому себе, он должен сделать важный шаг – вступить в партию.
В ту ночь, когда Маркос решился на это, его охватило глубокое волнение. И он вспомнил о своих друзьях: о Мариане, Руйво, Жоане, негре Доротеу и негритянке Инасии, при смерти которой он присутствовал. Он получит право сказать им «товарищ», идти рядом с этими людьми, человеческие достоинства которых были ему хорошо известны. Возможно, он навсегда потеряет Мануэлу, никогда ее не увидит, но еще хуже было бы потерять уважение к самому себе.
На следующий день он обратился к одному из ответственных товарищей и попросил передать партийной организации его просьбу о приеме в члены партии. Товарищ обнял Маркоса и пообещал сообщить ответ, как только получит его от организации. Маркос стал ждать; дни его были заполнены чтением лекций, игрой в шахматы, рисованием для стенной газеты. Из полиции прибывали все новые заключенные, коллектив их увеличивался.
Раз в неделю почти все заключенные надевали свою лучшую одежду и обувь, завязывали галстуки: это были те, у кого семьи жили в Рио и приходили навещать их. Всегда это был день волнений: ожидание часа свидания – в десять утра, затем обсуждение новостей, принесенных близкими. То был для заключенных одновременно и самый радостный и самый грустный день недели. Радость краткого свидания с родителями и женами, с детьми, братьями и сестрами. И вслед за этим грусть из-за невозможности быть вместе с родными; многие из узников после этих свиданий находились в подавленном настроении. Маркос в такие дни обычно ходил из камеры в камеру, чтобы узнавать новости. Так как он не имел семьи, а его помощникам было отказано в праве посещений, то Маркос даже не переодевался, а ходил в пижаме. Из одного фруктового магазина ему раз в неделю, в дни свиданий, посылали передачу по заказу, оплаченному сотрудниками его мастерской. Посылку сдавали в контору тюрьмы, и он ее получал к вечеру, причем почти всю отдавал товарищам. И все же волнение дня свиданий охватывало и его, он ожидал возвращения товарищей с некоторым возбуждением. Что происходило в городе, в Бразилии, в мире? Это был день, когда они узнавали последние сообщения о ходе войны, политические слухи, новости.
В один из таких дней Маркос, как обычно, наблюдал приготовления заключенных к свиданию с родными. К десяти часам в камере остался лишь он да три-четыре рабочих, у которых семьи жили не в Рио.
– Сыграем партию, чтобы убить время? – предложил Маркос одному из них, уроженцу Пернамбуко – энергичному человеку, который не имел здесь себе равных в шахматной игре.
Не успели они взяться за доску, как в галерее появился надзиратель и выкрикнул его имя.
– Маркос де Соуза!
– Я.
– К тебе пришли. Тебя ожидает жена. Одевайся.
– Жена? – поразился Маркос.
Но пернамбуковец уже подталкивал его:
– Быстрее, друг, не теряйте времени. – И он прошептал ему: – Это, очевидно, трюк товарищей, чтобы поговорить с вами. Идите скорей. Потом сыграем.
Маркос сорвал с себя пижаму, быстро надел брюки и пиджак; по лестнице он уже почти бежал.
Стоя у входа в помещение для свиданий и привлекая любопытные взгляды семей и заключенных, его ожидала Мануэла, прекрасная, как сновидение. Она бросилась ему в объятия, голос ее прервался от радостных рыданий:
– Маркос!
Заключенные на миг оторвались от своих семейных разговоров, на лицах у них засияли улыбки, они объясняли родным, что это знаменитый архитектор Маркос де Соуза. Жена бывшего офицера узнала Мануэлу по фотографиям в журналах. Наблюдали за сценой и надзиратели, они обменивались замечаниями по поводу красоты балерины.
Взявшись за руки, как влюбленные, они уселись на одну из скамеек в глубине помещения. Маркос спросил:
– Когда же ты приехала? Как случилось, что ты попала сюда?
– Приехала я три дня назад, ничего о тебе не знала. Позвонила в Сан-Пауло, в твою мастерскую – я ведь послала тебе телеграмму о своем приезде. Думала, что ты заболел, но когда дозвонилась, мне все рассказали. Я прямо с ума сошла, ты себе представить не можешь!.. – и она сжала его руки, как бы для того, чтобы еще раз убедиться, что он тут, с нею.
Маркос с благодарностью улыбнулся, ему было трудно говорить.
– Я обратилась к адвокату, хотела выяснить, что можно предпринять. Этот человечишка, узнав, что речь идет о политическом заключенном, чуть не умер со страха, он, видимо, непрочь был бы выставить меня вон. Я решила идти прямо в полицию.
– Одна?
Она кивнула головой, ее волосы касались лица Маркоса, стыдливая улыбка появилась на лице девушки.
– Там мне сказали, что посещать арестованных могут только ближайшие родственники: родители, дети, жены. Спросили, подхожу ли я к одной из этих категорий. – Она остановила свои голубые глаза на Маркосе. – Прости меня, Маркос, но я так хотела тебя видеть…
– За что простить? – «Если бы она только знала, что означает для меня это посещение…»
– Я сейчас объясню: я хотела тебя видеть, чего бы это ни стоило. Инспектор, антипатичный субъект, весьма любезно, но с явным желанием оскорбить меня, заявил: «Родители его умерли, братьев и сестер у него нет, и он холостяк…» Он хотел меня обидеть, Маркос, сказав: «…если только вы живете с ним как жена, не будучи повенчаны. В таком случае можно…» И я сказала, что да, это именно так. Ты меня прости, я очень хотела тебя видеть…
Он посмотрел на нее, открыв рот, будто хотел что-то сказать, но не нашел слов. Она опустила голову.
– Он нагло рассмеялся, но дал мне пропуск. Я знаю, что не должна была этого делать, но я просто не могла не повидаться с тобой. Я была, как сумасшедшая…
– Мануэла… А твоя репутация, моя девочка?
– Это не имеет значения. Я только боялась, что ты обидишься.
– Я обижусь? Но неужели ты никогда не догадывалась, что…
– Что? – Мануэла наклонилась к нему, ей так не терпелось получить от него долгожданный ответ, она приблизила свое лицо к лицу Маркоса.
– …что я тебя люблю…
– Так это правда? – воскликнула она. – Это на самом деле правда? О, Маркос! Как хорошо, что тебя арестовали, по крайней мере, ты сказал мне… Я ведь давно тебя люблю, давно ожидаю твоего признания…
Она приникла головой к его плечу. Некоторые заключенные с улыбкой наблюдали за этой сценой. Мануэла прошептала:
– Когда выйдешь на волю, будет так хорошо…
– Ты согласна быть моей женой?
– Выйти за тебя замуж? Но ведь ты хорошо знаешь, Маркос, что со мной произошло. Если ты даже просто захочешь жить со мной так, как сказал инспектор, и тогда я буду счастлива. Тебе же известно мое прошлое…
– Что за глупости, Мануэла… Твое прошлое… Чем ты виновата, что была обманута? Неужели ты считаешь меня таким мещанином? Ты мне нужна, как жена, как подруга. Я тебе раньше никогда этого не говорил, потому что боялся огорчить тебя, думал, что я для тебя только друг…
– Так вот почему? А я-то думала, что всему виной мое прошлое. Поэтому и я молчала. Какие же мы были глупые, Маркос!.. – улыбнулась она ему сквозь слезы.
– Ты мне еще не ответила. Согласна?
– Ты еще спрашиваешь, любимый?.. Это больше того, о чем я мечтала, больше того, что я желала…
Она смотрела на него с безграничной нежностью. Глаза ее были полны слез, но это были слезы счастья. Маркос посмотрел на нее – у него внезапно появилось озабоченное выражение лица и он сказал, понизив голос:
– Я должен рассказать тебе об одном деле. Оно может все изменить…
– Тогда не говори. Для меня ничто не имеет значения.
– Нет, имеет, и я обязан тебе это сказать. Слушай, Мануэла, я подал заявление о приеме в партию и если ты выйдешь за меня, то ты станешь женой коммуниста.
– Я же дурочка, Маркос, и мало что смыслю в политике. Но однажды я уже тебе сказала, что мне представляется так: коммунисты – люди хорошие, а остальные – плохие. Для меня, по крайней мере, это так. Ты меня будешь учить, не правда ли? Чтобы я могла тебе помогать…
– Как только я выйду на свободу, мы поженимся. Но если меня осудят года на два, на три…
– На сколько бы тебя ни осудили, все равно я буду ждать. Ведь, я уже давно тебя жду, Маркос…
Надзиратели предупредили об окончании свидания; заключенные стали прощаться с семьями. Маркос и Мануэла поцеловались; это был их первый поцелуй; любовь озарила тюремное помещение для свиданий.
В августе 1940 года на Сан-Пауло с юга надвинулась волна холода. Газеты, в которых в тот период не было сенсационных известий из-за границы (война после падения Парижа не изобиловала крупными событиями), истощив комментарии по поводу арестов коммунистов, пространно рассказывали об ущербе, причиненном несвоевременно наступившими холодами. В Баже выпал снег, в штатах Парана и Санта-Катарина температура упала ниже нуля, в Сан-Пауло иммигранты вспоминали европейскую зиму. Дамы высшего общества воспользовались возможностью продемонстрировать свои роскошные меховые манто, мужчины надели драповые пальто, обернули шеи кашне. Один из светских хроникеров в возбуждении написал: «Сан-Пауло в конце этой зимы, в разгар августа, оделся в снежный наряд так же элегантно и очаровательно, как одевается Париж в сочельник». Та же газета сообщала о смерти от холода на улице старого нищего и двух девочек-сирот.
В светлом костюме из легкого дешевого холста, без кашне, без пальто, в дырявой обуви, засунув от холода руки в карманы, по улицам Сан-Пауло под моросящим дождем шагал какой-то высокий человек. Уроженец северо-востока, совсем недавно прибывший из Баии, он никак не мог привыкнуть к такому холоду.
Ему не было и тридцати лет, но волосы у него уже начали редеть, и поэтому он казался старше. Усы закрывали верхнюю губу, придавая лицу суровое выражение. Его глубоко запавшие пытливые глаза останавливались на всем окружающем и на людях, как бы для того, чтобы изучить их и навсегда запечатлеть в памяти. Когда он говорил, суровость его, казалось, возрастала, голос звучал резко и повелительно. Но временами глаза незнакомца улыбались, улыбка расплывалась по всему лицу, голос становился чуть ли не мелодичным, в этом человеке проявлялась мягкость, обычно скрывавшаяся под суровой внешностью. В такие часы в нем чувствовалась одновременно и сила, и мягкость, и нелегко было устоять против его улыбки, как трудно было уклониться от повиновения, когда в его голосе появлялись суровые, требовательные нотки.
Он проклинал этот холод; холщовый костюм явно не годился для Сан-Пауло: он промокал от моросящего дождя. Однако человек этот всю дорогу улыбался: газеты сообщали о провозглашении советской власти в трех прибалтийских государствах и об их принятии в состав Союза Советских Социалистических Республик.
Границы социалистического мира расширялись, новые миллионы трудящихся освобождались от эксплуатации – это приводило врагов в ярость: Сакила в длинной статье, забыв о Гитлере и его концлагерях, распространялся о «советском империализме, угрожающем миру». Зато некоторые честные интеллигенты, вначале не разобравшиеся в значении советско-германского пакта, теперь стали отдавать себе отчет в истинном положении вещей. И они развернули активную деятельность за освобождение Mapкоса де Соузы. На фабриках и в учреждениях газетные известия также вызвали отклики, вновь разжигая пламя энтузиазма, сохранившееся несмотря на полицейские репрессии.
Высокий человек, идя скорым шагом, чтобы согреться, повторял себе: «Какую массовую партию мы можем создать здесь, в Сан-Пауло, где сосредоточена большая часть промышленности страны!»
Когда меньше месяца назад этот человек приехал и установил контакт с Марианой, она поразилась его планам. Несмотря на свойственный ей оптимизм, она растерялась, столкнувшись с жестокой действительностью. Лишь кое-где остались партийные кадры, разбросанные по фабрикам и заводам; большинство уцелевших товарищей, чтобы не попасть в тюрьму, вынуждено было отойти от работы; всего четыре-пять человек под руководством Марианы и Рамиро продолжали активную деятельность. Работа была сведена почти к нулю: листовки небольшого формата, выпускаемые на ротаторе малыми тиражами и циркулирующие в узких кругах. Террор еще продолжался. Работа среди интеллигенции совершенно замерла. Прежние сочувствующие старались, правда, добиться освобождения Маркоса, используя свое влияние среди политических деятелей и видных людей страны, но прекратили всякую связь с партией. Сисеро д'Алмейда, против которого также было возбуждено дело, вынужден был бежать в Уругвай, тайно перебравшись через границу.
Инспектор Баррос получил повышение «за выдающиеся заслуги в деле подавления подрывной деятельности и ликвидации коммунистической партии».
Мариана с покрасневшими от бессонных ночей глазами, уставшая до последнего предела от работы на своем ротаторе, недоверчиво относилась к этим смелым планам: ей казалось, что товарищ Витор витает в облаках. Он прибыл из Баии, где партийная организация фактически не была затронута провалом руководства в Рио. Его послали, чтобы снова поднять работу в Сан-Пауло. Он пользовался в партии популярностью и авторитетом: не он ли восстановил после разгрома в 1935 году всю работу в Баие, Сержипе и Алагоасе, и не ему ли, не его ли организаторским способностям партия была обязана тем, что в этих районах во время последних полицейских репрессий не было провалов, как то случилось во многих других штатах? Мариана, узнав о его прибытии, обрадовалась. Она уже начинала приходить в отчаяние из-за того, что работа шла так медленно, да и Рамиро, обладавший небольшим опытом, не находил выхода из положения. Получалось так, будто им приходилось начинать все сызнова. Об этом Мариана сказала Витору, когда услышала его смелые планы, проекты создания в Сан-Пауло многотысячной партийной организации, которая могла бы стать решающим фактором в политической жизни штата.
– Я очень хочу, чтобы так было, товарищ. Но, говоря откровенно, нам еще очень далеко до этого. Я могу сосчитать по пальцам активистов; уверяю, их меньше, чем пальцев на руках. Организуешь встречу, товарищ обещает прийти, а к назначенному часу не является. А ведь речь идет о таком важном деле, как агитация и распространение партийных материалов. Нам не удалось набрать и четырех человек для писания лозунгов на стенах. Во всей округе только в Санто-Андре существует нечто похожее на организацию, и то благодаря Рамиро. Мы думаем теперь забрать его оттуда, чтобы оживить деятельность партии в других рабочих кварталах. В Санто-Андре почти все замерло, ему и пришлось вернуться туда, чтобы мы не растеряли того, что осталось. В провинции у нас уцелели лишь отдельные товарищи в Сантосе, Сорокабе, Жундиаи. В общем, почти ничего…
Витор прищурил глаза – такая у него была привычка, когда он слышал что-либо неприятное. Его грубоватый голос обрушился на Мариану:
– Ты что, товарищ, утратила всякую веру? Тоже поддалась утверждениям полиции о том, что партия ликвидирована? Начинать все сызнова – да кто тебе вбил в голову такие мысли? Даже те товарищи, которые в свое время основывали нашу партию, не начинали с пустого места. Существовал рабочий класс, существовал марксизм, существовала Октябрьская революция. Прибавь ко всему этому сегодня наличие социалистического государства СССР – раз, традиции нашей партии в Сан-Пауло – два, огромный авторитет Престеса – три. Кто руководил борьбой рабочего класса Сан-Пауло все эти годы? Мы! Кто организовал его на борьбу? Мы! Кто выступал против «нового государства», кто воспрепятствовал применению фашистской конституции? Мы! И ты, товарищ, думаешь, что у нас ничего нет?
Этот уверенный, сильный голос воодушевил ее, она почувствовала себя гораздо бодрее. Все, что говорил Витор, было, конечно, правдой. Она ограничивалась тем, что видела перед собой только непосредственную, узкую задачу. Это объяснялось тяжелыми условиями ее работы. Витор открыл ей перспективы, показал заложенные мощные устои, на которых им предстояло заново воздвигнуть здание партии. Но он не удовлетворился подробным обсуждением проблемы, а принялся за практическую работу, не считаясь со временем, как будто время подчинялось ему. Мариана спрашивала себя с удивлением, смешанным с восхищением, как у него хватает времени на то, чтобы читать и учиться, чтобы так хорошо разбираться в международных событиях да еще следить за культурной жизнью страны. Он был требователен к товарищам, но прежде всего – к самому себе.
Менее чем через месяц после прибытия Витора Мариана начала ощущать результаты его работы. Некоторые напуганные реакцией товарищи, войдя в контакт с Витором, вернулись к активной деятельности, другие, находившиеся до этого в подавленном настроении, заразились его энтузиазмом. Они выпускали все больше и больше материалов на ротаторе. Витор наладил новую систему распространения листовок, более эффективную и более надежную. Он обладал способностями руководителя, и Мариана видела, как в его руках зарождается новая организация; она переживала такое же чувство радости, как в тот момент, когда ее сын впервые повернулся в кроватке, когда он затем начал ползать, пытался делать первые робкие шаги, едва сохраняя равновесие на еще неокрепших ногах, когда он стал, наконец, ходить. Партийная организация еще была далека от того, чтобы начать ходить, но Мариана теперь знала, была твердо уверена, что партия снова поднимется, станет сильной, как никогда.
Одновременно она начала открывать и новые черты характера в этом товарище, который поначалу произвел на нее впечатление какой-то машины, предназначенной исключительно для работы. Однажды, когда они встретились, товарищ Витор, поеживаясь от холода, сказал:
– У меня есть для тебя новость: Жоана и других перевели в Рио. Процесс будет проведен там.
Мариана не удержалась от горестного восклицания. Здесь она могла, по крайней мере, узнавать о Жоане через семьи других арестованных, иногда посылать ему фрукты. А теперь его увозят в Рио, он будет наверняка осужден, сослан на Фернандо-де-Норонья… Лицо Витора, стоявшего перед Марианой, потеряло свою обычную суровость, в нем появилась какая-то мягкость.
– Я ломал голову, стараясь придумать, как бы тебе его повидать, не повредив партийной работе. Так ничего и не придумал, ничего не получается. Но я тебе гарантирую, что до суда ты съездишь в Рио, чтобы повидаться с ним. Сейчас это невозможно: я ни на один день не могу отпустить тебя. – Он ласково, по-братски улыбнулся ей. – Но у меня есть кое-что для тебя. Вот возьми… – И он протянул ей небольшой клочок бумаги, сложенный в несколько раз.
Он смотрел, как жадно она читает записку Жоана, как перечитывает первые строчки, как будто желая заучить все письмо наизусть, прежде чем его уничтожить.
«Моя дорогая, – писал Жоан, – нас увозят в Рио, там нас будут судить. Жаль, что не удалось с тобой повидаться, но я был рад узнать, что ты работаешь. Продолжай работу ради меня и ради себя, а я использую время на то, чтобы учиться; память о тебе помогает мне каждый день и каждую ночь. Я уже поправился, рука зажила. Не беспокойся обо мне, заботься лучше о сыне, научи его произносить мое имя. Поцелуй мать, она молодец. Хорошенько работай, так время пройдет быстрее. Люблю тебя! Счастлив, что ты моя жена».
Слезы полились из глаз Марианы, она старалась справиться с волнением, ее ожидала работа с Витором. Она провела рукой по глазам и с трудом проговорила:
– Ну что ж, начнем…
Витор улыбнулся, положил ей руку на плечо.
– Хватит времени для всего, Мариана. Я подожду. Поплачь, если хочется. Тебе станет легче, потом будешь лучше работать…
Таков был товарищ Витор, на плечи которого теперь легла ответственность за воссоздание партийной организации в Сан-Пауло. Он с жадностью набрасывался на работу, вел ее в бурном темпе, увлекая за собой остальных, используя всякую возможность для того, чтобы воспитывать других и попутно всегда учиться самому. Он внимательно выслушивал товарищей, с которыми устанавливал связь, задавал им много вопросов. Так осваивался он в незнакомой обстановке.
Его отличали два качества: во-первых, способность определять характерные особенности каждого человека, выяснять, как лучше использовать его, и, во-вторых, дух инициативы, благодаря которому он быстро находил практически осуществимые решения различных вопросов. Так как он держался открыто и прямолинейно, рабочие сразу прониклись к нему доверием: его знания, его пристрастие к спорам завоевали симпатии интеллигентов. Работа партии снова оживилась подобно сердцу, которое вновь стало биться в ускоренном ритме.
Мариана привязалась к Витору, помогала ему, как могла. Витор снова поручил ей обязанности казначея; с помощью сотрудников Маркоса по архитектурной мастерской и врача, лечившего в свое время Руйво, она восстановила кружки друзей. Одновременно она установила связь между Витором и теми членами партии, которые ей были знакомы. При каждой встрече Витор неизменно находил несколько минут, чтобы поговорить о Жоане, похвалить его, поднять дух Марианы. Однажды он пришел к ней домой пообедать, поиграл с ребенком, долго рассказывал ей о своей жене, оставшейся в Баие. Ему хотелось, чтобы она приехала как можно скорее. В этот день он даже пошутил с матерью Марианы по поводу холодов в Сан-Пауло. Старуха и разжалобилась:
– Бедный! Такая зима, а вы ходите в холщовом костюме.
Она посоветовала ему быть осторожнее, поберечься гриппа, очень опасного в это время года. Но у Витора не было времени думать о холоде; он ограничивался тем, что только ворчал по поводу падения температуры. Мариана заботилась о нем, материнский инстинкт заставлял ее беспокоиться о здоровье товарища. При встрече с архитекторами из мастерской Маркоса она спросила, нет ли у кого-нибудь из них поношенного шерстяного костюма, чтобы подарить одному другу. Так она добыла не только костюм, но и теплое пальто. При встрече она передала Витору пакет, и тот, развернув эти сокровища, радостно воскликнул:
– Теперь я посмеюсь над холодом… – Но тут же, после легкого раздумья, отдал костюм обратно. – С меня хватит и пальто. А костюм мы подарим Рамиро: португалец ходит в таких заплатанных штанах, что похож на пугало.
Мариана заметила:
– Это значит, что мне придется раздобыть еще один костюм – для тебя. Посмотрим, может быть, я достану у доктора Сабино. Он примерно твоего роста.
– Это, несомненно, было бы идеальным решением вопроса. Но не в этом дело, пора приниматься за работу…
И он забыл об одежде, о холоде, об усталости, сосредоточившись на задачах, которые предстояло осуществить. Нужно создать в Сан-Пауло, важнейшем промышленном центре Бразилии, «крупную массовую партийную организацию, партию нового типа», – объяснял он Мариане.
В этом сезоне Мануэла дебютировала в «Лебедином озере» Чайковского. Спектакль пришелся случайно в тот день, когда она вторично посетила Маркоса, неделю спустя после их признания в любви. Мануэла появилась в тюрьме, нагруженная свертками: она истратила на сладости, фрукты и консервы часть своих сбережений.
– Это для тебя и для твоих друзей, – сказала она архитектору, показывая груду пакетов, которые надзиратели забирали на просмотр начальству.
Она принесла также программу вечернего спектакля, ей пришлось и ее оставить в конторе тюрьмы для просмотра, прежде чем она будет передана заключенному. Но она и без программы рассказала ему о том, как распределены роли, описала каждого танцора и каждую балерину, их достоинства и недостатки. Она преподнесла жене бывшего офицера билет на спектакль; на прошлой неделе они вместе вышли из тюрьмы, та вместе с ней ходила по магазинам за покупками, давала советы, как действовать, чтобы добиться освобождения Маркоса. Архитектор был глубоко тронут всем этим; теперь он понимал, что значит день свиданий для заключенных. Мануэла вздохнула:
– Ах, как бы мне хотелось увидеть тебя сегодня в театре! Мне кажется, я сделала успехи, Маркос. Серж – замечательный балетмейстер, я многому у него научилась.
Маркос тоже вздохнул: он очень любил «Лебединое озеро»; чего бы только он ни дал, чтобы присутствовать на спектакле, в котором танцует Мануэла…
– Не думаю, чтобы в этом сезоне мне удалось увидеть, как ты танцуешь. А потом ведь ты уедешь в Соединенные Штаты…
– Уеду? Да я и не думаю об этом, Маркос.
– То есть, как не думаешь? Нет, на это я не согласен.
– Вот видишь? Мы еще не поженились, а ты уже хочешь мною командовать… – засмеялась Мануэла. – Настоящий феодальный властелин…
Но он не смеялся.
– Я не могу согласиться, чтобы ты принесла мне в жертву свое будущее. Если я выйду раньше твоего отъезда, мы поженимся; ты уедешь, а я буду тебя ждать. Я не смогу поехать с тобой – у меня запущены дела, и, кроме того, не думаю, чтобы мне дали визу в Соединенные Штаты. Если я не выйду до этого, то я тем более не согласен, чтобы из-за меня ты жертвовала своей карьерой.
– А кто тебе сказал, что это турне поможет моей карьере? Есть две вещи, Маркос. Во-первых, я не уеду отсюда, пока ты не выйдешь из тюрьмы. Нет такой силы, которая заставила бы меня это сделать. Во-вторых, если мы поженимся, то я хочу, чтобы ты мне помог осуществить кое-какие планы, которые я наметила…
– Какие планы?
– Это долгая история, мы сейчас не сможем обсудить ее, у нас нет времени. Оставим лучше до другого раза. Мне надо тебе рассказать, какие мы предпринимаем шаги, чтобы вырвать тебя отсюда…
Она рассказала ему о стараниях друзей Маркоса; вполне возможно, что он не будет фигурировать в числе обвиняемых на процессе. Мануэла питала на это большие надежды; один из архитекторов его мастерской снова приехал в Рио и ведет переговоры с влиятельными лицами. Она не хотела и думать, что Маркос не выйдет на свободу раньше окончания ее гастролей…
В этот вечер, после первого акта, ей преподнесли массу цветов, публика без устали аплодировала. Ее много раз вызывали, и она, выходя на вызовы публики, глазами разыскивала жену бывшего офицера, которая сидела в первых рядах. Мануэла танцевала как будто прежде всего для нее, а через нее – для заключенных, для Маркоса. И в самом деле, она никогда так хорошо не танцевала, как в этот вечер, когда ее сердце было преисполнено любви, радости и печали, страха и надежды. От первого и до последнего жеста она находилась во власти созданного ею образа. Публика была в восторге, сам директор труппы – знаменитый европейский балетмейстер – пришел поздравить ее.
На спектакле присутствовал также и Лукас Пуччини. Он прибыл к вечеру из Сан-Пауло; вместо с ним в театре была комендадора да Toppe с племянницей. Они занимали ложу, старая миллионерша вооружилась биноклем. Поэт Шопел пришел к ним в ложу, высказывал свои соображения по поводу музыки и балета, обсуждал известия, полученные от Пауло и Розиньи, события последних дней. Эрмес Резенде отправляется в Соединенные Штаты, но вместо того чтобы ехать прямо из Рио в Нью-Йорк, поедет в Буэнос-Айрес, затем пересечет Анды, сядет в Вальпараисо на пароход, идущий в Сан-Франциско.
– И, – лукаво добавил Шопел, – он сядет случайно на тот же пароход, что и неподражаемая Энрикета Алвес-Нето…
Комендадора рассмеялась:
– Ну и злой же у тебя язык… Оставь ты бедняжку в покое, ей так мало осталось в жизни, а она жадная… Вот у Эрмеса действительно плохой вкус, если он не мог найти себе что-нибудь получше.
– Эрмес – изысканный человек, комендадора, он лучший представитель цивилизации, затерявшийся в этой варварской стране, именуемой Бразилией.
– А какое все это имеет отношение к Энрикете?
– Он любит дичь с душком…
Шопел больше всех смеялся своей остроте, хохот сотрясал его жирные щеки. Комендадора, смеясь, похлопывала его веером: она обожала такие разговоры. Но в это время поднялся занавес, начинался второй акт, и комендадора навела бинокль на сцену.
По окончании спектакля все отправились за кулисы поздравить Мануэлу. Лукас, как только прибыл из Сан-Пауло, позвонил сестре, оповестив ее о том, что будет вечером в театре, и пригласил после спектакля поужинать с ним. Она согласилась: ей самой хотелось поговорить с братом. Увидев его с миллионершей, Мануэла удивилась.
– Ты ведь знакома с комендадорой да Toppe, не правда ли? – Лукас представил их друг другу после того, как обнял Мануэлу и поцеловал ее в щеку.
– Ведь в первый раз вы танцевали в моем доме, – напомнила старуха, протягивая ей руку, унизанную кольцами.
Лукас представил Алину:
– Сеньорина Алина да Toppe, племянница комендадоры.
Шопел с интересом наблюдал за этой сценой. Мануэла холодно поздоровалась, повернулась к другим поклонникам и сразу очутилась перед Сезаром Гильерме Шопелом с его толстой необъятной фигурой.
– Богиня танца с магическими ножками феи, позволь поцеловать ручку самому смиренному из твоих вассалов.
Лукас предупредил:
– Я провожу Алину и комендадору до автомобиля и вернусь за тобой.
Шопел склонился в почтительном поклоне перед миллионершей и остался среди поклонников, окруживших Мануэлу. Девушка не протянула ему руки, ответила лишь наклоном головы, но Шопел сделал вид, что не заметил этого, и когда она, освободившись от поклонников, направилась к себе в артистическую уборную, возобновил наступление:
– Чем перед тобой провинился бедный поэт, что ты смотришь на него с таким презрением? Почему ты так дурно обращаешься со мной? Ты забыла, что в трудные минуты я был твоим другом?
– Моим другом… Вы наглец, Шопел. – Она посмотрела на него, как бы изучая. – Скажите: вот вы прикидываетесь умным человеком, и как до сих пор сами не видите, что все вы – просто гнилье…
– «Все вы» – это кто же?
– Вы, старая комендадора, ее племянница, вся ваша публика… Гнилье, сплошное гнилье.
– Гнилье? Как это понимать?
– Именно так, как я говорю. Вы настолько разложились, что от вас даже несет зловонием… – И она оставила его озадаченным, с таким глупым лицом, что несколько молодых великосветских повес, ухаживавших за балеринами, расхохотались.
– Что, Шопел, фиаско? – спросил один из них.
Поэт не ответил. Выходя из театра, он ворчал: «Ее обработали эти сволочи коммунисты…» В дверях он столкнулся с музыкальным критиком, восторженно отозвавшимся о таланте Мануэли. Шопел оборвал его:
– Выдающаяся балерина? Не преувеличивайте, дружище, не изображайте из себя дешевого патриота. Она не более как заурядная дилетантка и ей никогда не удастся стать настоящей артисткой…
Критик возмутился, хотел было опровергнуть это утверждение, но Шопел уже спускался по лестнице муниципального театра, раскуривая на ходу сигару.
Лукас вернулся за Мануэлой. Они отправились в роскошный ресторан; промышленник с гордостью ловил взоры, направленные на его сестру, и с удовлетворением отметил движение в зале при ее появлении. Он соблазнился свободным столиком в центре, но Мануэла увлекла его к другому, в углу залы.
– Я хочу с тобой поговорить…
– Ты не должна прятаться от своих поклонников.
Она наблюдала за братом, пока он заказывал ужин, выбирая самые дорогие вина. Прошло больше года, как она не видела Лукаса; он ничем уже больше не напоминал того юношу, которого меньше пяти лет назад какой-то прохожий обозвал паяцем из-за его поношенного, тесного и короткого костюма. Мануэла вспомнила эту далекую сцену: все для Лукаса и для нее началось с того вечера в луна-парке. Брат разбогател и наживается все больше и больше; она слышала на этих днях в Рио, что он объединился с Коста-Вале и комендадорой. Пройдет немного времени, и осуществятся все его былые мечты: он будет иметь банки, крупные предприятия, власть.
Однако Мануэла с сожалением вспоминала честолюбивого юношу из сырого дома в предместье Сан-Пауло. Она его тогда так любила, он ей казался лучшим из людей. А этого, хорошо одетого, с наманикюренными ногтями, с брильянтовым кольцом на пальце, с автомобилем, ожидающим у дверей ресторана, – этого брата ей было как-то жаль, хотя она сама не могла объяснить себе – почему… Ради него она пошла на величайшую из жертв и чуть не возненавидела его потом; некоторое время даже не хотела его видеть. Сегодня же, когда она чувствовала себя счастливой, у нее снова возродилась какая-то нежность к брату. Ей было жаль его, живущего исключительно для удовлетворения своего честолюбия, жертвующего всем из-за своего стремления к богатству и власти.
– Ты постарел…
Лукас ударил кулаком по ладони – это был жест торжества.
– Теперь, Мануэла, я иду, куда хочу. Ты помнишь? Еще не так давно… Года четыре назад, не так ли? Я тебе сказал, что буду зарабатывать большие деньги, столько денег, что… Так вот, Мануэла, я этого достиг, но буду зарабатывать намного больше… Больше всех… Теперь это уже не авантюры, а солидные дела, я теперь связан с крупными капиталистами.
– Знаю…
– Тебе уже рассказали? Ну так вот… И быть может, почем знать… – в его голосе послышались интимные нотки, –…я свяжу себя и другими узами.
– Что ты имеешь в виду?
– Как тебе понравилась племянница комендадоры? Не очень красива, верно? Но и не настолько дурна, чтобы казаться страшной, не так ли? С миллионами, которые у нее есть, и теми, что она унаследует, она всем покажется красавицей. И у нее есть то, чего нельзя не принимать во внимание: прекрасное воспитание, она отлично играет на рояле, даже рисует акварели.
– Ты думаешь жениться на ней?
– Не могу сказать ничего окончательного. У меня такое впечатление, что я ей нравлюсь и что комендадора даст согласие. Но есть целая куча претендентов, сестренка. Они кружат над ней, как урубу над добычей. И все это отпрыски самых знатных фамилий, а не выходцы из иммигрантов, как мы. Сестра ее замужем за одним из таких. Но ты его знаешь лучше меня – ведь это Паулиньо…
– Значит, ты станешь его шурином…
– Очень может быть. Я надеюсь на поддержку комендадоры в решающий момент. Она не выше нас по происхождению, даже наоборот. Первую из племянниц она уже выдала за дворянина, а теперь она нуждается в таком человеке, как я, который мог бы заменить ее в деловом отношении. И я тебе скажу, Мануэла, если только мне удастся запустить руку в сейф комендадоры, то за короткое время я стану самым богатым человеком в Бразилии и заткну за пояс самого Коста-Вале. За короткое время… Что ты об этом думаешь?
– Я ничего не думаю – это твое дело.
– Но ты же моя сестра, неужели ты предполагаешь, чтобы я стал обсуждать свои дела с тетей Эрнестиной? Ну, скажи все-таки, как тебе показалась Алина? Не слишком дурна?
– Нет, не так уж дурна. – Она взглянула на брата. – Ты знаешь, что я сказала Шопелу, когда ты вышел?
– Нет. Что же ты ему сказала? Шопел тебя очень ценит.
– Я сказала, что он, комендадора, ее племянница – вся эта публика – гниль и от нее несет зловонием. Я боюсь, что разложение затронуло и тебя.
– Но к чему это? Что тебе сделал Шопел, что тебе плохого сделали комендадора и Алина?
– После того, что со мной произошло, Лукас, я не могу выносить этой публики. Когда я вспоминаю, что готова была покончить с собой из-за них (она хотела сказать «из-за тебя», но удержалась, чтобы не огорчить его еще больше), что если бы я не встретила других, настоящих людей, то пропала бы…
Лукас воспользовался приходом официанта с блюдами, чтобы скрыть свое смущение. Они в молчании приступили к еде.
– У тебя, конечно, есть основания так говорить, – сказал он, положив вилку. – Не отрицаю. Но ты слишком обобщаешь, Мануэла, ты обвиняешь и тех, кто вовсе не виноват. А кроме того, ты делаешь драму из того, что по сути дела не имеет значения…
– Ты знаешь, сколько было бы моему сыну, если бы он родился?
Он снова замолчал. Возобновила разговор Мануэла:
– Как бы там ни было, если ты женишься, я желаю тебе счастья. Хотя мне кажется, что это скорее бизнес, чем брак.
– Я не буду тебя уверять, что это безумная любовь. Однако мы понимаем друг друга, ей со мной хорошо: представители золотой молодежи ее пугают. Любовь… Существует ли она вообще, Мануэла? Ты казалась сумасшедшей от любви и, тем не менее, потом все забылось.
– Я была сумасшедшей, это верно. Но, Лукас, это была не любовь, а именно сумасшествие. Только потом я узнала, что такое настоящая любовь. Возможно, ее нет в тех кругах, где ты вращаешься… Но вне твоего мира она существует, могу тебя заверить. Мне жаль, что она тебе незнакома, и ты ее никогда, может быть, и не испытаешь…
Лукас заинтересовался:
– Что же произошло? Расскажи мне…
– Я и пришла поужинать с тобой, чтобы все рассказать. Но вышло так, что ты мне первым сказал о своей предстоящей женитьбе, раньше, чем я собралась заговорить о своей…
– Ты выходишь замуж?
– Да, и выхожу по любви, по настоящей любви.
– За кого-нибудь из труппы? За директора? Когда же это произошло?
– Нет, он вовсе не артист. За директора? О нет, директор у нас женоненавистник… Я выхожу замуж, как только мой жених выйдет из тюрьмы.
– Выйдет из тюрьмы? – удивился Лукас. – Кто же он?
– Архитектор Маркос де Соуза… Он арестован…
– …как коммунист. Я знаю… – Он насупился. – Этому браку не бывать! Я не согласен.
Мануэла подняла глаза на брата:
– А я вовсе не спрашивала твоего мнения. Я только сообщила тебе, Лукас. Но поскольку я высказала свое мнение по поводу твоего брака, могу, конечно, выслушать и твое. Скажи, почему, собственно, ты не согласен?
Спокойствие девушки вызвало в нем раздражение. Он давно почувствовал, что уже не пользуется у Мануэлы авторитетом. Сейчас он раскаивался: он не должен был с ней резко говорить, так ее не переубедить. Лукас постарался сдержать себя.
– Мне это не представляется для тебя хорошим браком.
– Почему?
– Ты артистка, твое имя начинает приобретать известность. У тебя впереди блестящая карьера. Маркос, со своей стороны, тоже весьма известен. Но его слава забьет твою.
– Придумай довод получше, этот слишком глуп.
– Но самое плохое, это, конечно, то, что он коммунист. Этим он похоронил себя как архитектор… Никогда и никто больше не даст ему работы! Придется жить впроголодь… И это при том условии, что он не попадет под суд и его не засадят на многие годы.
– Пусть даже он растеряет клиентуру, это меня мало трогает. Ведь, в конце концов, я выхожу замуж не за его клиентуру. Однако я хочу тебя заверить, что никакой клиентуры он не потеряет. Как раз его клиенты и прилагают сейчас наибольшие усилия, чтобы добиться его освобождения. Не так-то легко покончить с крупным архитектором, а Маркос – безусловно крупный архитектор. И если даже ему придется провести долгое время в тюрьме, я буду его ждать, потому что я его люблю. Благодарю тебя за интерес, проявляемый к моему будущему, но советов твоих я не приму.
– Давай выйдем… – предложил он. – На улице можно поговорить спокойнее.
– Хорошо, только дай мне сначала выпить кофе.
Лукас ожидал ее с нетерпением. Они сели в небольшой автомобиль, приобретенный Лукасом для езды в Рио, и поехали в Копакабану. Ехали молча. Мануэла вдыхала морской ветерок, думала о Маркосе. Как жаль, что он не мог присутствовать сегодня в театре… Они бы вышли вместе под руку, бродили по улицам и останавливались у парапета на набережной Фламенго, подобно той влюбленной парочке, которую они повстречали еще во время взаимной застенчивости. В конце авениды Атлантика, близ форта Сан-Жоан, Лукас остановил автомобиль.
– Мануэла, этот брак – бессмыслица. Зачем тебе путаться с коммунистами, портить себе жизнь?
– Путаться с коммунистами? Значит, ты не знаешь, что я сама коммунистка?
– Ты? С каких пор? Ты что, уже вступила в партию?
– Нет, в партию я пока не вступила: кто я такая, чтобы иметь на это право? Я хочу лишь, чтобы ты понял, что я мыслю так же, как они, и чувствую себя солидарной с ними. Я против всех вас, Лукас.
– С каких пор ты стала так думать? – спросил он, узнав с облегчением, что она хоть не ведет активной партийной работы.
– С тех пор, как вы меня чуть не убили морально, а они меня спасли. Это они мне подали руку и вытащили из грязи, куда вы меня бросили.
– Коммунисты? Ты хочешь сказать, Маркос?..
– Нет… Я хочу сказать – коммунисты. Я только потом познакомилась с Маркосом.
– Расскажи мне, как это было.
– Нет, я тебе этого не расскажу. Зачем я буду это делать? Достаточно тебе знать, что я на их стороне и что они не портят мне жизнь. Наоборот, если я сейчас могу танцевать и пользоваться успехом в театре, этим я обязана именно им. А не тебе и не твоим друзьям…
Снова воцарилось молчание. Лукасу было несколько стыдно прибегать к тем же аргументам, какие он уже однажды использовал в тяжелое для нее время. Но у него не было другого выхода.
– Мануэла…
– Я слушаю тебя.
Лунный свет отражался в воде океана. Она думала о Маркосе. Нужно освободить его из тюрьмы как можно скорее, каждый день без него – потерянный день. Они приходили бы вместе любоваться сиянием луны.
– Ты ведь знаешь… Мои дела идут хорошо. Мои успехи и твое искусство – все это заставляет других забыть о нашем происхождении.
– Лукас, не станешь же ты отрекаться от наших родителей…
– Речь не о том, Мануэла. Ты пойми, ради бога… Твой проклятый брак может разрушить все мои планы. Я уже тебе говорил, что против меня ведется яростная война, чтобы помешать жениться на Алине. Вообрази, если ты выйдешь за Маркоса, это еще один довод против меня; он может меня погубить. Комендадора не выносит Маркоса со времени свадьбы Розиньи. Он отказался тогда заняться декорированием ее дома…
– Он это сделал из сочувствия ко мне. Понимаешь?
– И Коста-Вале его не выносит. Если все ополчатся против меня…
– Но почему против тебя? Ведь не ты же вступаешь с ним в брак…
– Не будь наивной. Если ты выйдешь за Маркоса, это испортит мне всю жизнь.
– Не думаю… – Она с грустной улыбкой посмотрела на лицо Лукаса, освещенное луной. У него был жалкий вид. – Несмотря на все, я тебя уважаю, ты мне брат, мы вместе выросли, было время, когда ты был для меня всем. И тем не менее я должна сказать правду: даже если мой брак повредит твоей женитьбе, все равно я повенчаюсь с Маркосом. Однажды я принесла тебе в жертву своего ребенка. Это было преступление, Лукас, и я дорого заплатила за него. Сейчас я не намерена чем-либо жертвовать ради тебя.
– Мануэла! Можешь ты, по крайней мере, отложить осуществление твоего сумасшедшего плана пока я не женюсь? Ты, таким образом, будешь иметь больше времени для размышлений…
– Я уже столько передумала за последние годы… Нет, Лукас, я выйду замуж немедленно. Пусть Маркос еще находится в заключении… Но ты не беспокойся: мой брак не повредит твоему. Не только потому, что ты сумеешь себя защитить, но и потому, что, если уж комендадора тебя выбрала, тебе не угрожает никакая опасность. Тебе кажется, что ты с ней ведешь хитрую игру, а на самом деле она играет тобой… – Мануэла взяла его руку и пожала ее. – Будь счастлив, Лукас, я желаю тебе этого от всей души… Самого большого счастья…
– Это твое последнее слово?
Она кивнула головой.
– Как ты изменилась, Мануэла…
– Да, это верно. Ну, а теперь и ты пожелай мне счастья. Отвези меня в отель.
Лицо Лукаса было нахмурено; он включил мотор, машина рванулась вперед. Они снова ехали молча. Мануэла думала о Маркосе. Если его в ближайшее время не освободят, она выйдет за него замуж, даже пока он в заключении. Ей хотелось без конца повторять его имя, кричать о своей безграничной радости. На ее лице появилась улыбка. Лукас отвернулся, чтобы не видеть ее. У подъезда отеля он протянул Мануэле руку.
– Если я тебе когда-нибудь понадоблюсь…
Мануэла ласково сказала:
– Спасибо, Лукас. Я уверена, что буду очень счастлива.
Восстановление партийных кадров, избежавших последних полицейских репрессий в Сан-Пауло, фактически было закончено. Витор чувствовал себя удовлетворенным, – правда, это была лишь небольшая группа товарищей в самом Сан-Пауло и его окрестностях, но все же теперь можно было снова начать партийную работу, организовав новый набор членов партии. Витор делал ставку на крупные предприятия, железнодорожные узлы, жилые рабочие кварталы. Был создан временный секретариат, пока представится возможность созвать пленум и избрать новый состав руководства районного комитета. Мариана привела в порядок партийную кассу; уже действовали некоторые кружки друзей – с помощью группы сочувствующих она собрала необходимые средства для приобретения небольшого печатного станка и наборных касс.
Витор был озабочен вопросом о типографии. Она была крайне нужна для расширения работы, для массовой агитации. Он обратился к товарищам в Баие с просьбой прислать ему рабочего-типографа и вместе с Марианой подыскал дом в Санто-Амаро, где можно было разместить типографию. Из Сантоса поступили дополнительные средства, которые позволили закончить оборудование типографии – эти деньги были собраны по подписке среди грузчиков, докеров и рабочих порта, среди матросов пароходов и буксирных судов. Купили партию бумаги и, пока помещения для типографии еще не было, тщательно припрятали ее.
Другой задачей Витора была работа среди крестьян. Она оказалась совершенно запущенной: то, что раньше было достигнуто, ныне развалилось. Товарищ, отвечавший за работу среди крестьян, был арестован в Кампинасе, его должны были судить в Рио. Витор взвесил качества и способности всех работавших в настоящее время товарищей, но никто из них не показался ему подходящим для этой трудной и опасной работы. Ему нужен был человек, хорошо знающий образ мыслей крестьян и проблемы, волнующие батраков, издольщиков, колонов, – человек, который бы умел говорить, как они, походить на них, мог завоевать их доверие и уважение. Партийная работа на фабрике или в рабочем квартале резко отличалась от работы среди крестьян. Витор считал, что даже организационная работа должна быть там особой – нужно приспосабливаться к условиям, существующим и на крупных фазендах, и на небольших плантациях. У него по этому вопросу было много проектов; он с успехом применял некоторые из них в Баие, в Сержипе, в Алагоасе, но в Сан-Пауло не было такого человека, который смог бы осуществлять их здесь. Витор надеялся найти его среди товарищей в провинции – в Сорокабе или в Кампинасе; там были люди, но Витор с ними еще не познакомился.
Как раз в это время к партийной работе вернулся один старый активист, рабочий по имени Алфредо. Он был механиком, служил в небольшой авторемонтной мастерской и жил в рабочем квартале Фрегезиа-до-О. Всегда улыбающийся и приветливый, широко известный и всеми уважаемый, он сделал много для того, чтобы поднять популярность и авторитет партии в своем районе. Тюрьмы он избежал, уехав на время в провинцию. Хозяин мастерской, бывший шофер, обещал сохранить за ним место. Квартальная ячейка, секретарем которой он являлся, в его отсутствие распалась, хотя и не была затронута репрессиями. Арестованы были товарищи, проживавшие здесь, но проводившие партийную работу в фабричных ячейках; в таком положении, впрочем, было большинство коммунистов в квартале. Местная же ячейка состояла из служащих мелких учреждений, кустарей и учителя начальной школы. С отъездом Алфредо и в связи с арестами в комитете штата ячейка перестала собираться, вся работа приостановилась.
Алфредо по возвращении попытался связаться с Марианой. Но разыскать ее оказалось делом нелегким; Витор умело защищал товарищей и организацию, применяя в партийной работе методы, обеспечивавшие строгую конспирацию и постоянную бдительность. Сам он пользовался двадцатью различными именами и кличками и, по мере того как партийная организация начинала разрастаться, изыскивал все новые способы для обеспечения безопасности. Именно поэтому Алфредо пришлось долго бродить в поисках Марианы и горевать, что не может ее найти. Несмотря на бесспорные успехи, в квартале Фрегезиа-до-О вместе с тем происходило что-то странное: у Витора создалось впечатление, что в их среду затесался ловкий провокатор.
Первым ему рассказал об этом учитель начальной школы – он и описал подозрительного человека. Пока Алфредо был в отсутствии, сюда приехал на жительство один рабочий, который вскоре завоевал общие симпатии. Он огромного, поистине гигантского роста, очень приветлив, быстро завязывает со всеми дружбу. Работал он на дальней каменоломне, и труд его был очень тяжел. Однако, возвращаясь к вечеру домой, этот человек, вместо того чтобы отдыхать, принимался за агитационную работу среди жителей квартала. По мнению учителя, великан – звали его Фернандес – сделал за короткое время для революционного дела больше, чем все они за истекшие годы. Он связался и с учителем; они попытались объединить людей, но не в маленькую ячейку, как раньше, а в большую, расширенную за счет включения в нее рабочих, привлеченных Фернандесом. Алфредо почесал в затылке, когда учитель рассказал ему всю эту историю. Он услышал затем и от многих других похвалы великану. Однако все же он не доверял этому человеку и не хотел устанавливать с ним какого-либо контакта; по его мнению, это был провокатор, подосланный полицией.
Более чем когда-либо Алфредо нужно было найти Мариану, установить связь с партией. Он не мог, однако, оставаться в бездействии, поджидая, пока представится такой случай, и давая тем временем провокатору возможность безнаказанно действовать в их квартале. Он обсудил это с учителем, высказал ему свои подозрения:
– Откуда появился этот тип? Кто может гарантировать, что он действительно работает в каменоломне? Я уверен, что он просто зубы заговаривает. Ясно, что это провокатор, который собирается выдать всех нас полиции.
Учитель выразил сомнение. Если он провокатор, то действует мастерски. Ничто не говорит за то, что он полицейский шпик. Почему бы Алфредо не потолковать с ним, прежде чем составить окончательное мнение?
– Я не настолько наивен, чтобы лезть в пасть волку.
Сообща с товарищами он принял меры предосторожности, отложил воссоздание ячейки из боязни навести этого человека на след. Он обошел всех товарищей, одного за другим, и разъяснил им положение. Некоторые уже были связаны с великаном, но в результате твердой позиции Алфредо перестали с ним встречаться. Даже у учителя зародились сомнения, и он прекратил знакомство с этим Фернандесом. Однако неожиданная враждебность, казалось, не произвела впечатления на великана: он продолжал приходить к ним, завязывал дружбу с рабочими. Алфредо всех предупреждал: «Это провокатор». Время шло, и Алфредо чувствовал себя все более тревожно.
Наконец в один прекрасный день Мариана пришла к нему сама. Только недавно она узнала о его возвращении, они назначили встречу. Алфредо хотел рассказать ей о положении дел, но она не согласилась его выслушать.
– Ты информируешь об этом другого товарища, ответственного по району. Я тебя свяжу с ним. Его зовут Жоакин.
Витор, прежде чем вступить с кем-либо в контакт, всегда предварительно расспрашивал о нем и при встрече уже знал его биографию. То, что он узнал об Алфредо, свидетельствовало, что это, видимо, честный и преданный партии товарищ. Выслушав его, Витор утвердился в своем первом впечатлении: хороший работник, скромный и бдительный. Секретарь ячейки квартала Фрегезиа-до-О сообщил ему о положении. Они не могли ничего делать из-за провокатора, который во что бы то ни стало хотел связаться с партийным комитетом. По мнению Алфредо, он всеми своими разговорами, установлением связей и попыткой воссоздать квартальную ячейку добивается захвата организации и ареста ее активистов. Некоторые поддались ему; однако, к счастью, ничего не рассказали; провокатор ведь появился тогда, когда ячейка перестала действовать. Этот Фернандес особенно опасен именно потому, что по внешности нисколько не похож на шпика и производит впечатление честного человека, искреннего революционера.
Витор подробно расспрашивал о деятельности Фернандеса; Алфредо передал ему то, что слышал от учителя и других товарищей. Фернандес даже собирал деньги для помощи семьям арестованных и сам внес сравнительно большую сумму. Где он мог достать деньги, если только не в полиции? Даже если он туже затянул пояс, сокращая свой ежедневный рацион, это не было бы удовлетворительным объяснением: заработная плата рабочего не позволяет такой щедрости. Он явно старался завоевать этим путем доверие товарищей и проникнуть в партию.
Витор слушал с интересом, история эта казалась ему странной. Алфредо, несомненно, поступил правильно, проявив бдительность и заботу о безопасности товарищей. Но, с другой стороны, было бы неправильно из-за этих подозрений парализовать всю партийную деятельность, не создать заново ячейку. Кроме того, в манере этого Фернандеса было нечто такое, что не подходило к облику провокатора. Когда Алфредо кончил, Витор спросил:
– А ты сам видел этого человека?
– Много раз, товарищ Жоакин. Он даже пытался заговаривать со мной, возможно, что-нибудь узнал обо мне. Но я не поддержал разговор.
– Каков он из себя?
– Ну, как я уже сказал… Обычный маскарад…
– Да нет, я не об этом. Как он выглядит?
– Это человек средних лет, огромного роста, гигант. Очень загорелый, широколицый. По внешности он симпатичный… способен обмануть кого угодно.
У Витора блеснула мысль. Но нет, это невозможно, мертвые не воскресают… Всего вероятнее, что Алфредо прав, речь идет о провокаторе. На всякий случай он задал ему несколько вопросов по поводу внешних примет этого человека. Поразительно, что ответы Алфредо подтверждали ту же нелепую мысль, которая пришла ему на ум. Подтверждали до такой степени, что Витор решил выяснить все до конца.
– Пока, товарищ, ничего не предпринимай. Я подумаю об этом. Давай встретимся… Подожди… завтра нельзя, послезавтра тоже… В пятницу… – назначил он. После этого Алфредо ушел.
В пятницу Витор ждал его с нетерпением. Алфредо опоздал на несколько минут. Они пошли гулять по тихой улице богатых особняков. Витор вытащил из бумажника маленькую карточку, показал ее Алфредо.
– А он, случайно, не похож на этого человека?
Алфредо взглянул на любительскую фотографию.
– Он самый. Готов поклясться, что это он…
Витор улыбнулся; три дня он провел между этой надеждой и опасением, что обманулся, повторяя себе: «Ведь это невероятно: он же погиб!»
Алфредо заметил, как сразу изменилось выражение лица руководителя.
– Ты его знаешь? Он провокатор?
Витор отрицательно покачал головой.
– Нет. Это наш друг, он только потерял связь с партией. Послушай, Алфредо, пойди разыщи его. Чтобы убедиться, что он именно тот, о ком я думаю, передай ему привет от падре Антонио. Если услышишь в ответ: «тетя здорова» – значит, это он. Не думаю, чтобы он забыл старый пароль. Если это не он, переведи разговор на другую тему, придумай какую-нибудь историю. Если это он, приведи его ко мне.
– Когда?
– Завтра же. Завтра суббота, жду к четырем часам.
– Туда же, куда и сегодня?
– Нет. Лучше в другое место. – И Витор дал ему адрес. – Выучи его наизусть, а потом постарайся забыть и адрес и вообще все, что касается Фернандеса.
– Ладно.
– Теперь давай поговорим насчет твоей работы…
Алфредо, выйдя вечером из мастерской, направился на остановку трамвая, где Фернандес ежедневно сходил, возвращаясь с работы; он снимал на этой улице комнату в домишке бедной рабочей семьи. Алфредо не пришлось долго ждать: около семи часов он заметил, как Фернандес соскочил с трамвая. Он последовал за ним в отдалении и, когда тот остался один, подошел к нему.
– Привет от падре Антонио, – прошептал он, идя позади Фернандеса.
Великан вздрогнул, будто его ударило электрическим током. Однако ничего не ответил, только остановился. Алфредо продолжал свой путь, словно его необычная фраза была обращена не к Фернандесу. Но великан настиг его и схватил за руку.
– Постой! Дай мне вспомнить… Прошло столько времени, я уже забыл. Но ради всего, что тебе дорого, не уходи. Подожди. Кто же это здоров-то, о, господи! Какой-то родственник… Постой… Вспомнил… «Тетя здорова…» – великан облегченно вздохнул.
Алфредо сказал:
– Ты мне чуть руку не вывихнул. У меня сегодня вечером сверхурочная работа в мастерской. Около девяти приходи поговорить.
В девять великан появился. Алфредо был один, он ремонтировал автомобиль – так вечерами он отрабатывал владельцу мастерской те часы, что прогуливал по утрам. Он дружески улыбнулся тому, кто называл себя Фернандесом; чувствовал себя несколько виноватым из-за своих подозрений. Однако они не стали об этом говорить, Алфредо ограничился тем, что назначил встречу на следующий день.
– Тебя хочет видеть один товарищ.
Фернандес не стал задавать никаких вопросов, несмотря на снедавшее его любопытство. Он предложил свои услуги, чтобы помочь товарищу в работе:
– Я кое-что смыслю в этом…
– Не нужно. Вообще тебе лучше уйти, а то кто-нибудь может появиться.
Выйдя на улицу, великан задумался: как партия отыскала его? Когда он прибыл в Сан-Пауло, у него была явка к Жоану, но он приехал поздно – тот уже был арестован. Как знать, не вернулся ли из долины Доротеу, не расхаживает ли он по Сан-Пауло? Возможно, Доротеу его и увидел здесь случайно, а узнав, послал за ним. Да, должно быть, это Доротеу, ведь помимо него он знал в Сан-Пауло только двух товарищей – Карлоса и Жоана, но они оба сейчас арестованы. Как бы ни было, что бы ни произошло, это означало конец его страданиям. Когда он очутился в Сан-Пауло без всякой связи с партией, то при известии о провале комитета штата и Национального комитета в Рио, он впервые в жизни почувствовал отчаяние. Как можно жить, не поддерживая связи с партией, не ведя политической работы? Он проделал длинный путь, чтобы добраться сюда, по дороге ему удалось приобрести документы, теперь он именовался Мигелом Фернандесом.
В Сан-Пауло Гонсало считали мертвым, полиция его не разыскивала. Но какой был для него в этом толк, если по прибытии он прочел в газетах сообщения об арестах и заявление начальника полиции о ликвидации партии? Он, конечно, не поверил этим утверждениям: партия и раньше переживала периоды, не менее трудные, чем нынешний. Но как добиться того, чтобы ее разыскать, чтобы снова приобщиться к работе? Ведь должна была ощущаться огромная нехватка кадров, партии нужны были все активисты, оставшиеся, подобно ему, на свободе. Он собирался отправиться в Баию, где ему было бы легко установить с партией контакт. Но Жоан, от имени руководства, дал ему указание прибыть в Сан-Пауло, здесь его новый пост. Надо было искать партийную организацию, – искать, пока он ее не найдет.
Он поселился в рабочем районе; если хорошо искать, рано или поздно ему удастся найти партию, она не могла ведь прекратить существование, когда в городе столько рабочих. Он стал активно ее разыскивать, настолько активно, что даже возбудил подозрения Алфредо. Вначале ему показалось, что партийная организация в Фрегезна-до-О полностью ликвидирована. По мере того как он стал знакомиться с соседями, он узнал жизнь этих людей, услышал об арестах на соседних улицах.
Он думал сам воссоздать здесь организацию своими силами, раз ему не удается установить контакт с товарищами по партии. Он завязал отношения с учителем начальной школы, сблизился с другими, собрал деньги для семей арестованных (сам отдал почти весь свой двухнедельный заработок), и дело наладилось. Но вдруг некоторые товарищи стали упорно избегать его. Он понял, что произошло: они ему не доверяли. Это означало, что где-то здесь находилась партия, что она проявила бдительность. Ему хотелось открыться кому-нибудь, – возможно, учителю, – но он не был убежден, что должен поступить именно так. Он продолжал агитацию среди рабочих. Как бы то ни было, это все же работа для партии. Когда, наконец, он найдет партию, когда снова получит возможность вести активную работу в ячейке?
Сейчас после встречи с Алфредо у него стало легко на душе. Независимо от того, каким образом его нашли, это был конец многомесячным горестям. Должно быть, это все-таки негр Доротеу: дальнейшее пребывание в долине, видимо, стало для него невозможным. И Жозе Гонсало улыбнулся, вспомнив о негре: никто не играл на губной гармонике лучше, чем этот добрый и молчаливый негр, тяжело переживающий свое горе. Мужественный, замечательный товарищ… Как он его сожмет в объятиях при встрече…
Но не его, а Витора встретил он на другой день. Войдя в комнату, где его ожидал руководитель, Жозе Гонсало не смог удержаться от громкого возгласа:
– Витор!
Они трижды обнялись. Алфредо с некоторым удивлением заметил слезы на глазах великана. Витор тоже был взволнован, они похлопывали друг друга по спине.
– Жив, а! Мне это казалось совершенно невозможным…
– Они приняли погибшего товарища за меня, а он стоил больше, чем я. Что за товарищ! Какой человек!
Алфредо оставил их одних. Витор посоветовал ему никому ничего не говорить о Фернандесе. Надо было вести дальше работу, используя, в частности, и тех людей, с которыми великан установил контакт.
– В нашем квартале есть люди очень хорошие, нужно только привлечь их… – сказал Гонсало. Он объяснил затем Витору: – Я решил начать действовать, хоть сам что-нибудь делать, если мне не удалось найти партию. Но меня изолировали…
– Решили, что ты провокатор.
– Я так и подумал. И даже обрадовался этому: это был признак, что партия не умерла, как я вначале предполагал. Трудность заключалась в том, чтобы найти ее, установить с ней связь. Ты знаешь, Витор, как я страдал эти месяцы. После всех арестов я было подумал, что никогда не найду семьи… – Он сказал «семьи», и так именно он чувствовал, говоря о партии.
– Я тебя считал погибшим. Даже на одном собрании произнес траурную речь.
– А ты, как ты-то сюда попал?
– Меня послали наладить здесь работу. Она было совсем замерла в результате полицейского разгрома. Серьезное дело, старина. Но мало-помалу все приходит в движение. И ты появился как раз в нужный момент. У меня есть задание для тебя.
– Какое же?
– Сейчас дойдем и до этого. Расскажи мне сначала о событиях в долине. Я о них знаю только частично. Через некоторое время, как только положение здесь немного прояснится, мне придется особо заняться Мато-Гроссо и долиной.
Гонсало рассказал о борьбе, происходившей в долине, упомянул о Ньо Висенте, Клаудионоре, Эмилио – о трех героях, погибших во имя создания партийной организации в тех краях. Отметил он и деятельность Нестора.
– Храбрый и умный человек. Этот кабокло, если ему помочь, станет крупным крестьянским руководителем. Я тебе рекомендую его. Он – золото. – Далее он рассказал о негре Доротеу, о забастовке рабочих.
– Я было под конец чуть не совершил одну глупость, но негр мне не позволил. Он, правда, не слишком красив, но зато какой он чудесный парень. В общем, он задаст американцам; ему вполне можно доверить руководство партийной организацией.
– Он не только задаст американцам, но уже задал им хорошую трепку. Ты разве не знаешь, что произошло на празднествах по случаю открытия рудников акционерного общества? Партия ведь опубликовала материалы, где об этом было рассказано.
– Ты говоришь так, будто я находился в партийной среде. Со времени отъезда из долины я только сегодня впервые…
– Да, верно. Ну, я тебе расскажу…
Гонсало слушал с улыбкой на лице, его сердце радостно билось.
– Эх, Витор, как я полюбил долину!.. Когда-нибудь я вернусь туда. Во всяком случае, когда настанет час выбросить оттуда этих гринго, я непременно хочу быть там. Чтобы отомстить за Ньо Висенте, Эмилио, Клаудионора. Чтобы завершить то, что мы начали…
– А почему бы и нет? Такой день безусловно наступит… Но сейчас ты останешься в Сан-Пауло. Знаешь, что я тебе хочу поручить?
– Что?
– Руководство работой среди крестьян. Надо все начинать сначала; то немногое, что здесь было достигнуто, – утрачено в результате репрессий. Я тебя свяжу с некоторыми людьми…
– Нельзя ли вызвать сюда и Нестора?
– Что ж, неплохая идея. Надо будет обсудить с товарищами из секретариата. И насчет тебя также. Думаю, что они, конечно, согласятся. Мы как раз подыскивали руководителя для этой работы. А когда будем посылать кого-нибудь в долину, вызовем и Нестора. Думаю, что районный комитет Мато-Гроссо возражать не станет.
Они закончили беседу. Зажглись уличные фонари, наступил вечер. Перед тем, как еще раз обняться на прощание, Витор сказал:
– Когда распространилась весть, что ты погиб, негр Балдуино сложил о тебе песню; ее до сих пор поют в порту Баии. Дай-ка я попробую ее вспомнить. Вот послушай:
Эти гринго-кровопийцы,
Все сплавляя за границу,
Грабят наш бразильский люд,
Все семь шкур с него дерут.
Эти подлые собаки
С полицейскими, во мраке,
Под прикрытием тумана
Застрелили Гонсалана.
– Теперь мне лучше вообще не показываться в Баие…
– Постой, ведь это еще не конец!
Жадной стаей, хищной сворой
Нападали эти воры;
Не страшась, Гонсало смело
Крикнул шайке оголтелой:
«Все равно грядет свобода
Для бразильского народа!»
Так он крикнул, умирая,
Чужестранцев проклиная.
У Гонсало стояли слезы на глазах, Витор обнял его.
– Вот видишь? На нас ложится большая ответственность, старина. За такую песню, родившуюся в гуще народной, мы должны отплатить тем, чтобы работать не покладая рук. Чтобы гринго убрались вон!..
Маркоса выпустили на свободу в середине сентября, и меньше чем через две недели состоялась свадьба. Он все же успел попасть на спектакль балетной труппы, и в тот вечер Мануэла превзошла саму себя: радостью сверкал ее танец, и в театре, казалось, был праздник.
Маркоса не привлекли к суду, несмотря на все старания полиции. Друзья его сумели воспрепятствовать этому и добились его освобождения. Маркоса выпустили на рассвете; шел сильный дождь. Из тюрьмы его сначала отвезли в полицию, где один из инспекторов охраны политического и социального порядка объявил ему приказ об освобождении. Однако при этом предупредил, что он будет немедленно арестован снова при малейшей попытке «восстановить ликвидированную коммунистическую партию или какую-нибудь другую группировку подрывного характера». Архитектор остановил первое попавшееся такси и велел ехать прямо в отель, где обычно останавливался. Он снял там номер и сразу же позвонил в гостиницу Мануэле.
Полчаса спустя он уже гулял с ней под проливным дождем. Они обсуждали, кого пригласить на свадьбу; Мануэла пожелала, чтобы свидетельницей у нее была Мариана.
– Возможно ли это, Маркос?
– Я выясню в Сан-Пауло. Я туда отправлюсь завтра с первым же самолетом. Через два-три дня вернусь.
– Я танцую в воскресенье. Ты вернешься к этому времени?
Они проговорили чуть ли не до утра. Маркос хотел убедить ее продлить контракт с труппой, поехать на гастроли в Соединенные Штаты. Однако у Мануэлы были свои планы.
– Послушай, Маркос: у нас в Бразилии, несмотря на богатство нашего народного танца, несмотря на талантливость народа, – все же нет балета. Я знаю по себе, с какими трудностями сталкивается тот, у кого есть призвание к танцам. Кончается обычно тем, что такой человек оказывается в варьете и танцует танго… Я могу поступить двояко: или гастролировать с труппой, лишь изредка бывая в Бразилии во время балетного сезона, или, – а это то, что я и собираюсь сделать, – остаться здесь, открыть балетную школу, а затем попытаться организовать труппу. И найти композиторов, убедить их написать бразильский балет по мотивам нашего народного танца. Ты не думал, какой замечательный балет может дать макумба? Вот, что я хочу организовать и в чем очень рассчитываю на твою помощь. Знаешь, что меня навело на эту мысль? Ты даже не представляешь себе! Я присутствовала в Мексике на демонстрации документальных фильмов об ансамблях народного танца в России. Какое великолепие, Маркос! Какая красота!
– Я не хочу, чтобы из-за меня ты загубила свою карьеру.
– И ты называешь это загубленной карьерой? Неужели ты не видишь, что я права, что это действительно лучшее, что я могу создать? У меня столько планов, Маркос… Я тебя буду так эксплуатировать… – И она поцеловала его.
В Сан-Пауло Маркос встретился с Витором. Его первое впечатление от нового политического секретаря районного комитета было не вполне благоприятным. Он привык к Руйво и Жоану и его поразила резкость Витора. Первые минуты беседы были напряженными. Витор сказал ему сразу же, как только вошел:
– Теперь вы, товарищ, – член партии, нужно отнестись к делу серьезно. Насколько я знаю, идеологически вы еще недостаточно подготовлены. Это, между прочим, можно было понять, читая ваш журнал. Учиться, товарищ, многому учиться – вот что вам нужно.
– В конце концов, я все-таки грамотный… – ответил Маркос, раздосадованный таким началом беседы.
– Крупный архитектор… – заметил Витор. – Крупнейший бразильский архитектор, не так ли? Но, мой дорогой, ваша культура ничего не стоит, если она не пронизана марксистской теорией. Вы можете быть самым выдающимся архитектором, но для меня вы станете им только тогда, когда овладеете теорией марксизма. Только тогда вы окажетесь в состоянии полностью развернуть свой талант…
Однако по мере развития беседы раздражение Маркоса стало исчезать. Точно так же смягчилась и суровость Витора, изменились и его грубоватые манеры. Маркос рассказал ему о тюрьме, о товарищах, об их настроениях. Витор вспоминал своих знакомых, оказавшихся в тюрьме; интересовался, как они проводят занятия. Затем они снова вернулись к проблемам культуры, и Маркос неожиданно оказался вовлеченным в дискуссию. Раньше всего его подкупила культура и эрудиция руководителя. Он казался информированным обо всем, будто прочел все книги. Мог говорить о чем угодно, – например, вспомнили об Эрмесе Резенде, и Витор несколькими меткими замечаниями развенчал весь его «социологический» труд. Они поговорили даже об архитектуре, и Витор критиковал Корбюзье. «Где он мог все это изучить?» – спрашивал себя Маркос. Руководитель улыбнулся, положив ему руку на плечо.
– Будем друзьями… Не обращайте внимания на мою грубость: это влияние малокультурной среды. Я простой сертанежо, отпугиваю людей. – Маркос тоже улыбнулся, как бы соглашаясь с ним. – Я сам знаю, что это так. Вы можете мне подсказывать, даже должны это делать: это поможет мне исправиться. Ведь это недостаток, и крупный. Резкости у меня хоть отбавляй, и бывает, я часто незаслуженно обижаю людей. Для активиста партии – это серьезный минус, он мешает в работе. Я стараюсь измениться, понемногу выправляюсь, но, видно, это заложено у меня в натуре. Я родился в каатинге и сам колючий, как кактус. Мне нужно еще немало поработать над собой в этом направлении, и я рассчитываю на вашу помощь.
Эти искренние слова Витора вызвали на откровенность и Маркоса: он заговорил о своих личных делах.
– Я на днях женюсь и мне нужно в связи с этим спросить вас кое о чем…
– Женитесь? А мне говорили, что вы убежденный холостяк… Мариана считает это вашим единственным недостатком…
– Как раз насчет Марианы я и хотел с вами поговорить. Девушка, на которой я женюсь, знакома с Марианой, они подруги.
– А, эта балерина? Поздравляю. Говорят, у нее большой талант. По рассказам Марианы, она хороший человек. Я знаю историю с деньгами, которые она нам послала.
– Ну, раз вы знаете, кто она, прежде чем говорить о Мариане, я поставлю перед вами другой вопрос. – И он рассказал о проектах Мануэлы, о ее намерении оставить труппу, основать балетную школу и попытаться создать национальный балет.
– Она безусловно права! – воскликнул Витор, когда Маркос закончил. – Это как раз то, что нам нужно… Она на правильном пути, нужно лишь ею руководить, чтобы она не впала в этакую живописность, лишенную содержания, в искажение фольклора. Знаете, что вы должны сделать? Свезти ее в Баию, чтобы она почувствовала народные ритмы, побывала на народных праздниках и увидела там настоящие негритянские танцы. Почему бы вам не провести медовый месяц в Баие?
– Я не могу сейчас уехать, у меня запущены дела, просрочены все договоры. Возможно, в декабре…
– Поезжайте, как только вам удастся выбраться. Идея вашей невесты отличная.
– Теперь еще насчет Марианы…
– А что такое?
– Мы бы хотели, чтобы она была у нас на свадьбе свидетельницей. Как вы думаете, может она появиться на бракосочетании, подписать свое имя, не опасно это для нее?
– Нет, почему же? Вы хотите венчаться здесь?
– Да. Здесь у меня друзья, дед и бабушка Мануэлы, ее тетка. Потом я поеду в Рио, у меня там крупная постройка. Об этом я, прежде чем прийти сюда, уже говорил с товарищами.
– Сколько времени вы пробудете в Рио?
– С полгода, может быть, и больше. Но каждую неделю, и уж во всяком случае раза два-три в месяц, буду приезжать в Сан-Пауло.
– Хорошо. В таком случае я тоже хочу поговорить с вами о Мариане. Вы ведь поселитесь там, не так ли?
– В Рио? Я думаю снять там квартиру.
– Так вот, не могла ли бы Мариана у вас погостить? Она очень переутомлена, у нее ослаблен организм, она все время болеет гриппом. Дела здесь сейчас идут лучше, и мы решили заставить ее немного отдохнуть. Кроме того, ей нужно будет повидаться с Жоаном до суда и неизбежной высылки на Фернандо-де-Норонья. Мы уже обсуждали этот вопрос в секретариате, и вот раздумываем, как бы все это устроить. Если вы сможете принять ее к себе на месяц, на два, было бы замечательно.
– Конечно, для Мануэлы это будет большой радостью. Надеюсь, Мариана поедет с мальчиком, не так ли?
– Конечно.
– Отлично. Мы поженимся еще в этом месяце, и в первых числах октября будем ждать Мариану в Рио.
– Когда я буду в Рио, и я остановлюсь у вас, чтобы потолковать с вами об архитектуре и с Мануэлей о балете. Но, мой дорогой, будьте уверены в одном: если вы не изучите как следует труды Ленина и Сталина, вы не сможете помочь жене… К следующему разу, когда мы увидимся, я подготовлю программу ваших занятий. Идет?
Свадьба носила чрезвычайно скромный характер. Мануэла накануне приехала из Рио, остановилась на квартире у дедушки и бабушки. Тетя Эрнестина посматривала на нее с недоверием, шептала молитвы. Назавтра в час дня все собрались на брачную церемонию. Пришли товарищи Маркоса по работе, доктор Сабино, семья Мануэлы, – всего человек десять. Мариана приехала вместе с Маркосом; она была одета в новое платье, на голове – голубой берет. Мануэла поцеловала ее, нашла похудевшей и очень утомленной. Церемония прошла быстро, чиновник произнес небольшую речь, в которой воздал должное жениху и невесте. По окончании церемонии Мануэла напомнила Мариане:
– Мы тебя ждем на следующей неделе с малышом.
После регистрации брака они направились прямо на аэродром. В тот момент, когда молодые выходили, чтобы сесть в автомобиль, появился Лукас Пуччини, принося извинения за опоздание:
– Я был на завтраке у Коста-Вале и никак не мог раньше выбраться. – И он преподнес Мануэле бриллиантовое кольцо.
В автомобиле она отдала кольцо Маркосу.
– Ты знаешь, что с ним сделать, не так ли?
– Для партии?
– Для нашей партии… Могу я так сказать или нет? Ведь это – твоя партия, партия Марианы…
Маркос обнял ее, машина остановилась на перекрестке улиц, прохожие с улыбкой смотрели на целующуюся в автомобиле пару.
В середине октября трибунал национальной безопасности начал слушание процессов арестованных несколько месяцев назад коммунистов. Некоторые члены национального руководства партии были осуждены на пятьдесят с лишним лет каждый «по совокупности наказаний». Стремясь дискредитировать партию перед массами, ее руководителей обвиняли в уголовных преступлениях: убийствах, покушениях, грабежах – во всем, что только приходило в голову следователям и прокурорам. Газеты публиковали пространные отчеты, в которых Престес изображался как главный виновник всех этих вымышленных зверств.
Как правило, суды проводились в отсутствие обвиняемых. «Перевозка заключенных чрезвычайно опасна», – заявляла полиция. Публика не допускалась в залы трибунала, о приговорах узнавали лишь по сообщениям, публиковавшимся на первых полосах газет. Клеветническая кампания в печати и по радио достигла своего апогея: нападки на Престеса, которого расписывали как чудовище, носили самый грубый характер. Наряду с этим всячески восхвалялись энергичные действия полиции, «вырвавшей из почвы родины сорную траву коммунизма», как написал в своей статье поэт Шопел. Суд над Престесом должен был, по выражению одной из газет, «закрыть золотым ключом победоносную кампанию по ликвидации влияния коммунистических организаций в стране».
Мариана, гостившая в Рио у Маркоса и Мануэлы, каждую среду ходила в тюрьму на свидание с Жоаном и брала туда с собой сына. Ребенок радостно бегал по помещению, где происходили эти свидания; возвращаясь, Мариана приносила известия об арестованных. Руйво стал немного поправляться. Когда его перевозили в Рио, состояние больного было исключительно тяжелым; опасались за его жизнь. Теперь ему стало несколько лучше. Олга последовала за ним в Рио, носила ему лекарства и медикаменты для инъекций, ходила по адвокатам, стараясь добиться, чтобы после суда он остался отбывать заключение в тюремной больнице, вместо отправки на Фернандо-де-Норонья. Маркос собирал среди сочувствующих интеллигентов деньги, чтобы помочь защите заключенных.
Процесс сан-пауловских коммунистов был начат раньше намеченной даты. В последнюю среду адвокат Жоана, весьма энергичный молодой юрист, сказал ему, что суд состоится в конце ноября: трибунал занят подготовкой нового процесса Престеса.
И вот удар: сообщение на первых полосах утренних газет, напечатанное крупным шрифтом. У Марианы подкосились ноги, она упала на диван с газетой в руке. Она обычно вставала раньше, чем супруги, приготавливала завтрак для ребенка, читала газеты, ожидая Маркоса и Мануэлу, чтобы вместе с ними выпить кофе.
Там было написано: «Агиналдо Пенья приговорен к восьми годам тюрьмы». Это было тяжелое наказание, лишь Освалдо должен был отбыть в общей сложности тринадцать лет – семь по этому приговору и шесть по предыдущему, вынесенному на процессе забастовщиков Сантоса. Руйво был приговорен к пяти годам: адвокат использовал для защиты факт его болезни и то обстоятельство, что он некоторое время пробыл в санатории, – этим с него снималась ответственность за события того периода. Судья (единственный юрист, согласившийся войти в состав этого чрезвычайного трибунала, сформированного из людей, не имеющих отношения к юстиции) рассмеялся:
– Этому больше полгода не протянуть. К нему можно проявить великодушие…
Остальные приговоры колебались от шести месяцев до шести лет, ни один из обвиняемых не был оправдан. Даже Сисеро д'Алмейда был приговорен к десяти месяцам тюрьмы, несмотря на то, что его брат нанял для защиты двух видных адвокатов и обращался ко всем за поддержкой, добиваясь оправдания Сисеро. Сисеро находился в Монтевидео, он вовремя скрылся, и теперь в Уругвае и в Аргентине участвовал в кампании солидарности с Престесом и другими бразильскими политическими заключенными.
Когда Маркос, насвистывая самбу, появился в комнате, он увидел Мариану, смотревшую на газету каким-то отсутствующим взглядом. Ребенок играл с плюшевым медвежонком – подарком Мануэлы. Мариана даже не поздоровалась. Архитектор подошел к ней.
– Что-нибудь случилось, Мариана?
Только тогда она его заметила.
– Жоану – восемь лет.
– Что?
Она протянула ему газету, встала и вышла на балкон двенадцатого этажа, на котором была расположена квартира Маркоса. Отсюда виднелись просторы океана. Эти просторы Жоану предстояло пересечь в грязном трюме парохода, направляющегося к острову Фернандо-де-Норонья. Они не будут видеться многие годы: оттуда редко приходят известия; проходящие мимо пароходы только случайно пристают к этому острову – затерявшейся точке между Бразилией и Африкой, – такому одинокому среди океана. Мариана вдруг почувствовала себя опустошенной, будто у нее вырвали сердце.
Маркос остановился возле нее, молча взял ее руку, сжал в своих руках.
– Мужайся, Мариана. Такова наша борьба…
Она ответила не сразу. Глаза ее смотрели на океан – далеко-далеко отсюда был остров Фернандо-де-Норонья, пустынный и бесплодный, – многие оттуда так и не вернулись. Она оторвалась от этих видений, повернулась к Маркосу.
– Я это отлично знаю… Но я не ожидала этого сегодня. Конечно, я никогда и не думала, что он будет оправдан. Еще на последнем свидании он мне сказал, что рассчитывает получить от шести до десяти лет. Как он угадал – дали восемь. Но известие это обрушилось на меня сейчас так неожиданно, не успела я развернуть газету. Адвокат думал, что суд состоится в конце будущего месяца. Я просто ошеломлена…
– Скоты!.. – выругался Маркос. – Придет день, и эти субъекты из трибунала безопасности ответят за все.
Мануэла из столовой звала их пить кофе.
– Вы хотите меня уморить голодом?
– Пойдем, Маркос… – сказала Мариана с дрожью в голосе.
Мануэла взяла на руки ребенка, приласкала его. Она проводила значительную часть дня, играя с мальчиком; они переворачивали вверх дном всю квартиру. Мануэла грозила, что отнимет у Марианы сына и сейчас, по обыкновению шутя, повторила:
– Я оставлю его себе. – Но тут же, заметив грустное лицо подруги, спросила: – Что с тобой?
Маркос ответил за нее сдавленным голосом:
– Жоана приговорили к восьми годам.
Мануэла прижала к себе ребенка, слезы полились из ее прекрасных голубых глаз.
– Мариана, милая моя…
Печальным был этот утренний завтрак. Мануэла отодвинула чашку, она не могла ничего есть. Держа мальчика на руках, она продолжала ласкать его. Маркос вернулся к себе, чтобы переодеться. Мариана решила выйти вместе с ним.
– Я пойду к адвокату. Он, наверное, отправится в тюрьму сообщить приговор. Я поеду с ним: может быть, мне разрешат поговорить с Жоаном.
Вернулась она уже не такой удрученной. Ей удалось вместе с адвокатом попасть в тюрьму, она разговаривала с Жоаном. Теперь она уже не чувствовала себя такой опустошенной, она снова обрела равновесие и была готова перенести эту долгую разлуку. Жоан ей сказал:
– Я вернусь к тебе гораздо раньше, чем пройдет восемь лет… – И, сжав руку, добавил: – Ты с товарищами вытащишь нас из тюрьмы.
Это было как раз то, о чем Мариана говорила Мануэле: Жоан никогда не терял присутствия духа, он видел завтрашний день. Мариана во время свидания сказала ему о своем желании как можно скорее вернуться к партийным обязанностям. Теперь, когда он был осужден, только на партийной работе она будет чувствовать себя тесно связанной с ним, словно океану не суждено разъединить их. Только так, вместе с партией, она будет бороться за его освобождение. Она просила Жоана разрешить ей немедленно вернуться к активной деятельности. Но Жоан не согласился.
– Ты еще слишком слаба, – сказал он. – Подожди, по крайней мере, месяц; питайся, отдыхай, набирайся сил. Не такое ли задание тебе дали товарищи? Ты помнишь, когда заболел Руйво? Как мы тогда рассуждали? Если ты сейчас не отдохнешь, то потом не вынесешь напряженной работы, сорвешься, заболеешь и вместо того, чтобы помочь товарищам, только обременишь их.
– Но партийная работа поможет мне перенести разлуку…
– Знаю, и мне это поможет. Но ты коммунистка, Мариана, и не имеешь права приходить в отчаяние от этого приговора. Ты здесь в Рио для того, чтобы набраться сил. И сделать это нужно с той же сознательностью, с какой ты выполняешь все другие задания. Используй время для чтения, чаще общайся с Маркосом: он может научить тебя многому. И, пока я буду здесь, приходи меня навещать. Приводи нашего сына…
Мариана рассказала об этом разговоре Мануэле; балерина обрадовалась:
– Я не отпущу тебя отсюда до тех пор, пока ты не станешь здоровой, толстушкой. Ни тебя, ни Луизиньо.
Вернулся Маркос. Он не завтракал в центре, как это обычно делал, – хотел узнать, как себя чувствует Мариана. Предложил пойти всем в кино, чтобы отвлечься, но Мариана не захотела.
– Спасибо, Маркос, ты обо мне не беспокойся. Я возьму себя в руки, – улыбнулась она с грустью. – Достаточно мне было повидать Жоана, и он меня вылечил. Лучше всего я буду заниматься.
– Ну что ж, хорошо, – согласился Маркос. – Я верю, что ты скоро придешь в себя. В таком случае я опять поеду на постройку.
Вечером втроем они вышли прогуляться по набережной. Говорили о самых различных вещах, но все трое думали о Жоане, Руйво, Освалдо и других осужденных товарищах. Мануэла замечала время от времени тень грусти в глазах Марианы, устремленных на просторы океана, волны которого разбивались о прибрежный песок. «Как отвлечь ее от тяжелых мыслей?» – спрашивала она себя.
Когда они вернулись, Маркос прошел в кабинет; ему надо было закончить работу. Мануэла осталась с Марианой.
– Ты ведь никогда не видела, как я танцую, Мариана…
– Никогда… – улыбнулась Мариана. – По правде сказать, я знаю балет только по кинофильмам. В театре я его никогда не видела.
– Тогда сегодня я дам спектакль только для тебя одной. Давай приготовим сцену… – Она сдвинула в сторону стулья и столы, выбрала пластинки для радиолы. – Я переоденусь и тотчас вернусь.
Мануэла загримировалась и оделась, как для настоящего спектакля. Она появилась в полумраке залы, воздушная и прекрасная. Раздалась музыка «Лебединого озера», Мануэла начала свой танец, Маркос вышел из кабинета и остановился в дверях.
Сидя в кресле с влажными от волнения глазами, Мариана улыбалась. Музыка, подобно бальзаму, успокаивала ее страдающее сердце. Из легких, прекрасных и смелых движений Мануэлы как бы исходила уверенность в счастливом завтрашнем дне. «Настанет день, – думала Мариана, – вернется Жоан, мы будем вместе работать, вместе строить такой же гармоничный и чистый мир, как эта музыка, как этот танец. Чтобы завоевать этот мир, чтобы заложить его прочный фундамент, стоит вынести все, даже разлуку, еще более долгую и еще более печальную. Да, стоит вынести все, чтобы построить этот мир, полный любви, красоты и радости, наполненный всем тем, что Мануэла выразила в своем танце».
Когда, сходя с трамваев, при еще неясном свете раннего утра, рабочие заметили красные флажки на электрических проводах, улыбка заиграла у них на лицах, и они стали подталкивать друг друга локтями. Были даже такие, что останавливались, чтобы лучше разглядеть флажки; другие замедляли шаг; кто-то прошептал:
– Я же говорил, что никто не в состоянии с ними покончить…
Их было немного, этих маленьких флажков из красной бумаги, раскачивавшихся под порывами утреннего ветерка: они висели, зацепившись за электрические провода, заброшенные туда ночью, вероятно, теми же людьми, которые на стене банка, немного поодаль от этого места, сделали надпись:
«Амнистию Престесу! Долой Варгаса!»
Небольшое это дело, конечно, но какое огромное значение оно имело для рабочих, сошедших с трамваев в это октябрьское утро! Полиция не замедлит явиться, чтобы сорвать флажки, чтобы стереть надпись на стене банка. Но новость уже обежала фабрики и заводы, предприятия и учреждения. Она распространилась и по предместьям, далеко за пределы Сан-Пауло ее занесли шоферы грузовиков и автобусов: партия жива; ложь,– что она окончательно ликвидирована! Целые группы рабочих – их становилось все больше и больше – видели флажки на проводах, читали лозунг на стене, написанный этой ночью. Воодушевление овладевало, казалось, самыми различными группами людей: слышались оживленные замечания, лица становились радостными.
А красные флажки весело развевались на ветру не только на площади да Сэ. Флажки и надписи появились и перед крупными фабриками и заводами в Сан-Пауло и его пригородах, свидетельствуя, что партия продолжает существовать. К вечеру того же дня в различных пунктах города были разбросаны листовки, разоблачающие политику правительства, которое заключает в тюрьмы лучших сынов рабочего класса, обрекает народ на голод и продает страну иностранным империалистам – американцам и немцам. Эти листовки были подписаны Сан-пауловским районным комитетом коммунистической партии, и трудящиеся самых различных профессий, интеллигенция, простые люди тайком читали их. Полицейские машины с воющими сиренами снова стали проноситься по улицам, не обращая внимания на знаки, регулирующие движение. Неизвестно откуда появившиеся листовки распространялись на фабриках и заводах. И с ними распространялась радость, с ними возрождалась надежда.
К концу этого дня, когда работа на предприятиях уже закончилась, старый рабочий с седой головой и усталыми глазами толкнул дверь маленькой лачуги в предместье города. В единственной комнате, на голой кровати без матраца, лежала исхудавшая больная. Она была такой же старой, как и муж, щеки у нее ввалились, глаза были воспалены. По временам из ее уст вырывался легкий стон. Рядом с койкой на пустом бидоне из-под керосина стояли пузырьки с лекарствами.
Рабочий вошел в комнату, нагнулся над больной, взял ее горячую от жара руку.
– Ну, как ты себя чувствуешь?
– Все так же… – прошептала она.
Она попробовала подняться, опираясь на локоть, но старик не позволил:
– Оставь, я все сделаю сам…
Она попыталась улыбнуться.
– Еда в шкафу, надо только разогреть.
Но муж не сразу вышел из комнаты. Он сел на край постели, расстегнул рваный пиджак и, сунув руку под рубашку, вытащил печатную листовку. Жена подняла голову, чтобы лучше видеть.
– Что это?
– Послушай: «Сан-пауловский районный комитет Коммунистической партии Бразилии обращается к рабочим и крестьянам…»
– Я знала… я знала… – прошептала больная, снова опуская голову на дощатое изголовье. – Я знала, что они работают. Тяжело было думать, что все кончено. – Она закрыла глаза, и на ее худом лице появилось выражение удовлетворения.
Старик продолжал читать, его руки дрожали, настолько он был взволнован. Никогда ни он, ни его жена не были коммунистами. Но почти два десятилетия, с тех пор как в 1922 году была основана партия, они следовали ее указаниям, давали деньги в фонд МОПР, под ее руководством боролись за лучшие условия жизни; в их лачуге скрывались партийные активисты в те времена, когда партия подвергалась свирепым репрессиям. Как и многие другие на фабриках и фазендах, они прочли заявление начальника полиции Рио о мнимом уничтожении партии, знали об аресте членов ее национального руководства и людей, которые были им знакомы по комитету штата Сан-Пауло: Руйво, Жоана, Освалдо. Они видели, что всякая деятельность партии прекратилась и, подобно многим другим, какое-то время думали, что, может быть, и правда – всему конец. Старик кончил читать и сказал:
– Я видел красные флажки на проводах, это так красиво…
Больная открыла глаза.
– Я хочу поправиться… Теперь, когда они вернулись, стоит жить.
В других бесчисленных лачугах, в бедных хижинах, где нехватало еды, тот же свет надежды возрождался во взволнованных словах рабочего, рассказывавшего о надписях и флажках или читавшего огненные призывы листовки. Снова партия с ними, она для них, как яркий свет в конце узкого и мрачного туннеля.
Португалец Рамиро посмотрел на исхудавшее лицо товарища Витора. В его взоре сквозило восхищение и горячая привязанность. Витор, размахивая руками, попытался разогнать дым от сигарет, выкуренных только что ушедшими. Это была маленькая комната с закрытыми окнами, и Витор, который вообще не курил, ворчал:
– Надымили хуже заводской трубы. Не знаю, что только хорошего находят в курении…
Рамиро смеялся:
– Надеюсь, ты не объявишь декрет о запрещении табака в партии? Мы потеряем тогда много хороших людей.
Витор тоже рассмеялся:
– Нет, это никому не угрожает. – И серьезным тоном сказал: – Ну, как там, говори!
Рамиро стал рассказывать о том, какое впечатление произвели первые проявления публичной деятельности нового комитета: флажки, надписи на стенах, листовки.
– Товарищи с завода «Нитро-кимика» говорят, что они никогда не видели рабочих такими довольными. Ведь многие думали, что партия ликвидирована. – Улыбка расплылась на его лице. – Любовь, которую трудящиеся питают к партии, воодушевляет нас. Даже люди, которые как будто не имеют с нами ничего общего и соприкасаются с партией только в случае забастовки или какого-нибудь другого массового движения, и те проявляют свою радость. Листовки сегодня обсуждались, передавались из рук в руки.
Витор интересовался подробностями: ему нужны были конкретные факты, пусть даже мелкие, которым другие не придавали бы значения.
– Здешняя полиция появилась в Санто-Андре, шарит там по фабрикам. Но люди настроены так, что никто не испугался. Знаешь, Витор, я теперь начинаю осознавать то, что ты всегда говоришь: да, мы можем организовать здесь большую, массовую партию. Правда, до сих пор я не понимал этого толком, я был далек от масс, замкнувшись внутри партийной организации…
– Да, мы замкнулись, отдалились от масс. Товарищи, стремясь обеспечить безопасность организации, уж слишком глубоко ушли в подполье. Вот и получилось…
– Мы так долго не выходили на улицу, – заметил португалец, – что люди действительно могли поверить слухам о ликвидации партии.
Витор покачал головой.
– Ты неправ. Это был необходимый этап: надо было заново сколотить костяк организации, прежде чем начать снова агитацию. Какой толк выходить на улицу, не создав руководства партии, не имея организованных низовых ячеек? Я понимаю нетерпение некоторых товарищей. Но было бы неправильно ускорять ход событий. Мы действовали именно так, как надо. И теперь не следует увлекаться. Не думай, что мы будем тратить время только на то, чтобы забрасывать флажки на провода и делать надписи на улицах. Гораздо важнее укреплять партию, создавать ячейки на предприятиях, вербовать и воспитывать кадры, готовиться к предстоящей борьбе.
Рамиро внимательно слушал. За эти месяцы он крепко привязался к Витору, чувствовал все большее восхищение перед своим руководителем. Он часто вспоминал, как они были подавлены, до того как Витор прибыл из Баии и начал работу по восстановлению партийной организации штата.
Не так давно они собрали, наконец, пленум, избрали новый комитет. В течение трех дней обсуждали предстоящие задачи и методы их осуществления. Рамиро, избранный в состав руководства, не скрывал своей радости. Всего каких-нибудь несколько месяцев назад положение казалось ему безнадежным. Он вспомнил свою первую встречу с Марианой после провала прежнего состава секретариата, ареста десятков товарищей, почти полной ликвидации низовых партийных ячеек. В тот час заявление начальника полиции приобретало, казалось, трагическую реальность. Даже Мариана, всегда полная такого воодушевления, потеряла было на мгновение присутствие духа, да и сам он, споривший с ней, не очень-то был уверен в том, что удастся снова поднять организацию, так сильно пострадавшую от ударов полиции. Когда прибыл Витор, он, Мариана и немногие другие действовавшие члены партии были в подавленном состоянии и занимались лишь мелкими текущими вопросами, не решаясь взяться за восстановление партийного аппарата. Вся деятельность партии сводилась к печатанию на ротаторе нескольких сот листовок, распространявшихся почти исключительно среди активистов и их семей. Витор подтолкнул их вперед, к смелой, терпеливой и настойчивой работе, и Рамиро отдавал себе теперь отчет в том, сколь многому он научился у руководителя за эти месяцы.
Они заново создали важнейшие ячейки, завербовали новых членов партии, восстановили комитеты в наиболее значительных городах штата, вновь занялись работой среди крестьян. Пленум показал, насколько продвинулась партия, теперь у них уже был избран комитет, руководители, облеченные доверием товарищей. Многое еще, конечно, надо было сделать, да к тому же и планы у Витора были весьма широкие. Но уже сейчас партия вновь появилась на улицах Сан-Пауло, рабочие на фабриках и заводах узнали, что она продолжает существовать, газеты заговорили о «красных агитаторах». Рамиро был вне себя от радости, когда рассказывал Витору все эти подробности.
Лицо руководителя, исхудавшее и усталое, воодушевлялось, когда португалец с таким энтузиазмом рассказывал ему обо всем этом. Затем Витор дал ему конкретные указания, как продолжать работу, проанализировал условия, наметил пути, по которым следовало идти дальше. Его голос, обычно грубоватый, стал мягким, когда он сказал:
– Знаешь, Рамиро, что действительно важно? Это верить в рабочий класс, в трудящихся. Когда мы оцениваем наши силы, нельзя забывать, что мы – партия пролетариата, партия всех рабочих, даже тех, которые еще не выступают активно вместе с нами. Не переоценивать своих сил, быть смелыми и в то же время уравновешенными – наша задача. – Он на миг замолчал. – Нелегко все это, знаю. Надо не опьяняться успехами, но и не пугаться трудностей. Нелегко, но мы должны суметь вести партию вперед.
– Какое качество, по-твоему, более всего необходимо коммунисту, чтобы верно служить партии и революции?
– Не одно, ряд качеств… – ответил Витор. – Целый ряд… Коммунист должен изо дня в день учиться, коммунисту нужно мужество, честность, прямодушие, живость ума, столько всего… – Он посмотрел на португальца, и его усталые глаза приняли мечтательный вид. – Но есть одно, что особенно важно. Товарищ Сталин учил нас, что самым драгоценным капиталом является человек. У коммуниста, Рамиро, сердце должно быть преисполнено любви к людям. Я знал таких, кто пришел в партию с сердцем, полным ненависти к жизни и к людям, ненависть была единственным чувством, которое привело их к нам. Но ни один из них не оставался долго в партии. Я признаю только одну ненависть – ненависть класса, ненависть к эксплуататорам. Но даже эта ненависть содержит в себе любовь к эксплуатируемым, понимаешь? Любить людей, иметь сердце, способное понимать других, уважать их, помогать им. Важнейшее качество коммуниста? Это его любовь к народу, Рамиро, – в чем наша задача, как не строить счастливую жизнь для людей? – и любовь к Советскому Союзу, где такая жизнь уже стала действительностью…
Он поднялся. Португалец взглянул на него: высокого, с редеющими волосами, с глазами, сверкающими, как у поэта в момент творчества. Великая сила, которую он нес в своем сердце, вдохновляла его.
– Вот почему наша партия бессмертна и непобедима, Рамиро. Мы не какие-то сверхчеловеки… Мы простые люди с их достоинствами и недостатками; но от других людей нас отличает принадлежность к партии. От нее, от партии, – вся наша сила. От идей, которые составляют смысл ее существования, – счастье человека на земле, создание мира без голода и без страданий. И поэтому никто и никогда, никакой начальник полиции, никакой Гитлер – никто не в силах нас победить. Ибо мы любим человечество, боремся за него, ибо человек – наш самый драгоценный капитал. Наша партия бессмертна и непобедима, ибо коммунизм – это жизнь, он возвышает человека. Никто и никогда не в силах уничтожить жизнь, Рамиро. Никто!
– Иногда я думаю, – сказал Артур Карнейро-Маседо-да Роша, поднимая хрустальный бокал и любуясь тонким прозрачным стеклом, – что никто не в силах с ними справиться… Что мы ведем безнадежную борьбу…
– Это ты мне уже однажды говорил, и я тебе ответил, что думать так – глупо, это теория самоубийства. У меня отвращение к самоубийцам: они дезертиры. Я знаю, что нелегко покончить с коммунистами; они, как сорная трава, их нужно вырывать с корнем. – Коста-Вале отпил глоток виски.
Они находились в кабинете банкира вечером того самого дня, когда на электрических проводах появились красные флажки. В комнате, выходящей в сад, вокруг Мариэты собрались друзья дома, приглашенные на обед в честь графа Заславского, прибывшего из Европы на постоянное жительство в Бразилию. Обсуждали дерзкую вылазку коммунистов. Эти простые флажки и эти надписи на стенах отодвинули на задний план графа с его романтическим видом беженца, несмотря на то, что он привез свежие известия о Пауло и Розинье; каждый вновь пришедший сразу же начинал разговор о новой демонстрации коммунистической партии, об этих флажках, висящих на проводах на площади да Сэ, о надписях в самом центре города, даже на фасаде банка Коста-Вале. Все говорили об этом: поэт Шопел, которого это доказательство существования и деятельности коммунистов повергло в такой ужас, что его чуть не хватил удар; комендадора да Toppe, живые глазки которой горели бешенством, – она громко возмущалась бездарностью и бездеятельностью полиции; Лукас Пуччини, проповедующий необходимость проведения хитроумной трабальистской политики, способной обмануть рабочих; полковник Венансио Флоривал, требующий очередного суда и смертной казни для всех коммунистов; профессор Алсебиадес де Мораис, восхваляющий Гитлера, Муссолини и Салазара. Лишь Сузана Виейра-Соарес ничего не знала и только по прибытии сюда услышала о происшедших событиях.
– Я, милочка, понятия об этом не имела. Мы репетируем новую американскую пьесу, и я ни о чем другом сейчас не думаю… Но эти коммунисты действительно какие-то дьяволы. Даже у нас в труппе есть люди, которые им сочувствуют…
«Ангелы» закончили сезон в Сан-Пауло и готовили репертуар на будущий год для выступлений в Рио. Бертиньо был занят хлопотами в столице республики, добиваясь у министра просвещения предоставления его труппе постоянного театрального здания и большей субсидии, чем прежде. Но только Теодор Грант интересовался театральными новостями Сузаны. Неужели и среди артистов труппы, среди выходцев из гран-финос есть сочувствующие коммунизму?
– Оказывается, есть! – заявила Сузана. – С тех пор, как труппа после прошлогоднего успеха покончила с любительством и превратилась в профессиональный ансамбль, в нее вошли молодые артисты из других кругов общества, и некоторые из них не скрывают своих симпатий к коммунизму. Они восхваляют советский театр, считая его первым в мире…
Атташе американского консульства по вопросам культуры проявил интерес, он захотел узнать имена этих артистов. Остальные были увлечены горячей дискуссией относительно более конкретных способов окончательной ликвидации «коммунистической чумы», как выразился профессор Алсебиадес де Мораис.
Граф Заславский включился в спор, он говорил на прекрасном французском языке. Он рассказывал о довоенной Польше, где, по его словам, правительству удалось искоренить всякое коммунистическое влияние. Женщины внимательно его слушали, и даже Сузана Виейра покинула Теодора Гранта, чтобы подсесть к графу; его славянский профиль буквально очаровал супругу Соареса. Граф прибыл в Бразилию несколько недель назад, привезя с собой рекомендательные письма от Пауло и Розиньи к комендадоре и к Коста-Вале. Он был представлен в обществе и имел большой успех; о нем рассказывали разные истории: о знатности его рода, о состоянии, которое было вложено в его поместья, в акции фабрик и других предприятий в Польше. Однако большинство его земель осталось на украинских территориях, ныне отошедших к Советскому Союзу, а что касается капитала, вложенного в фабрики, то о нем граф ничего не знал со времени германской оккупации. Его родители, сестра и свояченица сумели вовремя выехать в Париж, и он надеялся, что сможет впоследствии выписать их в Бразилию. Только его младший брат остался в Польше защищать интересы семьи. Все это казалось женщинам романтичным и привлекало их к графу. Заславский приторным актерским голосом рассказывал о своих богатых украинских землях: как ему удалось узнать, большевики роздали их крестьянам – его бывшим рабам. – Однако, – улыбнулся граф, – когда война закончится, я вернусь и проучу этих бандитов… Вообразите, какой абсурд: мой охотничий павильон, эту драгоценность, они превратили в «клуб культуры» для крестьян. «Клуб культуры» для неграмотных! Можно просто умереть со смеху…
Он не смеялся, но улыбался Алине да Toppe, на которую стал посматривать с первого момента своего приезда в Сан-Пауло: в конце концов ведь не на службу хотел поступить граф Заславский. Его дворянские титулы не позволяли ему заниматься низменным трудом, объяснил он комендадоре, когда та, откликаясь на письма Пауло и Розиньи, предложила ему службу на одном из своих предприятий. Из того, что граф мог выбрать, лишь один пост показался ему совместимым с его дворянским достоинством, – это был пост режиссера варьете в Сантосе, которого усиленно добивался и Бертиньо Соарес. В ожидании этих благ граф ухаживал за племянницей комендадоры, он еще в Европе наметил себе кое-какие планы в этом направлении, услыхав от Розиньи о ее сестре и о размерах состояния тетки. Поэтому Лукас Пуччини подозрительно посматривал на него, хотя комендадора как-то на днях объяснила ему:
– Если этот нищий граф рассчитывает обосноваться в моем доме и вскружить голову Алине, то он ошибается. Я уже сыта дворянством Пауло. По горло сыта…
Женщины жалели графа, их реплики были полны симпатии, а тем временем Венансио Флоривал продолжал горячо требовать смертной казни для всех коммунистов.
Коста-Вале увел Артура Карнейро-Маседо-да-Роша из этого шумного зала в свой тихий кабинет, где они потягивали виски, продолжая комментировать последние события. В течение нескольких месяцев все было тихо и спокойно. Артур припомнил заявления начальника полиции о полной ликвидации Коммунистической партии Бразилии – факт, который тогда примирил Коста-Вале с правительством. А теперь коммунисты опять начали действовать, снова появились подрывные надписи на стенах банка, на фабричных заборах, снова стало ощущаться это беспокойное присутствие коммунистической партии. Теперь не замедлят, конечно, последовать и забастовки, волнения среди рабочих. Снова возникнут затруднения в долине реки Салгадо, опять появятся лозунги против американцев. Голос банкира был холоден и суров; он заявил экс-министру:
– Нужно уничтожить их, но уничтожить без сожаления и сострадания, отрубить партии голову…
Постукивая по хрустальному бокалу пальцем с выхоленным ногтем, Артур извлекал из него музыкальные звуки.
– Сколько уже раз говорилось, что коммунизм ликвидирован!.. Ведь именно ради этого ты помогал перевороту Жетулио. А результат? Что толку арестовывать их и присуждать к тюремному заключению? Ведь народ все больше верит коммунистам, верит Престесу.
– Я уже тебе однажды сказал: надо отрубить голову партии, вырвать заразу с корнем. – Голос Коста-Вале звучал повелительно, подобно голосу генерала, излагающего план решительного сражения. – Чтобы покончить с коммунизмом в Бразилии, нам нужно, во-первых, покончить с Россией (этим займется Гитлер, и здесь нам беспокоиться нечего), во-вторых, – это уже наше дело – покончить с авторитетом Престеса.
– Ну, это трудное дело… Чем суровее его осудят, тем больше вырастет его авторитет…
– Это зависит от того, в какой форме его осудить. Я над этим много размышлял. Нужно покончить с авторитетом Престеса, тогда мы покончим и с партией. Одних избиений мало, я с тобой согласен; только такое животное, как Венансио, может думать, что этого достаточно. Нам нужно действовать гораздо умнее.
– Что же ты посоветуешь? Что ты думаешь предпринять?
– У нас готовится новый процесс Престеса. Ты обратил внимание, какая вокруг этого ведется пропаганда?
– Да. Престеса изображают убийцей, вором, уголовным преступником…
– Именно. Я уже имел в Рио беседу по этому поводу. Нам нужно дискредитировать Престеса. Процесс хорошо состряпан, неважно, верны или неверны обвинения. Тебе хорошо известно, что чем клевета грубее, тем больше вероятия, что она покажется правдой. Но у нас неправильно ведутся подобные процессы. Коммунистов судят чуть ли не тайком, в их отсутствие, без публики. Этим мы добиваемся результатов, противоположных нашим желаниям. Народ думает, что от него что-то скрывают. Понимаешь?
– Да, но ведь это довольно деликатная штука…
– Ничего тут нет деликатного. Поразмысли хорошенько. Если мы будем судить Престеса публично, обвиняя его во всех смертных грехах, посадим его на скамью подсудимых перед народом, откроем для публики двери трибунала, публично его дискредитируем, – тогда прощай весь его престиж. Авторитет зарабатывается годами, а потерять его можно в одну минуту. Это мы и сделаем: уничтожим ореол героя, которым окружен Престес. Народ должен увидеть его на скамье подсудимых, обвиняемым в качестве жестокого убийцы и простого мошенника. Мы должны дискредитировать его, понимаешь? А дискредитировав Престеса, легко покончить и со всей партией. Нам нужно вырвать корни коммунистического влияния…
– Возможно, ты прав.
– Я безусловно прав. Я говорил об этом в трибунале безопасности. Пусть Престеса судят публично, предоставят ему слово для самозащиты; так он погубит и себя и свою партию. Мы развернем широкую кампанию по его дискредитации, для этого у нас есть Шопел, Сакила, печать. Какой толк осуждать и арестовывать людей, если мы не наносим главного удара? Подорвать авторитет Престеса, покончить с тем уважением, которое к нему питает народ, с надеждой, которую на него возлагают, – это уже половина дела во всей программе борьбы против коммунизма. После этого останется только подождать, чтобы Гитлер уничтожил Кремль. Если Престес будет дискредитирован здесь, а там нацисты разгромят Москву, мы сможем спать спокойно. От коммунизма не останется и следа.
Артур допил виски.
– Хорошо, если бы так…
Жозе Коста-Вале свысока посмотрел на него:
– Ты слабый человек, Артур. Именно из-за таких людей, как ты, коммунизм и распространяется по всему свету. Ты принадлежишь прошлому, еще веришь в такие пустые слова, как «демократия» и «свобода». Теперь, мой дорогой, иные времена. Это времена Гитлера и Муссолини. А они, мой дорогой, сумели ликвидировать коммунизм в своих странах. Мы сделаем то же и здесь. А для начала покончим с Престесом. Пусть его смешают с грязью перед народом. Я хочу, чтобы ты завтра же отправился в Рио и присутствовал на процессе…
Звуки рояля, донесшиеся из залы, проникли в кабинет. Тео Грант напевал свои фокстроты. Коста-Вале прислушался.
– Или мы покончим с престижем этого бандита Престеса, разжигающего надежды черни, или они покончат с нами… Я как-то прочел в одной листовке – из тех, что они неизвестно каким образом выпускают, – якобы Престес это свет, озаряющий путь народу. Так вот: забросаем Престеса грязью, Артурзиньо, и свет померкнет.
Артур снова налил себе виски.
– Да, ты прав. Будет ликвидирован Престес – в Бразилии будет покончено с коммунизмом. Завтра утром я пошлю за билетом на самолет в Рио. Действительно, мне нужно присутствовать на этом процессе… Когда назначено заседание суда?
Коста-Вале сунул руку во внутренний карман пиджака и вынул билет на самолет.
– Билет уже куплен. Самолет идет в одиннадцать. Вместе с тобой отправится Венансио Флоривал…
– А что ему делать в Рио?
Банкир улыбнулся.
– Правительство собирается предложить ему наместничество в Мато-Гроссо. Отныне этот штат подвластен «Акционерному обществу долины реки Салгадо»…
– А пост наместника?
– То же самое… Этот пост принадлежит акционерному обществу…
Холодные глаза банкира выражали такую решимость, что депутат поспешил изменить тему разговора. Услышав громкие звуки песенки, раздававшейся в зале, он заметил:
– Хорошо поет этот Грант…
– Он понимает, что к чему. Эти американцы знают, что делают. Они – хозяева мира, дорогой Артур.
Накануне моросил дождь, перешедший ночью в сильный ливень. Но утро 7 ноября 1940 года было замечательным, все вокруг было залито солнечным светом. Это утро, когда природа Рио-де-Жанейро празднично сияла, когда город, возникший из гор и моря, представлял собой ослепительное зрелище для глаз.
Артур Карнейро-Маседо-да-Роша, направлявшийся на такси в трибунал национальной безопасности, воскликнул, обратившись к полковнику Венансио Флоривалу, который сидел рядом, погруженный в свои мысли, и потягивал дорогую сигару:
– Хороша погода!
Плантатор очнулся от своих мыслей. Как бы из вежливости по отношению к экс-министру он бросил равнодушный взгляд на сверкающую бухту Ботафого; лучи тропического солнца придавали яркие оттенки и зелени моря и зелени деревьев. Их внимание привлекла фигура торопившейся, скромно одетой женщины с красивым профилем.
Флоривал, посмотрев на нее, согласился:
– Хороша, нет сомнений! Ах, что за женщины в Рио, дорогой Артурзиньо! Я все еще чувствую, что мне нехватает сенаторского кресла… А теперь, вместо этого, придется завязнуть в Мато-Гроссо…
– Вы можете прихватить с собой кое-кого под видом секретарш, блистательный наместник…
– Но я еще не назначен… – рассмеялся плантатор.
Накануне он получил официальное предложение занять пост наместника штата Мато-Гроссо и вечером отметил это обильным, продолжительным обедом, а затем кутежом в одном из веселых баров Копакабаны.
Артур снова прервал его:
– Знаете, что сегодня за дата, Венансио?
– Дата? Какая дата? Какая-нибудь годовщина? Праздник?
– Сегодня седьмое ноября…
– Седьмое ноября… – Плантатор порылся в памяти, вспоминая далекие уроки истории. – Что же, чорт возьми, случилось седьмого ноября? Переворот Жетулио был десятого…
– Именно, чорт знает что случилось… – засмеялся Артур. – Сегодня исполняется двадцать три года, как в России был провозглашен коммунистический режим. Только по старому русскому календарю это был еще октябрь. Потому революция и называется Октябрьской.
– Вот видите, сеньор Артурзиньо, даже и в этом коммунисты – путаники. Все у них делается для того, чтобы больше запутать простонародье. Чтобы обмануть, натравить на нас трудящихся… – Он подумал мгновение, вынул изо рта сигару, чтобы ему удобнее было говорить. – Это для них сегодня праздник? И в этот день мы судим Престеса? Неплохо… Даже если это так и задумано…
Артур обратил внимание на шофера, который, услышав имя Престеса, повернул голову.
– Конечно, так задумано.
Венансио Флоривал смахнул через окно пепел с сигары и сказал своим грубым голосом:
– И все же я считаю, что все эти козни, которые вы затеваете, чтобы похоронить Престеса, – просто потерянное время. К чему тратить на этого бандита столько усилий? Есть только один способ расправиться с Престесом, сеньор Артур: поставить его к стенке – и пулю в лоб! Будь я правительством, я бы так и поступил… – Он обратился к шоферу, который снова с любопытством повернулся. – Что такое, кабокло? Что-нибудь не так?
Шофер прикинулся дурачком:
– Я не слышал разговора. Что-то неладно с мотором… – И он сразу затормозил.
Вылезая из машины, шофер услыхал ответ Артура:
– Не всегда можно сделать то, что хочется, Венансио. И не всегда это лучше… Вместо того, чтобы превращать его в мученика, не вернее ли его дискредитировать?
Шофер поднял голову от мотора.
– Простите, хозяин, аккумулятор разрядился.
Они вышли. Венансио Флоривал ворча расплатился.
– Ни одного такси нет поблизости, придется нам идти пешком…
Они пошли дальше пешком. Шофер подождал, пока они отойдут, и выругался:
– Добирайтесь пешком, если вам нужно, сволочи!.. Убить Престеса! Да, они хотят этого, но хватит ли у них наглости?
Венансио Флоривал снова углубился в свои думы, не обращая внимания на окружающее. Коста-Вале принудил правительство, как и раньше, считаться с ним, он снова распоряжался и командовал всем. В Сан-Пауло банкир сказал ему:
– Вот что, Венансио, пора возвращаться к активной политике. Мы не можем оставить Мато-Гроссо в чужих руках. Теперь, когда мы начинаем добывать в долине марганец, нам нужна крепкая рука, нужен такой наместник штата, который не допустил бы туда коммунистов. Что вы скажете насчет поста наместника штата?
Но не только в этом плантатор мог видеть могущественную руку банкира. Точно так же и в публичном суде над Престесом, вокруг которого была поднята такая шумиха, во всей этой инсценировке он тоже чувствовал влияние Коста-Вале, руководившего политиками, судьями и журналистами. Он, Коста-Вале, как бы мозг, – думал Венансио Флоривал, – все, что банкир ни делал, он делал по расчету, имея перед собой определенную цель, и почти всегда его действия приводили к замечательным результатам.
В это сияющее солнечное утро, направляясь к трибуналу безопасности, экс-сенатор и без пяти минут наместник штата понял, какое значение имеют его политические и экономические связи с банкиром. Несколько лет назад сенатор Венансио Флоривал, владелец огромных кофейных плантаций и пастбищ, высокомерно полагал, что на социальной лестнице он стоит выше этого банкира, с которым он в некоторых делах вступил в компанию. В то время Коста-Вале, который предпочитал скрывать свои планы, заслуживал, с его точки зрения, даже известной жалости: жена только и делала, что обманывала его, а он даже не реагировал на это. Только теперь, размышляя о пути, пройденном банкиром, Венансио понял, что и обаяние жены использовалось Коста-Вале так же, как и страсть поэта Сезара Гильерме Шопела к деньгам, как политическое честолюбие Артура Карнейро-Маседо-да-Роша, как феодальная власть самого Венансио Флоривала… Да, действительно, «он – хозяин», как цинично говорил, захмелев, поэт Шопел… Хозяин над ними всеми, хозяин министров, редакторов газет, начальников учреждений, полицейских инспекторов, таких социологов, как Эрмес Резенде…
Артур молчал, идя рядом с плантатором. Взгляд его машинально скользил вокруг, схватывая каждый оттенок цвета, но мысли все так же были заняты особой банкира. Мариэта сумела выбрать мужа. Коста-Вале – самый могущественный человек в стране. Он пользуется доверием американцев, это их «доверенное лицо» в Бразилии. Всюду можно было встретить доказательства его влияния, и, по правде говоря, он должен был бы председательствовать на заседании суда над Престесом.
Артур пригласил Сезара Гильерме Шопела пойти вместе с ним, однако встревоженный поэт отказался. Он боялся даже тени коммунистов, и одна мысль появиться на суде над Престесом, руководителем компартии, заставляла его трепетать. Не помогло и напоминание Артура по поводу положения Престеса: ведь он будет доставлен прямо из тюрьмы, где находится в строгой изоляции, его будет окружать полиция, он будет смят под тяжестью ужасных обвинений, заклеймен эпитетами убийцы, вора, изменника родины, – все это прокурор трибунала бросит ему прямо в лицо… Престес – сраженный и разбитый – будет выставлен перед публикой на поругание специально для того, чтобы покончить с легендой о Престесе, командовавшем великим походом Колонны Престеса, возглавлявшем Национально-освободительный альянс, Престесе – генерале восстания 1935 года, Престесе – коммунистическом вожде, выступившем с обвинениями против правительства на двух предыдущих процессах[192], о «Рыцаре надежды», пользующемся таким авторитетом и любовью народа…
– Коста-Вале поистине гениален, дорогой Шопел. А этот его план изумителен, – заявил Артур.
Но Шопел – его жирное тело даже содрогалось от страха – все равно не хотел идти. В глубине его души таились опасения, а весь этот план Коста-Вале и правительства представлялся ему слишком примитивным и к тому же рискованным.
– Конечно, он гений, но гений лишь в делах финансовых. Это и американцы признают. Однако во всем остальном, что выходит за рамки бизнеса, он ничего не смыслит. Так же как и американцы. Он не знает психологии народа. Не знает и Престеса. Кто ему сказал, что процесс пройдет так, как он замышляет? То же самое хотели сделать с Димитровым в Германии, а вы помните, что получилось? Прав этот осел Флоривал: таким, как Престес, – пуля…
Артур смеялся над страхами поэта, показывал ему газеты, где сообщения о военных действиях отошли на второй план, а материалы о предстоящем процессе над Престесом печатались под громадными заголовками; длинные столбцы заполнялись клеветой и руганью по его адресу. Одна из махрово-консервативных газет опубликовала на своих страницах интервью с Эйтором Магальяэнсом: аферист описывал мнимую встречу с Престесом в 1935 году, когда, по словам репортера, «коммунисты хотели привлечь его – Эйтора – к осуществлению чудовищных террористических актов».
– Все это наша с Сакилой работа, – говорил Шопел. – Дай бог, чтобы она принесла плоды. Но я сомневаюсь…
Артуру вспомнились резкие слова Коста-Вале о пессимистах, сказанные дня два назад в Сан-Пауло. Подняв палец с тщательно выхоленным ногтем, банкир изрекал перед напуганным поэтом:
– Ты пессимист. Завтра политическая карьера Престеса будет окончена. Из героя ему придется превратиться в уголовного преступника, и те люди, которые сегодня клянутся ему в верности, завтра будут проклинать его имя… Сам народ скажет: «Нет, он не был героем, он нас обманул». И навсегда отойдет от него и от его партии.
И сейчас, по пути в трибунал безопасности, слушая разглагольствования Венансио Флоривала о Коста-Вале («Вот это мозг!»), Артуру хотелось отделаться от опасений Шопела. «У него патологический страх, он смертельно боится коммунистов», – размышлял Артур.
Плантатор чуть не захлебывался от восторга, говоря о величии банкира:
– Сеньор Артур, Коста-Вале заслуживает статуи. Да, да и не обыкновенной, а из тех… громадных… ну, как их зовут?.. – Сморщив лоб, он стремился припомнить слова, слышанные им как-то в сенате. – Он даже приостановил шаг, напрягая память. – Статуи… статуи… Ага! Наконец-то вспомнил: конной статуи!
Девушка, на которой остановился взор Венансио Флоривала, была Мариана, также направлявшаяся в трибунал безопасности. Накануне, обсуждая с Маркосом и Мануэлей сообщения газет относительно процесса, она сказала, что хочет пойти на суд, однако архитектор стал возражать против этого.
Мариана опровергла его опасения.
– Я устроюсь где-нибудь в уголке, мне только хочется увидеть Престеса. Никогда его не видала, а это – единственный случай…
Она вышла из трамвая у набережной Ботафого. У нее было много времени в запасе и ей не хотелось прийти слишком рано, чтобы не привлекать к себе внимания. К тому же утро было таким прекрасным, что стоило пройтись пешком. Идя вдоль набережной, она размышляла о Престесе, о партии, о борьбе. Несколько дней назад она узнала о листовках, разбросанных по улицам Сан-Пауло, о красных флажках на электрических проводах, о надписях, снова появившихся на стенах домов. Витор и другие товарищи вновь хорошо поработали. Она, Мариана, тоже не замедлит принять участие в борьбе: как только Жоана отправят на Фернандо-де-Норонья, она вернется в Сан-Пауло, чтобы отдать себя в распоряжение партии. Так она сможет лучше перенести разлуку с мужем, так она почувствует себя ближе к нему, несмотря на огромные морские просторы, которые будут их разделять.
Во время одного из свиданий с Жоаном он ей объяснил значение проведения публичного процесса над Престесом, рассказал, каких результатов ожидают от этого процесса враги. И, конечно, именно эта беседа заставила ее принять решение присутствовать на судебном заседании. В зале трибунала предстояла битва между партией и реакцией, и исход этой битвы мог значительно повлиять на дальнейшее развитие борьбы. Так она и аргументировала накануне, в разговоре с Маркосом, когда они обменивались мнениями, свое намерение посетить трибунал.
Мануэла, преисполненная симпатии к коммунистам и встревоженная этой подлой кампанией, спрашивала:
– Что они затевают?
– Они хотят дискредитировать Престеса перед народом. Они хотят показать народу, якобы Престес одинок и ему не на кого рассчитывать. Они ожидают, что народ не будет больше верить ему и решит, будто режим «нового государства» воцарился здесь навечно.
Мануэла раскрыла свои прекрасные голубые глаза, в которых сквозило сомнение.
– Вы думаете, народ поверит всему, что говорят о Престесе?
– Я уверена, – заявила Мариана, – что Престес выйдет из трибунала еще более любимым народом.
– Я тоже уверен в этом, – тихо сказал Маркос. – И нужно, чтобы получилось именно так. Народ доверяет Престесу: каждый раз, когда я думаю о бразильском народе, я вижу перед собой Престеса.
У здания трибунала собралась толпа, она пробивалась к входу. Полицейские разгоняли любопытных, покрикивая на них и расталкивая по сторонам.
– Мест нет, все переполнено!
Но люди не расходились, они оставались у входа, разглядывая тюремную машину, на которой привезли Престеса. Агенты угрожали, народ продолжал тесниться. Мариане случайно удалось пробраться. Она подошла как раз в тот момент, когда два агента расчищали дорогу для Венансио Флоривала и Артура Карнейро-Маседо-да-Роша. Она бросилась вслед за ними, один из агентов хотел загородить ей путь, но Венансио, узнав в ней девушку, виденную им на набережной Ботафого, спросил:
– Хотите войти?
– Да, я журналистка, – ответила Мариана. – Из сан-пауловской газеты…
– Дайте пройти девушке, – обратился экс-сенатор к полицейскому.
И она неожиданно очутилась в переполненном зале. Полицейские агенты затесались в толпу, подслушивая разговоры. Артура и Венансио Флоривала усадили в приготовленные для них кресла неподалеку от судей. Разбор дела уже начался, оглашалось обвинительное заключение.
Мариана, поднявшись на цыпочки, чтобы лучше видеть, смогла рассмотреть Престеса. Он стоял между двумя рослыми солдатами специальной полиции, в рубашке без галстука, распахнутой на груди, и спокойно смотрел перед собой. Председательствовал на суде майор, который в 1924 году одновременно с Престесом взялся за оружие, чтобы бороться против власть имущих[193]. Позднее он переметнулся на сторону реакции, а теперь даже взялся судить того, кто некогда был его революционным руководителем.
Мариана не могла отвести взгляда от спокойного лица Престеса, от его глаз, в которых светился страстный огонь. Вот он – легендарный руководитель, неустрашимый капитан[194], первый труженик Бразилии – тот, в кого верят миллионы людей и на кого они возлагают свои надежды, олицетворение непоколебимой воли, поддерживаемой сознанием правоты, верой в будущее.
Не только глаза Марианы были прикованы к нему, но и всех присутствующих захватила уверенность и спокойствие этого человека. Здесь были мужчины и женщины – простые люди из народа; они пришли, чтобы увидеть Престеса, чтобы выразить своим молчаливым присутствием солидарность с ним, они пришли потому, что верили ему. В этот момент Мариана поняла, насколько она была права, когда выражала уверенность, что народ нельзя обмануть! Чувство гордости и радости смешалось с волнением от того, что она увидела Престеса.
Среди присутствующих почувствовалось какое-то волнение: люди перешептывались, и вдруг сразу наступила полная тишина. Мариана подняла голову; председатель трибунала почти неслышным голосом предоставил слово подсудимому.
И вот раздался громкий голос Престеса – голос, полный правды, каждое слово его звучало как послание надежды и уверенности, оно разносилось из того тесного, набитого полицией зала суда в самые далекие уголки Бразилии. Мариану пленил этот голос, это был голос партии, провозглашавший ее торжество над силами реакции и террора:
– Я хочу использовать представившуюся мне возможность выступить перед бразильским народом, чтобы торжественно отметить величайшую историческую дату – день двадцать третьей годовщины великой русской революции, освободившей народ от тирании…
Судья истерически закричал, лишая его слова. Солдаты специальной полиции и агенты набросились на него, намереваясь вывести из зала. Мариана увидела, как целая группа полицейских стала насильно уводить подсудимого. Возникло смятение; публика, не обращая внимания на угрозы полиции, толкалась, чтобы лучше видеть происходящее. Мариана, очутившаяся почти рядом с судейским столом, около Венансио и Артура, услышала чей-то шопот:
– Мы проиграли партию…
Она не знала, что это сказал экс-министр Артур Карнейро-Маседо-да-Роша, влиятельный политический деятель правящих классов, ставленник банкира Коста-Вале и американцев. Она также не знала, что человек, который ответил голосом, полным безудержной ненависти к Престесу, был экс-сенатор и латифундист, владелец обширных земель, Венансио Флоривал:
– Только пуля заставит его замолчать.
Она только знала, что это враги, сраженные мужественным поведением Престеса, это те, кто хотел дискредитировать его перед народом, кто мечтал покончить с авторитетом партии, с любовью народа к Престесу.
На мгновение Престес вдруг освободился от полицейских, повернулся к публике, желая что-то сказать. Но тут же полиция снова набросилась на него. Мариана не выдержала и крикнула:
– Да здравствует Луис Карлос Престес!
Это было так неожиданно, что в этот момент с ней ничего не сделали. Престес, уже находясь около двери, куда его тащили, повернул голову и улыбнулся. Кто-то закричал рядом с ней:
– Вот эта! Она!.. – Это был Венансио Флоривал, находившийся в состоянии крайнего возбуждения.
Мариану тут же крепко схватили за руку. Агенты прокладывали дорогу среди публики. Они с силой тащили Мариану. Небольшая толпа вышла вслед за ней и полицейскими, будто в суде не оставалось ничего интересного: Престеса там уже не было.
На улице блистало ослепительное солнце. Один из агентов толкнул Мариану к тюремной машине, она споткнулась, чуть было не упала, но кто-то ее поддержал. Поднимаясь, она увидела в глазах всех, кто столпился у дверей и на улице, ту же горячую солидарность, как и у того человека из народа, который поддержал ее и пожал ей руку.
– Спасибо… – улыбнулась Мариана.
Твердым шагом, с высоко поднятой головой, она вошла в тюремный автомобиль.
Добрис, Замок Союза чехословацких писателей, март 1952 г.
Рио-де-Жанейро, ноябрь 1953 г.