Над горбатыми вершинами опрокинуто густо–синее небо. У горизонта застыли три облачка, похожие на перья, потерянные чайками. Сквозь них светит негреющее осеннее солнце, разливая мягкий свет.
Хрупки листья полярных березок. Желтые и зазубренные, похожие на копеечные монетки, они зябко дрожат на узловатых ветках.
Тугими порывами налетает ветер. Он раскачивает провода высоковольтки и срывает листья с берез. Они несутся редеющими стайками и падают на камни. На гранитные уступы, на источенные временем валуны. Листья липнут к холодному камню, осыпаются в расселины, застревают в щелястом граните, жухнут и темнеют…
Нога поскользнулась на чем–то круглом. Николай наклонился и увидел позеленевшую гильзу от противотанкового ружья. Значит, здесь, на отвесной скале, нависшей над озером, была огневая точка. С умом выбрал бронебойщик позицию. Отсюда ружье надежно перекрывало дорогу, которая проходит краем лощины.
По этой дороге осенью сорок первого года Николая везли в медсанбат. Немцы били по дороге из минометов, и ездовой с отчаянными матерками гнал по воронкам и ухабам испуганных лошадей…
Теперь дорога выстлана асфальтом, на котором мягко покачиваются рейсовые автобусы, идущие в поселок никелевого комбината.
Николай сел на валун и осмотрелся. Тогда, в сорок первом, казалось, что каждый камень, за которым лежал с винтовкой, каждое болотце, по которому ползал, проклиная липкую грязь, каждый кустик, который был срублен, чтобы согреть несколько глотков воды, запомнятся на всю жизнь.
Но сейчас Орехов смотрел вокруг и ничего не узнавал. Может быть, мешала линия высоковольтки, серпентина шоссе, четырехэтажные дома поселка за озером. Может быть, причиной были двадцать с лишним лет.
Стыдно признаться, но он так и не нашел каменный холмик, который был насыпан над могилой Сергея Барташова. Друга, погибшего у этого озера той далекой осенью.
Тогда Николай сказал, что приедет после войны к могиле возле сопки, которую в военных сводках называли Горелой. За которую дрались, не ведая, что в ее недрах спрятана богатейшая никелевая руда. Отчаянно, насмерть дрались, потому что сопка господствовала над единственной в этих местах дорогой.
На сопке стояли горные егеря генерала Дитла с жестяными эдельвейсами на пилотках, а здесь, по эту сторону озера, — рота лейтенанта Дремова. В этих камнях лежали сержант Кононов, пулеметчик Кумарбеков, старшина Шовкун, Шайтанов, Самотоев и много других, чьи имена Николай уже стал забывать.
Тех, кто остался в живых, время и жизнь раскидали по белому свету. Шайтанов строит шахты в Донбассе; как и раньше, промышляет семгу в поморском колхозе Кононов, Дремов работает секретарем обкома в Сибири…
Многие обещали приехать после войны в те места, где погибли их друзья, где десять раз на дню подстерегала смерть, где пролилась кровь. Но немногие сдержали обещание.
Николаю повезло. Беспокойная профессия инженера–монтажника привела его сюда, в поселок никелевого комбината.
И вот он сидит сейчас возле сопки и печально думает, что ему не найти могилу, где похоронен друг.
Николай повертел в руках гильзу от противотанкового ружья. Она была темной, изъеденной зеленью, а на месте капсюля краснело ржавое пятно. Из таких гильз на фронте делали светильники и зажигалки, а сейчас…
Орехов вздохнул, покачал на ладони гильзу, примериваясь бросить ее. Потом раздумал и сунул в карман.
Пора идти в поселок. Завтра Николай сдаст опробованный агрегат и сядет в рейсовый автобус.
Он увезет с собой патронную гильзу и расскажет Димке, сыну, про далекую осень сорок первого года.
В квадратном люке с крутой лестницей виден кусок неба. С неба через люк падает в трюм столб света, в котором медленно кружатся пылинки. Их много, и свет кажется каким–то бархатистым и осязаемым.
Николай поднял голову и с наслаждением вытянул затекшие ноги. Левый ботинок клацнул подковой о болт настила.
— Выспался? — спросил сержант Кононов, повернув к Орехову лицо с лохматыми бровями. — Сережка твой еще носом насвистывает. Как куличок на зорьке.
Николай покосился на Сергея. Тот спал, раскинув тощие ноги. Припав лицом к вещевому мешку, он вкусно посапывал, из уголка полураскрытого рта тянулась струйка слюны.
«Мало пузыри не пускает», — с улыбкой подумал Орехов. С этим длинноногим пареньком он познакомился в запасном полку. У Сергея было неподходящее для солдата увлечение. Он любил рисовать. Карманы его были набиты блокнотами и карандашами, а в вещевом мешке хранился кожаный бювар с никелированными застежками, куда он складывал рисунки.
— Скоро приедем, товарищ сержант? — спросил Николай.
— Как приедем, так и приедем, — ответил Кононов, разглядывая высокое небо в железной рамке люка. — Пошто торопиться, не в гости везут… Закуривай.
Он подал Орехову объемистый, из оленьей замши, кисет, украшенный суконными прошвами.
Свернув цигарку, Кононов попросил прикурить у худолицего солдата, который рядом с ним густо дымил толстенной самокруткой. Когда сержант прикуривал, с самокрутки посыпались мерцающие искорки.
— Чего у тебя, Гаранин, руки дрожат? — спросил Кононов, испытующе взглянув из–под бровей. — Боишься иль как?
— Нет, — тот отвернулся, пряча от сержанта лицо. — Об доме раздумался… Давеча на погрузке Шайтанов с ефрейтором Самотоевым схлестнулись чуть не до драки. Самотоев говорит, что война самое большее на три месяца, а Шайтанов насмехаться стал… Крученый он, Шайтанов. Вроде внутри у него болячка. Теперь вон по разным углам расселись…
Николай поглядел на ефрейтора Самотоева, плотного и мордастого, который дремал возле лестницы, надвинув на лоб пилотку. Даже и сейчас выражение лица у Самотоева было сердитое — обиженно оттопыривались большие губы, а глаза глубоко прятались под мясистым лбом.
Орехов и Самотоев были земляками. Месяц назад, в мирной жизни, ефрейтор Самотоев выглядел куда грознее, чем теперь. В рыбацком поселке он управлял отделением Осоавиахима, и его грудь украшало множество значков. В заднем кармане брюк Самотоев носил наган с именной пластинкой на рукоятке. Пластинку ему за пол–литра выгравировал механик судоремонтных мастерских.
Орехов улыбнулся, вспомнив, как его мальчишеское восхищение начальником райосоавиахима слетело в один миг. Это случилось на пятый день войны, когда из поселка уходила первая партия мобилизованных. Провожали их торжественно, с духовым оркестром и с речами в поселковом клубе. От имени уходящих на фронт слово предоставили Самотоеву. В гимнастерке, украшенной значками, он встал из–за стола президиума и пошел к трибуне.
Тут Николай увидел, что на ногах Самотоева, обтянутых синими, с кантами, галифе, обуты брезентовые штиблеты. Из них виднелись носки. Розовые в клеточку, пристегнутые к галифе булавками.
Первый раз за два дня суматохи сборов и провожаний Орехов рассмеялся. Отец недовольно крякнул и дернул его за рукав.
— Есть ведь у него сапоги, — шепнул Николай отцу. — Хромовые… Пожалел.
Отец покосился на сына и ответил:
— Может, правильно, что пожалел. Там они ему ни к чему, хромовые–то, а здесь мать продаст. Хлеба купит.
Но говорил тогда Самотоев здорово. Он стучал кулаком по столу и обещал собравшимся бить фашистов в хвост и в гриву, вырвать у них змеиное жало и вымести с родной земли.
А газеты и радио приносили непонятные вести. Города сдавали один за другим. Что ни день, появлялись новые направления, и горько было знать, что эти направления не проживу! и недели, как их заменят другие, ближе к востоку…
Орехов поглядел на окурок цигарки и жадно потянул напоследок. Голова закружилась от махорочного дыма. До девятого класса Николай папирос в рот не брал, а потом пришла неожиданная мечта — геология. В книжках все геологи были бородатыми и с трубками в зубах. Насчет бороды ничего не получалось, а трубку купил. Теперь вот перешел на пайковую махорку. Восьмушка на четверых… Аттестат за десятилетку отец спрятал в сундук. Вот и вся геология.
— Ты вздремни еще, Орехов, — посоветовал Николаю сержант. — В солдатском деле лишний сон всегда пригождается.
— Не хочется что–то, дядя Иван, — ответил Орехов и тут же смутился, увидев, как недовольно застыло лицо сержанта.
Десять лет сержант Кононов был для Орехова соседским дядей Иваном, работавшим ловцом в семужьей бригаде колхоза. Жена Кононова вязала сети, и мальчишкой Николай любил ходить к соседям. На крюке, ввинченном в бревенчатую стену, укреплена сеть. Деревянный челнок с бечевой бегает в руках быстро, глазами не уследишь. Сопливая Зинка, дочь Кононовых, в углу с тряпичными куклами возится. А сеть растет сантиметр за сантиметром…
Кононов прислушался к сопению пароходной машины и сказал:
— Не прихватил бы нас фашист у причала… Пешком ведь, сволочи, по нашему небу ходят.
Натужный гул пароходной машины за переборкой скоро стал затихать. На палубе раздалась команда приготовиться к построению.
— Разбирайся, ребята, — сказал Кононов и стал натягивать на плечи лямки вещевого мешка. — Орехов, толкани Серегу. Проспит еще парень войну. Вот беда–то будет.
У причала начиналась дорога. Она поднималась в гору. Поеживаясь на ветру после теплого трюма, Николай глядел на дорогу. Она вилась мимо щербатых валунов на сопке, пересекала заросли березок, взбиралась по щебенчатым осыпям. Она то ныряла в распадки, на минуту скрываясь из глаз, то снова выскакивала из–за скал.
Дорога вела на фронт. В шестидесяти километрах от причала была передовая. Там, оседлав единственное в здешних местах шоссе, наступали немцы. Горнострелковый корпус армии «Норвегия» в конце июня ударил по войскам первого эшелона в районе Титовки и, разметав их в безлюдных сопках, уже решил, что открыта дорога на Мурманск. Тирольские егеря с нашивками за взятие Нарвика были обескуражены, когда в середине июля разбитые ими полки четырнадцатой армии и отряды морской пехоты неожиданно задержали наступление и начали оборонительные бои.
— Через пару дней, ребята, будем фашистов лупить, — поудобнее прилаживая противогазную сумку, сказал ефрейтор Самотоев.
— Чем будем лупить–то? — уставясь на Самотоева, зло спросил Шайтанов. — Индивидуальными пакетами? Или камушков по дороге насобираем?
— Не шуми, Шайтанов, — строго сказал сержант. — По нужде и голыми руками можно рыло на сторону своротить.
В строю весело загомонили. Кононов тоже улыбнулся. Только глаза у него стали скучными и улыбка вышла кривая, будто наспех пришлепнули ее на лицо сержанта.
У солдат маршевой роты не было винтовок.
Короткую северную ночь маршевая рота провела, забившись в щели и под валуны на склоне сопки, возле шоссе. Для согрева охотники бегали к шоссе, где то и дело натужно выли в колдобинах автомашины, и помогали их вытаскивать.
Под утро Шайтанов притащил оттуда бумажный мешок с сухарями. По его словам, добрый шофер отвалил мешок за подмогу. Солдаты скопом навалились на даровые сухари, заедая ими осточертевшую брынзу, которую маршевикам выдали на дорогу из расчета по два килограмма на нос.
Когда мешок опустел, стало вроде теплее. К тому времени на востоке забелело небо. Хорошо, что по здешним местам ночи были короткие. Осенью такую ночь в скалах не пересидишь. Сил не хватит, сомлеешь — и каюк…
Раздалась команда к построению. Солдаты с охотой высыпали на дорогу и, согреваясь, зашагали так размашисто, что нагнали обоз с банно–прачечным имуществом. На темно–зеленой будке дезкамеры виднелась надпись: «Смерть немецким оккупантам!»
— Тоже грозные вояки! — с усмешкой сказал Самотоев, кивнув на надпись. — Ишь как расписали.
— Расписали в самую точку, — ответил Кононов. — Через месяц у нас этих «оккупантов» столько заведется, что на карачках к дезкамере поползешь…
Солдаты шли быстро, обгоняя колонну бричек, на передках которых брезентовыми кулями торчали ездовые.
— В баньку бы сейчас, — мечтательно сказал Гаранин, шагавший рядом с Николаем.
Орехов заметил, что глаза Гаранина вдруг стали мягкими и задумчиво уставились куда–то вдаль.
— Этой весной я, ребята, баню срубил, — заговорил Гаранин. — Бревна в лесхозе отобрал, смоляные, духовитые… На замке теперь баня.
— Жена разве не моется? — спросил Николай. — Ты говорил, что женатый.
У Гаранина потухли глаза.
— Значит, не моется, раз на замке, — неохотно ответил он и поднял воротник шинели. Минут пять шагал, нахохлившись, как воробей на ветру, потом снова заговорил: — Молодой ты еще, Орехов… Тебе до восемнадцати лет целых четыре месяца жить. Может, такому и лучше по этой дороге идти. Ничего ты еще не наживал и не знаешь, как теряют.
— А вы знаете? — спросил Николай.
— Знаю, — ответил Гаранин. — Ушла от меня жена, Аннушка. За месяц до войны ушла…
В голосе Гаранина прозвучала такая боль, что Николай пожалел о своем вопросе. У него потерь в жизни еще не было. Верно сказал Гаранин, что ничего Орехов не наживал. Когда он в девятом классе вступал в комсомол, вся биография уместилась на полстранице тетрадного листа.
— Ушла она, — повторил Гаранин и провел по щеке пальцами. — Прошлый год поженились, а этим летом ушла. До двадцати семи лет я холостил, а потом на курсы в район поехал, там Аннушку и высмотрел. Сосватал, в деревню увез. Дом выстроили…
Грузовики на шоссе рыгали сизым дымом, оттесняя за обочину маршевую роту. Вилась среди скал дорога. Впереди что–то грохотало. То ли гром, то ли орудийная стрельба.
— Пришел я раз с работы, Аннушка вещи собирает. Не люб ты, говорит, мне, Андрей. Меня как обухом по голове. Понял, какую промашку дал. Она ведь за меня пошла — родителей послушалась. Жених, мол, хороший, в колхозе счетовод… В наших местах счетовод–то как валет козырный. Вот она и выпрыгнула. — Гаранин прищурился и покосился на обочину. Глаза его вдруг затвердели. — Мне бы сразу ее в руки взять. Прикипела бы нутром к хозяйству, небось мужа не кинула… Теперь бы с ней свидеться, я бы по–своему повернул. Только разве отсюда целым ноги унесешь? Слышь, как впереди гремит–нагрохатывает. Не гром это, ребята, — война, провалилась бы она пропадом.
— Кого это ты тут, Гаранин, ругаешь? — раздался сипловатый басок ефрейтора Самотоева, нагнавшего их.
— Так, про войну вон ребятам рассказываю, — неохотно отозвался Гаранин.
— Чего рассказывать, скоро руками пощупаем, — сказал Самотоев, вышагивая рядом с Ореховым. — Страшновато, наверное, Коля?
Орехову не было страшно. Того, что человек не видел и не испытал, он не боится.
Он сейчас хотел, чтобы кончился этот беспросветный дождь, чтобы перепала кружка кипятку и нашлось сухое место, где можно было бы поспать. Поэтому он и ответил ефрейтору Самотоеву, что ему не страшно.
— Это хорошо, — похвалил Самотоев. — А то, я примечаю, кое–кто вперед идет, а назад смотрит.
— Про кого это вы, товарищ ефрейтор? — осторожно спросил Гаранин.
— Не про тебя, — отмахнулся Самотоев. — Вон впереди экземпляр топает.
Впереди, подняв воротник шинели и засунув руки в рукава, шел Шайтанов. Отвороты пилотки у него были натянуты на уши, из противогазной сумки торчал конец полотенца. Чуть косолапя, Шайтанов твердо ставил большие ноги. Раскачиваясь на ходу, он шел не тише, чем другие, но и не торопился.
Когда маршевая рота шла по ущелью, впереди показалась пестрокрашеная «эмка». В таких машинах ездило начальство. С головы колонны передали приказ принять правее. Солдаты засуетились, сбиваясь на край шоссе, стали перепрыгивать на обочину. Противно заскрипев тормозами, «эмка» неожиданно остановилась. Дверца машины открылась, и тучный полковник, перепоясанный новенькой портупеей, вылез на дорогу и приказал позвать командира. Приказ зычно передали по цепочке в голову колонны, где шел политрук.
Солдаты замедлили шаги, с любопытством разглядывая полковника.
Тот тоже смотрел на них. Расставив ноги, он стоял, не замечая дождя. Глаза у него были сердитые. Левая щека чуть подергивалась. Так, будто на нее садились комары.
На Шайтанове взгляд полковника задержался. Взмахом руки он приказал ему остановиться и спросил фамилию. Шайтанов выпростал руки из рукавов шинели и ответил.
— Стрелять умеете? — двинув бровями, спросил полковник.
— Так точно. — Шайтанов стоял, косолапо приставив друг к другу ботинки, вымазанные глиной. — За день до отправки выучили. По три раза каждому выстрелить дали.
— По три раза? — недоверчиво переспросил полковник. По его голосу нельзя было понять, много это — три раза — или мало. — В запасном долго были?
— Три недели, товарищ полковник. — Шайтанов перестал горбиться, и в глазах его засветились огоньки. — Караульный устав назубок выучил. Пять раз разводящим был и раз начальником караула… При смене караула…
— Ладно, — остановил его полковник. — Представления не устраивай, не в театр идешь. Винтовка в запасном была?
— Была, товарищ полковник, — четко сказал Шайтанов и проворно поправил отвороты пилотки. — У каждого была винтовка. Как в маршевую собирали, у всех поотняли.
У полковника несколько раз дернулась щека. Словно невидимый комар все–таки умудрился цапнуть его.
— Ясно, — коротко сказал он, разрешил Шайтанову идти и повернулся к политруку, подбежавшему к «эмке».
— Куда колонну ведете? — спросил он.
Политрук отрапортовал, что маршевая рота под его командой следует на пополнение в пятьдесят вторую дивизию. Завтра срок прибытия к месту назначения.
— Почему люди без винтовок? — шагнув к политруку, спросил полковник. — Винтовки где?
Политрук доложил, что винтовки маршевая рота должна получить на месте.
— По–вашему, у нас в дивизии оружейный завод имеется? — голос полковника вдруг сорвался, и щека снова дернулась. — Какое вы имели право вести людей к передовой без оружия?
Политрук растерянно покосился на притихших солдат, которые, не спеша пробираясь по обочине, ловили каждое слово и передавали его по цепочке.
Полковник сбил фуражку на затылок и вытер ладонью лицо. Теперь глаза у него были уже не сердитые, а злые.
— Костя! — крикнул он. — Давай мой автомат и диск запасной!
Дверца машины приоткрылась, и молодцеватый шофер выскочил с автоматом.
— Отдай политруку, — сказал полковник. — Триста человек с голыми руками прутся. От немецкой разведки и то отбиться будет нечем…
Политрук взял автомат и бережно прикрыл его от дождя плащ–палаткой. Запасной диск в брезентовом чехле он пристегнул к поясу.
— Разрешите следовать по назначению? — спросил он.
Полковник поежился под дождем и сказал каким–то домашним голосом, что следовать можно. Но в машину не полез. Так и стоял на дороге, пока не прошла маршевая рота.
Дождь стал стихать. В полдень над горами засинела узкая щелка и стала расти, шириться. Потянуло ветром. Несмело зашумели придорожные кустики березок, отряхиваясь от дождя.
Солнце выглянуло в голубую прогалину и враз залило все таким ярким светом, что Орехов невольно зажмурился.
Блестели мокрые отвесы скал, тысячи озорных зайчиков запрыгали по лужам. Будто лакированные, засветились листья березок. Даже поникшая осока и та, вобрав солнышко, замерцала седым бархатом.
Николай расстегнул крючки шинели, снял пилотку и только тут почувствовал, что смертельно устал. Захотелось сесть на первый попавшийся камень, подставить ладони и лицо солнцу, вытянуть ноги и содрать с плеч лямки вещевого мешка.
Видно, не у него одного было такое ощущение, потому что командир маршевой роты объявил приЕал.
— Пожуем, — сказал Сергей, вытаскивая из вещевого мешка брынзу, завернутую в полотенце. Хоть и здорово хотелось есть, но один вид этих скользких, невыносимо соленых кусков отбивал аппетит. Сухари у них уже кончились, а консервы съели еще на пароходе.
— Пожуем, — будто убеждая себя в необходимости есть брынзу, настойчиво сказал Сергей. — Потом выдуем по котелку воды, и сойдет.
— Правильно, — отозвался Самотоев, расположившийся рядом на плоском валуне. — Солдатам разносолы ни к чему. Закаляться надо.
— Закаляемся, — давясь брынзой, ответил ему Николай. — Неужели, кроме брынзы, на складе ничего не запасли для войны?
— Внезапное нападение, сам должен понимать, — сказал Самотоев и, сдобрившись, дал Орехову и Сергею по сухарю. — Лопаете вы, ребята, прямо как акулы. Сказано же было, что сухой паек на три дня…
Орехов, разгрызая сухарь, согласился с Самотоевым и подумал, что, если снова выдадут паек на три дня, они с Серегой все равно не удержатся. На котловом довольствии лучше. Там повар наперед ничего не дает.
— Закурим, землячок, — предложил после еды Самотоев. — Бумага есть?
Он протянул Орехову жестяную коробку с махоркой. Тот стал рыться в карманах, разыскивая клок газеты.
— Эх ты, незапасливый. — Самотоев подал бумагу. — На, держи. В солдатах все надо иметь, а то не комплект будешь.
Подошел Шайтанов и попросил огоньку. Широкий в плечах, носатый, с лицом, будто вырубленным топором, он был в короткой не по росту шинели.
Чиркнул спичку и, привычно зажав в ладонях желтоватый огонек, прикурил. Потом поглядел на Самотоева, завязывающего вещевой мешок, и в его карих до черноты глазах зажглись насмешливые огоньки.
— Нашему командиру автомат выдали, — сказал он. — Теперь нам фашисты нипочем. Жаль, что у вас, товарищ ефрейтор, наган отобрали. А то мы бы теперь были сила!
Самотоев дернул головой, словно ему стал тесен воротник гимнастерки. Толстые уши его порозовели.
Ефрейтор не любил, когда вспоминали историю с осоавиахимовским наганом, прихваченным им в армию. В запасном полку Самотоев по своей простоте показал наган старшине роты, вертлявому молодчику с подбритыми бровями. Тот потребовал документ на право ношения именного оружия. Документа у Самотоева не оказалось, и ему пришлось — кругом марш! — шагать на склад боепитания и самолично сдавать наган.
Обиднее всего было то, что через три дня наган уже висел в новенькой кобуре на поясе старшины.
— Да, обезоружил напрочь старшина–паразит маршевую роту, — вздохнул Шайтанов и нарочито поджал рот, потом затянулся и добавил: — Шутки–прибаутки, а хреново себя чувствуешь, когда руки пустые. Берданки бы хоть какие–нибудь дали…
Самотоев снова крутнул головой. По его напряженной шее чувствовалось, каких усилий стоит ему молчать, не ввязываться в разговор с Шайтановым.
— Говорят, на фронте прорыв, — сказал Шайтанов, усаживаясь рядом с Ореховым. — Попадем мы, ребятишки, голенькими к фашистам в лапы.
Тут Самотоев не выдержал, подскочил к Шайтанову.
— Панику устраиваешь! — По круглому лицу ефрейтора шли красные пятна. — Панику наделать хочешь? Я знаю, куда ты носом ведешь…
— Ты что, с цепи сорвался? — удивленно спросил Шайтанов. — Чего языком мелешь без ума?
— Ты эти разговорчики брось! — кричал Самотоев. Теперь по его лицу шли уже не пятна, а багровые полосы. — За такие слова живо в трибунал пойдешь!
— Ты, что ли, пошлешь меня туда, товарищ ефрейтор? — насмешливо прищурив глаза, спросил Шайтанов.
Самотоев неожиданно успокоился и сказал просто:
— Надо будет — и я пошлю.
Шайтанов поднял большое лицо, пристально посмотрел на ефрейтора и сглотнул слюну.
— Фашистов надо бить, а не в трибунал друг друга посылать… Эх, яблочко, куда котишься…
— Чего, чего? — не понял Самотоев. — Какое еще яблочко?
— В гражданскую войну у нас в Приазовье такую песню пели, — сказал Шайтанов.
— Как же вы на севере очутились? — спросил Орехов.
— Нечаянно, — невесело усмехнулся Шайтанов. — У бати своя шаланда была, вот его в тридцать втором году и взяли, как осетра под жабры. Шаланду и хату отобрали, а нас сюда по этапу… Мне ведь, как сыну раскулаченного, воевать не положено. Напутали, видать, в военкомате и прислали повестку. Другой бы ошибочку исправил, а я мешок в охапку — и ходу…
У Самотоева застыла спина. Орехов увидел, что пальцы ефрейтора, ухватившие завязку вещевого мешка, замерли, словно схваченные ознобом. Степан Самотоев слушал, что говорил Шайтанов, не только ушами, но и телом, всем своим существом.
— Так вот откуда у тебя начин–то идет. Сын кулака…
— Помолчи, Самотоев, а то в морду дам, — равнодушно сказал Шайтанов. — До чего же дураков на свете много, аж иногда тошно становится.
На лице ефрейтора снова выступили багровые пятна. Пожевав губами, он решительно вскинул на плечи мешок и пошел в голову колонны.
— Докладывать поперся, — кивнул вслед Шайтанов. — Я ведь нарочно при цеы сказал, чтобы узелок разрубить. С самого запасного он с меня глаз не сводит… Чего темнить? На такое дело идем, тут все люди как на ладошке должны быть. Бумаги бы Самотоев только не написал какой сдуру, — озабоченно добавил он.
Лейтенант Дремов лежал на выступе скалы, уставив бинокль в щель между валунами. Смотреть было неудобно. Острый обломок гранита упирался в грудь, щель в валунах была косой, и приходилось до ломоты выворачивать шею.
Вдобавок у лейтенанта болели зубы. Правая щека распухла, и он замотал ее полотенцем, заткнув концы его под пилотку. Пилотка то и дело сползала на глаза.
Дремов вытягивал немеющую шею, щурил глаза и пытался высмотреть пулемет, который уже второй день бил во фланг роты.
Перед ним были сопки. Каменное море, уходившее хребтами гранитных волн. То пологих, с впадинами и наплывами по склонам, то острых, с разорванными верхушками.
Километрах в четырех слева по флангу от роты Дремова над каменными волнами возвышалась сопка, на голову выше других, — высота 0358, или проще — Горелая. Эта сопка с тупой округлой вершиной господствовала над горами километров на тридцать вокруг. У подножья ее проходила единственная в здешних местах дорога. В чьих руках была Горелая, тот и был хозяином дороги. Вдобавок дорога делала петлю, огибая озеро, и с вершины сопки просматривалась километров на пять. Ни обойти эти километры, ни объехать их было невозможно. С одной стороны тянулось озеро, с другой — отвесный гранитный гребень. За сопку дрались уже не одну неделю. Несколько раз Горелая переходила из рук в руки. И с каждом разом на ее могучем каменном теле прибавлялись доты и пулеметные ячейки, минные поля и траншеи–укрытия. С каждым разом гуще становились подпалины на ее склонах. Три дня назад ее снова отбили у немцев, и теперь на опаленной вершине стояли наши минометы, а в дотах сидел батальон морской пехоты. Дорога и озеро теперь были наши.
Ближайшая к роте лейтенанта сопка, где укрепились немцы, была неказистой. Так, щербатый гранитный пупырь, прорезанный трещинами, как трухлявая доска. Не сопка, а одно название. Но немцы в этих трещинах прятались, как клопы по щелям. Ничем не выковырнешь…
На склоне быстро мелькнула пригнувшаяся темно–зеленая фигура. В бинокль было видно, как она скрылась за кучей камней, опоясанных мелкими кустиками.
Дремов торопливо протер рукавом припотевшие линзы и еще плотнее припал к щели. Острый гранит, который упирался в грудь, теперь уткнулся под ребро. Подозрительную кучку камней стало видно лучше. Минут через десять, когда у Дремова от натуги уже заслезились глаза, в камнях мелькнули еле видимые красноватые отблески, металлически сверкнул ствол пулемета, и тотчас же дробным эхом прокатилась в скалах короткая очередь.
— Ага! Вот ты где, — довольным голосом сказал лейтенант. — Шовкун!
Под выступом появился старшина Шовкун в каске, нахлобученной на маленькую чернявую голову. В руках он держал винтовку с оптическим прицелом, предмет зависти всего батальона.
Шовкун, один из немногих, кто отступал от границы, был старшиной роты, которой командовал теперь лейтенант Дремов.
Еще на переправе под Титовкой Шовкун по–хозяйски прибрал возле разбитой автомашины винтовку с оптическим прицелом. У этого спокойного, медлительного полтавчанина обнаружилась снайперская зоркость. Если его прищуренный, черный, как антрацит, глаз ловил на скрещенные нити оптического прицела темно–зеленую фигуру, немецкий писарь мог смело готовить похоронную.
— Гляди, старшина, вон там камни в кустиках на левом склоне, — сказал Дремов, подавая Шовкуну бинокль. — Вроде пулемет.
Шовкун посмотрел и согласился: похоже на пулемет.
— Достань, попугать надо.
— Добре, — ответил Шовкун и стал снимать тряпку, которой был обмотан прицел. — Сейчас зроблю.
После первого выстрела пулемет осекся и из–за камней торопливо выскочила зеленая фигурка. Вторым выстрелом Шовкун положил ее на склоне.
«Как по заказу бьет, чертушка», — ласково подумал лейтенант и стал спускаться вниз.
Третий день рота Дремова держала оборону на верхушке сопки, в седловинке которой было это крохотное безымянное озерко. Приказ был закрепиться, выложить из камней окопы и ходы сообщения, построить пулеметные ячейки и сделать землянки.
Такие приказы Дремов получал почти на каждой сопке, где рота останавливалась, когда удавалось очередной раз оторваться от наседающих егерей.
Потом либо стрельба на флангах уходила далеко на восток и комбат приказывал отойти на следующую сопку, либо немцы наваливались на роту, как тундровая мошкара, просачиваясь в каждую щель, в каждую дыру.
А дыр было хоть отбавляй. На четырнадцать человек роты Дремова приходилось почти полкилометра обороны. В камнях, в расселинах, в отвесных скалах, в осыпях валунов. В этой гранитной мешанине один человек мог задержать сотню наступающих, и та же сотня могла незаметно пройти в тыл в пяти метрах от командира роты.
В воздухе проскрипела мина и разорвалась за скалой, выбросив вверх пыльную тучу торфа и щебенки. Очередь крупнокалиберного пулемета выбила на склоне ровную строчку. Дремов понял, что бьют в ответ на выстрелы Шовкуна, и у него снова заныли зубы. Он приложил руку к полотенцу и сморщился, чтобы сдержать стон.
— Товарищ лейтенант, вас к телефону! — крикнул из расселины связист, стаскивая с головы петлю из обрывка кабеля, которой была прикреплена к его уху телефонная трубка. — Комбат вызывает.
— Дремов, как у тебя? — проговорила голосом капитана Шарова дребезжащая мембрана.
— Вроде спокойно… Гранат прошу подбросить и патронов.
— Ты что бубнишь, не разбираю, — в далеком голосе капитана послышались сердитые нотки. — Громче говори.
— Зубы болят, товарищ пятый, — изо всех сил пожаловался в трубку Дремов. — Прямо жизни никакой нет. Вчера малость притихли, а сейчас хоть вешайся.
— Ты погоди, — голос капитана подобрел. — Повесишься — кто ротой командовать будет?.. Сегодня людей тебе подброшу. Пополнение с марша… Какие уж есть. Ничего, сам тоже зеленый был, обстреляются. И от зубов что–нибудь пришлю. Боеприпасы пополнение принесет. Все.
В трубке по–комариному запищал зуммер.
— Старшина! — позвал Дремов Шовкуна. — Люди прибывают, надо принимать. Подготовьтесь.
— Есть подготовиться! — Шовкун провел рукой по подбородку, гладкому от утреннего бритья. Потом угольки глаз под шлемом хитро засветились и губы старшины раздвинулись в улыбке, показав ровные, редкой белизны зубы. — Скажу, чтоб ребята побрились.
Дремов понял деликатный намек и провел ладонью по густой щетине. Проклятые зубы, из–за них бородой обрастешь. Раньше хоть через два–три дня он все–таки ухитрялся бриться, а теперь до щеки дотронешься — искры из глаз сыплются. Тут еще старшина, чистюля, на его голову навязался…
Шовкун смотрел на командира роты и светил зубами до тех пор, пока тот не сдернул пилотку и не стал копаться в пухлой полевой сумке, разыскивая бритву.
Старшина сразу перестал улыбаться и пошел по берегу озерка, направляясь к пулеметной ячейке, где возле единственного в роте станкового пулемета лежал ефрейтор Кумарбеков, низкорослый круглоголовый киргиз с далекого Тянь–Шаня.
— Кумарбеков, — старшина тронул пулеметчика за ботинок. — Опять дрыхнешь… Люди к нам сегодня придут, пополнение.
— Хорошо, — согласился Кумарбеков и, пятясь как рак, выполз из каменной ячейки. — Второго номера мне дай, тяжело одному «максимку» таскать. Всю шею сбил.
— Дам, — пообещал старшина, критически разглядывая пулеметчика.
Тот стоял перед ним, расставив ноги в грязных ботинках. Кургузая гимнастерка была прожжена на плече и вымазана торфом. Брюки лоснились на коленях, а за обмотку неопределенного цвета был заткнут короткий штык от самозарядки.
— Опять треугольничек потерял, — строго сказал старшина, поглядев на петлицы Кумарбекова. — Нет у меня больше запасных, суконный нашей… Почиститься тебе надо, Кумарбеков, и гимнастерку зашить.
Ефрейтор глядел на старшину сонными глазами и поддакивал. Он знал, что Шовкун говорит ему все это для порядка, что чиститься он не будет и с гимнастеркой тоже не станет возиться. Уйдет Шовкун, он снова ляжет возле своего «максимки» и, опустив лоб на ручки пулемета, подремлет. Может, пять минут, может, двадцать. До тех пор, пока не учует, что спать нельзя.
Шовкун разгадал мысли пулеметчика, вглядевшись в его глаза, прикрытые припухшими веками.
— Ходишь как боров, — сказал он. — Воротник бы свежий подшил.
Кумарбеков застенчиво улыбнулся. Он уважал старшину за порядок и снайперский глаз. Сейчас ему было неловко, что такой умный человек разговаривает с ним как учительница в школе. Пулеметчик вздохнул, сбил торфяную лепешку со штанины и ответил:
— Слушаюсь.
Потом проводил глазами старшину, который пошел вниз по обороне, и отправился к своему «максимке». Жаль, что у него не было чистого подворотничка. Так и быть, подшил бы к гимнастерке. Пусть бы старшина не расстраивался. Жаль, нет подворотничка…
Дремов сидел на камне и старательно тер холодную кисточку о розовый обмылок. Кисточка уже намылилась, но он тер и тер ее, отдаляя ту минуту, когда придется скоблить бритвой распухшую щеку. Наконец решился. Приладил на выступе крохотное зеркальце и осторожно провел рукой по лицу. Зарос, как дикобраз, глаза до затылка провалились, губы черные, на скулах синяк. От раздутой щеки нос своротило на сторону. Видик, нечего сказать…
Лейтенант раскрыл бритву и стал сдирать щетину с подбородка.
Давно Дремов просил у комбата пополнение, а теперь, когда дали, сообразил, что за этим скрывается. Он заткнет дырки в обороне и уцепится за эту сопку. Намертво станет здесь, в скалах, где нет ничего, кроме валунов, бурого торфа и редкой осоки на берегу озерка.
На других фронтах хоть живые люди на пути встречаются, деревни, сады, а то и настоящие города. Дома с печками, ребятишки…
В этой дыре ни тропинки, ни человеческого голоса, ни огонька. Иногда в норке запищит полярная мышь — лемминг, да песец с перепугу пролает. Говорят, артиллеристы неделю назад живого оленя видели. По лощине бежал…
Если присылают пополнение, значит роту не будут сменять. Четырнадцать человек… Десятка два еще добавят. Будут тридцать четыре солдата насмерть защищать эти камни, где до войны наверняка и яч ступала нога человека…
Пополнение пришло в роту под вечер. Его привел усатый сержант в аккуратно заправленной шинели с нарядными, багровой эмали, треугольничками на петлицах.
Дремов ошибся, предполагая, что ему дадут человек двадцать. В роту пришло сорок человек. У восемнадцати были винтовки, у пятерых по паре гранат, засунутых в карманы. Остальные стыдливо прятали за спиной руки.
— Так, — хмуро сказал Дремов, оглядывая прибывших. Он остановился возле длинношеего солдата с румяным мальчишеским лицом и серыми ласковыми глазами.
— Где винтовка?
— Не досталось мне, когда выдавали, — парень смутился, и уши у него порозовели. Видно, ему было неловко, что он оплошал, пришел с пустыми руками, и хотелось оправдаться. — Барташову не досталось, Шайтанову… и Гаранину тоже.
Насчет Гаранина Орехов сказал напрасно. Тот бы мог получить винтовку. Еще не зная, что будут выдавать, Гаранин на всякий случай занял очередь в первых десятках. Но тут на сборном пункте появился капитан в желтых ремнях и стал расспрашивать, у кого хороший почерк.
Орехов слышал, как Гаранин заявил, что почерк у него конторский, и капитан увел его снимать пробу. Возвратился Гаранин минут через двадцать очень расстроенный. Почерк его забраковали.
— Волновался я, — объяснил он Орехову. — Пишу, а у самого рука дрожит. Очкарика какого–то вместо меня взяли. Что он в бумагах понимает, тот очкарик… Наврет им, напутает, а я аккуратист. Знаешь, меня как на курсах хвалили.
— Вот видишь, Гаранин, до чего дрожь на фронте доводит, — поддел Шайтанов огорченного счетовода. — Шут с ним, с капитаном. Скрипел бы ты пером в штабе, а тут будешь немцев бить, в атаки ходить. Верно я говорю, товарищ ефрейтор?
— Верно, — блеснул глазками Самотоев, рассматривавший только что полученную винтовку. — Номер пятьсот сорок семь тысяч сто восемнадцать. Помнишь, Шайтанов, ты говорил, что в фашистов будем камешки кидать?.. Пятизарядная в руках.
Самотоев тогда долго рассказывал о достоинствах винтовки образца прошлого столетия. По его словам выходило, что это самое совершенное оружие, которым когда–либо пользовались люди, чтобы убивать друг друга. Ефрейтор так расхваливал винтовку, что даже расстроенный неудачей Гаранин утешился.
— Шовкун, сколько у нас лишних винтовок наберется? — спросил Дремов.
— Штук десять, — отозвался старшина. — И «дегтярь» есть, сержанта Костючева… Приклад у него малость не в порядке, а так «дегтярь» добрый… Во второй роте у Павлюченко могу занять.
— Тащи все, что сыщешь, — приказал Дремов. — Раздай им и покажи, где цинки с патронами. Пусть из сидоров барахлишко лишнее повыкинут и патронами запасутся.
При раздаче оружия ручной пулемет достался Шайтанову. Просто потому, что тот оказался под рукой старшины.
— Теперь топайте линию обороны строить, — распорядился Дремов, наскоро распределив прибывших по взводам.
— Передохнуть бы нам, товарищ лейтенант, — попросил Самотоев. — Четвертые сутки без отдыху. Подметки и те болят…
— Знаю, — сказал лейтенант. — Времени нет. Завтра наверняка немцы попрутся. Перекурить — и на работу.
Когда Шовкун увел пополнение выкладывать из камней окопы, Дремов присел на скалу и стал прикидывать, как ему получше заткнуть дырки в обороне. Все–таки дырок было больше, чем прибывших на пополнение солдат.
Комбат прислал с усатым сержантом лекарство от зубной боли, и теперь Дремов блаженно ощущал, как стихает выворачивающее душу нытье.
Утром принесли вчерашний обед. Старшина Шовкун отвинтил крышку термоса и понюхал гороховый суп–пюре. В студенистой массе белели лохмотья разваренной трески. К стенке термоса прилипла рыбья кость. В мирное время за такую стряпню старшина устроил бы шум на весь батальон, к комиссару бы сходил, добился, чтобы повара на гауптвахту посадили… Раньше хоть горячий обед приносили, а эту неделю суп как вода в озерке, хлебаешь — пальцы от ложки мерзнут.
— Чего долго не шли? — спросил он у солдата–подносчика. — Небось спали где–нибудь в затишке?
— У нашего повара поспишь, — обиделся подносчик. — Пока топливо на кухню добудешь, семь потов сойдет. Прутиками ведь котлы топим. Сколько тех прутиков на батальонную кухню надо, смекни, старшина. Поспишь… Да мы вчерась округу километра на два, как овцы, прокопытили, пока топливо добыли… Повар, сволота, еще котлеты для начальства жарит. Самые толстые сучья жгет…
— Ну, разговорился! — одернул Шовкун обидчивого подносчика и подал ему кисет с махоркой. — Завертывай. Новостей не слыхал? Говорят, нам на подмогу артиллерийский полк идет…
Про этот артиллерийский полк еще неделю назад прошел слух в роте. Теперь ждали полк каждый день. До чертиков надоело от немецкой артиллерии прятаться. С утра до вечера шпарят фашисты из пушек да минами кидаются, а ты молчи. Выпустят наши батареи за день десяток снарядов — и конец. Разве этим немцу глотку заткнешь? Дать бы ему так, чтобы до печенок пробрало…
— Нет, — ответил подносчик, потягивая цигарку. — Батальонный артиллерию просил, а ему ни шиша. Я котлеты в штаб носил и слышал, как он по телефону разговаривал. Со шкварками, ребята, котлеты. Дух от них мясной, прямо в нос шибает.
Сообразив, что новостей у подносчика нет, Шовкун зычно крикнул:
— А ну за сухарями! Подходи по одному…
Орехов аппетитно уписывал пюре, запивая его озерной водой. Ржаные пахучие сухари с таким хрустом трещали на зубах, словно попадали на мельничные жернова.
У Николая было хорошее настроение. То ли оттого, что утро занялось теплым и тихим, то ли оттого, что удалось часа три поспать в каменной щели, куда они с Сергеем навалили упругий вороничник, чуть пахнувший землей и сырым лугом.
Доволен Орехов был и тем, что оказался во взводе у Кононова. И Серега вместе с ним, и Шайтанов, и Самотоев, и Гаранин. Свои, давным–давно знакомые…
После обеда Сергей достал из мешка заветный блокнот.
— Погрею немного руки…
Карандаш то и дело недоуменно останавливался, не в силах схватить непривычное множество линий, которые были вокруг в причудливых уступах, в навесах скал, в овалах раскиданных на склоне валунов. Много линий и утомительно однообразный тускло–серый цвет каменных сопок. Над ними высокое небо, в котором полыхает солнце. Солдаты с котелками и вороненый ствол ручного пулемета, который старательно трет промасленной тряпкой ефрейтор Самотоев.
— Ты старшину нарисуй, — сказал Николай, увидев, как Сергей растерянно оглядывается вокруг. — Гляди, у него какая винтовка, с оптическим.
Сергей поглядел на Орехова непонимающими глазами и машинально поднял карандаш, чтобы рисовать старшину Шовкуна, маленькое лицо которого, казалось, было придавлено тяжестью стального шлема.
Тут подошел Гаранин.
— Письмо сейчас отослал, — похвастался он. — Подносчики в батальон понесли. Запишите номер почты, я у старшины узнал.
Он назвал номер полевой почты.
— Постой, постой, — вскинулся Сергей и торопливо вытащил из кармана конверт. — Смотри, Коля, номер почты почти сходится… Гляди! Выходит, мы с папой на одном направлении воюем. Может, еще встречусь с ним. Вот здорово будет! Я сегодня же ему письмо напишу.
— Конечно, — сказал Орехов, разглядывая на смятом конверте номер полевой почты Барташова–старшего.
Он знал, что отец Сергея кадровый командир, майор по званию. Знал, что Сергею редко доводилось видеться с отцом.
После смерти жены майор оставил сына у бабушки в тихом приволжском городке, где он сам провел детство. Не решился Барташов–отец таскать с собой Сережку по далеким гарнизонам. Да и бабка не допустила бы этого. Трупом бы легла, но не отпустила бы от себя единственного внучонка…
Сергей переписал у Гаранина номер полевой почты и отложил в сторону блокнот. Рисовать ему теперь уже не хотелось.
Последний раз он видел отца год назад, когда тот приехал в отпуск. Сергей пришел встречать его на вокзал. Он стоял рядом с бабушкой у самого края платформы, а отец, высокий, с орденом Красного Знамени на новенькой гимнастерке, растерянно крутил головой, выискивая сына в толпе встречающих. Он смотрел вдаль поверх голов, знакомо щурил глаза, а Сергей стоял в пяти шагах от него. Хотелось крикнуть: «Папа!», но слова застряли в горле. Вдруг стало обидно, что отец не видит его, а высматривает в толпе угловатого мальчишку, с челочкой, в вельветовом костюмчике. Такого, каким он видел сына три года назад. И когда отец разглядел Сергея, в глазах у него так и осталось изумление, что этот высокий подросток с длинными руками и ломающимся голосом и есть его маленький Сережка…
Мысли Сергея неожиданно прервал голос Гаранина.
— Ты попросись к батьке, паренек, — наклонив к уху Сергея худое лицо, посоветовал он. — У родного папаши и в солдатах можно прожить. Верно говорю.
«Верно говорю» — отдалось в голове Сергея. В глуховатом голосе Гаранина, в его словах, шепотком сказанных на ухо, было что–то гадливое. Сергей инстинктивно отстранился от Гаранина и встретился с напряженным взглядом Орехова.
Только тут до него дошел смысл сказанного. Сергей почувствовал, что краснеет. Раскрытый блокнот упал на землю, закатился под камень карандаш. Сергей обрадовался, что, разыскивая свое имущество, может наклониться и спрятать лицо от глаз Орехова.
— Нет, не буду, — сказал Сергей, когда стряхнул с блокнота торфяную пыль.
У Орехова отмякли плечи, а глаза стали простецкими, и он ласково подмигнул Сергею. Вроде и недавно они с Ореховым, а что–то теплое накрепко связало их. С той самой ночи, когда Сергей ощутил сквозь сон, как Колька заботливо подтыкает ему сбившуюся шинель.
К отделению подошел низкорослый, диковатого вида ефрейтор в сбитой на ухо пилотке. На плоском лице раскосые глаза, еле видные за пухлыми веками. С минуту он молча щупал ими новеньких, потом спросил у сержанта Кононова, кого назначили к ручному пулемету.
— Шайтанов! — позвал сержант. — Этот за первого номера, а второй вон за камнем с самого утра машинку драит.
Кононов показал на Самотоева, который старательно чистил пулемет.
Низкорослый сказал Шайтанову хрипловатым голосом:
— Пойдем учиться, лейтенант велел.
Самотоеву в роте не повезло. Вчера вечером, когда он сказал, что маршевики устали, и попросил у лейтенанта отдых, Дремов решил, что Самотоев с ленцой. Ленивых ротный не терпел и поэтому приказал сержанту поставить Самотоева вторым номером к ручному пулемету. Так ефрейтор оказался под началом у солдата. И солдатом этим вдобавок ко всему был Шайтанов.
Шайтанов охотно принял Самотоева под свою команду и сразу же усадил его чистить пулемет. Ефрейтор позеленел от злости, но немедленно отправился выполнять приказание. Выше всего Самотоев ставил воинскую дисциплину.
Кумарбеков похвалил за начищенный пулемет и увел пулеметчиков вниз по расселине, которая заканчивалась узкой щелью, закрытой камнем. Возле щели Кумарбеков уселся на выступ и попросил закурить.
— Это сержанта Костычева пулемет, — сказал он Шайтанову. — Позавчера Костычева миной убило, мы с ним от границы шли… Понимаешь?
Укрепив сошки пулемета, Кумарбеков лег возле щели и приказал Шайтанову отвалить плоский камень.
Метрах в трехстах за болотистой лощинкой виднелась неприметная сопка. Там были немцы.
Кумарбеков припал к прикладу пулемета, и Шайтанову показалось, что он слился с ним. Короткое поджарое тело, широко раскинутые ноги и ушастая круглая голова, приникшая к прицелу, стали просто частью стреляющей машины с тарелкой диска, в котором лежали нарядные медные цилиндрики с остроконечными пульками.
Пророкотала длинная очередь. Звякнули о камни выброшенные из патронника гильзы.
— Вот как надо, — сказал Кумарбеков. — Пулемет, понимаешь, как хорошая лошадь. Не слушается, когда в руках плохо держат… Не торопись и ближе на пулемет подпускай. Легче стрелять, когда их близко видишь. У них в глазах страх. Когда видишь, что другой боится, самому меньше страшно. Понимаешь?
Шайтанов лег за пулемет. Самотоев расположился рядом, приготовив новый диск.
— Видишь, под откосом камни лежат… Крайний слева на барашка похож, — палец Кумарбекова качнулся возле глаз Шайтанова и уставился на склон сопки. — Там у них, понимаешь, пулемет стоит. Давай очередь!
Шайтанов подобрался, плавно нажал спуск и сразу же ощутил, как упруго задрожал в его руках «дегтярь». Пули пропылили ниже камней.
— Не попал, — огорчился Кумарбеков. — Выше бери, ствол не заваливай.
Шайтанов повысил прицел, и очередь сразу прошлась по груде камней, наваленных под уступом. Там что–то неуловимо изменилось.
— Не понравилось, — усмехнулся Кумарбеков. — Камнем закрылись. Теперь пойдем на другое место учиться, сейчас сюда мина прилетит.
Полдня он таскал Шайтанова и Самотоева по сопке. Поочередно укладывая их с пулеметом то за камнями, то в расселинах, Кумарбеков учил выбирать позиции, находить цели и пристреливать ориентиры. На перекурах заставлял разбирать и собирать затвор пулемета, устранять перекосы и набивать диски.
Потом сказал, что его зовут Усеном, привел их к Кононову и заявил, что обучение окончено.
Вечером Николай пошел с сержантом в боевое охранение. Они укрылись под валунами на гранитной площадке, которая обрывалась узким, метров тридцать ширины, ущельем. За ущельем начиналась каменная осыпь. В охранении Орехов впервые увидел немцев. Двое в пестрых маскировочных халатах так быстро проскользнули из–за скалы за осыпь, что Орехов сначала подумал, не привиделось ли ему. Но когда за осыпью чуть слышно звякнул о камень металл, он понял, что не привиделось, что перед ним минуту назад прошли те самые враги, о которых он слышал и думал, которых он пришел убивать.
Сердце вдруг заколотилось, и ладонь, положенная на приклад винтовки, стала потной. Захотелось прижаться, прилипнуть к камням, стать маленьким, незаметным, забиться под валун. Чтобы те двое с автоматами наизготовку не увидели его, не знали, что он рядом. Стук сердца казался буханьем парового молота, сотрясавшего гранитную площадку, на которой лежали Орехов и сержант Кононов.
Слева чуть хрустнула щебенка. Скосив глаза, Орехов увидел, что сержант осторожно ворочается, стараясь отцепить от острого валуна полу шинели.
«Сейчас порвет», — подумал Николай, и эта простая мысль вдруг приглушила отчаянный стук сердца и прояснила голову. Но страх не исчез. Он просто забрался куда–то вглубь и притаился там, холодный и липкий, как неожиданный пот, выступивший на ладонях.
— Немцы за камнями, — шепнул Орехов сержанту. — Двое, сейчас пробежали.
— Видел, — ответил Кононов и попросил помочь отцепить шинель. — Вот ведь угораздило. Едва полу не разорвал… Ты не высовывайся… Не доберутся они до нас.
Только тут Орехов сообразил, что груду камней, за которой лежали немцы, и площадку разделяет глубокое ущелье с отвесными гранитными стенами.
И страх сразу сменился любопытством. Простым человеческим любопытством, которое заставляет мальчишку взбираться на самое высоченное дерево или на крышу, чтобы немножечко, хоть одним глазком увидеть то неведомое, что лежит за холмом, либо за речкой, либо за синим лесом.
Николай подался вперед и высунулся из–за валуна.
— Без приказа не стрелять, — услышал он шепот Кононова.
Николаю и самому не хотелось сейчас стрелять. Ему просто хотелось получше рассмотреть тех, кого называли врагами.
Совсем недавно, когда пионер Колька Орехов во все горло распевал песни про конницу Буденного, читал «Школу» Гайдара, враг представлялся ему то в виде толстопузого буржуя, то в виде деникинского офицера, орудовавшего шомполом. Потом их заменили носатые фалангисты, белофинны, Гитлер с вытаращенными глазами…
Но это были бумажные, безликие враги. Похожие на бабу–ягу из сказки. Они исчезали из головы Кольки вскоре после того, как была прочитана книжка или просмотрена очередная картина. В песнях, в книжках, на плакатах этих врагов легко и просто уничтожали, прогоняли, разбивали, забирали в плен…
Видно, немцы не знали, что находятся под носом у боевого охранения роты, потому что за камнями послышался осторожный шорох. Потом что–то лязгнуло, и через минуту Николай почувствовал запах табачного дыма. Такой ясный и близкий, что невольно покосился на Кононова: не завернул ли сержант цигарку? Нет, Кононов лежал неподвижно, распластавшись на щебенке. Да и запах дыма был не махорочный, а какой–то сладковатый и мягкий, немного отдававший ароматом цветочного одеколона. Орехов догадался, что курят за каменной осыпью.
— Вот обнахалились, подлюки, — двинув усами, шепнул Кононов. — В охранении папиросы палят…
Кононов глотнул слюну. На скулах его прокатились желваки. Как всякого курильщика, сержанта сейчас раздражал запах табачного дыма. Но закуривать Кононов не стал. Сказал злым шепотом:
— Дымите, сволочи, а мы потерпим… Мы народ терпеливый. Верно, Коля?
Орехову тоже хотелось курить, и он, чтобы прогнать это желание, стал жевать горький стебелек вороничника.
Скоро Николай увидел врага. Из–за камня с левой стороны осыпи сначала высунулся тонкий ствол автомата. Покачался из стороны в сторону, словно принюхиваясь, и исчез. Вместо автомата из–за камней выглянула голова в пилотке грязно–зеленого цвета с длинным козырьком. Пилотка была сбита на затылок и открывала лицо. Самое обыкновенное, еще мальчишечье лицо с широким лбом, круглыми щеками и чуть приплюснутым толстым носом. Брови сдвинуты, насторожены. Глаза любопытно глядят по сторонам. Ни хищного оскала, ни бычьего лба, ни злобного взгляда.
— Гляди, сержант, — шепнул он Кононову. — Один из–за камня высунулся.
Сержант поднял голову, посмотрел на немца и сплюнул на щебенку.
— Сопляк, а туда же, воевать лезет.
Он, видно, хотел сказать еще что–то очень злое насчет молодости немца, но, встретив растерянный взгляд мальчишеских глаз Николая, замолчал, потом приказал не ворошиться и смотреть в оба.
Николай и так смотрел во все глаза. Он рассматривал каждую черточку вражьего лица, видневшегося над камнем на другой стороне узкого ущелья.
«Человек как человек», — удивленно подумал Орехов и в этот момент почувствовал, что немец заметил его. Николай не уловил, каким движением он выдал себя — Он просто увидел, как окаменело лицо немца и застыли в одной точке его глаза. Затем сразу все исчезло. И автомат, и пилотка, и любопытное круглое лицо. Через несколько секунд прозвучала автоматная очередь. Пули выбили на валуне беловатые отметинки. Крошечные осколки гранита секанули Николая по шее. Он проворно спрятался за камень. Кононов стал бить из винтовки по осыпи за ущельем.
Орехов тоже передернул затвор, но сержант остановил его!
— Не гоношись, ни к чему нам всю боеспособность показывать. Прижухни, пока я не скомандую.
Николай прижух под валуном. Немцы дали еще несколько очередей, потом успокоились.
Стало темнеть. Темнота шла снизу, из лощины, поднималась по каменным склонам, вязко густела в расселинах, задергивала дымкой валуны и редкие кусты.
Из ущелья, возле которого лежали Орехов с сержантом, вдруг потянуло такой промозглой сыростью, что Николай невольно поежился и подоткнул полы шинели.
В ночной мгле грохотали где–то пулеметные очереди, наискось прорезали чернильное небо зеленоватые ракеты. Морозная сырость донимала зло, без жалости. Колючий озноб забирался под шинель. Невыносимо мерзли колени, до боли холодело между лопатками, коченели руки.
Орехов осторожно ворочался, дул на скрюченные пальцы, тер ботинок о ботинок, подтягивал колени к животу, стараясь свернуться калачиком. Но это мало помогало. Вдобавок чертов валун, под которым он лежал, стал холодным, как глыба льда. От одного его стужа прошибала, нет спасения.
К полуночи Николай уже дрожал от макушки до пяток, зубы выбивали отчаянную чечетку, а свирепый холод наплывал и наплывал из темноты, как шуга на осенней реке…
— Не спи! — то и дело раздавался над ухом злой шепот сержанта. — Не спи. Говорят тебе!
Если Николай не отзывался, Кононов подкреплял шепот жестким тычком кулака. Николай одурело тряс головой, на минуту сбрасывал сонливость и вглядывался в темноту, слушал шорох осыпающегося где–то щебня, звон капель и осторожный шелест кустов.
Неужели война — это такая вот промозглая сырость, холодные валуны, сонливость, словно кинутая в глаза горсть песку, тычки сержанта в бок и гороховый суп–пюре с тресковыми костями.
Полжизни отдал бы сейчас Орехов, чтобы закурить махорочную самокрутку. Полжизни!
Но курить было нельзя. Он глотал набегавшую слюну, кутался в шинель и тоскливо ждал рассвета над вершинами сопок. Под утро с той стороны ущелья снова потянуло сладким дымком сигарет.
— Вот же сволочи! — взорвался сержант и приложился к винтовке. — Бей, Коля! Бей по гадам, чтоб им тошно стало! Бей…
Орехов торопливо передернул затвор, и, раскатисто отдаваясь в ущелье, один за другим забухали выстрелы. Там, где в белесой предрассветной мгле виднелась осыпь, пули цвинькали по камням и жалобно звенели.
Утром немцы начали обстрел роты. По скалам заплясали хлопья разрывов, воздух скрипуче зазвенел от мин и снарядов. С грохотом рассыпалась стенка наблюдательного пункта на склоне.
Лейтенант сидел на дне каменной щели и слушал, как сверлят воздух невидимые сверла. Звенящий визг нарастал издалека, с каждой секундой делался тоньше, пронзительней, беспощаднее.
«Мой! Не мой! Мой! Не мой!» — как будильник, тикала в голове единственная мысль. Потом взрыв в стороне, дрожь камня, кислый запах взрывчатки — и облегчение: «Не мой!» А в воздухе уже нарастал новый визг.
Едва стих обстрел, как в стороне враз ударили пулеметные очереди, зачастили винтовки и донесся приглушенный стрекот автоматов.
«Может, разведка на охранение наткнулась?» — вслушиваясь в суматошную пальбу, подумал лейтенант Дремов.
Такие вещи случались частенько. И злые от бессонных ночей пулеметчики шпарили, как осатанелые, а солдаты, прогоняя дрему, жгли обойму за обоймой. Потом оказывалось, что кому–то просто померещилось, что по щебенке захрустели не шаги, а скатившийся камень. И тогда разом все стихало.
Но сейчас стрельба разгоралась, как костер из вороничника, в который охапку за охапкой подкидывали хрусткие стебли.
Дремов проверял обойму в трофейном автомате и откинул плащ–палатку, закрывавшую вход в щель. Он сразу увидел Горелую сопку. Круглая вершина ее была закутана клубами взрывов. Они вспухали один за другим, потом расплывались, перемешивались и медленно поднимались в воздух. Сквозь дым то и дело проблескивали крошечные красные точки.
«Вот куда нацелились», — догадался лейтенант и почувствовал облегчение. Рота находилась от Горелой сопки километрах в четырех. Значит, здесь немцы будут стрелять для видимости. Сюда им нечего лезть. Если они возьмут Горелую, роте Дремова без выстрела придется отходить. С Горелой рота будет видна как на ладошке. В первый же день ее минами закидают…
За камнем тревожно запищал зуммер, и голосок телефониста торопливо алёкнул в трубку. Потом телефонист повернулся к лейтенанту и, тронув его за сапог, доложил, что вызывает комбат.
Капитан Шаров сказал, что немцы начали атаку на левый фланг батальона и бьют в стык. Видно, норовят пройти в тыл.
— Показуху устраивают, — ответил Дремов. — Они же на Горелую сопку лезут, а у нас показуха.
— Ладно, ты мне стратегию не разводи, — недовольно ответила трубка. — Пройдут в тыл, такая тебе будет показуха, что родную мать забудешь.
Наказав Дремову не развешивать уши, капитан закончил разговор.
Дремов снова поглядел на Горелую сопку, прислушался к нарастающей стрельбе, нырнул в землянку и взял противотанковую гранату. Единственную гранату в роте, которую лейтенант приберегал уже дней десять. Он сунул ее за ремень и, пригибаясь за камнями, пошел на линию обороны.
— Что тут, Усен? — спросил Дремов, подползая к ячейке, из которой высовывался бульдожий нос станкового пулемета.
— На соседей жмут, — ответил Кумарбеков.
Дремов прильнул к биноклю. Со скалы, круто уходящей вниз, было видно километра на два вокруг, В далеких зарослях березок, на краю лощины, мелькали одна за другой увертливые фигурки.
Дремов приказал дать очаредь. Кумарбеков поправил замызганную пилотку и припал к прицелу. Пулемет не доставал. Очередь срезала ближние кустики, но не остановила ни одной фигурки, подбиравшейся к склону сопки, где занимала оборону вторая рота.
Дремов закурил и стал разглядывать соседнюю сопку. На ней так же, как и на Горелой, густо вспыхивали хлопья взрывов. Жарко сейчас комроты–два лейтенанту Скрипову. И помочь ничем нельзя. Похоже, что егеря унюхали, где стоит пулемет Кумарбекова, и аккуратно обходили его дальним краем лощинки. У них ведь тоже головы на плечах есть.
По всем правилам немцы должны были наступать роте в лоб, где по склону от самого подножия сопки шла почти до озерка пологая впадина, усыпанная валунами. Поэтому Дремов разместил здесь взвод Шовкуна, в котором было больше всего обстрелянных, отступавших еще от границы солдат. Знал, что Шовкун высмотрит, не подпустит егерей. На всякий случай Кумарбеков мог перекрыть впадину пулеметом.
И все–таки лейтенант очень боялся за этот участок.
Дремов потрогал противотанковую гранату, пересчитал, сколько у Кумарбекова коробок с лентами, и пошел вдоль обороны.
На правом фланге было тихо. Так тихо, что Дремов невольно ускорил шаги. Не доверял он тишине на фронте. Особенно тогда, когда вокруг грохочет стрельба. Ему очень хорошо запомнился день на переправе через реку Лицу, когда был убит командир роты и Дремов, командир первого взвода, принял командование. Вместе с командованием он принял и сотню людей, ошалевших от автоматной стрельбы и воя пикирующих бомбардировщиков, которые на глазах за несколько минут разбили мост через реку и отрезали полк от основных сил.
Рота лежала в лощинке, по–овечьи сгрудившись возле кучи валунов. Вокруг грохотало, гремело, взрывалось, и только у выхода из лощины была спасительная тишина. Поверив ей, лейтенант Дремов повел в ту сторону роту и напоролся на автоматчиков. Они лежали в засаде. Тишина взорвалась так внезапно, что за десять минут от роты, прихваченной очередями на ровной, как стол, площадке, осталась половина. Выручил тогда сержант Осипов из второго взвода. Он развернул пулемет и прижал автоматчиков огнем. Кто мог бежать, удрал по лощинке обратно и перевалил ночью через гору…
На правом фланге за каменной стенкой деловито устроились полтора десятка солдат, которыми командовал рассудительный сержант Кононов. Дремов любил таких обстоятельных солдат, понимающих, что к чему. Попав на фронт, они не изменяли устоявшимся привычкам. Много не рассуждали, принимали все как есть и к войне относились так же, как к бригадирству в колхозе, как к работе возле станка, к повалу леса или к плотничьему делу.
Дремов назначил сержанта командиром взвода и решил, что через недельку напишет рапорт о присвоении ему очередного звания.
— Как тут у вас, Кононов? — спросил лейтенант, присев за стенкой.
— Тихо, товарищ командир, — отрапортовал Кононов. — С час назад вон там в камнях немного ворошились, а потом затихли. Похоже, наблюдатели… Где это такая пальба идет? Серьезная пальба.
— На соседнюю роту лезут.
Лейтенант прошелся вдоль линии обороны, придирчиво осматривая, как расположились солдаты. Кое–где поправил, сказал Кононову, чтобы тот не жалел гранат, и выдвинул секрет к самому ущелью.
Затем он добрался до пулеметчиков. Шайтанов лежал, положив руку на «дегтярь», и курил. Рядом с ним, привалившись спиной к стенке, сидел тот мордастый ефрейтор, который просил у Дремова отдыха.
Увидев командира, Самотоев хотел вскочить, но стенка была низкой, и он встал на колени, приложив руку к пилотке. Дремов досадливо махнул рукой.
Возле Самотоева лежало полдюжины дисков, и еще один он набивал, доставая патроны из цинковой коробки. Рядом стояли две гранаты.
— Запалы вставлены? — спросил лейтенант.
— Вставлены, — вместо Самотоева ответил Шайтанов. — Со вчерашнего дня так держит. Подорваться он хочет, товарищ лейтенант. Ему фашистам в руки нельзя попадать. Он на гражданке районным Осоавиахимом заведовал… — В словах пулеметчика слышалась явная издевка. Ефрейтор недобро покосился на Шайтанова.
— Отставить разговорчики! — приказал лейтенант и присел рядом с Самотоевым. — Правильно, что с запалами держишь. В горячке можно без запала кинуть. Всякое бывает… Насчет того, что подорваться собираетесь, так вам на пару придется при нужде. Одной теперь веревочкой мы все связаны. Вот так–то, шут Тимофеевич, — жестко закончил он и отодвинул Шайтанова в сторону.
— Дай я выгляну, — лейтенант лег за пулемет, чтобы получше осмотреть позицию. — Сошки ровнее надо ставить.
Дремов поправил сошки, не спеша заглянул в амбразуру и оторопел: по склону, выше ущелья, из–за скалы ползли люди в темно–зеленых мундирах. «Немцы!»
— Проморгали! — зло крикнул Дремов, сунув Шайтанову приклад. Тот приник к прицелу, налаживаясь дать очередь.
— Погоди, — приказал Дремов. К лейтенанту вдруг пришла та ясность мысли, которая возникала в минуту острой опасности. — Кононов! Без команды не стрелять!
Егеря ползли по склону, умело маскируясь в выбоинах и за камнями. С каждой минутой их становилось все больше и больше. Словно из–за скалы выливалась темно–зеленая речка.
Тут Дремов понял, что, разговаривая по телефону с комбатом, он ошибся. Показуха была на Горелой сопке, где и до сих пор гулко рвались снаряды. Главный удар немцы наносили по их батальону, и не по второй, а по его, Дремова, роте.
Егеря подползали все ближе и ближе. Выход был один, их надо ошеломить, ударить внезапно, неожиданно, в упор. Иначе сомнут, пройдут по обороне из края в край и надвое рассекут батальон.
Дремов поглядел на Шайтанова, припавшего к пулемету, и увидел, что у того вздрагивают неестественно вывернутые локти. Растеряется… Не обстрелянный еще… Растеряется — и сомнут.
— Ты ближе подпускай, — с хрипотцой, словно у него пересохло в горле, сказал лейтенант, когда Шайтанов повернул к нему голову и поглядел умоляющими глазами. — Ближе! — настойчиво повторил он.
Передний егерь с желтыми нашивками на погонах и с косой темно–красной ленточкой у ворота был уже шагах в пятидесяти от пулемета. Он полз, напрягая тело и боязливо поглядывая на стенку. Автомат у него был перекинут через шею. Лицо было потное, из–под пилотки выбился густой чуб. Хорошо были видны оскаленные зубы. Крупные и белые, как фарфор…
— Бей! — услышал Шайтанов над ухом приглушенную команду и сразу же нажал гашетку.
Дробно зарокотал пулемет, и тотчас же ему на подмогу захлопали винтовочные выстрелы.
Полдесятка егерей свалилось, остальные, оглушительно строча из автоматов и спотыкаясь о камни, побежали к стенке.
Металлически щелкнул вставленный диск. И новая очередь ударила по немцам. Зло клокотало пламя в воронке пламегасителя. «Дегтярь» натужно дрожал в руках. Рядом дробно, очередь за очередью, стучал автомат лейтенанта. Широко и мерно, как на учении, откидываясь корпусом, Самотоев кидал вниз гранаты.
Немцы остановились, залегли и, прячась за камни, стали отползать к выступу.
— Сержанта ко мне! — крикнул лейтенант. Горбатясь под вещевым мешком, Кононов стал пробираться вдоль стенки.
И в это время в той стороне, где было озерко, где сидели телефонисты и был командный пункт роты, вспыхнула такая сумасшедшая стрельба, что у лейтенанта захолонуло сердце.
Он понял, что немцы все–таки обошли роту и теперь ударили ей в тыл.
Сопки и сопки, одна выше другой. Хмурые скалы, морщинистые склоны, усеянные валунами, провалы ущелий, расселины с гранитными гребнями на краях. Щетина осоки и наплешины лишайников. В низинках торфяные кочки, поросшие отцветающей пушицей.
Каменное море сопок… В нем, как корабль, потерявший курс, восьмой день бредет рота лейтенанта Дремова. Вернее, то, что осталось от роты, — двадцать три грязных, измученных человека с запавшими глазами, с кровоточащими ссадинами на руках, ободранных о камни. С собой они несут трех раненых и пулемет Кумарбекова.
Восьмой день карабкаются по скалам, переваливают одну сопку за другой, ползают по болотам. Днем таятся по осыпям, по расселинам. Ночью снова идут.
Последние сухари съедены три дня назад. Теперь питаются брусникой, водянистым гонобобелем и собирают грибы. Грибы едят сырыми.
Механически переставляя ватные ноги, Дремов идет по склону и думает, что делать дальше. Несколько раз по ночам он подтягивал роту к дороге, занятой егерями, чтобы броском проскочить через шоссе к своим. Но всякий раз натыкался на плотный автоматный и минометный огонь. И приходилось уходить. Быстро, изо всех сил. Только так можно было оторваться от егерей и бесследно раствориться в каменном море.
— Сегодня снова попробуем, — говорит Дремов старшине Шовкуну, который шагает рядом с ним. — Не получится, худо будет.
— Худо, — соглашается Шовкун, черный как таракан. Из–под каски виден заострившийся нос и узкий клин подбородка с рыжей щетиной. Странно, что у темноволосого Шовкуна борода отдает в рыжину. — Тихонько надо пройти, силой не возьмем.
Это Дремов знает, но поддакивает старшине.
Молодчага Шовкун, он тогда выручил роту. Когда немцы вышли к озерку и застрелили телефонистов у командного пункта, Шовкун развернул свой взвод и встретил егерей плотным огнем, заставив их залечь в камнях. Рота устояла, не побежала вниз, к лощине, где наверняка ее поджидали. Заняв круговую оборону, Дремов продержался до вечера, потом в темноте отчаянным броском, израсходовав единственную противотанковую гранату, вывел роту из кольца. Но не на восток, как этого ожидали егеря, а на запад, прошел через немецкие тылы и скрылся в пустых сопках.
И с тех пор рота, как обложенная охотниками лисица, петляет по горам, выискивая щелку, где можно пробиться к своим.
План выхода, который сложился у лейтенанта, был прост.
Если роту пытаются схватить в клещи, она должна уходить. Так, как уходила все время. Немцы строят на этом весь расчет. Если не схватят, прогонят в тундру. А там либо сдавайся, либо подыхай с голоду. Дремов решил сделать наоборот. Сегодня ночью он подведет роту скрытно к самой дороге и затаится под носом у егерей. В камнях можно спрятаться так, что в двух шагах не заметишь. Вряд ли немцам, которые выйдут на облаву, придет в голову., что рота сидит у них в сотне метров под носом. Эту сотню они, конечно, пройдут вразвалочку, не будут особенно шарить вокруг.
— А если будут? — спросил старшина.
— Если будут, тогда примем бой, — просто ответил Дремов.
В небе послышался завывающий вой, и вскоре из–за вершины сопок показалась «рама», немецкий разведывательный самолет. Он выписывал круг за кругом, наклоняясь то на одно крыло, то на другое. Не спеша петлял над сопками, шел по лощинкам бреющим полетом, кружил над вершинами.
— Нас ищут, — сказал Самотоев, выглядывая из–за валуна. — Восьмой день, как зайцы, бегаем. Надо бой принять — и все. Один конец, поскорее только.
— Вы, товарищ ефрейтор, насчет конца бросьте, — оборвал его Шайтанов. — Я лично кончать не думаю, только начал.
Самотоев вскинул голову и испытующе взглянул в глаза Шайтанову. За эти дни они редко разговаривали, хоть и шли рядом шаг в шаг. Когда Шайтанов первым залезал на скалу, у Самотоева сразу становились тревожными глаза. Сначала Шайтанов недоумевал, но однажды, проснувшись после короткого сна на привале, он увидел, что ефрейтор дремлет, положив руку на ствол «дегтяря». Пулеметчик понял, что Самотоев следит за ним.
Эта догадка была так чудовищна, что Шайтанов побелел от злости и с такой яростью рванул к себе пулемет, что Самотоев стукнулся головой о валун и растерянно заморгал глазами.
— Что? Что такое? — забормотал он, нашаривая ствол «дегтяря».
— Так, дрянь одна приснилась, — коротко ответил Шайтанов, с ненавистью всматриваясь в щекастое лицо ефрейтора…
— По всему фронту бежим, — тоскливо повторил Самотоев. — А говорили… Надо грудью встать — и ни с места.
В небе надоедливо урчала «рама». Поглядывая на нее, Шайтанов вдруг зло заговорил. Долго сдерживаемая боль, ярость и человеческая обида так настойчиво потребовали выхода, что ему неудержимо захотелось сказать все этому толстомордому дураку, с которым он воевал рядом, ходил по сопкам. И который все–таки не верил ему, сторожил каждый шаг.
— Вот такие, вроде тебя, орали во всю глотку, что мы всех сильнее, что до Берлина в два счета доберемся. Одни врали, а другие дураки уши развешивали.
— Ты насчет дураков полегче, — озлился Самотоев. — Если бы у нас за каждым углом враги не сидели, небось сейчас бы не отступали.
Шайтанов вскинул голову и уцепился рукой за камень.
— Батю моего имеешь в виду, Самотоев? — спросил он. — Небось тогда на марше доложил политруку?
— Конечно, доложил, — ответил тот. — И лейтенанту тоже сказал, какой фрукт в нашей роте Родину защищает.
У Шайтанова потемнело лицо. Он поправил пилотку и скользнул, как уж, на другую сторону валуна, где сидел лейтенант.
«Рама» по–прежнему кружила в воздухе, осматривая сопки. Шайтанов сказал Дремову о разговоре с Самотоевым и попросил, чтобы пулеметчиком сделали ефрейтора, а его назначили помощником.
— Брось ты, Шайтанов, душу бередить и мне голову забивать, — сказал лейтенант. — В общем, отказываю я тебе в просьбе насчет передачи «дегтяря». На, курни вот малость.
Он дал Шайтанову крошечный замусоленный окурочек и хлопнул его по плечу.
— Не расстраивайся ты попусту… Уходит, кажись, «рама». Зря бензин жгут. В таких скалах и батальон не высмотришь.
— Всерьез интересуются, — сказал Шайтанов. — Раньше не летали.
Он возвратился на прежнее место и, уцепив ногтями крошечный окурочек, с наслаждением посасывал его, довольно наблюдая, как раздуваются ноздри у Самотоева и поблескивают в маленьких глазах, спрятанных под тяжелыми дугами бровей, завистливые огоньки.
Докурив, Шайтанов потянул к себе «дегтярь» и приказал Самотоеву пересчитать патроны в неполном диске.
— Двадцать три штуки, — ответил Самотоев. — На одну хорошую очередь… Пожевать бы сейчас чего–нибудь…
Убедившись, что «рама» улетела, Дремов увел роту в заросль ерника и велел до вечера отдыхать. Ночью нужно переходить фронт.
Все поняли, что это будет последняя попытка.
К лейтенанту подошел Гаранин и спросил, что делать с ранеными.
— Сержант Баев стал совсем плох. Крови много вышло. С утра без памяти, к ночи, видать, отойдет. Костерок бы соорудить, — просительно добавил Гаранин, заглядывая в глаза лейтенанту. — Я им грибков испеку. Не могут они сырые есть. Душа не принимает.
— Нет, — жестко ответил Дремов. — Костерок не разрешаю.
Лейтенант повернулся и встретил осуждающий взгляд старшины Шовкуна. Тот считал, что костры жечь можно. Надо набрать по ернику и в березках сухих сучьев, и тогда в расселине можно разжечь костер. Грибы сварить, кипятком обогреться.
Лейтенант понимал все, но в своем запрете был непреклонен. Он просто исключал, если было в его власти, любую возможность обнаружить роту. Он отвечал за двадцать три человека, среди которых было трое раненых. Он обязан был провести их через линию фронта.
Гаранин отошел от лейтенанта и подсел к Орехову и Барташову, устроившимся под рябиновым кустом. Ребята молчали, обрывали с рябины недозревшие кисти и сосали кислые, как уксус, ягоды.
— Заговаривается уже Баев, — сказал им Гаранин и тоже сорвал гроздь рябины. — Помрет, так и легче, чем такие муки принимать.
Гаранин кинул ягоды в рот и старательно принялся их сосать.
— Грибков лейтенант велел для раненых собрать. Прошлись бы вы, ребятки. У вас ноги молодые…
Сергей поглядел на Гаранина, уцепившего вторую кисть рябины, и стал подниматься.
— Пошли, Коля, — сказал он. — Может, и впрямь грибы найдем.
— Конечно, найдете, — поддакнул Гаранин. — Чует мое сердце, что не выбраться нам из этих сопок. Пусть хоть раненые перед смертью грибков поедят.
Николая вдруг разозлил панихидный голосок Гаранина. Сергей, видно, почувствовал, что Орехов вот–вот взорвется, и потянул его за рукав:
— Пошли!
Им повезло. Едва спустились по лощинке к березовым кустикам и сразу же увидели грибы.
Темноголовые подберезовики были рассыпаны среди кустов. Их росло много, и можно было выбирать те, что поменьше, с тугими шляпками. Чем моложе гриб, тем меньше горчит. Из таких грибков с брусникой они сделают тюрю. Соль у них еще осталась. Не очень, конечно, вкусная еда эта тюря, но есть можно…
Рота шла на восток. Было тихо. В спину светило огромное заходящее солнце. Оно клало на зе^млю длинные тени медленно шагающих солдат.
Когда солнце закатилось, Дремов остановил роту на вершине сопки. Лейтенант попросил Шовкуна еще раз проверить боеприпасы, оставил на винтовку по две обоймы, а остальные отдал пулеметчикам. Объяснил, как они будут переходить линию фронта.
— Как мыши должны идти. Если невзначай кто брякнет, всех накроют, — сказал он. — Отсюда уже недалеко. Вон Горелую видно…
Шли всю ночь, пробираясь среди валунов. Когда случайно лязгала о камни винтовка, сразу раздавался злой шепот лейтенанта. Он шел в середине цепочки. Вел роту Шовкун, сержант Кононов был замыкающим.
Рассвет застал их в лощинке, метрах в двухстах от дороги, которую они во что бы то ни стало должны были перескочить. Было слышно, как гудят немецкие автомашины. Раза три прострекотали мотоциклы. Тарахтели о камни повозки, и кто–то пел песню.
Шовкун разыскал небольшую пещеру, вход в которую был почти доверху закрыт завалом осыпавшихся камней. Сбоку темнело треугольное отверстие. Через него на четвереньках заползли внутрь.
Кумарбеков расторопно поставил пулемет у лаза в пещеру и одобрительно похлопал по угловатым валунам.
— Крепость, товарищ лейтенант, — сказал он. — Здесь, понимаешь, против полка выстоим… Никто не достанет.
— Не достанет, — согласился Дремов. — Но и никого не выпустят, если обнаружат…
Дремов заглянул в лаз и вздохнул. Если только егеря нащупают их здесь, крышка всем в этом каменном мешке. Посадят пару автоматчиков над лазом, и те перестреляют поодиночке… Только бы не обнаружили. Лейтенант с силой потер виски, пытаясь хоть на минуту снять нечеловеческую усталость и вернуть ясность мыслей. Потом поглядел вокруг.
Возле стенки лежали раненые. Сержант Баев с окровавленным бинтом под пилоткой. Правый глаз у него был прикрыт тампоном индивидуального пакета. Левый, под которым темнела ссадина, был закрыт.
«Спит», — удивился Дремов. Он поглядел на второго раненого, у которого была осколком перебита нога. Положив на камень шину, смастеренную Гараниным из ивовых сучьев, он тоже спал.
И только тут лейтенант заметил, что спит вся рота. Возле раненого, уткнувшись лицом в вещевой мешок, спал Гаранин. Видно, хотел что–то достать из мешка, наклонил голову и заснул. Орехов и Барташов, два дружка, спали, уткнувшись головами. Похрапывал ефрейтор Самотоев. Сержант Кононов сидел, прислонившись к стене. Голова его была низко опущена. Дремов догадался, что сержант тоже спит.
Лейтенант вдруг понял, что сейчас, сию секунду, он тоже заснет. Мерное сопение, раздававшееся в пещере, действовало, как гипноз. Дремов больно закусил губу, но это помогло лишь на несколько мгновений… Больше он не может. Сейчас упадет на мягкие папоротники, закроет глаза и заснет. А там будь что будет. Ведь он тоже человек. Не из железа, а, как и другие люди, из мускулов и нервов, которые имеют предел.
«Если обнаружат, конец, — подумал лейтенант. — Сонных возьмут…»
И последним усилием затухающей воли он протянул руку, тронул пулеметчика за плечо и сказал:
— Усен, гляди…
Потом сразу провалился во что–то мягкое и уютное.
Кумарбеков поднял голову и тревожно передернул плечами. Но все было тихо. Журчала вода, мерно посапывала уснувшая рота. Лейтенант Дремов спал, свернувшись калачиком, возле пулемета.
Кумарбеков удивленно цокнул языком, встал на колени и оглядел пещеру. Спали все до единого. Выходит, ему теперь надо сторожить. Именно это хотел сказать лейтенант.
Как интересно получается! Он, понимаешь, пулемет на плечах таскай, а теперь сторожи. Может, они целые сутки будут спать, а он отдувайся. Будто он спать не хочет, будто Кумарбеков не устал. Надо, понимаешь, на каждом привале спать, а не разговаривать. На фронте всегда надо в запас выспаться. Он это здорово знает. Вот теперь все свалились, а он не спит. Они будут сутки храпеть, а он может сутки сторожить. Хорошо сторожить будет, глаз не закроет. Ай–ай, как ребята измучились…
Часа через два Кумарбеков увидел егерей. Они шли цепочкой от дороги, прочесывая лощинку и склон сопки. Автоматы были у них наизготовку, мерно клацали по камням подкованные ботинки. Слышались какие–то короткие команды.
Усен осторожно взвел затвор пулемета, поглядел на синюю полоску далекого неба, видневшегося между краем пещеры и каменной осыпью, и стал ждать.
Цепочка егерей подходила все ближе и ближе, кто–то протопал над пещерой.
От цепочки отделился долговязый егерь в очках. Он остановился и показал рукой на валуны, закрывающие пещеру, на темный лаз, в котором сидел у пулемета Усен Кумарбеков. Он было направился к валунам, но остальные что–то закричали, видно, заторопили его. Долговязый нерешительно потоптался, потом махнул рукой и побежал догонять цепочку.
«Какой ты умница», — похвалил Кумарбеков долговязого егеря, который ушел от своей смерти и спас жизни тем, кого охранял Усен.
Когда стихло громыханье подкованных ботинок по камням, Кумарбеков медленно вытер с лица холодный пот и снова поглядел на светлую полоску неба…
Поздно вечером Дремов вывел роту из пещеры, броском пересек дорогу на глазах у двух изумленных связистов, налаживающих шестовую линию, и ушел в сопки на восток, к своим.
Ночь шли из последних сил. Под утро из–за камней услышали наконец долгожданное:
— Стой! Кто идет?
Почти месяц прошел с того дня, когда лейтенант Дремов вывел роту из окружения. Кучку шатающихся людей направили в полковой тыл. Раненых увезли в госпиталь, уцелевшим дали два дня отоспаться и подкормили, назначив усиленный паек. Потом роту пополнили двумя десятками солдат и снова направили на передовую.
Отряд моряков–североморцев, спешно подброшенный на усиление дивизии, помог остановить наступление егерей и не дал им закрепиться на дороге. Дивизия перешла в контрнаступление. Для броска, для прорыва не было сил. Поэтому егерей стали просто изматывать в непрекращающихся боях и медленно, как прессом, отжимать к Горелой. Задача была: вернуть шоссе и захватить сопку. Захватить Горелую значило снова стать хозяином на этом участке.
Дрались за каждый камень, за каждый кустик, за каждую выбоинку. Сопки, как города, брали штурмом, торфяные кочковатые лощинки по многу раз переходили из рук в руки.
По ночам за линию фронта уходили разведчики и боевые группы моряков. Они воевали скрытно, сходились врукопашную, пускали в ход приклады и финки.
Егеря день за днем пятились к сопке Горелой, которая как крепостной бастион возвышалась над каменным морем. Чем ближе подходили к ней батальоны, тем плотнее и прицельнее становился огонь немцев, яростнее их сопротивление.
Километрах в двух от сопки немцы остановили наступление дивизии. Измотанные боями, обескровленные роты стали в оборону.
На склоне горбатого каменного гребня, протянувшегося с восточной стороны озера, рота Дремова уже с неделю занимала оборону. Рота расположилась в укрытой седловине. От седловины уходила вниз лощинка, по которой протекал ручей. Струя воды бойко крутила завороты, брызгалась, как большая, пеной крошечных водопадов, наливала под валунами прозрачные озерки с песчаными отмелями и перекатами, которые можно было накрыть ладонью. Ручей неумолчно журчал, охотно звенел о дно солдатских котелков.
— Журчит, — не раз довольно говорил Кононов Орехову, стряхивая с шинели торфяную крошку, насыпавшуюся во время обстрела. — Сколько стреляют, а он себе журчит…
В роту пришел комбат, капитан Шаров. Тонконосый, с сединой на висках, с аккуратной бородкой, похожей на котлету, прилепленную к лицу.
Капитан был близорук, поэтому глаза за стеклами роговых очков казались непропорционально маленькими для его длинного лица. На гимнастерке был подшит белый воротничок. Вроде от комбата даже попахивало одеколоном.
На плечи Шарова была накинута плащ–палатка, густо забрызганная по подолу грязью.
— Разрешите доложить, товарищ капитан, — вытянувшись перед батальонным, Дремов четким голосом начал рапортовать. — Первая рота…
— Пойдем лучше посмотрим, как сегодня первая рота живет, — сказал Шаров. — Чем сто раз услышать, лучше один раз увидеть. Кажется, так говорил Конфуций.
— Так, — поддакнул лейтенант и отвел в сторону глаза.
— Вы знаете Конфуция? — спросил командир батальона. — Приятно, очень приятно, лейтенант.
Глаза Дремова стали растерянными. Он лихо, по–уставному, повернулся и сказал, что ход сообщения начинается на гребне справа от лощины.
— Ну что ж, туда и двинем, — сказал комбат. — Для философии сейчас время неподходящее… Между прочим, лейтенант, Конфуций этого никогда не говорил. Это самая обыкновенная восточная поговорка. Мне она очень нравится.
Капитан облазил всю линию обороны, осмотрел каменную стенку, выложенную вместо окопа по склону, побывал на наблюдательном пункте.
— Дерьмо, а не оборона, — коротко подвел он итог своему осмотру и в подтверждение с силой ударил каблуком по камню, торчащему из стенки хода сообщения. Камень вылетел, и стенка с грохотом стала рассыпаться.
— Видал, какая у тебя оборона, Дремов, — говорил Шаров, сердито поблескивая стеклами очков. Маленькие глаза теперь казались еще меньше, еще темнее. Превратились в две черные точки, круглые, как отверстия винтовочных стволов, нацеленных в лицо лейтенанту. Отодвинуться, уйти от них, уставленных в упор, было нельзя. Комбат и Дремов сидели за валуном нос к носу, а вверху свистели пули.
Лейтенант стал оправдываться, что в роте нет и половины состава, что люди устали, что пули и такую стенку не прошибут, а чтобы егеря ее каблуками били, они не допустят. В заключение он попросил у комбата два станковых пулемета, прикинув, что если просить два, то один могут и дать.
— Я тебе про Фому, а ты про Ерему! — еще больше рассердился комбат. — Для меня, что ли, оборона нужна? Для твоих же солдат, они по этим ходам ползать будут. Начнут немцы минометный обстрел, и раскатится ваша стенка. Останетесь тогда, как караси на горячей сковородке… Три дня даю тебе, Дремов, сроку. Выложите траншею толщиной полметра, с торфяной прокладкой между камнями. Всех, кроме боевого охранения, с сегодняшнего дня на работу… И ходы сообщения.
— Ясно, — кивнул головой лейтенант и стукнулся лбом о валун.
Комбат снял очки и принялся неторопливо протирать стекла. Лицо у него вдруг стало совсем простым.
— Я ведь тоже этого Конфуция ни черта не знаю, — вдруг сказал он. — Экономист я, на гражданке начальником планового отдела завода работал. В финскую мобилизовали — и вот с тех пор… В журнале я как–то про этого Конфуция читал… Ну, полезли дальше.
Здорово попало от комбата и Кумарбекову, который поленился оборудовать запасную пулеметную точку.
— Ты мне лихость не показывай, — отчитывал капитан пулеметчика. — На твою лихость немцы снайперов держат. Усиленный паек им дают, чтобы глаза зорче были. Накроют тебя, где Дремов второго такого пулеметчика возьмет?
— Не накроют, товарищ капитан, — спокойно переступая с ноги на ногу, отговаривался Кумарбеков, которого с начала войны еще ни разу не царапнуло даже пустячным осколком.
— Ты здесь живой нужен! — гремел капитан на весь правый фланг. — Будешь лихостью щеголять, на кухню отошлю картошку чистить. Там Пронин тебя порядку научит.
Кумарбеков мечтательно прикрыл глаза. Жаль, из роты нельзя уходить, а то он обязательно бы довел капитана, чтобы тот выполнил угрозу и отослал его на кухню. Уж там бы Усен раздобыл себе хороший кус мяса, по которому истосковался его живот. Жирный, большой кусок мяса, теплый и сочный, с мозговой косточкой. С Прониным бы Кумарбеков в два счета договорился. Он научил бы его делать бешбармак…
— Работать лень… — выговаривал комбат Кумарбекову.
Тот стоял, слушал сердитые слова и ни капельки не боялся. В мирное время Кумарбекова, начиная от командира отделения и кончая командиром роты, все гоняли по внеочередным нарядам за грязные ботинки и плохо затянутый ремень, а однажды, когда на полевых учениях он заснул под кустиком, на три дня посадили на гауптвахту. Теперь Усен знал, что он неуязвим перед самым грозным начальством. Что с ним сделают? Дальше пулеметной ячейки на переднем крае его послать нельзя.
Когда капитан уходил, Дремов снова повторил свою просьбу:
— Пару пулеметов бы нам, товарищ комбат… Я уже позицию для них высмотрел что надо. До самого озера достанут. В случае чего кинжальным огнем можно дорогу перекрыть… Комар не пролетит.
— Ты мне насчет пулеметов зубы не заговаривай. Завтра приду проверю, как вы траншею строите.
Капитан подал Дремову узкую, но неожиданно сильную руку и тихо добавил:
— Нет пулеметов, Дремов. Я бы с великой охотой тебе не два, а целую дюжину дал. И минометиков бы штучки четыре добавил. Нет ничего. На весь батальон пять станковых осталось. Вот какие дела–Дела были невеселые. Сводки сообщали о сданных городах, армия отходила и отходила на восток. Закрыв глаза, Николай не раз представлял себе карту. Большую школьную карту, которая висела в классе на бревенчатой стенке рядом с печкой. От царапанья деревянными указками карта кое–где была взлохмачена. Нижний угол, где обычно пишут масштаб, оторван.
Орехов никогда в жизни еще не выезжал южнее Белого моря, но, слушая сводки Информбюро, которые читал старшина Шовкун, он видел эту школьную карту. И ощутимо представлял себе деревеньки, раскинутые на смоленских перелесках, мимо которых отступали войска. Он, казалось, чувствовал горький дым пожарищ на сырых псковских большаках. Может, потому, что дым войны везде одинаков. Тлеет ли торф, подпаленный взрывом, или горит соломенная крыша на деревенской избе. Рваные выбоины воронок в граните были так же черны, как провалы окон в стенах городских домов, опаленных пожарами.
Иногда, слушая сводку Информбюро, Орехову хотелось истошно закричать: «Ни с места!» Так, как однажды в окружении, когда их в третий раз егеря гнали от шоссе, закричал, ошалело вытаращив глаза, ефрейтор Самотоев. Орехов хорошо помнил тонкий, надрывный, как у раненой чайки, крик Самотоева и спокойный вопрос лейтенанта.
— Дальше что? — Дремов тогда уткнулся в лицо ефрейтору красными от бессонницы глазами. — Дураки только на стенку кидаются, Самотоев… Надо уметь и в прятки играть, слышишь, ефрейтор.
Закончил он таким яростным шепотом, что Орехову стало страшно. Ему показалось, что сейчас лейтенант ударит Самотоева.
— На какую теперь горку заползать, товарищ командир? — громко спросил тогда сержант Кононов, и всем сразу стало легче.
Потом старшина Шовкун шел рядом с Самотоевым и говорил ему, что криком немцев не осилишь, что в роте осталось всего пять гранат, что нервы распускать на войне нельзя.
Разве думалось, что будет так? Пели ведь песню, что врага разобьем «малой кровью, могучим ударом». Где уж малая кровь… Из четырех десятков первого пополнения в живых осталось двенадцать человек.
Утром, когда Кононов и Орехов сменились с боевого охранения и, смертельно усталые, возвратились в роту, навстречу им вылез из землянки Барташов. В руках у Сергея был знакомый бювар.
— Товарищ сержант, давайте я вас нарисую, — предложил он Кононову. — Я быстренько… Посидите немного вон на том камне.
— Сейчас? — глухо переспросил Кононов, пытливо разглядывая Сергея. — Пожалуй, ты верно угадал… Сейчас в самый раз меня рисовать.
Он уселся на плоский камень возле гранитной стенки и не спеша вынул из кармана кисет, собираясь свернуть цигарку. Но пальцы его вдруг застыли, плечи ссутулились и лицо окаменело.
Кононов забыл про кисет. Тот так и остался в опущенной руке. Сыромятный ремешок–завязка червячком повис до самой земли.
Сергей торопливо набрасывал рисунок. Проворно и легко бегал отточенный карандаш. Быстрые глаза то на мгновение впивались в сержанта, то опускались к четвертушке ватмана, положенного на бювар. В лице Сергея, в его руке, коротко и быстро двигающей карандашом, в глазах была какая–то отрешенность.
Сержант долго рассматривал рисунок. То подносил к глазам, то отставлял на всю руку.
— В самую точку угадал, — сказал он. — Скоро и жена уже не признает. Спрячь, Серега, верный у тебя глаз, парень… Редкостный глаз, в самую середку человека заглядывает. Помяни мое слово, редкостный.
Только тут сержант вспомнил про кисет и свернул толстенную цигарку. Жадно глотнул раз за разом махорочный дым.
— Беречься тебе надо, Барташов, — задумчиво сказал он. — Такая штука не всякому дается. Подальше бы тебе от этой суматохи убраться.
— Бумага у меня скоро кончится, — перебил его Сергей, разбирая в нарядном бюваре жиденькую стопку четвертушек ватмана.
— Бумага пустяк, бумагу добыть можно, — ответил ему Кононов и добавил, печально улыбнувшись: — Нас бы, ребята, хватило.
Глаза Сергея моргнули, когда до сознания дошел печальный смысл слов сержанта. Моргнули и удивились, наивно, по–детски.
Тут вдруг Николаю стало страшно. До него тоже дошел смысл сказанного Кононовым. Ведь Серегу в самом деле могут убить. Как убили сержанта Баева, приписника Антонова…
Он закрыл глаза и представил, что Сергей лежит навзничь, без движения. Глаза его открыты, но уже не видят. Они неподвижны, и, как озеро в мороз, их затягивает холодная пленка.
— Нет, товарищ сержант, — сказал Сергей нарочито бодрым голосом. — Не всех же убивают… Я после войны такую картину напишу, что у вас голова закружится. Маслом, на большом полотне. И вы там будете, и Колька, и лейтенант. Гору эту нарисую. Выставлю ее в зале Академии художеств и вам сразу телеграмму — «молнию». Идет?
Он улыбнулся и стал укладывать рисунок в бювар.
Навязчивая мысль, что Серегу могут убить, до вечера не отпускала Николая. Когда на ночь они забрались в землянку, устланную ягелем, он спросил Сергея, разыскал ли тот отца.
— Нет еще, позавчера снова написал, — ответил Сергей. — Здорово бы с батей свидеться… Мы ведь с ним редко вместе жили.
— Знаешь, Серега, — сказал Орехов, подымив цигаркой. — Все–таки, как с отцом спишешься, попроси, чтобы он тебя из роты забрал. Будешь при штабе, там не так…
— Что «не так»? — приподнявшись на локте, настороженно спросил Сергей.
Николай не решился сказать главного.
— Бумагу тебе можно будет доставать, — смутившись, сказал он.
— Не верти, Коля, — попросил Сергей вздрагивающим голосом. — Понимаю, на что ты намекаешь…
Он вздохнул и покачал головой, словно отвечая собственным мыслям. Глаза у него стали тоскливые, и Орехов понял, что Сережка сейчас чувствует себя одиноким. Ему стало жаль друга. Хотел лучше, а вышло, что обидел. И в самом деле, пристают все к Сергею с отцом. Чем он виноват, что батя майор? Николай положил руку на угловатое плечо Сергея.
— Ладно, закрыта тема… Докуривать будешь?
— Давай, — махорочная самокрутка перешла к Сергею, и жадная затяжка багровым отсветом выхватила из темноты его щеку, круглый подбородок и неподвижные глаза.
— Ты не серчай на меня, Серега, — поправляя шинель, сказал Николай. — Я ведь у черта на куличках вырос. У нас там только море да треска. Не научили меня разговоры разговаривать… Слышь, Сережка?
— Слышу, — ответил тот и, помолчав, добавил: — Сухари мы с тобой уже прикончили. Обед только завтра к вечеру поднесут… Давай тушенку съедим, чтобы не раздражала.
Николай порылся в мешке, вытащил увесистую банку, которую они два дня держали как неприкосновенный запас, и с силой всадил нож в упругую жесть.
Подносчики, посланные старшиной за обедом, явились с пустыми термосами.
— Без супешника сегодня, на сухом пайке, — объявили они, свалив на камни бумажные мешки с сухарями. — Пронин на кухне лютует, как бешеная тигра. Егеря с Горелой дорогу обстреливают, к кухне ничего подвезти нельзя. Утром брички С продуктами начисто побили. В одной сгущенное молоко в больших банках было, так осколками эти банки на решето, молоко аж на колеса протекло. Ездовой, чтобы добру не пропадать, ладошками полкотелка сгущенки наскреб. Хотел Пронину на котел отдать, а у него писаря из батальона отобрали… И завтра, наверное, супешника тоже не будет. Отдали, говорит Пронин, Горелую немцам, теперь сидите без горячего. Матом нас обложил… Надо, ребята, сопку назад брать.
Конечно, надо брать. Похрустывая сухарями, солдаты лениво ругали и егерей, и батальонного повара. Сам бы он, толстозадая образина, на Горелую сунулся. У егерей каждый камешек пристрелян, минометные батареи понаставлены. Попробуй их винтовочкой выковырнуть, сразу тебе красную юшку из носа пустят… Горелую взять! Да полежал бы этот Пронин хоть одну ночку в охранении на болоте, узнал бы, как без супешника живется. За ночь аж кишки к спине примерзнут.
Но брать сопку придется. Никто ведь другой не возьмет. Повара с уполовником на фашиста не пошлешь. Как ни ругай Пронина, а человек он в солдатском деле нужный. Здорово он эту гороховую похлебку с треской мастерил. Подумать только, горох да рыба, а вкуснотища… Из котелка пар валит. Как до дна выскребешь, под гимнастеркой потно. Сухари разве еда для солдата? Силы в них мало. Мусолишь этот сухарь, хрумкаешь навроде мыши, а в животе все одно холодно и пусто.
— Вот бы когда тушеночка пригодилась, — мечтательно сказал Орехов. — Зря мы ее вчера прикончили.
— Дровишками разживетесь? — неожиданно вступил в разговор Гаранин. — Можно было бы что–нибудь сообразить.
Он подтянул к себе вещевой мешок, в котором отчетливо вырисовывалось полукружье консервной банки.
— Добудем дров, — сказал Орехов.
Они пошли по лощинке, по ходу сообщения и стали пробираться вниз по склону. Там по краю кудрявились березки, но егеря к ним близко не подпускали. Поэтому солдаты обходились редкими кустиками, которые можно было отыскать во впадинах на середине склона.
Робкими огоньками горели торф и прутики, которые Гаранин аккуратно подкладывал под котелок. Вода с белыми комками тушенки и не думала закипать. Гаранин то и дело приставлял к котелку ладонь и опасливо глядел, как быстро тает кучка веток, которую за час, облазив на животах всю округу, собрали Орехов и Барташов.
— Сейчас бы парочку ручек сюда, — сказал Гаранин. — Сразу бы закипело.
Длинные деревянные ручки от немецких гранат, сухие и жаркие, были в роте дефицитным топливом. Позавчера Шайтанов нарочно дал длинную очередь по немцам, и те стали кидать в него гранаты. Шайтанов принес в роту четыре ручки и приготовился уже согреть чай, но Самотоев похвастался сержанту, как хитро добыли они топливо. Кононов дал пулеметчику такой нагоняй, что тот от злости швырнул свою добычу в ручей, и та уплыла к егерям.
— Зачем кипеть? — сказал Сергей. — Рот еще обожжешь. Мясо консервированное, а вода чистая. Согреется — и готово.
Когда теплое варево было снято с костра и поставлено на камень, Гаранин похвастался ребятам:
— Письмо я сегодня из дому получил, — он сунул руку под шинель и вытащил согнутый конверт с печатью вместо марки. — Братан пишет. Хлебай, ребята, по такому случаю.
Ели быстро, с удовольствием ощущая, как теплая вода и жирное мясо согревают живот, растекаются по телу и чуть туманят голову. Словно добрая махорочная закрутка натощак.
— Везучий у меня братан, — сказал Гаранин, когда опустел котелок. — У него одна нога короче другой на восемь сантиметров. Мальчонкой с коня упал, о борону колено зашиб. При ходьбе на ногу припадает. Теперь из–за этого белый билет имеет. Ребят и мужиков из колхоза всех подчистую на войну забрали, он первым парнем в деревне стал… В председатели метит… Все он мне, ребята, про дом описал.
Гаранин положил на камень ложку, снова вытащил конверт и бережно, как хрупкую стеклянную игрушку, вынул из него листок бумаги с косыми линейками.
— Соблюдает вроде братан мое хозяйство, — сказал Гаранин, молча перечитывая письмо. — Огород убрал, за пчелками присматривает. У меня восемь ульев, ребята. Медку своего вдоволь. Курей, пишет, на базар отвез и деньги мне на книжку положил. Заботливый братуха, Костей звать… Константин Константинович Гаранин. Глядишь, и взаправду в председатели выскочит. Не бабам же колхозом командовать. Эх, сейчас в деревне развернуться можно! По тридцатке, пишет, курица на базаре, а еще дороже будет.
— Про Аннушку ничего не написал? — спросил Сергей.
Гаранин свернул письмо, спрятал его в конверт и хмуро ответил:
— Прописал… Уехала она из района. Медицинской сестрой после курсов выучилась и в госпиталь подалась… В дом и ногой не ступила. Вот ведь зараза!
Орехов поглядел на Гаранина. Тот сидел, положив на колени руки с белыми ногтями на худых пальцах. Глаза его уставились на опустевший котелок. Сейчас они не были мягкими и печальными, как в тот раз, на марше, когда Гаранин рассказывал про Аннушку. Глаза Гаранина сейчас были седыми и деревянными. Без блеска, без единого движения. Костистая челюсть чуть отвисла, и в полуоткрытом рту виднелись желтые зубы. Крепкие и крупные, как у мерина–трехлетки.
— Зачем же вы ее ругаете? — спросил Сергей. — Сами ведь говорили, что не любила она вас.
— Не любила, — согласился Гаранин и, подавшись вперед, спросил: — А хозяйство к чему бросать? Не с неба оно свалилось, своим горбом я его наживал. Теперь все по ветру пойдет, а она укатила…
— Брат же за вашим хозяйством смотрит, — удивленный словами Гаранина, сказал Орехов.
— Костя–то, — покривив губы, усмехнулся Гаранин. — Он парень такой, что палец в рот не клади, инвалидом сделает. Он там так моим добром распорядится, что комар носу не подточит… Думаете, и вправду он моих курей на базаре по тридцатке продал? Брешет, я отсюда чую, что брешет. Наверняка по полсотне за голову отхватил, а разницу себе захапал… Цыплята вы еще, ничегошеньки в жизни не понимаете.
Гаранин вздохнул, взял котелок и провел пальцем по стенкам, соскребая налипший жир. Потом смачно обсосал палец.
— Мала одна банка на троих, — сказал он. У Сергея вдруг сощурились глаза.
— Жалеешь, что угостил? — разглядывая Гаранина, сказал он. — Отдадим мы тебе свиную тушенку. Как получим, так сразу и отдадим… Тошно мне, что я твое варево лопал.
Он встал и пошел прочь. Орехов заторопился вслед.
Гаранин вычистил котелок и привязал его к мешку. В душе он ругал себя за неожиданную доброту. Из нее никогда хорошего не получается. Скормил неизвестно для чего целую банку тушенки этим соплякам, про жизнь им стал рассказывать. Как он ее понимает, так и сказал. А они вместо благодарности окрысились. Нет, верно сказано, что доброта хуже воровства.
Затем вынул письмо и снова стал его перечитывать. Медленно шевелил губами, силился вычитать, понять, что не написано в письме, что братан хитро спрятал за корявым забором букв. Так, как прятал он в детстве перочинные ножи, мячики и рыболовные крючки. А потом, когда подрос, прятал рыбу, вытащенную из чужих вентерей, мешки с картошкой, накопанной на колхозном поле, добытый по дешевке самогон.
Житуха ему в деревне. Пока мужики воюют, он, хромой черт, половину баб обгуляет, каждый день будет самогонку лакать, кошелек доверху набьет.
А тут смертушка вокруг головы летает… Вечером снова надо идти на всю ночь линии обороны строить. Батальонный приказал. Ему что, гавкнул на лейтенанта — и все. Сидит сам, бородатый козел, в тепле и сытости, а тут ползай под пулями по камням, как червь.
Третьи сутки перестраивали и укрепляли линию обороны. Комбат приходил каждое утро и придирчиво проверял, что было сделано за ночь.
На левом, наиболее уязвимом фланге работа была уже почти закончена. Там осталось сделать ход сообщения к запасной пулеметной ячейке. Эту ячейку, каменное гнездо, несколько дней назад сложили на отшибе Шайтанов и Самотоев. Позиция, выбранная на лобастом выступе за лощинкой, была удачной. Их пулемет надежно перекрывал подходы к роте. Но выступ торчал на открытом склоне, который простреливали немцы. Поэтому надо было протянуть ход сообщения. Почти вся рота ушла в ночь на правый фланг, а сюда, доделать ход к пулеметной ячейке, Кононов послал Гаранина и Орехова.
У Орехова кружилась голова. Уже третью ночь он не спал. За все это время лишь раза два ему удалось днем прикорнуть в землянке на несколько часов.
Веки были тяжелыми, ломило в висках, голову словно сдавливал какой–то обруч, ныла поясница. Мысли были вялыми, путались и переплетались. Как он теперь завидовал умению Усена Кумарбекова спать в любое время, спать каждую короткую минутку затишья. Спать за прошлое и спать про запас.
Орехов ползал по склону и носил к ходу сообщения камень за камнем, а Гаранин строил стенку, умело прокладывая валуны зеленым сырым мхом, который он собирал в низинке возле выступа.
Стенка росла медленно. Сначала Николай просто носил камни, потом начал их считать. Насчитал четыреста и бросил: надоело. Затем он стал прикидывать, сколько потребуется еще камней, чтобы достроить стенку. Считал в уме объем, умножал ширину на высоту… Но скоро сбился и механически, как заводная игрушка, ползал по склону и выковыривал валуны.
С каждым часом приходилось отползать все дальше от стенки, чтобы разыскать подходящий камень. Он уже не поспевал за Гараниным. Предложил ему поменяться, но Гаранин сердито сказал, что меняться нельзя, что Орехов и двух кирпичей друг на друга как следует не положит, а уж про стенку и говорить не стоит. Рассыплется она от его работы, потом снова переделывай…
Ночь была непроглядно темной. Где–то глухо татакали пулеметы да вспыхивали иногда осветительные ракеты, проливая на сопки короткое зеленоватое зарево. До рассвета — целая бесконечность. Камни становились все тяжелее и тяжелее. Хорошо хоть ягель возле них был влажным, напитанным, как губка, холодной росой. От нее коченели пальцы, но сырость, проникая сквозь шинель, холодила тело, заставляла его двигаться.
Плоский, похожий на сковороду камень, боком воткнутый в расселину, глубоко засел в щебенке. Николай кое–как расшатал его, но вытащить не мог. На мгновенье он остановился, соображая, что делать. «Немножко отдохну, потом снова возьмусь», — решил он. Отяжелевшая голова тотчас же упала на ребро камня. Глаза закрылись, и мускулы блаженно расслабли…
Проснулся он от какого–то внутреннего толчка и сначала ничего не мог сообразить. Было светло и тихо. Больно ныла шея, которая лежала на краю валуна, наполовину вывернутого из гнезда.
И тут Орехов все вспомнил.
«Уснул, — растерянно подумал он. — Уснул, балда несчастная!»
Орехов вскочил на ноги. И тотчас же по склону метрах в трех от него знакомыми щербинками прошлась пулеметная очередь.
«По мне», — обожгла страшная мысль. Он проворно упал на землю и только тут сообразил, что находится на открытом, простреливаемом немцами участке склона. Для этого они и строили здесь ход сообщения. Вон он, рукой подать, метров сто низенькая каменная стенка. Конец ее не достроен. Перед ней гранит ровный, как столешница. С него собраны на постройку все камни. Теперь и головы негде спрятать.
Николай поглядел в другую сторону, где темнела запасная ячейка. Туда тоже не пройти. Глаза стали торопливо обшаривать склон метр за метром.
Орехов понимал, что его приметили. Как только он встанет, его ухлопают.
В роте Николая уже, наверное, считают мертвым. Гаранин пришел и доложил, что Орехов исчез. Почему он ночью не разыскал, не разбудил его?
Вдруг вспомнилось вытянувшееся лицо Гаранина, его деревянный взгляд и тонкий палец с белым ногтем, собирающий жир свиной тушенки со стенок котелка. Бросил товарища, подлюка!
Навалившаяся злость помогла Николаю взять себя в руки. Нет, рановато задумали его хоронить. Еще посмотрим, поглядим, кто кого. Не такой он дурень, чтобы голову под пулемет подставить.
Осторожно вытягивая руки и приникая к камням, Орехов прополз десяток метров по крошечной, еле приметной выбоинке и вскочил на ноги там, где пулеметчик не ожидал его увидеть.
Скачками, через камни, нелепо размахивая винтовкой, Орехов кинулся по склону, не разбирая направления. Сзади прогрохотала очередь. Снова мимо.
Тотчас же Орехов упал на землю и прилип к источенному временем граниту. Возле головы тонко свистнула пуля. Это бил снайпер. Опять стало страшно. Уйдешь от пулемета, нарвешься на снайпера. Снайпера будешь беречься — под очередь угодишь.
Орехов тоскливо оглядел склон и вдруг увидел за скалой, где была запасная ячейка, груду валунов. Если он доберется туда, можно будет, прячась за ними, уйти с открытого склона.
Он несся стремглав, прыгал через камни, взлетал на уступы, кидался, как заяц, из стороны в сторону, спотыкался, падал, полз. Катился вниз, снова вскакивал и бежал. Бежал, не пригибаясь, подгоняемый страхом, что каждое мгновение в него ударит пуля. Бежал, как иногда убегают из лесу мальчишки, испуганные ночным уханьем совы. И сумасшедший бег, наверное, ошарашил немецкого снайпера, потому что следующая пуля ударила мимо. За валуны Орехов успел забежать раньше, чем снайпер выстрелил третий раз…
— Стой, ворона! Куда прешься? — остановил Николая резкий окрик. Метрах в пяти смотрело в грудь Орехову черное дуло винтовки. Над ним виднелись голова в грязной пилотке и прищуренные недоверчивые глаза.
— Пропуск! — требовательно сказали из–за камней.
— Не знаю я пропуска… Свой я, из первой роты, — торопливо заговорил Николай, обрадованный этим требовательным голосом. — Мы ночью линию обороны строили… Заблудился я.
Он шагнул к камням. Дуло винтовки чуть колыхнулось, и голос жестко приказал ему:
— Ни с места!.. Клади оружие наземь!..
Гаранин на рассвете возвратился в роту и доложил Кононову, что Орехов пропал.
— Как пропал? — удивленно переспросил сержант. — Ты что, с ума спятил?
Гаранин обидчиво заявил, что голова у него в порядке, а Орехов в самом деле пропал. Уполз за камнем и к ходу сообщения не возвратился. Гаранин ему покричал, но Орехов не отозвался. Тогда он стал его искать. Прополз вдоль хода сообщения и не нашел. Ночь, сами знаете, какая была, хоть глаз еыколи. Своих ботинок не видно, где уж тут кого разыщешь. Как светать стало, Гаранин еще покричал, потом ушел в роту.
— Стенку я клал так, как вы велели, с мохом, — закончил он свой рассказ.
— Ночью по вас стреляли? — спросил сержант.
— Нет, тихо было. Левее, за пригорком, раза три из пулемета шпарили, а у нас было тихо.
Лейтенант приказал Кононову идти с Гараниным на розыски Орехова.
Сержант проверил обойму в винтовке, и они пошли.
Кононов молча разглядывал из–за скалы голый склон, по которому наискось тянулся неоконченный ход сообщения.
— Слышь, сержант, может, Орехов к немцам убег?
Кононов неторопливо повернул к Гаранину усатое лицо и постучал по лбу согнутым пальцем.
По ходу сообщения они миновали половину простреливаемого участка. Дальше стенка обрывалась. Значит, отсюда уполз ночью Орехов за очередным камнем.
— Пошли. — Кононов показал на склон. Гаранин испуганно ворохнул глазами.
— Невозможно туда, товарищ сержант. Немцы насквозь из пулемета бьют.
— Пойдешь или нет? — глядя в бегающие глаза Гаранина, спросил сержант и стал поднимать винтовку.
Гаранин торопливо перевалился острым задом через стенку хода сообщения и пополз по склону.
Они облазили метр за метром весь склон, но Орехова не нашли.
Николая привели в роту на следующий день. Он шел, понуро глядя в землю, а за ним рослый солдат в стоптанных ботинках нес на плече вторую винтовку.
— Колька! — обрадованно кинулся к нему Сергей.
— Не подходить! — строго сказал конвоир, и Сергей словно осекся. Он остановился в нескольких шагах от Николая, оглядел его с ног до головы, будто видел впервые, и уселся на уступ.
Рослый солдат отрапортовал Дремову и передал ему лишнюю винтовку.
— Евонная, товарищ лейтенант. Всю дорогу просил меня отдать. Понимаю, конечно, не доведись никому такое дело. Только без приказа я ему винтовку не мог вернуть.
— Бросил он винтовку? — спросил Дремов.
— Нет, товарищ лейтенант, с винтовкой бег… Без шапки. Шапку, видать, где–то посеял, а винтовку мы отобрали.
Дремов доложил капитану Шарову о случившемся.
— Трибунал за такие дела полагается, — сердито пророкотал в трубке голос комбата. — Пораспустили роту…
— Я его сейчас к вам направлю.
— Самому, значит, возиться лень? — ядовито спросила трубка. — Трибунал, значит, за тебя солдат воспитывать будет? Ох, лейтенант, уставная же у тебя душа.
Дремов вздохнул и переложил трубку к другому уху. Ну и комбат ему попался. Все не так, каждое слово по–своему переворотит. Экономист…
— Сам этим делом займись, — послышалось в трубке. — Солдаты не родятся, их делать надо, Дремов. Воспитывать надо. Еще такой случай повторится, я тебя в трибунал пошлю. Работать надо…
— Зачем же меня в трибунал? — озлился Дремов на комбата. — Командиры рот ведь тоже не родятся. Их делать надо…
— Что? — строго прохрипела мембрана. — Ты мне философию не разводи. Так знаешь куда можно уйти…
На минутку трубка замолчала, и наконец обычный голос Шарова сказал:
— Разберись с парнем, Дремов. На первый раз в трибунал не пошлем.
Лейтенант сгоряча дал Орехову пять суток строгого ареста, потом сообразил, что гарнизонной гауптвахты на фронте нет.
— Условно даю арест, понял? — сказал он, немного смягчаясь. — Покажешь себя в бою — сниму наказание.
Николай молча стоял перед лейтенантом. Он чувствовал, что, если скажет хоть одно слово, сразу расплачется. Глупо, по–мальчишески расплачется от обиды и стыда.
— Идите во взвод, — приказал лейтенант. — Винтовку можете взять.
Орехов взял винтовку, прислоненную к камню, вскинул ее на плечо и пошел от землянки командира роты. Он сутулился, вразброс, как пьяный, волочил ноги. На голове нелепо торчала чья–то чужая пилотка, явно неподходящая ему по размеру.
Николай рассказывал сержанту Кононову, как все случилось. Он сбивался, замолкал, с силой тер лоб, подыскивая подходящее слово, и снова говорил.
Когда кончил рассказывать, сержант тихо спросил:
— Как же это ты, Николай? Так себя проспать можно, и товарищей подведешь. Серьезное у нас дело. Пока мы друг за дружку держимся, вот мы и сила. Поодиночке нас живо всех расклюют.
— Расклюют, — согласился Николай и почему–то вспомнил поморника, хищного морского коршуна. Он часами плавал в воздухе, поджидая, пока чайка отобьется от стаи, и камнем кидался на нее… Что он мог сказать сержанту? Треснул бы его сейчас Кононов, может, легче стало… Как батька его иной раз учил.
— Поешь, — сказал Кононов, подавая Николаю сухарь. — При мне сейчас будешь… Серега, принеси водички!
Сергей, сидевший поодаль, взял котелок, зачерпнул из ручья воду и принес сержанту.
— Посиди с нами, — сказал ему Кононов.
Тот уселся, уткнувшись взглядом себе под ноги.
— Значит, теперь у вас, ребята, дружба врозь, — усмехнулся сержант, сворачивая цигарку. — Жидковата она, оказывается, была.
— Как жидковата? — вскинул голову Сергей.
Кононов сердито дернул себя за ус и, забыв про цигарку, резко сказал:
— А так. Беда пришла, и горшки врозь. Вот потому и жидковата… Уткнулся, как сыч, в камень, а что там высмотришь. Ты лучше на Николаху погляди. Ему сейчас тошно рот раскрыть, а ты от него небось исповеди дожидаешься… Ни хрена он тебе сейчас не скажет, потому — не может.
— Да что вы, товарищ сержант! — разволновался Сергей. — Разве мне это надо? Всякое может случиться…
Но глаза его в упор смотрели на Орехова, словно Сергею надо было обязательно что–то высмотреть в его лице. Николай выдержал этот прямой и беспощадный взгляд друга. Когда Барташов снова повернул голову к сержанту, Николай не увидел, а скорее ощутил, что глаза Сергея чуточку оттаяли. И тут ему показалось, что невыносимый груз, который с утра висел у него на шее, стал полегче. Орехов вздохнул, несмело улыбнулся и попросил:
— Сухарика бы еще… Совсем живот подвело.
— Пойдем накормлю, — хмуро сказал Сергей. — Сегодня нам обед принесли. Картофельное пюре с консервами. Я твою порцию взял и в землянке поставил. Остыл только твой обед…
Крадущимися, неслышными шагами день за днем подходила северная осень. По утрам иногда примораживало. С моря налетал порывистый ветер. Он приносил холодный тугой дождь. Тронутые едкими ночными росами, пожухли папоротники по расселинам, завяла осока. Трава, заросли черничника на склонах гор стали желтеть. Порывы ветра раскачивали березки и срывали с них листья. Сначала осыпались один–два самых слабых, потом по десятку, по целой горсти ослабевших, скрюченных холодом багряных чешуек. Листья россыпью кружились в воздухе и падали на камни, бессильные, обреченные умереть.
Немцы потаенно возились на Горелой сопке. Разведчики слышали там глухие стуки, скрежет чего–то металлического по камням, улавливали скрытое ночной темнотой движение. Наблюдатели обнаруживали на ровных площадках груды валунов, отмечали, как исчезают кое–где из виду расселины, будто их чем–то закрывают.
— Як чирьяк на заду эта сопка, — не раз говорил Дремову старшина Шовкун. — Ни сесть, ни встать без оглядки не дает. Чует мое сердце, что пакость нам здесь фашисты думают устроить.
Всем было ясно, что на сопке Горелой егеря готовятся для нового наступления. Отсюда они могут ударить по дороге и выйти в тыл дивизии, отрезать подвоз продовольствия и боеприпасов на фланги и, наращивая мощь, рвануть до залива. Там город будет у них как на ладони. Поставят на горе возле пристани батареи и закроют выход. Тогда и городу и флоту конец.
Почти каждую ночь к сопке уходили разведчики, но узнать, что замышляют немцы, не удавалось. Егеря, видно получив подкрепление, накрепко перекрыли все подходы к сопке. Разведчики натыкались на секреты, высланные за линию обороны, подрывались на минах, которые все гуще и гуще покрывали дефиле между озером и северным склоном сопки. По ночам немцы щедро развешивали по небу «лампадки» и в их мерцающем свете били по каждому ворохнувшемуся пятну, по каждой подозрительной тени.
Разведчики то и дело теряли людей на нейтральной полосе, упрямо пробиваясь за «языком», но ничего не могли сделать.
Каменная громада сопки, возвышающаяся над округой, была еще грозней оттого, что не могли раскрыть, разгадать ее опасное нутро.
Сегодня лейтенант Дремов предупредил Шайтанова, что на левом фланге, где ручной пулеметчик нес со своим напарником боевое охранение, пройдут полковые разведчики.
— Старшина Никулин со своими ребятами, — сказал Дремов.
— Знаю такого, — ответил Шайтанов. — Проводим и встретим, не впервой.
Шайтанов и Самотоев лежали за грудой камней ниже лобастого выступа, где была устроена «запаска». Теперь открытый склон, на котором Орехов заснул в ту злополучную^ ночь и едва не погиб, был вдоль и поперек выложен ходами сообщения. Посредине его пересекала траншея первой линии, построенная по всем правилам фортификационного искусства.
Разведчики пришли вечером. Перед тем как спускаться в болотистую лощину, где начиналась «ничейная» земля, они присели за валунами возле пулеметчиков.
— Хозяйственно устроились, — сказал старшина Никулин, оглядывая полочку из плоских камней, на которой лежали сумки с дисками, нишу для котелка, вырытую Самотоевым под валуном, и мягкую кучу ягеля, наваленную возле амбразуры. — Крышу вам еще сделать — и зимовать можно.
Разведчики негромко засмеялись. Кроме старшины, их было еще четверо. Один, высокий и белобрысый, с немецким кинжальным штыком на поясе, был совсем еще молоденький.
— Арсентьев, снаряжение осмотри, — сказал ему старшина Никулин. — Прошлый раз у тебя лопатка по камню брякнула. Если еще такое случится, ходатайствовать буду…
— Товарищ старшина, — испуганным голосом сказал молоденький разведчик. — Не ходатайствуйте. Я научусь… Вот увидите, скоро научусь.
Видно, такой разговор между старшиной и белобрысым разведчиком происходил не раз, потому что остальные разведчики оживились, стали подмигивать друг другу и улыбаться.
— Чего ты, Арсентьев, тревожишься? — сказал один из них. — Почерк у тебя хороший, грамота тоже есть. Тебя писарем определят.
— Сказано, что из разведки не уйду, — вдруг дрогнувшим голосом ответил ему молоденький. — Как на «ничейку» ползти, так сразу у вас подковырки начинаются.
— Злее будешь, — добродушно усмехнулся Никулин. — Характер пока у тебя, Арсентьев, для разведки добрый и геройства много. Наша работа тихая, незаметная. Я вот, к примеру, на лесозаготовках до войны ка лесоповале работал. Там сосны валил, а здесь меня приставили за немцами присматривать. Тоже работа. Вот как я о нашем деле соображаю. Будь у меня власть, я первейшей солдатской наградой сделал бы медаль «За трудовую доблесть». Насчет снаряжения я тебе, Арсентьев, дело говорю. Прошлый раз у тебя лопатка звякнула, а мы еле ноги уволокли. У Павла снайпер пилотку прострелил. Видишь, с дыркой ходит. Зашить все не соберется… Мы двигаться должны, как кошки, чтобы ни один коготок не стукнул.
Он замолчал и, вскинув голову, смотрел, как густеют сумерки. Их неожиданно высветила ракета. Зеленоватый свет смешался с багряным отблеском закатного солнца и разлился по склонам и уступам.
— Как на Марсе, — неожиданно сказал Арсентьев. — На Землю совсем не похоже.
— Ладно, отставить разговоры, — приказал старшина, аккуратно притушил окурок и добавил: — Поползли, что ли, марсияне… Утром с работы пойдем. Не перепутайте спросонья.
— Не перепутаем, — ответил Шайтанов. — Ни пуха вам ей пера.
Разведчики один за другим нырнули за валуны. И, едва приметные в сумерках, стали спускаться к болотистой лощине, за которой серой лентой вырисовывалась безлюдная дорога.
Самотоев шевельнулся, поправляя затекшую ногу. Под его тяжелым телом скрипнула щебенка.
— Неужели Никулин опять с пустыми руками придет? — сказал он, повернув к Шайтанову круглое лицо.
— Нет, жареного фрица притащит и ящик пива, — усмехнулся Шайтанов.
— Тебе как человеку говорят, а ты без своих шуточек слова не скажешь, — обидчиво проговорил Самотоев. — Язык у тебя из шила, что ли, сделан?
— Наследственность, — ответил Шайтанов. — Все в нашем роду такие.
— Не язык, а беда, — вздохнул ефрейтор. — Трудно человеку с таким языком жить… Наградил тебя родитель…
Шайтанов резко повернул голову и насторожился. Первый раз за все время Самотоев сказал об его отце без злобы, а просто, по–людски. Конечно, с маршевой роты много утекло воды. Вместе они от немцев убегали, из окружения выходили, камни на оборону таскали, вместе мерзли по ночам в охранении, сухари делили. Незаметно, понемножку стали притираться друг к другу. Шайтанову даже нравились прямолинейность и упрямство Самотоева, его хозяйская сметка и старательность.
Интересно, что все–таки он тогда написал? Формулировочку можно было дать шикарную: «Не доверяйте оружие сыну кулака…»
— Слушай, Вася, чего ты меня тогда от немца спас? — снова тихо заговорил Самотоев, впервые назвав Шайтанова по имени. — Знаешь ведь, что я тебе сделал, а спас–Шайтанов тоже вспомнил случай, о котором говорил Самотоев. Это было в ночь, когда они выходили из окружения. Пересекая линию обороны, рота наткнулась на десяток егерей. Их смяли с ходу, но один вывернулся и прыгнул из–за валуна ка споткнувшегося Самотоева, взмахнул ножом. Конец был бы ефрейтору, но Шайтанов бросил «своего» немца, успел ухватить руку егеря и с хрустом вывернул локоть. Тот скорчился от боли, и Шайтанов прикладом пулемета разбил ему голову…
— Спас зачем? — насмешливо переспросил он. — Вы, товарищ ефрейтор, человек редкостный. Таких беречь надо. После войны их мало останется, а спрос, может, опять большой будет. Кончится такая суматоха, наверняка бдительность повысят, кинутся людей проверять… Вот потому я тебя сберегаю.
Пока Шайтанов и Самотоев воевали и выясняли отношения, бумажка, написанная химическим карандашом на четвертушке бумаги, шла своим чередом.
Политрук, прочитав рапорт ефрейтора Самотоева о том, что в составе маршевой роты скрывается сын кулака, задумчиво покрутил его, хотел порвать, но не осмелился. Он спрятал его в планшет с блестящими кнопочками и вместе с документами и списками состава маршевой роты передал по прибытии в штаб дивизии.
Там его прочитал начальник штаба и распорядился под расписку переслать в политотдел. Инструктор политотдела, рябоватый майор, доложил о рапорте комиссару дивизии, тому самому, который встретил на дороге маршевую роту.
— Это сигнал о том, что вражеские элементы просачиваются в передовые части действующей армии…
Комиссар усмехнулся и в душе не позавидовал вражеским элементам, которые сейчас проникают в стрелковые роты. Разбираться ему с ерундовой бумажкой не хотелось. Идет этот элемент на фронт — вот главное. Не в тылу же хочет спрятаться, а воевать идет, на передний край. Порвать надо рапорт — и дело с концом.
Но инструктор, поджав губы, смотрел на комиссара глазами, настороженными, как у легавой на стойке.
И комиссар направил рапорт Самотоева в особый отдел дивизии, а оттуда уже с резолюцией о необходимости провести расследование бумага попала в особый отдел полка, который принял на пополнение роту.
В общем, бумажка, написанная Самотоевым, не исчезла и не затерялась. Она не спеша, но настойчиво, как оса, залетевшая в комнату, кружила от стола к столу, из отдела в отдел. И те, к кому она попадала, так же сторонились этой бумажки, как сторонятся осы. Понимали, что надо ее просто прихлопнуть. Но каждый, к кому она прилетала, не решался расправиться с бумажкой–осой. Побаивался, если он прихлопнет, его же эта оса напоследок может ужалить. Так уж пусть лучше другой с ней занимается.
Так рапорт Самотоева оброс препроводительными письмами, украсился входящими и исходящими номерами и оказался у пожилого капитана в особом отделе полка, которому некуда было его пересылать.
Капитан любил порядок. Он подшил рапорт Самотоева в папку, папку занумеровал и внес в опись.
Так клочок бумажки, измятый и разлохматившийся по углам от долгого хождения, превратился в «дело».
Торопиться с расследованием капитан не стал. Решил, что при случае пойдет в роту, тогда и разберется. Пусть пока этот кулацкий сын за Советскую власть повоюет…
Но вот работников особых отделов собрали на инструктаж в дивизию, и там в докладе в числе лиц, ослабивших инициативу, упомянули фамилию капитана…
Шайтанов и Самотоев лежали с «дегтярем» в боевом охранении и не знали, что вчера в дивизии состоялось совещание работников особых отделов.
Темнота, которая скрыла разведчиков Никулина, была затаенной и пугающей. Где–то впереди на болоте еле слышно булькнула вода. Может, это нога разведчика оступилась с кочки, может, егеря, высмотрев днем, где укрылись пулеметчики, осторожно подбираются к ним, а может, просто со дна торфяной лужи поднялся вонючий пузырь и с плеском разодрал воду. Разве в такой темени что–нибудь увидишь?
Смотреть толку никакого нет, и глаза закрывать нельзя. Когда глаза открыты, уши лучше слышат. В такую ночь глухому крышка.
Когда занялся рассвет, неудержимо потянуло в сон. Под камнем, справа от Шайтанова, блестела крохотная лужица. Пулеметчик подцепил пригоршню ледяной воды и плеснул ее в лицо. Сон сразу отскочил и где–то притих. Но через несколько минут снова стал подкрадываться к Шайтанову.
«Дали бы волю, суток на двое без просыпу завалился, — подумал Шайтанов, потягиваясь, чтобы размяться. — В баню бы еще сходил…» Он стал прикидывать, какие из этих двух недосягаемых желаний он раньше исполнил бы, но в это время справа, где болото опоясывало густые заросли ивняка, назойливо застучали автоматные очереди и ухнуло несколько гранатных взрывов.
— Степан, сходи к обрывчику, глянь, что там происходит, — сказал Шайтанов, незаметно для себя тоже назвав ефрейтора по имени.
Стрельба то утихала, — то разгоралась вновь. Самотоев возвратился минут через десять и сказал, что возле ивняка егеря, похоже, прижали разведчиков.
— Может, огоньку туда брызнем? — предложил он.
Шайтанов вгляделся в белесую утреннюю мглу, в которой трудно было разобрать, где свои, где чужие, и сказал, что успеется. Он встал на колени за камнем и долго смотрел вниз, на болото, затянутое туманом. Стрельба понемногу стала утихать.
«Значит, не они», — облегченно подумал Шайтанов, но тут же увидел разведчиков. Едва заметно мелькая в кочках, они пробирались через болото в полукилометре левее зарослей ивняка. Разведчики шли медленно. Двое тащили что–то тяжелое.
«Неужели «языка» взяли, вот молодцы марсиане», — обрадовался Шайтанов. «Языка» ждали не только в штабе, о нем говорили солдаты в окопах, ездовые, которых немцы обстреливали на дороге, батальонный повар Пронин, связисты и весь остальной фронтовой люд, которому сопка Горелая портила и без того нелегкую жизнь.
И вот разведчики волокли долгожданную добычу. Минут через двадцать они одолеют болото, а там уже начнется склон с березками и валунами, потом они выйдут на линию нашей обороны.
Потянуло ветром. Он разогнал туман у дальнего ивняка, где недавно трещали автоматные очереди. Шайтанов вгляделся в ту сторону и почувствовал, как у него беспокойно заколотилось сердце.
Из ивняка вытягивались немцы. Они расходились цепочками по обеим сторонам болота. Похоже, собирались взять разведчиков в клещи. Дальняя цепочка не испугала Шайтанова. Разведчики уже миновали ее, а вот та, которая направлялась к ближнему краю болота, могла отрезать Никулину путь отхода.
Старшину надо было прикрыть. Шайтанов лег за пулемет и повел дулом в сторону черных фигурок, быстро мелькающих в тумане. Он уже хотел дать очередь, но его остановила какая–то нерешительность, суетливость егерей. Вместо того чтобы идти наперерез разведчикам, они забирали то в одну сторону, то в другую. Потом неожиданно залегли, принялись строчить из автоматов. Затем потянулись на склон и стали осторожно подниматься.
Шайтанов понял, что немцы не видят разведчиков. Видно, Никулину удалось в ивняке оторваться от преследователей и незаметно свернуть в болото. Там, скрытый между кочками, он уходил от немцев. Уходил тихо и умело. Еще четверть часа щенячьего тыканья егерей из стороны в сторону — и разведчики будут у своих.
Но пробирались они медленно. Так медленно, что тревога не покидала Шайтанова.
— Степа, — сказал он напарнику, — погляди здесь, а я на тот конец схожу. Как бы немчура нам нечаянно в стык не пробилась… Вон на склон полезли.
— Ладно, — Самотоев улегся у пулемета, поправил сошки и проверил прицел. — Надо Никулину помочь.
— Не видят они его, — ответил Шайтанов. — Тишком старшина выйдет. Начнем стрелять, такая заваруха будет, что он не выберется. Болото ведь насквозь простреливается. Может, и не разглядит немчура, где разведчики.
Утро становилось все светлее и светлее. Никулину надо было поторапливаться. Хорошо еще, что каменный взлобок за болотом укрывал разведчиков от наблюдательных пунктов на Горелой сопке… Еще десяток минут, и разведчики уйдут. Им ведь осталась какая–нибудь сотня метров.
Но тут от дальней цепочки отделились двое егерей и, пригнувшись, побежали через болото. «Увидят», — снова подумал Шайтанов, высовываясь из–за каменной стенки. Но немцы ничего не разглядели. Метров через сто один из них провалился в трясину, второй стал его вытаскивать. Значит, пронесло…
В это время за камнями яростно загрохотал ручной пулемет. Шайтанов кинулся по ходу сообщения. К ячейке он поспел тогда, когда Самотоев ставил второй диск.
— Стой! — заорал Шайтанов, с размаху кинулся на землю и отшиб ефрейтора от пулемета. — Стой! Зачем стреляешь?
— Немцы на разведчиков пошли… Двое, могли увидеть, — ответил Самотоев, растерянно моргая. Толстые щеки его сердито дрожали. — Чего ты кинулся на меня как бешеный!
— Башкой надо думать! — яростно заорал Шайтанов. — Башкой, а не другим местом. Сказано тебе было: не стрелять…
Через минуту тихое болото превратилось в ад. Пулеметная очередь, опрометчиво посланная Самотоевым, помогла немцам сообразить, где находятся ускользнувшие от них разведчики. Егеря, которые лежали на склоне за камнями, проворно побежали вниз, к болоту, на ходу стреляя из автоматов. Цепочка немцев с дальнего края повернулась и стала догонять группу Никулина.
Шайтанов посылал очередь за очередью, стараясь остановить егерей, отрезающих Никулину дорогу. Но те умело и быстро пробирались между валунами, укрывались в зарослях березок.
Слева басовито стал бить станковый пулемет. Это Кумарбеков пытался задержать егерей, пересекающих болото. Где–то зарокотал еще один станковый, потом по ивняку начала бить минометная батарея. Батальон Шарова выручал разведчиков, попавших в беду в сотне метров от линии обороны.
Шайтанов теперь уже не видел, где пробирается группа Никулина. Припав к прицелу, он ловил егерей, мелькающих в камнях у подножья горы, и бил по ним короткими расчетливыми очередями.
Никулин ушел от немцев. Он тяжело перевалился через стенку хода сообщения метрах в двадцати от пулеметчиков. За ним перепрыгнули двое разведчиков.
Старшина был без пилотки. Черные космы грязных спутанных волос стягивала наспех сделанная повязка с пятнами крови и торфа. На скуле темнела ссадина. Глаза у старшины были серые и тяжелые, как мшистые валуны. Никулин уставился на Шайтанова и метр за метром стал приближаться к нему, перебирая по каменной стенке растопыренными пальцами. Грязная плащ–палатка старшины сбилась в сторону и волочилась по земле. Когда она зацепилась за камень, Никулин, не оборачиваясь, коротким рывком, резким, как взмах ножа, оборвал ее, оставив на камне мокрый лоскут.
— Ты из пулемета начал стрелять? — сипло спросил Никулин, упершись в лицо Шайтанова каменными глазами. — Ты очередь дал?
— Я дал, — отозвался Самотоев. — К вам два немца пошли по болоту, а я их срезал…
— Срезал, — тоскливо повторил Никулин, скрежетнул зубами и, качнувшись всем корпусом, вдруг тупо ударил Самотоева в лицо. — Срезал, значит…
Глухо охнув, ефрейтор стукнулся головой о валун. Лицо его стало белым, будто в него сыпанули горсть муки. Рука нашарила винтовку и потянула ее к себе.
Ударом ноги Шайтанов выбил винтовку из рук Самотоева.
— Старшина! — испуганно крикнул он. — Ты с ума сошел, старшина!
— Нет, еще не сошел, — тихо и устало ответил Никулин. Глаза у него немножечко ожили. Плечи старшины вдруг обмякли, и он привалился спиной к камню, с таким напряжением откинув назад голову, будто внутри у него немилосердно жгло. Так, как бывает, когда ранят в живот.
— Всю обедню нам эта очередь испортила… Такого «языка» добыли, и у самого порога его очередью накрыло, — помолчав, заговорил он. — Березина и Сашу Арсентьева, гады, убили… Из автомата Сашу срезали, когда мы уже на склоне были. Сволочи! Гады паршивые!
Старшина стал ругаться. Зло, грязно и долго! Ругался хриплым, надтреснутым голосом, чтобы дать выход тому, что жгло его изнутри.
Когда Никулин ушел, Самотоев спросил:
— За что он меня, Вася?
Щеки его подрагивали, маленькие, спрятанные в орбитах глаза как–то странно мерцали, словно в голове у Самотоева металась одна огромная мысль. Она давила, тушила все остальные, подминала под себя. Шайтанову стало не по себе от этих мерцающих глаз.
— Не в уме был человек, — стараясь говорить спокойно, взвешивая, словно на весах, каждое слово, ответил Шайтанов. — Не понимал, что делает.
— За что он меня ударил? — снова спросил Самотоев.
В горле у него клокотало. Глухо, как пар в котле. Пальцы с такой силой сжали винтовку, что кисть посинела. Не дожидаясь ответа Шайтанова, он тихо сказал:
— Я, Вася, теперь старшину убью… Как сменимся, пойду в полк, разыщу его и убью.
Шайтанов, услышав эти полные тихой ярости слова ефрейтора, поглядел в его мерцающие глаза и поверил, что Самотоев сделает так, как говорит. Шайтанов почувствовал, как в нем нарастает ярость. Но через несколько мгновений это чувство сменилось какой–то щемящей жалостью. Он понял, как тяжело сейчас Самотоеву, как тяжело было ему все время, с того самого дня, когда командир роты поставил его под команду Шайтанова.
Душа Степана была прямой и близорукой и беспредельно верила в единственную правду своего восприятия. Стремилась делать добро, а делала зло и не понимала этого.
Только сейчас, на фронте, в боях, когда отношения людей предельно прояснились, освобождались от шелухи, когда в них обнажалось то главное, которого раньше не видел, не понимал Степан Самотоев, в душе у него стало что–то ломаться. Ломаться больно, жестоко. С той же прямолинейностью, с какой он воспринимал раньше свою близорукую правду, теперь он стал отвергать ее и ужасаться, казниться, хотя где–то все еще не верил, что жил и думал не так.
— Успокойся, Степа, — заговорил Шайтанов. — Старшина ударил тебя за дело. Хорошо еще, что за нарушение приказа и срыв разведывательной операции он не подвел тебя под трибунал.
— Как под трибунал? — опешил Самотоев, и мерцание в его глазах стало сбиваться. — Я же двух немцев убил.
— Дорого эти немцы достались, Степа, — продолжал Шайтанов. — Посуди сам, ведь «язык» у них был майор. Цены такому «языку» не было. Разве он двух твоих егерей стоил?.. Вдобавок еще и разведчиков своих потеряли.
Самотоев кивнул. Глаза у него стали притухать, рука, положенная на винтовку, разжалась. Он пошевелил затекшими пальцами и тоскливо посмотрел на Шайтанова.
— Соображать надо, — говорил тот. — Проворнее головой работать. Тихоходная она у тебя какая–то, Степа. Куда ее повернут, туда и прется! Бугор на дороге или яма, она все равно напрямик… Не догадается, что иной раз и обойти надо. Сообразить, когда прямо идти, а когда обойти.
— Вроде верно ты говоришь… — Самотоев провел по лицу растопыренной пятерней. Широкой, с короткими толстыми пальцами. — Выходит, по–твоему, я виноват?
— Виноват, — подтвердил Шайтанов, разглядывая большетелого, щекастого человека, с которым воевал рядом два месяца.
И тот неуемный чертенок, бродивший в душе Василия Шайтанова, наследственный в роду, снова стал вылезать наружу. Заметив, что Самотоев обескураженно ворочается возле валуна, пулеметчик усмехнулся и сказал:
— В Осоавиахиме ты, Степа, долго работал, вот голова и закисла.
— Что ты мне Осоавиахимом все время в нос тычешь? — рассердился ефрейтор. — Я и сам теперь кое–что понимаю… Только ведь все равно с такими, как ты, толку бы не было.
— Это почему же? — насторожился Шайтанов.
— Ни хрена вы учиться не хотели. Иа каждом сборе по кустикам расползались и анекдотики рассказывали. Надеялись, что другой за вас воевать будет, а вот самим пришлось на брюхе ползать да немецким пулям кланяться… Я плохо учил, а вы сами еще в десять раз хуже учились, а теперь вину на Самотоева хотите свалить. Эх вы, люди! Пока жареный петух не клюнет, небось не почешетесь… Ладно, тихоход я, соображаю туго. Ио зачем же меня по лицу бить!
На этот вопрос Шайтанов не мог ответить. Немыслимо трудно понять, почему люди бьют друг друга по лицу.
Лейтенант Дремов получил приказание немедленно прибыть в штаб полка.
— Есть прибыть! — откликнулся он по телефону и недоуменно поглядел на трубку: не ослышался ли он? Но в трубке уже пищал зуммер, напоминая, что разговор окончен.
Неужели комбат доложил, что в роте волынили со строительством оборонительной линии? Вроде бы не похоже. За всякую провинность капитан умел сам такую вздрючку дать, какую полковому начальству и не придумать.
Может, хотят его с роты снять? Вон во втором батальоне старшего лейтенанта Иволгина неделю назад комбатом назначили.
«Отказываться буду, — твердо решил Дремов. — Скажу, что с ротой едва управляюсь, а батальона не осилить». Не получится, как у Шарова. В жизни не научиться ругаться, как капитан умеет. Вернее, не ругаться, не то слово. Матерком Дремов при случае тоже мог пустить. Но так, как комбат, тоненько, с подковыркой, с Конфуцием…
На полпути в штаб Дремов устыдился своих мыслей о назначении командиром батальона. Месяц назад он в окружение попал, бегал с ротой по горам, как заяц, а ему теперь предложат батальоном командовать?
Он вдруг успокоился и решил, что вызывают его для какой–нибудь накачки. Вообще начальство за доброй вестью редко к себе требует, да еще чтобы немедленно.
Армейскую шутку, что кратчайшее расстояние между двумя точками — это кривая вокруг начальства, старый служака Дремов знал хорошо.
Девятый год он в армии. После действительной службы пом–комвзвода Дремов остался сверхсрочником, потом попал на курсы командного состава. По окончании получил на петлицы по одному кубику и стал тянуть лямку командира стрелкового взвода. Судьба бросала его из края в край, по самым глухим гарнизонам, по необжитым местам. Вроде Титовки, где его застала война.
На судьбу Дремов не роптал, рассудив, что кому–нибудь надо командовать и стрелковым взводом, кому–нибудь надо жить в неуютной Титовке, где летом под полом щитового дома хлюпала торфяная грязь, а зимой по углам куржавился иней.
Родного гнезда у лейтенанта, можно сказать, не было. После смерти отца в алтайском селе остались мачеха и старая бабка. Мачеху Дремов не любил. Бабке изредка посылал деньги и на праздники писал письма, на которые не всегда получал ответы.
В такой бродячей жизни Дремов и семьей не обзавелся. Не нашлось в дальних гарнизонах невесты для младшего лейтенанта, да и сам он–с этим делом не торопился. Будто чуял, что скоро война навалится.
Одному воевать много легче. Семейные на войне больше изводятся. Взять, к примеру, сержанта Кононова. На что уж крепкий мужик, а не раз лейтенант замечал, как он украдкой вытащит карточку жены и дочки и смотрит, смотрит на нее. Потом вздохнет, глаза у него станут тоскливые и плечи сникнут. Нелегко думать, что после себя сирот на свете оставишь.
Пружинил под ногами мох, хрустела на осыпях щебенка, цокали о гранит подковы сапог. Тонкой жилкой вился в камнях телефонный кабель. Небо было по–осеннему низким и хмурым. В облаках с ревом пролетел «юнкере». Вдогон ему ударили из зенитного пулемета. Светлячки трассирующих пуль выписали в небе плавный полукруг и угасли, не настигнув самолет…
В землянке штаба полка тускло горел светильник, сделанный из расплющенной снарядной гильзы. Возле карты, расстеленной на дощатом, грубо сколоченном столе, сидели командир полка, подполковник Самсонов, длиннолицый майор, недавно назначенный в полк начальником штаба, фамилию которого Дремов не знал, и капитан Шаров.
— Товарищ подполковник, лейтенант Дремов явился по вашему приказанию, — четко отрапортовал Дремов, откозыряв с тем особым армейским шиком, какой знают только сверхсрочники. Руку, сжатую в кулак, подносят к пилотке и только в последний момент вместе с легким пристуком каблуков раскрывают ладонь.
— Здравствуй, Дремов, — просто сказал подполковник, подал руку и показал на перевернутый ящик рядом с собой. — Садись. Как дела в роте?
— Воюем помаленьку, товарищ подполковник, — осторожно ответил Дремов, немного озадаченный таким простым обращением обычно строгого командира полка.
Лейтенант с краешка присел на ящик и незаметно стал рассматривать подполковника. «Похудел, — подумал Дремов. — На висках седина светится, щеки запали. Видно, сейчас командирам полков тоже несладко живется. Над ними ведь и повыше начальство есть. Тут от одной роты голова иной раз кругом идет, а он за весь полк в ответе».
— Знаю, что воюешь, — заговорил подполковник и, вздернув шеей, как туго взнузданная лошадь, расстегнул крючок на воротнике гимнастерки. — Комбат тебя хвалит, говорит, что неплохо воюешь. На сопке, говорит, крепко сел, оборону хорошую построил.
У Дремова полегчало на душе. Непонятный все–таки человек капитан Шаров. Сам за линию обороны лейтенанта без всякой жалости пропесочил, а полковому начальству расхвалил.
Он поднял голову и встретился со взглядом капитана. Шаров легонько поглаживал свою бороду–котлетку, и в глазах у него то вспыхивали, то притухали лукавинки. Поймав взгляд Дремова, капитан вдруг подмигнул лейтенанту. Тот невольно улыбнулся в ответ.
Подполковник Самсонов хорошо помнил, как год назад он встречал прибывших в полк младших лейтенантов. Они были все как на подбор: розовощекие, с пухлыми губами, туго затянутые в ремни, в хромовых, до зеркального блеска начищенных сапогах. Среди них, как гриб–боровик среди сыроежек, выделялся коренастый, лет под тридцать младший лейтенант с грубоватым лицом. В его широкой спине, туго обтянутой гимнастеркой, чувствовалась большая физическая сила. Глаза смотрели просто и даже чуть флегматично. В них не было того юного восторга, который бывает у молодых лейтенантов, прибывающих к месту первой службы. Самсонов тогда сразу догадался, что этот младший лейтенант из сверхсрочников, и отметил его в своей памяти. Перед войной он уже повесил на петлицы Дремова по второму кубику и решил, что такого долго взводным держать не надо.
Крепкий парень. Под Титовкой, когда был убит командир роты, лейтенант Дремов принял команду и зацепился на скале возле переправы. Держался на ней до тех пор, пока полк не перешел реку, а потом умудрился под самым носом у немцев взорвать гранатами хлипкий деревянный мостик, под огнем сколоченный саперами.
«Волокитят у нас с наградными листами», — сердито подумал Самсонов. Уже около двух месяцев прошло, как он подписал документы о представлении лейтенанта Дремова к награждению орденом Красного Знамени. Отослали в штаб дивизии, и с тех пор — ни слуху ни духу. Надо напомнить новому начальнику штаба, чтобы тот поинтересовался. Этих писарей в дивизии пока палкой в бок не ткнешь, не пошевелятся. Убьют лейтенанта, и ордена не увидит… Мало ли теперь наград опаздывает…
Начальник штаба с двумя шпалами на петлицах что–то сосредоточенно рассматривал на карте и делал короткие заметки в блокноте. Дремову была видна только голова майора с пролысинами на высоком, чуть сжатом лбу. Возле уха аккуратный проборчик, расчесанный волосок к волоску.
Присматриваясь к майору, лейтенант вдруг уловил что–то знакомое в его длинном и высоком лбу. Вроде он такой лоб у кого–то уже видел.
Начальник штаба закрыл блокнот и негромко постучал карандашом по дерматиновой обложке.
— Приступим к делу, — сказал подполковник и застегнул крючок на гимнастерке. — Завтра ваша рота, лейтенант Дремов, в шесть ноль–ноль атакует высоту 0358. Цель атаки: занять высоту и укрепиться. Держать ее до подхода батальона. Смотрите сюда! Пожалуйста, товарищ майор.
Дремов наклонился над картой, внимательно наблюдая, как движется остро отточенный карандаш начальника штаба. Красное острие его прошлось по гряде сопок, потом двинулось в лощину, пересекло пунктирную змейку, обозначавшую шоссе, затем миновало озеро и, дрогнув, остановилось возле извилистых паутинок, на которых были нарисованы синие зубчики немецкой обороны.
— Пойдете в дефиле между озером и сопкой, с этой стороны склон пологий, подходы хорошие.
Только тут Дремов сообразил, что высота 0358 — это же сопка Горелая! Он не поверил сам себе и снова вгляделся в карту. Нет, не ошибся. Вот гряда, на склоне которой занимает оборону рота, вот дорога, озеро, а южнее его Горелая сопка.
Ему приказывали завтра ротой взять эту сопку. Дремов удивленно поднял голову и почувствовал, как у него стало жарко в груди, задрожали колени и вспотела шея под воротничком.
Взять Горелую сопку! Дремову показалось, что здесь какая–то ошибка. Неужели они не знают, что у него в роте всего тридцать шесть человек, что на Горелой сопке наверняка сидит не одна сотня егерей, что там в каждой щели спрятаны пулеметы, а за валунами сидят снайперы?! Разве в штабе не знают, что у немцев в районе Горелой сопки столько минометов, что они бьют по одиночным солдатам? Должны же они понимать, что в дефиле между склоном и озером мины посажены гуще, чем картошка в поле…
Лейтенант изо всех сил схватился рукой за край стола. Досей были неструганые, шершавые, в палец впилась заноза.
Голос начальника штаба, объяснявшего задачу, уходил все дальше и дальше. Теперь казалось, что он доносится снаружи, сквозь каменную стенку землянки. Слова ударялись в уши лейтенанта и отскакивали, как камешки от гранитной скалы. Стиснув зубы, чтобы не перебить начальника штаба, Дремов с испугом следил, как красный карандаш медленно взбирается по пологому склону Горелой сопки.
Черточки и горизонтали, бурые, желтые и зеленые значки на потрепанной двухверстке начали рябить в глазах. Дремов смотрел на карандаш и видел, как немцы пропустят роту в узкое дефиле, дадут ей выйти на открытый склон и отрежут путь массированным минометным огнем. Потом ударят из пулеметов. В упор, сметающим все живое смертоносным ливнем. На пологом, ровном, как городской асфальт, склоне людям негде будет укрыться от огня. Там гранит, крепчайший гранит, его не возьмешь, как землю, лопаткой, чтобы сделать ямку, его зубами не выгрызешь…
Глухо стучало в висках. В низкой землянке было тяжело дышать. Светильник с краешка начал коптить. Черная струйка, расплывающаяся вверху, потянулась к потолку. Надо было поправить светильник, но, кроме Дремова, копоти никто не замечал, а ему было все равно.
Карандаш начальника штаба остановился на вершине Горелой сопки.
— Вот здесь вы закрепитесь, — вдруг совсем близко и отчетливо услышал Дремов голос майора. — Закрепитесь и будете держаться до подхода батальона.
Лейтенант поднял голову. Поглядел сначала в лицо начальника штаба, внимательно рассмотрел сухую кожу на голове, просвечивающую сквозь жидкие зализы волос, потом крупный, с еле заметным шрамом нос и заветренные жесткие губы. Хотел заглянуть в глаза, но не смог. Начальник штаба во время доклада смотрел только на кончик красного карандаша, который оставил на карте едва заметную черточку, означающую путь наступления роты.
Лейтенант повернул голову и взглянул на подполковника Самсонова. Начальник штаба в полку еще новенький, но Самсонов ведь отступал от самой границы. Он–то хорошо знает, что такое альпийские егеря генерала Дитла, отборные головорезы в немецкой армии «Норвегия». Он же должен понимать, что с тремя десятками Дремов не возьмет Горелую сопку, что для такого дела надо наверняка полк, а может, и дивизию. Неужели он не понимает, что вся рота до единого без пользы ляжет на голом склоне?! Он же обязан зто знать!
Но глаза подполковника Самсонова были строгими и непроницаемыми. Он выдержал растерянный, недоумевающий взгляд Дремова. Тот понял, что подполковник все знает, все понимает и приказывает ему идти на сопку.
Тогда Дремов оторвал от края стола стиснутую руку, встал, приложил руку к пилотке и сказал отчетливо и звонко:
— Есть завтра в шесть ноль–ноль начать атаку высоты 0358… Задача ясна. Разрешите идти.
Подполковник Самсонов переглянулся с начальником штаба и тоже встал из–за стола. Невысокий, узкоплечий, с темной шеей, на которой яркой полоской выделялся свежий подворотничок гимнастерки. На ордене Красной Звезды, полученном подполковником еще в финскую войну, потрескалась эмаль и один уголок отливал серебром.
— Погоди, Дремов, — глухо сказал он. — Знаем, дело трудное. Ты зря людей не губи. Направь группу побойчей берегом озера. Пусть пройдут в камнях и ударят немцам во фланг. Шуму наделают, вам легче будет. Там в камнях берегом можно пройти. Никулин раза три проходил.
— Артиллерия нас будет прикрывать? — без надежды, не веря, спросил лейтенант.
Он не ошибся. Подполковник сказал, что артиллерия роту поддерживать не будет, что пушками полк не богат.
— Думаю, что скоро разбогатеем, — успокоил Самсонов.
Дремов незаметно усмехнулся. Если через неделю в полку появятся два десятка орудий и даже реактивные «катюши», ему будет уже все равно. Артиллерия нужна роте завтра.
— Без приказа не отходить, — жестко, в упор глядя на лейтенанта, сказал подполковник. — Сигнал отхода — две белые ракеты… Без приказа не отходить, слышишь, Дремов?
Последние слова Самсонов почти выкрикнул, и лейтенант понял, что главное в атаке роты — не отходить! Значит, что–то ему не договорили. Бессмысленно думать, что рота захватит сопку, но, видимо, эта атака нужна.
— Есть, товарищ подполковник, без приказа не отходить, — повторил он.
— Ну, теперь двигай, — подполковник с силой хлопнул его по плечу. — Здоров ты, Дремов… Думаю, что не подведешь…
Дремов, уже успокоившись, посмотрел на подполковника. Конечно, не подведет, он выполнит приказ. Сам он не уцелеет, но, пока будет жив, не отступит. Убьют его, Шовкун будет держать роту, сержант Кононов…
Подполковник легонько подтолкнул Дремова к выходу.
Темным крылом откинулась за лейтенантом палатка, закрывающая вход в землянку. Вздрогнул и заколыхался из стороны в сторону желтый язычок светильника. Струйка копоти стала гуще. Майор взял перочинный нож и кончиком лезвия чуть утопил фитиль. Струйка копоти оборвалась. Палатка у входа мягко опустилась, и в накуренной землянке прошла струя свежего воздуха. Желтое пламя колыхнулось из стороны в сторону. По стенам, сложенным из обкатанных валунов, ходуном заходили тени сидящих у стола, накрытого картой.
Капитан Шаров гулко пробарабанил по карте согнутыми пальцами.
— Роту жалко, капитан? — прищурив глаза, спросил Самсонов.
— Жалко, — признался комбат. — Одна стоящая рота в батальоне, и ту в пекло суем. От нее после такого дела ошметки останутся. А может, и тех не будет. Нажмут егеря, кем я буду оборону держать?..
— Удержишь, — сказал подполковник и снова расстегнул воротник гимнастерки. — Под Титовкой труднее было. Сейчас, слава богу, немцы нас уму–разуму научили… Разозлишься и удержишь.
— Два месяца на одной злости держимся, — невесело отозвался капитан. — Она ведь тоже расходуется, товарищ подполковник. Дайте на батальон десяток пулеметов, вот тогда мы злее будем.
— Хитер, — усмехнулся Самсонов. — Слышишь, майор, какую он базу подводит? Злость у них на исходе, теперь пулеметы требуются.
— Слышу, — сказал начальник штаба и, помолчав, добавил: — Правильно базу капитан подводит. Нужны люди, нужны пулеметы, артиллерийское прикрытие…
— Ладно, — остановил его Самсонов. — Не береди душу, майор. Знаю, что надо. Но не добыть ведь этого сейчас. Тошно становится, как вспомню наше хвастовство перед войной… Под Титовкой выкарабкались, и сейчас Дремов что–нибудь сообразит. Это здесь он нам во всем поддакивал, а сейчас идет в роту и головой работает… Я его голову знаю. Таких, как Дремов, не надо на коротком поводке держать.
— Это как сказать, — не согласился с командиром полка начальник штаба. — Без приказа Дремов по склону от озера не стал бы наступать. Сторонкой, конечно, полез бы на сопку. А нам надо, чтобы он открыто шел… В таких делах без короткого поводка не обойтись.
— Куда уж короче, — усмехнулся подполковник и покосился на карту, где карандаш начальника штаба оставил красную черточку. — Можете быть свободным, капитан.
Откозыряв, Шаров вышел, резко, как и лейтенант Дремов, откинув палатку у входа.
— Может, лучше было рассказать все Дремову? Он ведь понимает, что сопку ротой не взять, — заговорил подполковник. — В огонь людей поведет, а у каждого из них голова на плечах. Между прочим, и в самой паршивой голове мыслишки бродят. Хоть бы Дремов понимал, зачем он Горелую атакует.
— Нет, товарищ подполковник, — сдвинув широкие, почти смыкающиеся на переносице брови, возразил начальник штаба. — Лейтенант Дремов должен знать приказ об атаке высоты. Остальное — дела оперативные и командира роты не касаются. Этак и до митингов дойти можно… Кстати, я думаю, что не надо было говорить лейтенанту о посылке группы в тыл.
Самсонов внимательно взглянул на начальника штаба. Две недели они работали вместе, а подполковник пока еще не высмотрел, как он выражался, «стерженек» в этом узколицем подтянутом майоре с пробором возле уха и с холодными глазами, которых побаивался весь штабной люд, от писарей до помощников начальника штаба.
Доклады майора об обстановке были сухи и монотонны, как таблица умножения. Но так же точны. В первую неделю подполковник для проверки пять раз придирался к цифрам в докладах начальника штаба и пять раз оказался не прав. Это его обрадовало. Если доклады обстановки и данные о состоянии полка будут всегда так точны, он, Самсонов, вытерпит начальником штаба любого зануду.
Такой «сухарь» для дела в десять раз лучше, чем тот розовощекий стратег, опоясанный ремнями, как жеребец сбруей, капитан Полубояринов. Капитан почти каждый день удивлял Самсонова своими планами о сокрушительных ударах по егерям и прорыве до государственной границы. Широко мыслил капитан Полубояринов, богатую фантазию имел.
Самсонов невольно усмехнулся, вспомнив содержание последнего приказа, который принес ему на подпись капитан Полубояринов. В целях поднятия патриотизма личного состава полка капитан предлагал категорически запретить пользование трофейным оружием.
Приказ подполковник перечеркнул, а Полубояринова с великими ухищрениями через два дня сплавил в дивизию на повышение, в оперативный отдел штадива. Взамен получил вот этого суховатого, жесткого, как лежалый армейский сухарь, майора.
Самсонов закурил папиросу и, наклонившись над картой, стал разглядывать разноцветные значки. Они появились позавчера вечером, когда начальник штаба майор Барташов доложил командиру полка анализ оперативной обстановки. Карта была густо усеяна цветастыми, понятными лишь привычному глазу условными обозначениями окопов, траншей, ходов сообщения, пулеметных гнезд, наблюдательных пунктов. Здорово начштаба ее разукрасил. У Полубояринова такой пестроты на двухверстке не было. У того только стрелы шли. Острые красные стрелы, которыми капитан Полубояринов взламывал оборону противника и обращал его в паническое бегство. Хорошо, что такой идиот одними бумажками командует. Дай ему батальон, сколько людей ухлопает…
«По предварительным данным, у противника тройное превосходство в минометах и артиллерии, — вспомнился подполковнику позавчерашний доклад начальника штаба. — Есть сведения, что к высоте 0358 подошел еще один батальон альпийских егерей. Если это соответствует действительности, то численное превосходство противника на этом участке стало двойным…»
Голос у начальника штаба во время доклада не повышался ни на йоту, журчал, как вода под мельничным колесом. Эти ровные слова почему–то вызывали у подполковника Самсонова острое желание грохнуть кулаком по крышке стола. «Двойное, тройное, — со злостью думал он. — Удружили мне начальника штаба… Учитель арифметики».
— В чем там у них еще превосходство? — громко, с вызывом спросил тогда подполковник, чтобы сбить надоедливую монотонность доклада.
Начальник штаба потер пальцем глаза и неожиданно улыбнулся в ответ на подковыристый вопрос подполковника. Самсонов отметил, что у Барташова ровные белые зубы. Чистые, без единой щербинки.
— Численное превосходство, товарищ подполковник, это на войне не главное, — ответил ему майор.
«Ишь как заговорил, — удивился Самсонов. — Похоже, не одну арифметику знает».
Он попросил ординарца принести крепкого чаю ему и майору и, придвинувшись к карте, коротко приказал:
— Не тяни, говори главное.
— По всем данным, противник готовится снова перейти в наступление в районе сопки 0358. Здесь удобно выйти в тыл и захватить дорогу. Успех наступления определят подготовка и сила первого удара. Немцы маскируют огневую систему в районе сопки. Поиски разведчиков почти ничего не дали. Систему огня противника мы должны знать.
— Что предлагаете?
— Разведка боем, — ответил тогда майор. — Одну роту из батальона капитана Шарова.
— Капитан Шаров со мной от границы идет. Я ему свой батальон передавал, — сказал подполковник, хотя предложение майора совпадало с его собственными мыслями. — В ротах у Шарова и трети состава нет.
— Можем усилить за счет полученного пополнения, — предложил майор.
— Нет, резерв трогать не будем, — решительно сказал подполковник. — Огневую систему немцев нам надо знать. Давай–ка, майор, подумаем.
Они наклонились над картой, и через день лейтенант Дремов был вызван в штаб.
Завтра рота пойдет в наступление на сопку, и лейтенант Дремов не будет даже знать, что это наступление просто разведка боем…
— Что там у нас еще есть? — спросил подполковник начальника штаба. — Давай покороче. Сегодня ночью надо как следует выспаться, а то будем на наблюдательном носами клевать.
Барташов быстро доложил командиру полка остальные вопросы, подписал приказ и вышел из землянки.
Только тут он почувствовал, как жестоко измотался за последние дни. Надо было наладить работу в штабе, войти в обстановку, побывать в батальонах, пересмотреть ворох документов за прошлый месяц. Потом подготовить операцию по разведке боем.
Подполковник думает, что майору Барташову легко было скрыть от командира роты, простого, симпатичного парня, истинную цель наступления. Со стороны — бессмысленного, заранее обреченного на провал штурма превосходно укрепленной сопки, господствующей высоты в районе полка.
Но такое наступление было необходимо. На войне ради большого приходится жертвовать малым. Это логика, беспощадная логика войны, которую Барташову преподавали в залах академии, которую он собственной шеей, командуя стрелковым батальоном, усваивал под Сортавалой во время финской войны. Майор мог, насколько возможно, уменьшить то малое, которое обречено погибнуть ради большого. Но исключить такую гибель он не мог. Он не мог опрокинуть жестокие законы войны. Их можно исключить только вместе с войной…
В разработке завтрашней операции он сделал все, что мог. Вместо двух рот в разведку боем пойдет только одна. Да и рота ли это — тридцать шесть человек. Взвод по мирному времени, три отделения…
Разобраться, так это не разведка боем, а самое обыкновенное нахальство, вопиющая дерзость. Одна надежда, что не поймут немцы, оторопеют. Они ведь за эти два месяца тоже не раз по зубам получали…
А ведь по всем академическим военным канонам в такую разведку надлежало послать батальон.
Подполковнику жалко людей Дремова, а майору Барташову, что ли, их не жалко? У него ведь тоже сын в армии. Где он теперь, Сережка? Два месяца писем нет. Посланные по старому адресу возвратились, а нового он не знает.
Плыли по небу тяжелые облака. В распадке, на берегу ручья ярко рдели на облетевших ветках рябиновые гроздья. У рябин копошились какие–то бойкие птахи и негромко свиристели, расклевывая ягоды.
— Где он теперь, Сергей Барташов?
Майор неожиданно подумал, что он так мало успел побыть вместе с сыном. Последние десять лет видел его только во время отпусков. А ведь каждая встреча для них обоих была праздником. Сначала катания на санках, потом, когда Сережка подрос, походы в лес, на рыбалку, за грибами. Таинственные рассветы над Волгой, разговоры о звездах, о книгах…
Где теперь Сережка?..
Скалы были тихими и сумрачными. Наплешины мха казались заплатами, нашитыми на огрубевшую до каменной твердости кожу. Морщинистую кожу гранита на этой неуютной холодной земле. Люди дрались насмерть. Они умирали за нее, хотя и знали, что даже похоронить их нельзя в здешней неласковой земле. Убитых клали на гранит, лицом к небу и закладывали камнями. По ночам возле таких каменных холмиков скреблись и тоскливо лаяли рыжие, перепуганные войной песцы…
На обратном пути из штаба лейтенант Дремов до мелочей перебирал весь разговор. Хотел понять то, что ему не договорили.
Толкового он ничего придумать не мог. Да и стоило ли придумывать, строить догадки. Дремову было ясно одно: рота с Горелой не вернется. Вот и осиротеет дочка у сержанта Кононова…
Скверно все–таки на свете одному. Трудно думать, что сирот оставишь, но еще труднее знать, что после тебя на земле никого не останется. Прилетит завтра пулька — и исчезнет без следа Федор Васильевич Дремов, будто его на свете и не было. А ведь жил, почти тридцать лет по земле и ходил, и на животе ползал. Людьми командовал, от смерти их уводил. Кубики на петлицах носил, денежное довольствие получал. Сапог новых только не успел добыть. Видать, в стоптанных кирзачах и на тот свет придется шагать…
Вдруг вспомнилась круглолицая Клавочка, официантка комсоставской столовой в маленьком городке на Тамбовщине, где младший лейтенант Дремов прожил после курсов три месяца в резерве, ожидая назначения в часть. У нее были добрые глаза, руки, пахнувшие печеным хлебом, и налитые груди. Клавочка чуть косила правым глазом и ярко красила губы.
В маленьком домике на окраинной улице у Клавочки была постель с горкой подушек, отороченных самодельными кружевами.
Клавочка была старше Дремова лет на шесть, но, если бы назначение задержалось еще на месяц, отвела бы она младшего лейтенанта в загс. Ребята тогда здорово подтрунивали над Дремовым, но ему было хорошо.
Потом Федор написал Клавочке письмо из Титовки, но ответа не получил. Может, письмо затерялось, а может, в домике на окраинной улице появился другой младший лейтенант. Вдоволь их было в том маленьком городке на Тамбовщине.
Сейчас Дремов шел и думал, что зря он не сходил тогда с Клавочкой в загс. Не может человек бесследно исчезнуть с земли. Он должен оставить на ней свою память.
Рота выходила на рубеж атаки. Шли цепочкой, по–волчьи ступая след в след, не теряя из виду спину впереди идущего. Уже была пройдена траншея, которая тянулась посредине склона. Надежная, полуметровой толщины стенка, выложенная из валунов, с бойницами, с укрытыми подходами. Миновали лобастый выступ, где Шайтанов устроил запасную пулеметную ячейку. Линия обороны кончилась. В утренней зыбкой мгле солдаты один за другим перелезли через стенку последнего хода сообщения и оказались на склоне. Вдоль ручья стали спускаться к подножию каменной гряды. Там, за березками, начиналось кочковатое болото, где недавно егеря прихватили разведгруппу старшины Никулина.
На болоте клубился туман. Ветер тревожно колыхал седые клубы и вытягивал длинные хвосты. Они шевелились из стороны в сторону, рвались и, поднимаясь вверх, бесследно таяли на лету.
Вокруг были сырые, захолодевшие от ночной стужи скалы. Во впадинах, где светлели лоскутки осоки, серебрился хрусткий пушистый иней. Ветки березок были мокрыми. При каждом прикосновении они роняли холодные капли. Вместе с каплями срывались листья. Жухлые, сморщенные, тронутые по краям гнилью.
Орехов шел за сержантом Кононовым, стараясь не отстать от его широкой спины, на которой грузно висел мешок. После того случая Кононов не отпускал от себя Николая. Даже жить перебрался в землянку к Орехову и Барташову.
Лямки вещевого мешка, куда по примеру сержанта Орехов положил две сотни патронов и полдесятка гранат, тяжело оттягивали плечи. В обманчивой предрассветной мгле ноги спотыкались о камни, цеплялись за корни березок, скользили на мокром граните. Сзади то и дело раздавался поторапливающий шепот Шайтанова:
— Скорей, чего рот раззявил! Под ноги смотри…
Когда полоса рассвета выросла на полнеба, враз высветлив вершины гор, рота сосредоточилась на исходном рубеже. Солдаты укрылись в валунах перед торфяным болотом, усеянным продолговатыми кочками. Кочки были ровные и плотные. Орехов подумал, что они похожи на могильные насыпи. Для пол–ного сходства не хватало только крестов. Между кочками чуть приметно проблескивали лужицы торфяной воды.
Отсюда отточенный карандаш майора Барташова начал вчера путь по карте.
За болотом проходила дорога, затем начинался склон Горелой сопки, по которому должна была наступать рота. Серый, выутюженный в неведомые времена тяжелыми ледниками гранит поднимался вверх. На половине склона, где сопку пересекала лощина, мутно белел тающий шарф тумана. Над ним светлая от восходящего солнца вершина Горелой. Ровная, с мягко выгнутыми краями. Отсеченная полосой тумана, она походила на немецкую каску. Казалось, что вдобавок к пулеметам, минометам, дотам, траншеям и блиндажам на гранитную вершину сопки был еще нахлобучен стальной шлем.
Дремов приказал трем саперам, приданным роте, проверить проход через болото, подготовленный вчера вечером.
Подоткнув полы шинелей, саперы деловито разобрали инструменты и поползли между кочек, чуть взбулькивая в торфяных лужах.
До начала атаки оставалось тридцать две минуты.
— Где связь? — хрипло спросил Дремов. — Копаетесь целый час.
— Есть связь! — с готовностью откликнулся связист, розовощекий мальчишка в шинели не по росту, в большой пилотке, перевязанной кабелем. Он выскочил из–за камня и протянул лейтенанту трубку, явно довольный, что успел дать связь по первому требованию, что кабель нигде не запутался, не оборвался, что напарник на другом конце провода не дремал, а сразу же откликнулся, услышав, что его вызывает Чайка.
Дремов взял трубку и покосился на телефониста. Нарочно, что ли, в связь таких птенцов подбирают? Или, может, для того, чтобы по линии быстрее бегали?
Лейтенант доложил капитану Шарову о выходе роты на рубеж атаки.
— Не приметили? — тревожно спросил комбат.
— Пока вроде нет, — ответил Дремов. — За болотом приметят. Там и песец непримеченным не пройдет.
— На «ура» сразу не кидайтесь, — проговорила трубка. — Ползите сколько возможно. Слышишь, Дремов?
— Слышу, — отозвался лейтенант.
Это он знал и без комбата. Вчера, по возвращении из штаба полка, лейтенант вызвал старшину Шовкуна, сержанта Кононова и старшего сержанта Ковалева, которые исполняли у него обязанности командиров взводов, и объявил полученный приказ. Он ожидал удивления, вопросов, но все обошлось просто. Никому из собравшихся не пришло в голову, что рота одна пойдет в наступление, одна будет атаковать сопку Горелую. Все решили для себя, что наступать будет батальон, а может, и весь полк. Об этом ведомо начальству, а им, судьбой назначенным командирами взводов, положено знать только о роте.
Кононов посетовал, что артиллерия их поддержать не может, Ковалев предложил выделить Кумарбекову двух человек, чтобы набили про запас пулеметные ленты. Шовкун прикидывал, как срочно получить сухой паек дня на три.
Потом поочередно водили пальцами по карте, огорчались, что достался такой невыгодный участок для наступления. И решили, что выход один: ползти, покуда будет возможно.
Сержант Кононов срисовал на листочек бумаги кроки с двухверстки и стал разбирать, как он пройдет на сопку со стороны озера — на карте там отмечена отвесная скала. С разрешения Дремова он дозвонился в разведку полка, разыскал старшину Никулина и минут пятнадцать расспрашивал его по телефону. Потом уселся в сторонке и стал ставить на листке с кроками какие–то значки.
Окончив разговор с комбатом, Дремов похвалил розовощекого связиста за отличную слышимость и сказал, что насчет копания целый час он зря выразился. Связист сразу расцвел в улыбке, взял трубку и тут же принялся давать проверочные вызовы.
До начала атаки оставалось двадцать шесть минут. Секундная стрелка на циферблате массивных, кировского завода наручных часов проворно бежала по кругу, отсчитывая одно деление за другим. Тиканье часов показалось Дремову набатным звоном. Он вдруг остро, отчетливо ощутил бег времени, необратимое течение его, показываемое черной металлической стрелочкой, которую двигала простенькая пружинка. Подчиняясь законам физики, она раскручивала и неумолимо гнала по кругу бойкую стрелочку. Стрелочка отсчитывала секунды, из которых складывались два с лишним десятка минут, остающихся до атаки.
Лейтенант вспомнил вчерашний разговор с командирами взводов. И сейчас, ожидая саперов, думал, что поступил правильно, не сказав им ничего. Подполковник Самсонов не такой человек, чтобы бросить зря солдат на немецкие пулеметы. Не густо в полку солдат, не будет ими командир бросаться. Значит, наступление имеет какую–то важную цель.
Если бы в приказе не был указан путь наступления, Дремов начал бы наступать ночью и пошел ложбинкой, которая тянулась левее голого склона. Там камни, кустики, можно хоть голову при обстреле приткнуть. Ночью, если б повезло, можно было скрытно подойти–к дотам на южном склоне сопки и захватить их. Тогда, чем черт не шутит, роте удалось бы добраться и до вершины сопки. Во всяком случае, из дотов немцам было бы выковырнуть его не просто.
А тут голый склон и пулеметы…
Тикали часы. Кружилась секундная стрелка. Когда она делала оборот, из немногих минут выпадала еще одна.
Саперы возвратились вымазанные торфом до самых ушей. Лица у них были синие, как у покойников. С шинелей капала вода.
— Мин на болоте нет, — доложил старший с двумя треугольничками, нарисованными на петлицах химическим карандашом. — Вода дюже холодная, товарищ лейтенант. Прямо лед, всю утробу прознобило. Возле дороги спираль Бруно поставлена… Порезали мы ее, еще два прохода сделали… На склоне, похоже, мины есть. Я свежий бугорок приметил, и мох в нескольких местах стронут. Пусть ребята в лужи не лезут, зябко будет идти… Васильев вас поведет, а мы сейчас на склон двинем, хлопушки выковыривать… Покурить бы.
Курить было нельзя. Сапер помахал руками, как извозчик, окликнул своего напарника, и они снова ушли на болото.
До атаки оставалось двенадцать минут. Под камнем запищал зуммер телефона. Молоденький связист подал трубку Дремову. Вызывал комбат.
— Как там дела? — спросил Шаров. — Скоро выходить?
— Скоро, — ответил Дремов, покосившись на часы. — Саперы доложили, что на болоте чисто… Теперь ушли, хлопушки на склоне убирать.
— Дело, — одобрил комбат. — Тем, кого вдоль озера в обход пошлешь, гранат дай побольше.
Окончив разговор, лейтенант подозвал Кононова, который вместе с Ореховым и Барташовым должен был идти со стороны озера в тыл первой линии немецкой обороны.
— Гранатами запаслись, сержант?
— Маловато, товарищ командир, — ответил Кононов. — Еще бы полдюжины и в самый раз.
— Старшина, собери им десяток гранат, — приказал Дремов и, с минуту помедлив, вытащил из карманов шинели две «лимонки».
— Бери!
Кононов заколебался. Он знал, что пройти берегом будет трудно, но как–то неловко было брать у лейтенанта последнюю пару «лимонок».
— Бери, Иван Павлович, — сказал Дремов. — У озера наверняка боевое охранение есть, сними тихо. Потом забирайся выше и шуми на фланге. Как можно больше шуми… Увидишь, что шуму много наделал, иди на соединение с ротой… Вот тогда эти штучки тебе пригодятся… Бери!
Командир роты поежился и поднял воротник шинели.
— Опять зуб заныл, — пожаловался он Кононову, приложив ладонь к щеке. — До войны все собирался вытащить, да так и не собрался. Теперь чуть холодком тронет, и начинается мука… Лекарство все истратил. Обещали из батальона прислать, только…
Лейтенант поглядел в сторону Горелой сопки, куда должен был вести роту, и не договорил. Кононов понял. Дремов хотел сказать, что вряд ли после штурма сопки ему понадобится лекарство от зубной боли.
Стрелка на циферблате отсчитала еще пять минут.
— Пора, Иван Павлович, — глухо сказал Дремов и подал Кононову руку. — Двигай свое войско.
От роты отделились трое и, пригибаясь в березках, ушли в сторону озера, где все еще студнем колыхался туман над водой.
Стрелки неумолимо приближались к заветной отметинке на циферблате. Дремов доложил комбату, что начинает атаку, и приказал связисту отключиться от линии.
— Сразу за нами на склон не суйтесь, — неожиданно для себя сказал ему лейтенант. — Подтягивайтесь помалу вслед.
Дремову вдруг захотелось, чтобы этот старательный розовощекий мальчик, так умело управляющийся с телефонными аппаратами, остался жив. Он мог приказать связисту, чтобы тот шел в цепи, вместе с ротой. Тогда атакующих будет на одного больше… К чему этот лишний? Может, хоть мальчишке повезет и он останется жив. Впрочем, не очень большая разница идти в боевом порядке роты или в двухстах метрах позади. Все равно не минуешь этот проклятый склон.
А часы тикали и тикали. Мерно билось их равнодушное железное сердце. До начала атаки оставалось три минуты.
Дремов поправил ремень на шинели, закинул на плечо трофейный автомат и огляделся вокруг. Из–за сопки уже выглянула густо–оранжевая краюха солнца, и хмурые скалы словно преобразились. Темный выступ на склоне сопки, похожий на голову нахохлившейся вороны, заиграл светло–коричневыми отблесками, а груда валунов у его подножия стала темно–фиолетовой. Заросли березок в лощинках вспыхнули таким нарядным багрянцем, будто каждый оставшийся на их ветках листочек вычистили и отполировали. Даже темные расселины, похожие на глубокие складки на гранитном теле сопок, и те в лучах восходящего солнца стали густо–синими, как омуты на реке.
«Хорошо», — подумал лейтенант и приказал наступать. Осторожно всплескивая воду в торфяных лужах, перешли болото. Затем сапер провел роту через проходы в спиралях Бруно, коротким рывком пересекли шоссе и вышли на склон. Там, впереди, хорошо заметный, полз сержант–сапер с химическими треугольниками на петлицах. Вместе со своим напарником он делал проход в минном поле. Разыскивал крошечные, хитро замаскированные проволочные усики. Задень их — и бугорок взлетит красным пламенем — оглушительный взрыв, клок бурого дыма на граните…
Саперы то и дело останавливались, проворно раскапывали хитрую маскировку мин, короткими взмахами рук что–то выдергивали и двигались дальше. Дремов подождал, пока сержант не показал, что путь свободен, и приказал ползти вверх по склону на Горелую сопку. Каждый знал, что саперы сделали проход в минном поле, и все–таки каждому хотелось стать легким, невесомым.
Старшина Шовкун увидел, как впереди, во впадинке, поросшей низкими кустиками, метнулись быстрые тени.
«Охранение, — догадался старшина. — Засекли. Сейчас начнут…» Он невольно прижался к земле, ожидая пулеметной очереди.
Немцы молчали.
Перекинув через локоть ремень автомата, лейтенант Дремов полз метрах в двадцати позади Шовкуна. За ним двигался Кумарбеков, которому лейтенант приказал держаться рядом. Вообще по боевому уставу станковый пулемет не полагалось тащить в цепи наступающих. Но по уставу не полагалось и посылать роту в такую атаку. Пулемет Кумарбекова было единственное, что как–то могло прикрыть роту. Чтобы удобнее было катить по склону тяжелый «максим», Кумарбеков раздобыл у связистов два куска кабеля и устроил лямки для себя и для второго номера. Тащить пулемет на лямках было удобно, но железные колеса его грохотали по граниту, как кованая бричка по булыжной мостовой.
Один этот грохот, который наверняка разносился на полкилометра, уже давным–давно должен был разбудить егерей на всей Горелой сопке.
Время от времени Дремов оглядывался и зло шипел на Кумарбекова. Тот жмурил глаза и улыбался в ответ. Ему нравилось, что сейчас на всю округу единственным звуком было тарахтенье колес его пулемета.
По шершавому граниту ползти было удобно. Вытянутая рука прочно ложилась на камень, ноги выискивали крошечные выбоинки и с упора подталкивали тело. Шинель легко скользила по камню, еще сыроватому от ночной росы.
Немцы не стреляли.
Дремов на минуту остановился и зорко огляделся вокруг. Рота поднялась уже на четверть по склону. Ее видели, по ней должны были стрелять. Почему же молчат? Ведь их там очень много, они сидят за надежными каменными стенками. В их руках пулеметы и автоматы, минометы и пушки. Они же видят каждое движение горстки солдат, слышат лязг колес «максима».
Молчание было непонятным. Видно, оробев от тишины, саперы остановились и ждали взвода Шовкуна. Вместе все–таки было легче.
Неужели егерей ошарашила эта сумасшедшая атака? В лоб, по открытому склону. Бессмысленная атака, обрекающая на смерть…
Бессмысленная ли? Командир полка тирольских егерей оберст Грауберг прильнул к стеклам цейсовского бинокля. Из амбразур наблюдательного пункта, место для которого было выбрано умело, а стенки выложены из крепчайших валунов, открывался хороший обзор. В бинокль Граубергу было отлично видно каждое движение горстки русских — муравьев, решивших осилить тигра, крошечных серых блошек, которых он, оберет Грауберг, мог раздавить, смешать с камнем одним движением пальца.
Жиденькая цепочка растянулась на сотню метров. В середине ползет командир. Грауберг отличил его по портупее, перехлестнутой на спине. Через руку у него немецкий автомат. Оберет невольно усмехнулся. Если уж пользуешься трофейным оружием, так умей его носить. Когда ползешь, автомат надо повесить на шею и прижать рукой… Сзади, за лейтенантом, двое волокут тупорылый пулемет, дребезжащий по камням. Допотопная машинка, которую надо поить водой. Грауберг даром не возьмет в полк такую дрянь. То ли дело облегченный МГ с воздушным охлаждением и усовершенствованным прицелом. Легкий и удобный. Неужели русские не могут понять, что смешно воевать пулеметами, которые надо поить, как лошадей, и заправлять лентами, сшитыми из парусины?..
Почему они так открыто ползут? Грауберг оторвался от бинокля и устало потер глаза. Во всяком движении на войне должен быть смысл. Это Грауберг усвоил еще со времени военной школы. Генерал, преподававший тактику, жестоко прививал ученикам аксиомы военного искусства.
Командир русского полка, который занимал сейчас оборону перед сопкой Горелой, не такой простак, чтобы надеяться одной ротой опрокинуть полк егерей. Грауберг потрогал переносицу, саднившую от тяжелого бинокля, и вспомнил фамилию командира русского полка. Самсонофф, обер–лейтенант Самсонофф, подполковник.
Два месяца идет Грауберг от границы, наступая на пятки русскому подполковнику. Два месяца этот Самсонофф огрызается, не понимая, что дело его проиграно. Не думает же он драться в этих скалах после того, как падет Москва, после того, как будет взят Ленинград. По здравому смыслу командир русского полка должен был давно прекратить сопротивление и сдать полк ему, Траубергу.
Надо признать, что огрызается этот упрямый Самсонофф зло и умело. Два раза он ушел из ловушек, которые расставлял ему Грауберг.
Первый раз это было под Титовкой, второй раз совсем недавно здесь, у сопки, возле шоссе. Если паршивую, покрытую битым камнем дорогу можно назвать шоссе.
Нет, подполковник Самсонофф просто так не пошлет на пулеметы ни одного солдата. Тем более что в полку у него половина состава. Значит, в том, что сейчас эта горстка русских ползет по склону на сопку, есть смысл. Но какой?
Раздался сигнал телефона. Прикрыв трубку рукой, связист что–то сказал и вопросительно уставился на командира полка. Грауберг догадался, что снова спрашивают, почему нет приказа открыть огонь по русским. Оберет усмехнулся и кусочком замши стал протирать стекла бинокля. Нервы у господ офицеров оставляют желать лучшего. Наверняка это был звонок командира первого батальона гауптмана Хольке. Гауптман думает, что заработает Железный крест, если пулеметы его батальона сметут со склона три десятка русских. «Нет, господин Хольке, мы не будем спешить. На этот раз вы ничего не заработаете, слишком дешево вам будет стоить награда».
Короткая команда по телефону, а потом — победная реляция… «Может, вы, господин гауптман, просто боитесь этих русских? Но вы же сидите в доте, за крепкой стенкой. Ваш дот хорошо защищен».
Грауберг снова приставил к глазам бинокль. Русские поднимались по склону. Может, и в самом деле дать команду? Минометчики отсекут им отступление, а батальон Хольке расстреляет из пулеметов. Может, не пытать судьбу — от этих сумасшедших дождешься невероятного. Грауберг невольно поежился, разглядывая, как методически русские поднимаются на склон.
Снова запищал зуммер телефона. Никуда не годится. Воюем
Всего два месяца, а у господ офицеров уже потеряна всякая выдержка. С русскими надо иметь крепкие нервы. Нужно быть холодным, как ледники в Альпах, зорким, как горный орел, и бесчувственным, как эти проклятые пустые скалы, чертова путаница камней, за каждым из которых можно наткнуться на русского…
Нет, он, оберет Грауберг, будет спокойным. Он не будет спешить со стрельбой, господа офицеры. Сначала он разгадает ребус, который преподнес ему эта хитрая лиса подполковник Самсонофф…
Телефонист поглядел на неподвижную спину Грауберга, застывшего с биноклем в руках, вздохнул, что–то сказал в телефонную трубку и положил ее на рычаг аппарата.
Грауберг уловил сухой щелчок рычага. Вот так… Не надо торопиться. Эти серые червяки не уйдут со склона. Чем дальше они заползут, тем надежнее и быстрее можно прихлопнуть их. Зачем пугать мышь, которая уже сунула голову в мышеловку?
Молчание егерей становилось все страшнее и страшнее. Визгливый скрежет колес пулемета о камни назойливо лез в уши. Казалось, уже прошла вечность с тех пор, как рота поднимается по склоку. Стиснув зубы, собрав в комок всю волю, Дремов полз по склону метр за метром. Каждую минуту, каждое мгновение он ожидал смертельного вихря, бурана, огненного тайфуна… Загадывал, что он ударит через два метра, через метр, ударит вслед за протягиваемой вперед рукой. Можно ведь было еще остановиться, пока он не ударил. Можно было прижаться к камню, плотно, нераздельно слиться с гранитом. Ощущать, как стучит в висках кровь, дышать, видеть, как светлеют скалы в лучах солнца. Вытереть рукавом пот со лба, сказать слово соседу…
Цепочка начала замедлять движение. Глуше стало тарахтенье колес пулемета. Дремов ощутил, что тишина наваливается на распластанных солдат многопудовой тяжестью, прижимает их к камням. Еще минута, и у них кончатся силы, кончится воля, которая заставляет их ползти по склону.
«Если остановимся — каюк!» — испуганно подумал лейтенант и, сделав невероятное усилие, оттолкнулся от гранита и рывком вскочил на ноги.
— Ура! — хрипло закричал он.
За ним поднялся старшина Шовкун. Цепочка солдат вздрогнула, словно по ней прошла электрическая искра. «Ура» не подхватили, но разом вскочили на ноги и, зло топоча ботинками по граниту, побежали за Дремовым вверх по склону.
Они ползли среди валунов по берегу озера. Впереди Кононов, за ним Орехов, потом Сергей Барташов.
Прозрачная вода чуть слышно плескала о камни, колыхала осоку и журчала на гальке. Солнце прогнало туман, и озеро, уходящее километра на два в каменном распадке, ярко светилось. По воде пробегали полоски ряби, на которой вспыхивали и дробились солнечные зайчики.
Ручей, встретившийся на пути, перебрели по колено в воде, потом взяли правее и пошли укрытой лощинкой, прижимаясь к склону.
Егерей увидели неожиданно: в конце лощинки сержант выглянул из–за камня и тотчас отпрянул обратно. Орехов и Барташов подползли к нему.
Кононов ткнул пальцем вперед. Там, в реденькой заросли березок возле осыпи, торчали две пары ботинок. Больших, из толстой кожи, густо утыканных шипами на подошвах, с массивными подковами на каблуках.
Сержант, поджав губы, с минуту глядел на ботинки, потом перехватил поудобнее винтовку. Кивком он показал Орехову на правую пару ботинок и коротко резанул ладонью.
Орехов понял, что сержант приказывает ему убрать правого егеря. Убить егеря, лежащего перед ним в кустах метрах в десяти.
И опять, как в тот раз, когда Орехов впервые увидел в боевом охранении немецких автоматчиков, ошалело застучало сердце, к лицу прилила кровь, и ладонь стала потной. Он невольно прижался к камню, надежному, уютному, неподвижному валуну, и зачем–то стал шарить в кармане шинели.
Толчком кулака в бок сержант помог Николаю сделать первое движение. Потом уже стало легче.
Кругом все исчезло. Остались только Орехов и пара подкованных ботинок, высовывающихся из–за корявого куста, с которого наполовину осыпались листья. Левый, ближний к Николаю ботинок был стоптан, на подошве наискось темнела трещина, возле носка между шипами застрял матовый осколок кварца. Край подковы был стерт до блеска.
Десять метров были бесконечно долгими. Орехов полз, прижимаясь к земле, со страхом ожидая, что сейчас под ним хрустнет ветка или скрипнет щебень. Тогда конец, тогда егерь привстанет в кустах и с ходу полоснет очередью из автомата. Да и без всякого хруста он может в любое мгновение поднять голову, повернуться и увидеть распластанного на земле Николая.
Ботинки становились все больше и больше. Они росли на глазах, сверкали расплющенными шипами. Вдруг один из них качнулся. Орехов похолодел. Оцепенев, он следил за движением ботинка. Если бы не сержант, который, выставив вперед щетинистый подбородок, полз метрах в двух от Николая, Орехов вряд ли удержался бы и не повернул назад. Он кинулся бы обратно к тому валуну и изо всех сил прижался к его надежному боку.
Но ботинок вдруг успокоился, лег на рыжую траву, усыпанную листьями. Орехов снова двинулся вперед. Метра через полтора он покосился на сержанта. Глаза у Кононова были прищурены, будто он смотрел в прицел винтовки и готовился спустить курок. Руки плавно скользили по земле, словно он не полз, а плыл. Лишь раскрытый рот и тугие связки вен на шее выдавали, как трудно было Ивану Кононову, бригадиру семужьей бригады, отцу Зинки, подбираться к егерю.
Николай прополз еще метр. Глаза его снова уставились на подкованные ботинки. Если бы хоть это был один ботинок, а то их было два. «Как же я справлюсь с двумя сразу, — звенела в голове отчаянная мысль. — Как успею…»
Неожиданно, привстав на колено, Кононов по–рысьи стремительно прыгнул в кусты. Хрустко треснули ветки, мелькнул приклад винтовки, что–то крякнуло. Левая пара ботинок судорожно заскребла по земле, потом вытянулась и замерла. Николай вскочил и увидел перед собой камуфлированную плащ–палатку. Над ней лицо, серое как зола, и круглые глаза с большими зрачками.
Резкий удар штыком, гулкий всхлип…
На сером лице обозначился широкий провал рта. Нелепо вскинулся автомат, и странно задрожала родинка на щеке. Винтовка стала неожиданно тяжелой. Круглые глаза перед лицом Николая вздрогнули, сделались бездонными, но тут же, будто растеряв силу, начали блекнуть.
Егерь переломился и с открытым ртом, из которого так и не успел вылететь отчаянный крик, стал падать, наваливаясь на винтовку.
«Не удержу!» — испуганно подумал Орехов, чувствуя, что эта тяжесть вот–вот вырвет винтовку из рук.
— Прикладом бей, — услышал он сиплый шепот сержанта.
Подчиняясь этому шепоту, Орехов изо всех сил рванул на себя винтовку. Егерь мешком свалился к его ногам, ломая ветки. Орехов с размаху ударил прикладом по пилотке с суконным козырьком. Егерь качнулся от удара и послушно закрыл глаза. Николай снова поднял винтовку, но сержант схватил его за рукав.
— Хватит, оба готовы, — шепнул он и махнул рукой Сергею, который выглядывал из–за валуна. — Пошли скорей!
Они торопливо поползли сквозь кусты. Теперь Орехов полз последним. Он то и дело оглядывался назад, ожидая, что сваленный им егерь поднимется в березках и выпустит очередь в спину. Так, как зло поднимаются в драке сбитые с ног мальчишки. Они всегда встают и кидаются с кулаками. У егеря автомат. Нажмет спуск и сразу прошьет десятком пуль.
Но сзади никто не поднимался. Через несколько минут Орехов сообразил, что он убил егеря с серым лицом и родинкой на щеке. Насмерть!
И снова стало страшно. Николай отчетливо вспомнил, как после удара штыком по пестрой плащ–палатке, застегнутой на груди металлическими кнопками, потекла красная струйка.
— Дядя Иван, — Орехов догнал сержанта и цепко ухватил его за полу шинели. — Дядя Иван, — сказал он умоляющим голосом, — как же так?
Кононов недовольно оглянулся, но, увидев глаза Николая, бегающие по сторонам, видно, догадался обо всем. Он остановился возле камня и шепотом сказал:
— Передохнем малость, ребятишки.
Они уселись, тесно прижавшись друг к другу. Рука Кононова легла на плечо Орехова. От этого Николаю стало легче.
— Ничего, дядя Иван, — благодарно сказал он. — Тошнит меня только.
— Пройдет, — ответил сержант. — С непривычки всегда так бывает. Трудное это дело, ребята, людей убивать…
Валуны кончились, березки стали редеть. Берег озера становился все выше и круче, потом ровная, кое–где изрезанная трещинами скала ушла в воду и преградила путь. Да, немцы могли не опасаться за прибрежный склон. На такую стенку не заберешься. Кононов задрал голову и внимательно оглядел скалу, потом с сомнением покачал головой, вспомнив слова старшины Никулина, что по этой скале сни лазили к немцам. Он вытащил листок с кроками и несколько минут рассматривал его. Затем оглядел скалу и, огорченно вздохнув, сунул в карман листок. Видно, прибавил старшина, а может, Кононов место перепутал. Разве мыслимо по такой стенке наверх забраться?
Трое сидели за камнем под скалой и думали, как идти дальше.
— Надо было левей обойти, — сказал Сергей. — Там дорога лучше.
— На той дороге, наверно, еще пять секретов поставлено, — усмехнулся сержант. — Дураки, что ли, немцы… Как же нам дальше топать, ребятишки? Пожалуй, эта горка покруче, чем птичий базар возле нашего поселка…
— Покруче, — согласился Орехов, припоминая отвесную скалу километрах в двух от их поселка.
На этой скале возле Корабельного мыса, сверху донизу заляпанной серыми полосами помета, гнездились тысячи чаек, кайр, бакланов и гаг. Птицы откладывали яйца на уступах, выводили птенцов, дружно отбивались от поморников, сапсанов и воронья. Каждую весну поселковые ребята ходили на птичий базар добывать яйца. Брали с собой веревки, обвязывались ими и, повиснув над морем, обшаривали карнизы, на которых рядком, друг возле друга, лежали яйца.
— Наш базар много выше, — довольным голосом сказал Орехов. — Здесь метров тридцать, а у нашего высота о–го–го!
— Валиться все равно, — ответил сержант. — Что с «о–го–го», что с тридцати метров. Один блин получится.
— Веревку бы достать, — неуверенно сказал Сергей. — Альпинисты с веревкой на любые скалы забираются.
— Веревку, — передразнил его Кононов. — Может, попросить немцев, чтоб лестницу нам подали?.. Забираться надо, и все дело.
Сергей, обиженный словами сержанта, стал снимать вещевой мешок. Кононов остановил его.
— Нет, Орехов первым пойдет… Ты, Серега, к таким камням непривычен, а Николаха был большой мастак по птичьему базару лазить… Вместо веревки ремни свяжем. Ты, Коля, разуйся, босому легче будет. И шинель сними. Как полезешь, сразу пот прошибет.
Слева внезапно ударили пулеметные очереди. Длинные и злые, гулко раскатывающиеся эхом по сопке. «По нашим бьют», — догадался сержант и стал поторапливать Орехова.
Тот разделся, снял ботинки и, осторожно ступая босыми ногами по колким камням, подошел к скале. У подножия в мелкой воде виднелись ребристые глыбы гранита. «Сорвусь — крышка», — подумал Николай.
Метров восемь он поднялся сравнительно легко, цепляясь руками за край щели. Пальцы ног выискивали на граните крошечные выбоинки и помогали держаться на скале. Прилипая щекой к камням, Орехов протягивал руку, ощупью, как слепой, перебирал растопыренными пальцами и находил точку опоры. Тогда он осторожно подтягивался и замирал, выискав упор для ног. Потом делал новое движение. Так он добрался до небольшого карниза, на котором могли уместиться два человека. Отдышавшись, он размотал связку ремней и спустил вниз. Минуты через три Кононов и Барташов уже были на карнизе.
— Толково, — сказал сержант, подгибая ногу. И он и Сергей стояли на карнизе, как цапли, каждый на одной ноге. Вторую поставить было некуда. — Потопали дальше.
Метра через три снова попалась косая щель, прорезавшая скалу. Уцепившись за нее руками, можно было стоять.
Орехов стал двигаться по щели вправо, надеясь, что она выведет его к очередному карнизу. Но с каждым сантиметром щель становилась все уже и мельче. Потом протянутая рука Николая растерянно царапнула по граниту и застыла. Пальцы не нашли даже крошечной выбоинки, чтобы зацепиться.
Сержант и Барташов ожидающе смотрели снизу. Николай вытянул руки, прижав ладони к граниту, и стал подниматься на носках. Достать выступ, который был метрах в полутора над его головой, Орехов не мог. Он тоскливо поглядел на зазубренный гранитный край, выдававшийся, как конец наковальни, и ослабил тело.
— Не пройти здесь, — сказал он, опустив красное от натуги лицо. — В другом месте надо попробовать.
— Может, петлей зацепишь, — ответил сержант. — Возьми.
Он кинул Николаю связанные ремни. Тот поймал их и сделал большую петлю. Потом чуть спустился, чтобы упор для размаха был лучше, и, удерживаясь одной рукой за выбоинку, кинул петлю на выступ карниза. Змеисто мелькнули ремни, и петля опоясала выступ. Николай медленно потянул их, ремни сначала подались, потом запружинили в руках. Вроде зацепило. Теперь надо было оттолкнуться от расселины и, повиснув, взобраться по ремню на выступ. Если, конечно, ремень выдержит, если он надежно зацепился за камни.
Николай поглядел вниз, где метрах в пятнадцати равнодушно блестела вода, а в ней ребристые темные глыбы. Они поросли водорослями. Волны лениво колыхали их, и ему вдруг показалось, что камни, как живые, чуть шевелятся в воде. Если соскользнет ремень, Николай упадет на глыбы. Упадет вон на тот остряк, выставивший из воды темный гребень. Прямо на него полетит…
Он с силой потянул ремни и вдруг разом решился и оттолкнулся ногами от щели.
Тело качнулось как маятник, — туда и обратно. Орехов перевернулся вдоль оси, ударился обо что–то головой, ободрал руки. Взвизгнула, процарапав по камню, металлическая пуговица на гимнастерке. Ременная веревка держала!
Несколько отчаянных рывков усталыми руками, и Николай оказался на небольшой площадке, которая находилась на выступе. Гранитная скала за ней была такой же крутой, но глаза Орехова высмотрели на ней новые уступчики, выбоинки, щели.
«Заползем», — вдруг уверенно подумал он и, понадежнее закрепив ременную петлю на выступе, глянул вниз и бросил конец.
— Ловите, товарищ сержант, — сказал он.
Передохнув на площадке, Орехов полез наверх. От отчаянного напряжения цепенело тело, разжимались обессиленные пальцы, из–под сломанных ногтей стала сочиться кровь. Ноги покалывало все чаще, все сильнее. Орехов задирал голову и смотрел, скоро ли кончится проклятая скала. Успеет ли он забраться на нее раньше, чем судорога схватит ноги и он мешком полетит вниз…
Последний десяток метров он лез в каком–то красноватом тумане. Голова уже не кружилась. Она была просто тяжелой, невероятно тяжелой. Она давила на тело, сдирала его со скалы. Но руки упрямо сопротивлялись, они механически, как щупальца осьминога, перебирали по камням и мертвой хваткой впивались в каждую щель, в каждую выбоинку, цеплялись за уступы и впадинки…
Выбравшись на очередной уступ, Николай увидел, что скала кончилась. Перед ним была просторная площадка, усеянная валунами. За площадкой начиналась лощинка, уходящая по склону. В ней кое–где росли березки. У него еще хватило сил закрепить в камнях ремни и спустить их сержанту. Потом Орехов плашмя упал на землю. Раскинув руки, он прижался щекой к колкой траве и думал, что все–таки он залез на эту скалу. Все–таки он залез…
Сержант Кононов, цепляясь за ремни, взобрался на площадку и, усевшись возле Николая, стал снимать с себя его вещи. Кинул шинель и ботинки, которые висели у него узлом поверх вещевого мешка, отдал винтовку.
— Оденься, а то застынешь, — сказал он Николаю, взял у Сергея вещевой мешок Орехова и приказал тому идти на край площадки. — Ложись в камнях и гляди в оба, в случае чего подпускай и бей гранатами. Николахе минут десять отдышаться надо.
Орехов натянул шинель, обул ботинки, но никак не мог зашнуровать их. Руки дрожали, и сыромятные шнурки не попадали в отверстия.
Прячась за камнями, они гуськом шли по узкой лощине и удивлялись, что им навстречу не попадается ни одного егеря. Видно, и в самом деле немцы надеялись на неприступность отвесной скалы. Правильно надеялись, вообще человек на эту скалу залезть не мог. Разве только чудом, как они, как Никулин с разведчиками…
До вершины оставалось метров двести. Если и дальше все пойдет так гладко, минут через пятнадцать они окажутся там и устроят шум. Кононов повел плечами, ощущая тяжесть мешка с гранатами, и подумал, что шум будет большой. Такой, как надо, будет шум. Чтобы у егерей голова от него закружилась, чтобы они минут на десять обалдели. Всего ведь и надо–то роте десять минут.
Лощинка, по которой они пробирались, стала заворачивать влево. В самый раз, чтобы подойти поближе к роте.
Но тут Кононов, перебегавший к очередному валуну, вдруг словно споткнулся на бегу и распластался на земле. Орехов увидел, что лощинку, по которой они шли, пересекает тропка. Тропка вилась среди камней и скрывалась в березках. Мирная тропка, точь–в–точь такая, какие вились на склонах сопок возле рыбацкого поселка. Там тропки приводили либо к озеру, где был хороший клев хариусов, либо к пригорку, заросшему черничником, либо просто взбирались на вершину горы, с которой было видно так далеко, что захватывало дух…
— Барташов, иди глянь, куда это шоссе выводит, — шепотом приказал Кононов. — Только чтобы шуму не было, понял.
Сергей полез по склону. Долговязая фигура его с тонкими ногами, до колен спеленатыми обмотками, раза два мелькнула среди камней и скрылась.
И тотчас же где–то недалеко, ниже по склону, басовито зарокотал крупнокалиберный пулемет. Орехов беспокойно поглядел туда, где только что скрылся Сергей. Сержант перехватил его взгляд.
— Лежи, — строго сказал он, дернув Орехова за рукав. — По одному из крупнокалиберного лупить не станут.
Сергей возвратился минут через десять. Лицо и руки его были измазаны горелым торфом, на шинели темнела копоть.
— В воронке сидел, — смущенно объяснил он, отряхиваясь от грязи. — Дот у них там, товарищ сержант. Тропинка к валунам идет… Наверно, там и дверь в дот… Небо какое сегодня высокое–высокое, и на нем зеленые облака…
Сержант недоуменно поглядел на Сергея. Что это он там про небо говорит? Он взглянул наверх и ничего не увидел.
— На валунах листья лежат, — тихо продолжал Сергей. — Будто кованые золотинки на камень брошены. Светятся они по краешкам, и прожилки видно. Красиво!
— Погоди болтать, — остановил сержант. — Золотинки на камне, облака какие–то зеленые выдумал. Облака как облака, зелеными они не бывают.
Сергей хотел возразить Кононову, но тот досадливо махнул рукой.
— Отставить разговоры… Дот будем подрывать. Часовые там есть?
— Не заметил, — не очень уверенно ответил Сергей. — Кажется, не было.
— «Кажется», — зло передразнил сержант. — Вместо облаков под носом бы у себя получше высмотрел, а то твое «кажется» нам небо в овчинку сделает.
Куском кабеля сержант связал пять гранат и, уцепив тяжелую связку, приказал Сергею:
— Лезь первый… Покажешь, что к чему.
Дот был спрятан в осыпи валунов метрах в пятнадцати от лощинки. В узкой амбразуре бились красные отсветы пулеметных очередей.
— Орехов прикрывает, — скомандовал сержант. — Серега со мной, будем подрывать.
Кононов вставил запал в гранату.
— Для такого зверя не жалко, — усмехнулся он, прикидывая связку на вес. Рукоятки гранат выдавались, как клыки. — Барташов, ко мне поближе держись и по сторонам поглядывай. В случае, если немцы на тропинке покажутся, задержи. Во что бы то ни стало задержи. Орехов тебе поможет… Ну, ребятишки, теперь не оплошать бы нам.
Дверь дота была сколочена из толстых брусьев, связанных массивными скобами. Сбоку, возле косяка, темнела узкая, пальца в два шириной, щель. Из нее горько тянуло пороховым дымом. Когда сержант привстал, чтобы заглянуть в щель, из–за камня на спину ему прыгнул рослый егерь. Заламывая, как медведь, голову Кононова, он стал прижимать его к камню. Хотел взять живьем. Изловчившись, сержант вывернулся и отпрянул от камня. Руки егеря жестко подвинулись к шее. Колени уперлись в поясницу и невыносимо больно надавили на позвонки. Кононов дернулся и резко, так, как делают олени, стараясь сбросить волка, откинулся назад, ударив егеря о камень. Тот застонал, отпустил сержанта и схватился за автомат. Ударом ноги Кононов вышиб у него оружие, но егерь успел схватиться за винтовку сержанта и с силой пригнул ее к земле.
— Аларм! Аларм! — надрывно завопил он, но крики терялись в гулком грохоте пулеметных очередей.
Сергей бегал вокруг них с винтовкой, нацеливаясь ткнуть егеря штыком, но тот прыгал с места на место так быстро, что Сергей боялся промахнуться и попасть в сержанта.
Каждую секунду могла открыться дверь дота, каждую секунду на тропинке могли появиться немцы, а сержант и егерь так и топтались, крутились на каменистой площадке у входа.
Кононов почувствовал, что слабеет.
— Бей его, Серега! — хрипло закричал он. — Бей, так его!.. От длинного ругательства Барташов пришел в себя.
Егерь в этот момент откинул Кононова к камню и уже злорадно осклабился, перехватывая вырванную винтовку. Но Сергей изо всех сил ударил его прикладом между лопаток. Егерь разинул рот, будто ему вдруг стало мало воздуху, и бессмысленно вытаращил глаза.
— Аларм! — успел еще раз крикнуть он, но Кононов подскочил к нему и, жестко пнув ботинком в пах, вырвал винтовку.
В это время на глаза Барташову попалась связка гранат, которую сержант уронил, когда на него прыгнул егерь. «Надо же взорвать дот», — вспомнил Сергей. Он поднял связку и стал подбираться к амбразуре, где клокотало пламя.
— Скорей, Серега! — крикнул Кононов и, широко размахнувшись, ударил егеря штыком. Тот захрипел и кулем свалился на землю. — Скорей!
Сергей в грохоте стрельбы не услышал крика сержанта, но он и сам знал, что надо торопиться.
Вытянув руку с тяжелой связкой, он подбирался к амбразуре. Откуда–то сверху по нему ударила автоматная очередь. Пули прошили полу шинели, но амбразура была уже рядом. Сергей присел за камнем и наотмашь взмахнул рукой. Связка гранат лениво перекувырнулась в воздухе ручками–клыками и влетела в амбразуру.
Глухо крякнул взрыв. Валуны вздрогнули. Из амбразуры вырвалось пламя и потянулась черная струйка дыма. Пулемет сразу умолк, будто человек, которому внезапно зажали рот. Из щелей вылетели чад и мелкие камни. Брусчатая дверь скособочилась.
Оберст Грауберг, не отнимая бинокля от глаз, подал короткую команду. Телефонист торопливо выкрикнул ее в трубку, она помчалась по кабелям связи, и через несколько секунд сопка Горелая загрохотала.
Пулеметные очереди в упор — это страшно… До предела натянутые нервы кинули солдат на гранитный склон в то мгновение, когда ударил первый МГ. Кто на секунду задержался — упал, прошитый десятками пуль. Лейтенант Дремов видел, как навзничь опрокинулся Заболотный, молчаливый солдат, отступавший с ротой от границы, мешком осел приписник Грачев, колхозный конюх из–под Холмогор. Сбоку пронзительно закричал раненный насмерть младший сержант Филимонов.
То ли дрогнули руки у пулеметчиков, долго подстерегавших роту, то ли сдали нервы, но первые очереди ударили неточно. Иначе они сбрили бы со склона жиденькую цепочку прежде, чем она успела залечь.
Над головами метался, выл, скрежетал стальной вихрь. Разряжая тягостное ожидание, егеря поливали склон вдоль и поперек очередями, строчили из автоматов, палили из винтовок. Раскаленный металл лился из дотов, из траншей, из окопов, из–за камней, чтобы затопить горстку людей в серых шинелях, которые открыто, среди белого дня шли на сопку.
Осторожно поворачивая голову, лейтенант огляделся. Там, где на карте был помечен ровный склон, оказались крошечные, едва приметные уступчики, выбоинки и ложбинки. В них–то теперь кое–как и укрывались солдаты.
Постепенно стало возвращаться самообладание. Дремов увидел, как Шовкун, на каске которого белела отметина от пули, выставил винтовку и принялся стрелять по ближнему доту. Кумарбеков подтащил за кабель пулемет, укрылся за щитком и дал длинную очередь по куче валунов, откуда били во фланг.
«Хорошо, Усен», — одобрительно подумал Дремов, и голова у него заработала четко и ясно.
Немцам не удалось покончить с ротой одним ударом. Человек двадцать пять уцелело. Залегли на склоне и без всякой команды начали вести ответный огонь.
Но на этой сковородке долго не продержишься. Голову поднять нельзя, а немцы пристреляются и будут выбивать одного за другим. На помощь пулеметчикам придут снайперы. Если этого окажется недостаточным, начнут бить из минометов. Егеря сумеют разделаться с тремя десятками солдат на гранитном склоне. Соображения у них на такое дело хватит.
Лейтенант потихоньку стал переползать на левый край. Там что–то темнело. Сначала он не поверил своим глазам, но, когда вгляделся получше, сердце застучало горячо и часто. За гранитным взлобком, метрах в тридцати, наискось прорезая твердость камня, по склону тянулась узкая расселина.
— За мной! — изо всех сил крикнул Дремов, стараясь перекрыть грохот стрельбы. — За мной ползите!..
Грауберг удивленно потер линзы бинокля, когда увидел, что серые комочки на склоне после пулеметных очередей вдруг зашевелились и беспорядочно поползли вверх.
Промазали, выходит, пулеметчики, доннер веттер! Промазал гауптман Хольке. Телефонист протянул оберсту трубку и застыл, слушая резкий выговор, которым угостил Грауберг командира батальона.
Эти наглецы русские быстро ползли по склону, забирая влево. Ага, они высмотрели щель в камнях, которую егеря называли мышеловкой, и решили забраться в нее. Там им тоже будет несладко. Выхода из щели нет. Назад, на голый склон, русские не высунут носа, а в лощинке, куда выходила щель — минное поле.
Но времени терять было нельзя. Грауберг приказал, чтобы крупнокалиберные пулеметы усилили огонь с флангов, а гауптман Хольке выдвинул на склон одну роту. Как можно ближе к щели. После обработки из пулеметов эта рота бросится к русским и докончит дело.
«Если доберемся до расселины, сядем гадам как прыщ на губе», — напряженно думал Дремов, все ближе и ближе подползая к каменной щели. «Если доберемся…» — билось в его голове. Пулеметная очередь располосовала лейтенанту полевую сумку, обожгла плечо. Пули уже не свистели, а надрывно, безостановочно выли над головой. «Если доберемся…»
Когда Дремов нырнул в расселину, горячая радость волной залила грудь. Добрался! Лейтенант погладил рукой каменную стенку и расправил желтый папоротник, смятый при падении. Потом побежал вдоль расселины, в которую мешками, один за другим валились солдаты.
Кумарбекова он послал на левый фланг, приказав безостановочно бить по ближнему доту, откуда грохотали заливистые очереди крупнокалиберного пулемета.
— Заткни ему глотку, Усен! — крикнул он пулеметчику. — Заткни глотку! Старшина тебя от снайперов прикроет.
Шовкун побежал вслед за Кумарбековым и устроился метрах в трех от него, заботливо укрыв за камнем свою «оптику».
— Шайтанов, вы с Самотоевым держите правый фланг! — приказал Дремов. — Глядите, чтобы егеря в тыл не зашли. Головой отвечаете!
Пробираясь по щели, Дремов наткнулся на Гаранина. Тот сидел с позеленевшим лицом под стенкой.
— Давай в цепь! Быстро! — сказал лейтенант, но, увидев, как страдальчески, будто от приступа рвоты, перекосилось лицо Гаранина, немного смягчился. — Теперь уж нечего бояться. В такой щели можно до конца войны сидеть.
Гаранин обалдело поглядел на командира и стал пристраиваться с винтовкой у выступа.
Пулеметные очереди стихали. Немцы сообразили, что пулеметами теперь русских не достать.
Пройдя из конца в конец расселину, Дремов довольно подумал, что укрытие нашлось как по заказу. Метра в полтора шириной, с отвесными гранитными стенками, щель изгибалась дугой. Влево она становилась все мельче и мельче и почти примыкала к лощине, спускающейся вниз. Дремов понял, почему немцы не использовали щель, не укрепили ее, не наставили пулеметов. Отсюда не было обзора. Каменный взлобок закрывал шоссе, из щели нельзя было стрелять на восток. Обстрел из щели был только вверх по склону Горелой сопки. «Как раз туда, куда нам надо», — подумал Дремов и свернул цигарку. Жадно вдыхал он терпкий махорочный дым.
Но глаза привычно осматривали все вокруг. Между расселиной и лощиной был голый пригорочек. Если роту выкурят из укрытия, этот паршивый пригорочек просто не перескочишь. Вредный пригорочек, всего метра три в нем, а пакостный — хуже не придумаешь.
Голова кружилась от табачного дыма. Дремову вдруг расхотелось думать о том, что будет дальше. Если бы и не было этого пригорочка, егеря все равно запечатают выходы из щели плотным огнем.
Шовкун приметил возле самой вершины короткий стеклянный блеск. Прильнув к оптическому прицелу, он высмотрел в камнях продолговатую амбразуру и догадался, что там наблюдательный пункт.
«Зараз я вам, паразитам, по гляделкам шлепну!» — зло подумал Шовкун и выпустил по амбразуре всю обойму.
Первая пуля свистнула возле щеки оберста Грауберга и оставила отметинку на камнях. Грауберг испуганно дернулся. Вовремя: вторая пуля выбила из рук бинокль. Оберет выругался и отпрянул от амбразуры. Сбоку подскочил адъютант и закрыл отверстие плоским камнем, потом поднял с земли бинокль и подал Граубергу. Пуля прошла рикошетом по ободку, содрав тисненую кожу, и оставила глубокую вмятину. Правая линза растрескалась. Когда Грауберг повернул бинокль, кусочки стекла посыпались на мундир. Бинокль был испорчен. Стоило подлецу снайперу взять немного левее, и он проделал бы дырку в голове оберста Отто Генриха Грауберга. Конечно, на войне все может случиться, но Грауберг не желал подставлять голову под каждый дурацкий выстрел. Однако русские ведут себя нагло. Вместо того чтобы убежать со склона, когда по ним стали бить из пулемета, они двинулись вперед. Может, гауптман Хольке был прав, предлагая раньше открыть огонь? У толстяка Хольке есть чутье на такие штуки. Он успел уже побывать и в Югославии и в Греции… Опытный офицер Хольке. Пожалуй, следует представить его к очередной награде…
В чем все–таки смысл этого странного наступления? Надо признаться, черт возьми, что подполковник Самсонофф имеет на плечах неплохую голову. Наверняка он придумал какую–нибудь азиатскую штучку, которую не разгадать цивилизованному человеку.
Пора кончать игру. Дать массированный огонь по мышеловке, где укрылись русские. Стереть их в порошок, в пыль, смешать с осколками камней.
Грауберг щелкнул по пачке с сигаретами, адъютант расторопно протянул зажигалку. Табачный дым едко запершил в горле, и оберет закашлялся.
Нет, подполковник Самсонофф, не пройдет ваша хитрая игра. В вашей затее есть смысл, который непостижим для европейской головы Грауберга. Но смысл — штука уязвимая. Он всегда заключен в форму. Если нельзя разгадать смысл, то можно уничтожить форму. Тогда исчезнет и смысл, растечется, как вода из разбитого кувшина. Когда на склоне не останется ни одного русского солдата, ваша затея потеряет смысл. Он будет просто–напросто уничтожен.
Грауберг глубоко затянулся сигаретой, выпустил кольцо синего дыма и отдал команду минометным батареям открыть беглый огонь.
В воздухе скрипуче завизжали мины, и густые хлопья разрывов усеяли склон горы, где Находилась щель.
Когда начал затихать пулеметный обстрел, Дремов понял, что сейчас роту начнут обрабатывать минометами. Эти немецкие «гвоздодеры» — поганая штука. Они достают везде, залетают под самую крутую скалу. Простая штука миномет — труба со штырьком, треножник и плита, а вреднее его для здешних сопок не придумаешь. Нет от него спасения. Нам бы догадаться да этих трубок со штырьками вдоволь понаделать, а то их всего четыре на весь полк. Как бы они сейчас пригодились…
Но если будут одни «гвоздодеры», можно еще вытерпеть. Хоть и достают они в каждую щель, а по убойной силе слабоваты, шуму много, а толку так себе. На открытом месте поражение дают хорошее, а вглубь берут неважно. Вот если егеря разозлятся и полковые минометы в ход пустят, тогда держись.
Разозлиться они должны. Дремов на их месте теперь бы свирепел — не злился…
Прямые попадания — вот что самое страшное…
На склоне бесновался лес разрывов. Всплески пламени полосовали гранит, взрывы сливались в одно дымное облако, которое на глазах густело, расползалось по склону, закрывая щель. Тянуло едкой гарью, резало глаза, забивало горло. В лицо хлестало горячим воздухом, невыносимо давило на барабанные перепонки. Визг мин, грохот взрывов, свист осколков превратились в какую–то дьявольскую какофонию. Солдаты прижались под стенками, уткнувшись лицами в камни. Они казались мертвецами в этом содоме огня и разрывов, в этой сокрушающей пляске стальных дьяволят, которые летели и летели к щели, осатанело ввинчиваясь в воздух…
В полукилометре на восток от Горелой сопки, за болотом, которое к рассвету прошла рота Дремова, на наблюдательном пункте батальона, устроенном под скалой на каменном гребне, плечом к плечу лежали подполковник Самсонов, майор Барташов и капитан Шаров.
— В этой щели они теперь как в западне, — сказал комбат, силясь разглядеть среди разрывов, что сталось с ротой Дремова. — Не выйдут они… Обратно на склон не полезешь, а в лощинке с другого краю минное поле.
— Погоди лазаря петь, капитан, — усмехнулся Самсонов и аккуратно выковырял острый камешек из–под локтя. — Дремова на тот свет спровадить не просто… Здорово он в щель забрался.
— Шел как, почти до половины сопки шел, — сказал капитан и опустил бинокль. — Ни черта не разберешь… Колошматят его, сучьи дети, без жалости… Хорошо шел Дремов…
— Пустили его, — ответил Самсонов. — Видят, что всего три десятка идет, вот и пустили. К нам бы на оборону три десятка поперли, тоже бы торопиться не стали.
— Может, артиллерией его прикрыть? — покосившись на подполковника, предложил комбат. — Если сейчас хорошо прикрыть, они выберутся…
— Рано, — остановил его майор Барташов. — Пока немцы не откроют по Дремову огонь из батарей, он должен сидеть в щели. Иначе вся затея впустую. Нам нужны не пулеметные точки, не ротные минометы, нам, капитан, необходимо засечь батареи. Те батареи, которые подготовлены для наступления.
— Засечем, дремовская рота егерям сейчас как кость в горле, — сказал Самсонов и приставил бинокль к глазам. — Часа через два прикроем.
— Через два бесполезно. При таком огне их со всеми потрохами на полчаса только хватит, — глухо возразил капитан. — Сейчас прикрыть надо.
— Отставить разговоры, комбат, — сердито остановил Шарова подполковник. — Пока немцы не раскроют систему огня, рота будет лежать в щели. Если Дремов не выполнит задачи, завтра будет наступать еще одна ваша рота, капитан.
— Буду просить разрешения лично командовать этой ротой, — дрогнувшим голосом сказал Шаров, протер полой гимнастерки очки и повторил: — Лично командовать.
Барташов переглянулся с Самсоновым и чуть приметно улыбнулся краешками губ.
— Я понимаю вас, капитан, — заговорил он. — Лично командовать всегда легче, чем лежать на наблюдательном, смотреть, как бьют роту, и просить командира полка прикрыть ее артиллерией. Просить и знать, что он не даст этого прикрытия. Не надо быть мальчишкой, капитан Шаров. Если завтра будет наступать еще одна ваша рота, вы не поведете ее. Ваше дело командовать батальоном.
Майор покосился на капитана, сбил пальцами с рукава гимнастерки осыпавшийся торф и продолжал ровным голосом:
— Скверная эта штука — логика войны, капитан. Но что поделаешь, она есть…
— Да, — вступил в разговор подполковник. — На войне надо иметь ясную голову и крепкие нервы. Я вам завидую, майор. У меня, например, нервишки последнее время шалят.
Шаров удивленно поглядел на подполковника. Тот выдержал его взгляд и невесело усмехнулся.
— Шалят, — повторил он. — Тяжело полком командовать, Шаров. Вам хочется роту повести, а мне хочется вместо полка командовать батальоном… Но это уже нервы. Полком ведь тоже кому–то надо командовать. Как связь?
Телефонист вызвал к аппарату командира взвода связи. Тот доложил, что связи с Дремовым установить пока не удалось. Связисты, которые шли с ротой, уничтожены на склоне, трое других тоже не прошли. Сейчас он посылает новых.
— Отставить, лейтенант, — устало сказал подполковник. — Никто сейчас туда не пройдет, не надо людей губить.
Шаров подумал, что подполковник прав. Через полчаса от роты Дремова все равно ничего не останется.
Спасительная щель оказалась ловушкой. Немцы пропустили в нее роту и накрыли ее минометным огнем, как крышкой. Дремов лежал, приникнув к камню, и думал, куда запропастился сержант Кононов. Неужели он наткнулся на егерей и погиб? Может, просто не сумел пройти по той скале над озером. Надо было, наверное, ему в придачу Шовкуна с пулеметом дать.
Может, тогда бы прошел сержант к немцам и устроил им шумок в тылу. Если бы сейчас этот шумок, можно было бы, пожалуй, броском рвануться еще на сотню метров вверх по склоку и залечь там в валунах…
Егеря пристрелялись, и в расселину стали залетать мины. Близкий взрыв туго ударил Дремова. Голова стукнулась о камень, в глазах поплыли зеленые круги. Куда–то улетела пилотка, наверное, сорвало осколком. Черт с ней, разве в таком аду будешь ее разыскивать…
Дремов отряхнул с шинели землю, и вдруг ему пришла в голову мысль, что, забравшись под камень, он просмотрел две белые ракеты. Может, они давно уже взлетели в небо, приказывая ему отходить? Дремов так перепугался, что даже свирепый обстрел из минометов как–то притупился в его сознании. Лейтенант поднялся и побежал на левый край разыскивать Шовкуна. Тот сидел, нахлобучив каску так, что из–под нее был виден только кончик подбородка, и прижимал к груди винтовку с оптическим прицелом. Дремов приказал ему разведать проход в лощинку.
Шовкун возвратился минут через пять. Рукав его шинели был разорван, под левым глазом краснела ссадина.
— Каменюкой шибануло, там щель мелкая, — сказал он, осторожно притрагиваясь к ссадине грязными пальцами. — Можно через бугор пройти. Кой–кого уложат, а другие пройдут. В лощине минное поле.
— Случаем, ракет не было?.. Две белые ракеты? — спросил лейтенант.
— Нет, не было, — ответил старшина. — Я бы приметил.
Где–то близко ухнула мина. Они нагнулись под стенкой, уткнувшись друг в друга.
— Сильно бьет, холера, без всякого продыху… Все по нас да по нас. Где же другие роты идут? — неожиданно спросил Шовкун.
Дремов пожевал сухими, будто опаленными губами и сказал старшине, что Горелую атакует одна их рота.
— Хиба ж можно? — удивился Шовкун. — Це ж як с хворостиной на волка…
— Так, старшина, — согласился Дремов и вдруг, то ли оправдывая командира полка, который дал такой приказ, то ли боясь, что старшина падет духом, стал торопливо говорить ему, что рота наносит отвлекающий удар, а севернее Горелой вроде наступает полк морской пехоты…
Поблескивая глазами из–под каски, Шовкун выслушал лейтенанта, но недоверчивый блеск его глаз говорил, что он не верит выдумкам.
— Не треба мене таки балачки, лейтенант, — помолчав, сказал он. — Раз одних послали, будем одни и держаться… Вроде потяжельше стали кидать.
Дремов поднял голову и в скрипе мин различил высокие шелестящие звуки. Потом гулкие, будто удары в барабан, взрывы. Они отчетливо выделялись в трескотне лопающихся мин.
— Снаряды, — сказал лейтенант. — Значит, артиллерию пустили… Так бьют, а мы еще целые. Со стороны глядеть, никто не поверит, что мы еще целые… За ракетами смотри, старшина. Пока ракет не будет, нет нам приказа отходить… Слышишь!
Каска старшины с блестящей вмятиной на макушке кивнула лейтенанту в ответ.
Батареи беглым огнем били по каменному «пятачку», где сидела горстка солдат. Снаряды дробили гранит, взрывы все чаще и чаще накрывали цель. Безостановочно пели осколки, расселина была затянута сизым дымом. Раскаленные куски металла глухо брякали о гранитные стенки.
— Санитар! — истошным голосом завопил кто–то рядом с Дремовым за выступом камня. Лейтенант заглянул туда и оторопел. Зеленцову, солдату, прибывшему в роту с последним пополнением, взрывом оторвало обе ноги. Одну выше колена, вторую посредине голени. Откинувшись спиной к камню, Зеленцов смотрел на оторванные ноги и тонко верещал:
— Санитар! Санитар!
Его молодое лицо со щегольскими усиками было восковым. На нем темнел широко раскрытый рот, а в нем язык, лопатой прижатый к зубам.
— Сани–та–ар! — Крик Зеленцова с каждым разом становился все глуше.
Санитара не было. Ротный санинструктор был убит еще на склоне.
Зеленцов сидел неподвижно, будто спину его приклеили к стенке. Но правая рука лихорадочно двигалась. Пальцы ощупывали камни, жухлые папоротники, густо забрызганные кровью, щебенку, торопливо мяли полы шинели.
Дремов догадался, что Зеленцов разыскивает оторванные ноги, которые взрывом откинуло метра на полтора. Одна закатилась под валун, и оттуда выглядывал только носок ботинка. Вторая лежала перед Зеленцовым, но тот уже не видел ее.
Лейтенант подскочил к солдату, но, взглянув в стекленеющие глаза, в восковое лицо, понял, что перевязывать бесполезно.
— Ты ляжь, — сказал он, ухватив Зеленцова за плечи. — Ложись, легче будет.
Зеленцов не сопротивлялся, но правая рука его, как и раньше, ощупывала все вокруг короткими ищущими движениями. Растопыренные пальцы ткнулись в бок лейтенанту.
— Санитар! — откидывая голову, будто его ударили в поясницу, прохрипел Зеленцов. — Са–ни–тар…
Дремов скрипнул зубами, поднял оторванные ноги и приставил их к красным культяпкам, торчащим из–под шинели. Зеленцов вытянул руки и уцепил свои ноги. Потом сразу обмяк, закрыл глаза и стал заваливаться на бок.
Рота таяла, как кусок масла, брошенный на подогретую сковороду. Измазанный грязью, оглохший от взрыва, Дремов отупело сидел в щели. Сейчас ему уже хотелось, чтобы снаряд или мина угодили в него. Сколько прошло времени с начала атаки, он не знал. Часы стояли — видно, по ним стукнуло осколком. Стекло было разбито, минутная стрелка согнулась, часовой не было. Только короткая секундная стрелочка по–прежнему прижималась в круглой впадинке на циферблате. Она, как хитрый зверек, замерла, притаилась, пережидала время, чтобы потом, когда часы починят, снова бойко бегать по делениям, отсчитывая секунды человеческой жизни. Дремов вдруг разозлился и ногтем выковырнул из гнезда секундную стрелку. Он не хотел, чтобы она отсчитывала ему секунды. Время перестало сейчас существовать для него.
Отупляющий грохот мин и снарядов оборвался так внезапно, что лейтенант не поверил тишине. Он несколько раз встряхнул головой, проверяя, не контузило ли его. Нет, взрывов тоже не было видно. Неподалеку осторожно завозились два солдата, забившиеся во время обстрела в каменную нишу под стенкой. Когда они вылезли из нее, лейтенант поразился, как в такой крохотной выбоинке могли уместиться двое.
Раз обстрел кончился, значит сейчас начнется атака егерей. Прихрамывая, лейтенант заторопился на левый край.
Кумарбеков был жив. Сняв с черноволосой, давно не стриженной головы пилотку, он обмахивал ею землю с пулемета. На кожухе блестели царапины от осколков.
— Жив, Усен? — Дремов толкнул пулеметчика кулаком в бок. — Цел пулемет?
Кумарбеков повернул круглое лицо и при виде лейтенанта раздвинул губы в улыбке. Но глаза у него было тоскливые и усталые. Улыбка не получилась. Она вышла кривой и вымученной.
— Цел «максимка», — ответил Кумарбеков и выкатил пулемет повыше, укрепив колеса на уступчике. Потом вставил новую ленту, оттащил под скалу второго номера, убитого во время обстрела, и лег за пулемет.
«Ничего его не берет», — удивился Дремов, мельком оглядев Кумарбекова. Тот и впрямь был какой–то заколдованный. За время обстрела его и не царапнуло.
Шовкун, у которого на каске прибавились еще две вмятины, хмуро пристраивался с винтовкой неподалеку от пулеметчика.
— Вон в тех камнях окопались, — сказал старшина, когда Дремов подошел к нему. — Скоро кинутся…
Лейтенант поглядел на груду валунов. Туда, куда он собирался пройти, если бы сержант Кононов проник в тыл к немцам. До валунов была сотня метров. Егеря, наверное, выпрыгнут на склон с обеих сторон осыпи. Надо сразу ударить по ним из пулеметов.
Атака егерей не пугала Дремова. По сравнению с адом взрывов, от которых и сейчас еще звенело в ушах, атака представлялась ему какой–то детской войной в солдатики. Немцев можно встретить огнем, можно бить из пулеметов, бросать гранаты. С ними можно драться, кричать, видеть, как они падают после выстрелов. С ними рота будет сейчас на равных.
Дремов торопливо пошел по расселине, пересчитывая солдат. Потери были не очень большие. Многих ранило осколками. Их перевязывали товарищи. Раненые сидели с неподвижными, будто окоченевшими, лицами. Они понимали, что уйти некуда, что им надо будет брать винтовки и вместе со всеми ложиться в цепь. Дремов насчитал уже семнадцать человек. За поворотом он вдруг остановился, увидев Гаранина. Тот ел сухари. Держал в кулаке большой с подпалинкой сухарь и откусывал. Сначала глаза примеривались, где куснуть, потом он наклонял лицо со впалыми щеками и отхватывал очередной кусок. Затем, энергично двигая челюстями, дробил кусок зубами, проглатывал и снова кусал.
— Проголодался? — удивленно спросил Дремов.
— Нет, про запас, — коротко ответил Гаранин, кинув на лейтенанта недружелюбный взгляд. — На случай, чтобы немцам не досталось.
— И то верно, — сказал лейтенант, ощупывая глазами как–то странно настороженную фигуру солдата, всегда такого старательного, покладистого; костистые, с острыми мослами на суставах пальцы Гаранина вытащили из кармана новый сухарь. — Чей это мешок валяется?
— Зеленцова, — равнодушно ответил Гаранин и нехотя добавил: — Убитый он, вон за камнем лежит.
Лейтенант повернул голову и снова увидел Зеленцова. Тот лежал вдоль гранитной стенки, неправдоподобно короткий. Разодранная пола шинели плавала в лужице крови. Возле Зеленцова стояли оторванные ноги. Рядышком, ботинок к ботинку. Ноги с сильными икрами, низко схваченные обмотками. Человек лежал, а ноги стояли. Какая–то муть вдруг подкатила к горлу Дремова. Он пошатнулся, ухватился за выступ скалы, но справился с собой.
Гаранин громко хрустел сухарем. Дремов подумал, как тот может сейчас есть, как ему сухари в глотку лезут. Он яростно взглянул на Гаранина. Сволочь ненасытная, скотина! И не подавится…
Гаранин перехватил взгляд лейтенанта, но не оробел, как обычно. Он доел сухарь, кинул в рот крошки с ладони и неторопливо объяснил:
— Это я ноги Зеленцова к стенке поставил… Ходить они мешаются. Два раза о них споткнулся.
Дремов стиснул зубы и повернулся спиной к Гаранину. Значит, этот будет восемнадцатый. Шайтанов и Самотоев с пулеметом — двадцать, и он сам, лейтенант Дремов. Итого двадцать один. «Очко, — вздохнул Дремов. — Счастливое число в картах».
Возле ручного пулемета лежал Самотоев. Шайтанов обматывал его голову неправдоподобно белым бинтом. На марле краснела кровь.
— Царапнуло малость Степку, — почему–то смутившись, сказал Шайтанов. Вроде он был виноват в том, что Самотоева задело осколком. — По самой маковке угодило… Ничего, у него голова крепкая… Пустяковое вроде дело, а кровь глаза заливает.
— Так бы засохло, — отозвался Самотоев. Скосив глаза, он наблюдал, как сильные пальцы Шайтанова мотают бинт. — Ты, Василий, егерей не проморгай…
— Идут! — крикнул Дремов, выглянув из–за камня. — К пулемету, быстро!
Шайтанов подоткнул под повязку остаток бинта и лег за пулемет. Самотоев подтянул к себе винтовку.
— Замотал башку, теперь меня за километр видно, — сказал он Шайтанову и щелкнул затвором.
Егеря один за другим выползали из–за валунов, собираясь в цепочку. Те, что уже лежали на склоне, непрерывно строчили из автоматов. Строчили наугад, задирая в небо стволы. Дремов понял, что стреляют егеря для смелости.
Когда цепочка встала и кинулась бежать, зло заработал ручной пулемет. На левом фланге тотчас же отозвался Кумарбеков.
— Бей, Шайтанов! — кричал Дремов, хотя пулеметчик, меняя диски, выпускал очередь за очередью. — Бей их! Не подпускай близко! Не подпускай!
Дремов лег рядом с Самотоевым и стал стрелять из автомата по набегающей цепи егерей. Жал спуск до тех пор, пока не кончился магазин. Стрелял, кричал и ругался.
Резко хлопали винтовочные выстрелы. В бегущей цепочке егерей одна за другой валились фигурки.
«Сейчас залягут… Кишка тонка у них на пулеметы бегать», — злорадно подумал Дремов, высмотрев наметанным глазом, как цепочка стала рваться, растерянно сбиваться в кучки.
Он прицелился в длинноногого немца, который бежал крайним, и дал короткую очередь. Тот плюхнулся на землю. За ним стали ложиться остальные. Теперь к щели бежало только трое. Бежали, не скрываясь, что–то орали и наугад били из автоматов. Очередь Шайтанова срезала их, как коса пучок осоки. Длинноногого немца Дремов пригвоздил к камням. Остальные попятились и уползли за валуны.
— Опять побегут, товарищ лейтенант, — уверенно сказал Шайтанов. — Здорово они рассердились… Свернул бы ты, Степа, цигарку. Может, перекурить успеем.
Дремов перезарядил автомат и крикнул по цепи, вызывая к себе старшину.
Надо было решать. Второй атаки егерей лейтенант не боялся, но нового обстрела роте не выдержать. Он был уверен, что сигнал об отходе — две белые ракеты — все просмотрели. Тем более что о нем знали только лейтенант и командиры взводов. Неужели не догадаются повторить ракеты? Ведь с наблюдательного пункта батальона видно, как они отбили атаку егерей. Значит, ясно, что рота еще не уничтожена. Почему же не повторяют сигнал?
Часы стояли, и лейтенант не знал, что с той минуты, как рота укрылась в щели, прошло всего–навсего полчаса. Не знал, что белые ракеты, разрешающие отход, еще не взлетали в небо.
Когда была отбита атака егерей, подполковник Самсонов поинтересовался у артиллерийских разведчиков, как идут дела.
— Две батареи полковых минометов и одна гаубичная, — доложил ему капитан с нарядными пушечками на петлицах. — Еще должны быть…
— Должны, — согласился Самсонов и сказал Шарову: — Придется Дремову еще в щелке посидеть. Слыхал, что артиллерия говорит?
— Слышал, — ответил Шаров. Он теперь молча смотрел в бинокль. Похоже, что комбат смирился с потерей лучшей роты, а может, понял, что подполковника не переубедишь никакими доводами. — Будут сидеть, раз надо.
Дремов думал об отходе. Он не мог представить, что рота погибнет после всего, что вынесла. Вынесла и уцелела. Подошел Шовкун.
— Как уходить будем, старшина? — спросил его лейтенант.
— Ракеты были? — оживился Шовкун.
— Не видел. Думаю, просмотрели мы их… Повторить должны. Не в ракетах дело. Как выберемся?
— Только по лощине, — быстро ответил старшина. Дремов догадался, что Шовкун уже думал об отходе. Думал, как спасти роту.
— Мины там, — сказал лейтенант. — Минное поле, а саперы наши приказали долго жить. Никого на развод не оставили.
— Не оставили, — подтвердил Шовкун и поскреб под каской пальцем.
Из трех саперов один подорвался на мине. Тот, который проводил роту через спираль Вруно. Сержант с фиолетовыми треугольничками и его напарник замешкались, когда ударили на склоне пулеметы. Так они и упали рядом, срезанные одной очередью.
— В самый раз сейчас проход по лощинке сделать, — сказал Дремов.
Шовкун согласился с лейтенантом и, помолчав, добавил:
— Я пойду… Може, зроблю…
Лейтенант облегченно вздохнул. Хорошо, что Шовкун сам вызвался делать проход в минном поле. Трудно было бы Дремову приказать старшине делать проход. Но послать больше было некого. Жаль, что рота остается без снайпера, но другого выхода нет. Шовкун, как и другие, не умел обезвреживать мины, но все–таки его можно было послать на такое дело. Если он не сумеет, значит роте по лощинке не пройти.
— Разрешите идти, товарищ лейтенант? — спросил Шовкун.
— Погоди, — ответил Дремов, — сейчас егеря поднимутся, тогда и кидайся через бугорок. В суматохе проскочишь.
Шовкун кивнул и поменялся винтовками с Самотоевым.
— Гляди «оптику» о камень не стукни, — сказал он. — Чтобы цела была, стребую.
— Пройди, Шовкун, — неожиданно попросил Дремов, ухватив старшину за отворот шинели. — Пройди, а то всем будет крышка. Слышишь, старшина?
Голос лейтенанта неожиданно сорвался на крик. Шовкун взглянул на Дремова и только тут заметил, как глубоко ввалились у лейтенанта сухие глаза, как мелко дергается возле рта какой–то живчик.
«Не дюже ты гарний, лейтенант, стал», — ласково подумал старшина. И отвернулся, чтобы Дремов ненароком не прочитал его мысли.
— Опять пошли! — крикнул Шайтанов и без команды стал бить короткими прицельными очередями.
Дремов подтолкнул Шовкуна. Тот пригнулся и прыжком перемахнул открытый бугорок. Сухой, маленький, упруго подобранный в каждом движении, он мелькнул так быстро, что даже Дремов подумал, не привиделось ли ему.
Лейтенант оттянул затвор автомата и поудобнее раскинул локти. Теперь надо было стрелять и ждать. Ждать, когда в небе появятся ракеты, когда Шовкун доложит, что в минном поле сделан проход. Ждать, когда будет отбита атака. Ждать, когда начнется обстрел. Но что будет раньше, Дремов не знал.
Шовкун полз вниз по лощине. Метров через двадцать он встретил первую мину. Рука, осторожно протянутая по щебенке, вдруг почувствовала прикосновение острого, металлического. Шовкун весь сжался, ожидая взрыва. Но взрыва не было. Он осторожно приподнял голову и увидел в полуметре перед собой едва приметное возвышеньице на щебенке. Старшина принялся внимательно рассматривать его. Внешне оно не отличалось от обычных неровностей. Та же красновато–серая, еле приметная вздыбленность, плотно утрамбованный щебень, притрушенный гниющими листьями, стебельками травы. Сбоку лежали несколько сухих прутиков и клочья ягеля. Только внимательно приглядевшись, можно было обнаружить, как из щебенки высовываются несколько тонких проволочек. Наступи на них — и ахнет взрыв.
«Попрыгунья», — догадался старшина. Так солдаты называли противопехотные немецкие мины, которые перед взрывом подскакивали в воздух на метр–полтора и затем уже рвались.
Напрягая память, старшина пытался вспомнить плакат со схемой устройства такой мины. Однажды его приносили саперы из батальона и показывали солдатам. Тогда их никто не слушал. Кто дремал, кто курил, кто перешептывался с приятелем. Старшина тоже не слушал, он делил сухой паек по взводам. Много бы сейчас он дал, чтобы иметь схему.
Мину надо вытащить, а он толком даже не знает, где у нее взрыватель.
«Ничего, соображу», — решил старшина и осторожно стал раскидывать щебенку возле мины. Лишь бы не тронуть «усиков». Если по бокам мина засыпана камешками и поставлена на камешки, значит она не взорвется и от прикосновения ладоней. Только не тронуть «усики».
Старшина разрыл щебенку, обнажив металлический стакан мины. «Усики», с которых он осторожно сдул пыль, выступали из возвышения на теле мины, прикрытого дюралевым колпачком. Наверное, там был. взрыватель, но как его обезвредить, старшина не знал. Он вспомнил, как саперы что–то быстро и коротко выдергивали и смело откидывали обезвреженную мину. Но что они выдергивали, в какую сторону дергали, старшина не представлял.
«Дернешь еще не то», — опасливо подумал он и решил, что дергать ничего не будет.
Пальцы проворно выкидывали щебенку, подрываясь под мину. Теперь ее уже можно было взять в ладони и кинуть в сторону. Пусть без вреда взорвется где–нибудь за камнем.
Шовкун вздохнул, поглядел на мину и протянул к ней руки. Низко нагнувшись к земле, так, что из–под каски видны были только одни глаза, он приближал к металлическому стакану жесткие, с царапинами и мозолями ладони. Сейчас он прикоснется к мине, стронет ее с места, и грохнет взрыв. Голова у него прикрыта каской, значит осколки ударят по спине. Может быть, и не убьют, такая мина лежачего задевает меньше. Она поражает, когда человек стоит.
Но руки взрывом оторвет, обе руки по локоть. Старшина смотрел на руки и представлял, как сейчас, стоит ему шевельнуть мину, раздастся взрыв, глухой удар, острая боль, и вместо рук он увидит окровавленные культи. Как жить он будет без рук, что делать? На комбайне уже не сможет работать, на трактор тоже не сядет. Мать, сестренок кто кормить будет, какая дивчина из Яблоневки, родного полтавского села, согласится кохать безрукого?..
Вдруг накатила та знакомая ярость, которой уже побаивался Шовкун. «Дивчина из Яблоневки», — мысленно передразнил он себя и подумал, есть ли вообще на свете та Яблоневка. Еще в середине августа немцы захватили его края, и с тех пор он о них ничего не знал. Может, и хата спалена, может, вишенник за плетнем измяли гусеницы танков, может, убежала мать с малыми сестренками куда глаза глядят, а дивчина, которая кохала бы Тараса Шовкуна, лежит на земле, уткнув в небо незрячие глаза.
Старшина стиснул зубы и решительно вынул мину из гнезда. Взрыва не было. Мина качалась, схваченная ладонями, и над ней, как усы у рассвирепевшего кота, топорщились тонкие проволочки. «Попалась, сучка», — злорадно сказал Шовкуи и откинул мину далеко за камни. Там сразу грохнул взрыв.
Шовкун провел рукой по потному лицу и взглянул на небо. Солнце еще. невысоко поднялось над сопками, значит, все еще было утро. Часов восемь, не больше. Казалось, что с тех пор, как началась атака, прошла целая вечность, жизнь. Казалось, все двадцать шесть лет, которые прошел старшина Шовкун, были без остатка наполнены воем мин, скрежетом осколков, полыханием разрывов на камнях и дробными очередями пулеметов. Шовкун удивился, увидев неторопливо поднимающееся солнце. Выходит, и часа не прошло с тех пор, как рота сидит в щели. Всего один–единственный час…
Со следующей миной Шовкун справился быстрее, а потом пошло совсем хорошо. Он осторожно полз по лощине, зорко вглядываясь в каждый сантиметр земли. Недаром он воевал со снайперской винтовкой. Его глаза, взгляд которых был теперь до предела обострен, не пропустили ни одной предательской проволочки.
Лощина становилась шире. Щебенка кончилась, началась рыжая трава, в которой проволочки высматривать было труднее. Затем стали попадаться кочки, сырой торф, покрытый мягким, как губка, мхом, и редкие кустики ивняка.
Шовкун полз, стараясь делать однообразные и ритмичные движения. Глаза просматривали землю, протянутая рука осторожно ощупывала все неровности, раздвигала осоку, обшаривала каждый бугорок. Потом медленно подтягивалось тело.
Опасность пришла, откуда он не ждал. Стали мерзнуть руки. В спутанной траве, под кочками, у корней осоки все чаще и чаще попадались крошечные лужицы холодной воды, а кое–где и льдинки, оставшиеся от ночного заморозка. Руки сначала покраснели, потом стали коченеть. Пальцы сгибались плохо, начали терять чувствительность. Шовкуну приходилось все чаще и чаще останавливаться и отогревать руки. Он засовывал их на грудь под гимнастерку, дул на них, клал в рот, разминал, восстанавливая кровообращение.
Но с каждым разом это помогало все меньше и меньше. Вдобавок озноб начал расходиться и по телу. Шинель промокла насквозь. Стоило старшине остановиться, как ледяные иголочки впивались в плечи, в спину, в грудь.
И вот случилось так, что рука пропустила мину. Приготовившись сделать очередной рывок, старшина вдруг увидел почти под подбородком какие–то непривычно тонкие волоски. Он сначала не сообразил и уже хотел кинуть на них тело. Но в последнее мгновение оцепенел. Это была мина. Стоило его груди коснуться волоска, тоненького крошечного волоска — и ахнул бы взрыв.
Старшина инстинктивно попятился и, вытащив мину, несколько минут лежал без движения. Ждал, чтобы хоть немножко успокоилось колотившееся сердце, прошла дрожь в плечах.
Он пополз медленнее, теперь уже не надеясь на руки. У него остались только глаза. Озноб прошибал насквозь, сковывал движения, притуплял волю.
Но глаза были начеку. Они заметили косой срез у основания кочки. От среза тянулась к другой кочке проволочка. Пальцы механически хотели ее убрать, так, как убирали длинные стебли вороничника, но глаза остановили бездумное движение рук.
«Мина», — догадался Шовкун и принялся внимательно разглядывать кочку. Судя по величине среза, замаскированного травой, мина эта была крупнее, чем «попрыгунья». Проволочка тянулась к соседней кочке, на которой тоже можно угадать срез. Хитро придумано, будешь вытаскивать одну, взорвется другая. Две сразу одному не вытащить. Да и как ее вытаскивать, черт знает. «Усиков» у мины не было. Только тонкая, туго натянутая проволочка. К «попрыгуньям» он уже приспособился, а тут…
Шовкун беспокойно оглянулся по сторонам. Может, эту хитрую штучку просто обойти. Нет, на кочках справа и слева тоже угадывалось прикосновение человеческих рук. «Там мины», — тоскливо подумал Шовкун.
Зябкая дрожь била тело. Невыносимо мерз затылок, пальцами ног Шовкун уже не мог пошевелить.
Он лежал и думал, как справиться с миной, а время шло. Минута за минутой. Оранжевое солнце не спеша взбиралось по небу.
Пальба позади смолкла. «Отбили егерей», — подумал Шовкун и тут же услышал орудийные выстрелы и противный сверлящий звук снарядов и мин.
Значит, снова начался обстрел щели. Это было хуже, чем десять атак автоматчиков.
«Пройти, пройти!» — сверлило в голове Шовкуна. Стучала в висках взбудораженная кровь, и ярость снова подкатила к горлу. Пройти!
Шовкун отполз назад и оказался возле большой кочки. Негнущимися, окоченевшими пальцами он отодрал кусок торфа и заполз за кочку. Потом бросил торф туда, где тянулась хитрая, еле заметная проволочка. И припал к земле, сжавшись в комок.
Тяжело ударил взрыв. В воздухе взвизгнули осколки. Что–то звякнуло по каске. Старшину с головы до ног закидало торфяной грязью, мусором, клочьями выдранной осоки.
Там, где были мины, темнели две большие воронки. Тянуло кислым дымком.
Шовкун пополз вперед. Взорвал еще две мины и, оглушенный, измазанный торфом, в разодранной шинели, добрался до откоса.
Проход через минное поле был сделан.
Ныло плечо, и саднила ободранная о камень рука. Сергей слизнул с нее капельки крови и, болезненно поморщившись, растер ушибленное плечо. Потом подобрал с земли винтовку и заложил в нее новую обойму.
Все произошло неожиданно. После взрыва дота, когда Сергей уже пробирался вдоль откоса к сержанту и Орехову, которые стреляли по егерям, сбоку выросло несколько фигур с автоматами наизготовку. Мгновение Сергей обалдело смотрел на немцев, пытаясь понять, как они оказались возле дота. Но в руках у одного из них шевельнулся автомат, уставился на Сергея. Тогда он нырнул за камень, вырвал чеку и швырнул гранату под ноги егерям.
Барташов успел заметить всплеск пламени, услышал визг осколков над головой. Краешком глаза он увидел, как пошатнулись две фигуры, а остальные бросились к нему. Тогда он кинулся бежать. Но через минуту обо что–то споткнулся и полетел вниз по откосу. Ударился плечом о выступ, прокатился по осыпи, стукнулся головой о валун и, оглушенный, оказался в зарослях березок.
Он не слышал отчаянного крика Орехова, который видел, как Сергей кинул гранату, как он выбежал из–за камня и неожиданно исчез. Словно провалился сквозь землю.
Орехов подполз к сержанту и, отстреливаясь от егерей, сказал, что надо найти Сергея.
Они начали отходить за взорванный дот, в ту сторону, где исчез Барташов. Но автоматные очереди преградили путь.
— Не пройдем здесь! — крикнул сержант. — По склону давай, влево.
— Живой он, дядя Иван, — ответил Николай, который не мог себе представить, что они уйдут и Серега останется один. Вдруг он ранен? Его же немцы убьют или в плен возьмут. — Живой, я видел, как он прыгнул вниз.
— Живой — значит выберется, — недовольно ответил сержант.
Он был раздражен всем, что случилось. Не надо было им связываться с дотом, надо было пробираться наверх. Дот они подорвали, а шуму не получилось. Немцы их обнаружили и теперь не выпустят из рук. С той минуты, когда на Горелой вспыхнули яростные пулеметные очереди, Кононов настороженно ждал, что стрельба разольется по сторонам, охватывая сопку огромным кольцом. Ждал, что начнут бить наши батареи, вперебой застучат станковые пулеметы, раздастся «ура!» наступающих батальонов. Не дождался и понял, что рота наступает в одиночестве. Вместо батальонов поддержать ее должен сержант Кононов с двумя людьми. Один из них отбился в сторону. Спасать нужно не его, а роту. Поэтому Кононов приказал Орехову отходить по склону.
— Барташов к роте придет… Нам с тобой все равно к нему не подобраться… Видишь, как, паразиты, зажимают… От меня не отставай.
Автоматчики один за другим мелькали в камнях возле взорванного дота. Они хотели окружить русских.
Отбиваясь гранатами, Кононов и Орехов стали уходить влево по склону. Где–то там, судя по стрельбе, была рота.
Барташов поднял голову и осторожно осмотрелся. Он лежал в березовых кустиках, полосой протянувшихся у подножия скалы. Над скалой поднимался в небо хвост дыма. Сергей понял, что дым идет из взорванного им дота. Время от времени там все еще что–то ухало. Видно, рвались в огне боеприпасы.
До вершины скалы было метров десять. Сергей подумал, что ему здорово повезло. Руки и ноги остались целы при падении. Плечо — это пустяк. Главное, он мог двигаться. Егерей тоже не видно. Они, конечно, считают, что Сергей мертв. Если его миновала очередь, то при падении он свернул шею.
Сухая трескотня автоматов слышалась слева по склону. Ее прерывали винтовочные выстрелы и гулкие гранатные взрывы. Сергей догадался, что Кононов и Орехов живы и отходят на соединение с ротой.
Когда он понял, что остался один, навалился страх, заставил притихнуть в кустах. Сергей прислушивался к удаляющейся трескотне автоматов и думал, что же ему делать. Глаза настороженно и боязливо оглядывали каждую скалу, каждую кочку, каждый бугорок. Вокруг не было никого. И это казалось самым невыносимым. Хотелось вскочить и кинуться очертя голову, чтобы догнать сержанта, Кольку. Будь что будет, пусть подстрелят на бегу. Лишь бы не это ужасающее одиночество, от которого по всему телу расползался липкий, противный страх.
Барташов стал уже подниматься из кустов, но тут на глаза снова попался хвост дыма, пачкающий удивительно чистое, бесконечное небо. Сергей вспомнил, как ухнул взрыв в доте, как поперхнулся пулемет, как дернулось его дуло и безвольно уткнулось в пустые камни. Он вспомнил темно–зеленые фигуры егерей, взрыв гранаты… Двоих, кажется, он отправил на тот свет…
Страх стал понемногу отступать. Голова заработала яснее. Нет, он не будет вскакивать и бежать, не разбирая дороги. Он не даст себя подстрелить, как ошалевший заяц.
Он поползет сейчас по склону влево, где грохочут выстрелы. Там Кононов, там Колька. Если он не догонит их, то придет в роту. Пойдет он тихо, незаметно. Ну а если не повезет…
Сергей торопливо ощупал карманы. У него оставалось четыре гранаты и семь обойм. Остальные патроны были в вещевом мешке, который он отдал Николаю, когда пополз с сержантом к доту. Ладно, на случай и этого хватит. Заляжет в камнях и будет отбиваться. Одну гранату оставит напоследок. Он выбрал ее из четырех, проверил запал и сунул на грудь, под шинель.
Вдруг Сергей вспомнил про мешок и расстроился. Наверное, Колька забыл его, когда началась стрельба. Оставил его под камнем, а там рисунки, бумага и карандаши. Пропадет бювар. В нем же не просто рисунки, а наброски для будущей картины. Для первой картины, которую он начнет рисовать после войны. Наброски в десять раз лучше, чем память, сохранят голые сопки, лица солдат, черные взрывы и все остальное, что он должен, обязан показать на картине…
Он уже почти видит свою картину. На ней мокрые скалы, без травинки, без кустика. Только слева в углу желтая прядь осоки. Солдаты после боя — с темными, гранитными лицами. Их глаза и руки, опаленные огнем шинели, кисет, опущенный до земли. Над ними светлое небо. Оно будет пронизано лучами восходящего где–то за сопкой, но еще невидимого солнца. И у горизонта хрупкие облака. Такие, какие он видел сегодня у дота. Удивительно тонкие, просвечивающие, отливающие едва уловимой зеленью.
На картине будет лейтенант в плащ–палатке, Колька, сержант. Будет пулемет Кумарбекова, горячий от стрельбы, как конь после скачки. Только пулемет он уткнет дулом в камень, уберет из него ленту, сделает его лишним, ненужным…
Несколько отрывистых очередей оборвали мысли Сергея и вернули его к действительности. Конечно, Колька забыл мешок, и тот лежит в камнях возле дота.
Вместо того чтобы догонять сержанта и Орехова, Барташов пополз в кустах, обходя скалу, на которой дымился дот.
За скалой Сергей влез по откосу и разыскал место, где он отдал Орехову мешок. Под валуном был примят мох, лежало с десяток винтовочных гильз. Сергей заглянул под камни, обшарил расселину.
Мешка не было. Значит, Колька взял его с собой. Молодчина ДРУГ!..
Сергей почувствовал себя уверенным и сильным. Почувствовал, что выберется из этой заварухи и снова будет жить, видеть, рисовать…
Неожиданно сбоку донеслась короткая немецкая команда. Сергей выглянул из–за валуна. Возле дымящегося, с подпалинами на каменных стенках дота стояло полдесятка немцев. Один из них в фуражке с высокой тульей, напяленной на круглую., как шар, голову, стоял спиной к Сергею, Барташов видел зад немца, видел заложенные за спину руки, которые смыкали и размыкали пальцы.
«Нервничает», — подумал Сергей. Здорово сейчас было бы не спеша прицелиться в спину, обтянутую офицерским мундиром, и нажать спуск. Толстомясый, с большой кобурой на поясе сразу рухнет на землю.
Но тогда Сергею не уйти. Уйти он должен, потому что картина, которую он напишет, значила много больше, чем офицер в фуражке с высокой тульей.
Когда у дота появились солдаты с носилками, Сергей отполз в сторону, потом снова спустился с откоса и, перебегая в камнях, стал пробираться влево по склону, туда, где слышались стрельба и взрывы.
Орехов раз за разом бил из винтовки по немцам и краешком глаза следил за каждым движением сержанта. Теперь, когда так неожиданно отстал Сергей, Орехов больше всего боялся остаться один. Непрерывное дергание затвора набило на ладони мозоль. Плечо занемело от толчков приклада, в ушах звенело. До ствола винтовки нельзя было дотронуться. Он раскалился от непрерывной стрельбы.
Мешанина скал и валунов помогала уходить. Кононов действовал расчетливо и хитро. Орехова он держал позади, приказывая ему глядеть по сторонам и бить из винтовки.
— Вовсю жарь… Перебегай с места на место и жарь как можно больше, — сказал он Николаю. — Пусть они на тебя примериваются.
Николай стрелял, а сержант тем временем нырял в какую–нибудь подходящую расселину, за камень и подпускал егерей почти вплотную. Когда те, прислушиваясь к стрельбе Орехова, приближались к сержанту, он кидал в них гранаты. Пока ошарашенные немцы разбирались, что к чему, Кононов и Орехов успевали отойти на полсотни метров. Потом им попалась осыпь. Они нырнули за камни и минут десять ползли во мгле.
За осыпью, вывернувшись из–за скалы, они увидели роту. Вернее, узкую расселину и в ней пулемет Шайтанова, выпускающий очередь за очередью по егерям, которые поднялись в атаку.
— Наши, дядя Иван, наши! — обрадованно закричал Орехов. — Вон Шайтанов с пулеметом!
— Не ори, вижу; — остановил его Кононов и оглядел ровный склон, отделяющий их от расселины. На склоне лежали убитые. В ближнем из них сержант узнал Грачева, рассудительного пожилого солдата из взвода Шовкуна. Грачев лежал на животе, широко раскинув руки. Казалось, он хотел обнять землю, которая после огненного удара неумолимо притянула к себе. Хотел обнять, а руки оказались малы.
Увидел Кононов и убитых саперов, и молоденького связиста, который тянул кабель за ротой. Он так и лежал с полуразмотанной катушкой на боку, уткнув голову в ящик телефонного аппарата. Справа от связиста густо темнели неподвижные серошинельные кучки. Лица убитых рассмотреть было нельзя.
Сержант понял, как дорого дался роте этот голый склон.
— Давай махнем к щели, — предложил Орехов, поправляя лямки двух вещевых мешков, которые делали его похожим на двугорбого верблюда.
Отбиваться от егерей и тащить на себе два тяжелых мешка — дело было нелегкое. С Орехова лил пот, лямки то и дело слезали с плеч, и приходилось поправлять их в самое неподходящее время. Раза два, когда делали перебежки, Николай вынужден был соскользнувшие лямки хватать зубами и тащить мешок, как собака поноску.
Надо было один мешок бросить. Свой Орехову бросать не хотелось. Оставить мешок Сергея он не мог. За чужую вещь всегда больше беспокойства, что случись с ней — человеку в глаза не взглянешь. И рисунки Сереги в мешке…
Где он теперь? В той стороне выстрелов не слыхать.
— Махнем, товарищ сержант, — снова сказал Орехов.
Теперь, когда до роты осталась сотня метров, а сзади вот–вот опять насядут егеря, Николай остро почувствовал тяжесть скитания по скалам, представил, как малы и слабы они с сержантом по сравнению с теми, которые подстерегали их на сопке, гоняли и ловили. Что могли сделать они втроем на Горелой? Зря лейтенант их послал. Сережка потерялся, а они бегали от немцев, и только.
— Погоди, не гоношись, — строго ответил сержант. — Шайтанов еще не разберет, кто со стороны бежит, и чиркнет впопыхах пулеметом. У него рука тяжелая… Сейчас, как егеря выскочат, так и мы под шумок поползем.
Кононов был доволен, что они добрались к роте. Но он не испытывал такого нетерпения забраться в щель, как Орехов. Сержанту с первого взгляда стало ясно, что щель представляет западню. Забраться в нее легче, чем выбраться. Кононов по доброй воле в такую щель не полез бы. Он подался бы в валуны и тихонько стал спускаться с сопки по расселинам, по кустикам да между камешками. Но он помнил приказ лейтенанта о соединении с ротой. Поэтому сержант, выбрав момент, когда егеря снова побежали в атаку, коротко приказал Орехову:
— Пошли!
В расселину они свалились так неловко, что Орехов расквасил о камни нос, а сержанта Самотоев сгоряча лягнул ботинком, и тот отлетел к стенке, выпучив глаза от боли.
— Кононов! — заорал Шайтанов. — Сержант пришел!.. И Орехов тоже.
Когда атака егерей была отбита, Кононов доложил лейтенанту, что на вершину они пройти не могли.
— Барташов дот подорвал, потом в сторону отбился… Мы с Ореховым сюда стали отходить. Думаю, что Барташов тоже в роту придет…
Он хотел добавить, придет, если будет жив, но на глаза попался Орехов, и Кононов промолчал. Из немногословного рапорта сержанта Дремову стало ясно, почему на правом фланге было спокойно. Он думал, что именно там немцы будут обходить роту, но сержант со своей группой сбил их с толку. После взрыва дота целая рота егерей бесцельно рыскала по склону, не понимая, как в тылу батальона оказались русские, куда они исчезли, сколько их, появятся ли снова.
— Так, сержант, — сказал Дремов. — Теперь оставайся здесь. Отбили егерей, сейчас опять будут, сволочи, лупить из минометов. Под стенку забейтесь. Они такие концерты устраивают, аж в печенках жарко…
Уткнув лицо в камни, Барташов лежал, не поднимая головы. Взрывы снарядов и мин следовали один за другим так часто, будто по камням осатанело били громадные молоты, высекая огонь, дробя камень, вскидывая дым и седую щебенку. Страшно было и думать, что сквозь такой огонь он проберется в роту. Да и как идти в самый ад, в самую гущу взрывов…
«Немножечко ведь осталось, совсем немножко», — тоскливо думал Сергей, подбираясь при свисте снарядов. Он сумел незамеченным проползти по склону, увидел роту, и тут взрывы перерезали дорогу.
Огненный смерч снова кружился возле щели, где сидела рота.
Когда русские отбили очередную атаку егерей, оберста Грауберга вызвали по телефону из штаба дивизии. Генерал вежливым тоном осведомился у Грауберга, не нужна ли ему, чтобы справиться с десятком русских, помощь соседнего полка, или, может быть, лучше вызвать авиацию?
— Благодарю вас, генерал, — едва сдерживая ярость, так же вежливо ответил Грауберг. — Думаю, что это не потребуется.
— Отлично, — ответила трубка. — Рад слышать, что полк моих егерей в состоянии уничтожить десяток русских. Признателен вам, оберет, что вы вселили в меня уверенность в ваших силах… Жду донесения о полной победе.
Грауберг отдал телефонную трубку и изо всех сил трахнул кулаком по столу, где лежала карта сопки Горелой. Подпрыгнули и раскатились по столу карандаши. Цейсовский бинокль соскользнул с краешка, ударился о камень, и в нем разбилась вторая линза. Адъютант подал его Граубергу.
— К черту! — заорал оберет, оттолкнув руку с биноклем. — Все к черту!
Он отдал приказ открыть огонь последней, что оставалась у него в резерве в районе Горелой, — батарее шестиствольных минометов, укрытой в лощине за сопкой. Эта батарея должна была ошарашить русских при подготовке прорыва. Но оберет приказал ей вести огонь. Нет, тысячу раз прав гауптман Хольке. Когда имеешь дело с русскими, ничего не надо откладывать.
Дремов за буханьем взрывов не расслышал скрипучего, будто кто–то рвал парусину в небе, урчания тяжелых мин, выпущенных далекой батареей.
Они разом, кучно и оглушительно, рванулись на склоне рядом с расселиной.
Дремова ударило в плечо, кинуло к стенке. Затем все смешалось: огонь, дым, визг осколков, летящие камни, пронзительные крики.
Трех солдат, прижавшихся друг к другу в гранитной выбоинке, взрывом уложило на месте. В клочья разметало умершего Зеленцова. От него остались только ноги. Они так и стояли возле стенки.
Горсть раскаленных осколков ударила Кумарбекова, откинула его от пулемета. Кумарбеков должен был свалиться мешком на дно щели, дико закричать от боли, стонать и извиваться, опаляемый огнем в разорванном животе, в разбитых костях, рассеченных мышцах.
Вместо этого он пополз к пулемету, припал к прицелу залитым кровью лицом. Он принялся зло ругаться непонятным свистящим словом:
— Аннасс…н! Аннасс…н!
Он кричал это слово все быстрее, все пронзительнее. На левой руке, ухватившей ручку пулемета, недоставало двух пальцев.
Дремов кинулся к пулеметчику, но Усен приник к рукояткам мертвой хваткой и нажал гашетку. Глаза его были залиты кровью и ничего не видели, но в руках еще оставалась сила. Они жали гашетку до тех пор, пока не кончилась лента. Это была бесполезная очередь. Она не поразила никого, пули просто летелк в сторону врага. Только этим мог перед смертью ответить Усен Кумарбеков, табунщик из Тянь–Шаня, тем, кто его убил.
Когда пулемет перестал стрелять, Усен повалился на руки лейтенанта и, не открывая глаз, умер под гранитной стенкой. Через минуту осколок разбил и пулемет.
И в это время над грядой сопок, где находилась оборона батальона Шарова, взлетели в небо две белые ракеты. Две яркие звездочки, поднявшиеся высоко над сопками. Дремов понял, что он не просмотрел ракет. Только сейчас ему разрешали отходить.
Дремов приказал Шовкуну выводить остатки роты.
— Я с Шайтановым буду прикрывать…
…Оказывается, камень тоже может гореть. Когда стихли взрывы тяжелых мин, Сергей не поверил глазам. Серый гранит на склоне был черным. Как на пожарище, его усыпали мелкие, похожие на угли осколки. Будто пепел, тянулась по краям воронок седая каменная пыль. Шестиствольные минометы выжгли склон, оставив черные подпалины, раскиданные камни, множество воронок. И пустую расселину, в которой валялся разбитый станковый пулемет.
«Все убиты», — с ужасом подумал Сергей и, не скрываясь, побежал к расселине. Откуда–то сверху по нему ударили беспорядочные автоматные очереди. Это егеря снова готовились к атаке на страшную горстку русских.
Но в щели уже не было роты. Остатки ее ушли в лощину во время обстрела и теперь по проходу в минном поле спускались с Горелой сопки. Последними ползли Шайтанов и лейтенант с немецким автоматом, заряженным магазином, в котором осталась единственная очередь.
В щели был один длинноногий солдат в шинели, разодранной на спине. Не обращая внимания, что сверху ползут егеря, Сергей шел по узкой, исковерканной взрывами расселине, где на дне лежали убитые. Он накрыл полой шинели окровавленное лицо Кумарбекова и поставил возле него пустую коробку из–под пулеметных лент, удобнее уложил усатого солдата из второго взвода, фамилии которого он не помнил. Знал только, что усатый раньше всех выкуривал свою пайку махорки и потом охотился за окурками.
Среди убитых он не нашел ни Дремова, ни Кольки, ни сержанта, ни Шайтанова.
Значит, рота ушла из расселины. Недавно ушла. От гильз, валявшихся на дне щели, кое–где еще тянуло гарью.
Ушла рота, он опять опоздал, опять остался один.
Барташов выглянул из расселины и увидел, как медленно ползет цепочка егерей, боязливо прижимаясь к камням. Они не верили молчащей щели.
«Трусите», — подумал Сергей. Им овладело какое–то странное безразличие. Он понимал, что надо уходить, немедленно бежать. Но ноги дрожали, кружилась голова и мелодично звенело в ушах. На левом боку шинели краснело какое–то пятно. Наверное, он измазался кровью убитых.
Сергей сел на выступ скалы, прислонил к стенке винтовку и уронил руки. На глаза попалась скрученная кем–то цигарка. Выкурить ее не успели. Она была бережно сунута в щелку. Сергей взял ее, сдул пыль, разыскал в кармане спички и неумело закурил. Едкий дым запершил в горле, вызвал надсадный кашель. На глазах выступили слезы. Сергей с удивлением поглядел на цигарку, чадившую между пальцев. Все солдаты жадно глотали этот горький дым, а его выворачивает наизнанку удушливым кашлем.
Он просто не умеет курить. Сергей осторожно затушил самокрутку. Что он вообще умеет делать? В школе неплохо играл в волейбол, оформлял стенную газету, прошлым летом переплыл Волгу… Немного умел рисовать. Это так мало. В сущности, это совсем ничего. Курить и то не научился.
Сергей вздохнул и посмотрел на небо. Солнце, чуть задернутое дымкой, висело над сопками. Оно было тихое и равнодушное. Какое ему дело до того, что здесь, в каменных морщинах холодной земли, люди убивали друг друга, что в трех метрах от Сергея стояли ноги, оторванные у человека, а под стеной лежал изуродованный осколками Усен Кумарбеков?..
Солнце светило, не ведая, что в этот день ему не стоило бы подниматься, не стоило размыкать темные двери осенней ночи. Сколько бы людей осталось в живых, если бы сегодня не взошло солнце! Огненный шар, плывущий в бескрайней вселенной! Солнце, которое породило на Земле все живое, сотворило людей. Не для того, чтобы они убивали друг друга…
Сергей поглядел на восток. Там, над вершинами сопок, заснуло несколько прозрачных облаков. Сверху они были светло–розовыми, а внизу зеленоватыми. Зря его отругал возле дота сержант и сказал, что не может быть зеленых облаков. Нет, Сергей сейчас снова видел их, отчетливо отливающих зеленым светом. Наверное, в них отражалось море. Оно ведь начиналось километрах в двадцати от Горелой. Огромное море с зеленой водой, которая и окрасила эти легкие облака.
На своей картине он нарисует именно такие облака. Оторванные ноги он не будет рисовать, не будет рисовать сожженного гранита с седыми полосами каменного пепла вокруг воронок…
Автоматная очередь прошла по стенке в полутора метрах от Сергея. Он инстинктивно отпрянул в сторону и стряхнул оцепенение, навалившееся на него.
Егеря были уже в полусотне метров от расселины. Они по–прежнему ползли, прижимаясь к камням. Левый край темно–зеленой цепочки загибался вниз. Егеря медленно и осторожно заходили во фланг молчавшей щели. Они и представить не могли, что рота ушла отсюда.
«Боитесь, сволочи!» — подумал Сергей и ужаснулся, что он сидит в расселине, когда ему нужно уходить. Он подхватил винтовку и, согнувшись, перескочил тот бугорок, который отделял щель от лощинки.
Вдогонку рассыпалось несколько очередей, но он успел юркнуть за камни.
Сергей полз, торопливо перебирая по щебенке исцарапанными, в ссадинах руками. Полз, радуясь пучкам примятой осоки, ямкам от вывороченных мин, клочьям окровавленной ваты, попадавшимся на пути.
Еще немножечко — и он догонит роту, догонит своих.
Выстрела Сергей не услышал. В тот момент, когда он перебирался через небольшой бугорок, в спину ткнулось что–то очень горячее. Будто раскаленный гвоздь.
В груди сразу зажгло так невыносимо, что Сергей перевернулся на спину. Он уцепился руками за валун, чтобы поскорее перебраться на другую сторону бугорка, но пальцы скользнули по камню, стали ватными. Сергей со страхом ощутил, что он не может их согнуть. Не может согнуть свои собственные пальцы, которые всю жизнь сгибались по первому его желанию.
Огонь из груди ударил в голову, ногам стало холодно.
«Чепуха какая», — успел подумать Сергей, и только тут жгучая боль опалила тело. Так, будто в спину сунули тупой нож и теперь поворачивали его раз за разом, выбирая места одно больней другого.
— Папа! Папа! — отчаянно и страшно закричал Сергей, с трудом размыкая непослушные губы. — Мне больно! Санитар!
Он еще успел посмотреть на далекие зеленые облака, притихшие на светлом небе, и закрыл глаза. Словно его одолел сон.
Карта вытерлась и залохматилась на сгибах. Три дня назад, когда возле штабной землянки разорвался снаряд, на карту опрокинуло банку свиной тушенки. Теперь на ней вдобавок ко всему в правом углу красовалось сальное пятно. Пятно раздражало майора Барташова. Карту давно надо было сменить, но в дивизии не было новых карт.
Не было! Это слово стало фатальным с первого дня войны. Не было воздушного прикрытия для полка, не было автоматов, не было минометов в батальонах, не было пистолетов, не было карт. Не было многого. От одного перечисления у начальника штаба ломило в висках. Не раз про себя поминал он недобрым словом сам не зная кого. Кого–то далекого и трудно воображаемого реально. Того, кто был виноват в этом проклятом «не было»!..
Майор закуривал и заставлял себя успокоиться. Не к чему пороть горячку. Будь хоть семи пядей во лбу, все равно нельзя было предусмотреть, что пятьдесят восьмой стрелковый полк, куда был направлен начальником штаба сердитый майор Барташов, зацепится именно здесь, на гряде сопок в квадрате 18–42 возле длинного озера. Именно здесь, возле сопки 0358, он остановит наступление егерей и займет оборону.
На карте были извилистые горизонтали сопок, ядовито–зеленые моховые болота, синие круги и овалы горных озер. Все пронумерованное до тошноты. Когда среди горизонталей встречались кудрявенькие значки березовых кустиков, глаз невольно задерживался, словно отдыхал на них.
За месяц номера на карте стали незаметно обрастать названиями. Появились всякие Круглые озера, Минометные ручьи, Кривые лощины и прочие нехитрые солдатские прозвища безымянных мест.
Не удержался и начальник штаба. Трудно было нарушить порядок, привитый многолетней штабной работой, но кадровый офицер майор Барташов неделю назад с удивлением обнаружил, что на сопке 0358 его аккуратным почерком написано «Горелая». Он поморгал припухшими от усталости глазами, потянулся за резинкой, но неожиданно махнул рукой. Пусть хоть одно человеческое наименование будет на карте, а то от этих цифр уж иной раз мутит.
Майор перечитал донесение о результатах разведки боем, отточил карандаш и стал наносить на тонкие горизонтали, обозначающие Горелую сопку, условные значки. Данные о системе огня противника.
Две минометные батареи, гаубичная и главный «улов» — шестиствольные минометы.
Крупнокалиберные стоят в четырех дотах. Один дот подорвал со своей группой тот отчаянный сержант, которого Дремов направил в обход. Значит, осталось три. Вот здесь по краю седловинки возле вершины…
От сильного нажима карандаш сломался. Значок третьего дота получился неряшливый, с куцым крысиным хвостиком. Надо было его стереть, заточить карандаш и нарисовать снова. Барташов покрутил в пальцах остаток синего карандаша и решил, что для одного дота не стоит его затачивать. Цветные карандаши в штабе полка были таким же дефицитом, как пулеметы в ротах.
Разведка боем дала хорошие результаты. Вся огневая система в районе сопки Горелой была теперь как на ладони в условных значках штабной карты. Конечно, немцы сменят позиции шестиствольных минометов и гаубичной батареи. Но это уже не главное. Важно знать, что они есть в районе сопки. Шестиствольные они приготовили как сюрприз, хотели преподнести его при подготовке наступления. Не вытерпели, выдали себя. Здорово расшевелил их Дремов. Всего один час просидел в этой щели, а расшевелил хорошо. Неужели у немцев что–нибудь в запасе осталось? Рано подполковник Самсонов приказал дать белые ракеты, разрешающие Дремову отход. Роту надо было еще полчаса держать на склоне…
Теперь можно начать разработку плана захвата Горелой сопки. Вечером Самсонов возвратится из штаба дивизии, и Барташов обсудит с ним кое–какие детали, которые возникли у него в голове. С новым назначением ему повезло. Командир полка неглупый мужик и спокойный. Хуже нет, когда начальство суматошное. Как говорят, семь пятниц на неделе. Самсонов решает не спеша, зато уж накрепко. Цифры он малость недолюбливает, но это поправимо, можно его приучить. Давать ему толковые цифры — и будет их уважать. Майор еще раз посмотрел на карту, окинул глазом хитрые значки, которые добыла рота Дремова в разведке боем. Сколько же стоили эти синенькие закорючки на листе бумаги?
— Дайте данные о потерях в живой силе, — попросил Барташов.
Долговязый писарь в очках торопливо зашелестел бумагами и положил на карту сводку о потерях за вчерашний день. Сорок девять убитых и восемьдесят три раненых на весь полк.
Вот и первая рота. Потери были сравнительно невелики: восемнадцать убитых и трое раненых.
«Ловко Дремов отделался», — довольно подумал Барташов. В такой мышеловке можно было всю роту оставить. Пулеметы в лоб, а потом обстрел из минометов и орудий — это не шутка. Странно, что так мало раненых. Обычно их бывает всегда значительно больше, чем убитых. Убить человека наповал очень трудное дело. В четырех случаях из пяти он оказывается раненым. Значит, у Дремова раненые воевали до конца. Поэтому их осталось только трое.
— Списочные данные о потерях поступили? — не поворачивая головы, спросил майор.
— Уже переданы в дивизию, — писарь снова зашелестел бумагами.
— Дайте–ка я полюбопытствую, — майор отодвинул в сторону карту. — Молодняк ведь у Дремова, необстрелянные еще.
Писарь подал серый, аккуратно разграфленный лист бумаги, на котором ровным столбиком были выведены фамилии и инициалы тех, кто за вчерашний день погиб в пятьдесят восьмом полку.
Барташов прищурил глаза и стал с усилием вчитываться в карандашные строки, написанные с лихими писарскими закорючками.
Алексеев, Алиханян, Бутузов, Кочерыжкин… Смешная фамилия. Майор вдруг вспомнил веснушчатого солдата в просторной, не по росту шинели. Тот встретился Барташову, когда они шли вчера на наблюдательный пункт. Солдат нес в обеих руках по котелку. Видно, возвращался в роту из наряда по кухне. Там, наверное, что–нибудь прихватил тайком от повара. Когда веснушчатый увидел, что навстречу идет большое начальство, он кинулся в сторону. Путаясь в полах шинели, полез на склон лощины.
— Ишь как припустился, — сказал тогда подполковник Самсонов капитану. — С такими пугаными много не навоюешь. Останови его, а то котелки расплещет…
Но в это время засвистела мина. Все присели за камни. Когда дым рассеялся, от солдата, удиравшего с глаз начальства, не осталось ничего. Там, где он был, на склоне темнела воронка. Вниз, бренча по камням, катился закопченный котелок.
Последний раз писарь занес Кочерыжкина в список. Теперь из штаба напишут про Кочерыжкина И.С., что он пал смертью храбрых в боях за Родину, и все… В графе «Год рождения» почти у каждого из убитых стояло — 1923… Восемнадцатилетние. Как его Сережка…
Где он теперь? Последнее письмо от сына Барташов получил месяца два назад из запасного полка. Сергей писал, что их должны направить в училище.
Первый батальон, второй… Шелестели бумажные листы с колонками фамилий и цифр.
Ага, вот и дремовская рота. Антипин, Алсуфьев, Варабуля, Барташов…
«Однофамилец нашелся», — удивился майор, невольно задерживаясь глазами на карандашной строчке. Барташов, рядовой, тысяча девятьсот двадцать третьего года рождения. «Одногодок Сережки», — подумал Петр Михайлович и удивился еще больше. Инициалы сходятся — С.П. Бывает же такое на свете!
И вдруг почему–то начало холодеть в груди и мелко задрожал сломанный карандаш, которым майор водил по неразборчивым, в витиеватых закорючках строчкам. С.П. — Сергей Петрович. Сережка…
Не может быть! Он не мог оказаться в роте Дремова. Ведь он же писал, что поедет в училище. Меньше чем через три месяца его не выпустят. Три месяца — самый ускоренный курс, это майор знал наверняка.
Воротник гимнастерки стал таким тесным, будто на шею накинули удавку. Петр Михайлович рванул крючок. Раздался треск разорванного сукна. Это немного успокоило. С.П. — почему он решил, что Сергей Петрович? Может быть, Семен… Пантелеевич. Ведь есть же такое имя — Пантелей.
— Дайте мне список личного состава батальона Шарова, — хрипло сказал Барташов.
Писарь недоуменно сверкнул очками и стал рыться в железном ящике с никелированными ручками. Майор смотрел на его сутулую спину с торчащими лопатками, которые шевелились при каждом движении рук.
На лбу у Петра Михайловича выступил пот, пальцы крутили и крутили граненый синий карандаш со сломанным грифелем. Сорок девять человек убило вчера в полку, а он пожалел заточить карандаш. Бережет его, скупится, а сорок девять человек убиты. Среди них Барташов С.П… Вдруг не Пантелеевич?..
Может, завалялись где–нибудь списки личного состава батальона Шарова? Может, не найдет их сейчас писарь?
Но очкастый писарь нашел и, довольный тем, что бумаги у него оказались в порядке, положил список перед начальником штаба. В списке первой роты была четко выведена чернилами строка: «Барташов Сергей Петрович».
Лист бумаги неожиданно стал расти и расплываться. Исчез стол, раздвинулись низкие стены землянки. Аккуратная писарская строчка замельтешила, буквы с завитушками сбежались в кучку, закружились, завертелись с бешеной скоростью и превратились в мальчишеское с ясными глазами лицо. Густые вразлет брови и редкая россыпь веснушек на переносице.
Нет, не может быть. Петр Михайлович не верил своим глазам, не верил этому паршивому списку, в котором любой писарь мог наворотить кучу ошибок. Барташов хорошо знает армейских писарей. Корпят над бумагами, согнувшись в три погибели, а сами в это время думают о чем угодно. Мало ли он находил у них ошибок и искажений. Есть же такое имя — Пантелей!.. Мышиный писк телефона собрал рассыпанные буквы в строки, смазал лицо Сергея, освещенное тусклыми бликами затухающего костра. Ночная Волга превратилась в лист бумаги с ровными графами.
— Соедините с Дремовым, — приказал Барташов, не отводя оцепенелого взгляда от страшной строчки на листе.
Трубка была холодной и твердой. Издалека донесся голос, докладывающий «третьему», что «двадцатый» на проводе.
«Третий — это же я», — сообразил Петр Михайлович и сказал в трубку:
— Дремов, у тебя в роте был солдат Сергей Барташов?
— Был, — ответил далекий голос. — Вчера его при отходе снайпер…
Тут трубка вдруг замолчала, послышались какие–то щелчки и натужное сопение. Видно, лейтенант сообразил, почему начальник штаба спрашивает про Сергея Барташова.
— Да говори же, черт! — заорал Барташов в трубку. — Говори, Дремов!
В трубке перестало щелкать, и голос лейтенанта Дремова четко, по–уставному доложил «товарищу третьему», что рядовой Барташов погиб вчера во время разведки боем.
Той самой разведки, проведение которой было разработано начальником штаба майором Барташовым. На проведении которой он настоял. Подполковник Самсонов не хотел посылать в разведку роту Дремова, но он, начальник штаба, выбрал именно эту роту.
«Почему?» — мучительно думал Барташов, сжимая в руках холодную твердую трубку. Всего две недели он в этом полку. Когда разрабатывал операцию, для него все роты в батальоне Шарова были одинаковы. Просто он выбрал ту, которую именовали первой. Нелепая крошечная пружинка, сработавшая где–то в глубине приученной к штабной нумерации головы Петра Михайловича, оказалась причиной гибели сына. Сам, своими руками послал он Сережку к смерти. И капитан Шаров не хотел посылать роту Дремова, а он, начальник штаба, настоял. Доказал, что именно эта рота может выполнить боевую задачу. Решил сразу убедить командира полка, что тот обязан считаться с мнением начальника штаба. Какая дикая, невероятная случайность….
Барташов чуть не застонал, вспомнив, как он на наблюдательном пункте выговаривал капитану Шарову, упрашивавшему подполковника дать роте белые ракеты. Может быть, просьба капитана могла спасти сына.
Он тогда на наблюдательном не согласился с комбатом и сказал, что данные о схеме обороны противника будут стоить некоторых потерь живой силы.
Некоторые потери «живой силы» — этот привычный штабной термин вдруг полоснул наискось, с размаху по бешено колотящемуся сердцу.
Живая сила… Живой Сережка, сын. Был живой, стал мертвый. Некоторые потери, товарищ начальник штаба, — и у вас на засаленной карте значки дотов и батарей. Полчаса назад вы были довольны данными разведки боем. Особенно обрадовало вас, что обнаружена батарея шестиствольных минометов. Смерть Кочерыжкина не расстроила вас…
Барташов вспомнил про телефонную трубку.
— Где похоронили? — жестко спросил он и весь похолодел в ожидании ответа.
Так и есть… Сергей догонял роту. В лощине его прихватил снайпер. Дремов с пулеметчиком Шайтановым отходили последними. Они видели, как убили Сергея. Пройти туда было нельзя. Снайпер снял бы всякого.
— Ясно… Сейчас приду к вам, — сказал майор и подал трубку телефонисту.
Тот неловко подхватил ее, уронил на землю и опрокинул аппарат.
Писарь, нагнув голову, стоял у стола. Руки его лежали возле списка. Он хотел взять список у майора, но не осмеливался сделать ни одного движения. Лицо писаря было бледное, глаза прятались за стеклами очков.
Резким взмахом руки Барташов откинул плащ–палатку у двери. Свет ударил в глаза. Майор покачнулся и пересилил эту неожиданную боль. Затем поправил выдранный с мясом крючок на воротнике гимнастерки и пошел по тропинке, спускавшейся наискось по щебенчатой наплешине к кочковатой сырой лощине.
«Живая сила… Потери живой силы…» — билась в голове, как в клетке, навязчивая мысль. Почему–то вспомнились строгие залы академии, штабные учения и маневры. Там хитрыми ходами, стрелками на карте Петр Михайлович Барташов поражал живую силу противника и нес потери в живой силе своих подразделенийРядом с тропинкой бежал телефонный провод. Тонкая темносерая нитка, протянутая по земле. Она именовалась коротко: связь. «Дайте связь!» — нередко требовал начальник штаба, когда неожиданно замолкал телефон. Теперь он вспомнил, как по его команде торопливо выскакивал из землянки связист… Зуммер начинал пищать, телефонная трубка оживала в руках начальника штаба. Если вместо одного телефониста в землянке появлялся другой, начальнику штаба некогда было обращать на это внимание. Есть связь — значит, все в порядке.
Где–то гулко застрочил станковый пулемет, и в голове Барташова эхом отдалось: «Огневая точка». Может, очередь сейчас полоснула по живому? По людям…
Снова стало душно. Тропинка вилась среди моховых кочек.
Живая сила… Сергей Петрович Барташов… Пантелей — это редкое имя… Очень редкое имя.
Смачно чавкала под ногами торфяная грязь, и оборванный крючок царапал шею.
Тропинка сделала поворот. Скалы расступились, и открылся проход в лощину. Она полого уходила вниз, надвое разделенная змейкой крохотного ручья. За лощиной темнела округлая громада Горелой сопки.
— Стой, кто идет? — окрик остановил майора. — Пропуск? Барташов назвал пропуск.
— Где Дремов? — спросил он.
— Налево по лощине вторая землянка, — ответили из–за камней, и винтовка отвернулась в сторону. — Проходите.
Лейтенант сидел перед землянкой и кидал камешки в высокий валун, стараясь приноровиться так, чтобы они отскакивали вверх.
Ребячья забава для командира роты. Лучше бы лишний раз охранение проверил или с солдатами поговорил. После вчерашнего дела кое у кого и теперь еще на душе кошки скребут. Да и у Дремова вид не очень веселый. Шинель на плече заштопана, на скуле ссадина. Отдохнуть бы с недельку лейтенанту. Довоевался уж до того, что насквозь светится. Будешь сидеть, камешки кидать, когда сил нет таскаться по линии обороны.
Заслышав хруст щебенки, Дремов встал и привычно расправил складки под шинельным ремнем. Барташов понял, что лейтенант дожидался его.
Командир роты шагнул к майору, намереваясь по всей форме отдать рапорт, но Барташов стиснул зубы и коротко махнул рукой.
— Где? — спросил он, наклонив к Дремову каменное лицо. Под глазами набрякли мешки. Ноздри хрящеватого носа вздрогнули и широко разошлись. Казалось, майор долго держал в груди воздух и тут, в коротком вопросе, выдохнул его весь без остатка.
— Пойдемте, — сказал Дремов. — Покажу…
Сначала они шли вдоль скалы, потом, цепляясь за стенки, спускались по ходу сообщения. Ход уперся в запасную пулеметную ячейку. Лейтенант миновал ее и лег на землю.
— Дальше ползти надо, — он повернул к майору широкоскулое лицо. — Снайперы, гадюки свинячьи, достают.
«Почему свинячьи?» — подумал майор и тоже пополз по склону. Щебенка колола руки, камни цеплялись за полы шинели. Пальцы срывались, неудобно волочилась полевая сумка. Майор изо всех сил поспевал за Дремовым, который полз по склону, как ящерица, ловко проскальзывав в камнях. Шинель у него почему–то ни за что не цеплялась, и полевая сумка лежала на спине как приклеенная.
Барташову видны были только измочаленные подошвы сапог лейтенанта. На левом каблуке одиноко блестела истертая подковка. В ней оставался последний гвоздь.
«И эту скоро потеряет», — снова подумал майор и рассердился на себя за глупые мысли, которые лезли в голову.
В небольшой расселине Дремов остановился. Барташов подумал, что лейтенант хочет дать ему отдохнуть, и уже собирался его поторопить, но Дремов поправил пилотку и сказал:
— Чего же Сергей молчал, что ваш сын…
Голос у него был растерянный и виноватый. На щеках то ли от волнения, то ли от натуги проступили пятна. Глаза с редкими ресницами смотрели в шершавый гранит поверх головы майора.
Барташова разозлил виноватый голос лейтенанта и убегающий в сторону взгляд. Уж не думает ли он, что начальник штаба не послал бы тогда в разведку боем его роту?
— Дальше что? — яростно спросил он. — Что было бы, если он сказал? Что?
— Может, все по–другому было, — ответил Дремов, стряхнул пыль с рукава и спокойно посмотрел в круглые глаза Барташова, просто и бесхитростно. Будто плеснул за воротник холодную воду. — Я бы его с сержантом Кононовым в обход не послал… Ваш сын дот подорвал. В амбразуру связку гранат кинул… Может, все по–другому было бы.
Конечно, Сергея ведь можно было взять из роты и пристроить в дивизионных тылах. Или, на худой конец, перевести в артиллерию. Там расчетчиков не хватает… Довольно одной просьбы, одного слова подполковнику Самсонову, и сейчас Сережка был бы жив.
Зря он взъелся на лейтенанта. Ротный смотрит на жизнь просто, как все люди. Конечно, на войне убивают сыновей, но почему это должно происходить на глазах отца? Зверь и тот защищает детенышей. В конце концов, вместо Сергея он сам бы мог пойти в любое место. Лишь бы тот был жив.
Глупо… Майор криво усмехнулся. Все равно он оставил бы Сергея в роте. Какое право он имел спасать сына, когда гибнут другие, тоже сыновья?
Живого Сергея отец не стал бы прятать от опасности. Теперь же он готов был идти куда угодно, просить, умолять любого. Но теперь это уже было не нужно…
— Ладно, Дремов, — примирительно сказал майор. — Чего попусту говорить… Поползли.
Скоро они добрались до середины склона и остановились на гранитной площадке, с которой открывался широкий обзор.
— Мой наблюдательный, — Дремов вытащил из–под шинели футляр с биноклем. — Сюда смотрите.
Барташов приник к щели. Перед ним была Горелая сопка. Черные подпалины неровными языками поднимались к вершине. Там, на склоне, где вчера сидела рота Дремова, камни были усеяны воронками. Они сливались друг с другом и казались неровным жженым пятном с обгрызенными краями.
— Слева от щели лощинка тянется, — ободранный, со сломанным ногтем палец ротного оказался возле виска Барташова. — С кустиками… Видите?
Майор кивнул.
— Мы той лощинкой отходили, а он по нашим следам шел…
— Бинокль! — майор нетерпеливо протянул руку.
Полукружья стекол, прорезанные паутинкой делений дальномера, придвинули к Барташову склон сопки. Он повел влево и увидел лощинку. Она спускалась вниз. Сначала пологие края ее были щебенчатыми, потом начались кочки, редкие кустики березок.
Не спеша проплывали в сильных линзах земля, камни, гривки осоки на кочках, выбоины, затем появилось серое пятно шинели с распахнутыми полами, подвернутая нога и голова, свисающая на краю воронки. Острый подбородок с черной щетиной был неестественно задран.
«Не он…» — Давешний холодок снова полоснул в груди. Руки с биноклем задрожали. В стеклах стало расплываться, двоиться. Петр Михайлович до крови закусил губу. Это помогло прогнать дрожь в руках.
— Мы уже на средине были, — послышался над ухом голос лейтенанта. — Он через бугорок перебежал и спускаться стал за нами. Тут, наверное, его снайпер и засек. Шайтанов видел, как он упал. Наш пулеметчик… Василий Шайтанов. Они вместе с Сергеем в роту пришли. Два месяца с лишним Сергей у нас воевал, а вы не знали.
В голосе лейтенанта послышалось такое искреннее огорчение, что к горлу Петра Михайловича стал подкатываться тугой комок. Лучше бы молчал лейтенант… Лучше бы молчал…
— Может, позвать Шайтанова? — предложил Дремов.
— Не надо, — глухо ответил Барташов.
До боли в глазах майор всматривался в рыжую щебеночную плешь небольшого пригорка, перегородившего лощину, по которой уходил вчера Сергей. На щебенке тянулись какие–то белесые полосы. Может, их оставил Сережка, переползая бугорок.
Стекла бинокля снова затуманились, и майор чуть не застонал от невыносимой боли, которая все накапливалась и накапливалась в груди. Теперь она была уже острой, физически ощутимой. Клещами сжимало сердце, было трудно дышать…
В тот самый момент, когда Сергей, наверное, уже считал, что он миновал пригорок, раздался выстрел…
Бац! Пуля тонко запела, рикошетом уходя вверх. Над головой майора осталось на камне белое пятнышко, присыпанное пылью.
Дремов, как по команде, уткнулся под валун.
— Паразиты! — глухо выругался лейтенант и сильной рукой пригнул голову Барташова к валуну. — По биноклю бьют. Теперь носа не высунешь… Не дадут.
— Да, надо поберечься, — согласился майор и пополз от наблюдательного пункта вверх по склону…
…Движения были четкими и размеренными. Сначала он вытягивал руку и на ощупь разыскивал пальцами выбоинку или бугорок. Потом медленно подтягивал тело и замирал, прижимаясь щекой к граниту. Затем снова вытягивал руку.
Петр Михайлович полз по «ничейной» земле, пробираясь к лощине, к тому пригорку, за которым со вчерашнего дня лежал его сын.
За этим он и пошел в роту Дремова.
Полчаса назад, когда они возвратились с наблюдательного пункта, лейтенант потер ладонями виски и сказал:
— Сейчас не достать, а вечером сержанта Кононова и Орехова пошлю. Сергей с Ореховым дружил… Спали вместе, из одного котелка ели… Они уже просились у меня. Эти вытащат… Чего же он молчал, что ваш сын? Могли ведь мы его с Шайтановым взять, когда отходили. Малость бы задержались и взяли. Тогда все–таки легче было.
— Не надо Кононова, лейтенант, — тихо сказал майор. — Я сам.
Он скинул шинель, снял полевую сумку, положил на камень возле землянки Дремова и пошел в ту сторону, где виднелась Горелая сопка. Лейтенант шел за ним, что–то говорил растерянным голосом о снайперах, просил подождать темноты, уговаривал взять с собой сержанта Кононова и, наконец, грозил позвонить подполковнику Самсонову.
— Вот уйду, тогда и позвонишь, — оборвал его майор и попросил показать проход через боевое охранение…
Глухо пророкотала в стороне очередь пулемета и рассыпалась эхом в сопках. За ней другая, третья. Раздались нестройные винтовочные выстрелы. Петр Михайлович догадался, что Дремов прикрывает его, отвлекая внимание немцев.
«Убьют меня, опять же ему, бедняге, попадет», — подумал он о лейтенанте.
Медленно приближался бугорок с плешиной щебенки. Под ним два круглых валуна. Между ними серое пятно шинели. И рука, брошенная на жесткие лишаи. Закостеневшая ладонь с растопыренными пальцами. Рукав шинели соскользнул вниз, и было видно тонкое запястье с напрягшимися сухожилиями. Видно, рука ухватилась за валун, чтобы отодрать от земли обмякшее, потерявшее силу тело. И не смогла. Царапнула по камню, пальцы соскребли в последнем движении бурые лишаи и застыли. Тонкие, изжелта–бледные, с темными ногтями.
«Он!» — что–то изнутри вдруг толкнуло Барташова. Снова захолодело сердце, и колючие тиски стали сжимать его. Боль отдалась в плечо. Сережка!
Забыв про снайперов, Петр Михайлович вскочил, пробежал оставшийся десяток метров и упал рядом с сыном.
Пулеметная очередь, вскидывая щебенчатые фонтанчики, прошлась по пригорку.
— Сережа! — Рука нашарила запекшееся кровяное пятно на груди и крошечную дырочку в колючем шинельном сукне, через которую улетела жизнь.
Растопыренные, неподвижные пальцы и засохшее пятно на груди сына лишили Барташова последней немыслимой надежды. Может, ранен он… Тяжело, но ранен.
— Сереженька, — Петр Михайлович прижался лицом к холодной щеке сына. Острый осколок упирался в затылок Сергея, неловко оттопыривал ухо. Раздирая в кровь пальцы, отец выковырял из щебенки осколок и, сдернув с головы пилотку, положил ее в изголовье сына.
Камни молчали. Тяжелый гранит, уходящий вверх, к ясному холодному небу, был тусклым и равнодушным. Где–то падали капли воды. Кап–кап, кап–кап… Словно тиканье часов. Или, может быть, это был стук цепенеющего от горя сердца…
— Сереженька! — Седые глаза в безысходной тоске уперлись в пустой, изъеденный временем гранит. Ни один звук не вылетел из губ Петра Михайловича. И все–таки голова раскалывалась, грудь разрывалась от отчаянного крика, который удивленно вбирали в себя и прятали в глубине гранитные скалы. Тысячелетние хмурые утесы, еще не видавшие таких глаз и не слыхавшие такого немого крика…
Майор стиснул зубы, вытащил из кармана «лимонку» и ухватил пальцем чеку запала. Но тут пуля цвикнула по валуну, едва не угодив в Сергея, в его руку, откинутую на камень.
Барташов быстро пригнул ее к земле и пришел в себя. Нет, гранатой отсюда никого не достанешь, да и не дадут кинуть, убьют раньше. Как только поднимется на бугорок, так и убьют.
Только теперь майор ощутил всю опасность. Перед глазами встала штабная карта, на которую он сегодня утром наносил систему огневых точек противника. В нескольких сотнях метров вверху на склоне нацелены пулеметы. Вон у тех камней в седловинке два дота.
Просунув руки под спину Сергея, Петр Михайлович прижал его голову к своей груди и медленно пополз вниз по лощине.
Сергей был тяжелым, безвольно колыхался под руками. Ботинки цеплялись за валуны и гремели по граниту.
На каждый звук немцы посылали очередь. Дымчатые фонтанчики вспыхивали то по бокам, то впереди, то совсем близко, возле ног.
«Попадут», — с испугом подумал Барташов и, остановившись передохнуть, переложил Сергея на другую сторону. Теперь тело Петра Михайловича надежно укрывало сына от немецких пулеметчиков. Изо всех сил упираясь носками сапог в неподатливую землю, помогая одной рукой себе, другой поддерживая голову Сергея, чтобы» она случайно не ударилась о камни, Барташов полз вниз по лощине.
Тело тупо ныло от напряжения. По лбу, попадая в глаза, лился едкий пот. Ноги дрожали от усталости, и саднила ободранная о камень кисть руки.
Лицо Сергея было спокойным. Сомкнутые ресницы переплелись друг с другом. Брови чуть выгорели и курчавились у переносицы. Ниже были редкие золотинки веснушек. Под носом, острым и хрящеватым, как у Петра Михайловича, темнел пушок.
«Не брился еще», — с острой жалостью подумал майор и провел пальцами по краешку рта, пытаясь разгладить короткие глубокие складочки, которые были чужими на молодом, заснувшем лице сына. Может быть, только эти складочки да правая бровь, недоуменно вздернутая на лоб, остались на лице Сергея от невыносимого пламени, которое опалило его в короткое мгновение между жизнью и смертью…
Впереди, где за гребнем начинался спуск к шоссе, плеснулся минометный взрыв, затем второй, третий. Немцы решили отрезать выход тому, кто полз лощиной. Не пройти бы майору Барташову с тяжелой ношей через гребень, на котором вспыхивали красным пламенем минометные взрывы. Но тут сбоку из–за камней высунулось усатое лицо, и Петр Михайлович услышал сиплый голос:
— Айдате–ка сюда, товарищ майор…
Это был сержант Кононов, которого Дремов послал вместе с Самотоевым на помощь начальнику штаба полка. Они обогнули полыхающие взрывы, спустились к дороге и быстро перебежали шоссе. Кононов с Самотоевым прикрывали майора. Барташов тащил сына. Сейчас он не доверил бы его никому. Когда добрались до боевого охранения, где можно уже было идти, Петр Михайлович взял Сергея на руки, принес к землянке Дремова и положил на плащ–палатку.
— Пить дайте, — попросил он. — Воды!
Кононов зачерпнул в ручье котелок и подал майору. Тот запрокинул голову и жадно стал пить леденящую воду. При каждом глотке на жилистой шее, как у заморенной лошади, ходил под кожей хрящеватый кадык.
— Где тот, с которым Сергей дружил? — спросил он лейтенанта и, потерев виски, вспомнил: — Орехов…
Через несколько минут крупнолицый рослый солдат со строгими глазами положил возле майора вещевой мешок… На лямке его химическим карандашом было написано: «С.П.Барташов».
— Когда он уполз с сержантом дот подрывать, мне оставил… Мы с ним вместе все время. Еще с запасного, — сказал солдат, косясь на заснувшее лицо Сергея. — Немножечко он нас не догнал, товарищ майор… Я по всей сопке мешок тащил. Гранаты только оттуда вынул.
Барташов кивнул и стал развязывать завязки мешка.
Орехов присел на корточки возле Сергея, бережно тронул пальцами его закрытые глаза и отвернулся в сторону.
Не объемист солдатский мешок, немного в нем имущества. Сверху лежали обоймы патронов. Под ними запасная гимнастерка, пригоршня сахару, завернутая в носовой платок, байковые портянки, а в них пара белья… Все казенное, выданное в каптерке равнодушными руками старшины. Петр Михайлович неторопливо откладывал в сторону вещи, вынутые из мешка.
Пачка карандашей, завернутая в обрывок плащ–палатки, а на дне мешка небольшой бювар с блестящей застежкой и четким тиснением на мягкой коже. Наискось по тиснению шла царапина.
— Рисунки здесь… Он все время рисовал, — раздался сбоку голос Орехова. Тот по–прежнему сидел на корточках возле тела Сергея. Только глаза, ревниво наблюдавшие, как майор роется в мешке, были теперь не строгими, а печальными, с краснинкой на белках. — Письма он тоже сюда складывал… Два письма от вас получил и три от бабушки.
Барташов кивнул. Чуть торопливей, чем просто подтверждал, что понимает слова Орехова. Он просил этим кивком помолчать. Ради всего помолчать. После долгой разлуки Петр Михайлович был с сыном, разговаривал с ним, и любое чужое слово мешало их беседе.
Орехов отошел от землянки.
Петр Михайлович открыл бювар. В нем лежали четвертушки ватманской бумаги, а под ними рисунки. Он никогда серьезно не относился к увлечению сына рисованием. Хотел, чтобы Сергей стал инженером. С первого класса он покупал ему игрушечные «конструкторы», автомашины, наборы детских инструментов. Морща лоб, Петр Михайлович вспомнил, что за все время он не купил Сергею ни одной коробки красок, ни одного комплекта карандашей, ни одного альбома для рисования. И все–таки они оказывались у сына в руках.
Лишь в последние годы Петр Михайлович стал задумываться над страстью сына. Когда после девятого класса Сергей объявил, что будет непременно поступать в Суриковское училище, он долго рассматривал рисунки сына. Размалеванные пейзажами холсты, копии с картин, карандашные наброски, акварели с натуры. И не нашел того, что, по его мнению, должно быть в рисунках человека, решившего стать художником. Старательные, но какие–то скованные, приглаженные мазки на холсте, излишняя добросовестность копий и тяжеловатость акварелей.
И вот перед ним снова рисунки Сергея. Широкоплечий солдат замахнулся гранатой. Круглое неживое лицо, аккуратно отштрихованные карандашом тени, пулемет, изготовленный к бою, взвод на марше — вырисованы сапоги, а солдаты ходят в ботинках. Звездочки на пилотках. У крайнего в первой шеренге знакомое лицо Орехова.
На каждом рисунке старательность, та самая, которая выдает с головой. Хорошо рисовать, Сережа, это еще не значит быть художником.
Лист за листом переворачивал Барташов рисунки. Две хрупкие санитарки несут носилки. На них кто–то тяжелый, укрытый шинелью, пола которой свисает до земли…
И постепенно Петр Михайлович стал замечать, что с каждым новым листом исчезает в рисунках старательность, ученическое стремление вырисовать каждую деталь. Просторнее становились штрихи карандаша, смелее линии, глубже смысл рисунка. Майор больше не увидел ни одного листа с плакатными солдатами в начищенных сапогах, лихо размахивающих гранатами, нацеленных пулеметов и винтовок наперевес.
Зорче стали глаза Сергея. Рисунки теперь ощутимо показывали Петру Михайловичу, как день за днем мужал его сын, превращался из мальчика в мужчину. Он еще не тронул бритвой щек, но уже умел приметить горе, а сердце училось скорбеть и протестовать. На четвертушках ватмана все чаще вставала жизнь с ее большой и мудрой глубиной, которую можно высмотреть лишь обостренным взглядом, понять вдруг затосковавшим сердцем и осмыслить просторными штрихами карандаша…
Последний рисунок Петр Михайлович положил себе на колени, чтобы рассмотреть внимательнее, увидеть в нем главное.
Сергей нарисовал Кононова. Майор узнал усатое лицо пожилого сержанта, посланного Дремовым ему на помощь. Вспомнил, как умело пробирался сержант по «ничейной» земле, зорко примечая и выбоинки, в которых можно было укрыться, и предательские усики мин в рыжей траве.
На рисунке Кононов был другим. Он сидел на камне, расслабив плечи и почти до земли опустив руку, зажавшую кисет с махоркой.
Ощутимо была передана тяжесть плоского, с ребристым изломом камня, на котором сидел сержант, нависшая громада скалы за его спиной. Это дополняло, усиливало невидимый, непосильный человеку груз, под которым ссутулились плечи Кононова, поникла его голова. Казалось, он так беспредельно устал, что не в силах сделать больше ни одного движения. Уткнувшийся в землю взгляд, морщины на лбу, одним штрихом очерченный подбородок и забытый в руке кисет, украшенный незатейливым орнаментом. Рядом винтовка, неловко приткнутая к валуну.
Но широкая ладонь левой руки, положенная на колено, сохраняла силу. Большая ладонь с сеткой бугристых жил, с твердыми ногтями была нарисована тугой, неподатливой, упрямой. Глядя на нее, невольно думалось, что после недолгого солдатского перекура снова встанет сержант, расправит плечи, возьмет винтовку и пойдет дальше…
Петр Михайлович подумал, что теперь он сам бы настаивал, чтобы Сергей поступил в Суриковское.
Бережно сложив рисунки в бювар, он с хрустом застегнул застежку.
Потом поднял голову, увидел Дремова.
— Вещи возьму, — сказал он лейтенанту. — Позовите Орехова… Будем хоронить.
Сергея похоронили на склоне сопки. У подножия ее безымянное озеро плескало холодные воды. Над водой скользили чайки и кричали пронзительно и гортанно. Они прилетали с моря.
Небо было серое, плотно задернутое облаками. Порывистый ветер шевелил осоку, желтые хвосты ее заунывно шуршали. Уже мало осталось листьев на березках и ивах. Но пригоршни их все еще взлетали в воздух при каждом порыве ветра и рассыпались по камням. Где–то назойливо стучал пулемет. Внизу, возле землянки, укрытой под скалой, солдаты делили сухари. Они раскладывали их кучками на плащ–палатке. Сухарь за сухарем, половинку за половинкой, кусочек за кусочком. Кучки были ровные и справедливые, как солдатская жизнь.
К серым облакам взлетела ракета. Тревожная красная звездочка прочертила дугу и внезапно угасла.
Гроба не было, Орехов и Кононов подняли тело Сергея, спеленатое плащ–палаткой.
Майор Барташов стоял у изголовья могилы. Он чуть покачивался, как дерево под порывами ветра. Глаза были скрыты лакированным козырьком низко надвинутой парадной армейской фуражки с малиновым околышем. Иногда он тяжело переступал с ноги на ногу. Тогда под сапогами взвизгивала свежая щебенка.
Майор молчал. Только раз, когда Николай оступился и ноги Сергея слегка ударились о камень, Петр Михайлович сказал:
— Спокойно, Орехов… Не надо теперь торопиться.
Голос его звучал глухо, будто доносился откуда–то из подвала.
Тело послушно улеглось в неглубокую ямку. Стенки ее были в изломанных отблесках кварца.
Петр Михайлович вытащил из кармана суконную заношенную пилотку и положил ее на камень, под голову Сергея. Затем наскреб негнущимися пальцами пригоршню гранитной крошки и высыпал на грудь сына. Крошка осторожно зашуршала о брезент и собралась в овальной ложбинке. Там, где угадывались под палаткой сложенные накрест руки.
— Зарывайте, — тихо сказал майор, все так же старательно пряча глаза под козырьком фуражки.
Пули ушли в далекое небо.
Орехов, сдернув с головы пилотку, смотрел на каменный холмик, выросший на склоне сопки, и думал о том далеком, неправдоподобно далеком времени, когда кончится война.
Стихнут здесь, в сопках, выстрелы, и чайки не будут так тревожно летать над озером. Они будут спокойно садиться на воду и покачиваться на волнах белыми табунами.
Сюда, на откос, будут прилетать птицы и отдыхать на холмике камней, не ведая, что под ним в гранитной могиле, в крепчайшем каменном саркофаге, лежит человек. Его звали Сергеем, родом он был из тихого города на Волге. Ясноглазый парень, которому так и не исполнилось восемнадцати лет. Он не успел в жизни поцеловать девушку, поступить в Суриковское, написать картину. Единственное, что он сделал, — взорвал немецкий дот, из которого могли убить много людей. Слышите, чайки, очень много людей…
В роту снова пришло пополнение. Третий раз за эти два месяца. Батареи на склонах сопок, винтовки и пулеметы требовали пищи. Они не могли жить без нее. Если не давать им есть, они умрут ржавой смертью где–нибудь в темном складе…
Тридцать два человека гуськом спустились в лощину с ручейком, где уже третий день отдыхала и приходила в себя рота Дремова. Вернее, те полтора десятка человек, которые выбрались живыми из щели на склоне Горелой сопки.
Пополнение привел старшина Шовкун. Он принес почту. Стопку измятых, захватанных многими руками конвертов и треугольничков, которые прошли трудный и медленный путь по военным дорогам и полевым почтам. Конверты сейчас, как и люди, погибали в огне, попадали в окружение, мокли и мерзли. Случалось, что конверт после длинного пути не заставал адресата и сиротливо лежал в штабе или в сумке у старшины. Иногда на него отвечали чужие руки, иногда просто забывали. Бывало, что конверты не доходили до адресата. Так, как письма Шовкуна. Их было пять, но в почтовый вагон попала бомба, и он сгорел. Остальным письмам старшины перегородил дорогу фронт.
— Давайте я раздам, товарищ старшина, — подскочил к Шовкуну Гаранин. — Я мигом.
Тот отдал ему пачку. Пальцы Гаранина быстро раздали ее. Ему письма не было. Брат что–то давно не пишет. Не было и другого, которое он продолжал ждать.
— Не пишет, — сказал он Орехову, и лицо Гаранина вдруг перекосила гримаса. Губы приоткрылись, и Николай снова увидел зубы, желтые и крепкие, как у мерина–трехлетка.
— Ни одного письма мужу–фронтовику не прислала. Ведь по закону она мне жена. Расписанная она со мной, — заговорил Гаранин. — Не пишет вот… Скурвилась уж небось. Им в тылу теперь воля кобелиться.
Орехов почувствовал, как бешенство вдруг залило его всего, накатило стремительно и сильно.
— Заткнись! — крикнул он, схватил Гаранина за воротник шинели и сдавил с такой силой, что у того побагровело лицо. — Если еще я такое услышу, в кровь изобью…
Гаранин пришел в себя от неожиданного наскока. Глаза его сощурились. Цепкими пальцами, которые оказались неожиданно сильными, он отодрал руки Николая от воротника шинели и занес костяной кулак.
— Не балуй! — раздался голос Шайтанова. Он подскочил раньше, чем Гаранин успел опустить кулак. От резкого толчка тот отлетел в сторону и стукнулся о камень.
«Сейчас они схватятся», — подумал Николай и пригнулся, чтобы кинуться на помощь Шайтанову. Но Гаранин не стал бросаться с кулаками на пулеметчика. Он потер ушибленную шею и спокойно сказал Шайтанову:
— Ты не очень хорохорься. Есть на тебя крючочек крепенький. Попадешься — не сорвешься.
— Это ты о чем? — угрожающим голосом спросил Шайтанов. — А ну, не темни, гад, выкладывай, что знаешь!
— Я знаю, а тебе не положено. Интересовался вашей персоной один капитан… Про отца–родителя твово спрашивал.
Когда Шайтанов ушел, Гаранин отряхнул шинель и обычным голосом сказал Орехову:
— Чего ты бросился?.. Накипело ведь у меня на сердце. Человек, он не железный, понимать должен… Видал, какие защитнички у тебя находятся. Может, вы одной веревочкой связаны? Закури… Что с дому–то пишут?
Только тут Орехов вспомнил, что в руке он держит помятое письмо. Он оттолкнул кисет Гаранина и ушел вниз по лощине.
Когда письмо кончалось, он перевертывал лист и снова начинал читать.
— Что там, Коля? — раздался голос Самотоева.
Орехов не заметил, как ефрейтор подошел к нему. Наверное, услышал, что Николай получил письмо, и отправился разыскивать его.
— Как они? — Маленькие глаза Самотоева тянулись к исписанному листу. — Живы?
— Живы… Эвакуировать будут, — ответил Орехов, старательно разбирая наименование пункта эвакуации. Отец написал его, но цензор проехался по строчке жирным мазком туши. Прочитать вымаранное ему не удалось. — Три раза поселок бомбили… Филимонова из райфинотдела бомбой убило. Вместе с женой и сыном. Лет пять сыну было. Хлеб у них стал по карточкам… В Лодейной губе колхозный катер на мину наскочил, штормом ее занесло. Вдрызг катер разбило…
— Новости, — протянул Самотоев и стал сворачивать цигарку. — Мы думаем, что только у нас здесь смерть, а у них лиха тоже целый короб. Как там моя старушенция? На восьмой десяток ведь ей, Коля…
— Ничего не пишут, — ответил Орехов. — Значит, все в порядке, а то бы сообщили.
Николаю вспомнилась мать Степана Самотоева. Рыхлая, грузная старуха, которая носила оранжевый берет и, на удивление всем, красила седые волосы. У нее был зычный голос и отекшие ноги, которые она с трудом втискивала в самодельные из клетчатой байки стеганые туфли. В поселке говорили, что она командует сыном и не разрешает ему жениться.
— Пропадет без меня старушенция, — печально сказал Самотоев. — Ей ведь одной и дров не наколоть. Воду я тоже всегда носил. Куда ей было с такими ногами к колодцу ходить? Напиши, Коля, своим, чтобы приглядывали за ней и в эвакуацию взяли. Напиши, что сын просит приглядеть… Деньги потребуются, пусть мать мою диагоналевую пару продаст и сапоги тоже… Чего барахло жалеть? Пишет пусть мне…..
— Ладно, напишу. Все напишу, что сказал, — ответил он ефрейтору и снова стал читать письмо.
Минут через десять Орехова позвали к лейтенанту. Тот сказал, что его вызывает в штаб полка майор Барташов.
— Срочно приказал тебе явиться, — добавил Дремов.
Орехов шел вдоль линии связи — тонкого провода, бегущего по скалам, — и думал, зачем он понадобился отцу Сергея.
Майора Николай разыскал в крошечной землянке из валунов.
Барташов сидел на узких нарах, выложенных из камня. Поверх камней была груда вороничника, застланная серым одеялом. На фанерном ящике, перевернутом вверх дном, желтел язычок свечи и лежал знакомый кожаный бювар.
— Садись, Орехов, — майор хлопнул ладонью по одеялу, показывая Николаю место рядом с собой. — Садись и забудь пока, что я майор Барташов. У меня ведь имя и отчество есть. Так же, как у других людей.
— Знаю, — ответил Орехов. — Вас Петром Михайловичем зовут.
— Вот и хорошо, Коля, — сказал Барташов, внимательно разглядывая Орехова.
Потом наклонился и вытащил из каменной ниши банку консервов, вяленую треску и бутылку водки. Поставил на ящик две алюминиевые кружки.
— Поминки это, Коля, — сдавленным голосом сказал Петр Михайлович. — Тех, кого нет в живых, поминают добрым словом. Вот и мы так Сережу…
В голосе его что–то глухо заклокотало. Он не договорил. Торопливо схватил за горлышко бутылку.
Водка, булькая, налилась в кружки и горячо обожгла горло. Затем внутри потеплело, и мягкая волна поднялась к голове, затуманила ее.
— Говори, Коля… — услышал Орехов вздрагивающий голос Петра Михайловича. — Все, что знаешь про него, расскажи… Не торопись, все рассказывай.
Дрожало и чуть потрескивало пламя свечи, с трудом освещая низкую, без окон землянку. Стеарин плавился, стекал по свече вниз и застывал матовыми каплями. Они гроздьями висели на огарке. Ящик на том месте, где стояла свеча, был в потеках застывшего стеарина. Николай понял, что Петр Михайлович уже давно сидит здесь один в землянке, смотрит на желтое пламя и думает о сыне. Потом ему стало невыносимо трудно одному. Он вспомнил о Николае и приказал вызвать его.
Орехов расстегнул крючок на вороте шинели и стал рассказывать про Сергея. Начал с того вечера, когда разношерстную колонну мобилизованных привели в столовую военного городка. За длинным столом Орехов оказался рядом с парнем, одетым в легкую вельветовую курточку с застежкой — «молнией».
Парень сидел и смотрел на пшенную кашу, которую дневальный положил ему в алюминиевую миску.
Каша была разварной, с желтым масляным блеском и такой пахучей, что Орехов за несколько минут выгреб до дна, свою порцию.
Только тут он заметил, что сосед все так же молча смотрит на кашу.
— Ты чего? — спросил его Орехов. — Чего не ешь? Заболел?
— Нет, — сосед смущенно улыбнулся и тихо, чтобы другие за столом не слышали, признался Николаю: — У меня ложка потерялась. Я утром в вагоне на нары ее положил, а она потерялась…
— Сперли, — авторитетно разъяснил ему Николай. — Теперь ложки знаешь в какой цене…
Он вытер свою ложку полой пиджака и протянул ее пареньку. Тот сглотнул набежавшую слюну и торопливо принялся за кашу.
— Вкусная, — признался он. — Дома я ее терпеть не мог, а здесь вкусная.
После ужина Орехов подвел соседа к Кононову, и они за две пачки «Беломора» добыли ему на кухне ложку. Потом вместе устроились на нарах. На другой день, когда им выдали обмундирование, они оказались в отделении сержанта Кононова…
Николай говорил неторопливо, припоминая подробности, рассказывая день за днем.
Свеча роняла прозрачные капли. Огарок становился все короче и короче. Густели клубы табачного дыма. Вяленая треска, распотрошенная на клочке газеты, в упор смотрела на Николая впадинами вытекших глаз. Булькала водка, наливаясь в алюминиевые кружки.
Правая рука Петра Михайловича лежала на ящике. Когда Николай останавливался, припоминая какую–нибудь деталь или слово, сказанное Сергеем, пальцы майора нетерпеливо вздрагивали, недовольные паузой, и, будто подгоняя Николая, принимались мелко стучать по фанерке.
— Как из–за камня он выбежал, больше я его не видел, — сказал Николай и, помолчав, добавил: — До вчерашнего дня…
Колыхалось тусклое пламя свечи, и желтые блики скользили по неподвижному лицу Петра Михайловича. Глаза его были задернуты густой тенью. Он смотрел на Николая и не видел его. В голове, как мельничные жернова, ворочались тяжелые мысли.
Смерть Сергея вдруг причудливо и неотделимо перемешалась в них со всем тем непонятным и страшным, что происходило сейчас на тысячах километров фронта.
Пятнадцать лет майор Барташов служил в армии, носил шинель с петлицами, коверкотовую гимнастерку. Каждый месяц получал денежное довольствие, пайки, литера и прочие блага. Он не производил ничего. Ел хлеб, выращенный чьими–то, руками, получал деньги, кем–то заработанные. Его одевали и кормили для того, чтобы в лихую годину он защитил тех, кто содержал его. Когда же такая година пришла, майор Барташов оказался пустышкой. Он отступал, терял города, отдавал деревни. Он не мог защитить страну, родную землю, людей, сына…
Огонек свечи замигал, грозясь затухнуть. Петр Михайлович осторожно снял нагар и извиняющимся взглядом посмотрел на притихшего Николая. Вздохнул и подумал, что ходу назад нет. Войну надо довоевать.
Когда Орехов уходил от Петра Михайловича, тот подал ему сверток. Это был свитер Сергея. Мягкий, крупной вязки, с коричневыми елочками на груди.
Николай протестующе спрятал за спиной руки.
— Бери, бери, Коля. Скоро холода начнутся, — настойчиво сказал Петр Михайлович, протягивая ему сверток. Потом невесело улыбнулся. — Возьми, солдата мороз всегда злее прохватывает, чем майора.
Орехов взял свитер и поблагодарил Петра Михайловича.
— Разрешите идти? — спросил он.
Майор поглядел на Орехова, потом отвел глаза на подслеповатое пламя огарка и сказал:
— В штаб полка нужен вестовой, Коля. Сыну я этого бы не сказал, а тебе говорю… Могу завтра же взять тебя из роты.
Орехов вдруг почувствовал, что краснеет. Хорошо, что в землянке это нельзя было заметить. Добрый, оказывается, папаша у Сергея Барташова. Сына не успел пригреть, так теперь для его товарища старается. Свитер дал, вестовым в штаб забрать хочет. Наверное, может и кубики на петлички прилепить. Мороз тогда меньше будет прихватывать. Верно, мороз на солдата злее кидается. А они здесь ядреные, морозы, пуржистые. Полгода воют, завывают колючие метели. За два шага ничего не видать. Малицу из оленьих шкур насквозь пробирают, а уж о шинели и думать нечего. Через месяц–полтора запоет метелька в камнях…
— Нет, товарищ майор, — вытянувшись, насколько позволял потолок, ответил Николай и снова попросил разрешения уйти.
Барташов поглядел ему в глаза, усмехнулся и протянул руку:
— Иди, Коля… Не стоит на меня сердиться, я не хотел обидеть… Непросто было мне сказать. Для этого надо было похоронить Сережу. Понимаешь?
Орехов возвращался из штаба батальона, куда по приказанию старшины носил строевую записку. По тропинке он поднялся на склон. Там возле высокого валуна разбегались телефонные кабели. Николай выбрал крайний правый, который вел в роту, и не спеша пошел вдоль склона. Ему надо было перевалить через гребень, затем пересечь лощинку, за ней — снова небольшой подъем, и там уже рота.
Когда до роты оставалось метров двести, он услышал за камнями осторожный металлический лязг. «Егеря! — мелькнула в голове тревожная мысль. — Засаду сделали, «языка» добывают». Он проворно упал на землю и огляделся. Нет, на засаду непохоже. Валуны, за которыми звякнуло, были метрах в тридцати в стороне от кабеля. Егеря не дураки, знают, что в батальон ходят всегда вдоль связи. По ночам берут кабель в руку и идут. Зачем же в стороне от линии засаду устраивать? Пока оттуда добежишь, любой опомнится.
Может, просто послышалось? Нет, лязг металла раздался очень отчетливо. Тревога не покидала Орехова. Он осторожно сполз вниз по склону, скрытно перебежал метров пятнадцать, потом с другой стороны стал подбираться к валунам. Тяжелые, заросшие лишаями, они грудой были навалены в небольшой вы–боинке на открытом склоне. За ними что–то снова лязгнуло.
Николай пополз быстрее, разыскал расселинку, втиснулся в нее, с трудом пробрался еще метра три и выглянул.
За валунами он увидел Гаранина. Присев на корточки, тот торопливо рылся в вещевом мешке. Орехов хотел встать, но его одолело любопытство. Интересно, для чего этот тип спрятался за валуны? Может, тайком что–нибудь сожрать хочет? У него в вещевом мешке всегда харч находится. Как он только умудряется его добывать? Вроде все друг у друга на виду, а у Гаранина частенько в мешке лишняя банка консервов оказывается. Наверное, с подносчиками дела имеет…
Гаранин, то и дело осматриваясь, вытащил из мешка полотенце. Он быстро обмотал им кисть левой руки, еще раз оглянулся по сторонам и пристроил в камнях винтовку.
Раздался выстрел, а за ним глухой стон. Полотенце, опаленное выстрелом в упор, окрашивалось кровью.
— Гаранин! — крикнул Николай, выскакивая из своего укрытия. — Ты чего?..
Гаранин дернулся, будто его ударили в спину. Уставясь на Николая, он торопливо срывал полотенце с окровавленной руки.
— Как же ты, Гаранин? — Орехов подбежал к валунам. — Осторожнее надо… Погоди, я помогу…
Гаранин, сопя, запихнул полотенце куда–то в щель между валунами.
Только тогда он повернулся к Николаю. Тот опешил и невольно подался назад. Обычно худое лицо Гаранина теперь показалось одноцветным, плоским, как доска. И на этой доске две дырки, заклеенные свинцовой фольгой, — белые без зрачков глаза, уставленные куда–то в живот Николаю. Капля крови, брызнувшая на щеку Гаранина возле уха, краснела, как раздавленный клоп.
Орехов вытащил из кармана индивидуальный пакет и тронул Гаранина за плечо.
— Давай руку, перевязать надо… Гляди, как кровь хлещет.
Гаранин послушно протянул окровавленную руку и, словно очнувшись, заговорил:
— Ишь ведь как выстрелила… Сама выстрелила, Коля. Ты ведь видел, как она стрельнула. Нечаянно… За камень курок зацепился, а она и бабахнула.
Он охнул от боли и попросил:
— Перевяжи, Коля… Перевяжи скорей, а то вся кровь вытечет.
Перебирая коленями, он все ближе и ближе подбирался к Орехову, на весу держа развороченную выстрелом ладонь, на которой не было большого пальца.
— Надо ведь, так разнесло! Как теперь без пальца воевать будешь…
И в торопливых, каких–то липких словах, вылетающих изо рта с желтыми зубами, вдруг невольно прозвенела радостная нотка. Прозвенела и снова спряталась.
Но Орехов уже все понял. Он отстранился от Гаранина и встал.
— Гадина ты, — тихо сказал он, еле удерживаясь, чтобы не ударить ботинком в это плоеное лицо. — Шкура паршивая!
Гаранин ворохнул глазами по пустому склону, и тело его вдруг напряглось.
— Коля, родной, не погуби, — все так же торопливо говорил он. — Нечаянно, не хотел я… Жить ведь надо, Коля. Вместе же в щели лежали… Зеленцову обе ноги оторвало… Жить страсть хочется, Коленька… Страсть! — Говорил, а сам медленно подбирался к Николаю. С развороченной ладони капала кровь, оставляя на камнях бурые пятна. Здоровой рукой Гаранин пытался ухватить Николая за полу шинели.
— Не губи, Коля, — жалобным голосом просил он, а глаза зорко обшаривали склон. — Не говори… Я тебе денег дам.
— Руку завяжи, — сказал Орехов. — Гляди, кровь, как из борова, хлещет. Иди в роту, там разберутся.
— Не говори, Коля, — в голосе Гаранина появились вдруг твердые, угрожающие нотки. Он нашарил винтовку, откинутую под валун.
«Вот сволочь, за винтовкой полез», — без страха подумал Орехов. Он понимал, что должен опередить Гаранина, взять оружие наизготовку, окриком поднять его на ноги и под конвоем привести к командиру. Но ему было противно смотреть на Гаранина, до тошноты противно видеть его перекошенное страхом лицо, его глаза. Слушать эти бессвязные слова. Он повернулся и молча пошел прочь по склону.
— Смотри не говори, Орехов! — догнал его тонкий выкрик Гаранина, затем возле валунов снова звякнуло что–то металлическое, и Николай ощутил на спине холодок винтовочного дула.
«Неужели выстрелит?» — как о чем–то постороннем, подумал Орехов. Но не повернулся, а нарочно замедлил шаги.
— Коля, миленький, не говори! — донесся от валуна дрожащий крик.
Струсил, не мог выстрелить. Может, самому повернуться и шлепнуть эту мокрицу, чтобы воздух не портил? Сколько нечисти еще по земле ходит! Так посмотришь — руки, ноги, голова. Человек, как и другие. А в нутро заглянешь, не человек — вошь.
Так думал Николай и знал, что не повернется, не шлепнет Гаранина из винтовки. У него на это не хватало смелости…
На следующий день Орехова вызвали к командиру роты. Дремов стоял возле землянки, прислонившись плечом к стенке. Вид у него был мрачный. Возле землянки сидел на валуне пожилой капитан с темно–красными петлицами на новенькой шинели. За спиной капитана стоял автоматчик в каске. Из–под каски виден был только подбородок. Так же, как у капитана, выбритый до синевы. Тускло отливал вороненый надульник автомата.
— Орехов, ты вчера на пути из штаба батальона видел Гаранина? — спросил Дремов.
— Видел, — ответил Орехов.
Конечно, надо было ему еще вчера обо всем рассказать лейтенанту. Но столь необычным было все виденное, что при одном воспоминании к горлу подступала тошнота.
— Расскажите мне все, красноармеец Орехов, — строгим голосом сказал незнакомый капитан.
Капитан достал из планшета блокнот и выжидающе смотрел на Николая. Тот молчал.
— Расскажите все, что видели, красноармеец Орехов, — снова сказал капитан. — Все, как было, так и расскажите. Прибавлять не стоит и скрывать тоже ни к чему.
Скрывать Николай ничего не собирался. Просто он не знал, с чего начать. То, что он вчера увидел за грудой валунов, до сих пор не укладывалось в его голове. Ведь он с этим Гараниным вместе в маршевой роте топал, из одного котелка ел, из окружения выходил, об Аннушке знал…
Он вздохнул, опустил голову и стал для чего–то теребить край полы у шинели. Капитан усмехнулся и взглянул на Дремова. Тот оторвал плечо от стены землянки, переступил с ноги на ногу и сказал Николаю:
— Орехов, товарищ капитан — из особого отдела полка. Он ведет следствие по делу Гаранина.
Николай поднял голову и поглядел на капитана. Тот не мигая смотрел на него в упор, затем рука капитана скользнула за валун и достала оттуда что–то грязное, испачканное кровью.
— Чье это? Вы знаете чье? — отрывисто спросил он, развернув перед Николаем полотенце.
— Гаранина, — ответил Орехов и, стараясь не смотреть в немигающие глаза капитана, рассказал все, что видел вчера.
Капитан уточнял подробности, задавал вопросы и быстро писал в блокноте. Когда Орехов закончил, капитан протянул ему два исписанных четким почерком листа бумаги.
— Подпишите, это ваши показания, — сказал он. — Прочитайте и подпишите.
Орехов подписал не читая.
— Спасибо, товарищ Орехов, — капитан встал и пожал Николаю руку. — Теперь мы эту гадину быстро на чистую воду выведем. Юлит ведь, мерзавец, крутится, как налим на крючке… Много еще грязи по углам, товарищ Орехов, — сказал он. — Выметать ее надо без всякой жалости.
Орехов попросил разрешения уйти, но капитан задержал его.
— Еще один вопрос, — сказал он и, чуть подавшись вперед, отрывисто спросил: — Вы Шайтанова знаете?
— Конечно, — ответил Николай, удивленный вопросом капитана. — Мы с ним вместе в роту пришли, в одном взводе воюем… Пулеметчик он классный, товарищ капитан.
— Так, так, — согласился капитан, и глаза его немножко отмякли. — Об отце вам Шайтанов что–нибудь рассказывал?
— Рассказывал, — ответил Николай. — Раскулаченный он у него. На Азовском море рыбачил, а потом его на Север выслали…
Лейтенант Дремов оторвал плечо от стены землянки, поморщился, будто у него вдруг заныли зубы, и устало прикрыл глаза.
Карандаш капитана снова забегал по блокноту.
— Еще что вам Шайтанов про отца рассказывал? — настойчиво спросил он.
— Больше ничего, — ответил Орехов. Ему были неприятны вопросы о Шайтанове. Чего капитан прицепился? Шайтанов ведь не станет самострельством заниматься. Николай опустил голову и принялся разглядывать сапоги капитана, чтобы уйти от настойчивых, спрашивающих глаз.
— Обиделись, — вдруг простым голосом сказал капитан и отложил в сторону блокнот. — Мне же нужно знать, Орехов… Должность у меня такая.
— Ни к чему из–за этого заявления огород городить, — неожиданно заговорил командир роты. — Сын за отца не ответчик… Шайтанов у меня теперь единственный пулеметчик в роте.
— Вы же читали рапорт, лейтенант, — перебил его капитан. — Агитацию в боевых частях разводить не допустим.
— Я такой агитации не слышал, — упрямым голосом сказал Дремов, будто продолжая какой–то неоконченный спор с капитаном. — Можете всю роту допросить…
— Не надо горячиться, товарищ Дремов, — остановил капитан. — Должен же я в этом разобраться… Боевое оружие может быть только в чистых руках.
— Когда эти руки бьют фашистов, они чистые, — по–прежнему упрямо говорил Дремов. — Шайтанов из окружения выбирался, со мной последним с Горелой отходил… Я на него уже два представления к награде написал.
— Ишь какой он великий, — усмехнулся капитан, и у него исчезла складочка возле рта. — Можно хоть с ним поговорить?
Дремов приказал вызвать Шайтанова.
Когда тот пришел к землянке, молчаливый автоматчик шагнул к нему и отобрал винтовку. Капитан вскинул голову, хотел что–то сказать, но промолчал.
Шайтанов побледнел и беспомощно взглянул на командира роты, который стоял, подперев плечом стенку землянки, и дымил папиросой.
— Дошла, значит, бумажка, — сказал Шайтанов. — Ее Самотоев написал, Степан. По дурости он написал. Локти теперь Степка рад бы грызть, да поздно. Товарищ капитан, за что же у меня винтовку отняли?
В голосе его были отчаяние и боль. Глаза торопливо перескакивали с командира роты на капитана, задерживались на автоматчике, который, закинув винтовку за плечо, стоял неподвижно, как статуя. Капитан, подперев кулаком морщинистое лицо, пристально разглядывал Шайтанова, оценивая каждый его взгляд, каждое движение. Он видел, что Шайтанову некуда девать неожиданно освободившиеся руки. Он то прижимал их к груди, то начинал теребить отвороты шинели, то принимался крутить ремень. Два месяца в его руках было оружие. Теперь они были пусты.
— За что винтовку отняли? — снова спросил Шайтанов. — За что?..
Капитан молчал, продолжая все так же внимательно разглядывать Шайтанова. Но, видно, этот настойчивый тоскливый вопрос и растерянные руки сказали пожилому капитану с темно–красными петлицами на шинели то, что он хотел узнать о Шайтанове.
— Костин! — неожиданно резко сказал капитан автоматчику. — Верните винтовку. Почему без приказа отобрали?
Автоматчик суетливо стал стаскивать с плеча винтовку. Ремень зацепился за ствол автомата, и винтовка не снималась. Шайтанов зло поджал губы, подскочил к автоматчику и дернул приклад с такой силой, что у автоматчика едва не слетела каска.
— Морду тебе за такую ретивость набить нужно, — свирепо сказал Шайтанов автоматчику, когда винтовка оказалась у него в руках.
— Горяч ты, Шайтанов, — капитан покачал головой и, черкнув что–то в блокноте, положил его в карман. — Обжечься так недолго.
— Каждый день по горячему ходим, — ответил Шайтанов, еще не веря, что этот незнакомый пожилой капитан так неожиданно и просто закрыл его «дело».
Гаранина расстреляли на следующий день возле штаба полка перед жиденьким строем солдат.
Северный ветер трепал полы шинелей, обвивал их вокруг ног. Низко плыли холодные рваные облака. Кустик полярной березы, притулившийся на склоне лощины, мелко дрожал под ветром.
Гаранина поставили перед строем на пустом склоне. Сухо треснуло несколько пистолетных выстрелов. Длинная фигура бывшего колхозного счетовода медленно осела на камни, неловко подвернув руки.
Когда солдаты возвратились в роту, Кононов показал Николаю фотокарточку. На ней была молодая женщина с грустными глазами и тяжелой косой, уложенной короной на голове. Мягко очерченные губы были непривычно поджаты.
— Кто это? — спросил Орехов.
— У Гаранина в вещевом мешке взял… Жена его. Просил домой отослать.
— Аннушка, — вспомнил Николай имя жены расстрелянного. — Не надо посылать, она ведь от него ушла.
— Видно, любил, — задумчиво сказал сержант. — Может, из–за нее на такое дело решился… Сложная штуковина — человек, Коля. Только ты не болтай про карточку. Гаранин мразь, но она ведь тут ни при чем. Чего ей для позора в трибунальском деле оставаться. Потому и взял. Что же с ней теперь делать?
— Дайте мне, — попросил Орехов. — Может, Гаранину письмо придет, я адрес узнаю и ей карточку возвращу.
Через два дня полк Самсонова, подкрепленный подошедшими резервами, после двухчасовой артиллерийской подготовки пошел на штурм сопки Горелой.
Молоденькая военфельдшер охнула, когда Кононов и Самотоев принесли Орехова на перевязочный пункт.
Тот лежал без сознания, вытянувшись на носилках. Лицо было в кровоподтеках, затянутых коростами. Глаза были закрыты, на веках проступала сеточка вен. Левая нога, багровая и толстая, торчала из обрезанной по колено штанины. Ниже
колена темнела кровяная повязка, сделанная из полотенца. Ботинок, из которого выбивалась изодранная портянка, казался маленьким для такой распухшей ноги. Шинель была густо заляпана торфяной грязью. Возле кармана на сером сукне расползся кровяной круг с крошечной, едва заметной дырочкой посредине.
Военфельдшер с хрустом разрезала полотенце. Под ним ока–вался бинт из индивидуального пакета.
— Шприц! — скомандовала она.
После укола в руку Орехов очнулся. С минуту он следил за тем, как пальцы военфельдшера обматывают ногу свежим бинтом. Потом приподнялся, схватил ее за рукав и сказал:
— Доктор, я убил его… Убил!
— Молчите, больной. — Военфельдшер хотела освободить рукав, но грязные пальцы Орехова с силой держали его. — Помогите, сержант, — сказала она Кононову.
Сержант торопливо притушил цигарку и подошел к носилкам. Увидев его, Орехов слабо улыбнулся и отпустил рукав военфельдшера.
— Убил я его, дядя Иван, — снова сказал он.
— Кого убил, Коля? — спросил сержант, придерживая ладонью голову Орехова. — Кого?
— Автоматчика, — выдохнул тот. — Добить он меня хотел… Рота где?
— Взяли Горелую, — сказал сержант. — Вчера взяли. И шоссе теперь наше… Роту во второй эшелон отвели. Сегодня, когда отходили, мы тебя у озера нашли… Как ты там оказался, как болото прошел? Ведь тебя позавчерась ранили. Где ты два дня был?.. Где был, Коля? — опять спросил сержант.
Орехов прикрыл глаза и как–то сразу обмяк. В голове отрывочными, бессвязными картинами, словно кое–как склеенные кадры киноленты, проходили эти два страшных дня.
Когда рота Дремова, наступавшая по знакомой лощинке на Горелую, добралась уже до седловины, где находились доты с крупнокалиберными пулеметами, Орехова тупо ткнуло в ногу чем–то горячим. Боль была мгновенной, нога потеплела и перестала слушаться. Будто на бегу Николаю подставили подножку. Он мягко свалился на землю и увидел, что обмотка набухает кровью.
«Ранен», — понял Николай. Он заполз за камень и принялся разматывать обмотку. Острая боль остановила его. Сдерживаясь, чтобы не застонать, Николай вытащил нож и разрезал обмотку, чиркнул по штанине и оголил ногу. Ниже колена в трех местах сочилась неправдоподобно красная кровь. «Очередь», — догадался Николай и с треском разорвал индивидуальный пакет.
Тут к нему подбежал Самотоев, заметивший, что Николай упал.
— Задело? — спросил он и потискал ногу твердыми пальцами. — Хорошо, что навылет. Как бьют, сволочи! Сам забинтуешь?..
Николай кивнул.
— Потом сползай вниз, — сказал ему ефрейтор. — Здесь под горку… Санитаров не жди. Леший их теперь найдет, санитаров… Вон опять сбоку заходят…
Самотоев поправил лямку брезентовой сумки, для чего–то хлопнул Николая по спине и уполз вверх догонять Шайтанова.
Кровь быстро окрасила повязку, просочилась и закапала на камни. Тогда Орехов вытащил из мешка полотенце и, охая при каждом прикосновении, намотал его поверх бинта.
Потом пополз вниз по лощинке, старательно оберегая «т нечаянного удара раненую ногу. Позади на мху, на валунах, на кочках оставались багровые мазки.
Стрельба то затихала, то внезапно вспыхивала. На склоне рвались мины и снаряды. На краю лощины, по которой пробирался Николай, внезапно появились егеря. Они рассыпались цепочкой и принялись оглушительно строчить из автоматов.
Орехов юркнул за кочки и стал круто забирать влево. Потом забился в какую–то расселину и решил переждать, пока стихнут в лощине автоматные очереди. Он лежал, наверное, с полчаса, но стрельба не замолкала. «Нет, здесь нельзя оставаться», — ” тревожно подумал Орехов и пополз прочь от выстрелов по склону. Спустился с какого–то обрыва и оказался перед осыпью валунов.
Нога онемела, стала тяжелой. Полотенце краснело, как кумач. Боль становилась все сильнее и сильнее, будто огонек, зажженный пулями в ноге, настойчиво и упорно разгорался…
Осыпь уходила вниз. Раза два он пытался перебраться через гряду камней, но нога застревала между валунами, руки срывались с мокрого гранита.
Почему–то стала кружиться голова, во рту появился металлический привкус. Орехов то и дело сплевывал слюну, но противный привкус не исчезал. Потом стали сохнуть губы…
Он полз и полз, волоча за собой непослушную ногу. Полз бесконечно долго, и никто не попадался ему на пути. Стрельба стала глуше. Может, она удалилась, или уши не могли, как раньше, чутко улавливать ее. Огонь от ноги поднялся к пояснице, и теперь при каждом движении Николай невероятными усилиями сдерживал стоны.
Каменная осыпь не кончалась.
Перед лицом оказалась выбоинка в граните, наполненная водой. Николай приник к ней и пил долго и жадно. Металлический привкус во рту исчез, но навалилась такая сонливость, что он едва нашел силы, чтобы забраться в нору под валунами.
Так кончился первый день.
Очнулся Орехов от нестерпимой боли. Видно, в забытьи он повернулся и ударил о камни ногу. Тело дрожало от озноба. Уже занимался осенний рассвет. Каменная нора вдруг показалась Николаю склепом. Неловко пятясь, он выполз из–под валунов.
Выбоинка, где он вчера пил воду, была затянута прозрачным ледком. Николай разбил его кулаком и пил, пока от холода не заломило зубы. Потом огляделся вокруг. Слева сквозь клочья тумана проблескивала вода. Там было озеро. Осыпь уходила к нему. Значит, вчера она увела его в сторону. Надо было поворачивать обратно и выбираться к той лощине, по которой наступал батальон. В лощине он встретит своих, встретит санитаров…
На вершине Горелой сопки грохотала стрельба. Орехов понял, что там все еще дерутся за доты.
Ползти было трудно. Видно, он потерял много крови. Через каждый десяток метров он останавливался и лежал, раскинув руки. Жадно, как рыба, выброшенная на берег, глотал воздух и ждал, пока успокоится яростный стук сердца. Потом снова полз очередной десяток метров, огибал валуны, перебирался через расселины.
Нога тащилась позади, распухшая и чужая. Боли теперь Николай почти не ощущал. Просто нога ему мешала ползти.
Короткая автоматная очередь прошла возле головы. В щеку колко ударило гранитными брызгами. Николай инстинктивно оттолкнулся и покатился вниз.
Метрах в двадцати выше по склону из–за камней выглянула голова в темно–зеленой пилотке. Это был егерь, отбившийся ночью от группы автоматчиков, которая пыталась зайти во фланг батальону, но нарвалась на пулеметы и рассеялась по сопке. Увидев, что после выстрела русский скатился вниз, егерь довольно хмыкнул и снова спрятался за камень.
Орехов лежал под выступом, с которого он напоследок упал, и боялся пошевелиться. Во второй раз немец не промахнется. «Добить хотел, — тоскливо думал он. — Добить…» Раненого добить. Пристрелить беспомощного человека… С каждой минутой его все больше и больше ошеломляла тупая, невиданная жестокость, с которой он столкнулся лицом к лицу.
Ведь он и так еле полз, а его хотели добить. Эта мысль металась в голове все больше и больше, вытесняя остальные. Она клокотала, как поток воды, размывающий плотину, подминала все под себя…
Страшная ярость вдруг захватила Орехова. Разве можно стрелять в того, кто и так еле жив?.. Бить лежачего… Это же подлость! И она ходит по земле с автоматом.
Пришло неправдоподобное, невероятное решение. Он должен убить того, кто стрелял. Убить так, как убивают взбесившуюся собаку, как акулу, повадившуюся на рыбную тоню.
Орехов вытер рукавом кровь с лица, стиснул зубы и пополз между кочек вдоль склона. Когда болотце кончилось, он оказался за грудой камней. Там он передохнул и полез вверх.
Это было трудно. При каждом усилии огонь, растекающийся от ран, опалял тело. Руки дрожали от напряжения, пальцы разжимались. Нога то и дело стукалась о камни, и казалось, уже не найдется сил для следующего движения. Но он упрямо забирался вверх по склону, отдаваясь той ярости, которая без остатка подчинила его, которая требовала, заставляла двигаться. Притаившись в зарослях березок, Орехов долго ждал, пока егерь выдаст себя.
Орехов дождался. Егерь снова выглянул из–за камней и перебежал в расселину. Николаю теперь были видны край его пилотки с суконными отворотами и кусочек плеча, прикрытый пятнистой, как змеиная шкура, плащ–палаткой.
Николай потряс головой, чтобы прогнать сонливость, и стал прицеливаться. Руки дрожали. Черный столбик мушки прыгал из стороны в сторону и никак не хотел останавливаться в прорези прицельной рамки. Орехову вдруг стало страшно. Бели он промахнется, егерь уйдет. Уйти не должен, он не может упустить его. Если уйдет, придется снова ползти за ним. На это уже не будет сил…
Егерь был перед ним как на ладони. Орехов видел его спину, его угловатые плечи. Видел розовые уши, оттопыренные пилоткой, плоский затылок и шею с ямочкой посредине, заросшую светлыми волосами. Видел грязное пятно на штанине под правым коленом. Он подумал, что егерь давно не подстригался, и поймал плоский затылок на мушку.
Тут ему неудержимо захотелось, чтобы егерь обернулся и увидел свою смерть. Увидел силу, которая заставила израненного, еле живого солдата забраться на скалы и поймать его в беспощадную прорезь винтовочного прицела. Может быть, тогда он понял бы, что ждало его здесь, в пустых холодных сопках…
После выстрела голова егеря безвольно ткнулась в камни. На затылке растекалось розовое пятно. Орехов понял, что убил. Но, разряжая ярость, он стрелял до тех пор, пока не кончилась обойма. Потом потерял сознание…
Дальше он помнил плохо. Полз куда–то, свалился со скалы… Лежал в расселине и думал, что не вылезет наверх. Застрял в торфяной луже, и грязь стала засасывать его… На болоте рядом с ним плеснул взрыв, и его кольнуло в поясницу… Был ручей с бездонной ледяной водой, которая, как кисель, забивала рот… Потом воспоминания обрывались.
— Вот какая у тебя карусель получилась, — сказал Кононов, выслушав бессвязный рассказ Николая. — Мы вчера прибежали сюда, на пункт, а тебя нет. Степан мне говорит, что ты вниз уполз. Наверно, говорит, сил не хватило. Мы и кинулись тебя искать. Сначала по горе ходили, а потом Степан надоумил у озера посмотреть. Там и нашли.
К Орехову подошел Самотоев.
— Ты теперь, Коля, не бойся, — басом сказал он. — Раз к докторам попал, они вылечат.
— Вылечат, — подтвердил Кононов. — Такое ты осилил, Николаха, что теперь тебе все пустяковинкой покажется.
— Спасибо, дядя Иван, — тихо, словно засыпая, ответил Николай. — Самотоев меня просил… о матери… Я написал нашим…
Потом он вздохнул и, видно, снова впал в забытье.
К носилкам подошла военфельдшер и приложила ко лбу Орехова узкую девичью руку. Ногти на пальцах были розовые, аккуратно подстриженные.
— Кончайте, товарищи, — сказала она. — Больного будем готовить к эвакуации.
Кононов тронул ее за рукав и заглянул в глаза.
— Выживет? — спросил он.
Военфельдшер сняла руку со лба Орехова, отвернулась и глухо ответила:
— Не знаю… Большая потеря крови, раны загрязнены… Осколочное на пояснице… Не знаю.
— Постарайтесь, голубушка, — просительно сказал Кононов и погладил рукав ее шинели. — Один он у батьки, одинешенек. Постарайтесь, добрый человек…
— От всей роты просим, — поддержал сержанта Самотоев. — Наш парень… Земляки мы все. Может, вам помощь какая нужна? Крови ему перелить или мясные консервы, так мы охотно…
Военфельдшер печально улыбнулась.
— Какие уж тут консервы… — сказала она. — Идите, мы сделаем все, что можно.
Кононов и Самотоев пошли к штабу батальона, возле которого расположились отведенные во второй эшелон стрелковые роты. В роте Дремова после штурма Горелой осталось восемь человек.
Сопка Горелая была взята, но на отдельных участках шоссе, ведущее в тыл, еще простреливалось немецкими батареями. Раненых с перевязочного пункта, выдвинутого вперед за наступающими батальонами, вывозили на подводах, которые доставляли боеприпасы и питание.
Ездовые один за другим подкатывали к перевязочному пункту и, громко тпрукнув лошадям, останавливались в укрытии за скалой.
У ездовых были винтовки, противогазы через плечо и подсумки на поясах. Но обликом, ухватками, неторопливыми движениями они смахивали на колхозных подводчиков, собравшихся на полевом стане.
Низенький, с рябинками на скуластом лице ездовой спрыгнул с передка и озабоченно обошел повозку. Постучал ботинком по спицам колес и проверил крепление дышла. Потом подошел к лошадям, потрепал их потные холки и разломил на кусочки сухарь.
— Заморились, трудяги, — сказал он, поднося кусочки к мягким губам лошадей. Те вытягивали шеи и степенно брали с ладони сухари. — Тоже воевать несладко…
Он расстелил на повозке сено и, услышав выкрик «Следующий!», подкатил к перевязочному пункту.
Орехова уложили в задок окованной железом повозки. Рядом с ним поместили лейтенанта–артиллериста с головой, замотанной бинтом. В бинтах оставалась только узкая щелка, в которой жарко блестел глаз с красным белком. В ноги посадили двух ходячих. У одного из них была на перевязи рука, второй выставлял из–под шинели перебинтованное плечо, с которого свисал разрезанный до обшлага рукав гимнастерки в пятнах засохшей крови.
Позади на повозке примостился санитар. Он взял в ладони забинтованную голову лейтенанта и строго сказал ездовому:
— Трогай! Поменьше тряси, не дрова везешь. У людей и так душа еле держится…
— Я, что ли, трясу? — обиделся ездовой, перебирая вожжи. — Как начнут из минометов хлопать, по такой дороге и у здорового душа выпадет… «Не тряси» — легко сказать… Ну, работяги! Ну, милые!
Лошади дружно тронули и вывезли повозку на шоссе. Тарахтение тупой болью передалось раненым. Они беспокойно зашевелились, стараясь приподняться, расположиться поудобнее, уберечь раны от натужной тряски. Николай, переворачиваясь на правый бок, нечаянно задел раненую руку низкорослого солдата. Тот охнул и сказал просящим голосом:
— Не хватайтесь, братцы… Друг за дружку хоть не хватайтесь.
Но тут его качнуло, и он стукнул ботинком раненого лейтенанта. Дорога сделала заворот. Скалы расступились, и показалась широкая лощина. Ездовой беспокойно шевельнулся, подобрал вожжи и выхватил из–под сиденья кнут.
— Мины он здесь, зараза, кидает, — сказал он санитару. — Ты держи ребят, тряско будет, воронка на воронке от этих мин. Не дорога, а одно название… Чего уставился, крепче ребят держи!
В воздухе нарастал скрипучий вой.
Ездовой изо всех сил хлестнул лошадей кнутом. Раз, другой, потом еще ловчей. С подтягом, под булькающие животы.
— Лети, работяги! Лети, милые! — Он оглянулся назад и кинул санитару: — Гляди, чтоб об край не ударились, об железо…
Лошади неслись вскачь. Колеса прыгали по камням и выбоинам. Повозку кидало из стороны в сторону, встряхивало раз на разом, жалобно скрипела оковка.
Раненые сбились в кучу, падали друг на друга, ударялись о доски, стонали и кричали. Санитар одной рукой удерживал На весу забинтованную голову лейтенанта, другой отталкивал Орехова, который норовил задеть голову локтем.
Взрыв плеснул возле повозки. Лошади заржали и рванули в сторону. Повозка едва не опрокинулась, но ездовой успел сдержать ее, туго натянув правую вожжу. Колеса тяжело ударились о край выбоины. Санитар свалился с задка. Суетливо размахивая руками, он быстро догнал повозку и с ходу вскочил в нее, навалившись грудью на Орехова.
Раненный в плечо вдруг встал на колени и рванул ездового за рукав.
— Стой! — заорал он. — Останови! Мочи больше нет, сам пойду… Стой! Стой! — орал он и матерился, свирепо и зло.
Ездовой, не оборачиваясь, нахлестывал лошадей.
Николай цеплялся за борта, стараясь приподнять ногу. Она не слушалась, билась о доски. В пояснице началась острая боль. Бинт окрасился кровью.
— Стой, ездовой! — слабеющим голосом крикнул он. — Стой!
Лучше ползти метр на метром. Терять силы и снова ползти. Пусть угодит мина. Пусть! Только не это, не такая мука. Невыносимая боль, толчки, от которых жжет как огнем, зеленеет в глазах. Только не это… Невыносимо! Не может такое выдержать человек. Нет у него таких сил. Слышите! Нет у него сил!
Останови, ездовой! Черт с ним, один конец, лишь бы не мучиться. Останови, миленький, останови, голубчик!.. Оста–но–ви!..
Что–то тяжело ударило по голове. Вспыхнула и погасла цепочка зеленых и красных огоньков. Сознание исчезло…
— Этот тяжелый, немедленно на отправку, — словно сквозь сон, услышал Николай чей–то голос.
Его сняли с повозки и, мягко покачивая, понесли на носилках. Затем голову приподняли, и Николай ощутил на губах теплое и сладкое. «Чай», — отдалось где–то в глубине забытое воспоминание. Он с жадностью стал глотать чуть терпкий ароматный напиток, ощущая, как исчезает колючая сухость во рту и отчетливее становятся мысли.
Женские руки заботливо наклоняли кружку.
Потом Николай открыл глаза и увидел над собой холодное осеннее небо. Покосившись, рассмотрел брезентовую палатку медсанбата и очередь носилок на земле. Молчаливые санитары грузили носилки в автобус с красным крестом. Автобус стоял под щербатой, нависающей над площадкой скалой.
Скала была наискось прорезана извилистой трещиной. Метрах в пяти от земли в этой трещине темнели узловатые ветки полярных березок. Они тянулись по скале, раскидывая на сером граните багряные капельки последних, еще не осыпавшихся листьев.
Николай смотрел на березки и думал, что должен жить. Упрямо, наперекор всему. Как эти корявые ветки, изо всех сил уцепившиеся корнями за трещину на скале…
Взяли Горелую, а за ней тоже наша земля, по которой ходят чужие. Сколько сейчас таких сопок по всему фронту! Сколько за ними земли, кровной, русской, своей!..
Николай возвращался в поселок. Обходил валуны, перепрыгивал через расселины, хрустел щебенкой на осыпях.
Перед ним была Горелая сопка. По склону ее шагали в бесконечность мачты высоковольтки. Коттеджи горняков у подножья смотрелись окнами в озеро. Там, где выходили на–гора туннели подземных выработок, оранжевыми пунктирами светились электрические лампы.
Дробные очереди отбойных молотков, скрежет сверл, вгрызающихся в камень, глухое уханье подземных взрывов на сопке никого не пугали в поселке.
Многое изменилось с той далекой осени.
Много и было пережито… В памятную весну сорок пятого года Орехов разрядил в небо последний диск автомата, салютуя победе. Потом эшелон повез его в родные края. И только тогда, увидев скелеты разбитых домов, вывороченные Столбы и печные трубы, возле которых копошились оборванные ребятишки, Орехов понял, что никому уже не нужно его умение бесшумно снимать часовых, метко кидать гранаты и орудовать штыком в траншейных схватках. Надо было плавить металл, пахать, класть кирпичи, мостить дороги, плотничать, косить…
Орехов не нашел могилы Сергея. Завтра ему будет грустно уезжать из этих мест. Грустно, но спокойно. Из руды, которая добыта на сопке Горелой, выдан вчера никелевый концентрат.
Солдаты исполнили обещания перед мертвыми, перед землей, политой кровью. Перед остатками последней папиросы, истлевшей в прах на бруствере окопа.
Исполнили потому, что сделали больше, чем обещали, — сотворили жизнь. Сотворили то, во имя чего погибли другие…
Налетел порыв ветра. Он кинул к ногам Николая горсть жухлых листьев. С сухим шелестом они рассыпались по щебенке, прилипли к ноздреватым валунам, к скалам.
Листья на скалах… Из года в год ветер срывает их с веток и рассыпает по земле. Мертвые, они истлевают на камнях и оставляют крохотную частицу перегноя. Частица к частице, щепотка к щепотке, горсть к горсти — рождается земля.
И вот ветер приносит семя и бросает его в землю, сотворенную мертвыми листьями. Семя пускает ростки. И на бесплодном камне однажды весной, как зеленые огоньки, вспыхивают два–три листочка. С каждым годом их становится все больше и больше. Потом, глядишь, уже протянулась но граниту прочная ветка.
Увидев ее, люди задумчиво качают головами и удивляются, как на голом камне выросло дерево. И невдомек им, что осенние листья, упавшие на скалы, не исчезают бесследно.