— Зачем же пристаешь к ней, как банный лист? Предоставь ей распорядиться собою…


Меня взорвало его холодное спокойствие.


— А ну тебя к черту. Ты со своими книгами засох, как вяленый лещ.


С горечью в душе иду к Полине. Хочется, чтобы она встретила меня по-прежнему, — с той зовущей улыбкой, от которой становится жарко в груди.


Комната пуста. На комоде бесстрастно отбивает время будильник. Со стены остро смотрит на меня усатое лицо. Это тот, чьи кости гниют в сырой земле. Я отворачиваюсь. Через запыленные стекла окна часто заглядываю на улицу, — нет ее, не идет. Медленно опускается вечер над городом. Скучно. Стою у окна и потихоньку насвистываю. Что же мне делать еще? И сам не заметил, как своим носом, думая совершенно о другом, нарисовал на пыльном стекле: «Аллилуйя». А когда прочитал, то сам испугался: что за чепуха творится у меня в мозгу? Откуда, из каких тайников души всплыло это слово? И почему я его написал именно носом?


Шагаю по комнате, безрадостный и потухший.


Полина явилась около полуночи.


— Это кто здесь? — пугливо спрашивает она.


— Кто же другой, кроме меня?


— Ах, как я испугалась!


Торопливо зажигает лампу, а у самой дрожат руки.


Рассказывает, что у двоюродной сестры была, и жалуется на головную боль. Вид у нее помятый, усталый, под глазами синие круги. От моего присутствия уже не загорается, как раньше. Смотрит таким скучным взглядом, от которого, кажется, скиснет парное молоко.


На этот раз я унес от нее в душе не бенгальские огни, а мерзкую плесень подозрения.


А через два дня выяснилось все. Я встретил около ее дома Мухобоева. Он, видимо, ждал Полину. Он прохаживался с таким видом, точно в небо хотел плюнуть.


У меня невольно сжались кулаки, но я прошел мимо Мухобоева, как будто и не заметил его.


Ворвался в знакомую комнату и говорю с запальчивостью:


— Полина! Довольно морочить мне голову! Ты ветрогонкой хочешь заделаться, да?


Вид у меня, должно быть, решительный. Полина смотрит на меня испуганными глазами.


— Я не понимаю, о чем ты говоришь?


— Неправда! Ты знаешь, что на улице тебя ждет Мухобоев!


Полина всплеснула руками.


— Ах, господи, вот он про что! Мало ли меня ждут, мало ли за мною ухаживают? А я до сих пор знала только одного своего Сеню…


И вдруг заплакала, залилась слезами.


Моя злоба растаяла, как туман перед солнцем. Мне стало стыдно и жаль Полину.


Да, на этот раз мы помирились. Мы хорошо провели время. Вечер звенел для нас любовью. А когда при звездах и луне возвращался на базу, в душу опять ворвалось сомнение.


«Росомаха» должна бы уже вернуться, но все еще нет. Это вызывает среди матросов тревогу. Но никому не хочется верить, что случилось несчастье.


— Вернется, — говорят на базе.


— Конечно, вернется. Куда же ей деться?


— На дне моря хватит места для всех наших лодок, — подает голос Зобов.


К нему поворачиваются злые глаза.


— Ты что говоришь?


— Ничего. Только трусы вы большие. Боитесь правды, как плотва щуки.


На него обрушивается команда:


— Не квакай лягушкой!


— Заткнись!


— Двинуть его святым кулаком по окаянной шее, чтобы душой заговелся! Сразу замолчит…


Но Зобова этим не испугаешь: мускулы у него железные, а кулаки — два молота.


Встречаю на верхней палубе своего командира.


— Что-то долго, ваше высокоблагородие, не возвращается она…


Он знает, про что я говорю, и с напускным спокойствием отвечает:


— В шхерах где-нибудь путается. За время войны уже не один раз так случалось. Наверно, скоро опять станет рядом с нами.


Начальство распорядилось послать на розыски «Росомахи» две другие подводные лодки и миноносцы.


Дни стоят погожие, ясные, но для меня они наливаются свинцовой тяжестью. Гроза приближается. Я смутно сознаю это внутренним чутьем. Но какая? Живу с напружиненной грудью и жду неизбежного.


Разлад с Полиной углубляется. Я уже не сомневаюсь, что она любит другого — Мухобоева. И каждый раз, когда я возвращаюсь от нее на свое судно, решаю про себя:


«Не пора ли бросить всю эту канитель? Ясно, что связался чад с дымом, и получился один угар…»


И все-таки тянусь к Полине, как шмель к пахучему цветку. Без нее — пустота в душе, разрушенной войною.


О нашем состязании узнали команды с «Мурены» и «Триглы». Разболтал Мухобоев. Ему захотелось, чтобы и другие знали о его победе.


Некоторые из наших матросов подзуживают меня:


— Неужели уступишь этой твари?


Я отвечаю на это:


— Да уступить я никому и ни в чем не уступлю. Понимаете? И в любой момент могу в морду дать, кто будет лезть ко мне с таким разговорами.


Нашему отдыху пришел конец: «Мурена» подлечила свои раны и теперь спешно готовится в новый поход. В гавани, около гранитной стенки, где пришвартована лодка, громыхают ломовые подводы. Жадно лязгает цепью подъемный кран, а его длинная, как у жирафа, шея то и дело поворачивается. Натуживаются крепкие мускулы матросов, трещат под тяжестью спины. «Мурена» беспрерывно глотает грузы: снаряды, соляровое масло, смазочное масло, мины, ящики с консервами. Перед походом она старается как можно туже набить свой железный желудок.


Безоблачное небо обжигает зноем. Море плавится и кажется горячим. На матросах рабочее платье мокро от пота.


Неожиданно хлестнула команда:


— Смирно!


А вслед за этим слышим старчески трескучий голос:


— Здорово, морские орлы!


Около сорока глоток дружно и привычно выбрасывают в воздух готовый ответ:


— Здравья желаем, ваше гитество!


Это явился к нам сам адмирал, начальник подводной дивизии.


Он тучен — весом пудов на восемь. Сырое лицо с седыми бакенбардами расползлось в стороны. А над этим ворохом мяса и сала возвышается громаднейшая лысина, словно каменный мол над морем. Заочно матросы называют его: «Гололобый».


Офицеры и матросы поражены небывалым явлением: адмирал привел на подводную лодку свою дочь. Все смотрят на нее угрюмо, враждебно — быть теперь беде. Но что можно поделать? Гололобому все позволено — на золотых погонах его грозно чернеются орлы.


Дочь, как только спустилась внутрь «Мурены», пришла в восторг.


— Прелесть! Светло, как в театре! Папочка, да тут столько приборов разных, что можно запутаться! Я бы ни за что не разобралась.


— Поэтому-то, Люсик, ты и не командир, — смеется Гололобый.


— Папочка, а это что за машина?


Отец поясняет ей о дизель-моторах.


— Нет, все здесь удивительно! Нечто фантастическое!


У Люси звонкий голос, а с молодого лица радостно излучаются две спелых вишни, как два солнца. На тонкой фигуре — белое прозрачное платье. Она кажется мне чайкой: спустилась на минуту в лодку, но сейчас же упорхнет в синий морской воздух. И уже не верится, что от такой радостной женщины может случиться несчастье. Я смотрю на нее и думаю: неужели Гололобый, напоминающий собою гиппопотама, ее отец?


— Папочка! А где же перископ? Я хочу посмотреть в него.


— А вот командир покажет тебе.


Она поднимает ресницы и бросает на командира ласковый взгляд.


— Пожалуйста! Я с удовольствием вам покажу.


Гололобый продолжает осматривать лодку, всюду заглядывать. Вот здесь-то и случилась непредвиденная каверза. Не успел он войти в офицерскую кают-компанию, как на него набросился наш Лоцман. Это был командирский пес, лохматый, клыкастый, с голосом, точно у протодьякона, — ревущий бас. Гололобый со страху побелел, как морская пена. Но тут же опомнился, в ярь вошел. Глаза стали красные, как у соленого сазана. Поднялся шум — всех святых уноси.


— Это что за безобразие! На судне псарню завели!..


Но для Лоцмана, что нищий в рваной одежде, что адмирал в золотых погонах — все равно: заслуг он не признает. Еще сильнее начинает лаять.


В кают-компанию вбегает командир. Я впервые вижу его таким растерянным, обескураженным, чего не случалось с ним даже при встрече с неприятельским миноносцем.


Он даже не пытается унять своего пса, заставить его замолчать.


Гололобый обрушивается на командира, надрывается, синеть стал, как утопленник.


— Это мерзость!.. Под суд отдам!.. Всех отдам!..


А Лоцман тоже не уступает — поднял шерсть и готов вцепиться в бедра его превосходительства.


Нам и любопытно, кто кого перелает, и в то же время страх берет, чем все это кончится.


Наконец Лоцмана уняли, но не унимается Гололобый.


— Папочка! — обращается к нему дочь. — Папочка! Тебе же доктора запретили волноваться.


— Да, да, это верно… Горячиться мне вредно. Но меня псина эта вывела из равновесия…


Гололобый начинает затихать, а дальше и совсем обмяк. У него всегда так выходит: нашумит, нагрохочет, точно пьяный черт по пустым бочкам пройдется, — и сразу затихнет. В сущности, адмирал он — безвредный, даже добрый в сравнении с другими.


Приказывает выстроить нас на верхней палубе. Обходит фронт, шутит с каждым, улыбается.


— Ты что, братец, женат? — спрашивает у одного матроса.


— Так точно, ваше превосходительство.


— А, это хорошо, хорошо. Вернешься домой, а тут тебя женка ждет.


Другой матрос оказался холостым.


— Вот и отлично! — одобряет Гололобый. — Забот меньше, не будешь тосковать, не будешь беспокоиться, как там супруга поживает.


Подходит к Зобову.


— Ты что это, братец, серьезный такой, мрачный?


— С детства это у меня, ваше превосходительство.


— Что же случилось?


— С полатей ночью в квашню упал.


— Значит, ушибся?


Зобов преспокойно сочиняет дальше:


— Никак нет, ваше превосходительство, потому что я в самое тесто попал. И до утра так провалялся. С той поры и началось у меня это — скучище. Мать говорит, что мозги мои прокисли…


Хохочет Гололобый, смеется дочь, улыбаются офицеры и команда. Становится весело.


Доходит очередь до Залейкина. Веснушчатое лицо его строго-серьезное, как у монаха-отшельника, а глаза прыщут смехом.


— Ты чем до службы занимался?


— По медицинской части, ваше превосходительство.


— Как по медицинской?


— При университете в анатомическом театре работал вместе со студентами.


— В качестве кого же?


— А я без всякого качества — просто сторожем служил. Подавал человеческие трупы, а убирал только куски от них…


Гололобого от смеха даже в пот бросает. Он то и дело снимает фуражку и вытирает платком лысину.


— Ты, значит, знаком с анатомией?


— Так точно, я ее, можно сказать, всю на практике прошел, анатомию-то эту самую.


— В таком случае скажи-ка, братец, почему это я толстый?


Залейкин шевельнул бровями и отчеканивает серьезно:


— От ума, ваше превосходительство!


— Это что же значит?


— В голове ум не помещается — в живот перешел…


— Хо-хо-хо… — грохочет Гололобый, точно ломовик по мостовой катит. — Молодец! Люблю находчивых матросов! Вот тебе за умный ответ…


Дает Залейкину трехрублевую бумажку.


А когда Гололобый удалился, мы еще долго смеялись, смеялись до слез.


— Ой, батюшки! — жалуется боцман. — Я живот свой надорвал от смеха. Вот лысый идол начудил…


— Что вы, братва, — все лысый да лысый! — вступается Залейкин. — А я вам доложу на этот счет совсем другое.


— А ну, удумай что-нибудь.


— Вот козлы и ослы никогда не лысеют, а какой толк в них. Могут они, скажем, академию кончить и дослужиться до его превосходительства?..


И опять смех среди команды.


А когда заговорили об адмиральской дочери, все стали злыми: пребывание на подводной лодке женщины нам даром не пройдет.


По гавани с коммерческих и военных судов разноголосо прозвучала медь отбиваемых склянок. Через полчаса мне предстоит смена. А пока что — я с винтовкою в руках стою на верхней палубе «Мурены».


Солнце точно играет в прятки: то спрячется за облако, то опять обольет светом. Легкий ветер скользит по морю, словно пыль с него сдувает. Однако чувствуется, что погода начинает свежеть. Чайки нервничают: снежными комьями нижут воздух и беспокойно кричат. Ночью должна разыграться буря.


Я смотрю на морской простор, откуда доносится до меня угрожающий гул пропеллеров. Это парят наши гидропланы. Как они похожи на альбатросов! Некоторые спустятся на сизую поверхность моря, проплывут немного и снова взмоют в вечернее небо. С высоты виднее, не крадется ли где-нибудь в недрах моря неприятельская субмарина. Один из гидропланов, это чудо из чудес человеческого разума, вонзился в облако и скрылся за его пределами. Что ему там нужно? В гавани, недалеко от нас, дымит одной трубой их матка «София». Для гидропланов она является такой же базой, как наш «Амур» для подводных лодок.


Куда-то уходит, огибая мол, «Мудрец». Это — двойное судно, похожее издали на железный мост с двумя быками. На нем имеются подъемные краны мощной силы. Оно появилось на божий свет только во время войны и приспособлено исключительно для того, чтобы спасать погибшие подводные лодки.


«Мудрец» выходит на большой рейд и продолжает свой путь дальше. Я провожаю его глазами, а в голове возникает тоскливая догадка, что где-то в море произошло несчастье.


— Слышишь, что ли, Власов? Или оглох?


Поворачиваюсь на зов: с набережной кричит мне наш рулевой Мазурин. Из-под коричневых усов расползается такая довольная улыбка, точно его сразу произвели в адмиральский чин…


— В чем дело?


— Носатый-то ведь повел ее, твою кралю. Вон туда пошел, за город…


— Убирайся к черту!


Он еще что-то говорил, но я уже больше ничего не слышал. В груди заворочались змеи ревности и больно вцепились в сердце. Помутилось сознание. Я не помню, как сменился с поста. Мне никуда не хотелось идти, но что-то толкало меня за город, несло, как парус ветром.


Берег оказался безлюдным. Закат грозно нахмурил огненные брови. Из-под них упрямо смотрел на меня воспаленный зрачок. Не выдержал моего решительного взгляда — медленно опустились багряные ресницы. Море, как палач, нарядилось в красную рубаху. Ого! Будет дело! В воздухе послышался гул. Пой, ветер, пой панихиду! Прибою захотелось подшутить: разостлал передо мною ковер из белой пены, но тут же отпрянул назад. Неужели я такой страшный?!


Но где же, где эта счастливая пара? Мне хочется посмотреть им в глаза.


Начинается бугристое место. Впереди что-то мелькнуло. Ускоряю шаги. Так и есть: идут под руку. Полина первая заметила меня. Метнулась в сторону, точно Мухобоев оттолкнул ее. Он тоже оглядывается…


Сближаемся. Они останавливаются и ждут. Хочу быть спокойным, как индусский идол. Злобу свою сдерживаю, как цепную собаку. Полина не смотрит на меня, стоит с понурой головой, словно в ожидании приговора. Ветер путается у нее в юбке, играет локонами. Мухобоев первый заговаривает со мною:


— А, Семен Николаевич! Куда это ты так торопишься?


— Не дальше этого места.


— Разве что забыл здесь?


— Ничего, кроме подлости!


— Вот как!..


Разговор обрывается. Только сверлим друг друга глазами. Слышно, как под отвесным берегом рокочет прибой. Молчание наше становится тягостным. Мухобоев и на этот раз заговаривает первым:


— Что это ты смотришь на меня, как черт на архимандрита?


— Потому что я не просвирня, чтобы взирать на твою вывеску с умилением. А ты не только не архимандрит, но я и за человека-то тебя не считаю.


Мы оба задыхаемся от волнения.


— А кто же, по-твоему, я?


— Рвота поганая!


— А, так!..


Я почему-то снял свою старую, истрепанную фуражку и аккуратно положил ее на траву, точно это была корона с драгоценными камнями. А когда сделал это, сам удивился; быть может, удивил и своего противника.


— Мои кулаки давно соскучились по твоей морде!


Мы с ревом столкнулись, как два разъяренных тигра.


Обрушиваем друг на друга кулаки. Головы стали таранами. Падаем, поднимаемся — и снова нападаем. Пущены в дело пинки. Схватываемся за горло, рвем мясо, мячом катаемся по земле. Трещат кости, лица в крови. Нашу хриплую ругань пронизывает женский голос:


— Что вы делаете? Перестаньте! Ради бога, перестаньте! Господи, они убьют друг друга!


Но присутствие третьей, ее отчаянные вопли только подхлестывали нас. Мы озлобляемся еще больше. Меня пламенем обжигает желание столкнуть противника в море. Но и у него, видимо, та же мысль. Ползаем по земле и все ближе придвигаемся к обрыву. На самом краю его задержались. Схватились — и не можем отцепиться. Под ногами, внизу, на большой глубине, клокочет пена. В уши толкаются истерические вопли женщины. Перед глазами, совсем близко, маячит страшное лицо — в крови, с оскаленными зубами. На мгновение ужас сдавливает сердце. Но безумие берет верх. Я со всей силою рванул своего противника в сторону моря. Но он не отпустил меня. Вдруг земля дернулась из-под ног, как бумажный лист из-под стакана. Оба закувыркались в воздухе. Ударились в мягкое, податливое. На глаза надвинулось черное покрывало. Казалось, будем проваливаться в пучину без конца. В горле будто кусок соли застрял, забил дыхание. Я поперхнулся. И сами собою разжались объятия…


А когда вынырнули, то случилось нечто странное: мы поплыли в разные стороны.


Долго болтался в соленой воде, оглушаемый волнами, пока не выбрался на отлогий берег. Кругом ни одного человеческого голоса. Шагаю торопливо. И не хочу уже больше встречаться ни с Полиной, ни с Мухобоевым.


На базе, ложась спать, я почувствовал головную боль, и меня сильно лихорадило. Всю ночь нелепые видения рвали душу.


…Морское дно. Зеленый свет. Когда мы кончим драку с Мухобоевым? Наплевать! Вечно будем рвать друг друга, пока не сдохнем. А вокруг нас мечется Полина, голая, с распущенными волосами. Нет, это не волосы, а водоросли спускаются с головы. В молодую грудь ее впились крабы, грызут тело. В крови вся, но почему-то сладострастно взвизгивает. Все морские чудовища здесь: лангусты, морские коровы, змеи, скаты, морские архиереи, акулы. Какой только твари здесь нет! Обступили нас, смотрят неподвижными глазами. Я оторвал Мухобоеву нижнюю челюсть. Красной тряпкой болтается у него язык и не может слова сказать. Мухобоев содрал с моего лица кожу. Полина восторженно взвизгивает:


— Ах, как это мило!


И еще пуще извивается.


Вокруг нас хохот. Потом рев этой поганой оравы:


— Довольно!


— Надоело!


— Ничего нового!


— Видали мы это и среди своей братии!


А зубастая акула, вращая глазами, предлагает:


— Пусть она ни тому, ни другому не достанется…


Все набрасываются на Полину, хватают ее за ноги. Мы отталкиваемся друг от друга, смотрим в ужасе. Один момент — и наша любимая разорвана на две половины. С гулом и ревом удаляются все чудовища. А нам осталось от Полины только сердце. Оно бьется и содрогается, раскаленное, как уголь. Мы оба одновременно подхватываем его. И вдруг — что это значит? Это уже не сердце, а спрут. Два щупальца обхватывают Мухобоева, а шесть — меня. Это я точно вижу. Вся моя грудь стянута, как ремнями. Я задыхаюсь. Из меня высасываются жизненные соки… Это и есть любовь?


Я собрал последние силы, рванулся.


Удар по темени. Все исчезло.


Я ползаю на коленях. В голове боль. Передо мною знакомая стена с круглыми отверстиями, похожими на мутные зрачки. В полусумраке не сразу соображаю, что это железный борт нашей базы. Горит одна лампочка. На рундуках, в один ряд, валяются подводники. Всхрапывают, посвистывают носами. За бортом зашипело — это травят пар. Монотонно гудит вентиль. Кто-то придушенно стонет. Один матрос вскакивает, как очумелый, и орет во все горло:


— Кормовая цистерна лопнула.


Разбуженные люди ворчат:


— Дьявол комолый! Чего булгачит народ!


— Чтобы его мочевой пузырь лопнул!


Поворочались подводники, прочистили горла руганью и снова послышался храп.


Что стало с Полиной? Неужели погибла в море?


Я не мог больше заснуть. В больной голове муть. Поднялся и вышел на верхнюю палубу.


Рассветает.


На мостике базы — вахтенный начальник и сигнальщики. Через бинокли и подзорные трубы смотрят за морем, за каждым движением судов, чтобы отметить все это в вахтенном журнале. Около борта «Амура» — две подводные лодки. На них тоже вахтенные матросы с винтовками.


Море и небо в смятении. Всю ночь куролесил здесь разбойный ветер, этот любитель беспорядка, подстрекатель к хаосу. Воды — в горбатой зыби, в кипящей пене. Низко ползут тучи, а с них, мотаясь, свисают трепаные лохмотья. Глухим гулом наполнен мглистый воздух. Горизонт сузился, мир кажется тесным. И только на востоке виден провал. Он весь красный, зияющий, с раскаленными краями рваных туч. А дальше, за этой брешью, развертывается бесконечное пространство, пронизанное заревом утра. Туда темно-бурой громадой несется броненосец, весь закованный в стальные латы, потрясающий веером порозовевшего дыма. Слева от него дымятся тучи, похожие на вулканы. Ждешь — сейчас потрясут воздух сокрушительные взрывы. Справа, на кроваво-лиловых пластах облаков, вырисовывается человеческое лицо, пухнет, оскаливается, словно от прилива злобы. Еще минута — оно исчезает в огне. Световым половодьем разливается утро, ширится, гонит последние ночные тени. Взмывают и дыбятся красногривые волны.


А корабль все продолжает свой путь к востоку, неуклонно мчится на всех парах в красный провал прошибленного неба.


Что ждет его там, в этом огненном море? Тихая пристань с цветущими берегами или шторм с подводными скалами?


По глазам хлестнули золотые струи поднявшегося солнца.


Еще так недавно мы провожали «Росомаху» в дальний поход. Сорок с лишком человек махали нам фуражками, махали и мы им с берега. Улыбались друг другу. А теперь — мы никогда уже больше не увидим своих товарищей.


Вернулись с поисков миноносцы и подводные лодки. Обшарили все море, заходили на многие острова, расспрашивали рыбаков, обращались по радио ко всем сторожевым постам. «Росомаха» исчезла. Не осталось от нее ни одного признака, никакого следа. Нет сомнения, что — она погибла.


Это известие надвинулось на базу, как злая чума.


В открытые иллюминаторы смотрит утреннее солнце, но не разогнать ему хмури с матросских лиц.


Высказываются разные предположения:


— В подводных камнях заклинилась.


— Нет, скорее всего в заградительные сети попала.


— А может, на мину налетела.


И никто не может вскрыть тайны. Ее навсегда унесли на дно моря те, кто остался на «Росомахе». Вернее, другое:


— Уж больно отчаянный командир.


— Да, командир бедовый был.


— Он всегда, как шутоломный, лез куда зря.


Комендор с другой лодки сообщает:


— Это у него с горя.


Жадно поворачиваются лица к комендору.


— С какого же горя?


— Дома у него неладно было.


— А что?


— Наш один моторист рассказывал, будто жена командира закрутила любовь с каким-то инженером.


— А моторист-то ваш откуда об этом знает?


— Как же ему не знать, раз он сам путается с горничной Ракитникова.


Ругают женщин, проклинают войну.


Неугомонный Залейкин острит надо мною:


— Посмотрите-ка, братцы, нашему Власову кто-то поставил отличительные фонари под глазами.


Сейчас же начали и другие шутить. Рассказывают анекдоты, вспоминают разные смешные случаи, изощряются в остроумии, чтобы вызвать хохот. Вообще мы очень много смеемся. И я понимаю, насколько необходим для нас смех: он является противоядием от сумасшествия, как известная прививка от чумы. Вся жилая палуба охвачена гомоном, веселым шумом. Но это только внешнее, — чувство обреченности не покидает нас, до боли сжимает сердце. Гибель «Росомахи» — не первый и не последний случай. Такой же участи может подвергнуться и наша лодка. Поэтому мы как бы находимся на положении подсудимых. Перед нами невидимым призраком стоит грозная судьба. Для подводников у нее нет половинчатых решений: она или оправдает, или превратит в ничто.


После обеда выхожу прогуляться по набережной. Стоит небольшая кучка женщин и детей. Все те же знакомые лица, что в прошлый раз вместе с нами провожали «Росомаху». Воспаленные глаза устремлены в светлую даль. Все ждут, ждут дорогих сердцу людей. И часто сморкаются в белые платочки.


А водная равнина — вся в голубом шелке, в золотом блеске. Соперничает своим нарядом с лучистым небом.


Мне хочется крикнуть морю:


— Не будь подлым! Скажи этим женщинам, чтобы шли домой.


И мне кажется, что по водной глади не солнце рассыпало свои искры. Нет! То горят слезы погибших моряков.


Мальчик в матросском костюме, сын командира, семилетний Ракитников, обращается к стройной и красивой шатенке:


— Мама! Смотри — судно плывет. Это ведь папа возвращается, не правда ли?


Показывает ручонкой в лучезарную даль, туда, где из-за горизонта вырисовывается силуэт дозорного миноносца.


— Да, да, милый, это… это, наверное, папа…


Мать давится слезами, жмется, точно тесно ей в туго затянутом черном платье.


Мальчик захлопал в ладоши, восторгается:


— Вот хорошо! Папа опять будет рассказывать мне о своих приключениях…


Мать не выдерживает, и стоном прорываются муки ее оглушенного сердца:


— Боже мой! Боже мой!..


Я смотрю на нее и думаю: неужели она, эта рыдающая теперь женщина, является косвенной виновницей гибели «Росомахи»?


Отхожу в сторону.


Я знаю, что еще долго эти люди будут приходить на берег, будут много-много раз смотреть на море и ждать от него ответа. Ничего им не скажет море. Будет ласково сиять или мрачно бурлить, но правды от него не узнают, где могила их близких. Только буря знает об этом, только она одна будет петь над ними свои погребальные песни.


В носовом отделении «Мурены» никого нет, кроме меня. Зачем я пришел сюда? Не знаю. Последние события вывихнули мою душу, и я нигде не найду себе места. Сижу один на рундуках. По верхней палубе прохаживается часовой, и под звуки его шагов я путаюсь в своих безотрадных мыслях, как в лесных трущобах…


Что за нелепость творится на земле? Народы разделились на два враждебных лагеря. Бьют и режут друг друга, занимаются грабежом, превращают в развалины города и села, топчут поля, уничтожают богатства, созданные с таким трудом. И этот мировой разбой не только оправдывается, но всячески поощряется человеческими законами. Мало того, в это кровавое преступление притягивают и самого бога. И та, и другая из воюющих сторон обращается к нему с молитвами, с просьбой о помощи. Стараются: задобрить его — жгут перед ним свечи, курят фимиамом, жертвуют деньгами, льстят словами, рабски бьют челом. Чем такой бог отличается от бессовестного чиновника, промышляющего взятками? Кто больше даст, за того он и будет стоять. А если творец жизни — иной, то почему он не возмутится против такой извращенности людей? Почему он не зарычит всеми громами, чтобы от страшного гнева его содрогнулась вся земля?


Молчит небо, опустошенное войной, молчит. И не я один, а миллионы людей уже отвернулись от него и крепко натужились в тяжких думах…


Я вздрогнул: в гавани жалобно завыла сирена, точно собака, защемленная подворотней.


В носовое отделение «Мурены» вошел Зобов.


— Вот хорошо, что я застал тебя одного. Мне нужна поговорить с тобой.


— Ладно.


— Вот что, Власов, — брось за юбками волочиться.


— А что?


— Время теперь не такое. Видишь, как гибнут люди? Погибнем и мы. А во имя чего?


— Да, дорогой друг, вижу, все вижу. Вся земля — в черных тучах тоски, размывается дождями слез и крови. Поэтому и в моей груди — не сердце, а кусок раскаленного шлака. Но что можем мы с тобой сделать?


Зобов склонил ко мне лобастое лицо, мускулистый и упрямый, как буйвол. В стальном блеске серых глаз отразилась несокрушимая воля.


— Вся сила — в народе. А народ ощетинился. По всей стране несется ропот. Значит, наступила пора, когда нужно готовиться…


— К чему готовиться?


— К расплате.


— С кем?


— С теми барышниками, что торгуют человеческой кровью.


— А дальше что?


Зобов начал развивать свои мысли. Я давно догадывался, что у него есть какие-то замыслы. Оказывается — он только небо хочет оставить в покое, да и то лишь на время; на земле думает перевернуть вверх торманом все порядки.


Обещался познакомить меня со своими товарищами.


— Ты нам нужен будешь.


— Хорошо, Зобов, я согласен.


Я понял, куда должен направить свои силы. Стреноженный народ теряет смирение. Рвутся вековые путы. А гнев почти всей страны — это сокрушительный удар девятого вала. Уже чувствуется содрогание людского моря, глухой ропот грозных бурь. Быть может, я вдребезги разобьюсь о назревающие события, выплесну свою горячую кровь на мостовую. Все равно — мой курс обозначился ясно.


За спиной вырастают крылья.


Тихо надвигается вечер, окутывает город в теплый сумрак.


Зачем я иду к Полине? Я сам не знаю. И только дорогой твердо решаю, что скажу ей по-матросски:


— Отдай концы нашей любви!


Больше ни слова не прибавлю. Повернусь и уйду.


Но другое приготовила для меня судьба: знакомая комната пуста, на дверях висит маленький зеленый замок. А хозяйка, низенькая и пучеглазая женщина, со злостью поясняет мне:


— Я сколько ей говорила, чтобы не связывалась с вашим братом. Нет, не послушалась. Вот и дошла до своей точки…


— Что случилось?


Хозяйка одну руку держит фертом, а другой размахивает, точно гвозди вбивает мне в голову:


— А то и случилось, что должно было случиться. Третьево дня на рассвете взяла да и хватила уксусной эссенции. Увезли в больницу. Будет ли жива — это еще неизвестно. А тут вот теперь таскайся на допросы. Хоть — бы, дура она этакая, записку оставила, что сама, мол, кончаю жизнь. А то ведь ничего! И словами ничего не может объяснить, потому что всю пасть сожгла. Вот ведь через вас, разбойников, какой грех бывает!.. Больше ко мне на квартиру чтобы ни шагу! Ишь, морду-то как испохабили! Тоже, видать, хорош, пес бесхвостый…


Я быстро шагаю по улице, а в голову лезет нелепость. Мне почему-то кажется, что я непременно встречу адмирала Гололобого и не сумею вовремя стать пред ним во — фронт. Это меня очень беспокоит. Зорко всматриваюсь в офицерские лица, чтобы не пропустить нужного момента.


Я не пошел на базу, а неожиданно для самого себя свернул к Чертовой Свахе.


В подвальном помещении закрыты окна и ставни. Душно. Пахнет прокисшим бельем. В чаду табачного дыма, словно ночные заговорщики, сидят матросы и женщины. Большинство из матросов — наша команда.


— А, и Власов пришел! — обращается ко мне Зобов..


— Да, пришел.


— Хорошо сделал. Присоединяйся к нашей компании.


Я впервые вижу его таким пьяным.


Мы оглушаем себя денатуратом и очищенной политурой. С нами угощаются и женщины. Около одной из них — скучной, как великопостный звон, увивается Залейкин. На все его выходки она только лениво улыбается. Тут же и Чертова Сваха, бывшая жена боцмана, а теперь — вдова, сводница и пройдоха, каких мало на свете. Она управляет всей компанией, как командир экипажем. Мясистое, безбровое лицо ее покраснело, словно выкрашено суриком. Пара маленьких глаз провалилась в жир и беспомощно ворочается, чтобы выбраться наружу. На голых руках вокруг серебряных браслетов образовались толстые складки осалившегося мяса.


— Пейте, морские соколики. Водочка — первый сорт… Крепче царской. А я еще закусочки прибавлю.


Чертова Сваха медленно уплывает за перегородки, показывая нам зад, широкий и тупой, как корма чухонской лайбы.


— Портовая шельма! — шепчет ей вслед матрос с другой лодки.


Навстречу Чертовой Свахе из дальних комнат выходит наш Камбузный Тюлень. Его сопровождает девица, худая, с желтым, как оберточная бумага, лицом.


— Фу ты, ну ты. Диво какое — и Власов здесь. Сегодня все прут к Чертовой Свахе, точно корабли в гавань. А что это, брат, сидишь ты с таким видом, ровно укусить кого хочешь?


— Ничего.


— Ничего, а морду в ижицу свело?


— Зато твою на казенных харчах раздуло, — хоть на салазках катайся.


Чертова Сваха приносит тарелку огурцов.


— Кушайте, соколики! Сегодня только с грядки.


Залейкин вскидывает на нее озорные глаза.


— Эх, Лукерья Ивановна! По видимости вашей — вам бы только адмиральшей быть. Боюсь смотреть на вас: а ну да свихнусь от любви…


— А что ж? В сорок два годка — баба еще ягодка.


— Осенняя, кислая, — вставляет кто-то.


Зобов обводит всех мутными, как слюда, глазами.


— Узнал я от старшего офицера: завтра на испытание идем, а на следующий день, вероятно, в поход отправимся. Конец нашему веселью. Опять начнутся мытарства для грешных душ. Поэтому кутнем сегодня, братва!..


— Кутнем! — отзываются другие.


— Раздуем кадило, чтобы всем чертям жарко стало! — весело бросает Залейкин.


Я пью всякую дрянь, много пью, но черные мысли рвут мозг. Несчастье с Полиной тяжелым балластом свалилось ка мою душу.


Зобов мрачно бормочет:


— Земля сорвалась со своей орбиты. Мир потрясен. Народы ополоумели. Льются реки крови. Куда примчимся мы на своей планете?


— Брось ты про планету! — просит кок.


— Молчи, Камбузный Тюлень! Ты два года за границей плавал, да?


— Ну, и что же?


— Оказывается, там все продают, кроме ума, — вернулся дураком.


— Не дашь ли мне взаймы своего ума? А то сковородки нечем подмазывать.


— Э, да что с тобой толковать! Ты еще сер, как штаны пожарного…


Чертова Сваха рассказывает конопатому матросу:


— Покойник-то мой, боцман, не к ночи будь помянут, души во мне не чаял. Бывало, как вернется из плавания, так что же ты думаешь? До того ярь его обуяет, что при виде меня прямо сатанеет. Ласкать начнет — все мои ребрушки трещат…


Она говорит мягко и плавно, точно катится на велосипеде по ровному асфальту. Рука ее лежит на коленях кавалера, и я вижу, как его лихорадит.


Залейкин оставил свою подругу и теперь пристает к Чертовой Свахе:


— Лукерья Ивановна! Благодетельница всех странствующих, путешествующих и ныряющих! Разрешите на гармошке сыграть да спеть что-нибудь. Не могу жить без музыки…


— Право руля! — командует она решительно. — Мне еще не надоело на воле жить. Хочешь, чтобы архангелы сюда заглянули?


Залейкин ругается. Потом забирает свою двухрядку и уходит на улицу.


Разгул усиливается.


Я не помню, какая из девиц была на этот раз моею женой.


Тихое утро. Небо — голубая бездна. Море — отполированный хрусталь. Неподвижный воздух накаляется зноем.


«Мурена» идет ровно, послушно огибает суда. Выходим за каменный мол. Начинается поле минного заграждения. Приходится идти по фарватеру и постоянно поворачивать то вправо, то влево.


На рубке стоят офицеры. Командир, как всегда, серьезен и сосредоточен. Старший офицер Голубев улыбается утреннему солнцу. Минный офицер почему-то часто оглядывается на берег.


Кругом столько света и блеска, а в измученной душе моей глухая полночь. Я стою на верхней палубе и не слушаю, о чем говорят другие матросы. Одна мысль занимает меня, — мысль о Полине. Как это все случилось? Почему она решила отравиться? Не могу найти успокаивающего ответа. Надрыв в груди останется надолго.


«Мурена» острым форштевнем разворачивает хрусталь и все дальше уходит от гавани.


Начинаем приготовляться к погружению — задраиваются люки.


Я спустился внутрь лодки.


Пахнет жареным луком. Это Камбузный Тюлень что-то готовит на своей электрической плите. После вчерашней пирушки он распух, точно от водянки, глаза кровью налиты.


— Как дела?


— Дела, как сажа бела, и сам чист, как трубочист. Башка трещит, точно в ней дизеля поставлены. А опохмелиться нечем…


Камбузный Тюлень вдруг завернул художественно-забористую ругань. Оказалось, что он по ошибке бросил перец в компот. Засуетился, схватил кастрюлю, но тут же столкнул на пол жаровню.


— Уйди, пока не огрел чем-нибудь по башке! — кричит на меня и еще пуще ругается.


Матросы смеются.


Прохожу за непроницаемую перегородку, в свое носовое отделение.


Зобов мрачен и часто глотает воду.


Залейкин стоит перед зеркалом и той же щеткой, которой он чистил сапоги, приглаживает маленькие усики и прямой пробор на голове. Поучает команду:


— Если хочешь иметь хорошую жену, то выбирай ее не в хороводе, а в огороде…


Смех других меня только раздражает.


Тоска, словно короед, дырявит сердце.


Гул и стук дизелей точно оборвался. Лодка движется при помощи электромоторов. Балласт принят частично. Идем в позиционном положении, имея самую малую плавучесть.


В тишине слышен сердитый шепот:


— Анафема! Людей хочешь чадом отравить!..


Я догадываюсь, что это кто-то обрушивается на кока.


И опять тихо, как в пустом храме. Только из машинного отделения доносится дрожащий ритм моторов.


Лодка, герметически закупоренная, продолжает свой путь. По переговорной трубе долетает до нас распоряжение увеличить балласт концевых цистерн.


Засвистел воздух, яростно захрипела цистерна, глотая соленую воду. А вслед за этим в лодку ворвался другой шум, — шум грохочущего потока. С ним смешался крик, вой людей. Предчувствие разразившегося бедствия встрепало душу, как шквал птичьи перья. Но ничего нельзя разобрать. В носовое отделение, за непроницаемую перегородку, врываются несколько матросов и старший офицер. Мокрые все, с искаженными лицами. Торопливо задраивают за собою железную дверь, точно от напавших разбойников. А за нею раздаются выстрелы. Кто кого бьет? Почему?..


Я застыл на месте, раздавленный катастрофой. У других — втянутые в плечи головы, точно в ожидании неизбежного удара. Встрепанным сознанием чувствую, как уходит из-под ног палуба, — это «Мурена» опускается в бездну. Все быстрее и быстрее. Проваливается в пучину, словно брошенный кусок железа. Я набрал полную грудь воздуха и не дышу. А вода продолжает врываться внутрь лодки, грохочет и рычит, как водопад мощной реки. Увеличивается тяжесть нашего суденышка. И сам я будто наливаюсь свинцом. Ноги прилипли к палубе — не сдвинуть их. Ах, скорее бы прекратился этот оглушительный рев потока! Он разламывает мозг, путает мысли. Я ничего не могу сообразить. Мне кажется, что гибнет мир, с треском и гулом проваливается куда-то земля…


Толчок под ногами. Лодка на дне моря. А через несколько минут в носовом отделении водворяется могильная тишина.


Вопросительно смотрим друг на друга безумными глазами.


— Ничего, ничего… Не волнуйтесь… Сейчас разберемся, в чем дело…


Старший офицер старается успокоить нас, а у самого дрыгают посиневшие губы.


Светло горят электрические лампочки, словно ничего не произошло. Это дает возможность хоть немного прийти в себя.


— Как это все случилось? Кто знает?


— Я, ваше благородие! — торопливо отзывается комендор Сорокин, словно от его сообщения зависит спасение лодки. — Это все Камбузный Тюлень натворил. Он жирный соус пролил на плиту. Угар пошел. Кто-то начал ругаться. Тюлень испугался, что ему от командира попадет. Взял да и открыл самолично люк над камбузом. Он, верно, думал, что лодка еще не скоро начнет погружаться, — успеет, значит, выпустить угар…


— А я видел, как минный офицер на месте уложил его, — поясняет другой.


— Там друг друга расстреливали и сами себя…


Посмотрели на глубомер — девяносто восемь футов.


Над нами целая гора воды. Сидим крепко в проклятой западне. За перегородкой — тридцать с лишним трупов наших товарищей. Очередь за нами. Нас десять человек, приговоренных к смертной казни. Железная перегородка не выдерживает тяжести напирающей воды, — выгибается в нашу сторону, вздувается парусом. В перекосившихся дверях появляются щели, дают течь. Никакими мерами нельзя остановить ее. Это мстит нам море. Оно изменнически и подло просачивается в носовое отделение, чтобы задушить нас, — задушить податливой массой, мягкими лапами, медленно, с холодным равнодушием.


— Как же теперь быть, ваше благородие? — спрашивают старшего офицера. — Значит, конец нам?


— Не нужно отчаиваться. Подождите. Что-нибудь сообразим…


Кто-то вспомнил Гололобого. Нет, не кок, а он виноват. Зачем он женщину привел на «Мурену»? Его кроют не только матросы, но и старший офицер. А комендор Сорокин, всегда желчный и вспыльчивый, потрясает кулаками и кричит:


— Будь Гололобый здесь, мы бы из его брюха сделали Бахчисарайский фонтан!..


Зобов сурово обращается к старшему офицеру:


— За что гибнем?


— Братцы! Я сам — только пешка в этой дьявольской игре. Не время об этом рассуждать. Давайте лучше подумаем, как спастись…


Море напирает на нас. Переборка трещит по швам. Сейчас будем смяты, раздавлены, превращены в ничто…


Матрос Митрошкин зарыдал.


— Замолчи! — кричит на него старший офицер. — Ты не девчонка, чтобы слезы распускать. Будь матросом до конца…


Митрошкин вытягивается и моргает слезящимися глазами.


Голубев окончательно оправился. Все смотрим на него, — он опытный подводник и знает лучше, чем кто-либо из нас, что нужно предпринять.


— Прежде всего, братцы, нужно дать знать наверх, в каком положении мы находимся. А сделать это можно очень просто: отнимем от мины зарядник и выкачаем из нее воздух, затем вложим в нее записку. Если такую мину выбросить через аппарат, то она сейчас же всплывет. Здесь постоянно ходят суда. Кто-нибудь непременно заметит ее.


— Верно, ваше благородие, правильно…


Далеким маяком загорелась надежда.


Через несколько минут все было готово. Мина шмыгнула из аппарата, понесла весть в отрезанный для нас мир, весть из могилы.


Проходит острота жуткого состояния. И хотя вода прибывает, начинает заливать палубу, но на душе становится легче, точно чьи-то невидимые когти, что держали нас в тисках, ослабевают, разжимаются. Растет смутная надежда, что мы можем еще спастись. Об этом между нами идет разговор. За нашими маневрами безусловно следили с мостиков всех кораблей. А наше длительное исчезновение с поверхности моря вызовет подозрение на базе. Там сразу догадаются, в чем дело, и вышлют легкие суда на розыски нас. Поймают мину, прочтут записку. Сейчас же будут пущены в ход все средства, чтобы извлечь нас со дна моря: траллеры, водолазы, спасательное судно. И снова солнце глянет нам в лицо.


Залейкин вдруг что-то вспомнил: срывается с места и лезет под рундуки. С поспешностью выхватывает футляр с двухрядкой. Гармошка, радость его и гордость, оказалась подмоченной. Он ругается матерно.


— Хорошо, что мандолину повесил над головою, а то бы и этой конец!


Залейкина хоть к черту на рога посади, он все равно не уймется и будет петь песни.


Из нашего кубрика можно выбраться только двумя путями: или через носовой люк, или через минный аппарат, как когда-то спасся с английской лодки лейтенант Ракитников. Обсуждаем этот вопрос. Выводы у нас получаются очень печальные. Чтобы выбросить человека из минного аппарата, нужно страшному давлению воды противопоставить еще большее давление воздуха, — а это означает неминуемую гибель. Поднимаем головы и жадно смотрим на носовой люк. Как его открыть? А потом — такая тяжесть над нами! С остервенением хлынет море внутрь лодки, разорвет наши легкие, прежде чем мы выберемся отсюда. При одной мысли об этом давится разум.


Решено твердо ждать помощи извне.


Старший офицер приносит из своей каюты три бутылки хорошего коньяку.


— В поход, себе приготовил. Люблю хватить в критические минуты.


— Благодетель вы наш!.. — радостно взвизгивает Залейкин. — Ведь это теперь для нас вроде причастия…


Только Митрошкин отказался от своей порции. Разделили коньяк на девять человек и выпили залпом, чтобы лучше ударило в голову. Жаль, что нельзя добраться до казенной водки, — она осталась за перегородкой.


— Эх, повеселимся напоследок! — говорит Залейкин и достает свою мандолину.


Зазвенели струны, рассыпали веселые звуки. Подхватывает высокий тенор:


У моей у милочки


Глазки, как у рыбочки…


Оживают лица, загораются глаза. Вода на палубе — выше колен. Неважно! Я чувствую, что и во мне просыпается какая-то удаль. Пусть появится теперь смерть. Я плюну ей в костлявую морду и скажу:


— А теперь души всех!


Мы забрались на рундуки и сбились в одну кучу. Только один Митрошкин держится в стороне. Он украдкой крестится и что-то шепчет. Над ним издевается Зобов:


— Брось, слышь, ты эту канитель. Ты только подумай, до поверхности моря далеко, а до неба еще дальше. Не услышит тебя твой бог, хотя бы ты завыл белугой…


— Оставьте его в покое, — советует старший офицер.


Мандолина сменяется граммофоном. Под звуки рояля баритон напевает знакомые слова:


Обойми, поцелуй,


Приголубь, приласкай…


Все слушаем эту песню угрюмо. Она звучит для нас какой-то насмешкой. Там, наверху, в живом мире, лучистое небо разливает радость. Всюду блеск и трепет жизни. Может быть, в этот момент кто-нибудь смотрит с берега на море, любуется игрою красок и грезит о любви и счастье. И не подозревает, что под голубою поверхностью вод, под струящимся золотом, на глубоком дне, в тяжких муках корчится душа людей. Вода продолжает прибывать. Залитые ею аккумуляторы перестают работать. Электрическое освещение постепенно слабеет, свет гаснет. Воздух плотнеет, становится тяжким. Мы ждем не горячих поцелуев возлюбленной, а холодных объятий смерти.


— К черту эту пластинку! — кричит старший офицер. — Поставьте что-нибудь повеселее!


Завертелась новая пластинка. Женщина цинично поет про шофера-самца. Эта похабщина вызывает хохот…


Прошло несколько часов мучительного ожидания.


Электричество погасло. Пустили в ход юнгеровский аккумулятор, — это небольшой ручной фонарь. Свет от него слабый, как от маленькой свечки. Кругом полусумрак.


Вода дошла до высоты рундуков и остановилась. Давление на непроницаемую перегородку с той и другой стороны уравновесилось. Но воздух настолько уплотнился, что больно стало ушам, и начал портиться.


То и дело поднимаем головы и жадно, как звери на добычу, устремляем взгляды на носовой люк. Спорим, горячимся. Зобов доказывает, что этим выходом нужно воспользоваться немедленно, пока мы не истратили своих сил.


— Мы, — как птицы из клетки, вылетим отсюда вместе с воздушным пузырем. Только бы люк открыть.


Его поддерживает комендор Сорокин, страдающий легкими.


Другие возражают:


— Может, вылетим, а только куда прилетим? К черту в лапы?


— Лучше подождем.


Больше всех настаивает на этом старший офицер.


— Стойте! Тише! — кричит электрик Сидоров.


Голова его запрокинута, а правая рука поднята вверх.


Напрягаем слух. Где-то и что-то гудит. Все ближе и ближе. Над головою различаем шум бурлящих винтов. Ясно, что проходит какое-то большое судно.


Взрыв радости и надежды выливается в крики:


— Нас ищут!


— Сейчас выручат!


— Спасены!


Старший офицер поворачивается к Зобову и заявляет:


— Я прав оказался. Погода тихая. Мина с запиской не должна далеко уплыть. Нас скоро найдут…


Зобов отвечает на это:


— Да не скоро выручат…


Спустя несколько минут опять раздается гул винтов.


Еще больше утверждаемся в мысли, что теперь будем спасены.


Даже Зобов как будто начинает верить в это. Он запрокинул голову и смотрит на носовой люк. Кулаки его, величиною с детскую голову, крепко сжаты, здоровые зубы оскалены. Рычит разъяренным львом:


— Эх, вырваться бы отсюда! Только бы вырваться!


Я знаю грандиозные замыслы Зобова, понимаю его. Пламенем гнева загорелась грудь. Я откликаюсь:


— Дружба! Мне с тобой по пути — одним курсом…


В лодке не действует ни один прибор, ни один механизм. Все части ее давно похолодели. «Мурена» стала трупом. От соединения соленой воды с батарейной кислотою выделяется ядовитый хлор. Ощущается неприятное царапание в горле, щекотание в ноздрях. Но мы упорно ждем спасения. В жутком полусумраке, издерганные, подбадриваем себя разговорами, шутками. Больше всех в этом отношении отличается Залейкин.


— Эх, братва! Уж вот до чего жаль мне свою женку!


— До сих пор ты как будто холостым считался, а? — спрашивают Залейкина.


— Это я наводил тень на ясный день. Иначе — перед любовницами разоблачили бы. А на самом деле я давно обкручен. Да и бабенка же у меня, доложу я вам! Надставить бы ей хоть на один вершочек нос — была бы первая красавица на всей земле. Люблю я ее, как дождь свинью. Она тоже меня любит, как кошка горчицу. Словом, только в раю такую пару можно найти. И жизнь у нас проходила, можно сказать, только в одних радостях…


— Как же это ты наладил?


Залейкин, как всегда в таких случаях, рассказывает и не улыбнется.


— Очень просто. Один день я запущу в нее поленом и не попаду — она радуется. На другой день жена ахнет в меня горшком и не попадет — я радуюсь. Каждый день была у нас только радость. Вот!


Судорожным хохотом мы заглушаем свою тревогу, смертельный страх.


Я думаю, что если существует бог, то он, наверное, улыбнулся, когда зачат был Залейкин.


Не успели затихнуть от смеха, как от носа послышался испуганный шепот:


— Тише, братцы! Слышите?


Старший офицер поднимает фонарь. В стороне от нас, к носу, в полутьме маячит согнутая человеческая фигура. Это ползет к нам по рундукам Митрошкин. Он останавливается и показывает рукой к корме.


— Слышите? Царапают ногтями… Шепчутся… Живы они, живы…


— Кто живы? — мрачно спрашивает Зобов.


— Наши… Просят, чтобы пустили их в носовое отделение…


Митрошкин, не похожий на самого себя, ежится и в страхе закрывает лицо руками.


Все невольно открываем рты и прислушиваемся. Мертвая тишина. Не слышно даже дыхания. Хоть бы какой признак жизни донесся до нас из отрезанного мира! И есть ли где жизнь? Кажется, вся вселенная находится в каком-то оцепенении. Слабо горит свет, а между рундуками мертво поблескивает черная вода. Лица у людей неподвижны, как маски. Глаза холодные, пустые. Наш ручной фонарь — это лампада в склепе.


В душу просачивается ужас, знобит.


— Ха! Вот черт! Взаправду напугал! — смеется Залейкин.


Начинается нелепый галдеж… Говорят все сразу, нервно смеются, лишь бы только не молчать. Тишина для нас тягостна, невыносима. Мы можем сойти с ума.


Воздух портится. Дышать становится труднее. В голове шум.


— Граммофон! — командует старший офицер.


— Граммофон! — разноголосо повторяют и другие.


Из большой красной трубы, словно из пасти, выбрасываются звуки оркестра, а за ними, как удав, медленно выползает здоровенный бас Шаляпина. Он громко возвещает о королевской блохе:


Блоха! Ха-ха!..


Грохочет дьявольский хохот, точно кто бревном бухает по железным бортам лодки.


Один из матросов повторяет за Шаляпиным:


Блоха! Ха-ха!..


Его смех подхватывают еще несколько человек. Становится жутко и весело.


Звуки оркестра пронизывают уплотненный воздух, испуганно мечутся на небольшом пространстве. Их оглушает грозный бас:


Призвал король портного.


Послушай ты, чурбан!


Из бархата дорогого


Ты сшей блохе кафтан…


Грянул неистовый смех. Вместе с Шаляпиным и мы все повторяем:


Блохе! Ха-ха-ха!..


Буйное веселье охватывает нас, как зараза. Ничего неслышно, кроме судорожного смеха. Залейкин задирает голову и будто клохчет. Старший офицер держится за живот, трясет плечами, сгибается, точно от боли. Зобов качается с боку на бок, как маятник. Комендор Сорокин дрыгает ногами. Некоторые катаются на рундуках, дергаются, корчатся, как в падучей болезни. У меня от смеха распирает грудь, трясутся внутренности. Мелькают на бортах уродливые тени, маячат предметы. В ушах треск от грохочущих голосов. Давно уже молчит граммофон, не слышно Шаляпина, а мы наперебой повторяем его слова: «Блоха! Ха-ха!..» И опять неудержимый шквал смеха потрясает наши тела. Содрогается вся лодка…


Я пытаюсь остановить себя и — не могу. Из меня фонтаном бьет хохот. Я на время отворачиваюсь, зажимаю уши. Вдруг страх перехватывает мне горло. Я стою на коленях и с дрожью смотрю на других. Мне начинает казаться, что люди окончательно обезумели. Трясутся головы, оскаливаются зубы, слезятся прищуренные глаза. Фигуры ломаются, точно охвачены приступом судороги. У некоторых смех похож на отчаянные рыдания. Мысль, что это происходит на море, в стальном гробу, царапает нервы, комкает сознание. Я не знаю, что предпринять. Дергаю за руку старшего офицера и кричу:


— Ваше благородие! Ваше благородие!


Он смотрит на меня непонимающими глазами. На лице смертельная бледность и капли пота. Тупым взглядом обводит других и орет не своим голосом:


— Замолчите! Я приказываю прекратить этот дурацкий хохот!..


Страх и недоумение в широко открытых глазах.


Над головой что-то заскрежетало, точно по верхней палубе провели проволочным канатом. Потом что-то треснуло, и опять раздался тот же звук.


Нас нашли!


Ура!


Проходит еще несколько часов.


Нас не выручают. Напрасно мы напрягаем слух: никаких больше звуков. Ждем впустую.


Воздух портится все больше и больше. Отравляемся хлором. У людей желто-землистые лица, синие губы, помутившиеся глаза. То и дело чихаем, точно нанюхались табачной пыли. В груди боль, одышка. Мы дышим часто, дышим разинутыми ртами, сжигаем последний кислород. Наступает вялость. Сердце делает перебои. В голове шум, как от поездов, — плохо слышим.


Комендор Сорокин совершенно обессилел. Он отполз от нас. Лежит на рундуках и стонет:


— Не могу, братцы, больше ждать… Мочи нет.


Временами мне кажется, что это только тяжелый сон.


До смерти хочется проснуться и увидеть себя в другой обстановке. Нет, это леденящая действительность. Как избавиться от нее? Жажда жизни потрясает душу. Я завидую всем морским животным. Они находятся вне этой железной западни. Море для них свободно. Если бы можно, я готов превратиться в любую рыбешку, только бы жить… жить…


Залейкин пробует шутить. Не до этого. Кружится голова, тошнит. В тело будто вонзаются тысячи булавок. Это терзает нас проклятый хлор. Он забирается в горло, в легкие и дерет, точно острыми когтями.


Душа ежится от приближения грозного и неизбежного конца. С каждым ударом сердца, с каждым вздохом слабеет мысль, мутится разум.


— Ой, тошно… — стонет Сорокин, — погибаю…


Решаем еще немного переждать — пять, десять минут.


В довершение всего у нас истощается энергия в ручном фонаре. Чтобы сберечь ее, мы выключаем на некоторое время свет. В один из таких промежутков наступившего мрака я отчетливо и ясно почувствовал знакомый запах женских волос. На мгновение засияли передо мною васильковые глаза Полины. В мозгу прозвучал ласковый голос:


— Приходи сегодня…


Вдруг — выстрел!


А вслед за ним громкий голос:


— Свет дайте!


Стираю со лба холодные капли пота. Оглядываюсь.


Зобов высоко держит фонарь.


Все точно оцепенели в своих позах, смотрят в одно место.


Между рядами рундуков, в черной воде бултыхается покончивший с собой Сорокин. Он размахивает руками, падает, поднимается, хрипит, фыркает. Во все стороны летят брызги. Можно подумать, что он только купается. Но почему же лицо обливается кровью? Сорокин мотает головою, ахает, точно от радости. На мгновение скроется в воде и снова страшным призраком поднимается над нею…


В душе моей раскрылись бездны, а в них закружились мрачные циклоны. Я приблизился к грани, за которой начинается безумие.


Еще момент — и я покатился бы в черный провал. Меня встряхнул знакомый голос:


— Братва!


Я оглядываюсь.


Зобов потрясает кулаками и кричит:


— Не будем больше обманывать себя. Пока нас выручат отсюда, будет уже поздно. С нами начинается расправа. А у нас есть средство спастись…


Эти слова огнем обожгли мозг.


— Какое же средство? Говори скорее.


Потянулись все к Зобову.


Он похож на сумасшедшего. Глаза вылезают из орбит. Торопится, давится словами.


Едва уясняем его мысль. Наши капковые куртки имеют плавучесть. Каждому нужно одеться. Воздух у нас сильно сжат. Стоит поэтому только открыть носовой люк, как сразу мы вылетим на поверхность моря, точно пробки.


Старший офицер добавляет:


— Если уж на то пошло, то нужно еще открыть баллоны с сжатым воздухом. Это облегчит нам поднять крышку над люком…


Вдруг с противоположного борта раздался отчетливый стук. Все обернулись, замолчали. Стук повторился.


Зобов одним прыжком перемахнул через воду, с одного ряда рундуков на другой. Мы кинулись за ним с криком:


— Спасены!


Кто из нас не знает азбуки Морзе? Старший офицер суфлирует Зобову, а тот английским ключом выстукивает его слова по железу корпуса. И уже нет больше очумелости. С напряжением прислушиваемся к диалогу:


— Кто там?


— Водолазы.


— Что думаете предпринять?


— Будем пока подводить стропы под лодку. А когда явится «Мудрец», поднимем вас наверх.


— Где же «Мудрец»?


— Он в пути из порта N.


— А когда явится?


— Часов через двенадцать.


— Будет уже бесполезно. Наша жизнь исчисляется минутами.


Водолазы продолжают еще что-то выстукивать. Кончено. Мы не слушаем. Единственное наше спасательное судно «Мудрец» придет не скоро. Больше никто не может нас выручить. Мы, как приговоренные к смерти, ждали помилования. От кого? От случайности. А нас бросают на растерзание бездушным палачам: испорченному воздуху, ядовитому хлору, морской воде…


Минута безнадежного отчаяния, развала души.


Мы на эшафоте.


Петля на шее затягивается.


Наступает хаос, тьма.


И не только мы, а все человечество провалилось в бездну.


Но бывает, что умирающий вдруг вспыхнет последней дерзостью. То же случилось и с нами. Зобов возбужденно крикнул:


— Рискнем, братва!


Дружно бросили ему в ответ:


— Рискнем!


Мы теперь готовы на что угодно. Действуем по определенному плану, одобренному всеми. Прежде всего тряхнули жребий, в каком порядке должны выбрасываться из лодки, А потом каждый наспех обмотал себе бельем голову, уши, лицо, оставляя открытыми только глаза. Это предохранит нас от ушибов о железо и от давления воды. В люке отвернули маховик. Крышка теперь держится только тяжестью моря. Остается пустить из баллонов сжатый воздух. Это должен выполнить последний номер нашей очереди, — электрик Сидоров.


Залейкин и в этот страшный момент остался верным самому себе: он едва жив, но привязывает к груди свою мандолину.


Не принимает никаких мер к спасению лишь один Митрошкин. Он держится в стороне и таращит на других бессмысленные глаза.


Все готово. Электрик Сидоров уползает от нас по рундукам в темноту, в самый нос, где находятся клапаны воздушных баллонов. Слышно, как плеснулась под ним вода. А мы стоим, уже в очереди. Я иду третьим номером. За мною — старший офицер. Еще через человека назад — Зобов.


Слабо горит фонарь, прикрепленный к верхней палубе около люка.


Минный машинист Рябушкин, идущий за головного, колотится весь, дрожит, растерянно оглядывается.


— Не могу… боязно очень…


К нему кинулся Зобов, отшвырнул его и заорал:


— Болван! Становись на мое место!


В развороченном сознании бьется одна лишь мысль: удастся ли пробиться через толстый слой моря? Не будем ли мы раздавлены громаднейшей тяжестью воды? В груди что-то набухает, распирает до боли ребра. Только бы не лопнуло сердце. Самый решительный момент. Игра со смертью. Это последняя наша ставка. Идем ва-банк…


— Пускай воздух! — громко крикнул старший офицер.


— Есть! — откликнулся из мрака Сидоров.


— Понемногу открывай клапаны!


— Есть!


Во всем носовом отделении забурлила вода. С шумом полетели брызги. Воздух сжимал нас мягким прессом, все сильнее давил на глаза, выжимал слезы, забивал дыхание. Клокотание воды увеличивалось. Мы как будто попали в кипящий котел.


Зобов с решимостью начал открывать крышку в люке…


Я плохо отдаю себе отчет, что произошло в следующий момент. Помню только, как что-то рявкнуло, хлестнуло в уши, оглушило. В глаза ударило мраком, ослепило.


Я остановил дыхание. Кто-то схватил меня беззубой пастью, смял в комок, выплюнул. Я полетел и завертелся волчком. Потом показалось, что я превратился в мину. Долго пришлось плыть, сверлить воду. В сознании сверкнула последняя вспышка и погасла…


Через сколько времени я очнулся? Не знаю. Надо мною развешен голубой полог. Новенький и необыкновенно чистый. Но зачем же на нем белая заплата? И почему она так неровно вырезана? Черная борода склоняется ко мне. На плечах серебряные погоны. Откуда-то рука с пузырьком протягивается к моему лицу. Что-то ударило в нос, разорвало мозг. Я закрываю глаза, кручу головою. А когда глянул — все стало ясно. Паровой катер, небо, белое облачко, солнце с косыми лучами. Я раздет, повязка с головы сорвана. Меня переворачивают, растирают тело. Досадно, что мешают смотреть в голубую высь. Она ласкова, как взгляд матери.


— Выпей, — говорит доктор и подносит полстакана коньяку.


Горячие струи разливаются по всему телу. Состояние духа самое блаженное. Хочется уснуть. Но меня беспокоит мысль, не начинаю ли я умирать? Быть может, это только в моем потухающем сознании сияет небо? Сейчас очнусь и снова увижу себя в железном гробу. Нет, спасен, спасен! Я вижу: катера, лодки, миноносцы ходят по морю. Перекликаются голоса людей. На самой ближней шлюпке несколько человек держат электрика Сидорова, а он вырывается и громко хохочет. «Блоха! Ха-ха-ха!..»


Со мною рядом сидит Зобов. С ним разговаривает доктор:


— Восемь человек всего подобрали. Значит, только одного не хватает?


— Так точно — одного.


Глаза мои невольно смыкаются. Я знаю, кто этот один, но не могу вспомнить его фамилии. С этой застрявшей в мозгу мыслью я засыпаю.


Загрузка...