Подъезжая около пяти часов к дому, который занимали Николаевы, Ромашов с удивлением почувствовал, что его утренняя радостная уверенность в успехе нынешнего дня сменилась в нем каким-то странным, беспричинным беспокойством. Он чувствовал, что случилось это не вдруг, не сейчас, а когда-то гораздо раньше; очевидно, тревога нарастала в его душе постепенно и незаметно, начиная с какого-то ускользнувшего момента. Что это могло быть? С ним происходили подобные явления и прежде, с самого раннего детства, и он знал, что, для того чтобы успокоиться, надо отыскать первоначальную причину этой смутной тревоги. Однажды, промучившись таким образом целый день, он только к вечеру вспомнил, что в полдень, переходя на станции через рельсы, он был оглушен неожиданным свистком паровоза, испугался и, этого не заметив, пришел в дурное настроение; но – вспомнил, и ему сразу стало легко и даже весело.
И он принялся быстро перебирать в памяти все впечатления дня в обратном порядке. Магазин Свидерского; духи; нанял извозчика Лейбу – он чудесно ездит; справляется на почте, который час; великолепное утро; Степан... Разве в самом деле Степан? Но нет – для Степана лежит отдельно в кармане приготовленный рубль. Что же это такое? Что?
У забора уже стояли три пароконные экипажа. Двое денщиков держали в поводу оседланных лошадей: бурого старого мерина, купленного недавно Олизаром из кавалерийского брака, и стройную, нетерпеливую, с сердитым огненным глазом, золотую кобылу Бек-Агамалова.
«Ах – письмо! – вдруг вспыхнуло в памяти Ромашова. – Эта странная фраза: несмотря ни на что... И подчеркнуто... Значит, что-то есть? Может быть, Николаев сердится на меня? Ревнует? Может быть, какая-нибудь сплетня? Николаев был в последние дни так сух со мною. Нет, нет, проеду мимо!»
– Дальше! – крикнул он извозчику.
Но тотчас же он – не услышал и не увидел, а скорее почувствовал, как дверь в доме отворилась, – почувствовал по сладкому и бурному биению своего сердца.
– Ромочка! Куда же это вы? – раздался сзади него веселый, звонкий голос Александры Петровны.
Он дернул Лейбу за кушак и выпрыгнул из экипажа. Шурочка стояла в черной раме раскрытой двери. На ней было белое гладкое платье с красными цветами за поясом, с правого бока; те же цветы ярко и тепло краснели в ее волосах. Странно: Ромашов знал безошибочно, что это – она, и все-таки точно не узнавал ее. Чувствовалось в ней что-то новое, праздничное и сияющее.
В то время когда Ромашов бормотал свои поздравления, она, не выпуская его руки из своей, нежным и фамильярным усилием заставила его войти вместе с ней в темную переднюю. И в это время она говорила быстро и вполголоса:
– Спасибо, Ромочка, что приехали. Ах, я так боялась, что вы откажетесь. Слушайте, будьте сегодня милы и веселы. Не обращайте ни на что внимания. Вы смешной: чуть вас тронешь, вы и завяли. Такая вы стыдливая мимоза.
– Александра Петровна... сегодня ваше письмо так смутило меня. Там есть одна фраза...
– Милый, милый, не надо!.. – Она взяла обе его руки и крепко сжимала их, глядя ему прямо в глаза. В этом взгляде было опять что-то совершенно незнакомое Ромашову – какая-то ласкающая нежность, и пристальность, и беспокойство, а еще дальше, в загадочной глубине синих зрачков, таилось что-то странное, недоступное пониманию, говорящее на самом скрытом, темном языке души...
– Пожалуйста, не надо. Не думайте сегодня об этом... Неужели вам не довольно того, что я все время стерегла, как вы проедете. Я ведь знаю, какой вы трусишка. Не смейте на меня так глядеть!
Она смущенно засмеялась и покачала головой.
– Ну, довольно... Ромочка, неловкий, опять вы не целуете рук! Вот так. Теперь другую. Так. Умница. Идемте. Не забудьте же, – проговорила она торопливым, горячим шепотом, – сегодня наш день, Царица Александра и ее рыцарь Георгий. Слышите? Идемте.
– Вот, позвольте вам... Скромный дар...
– Что это? Духи? Какие вы глупости делаете! Нет, нет, я шучу. Спасибо вам, милый Ромочка. Володя! – сказала она громко и непринужденно, входя в гостиную. – Вот нам и еще один компаньон для пикника. И еще вдобавок именинник.
В гостиной было шумно и беспорядочно, как всегда бывает перед общим отъездом. Густой табачный дым казался небесно-голубым в тех местах, где его прорезывали, стремясь из окон, наклонные снопы весеннего солнца. Посреди гостиной стояли, оживленно говоря, семь или восемь офицеров, и из них громче всех кричал своим осипшим голосом, ежесекундно кашляя, высокий Тальман. Тут были: капитан Осадчий, и неразлучные адъютанты Олизар с Бек-Агамаловым, и поручик Андрусевич, маленький бойкий человек с острым крысиным личиком, и еще кто-то, кого Ромашов сразу не разглядел. Софья Павловна Тальман, улыбающаяся, напудренная и подкрашенная, похожая на большую нарядную куклу, сидела на диване с двумя сестрами подпоручика Михина. Обе барышни были в одинаковых простеньких, своей работы, но милых платьях, белых с зелеными лентами; обе розовые, черноволосые, темноглазые и в веснушках; у обеих были ослепительно белые, но неправильно расположенные зубы, что, однако, придавало их свежим ртам особую, своеобразную прелесть; обе хорошенькие и веселые, чрезвычайно похожие одна на другую и вместе с тем на своего очень некрасивого брата. Из полковых дам была еще приглашена жена поручика Андрусевича, маленькая белолицая толстушка, глупая и смешливая, любительница всяких двусмысленностей и сальных анекдотов, а также хорошенькие, болтливые картавые барышни Лыкачевы.
Как и всегда в офицерском обществе, дамы держались врозь от мужчин, отдельной кучкой. Около них сидел, небрежно и фатовски развалясь в кресле, один штабс-капитан Диц. Этот офицер, похожий своей затянутой фигурой и типом своего поношенного и самоуверенного лица на прусских офицеров, как их рисуют в немецких карикатурах, был переведен в пехотный полк из гвардии за какую-то темную скандальную историю. Он отличался непоколебимым апломбом в обращении с мужчинами и наглой предприимчивостью – с дамами и вел большую, всегда счастливую карточную игру, но в не офицерском собрании, а в гражданском клубе, в домах городских чиновников и у окрестных польских помещиков. Его в полку не любили, но побаивались, и все как-то смутно ожидали от него в будущем какой-нибудь грязной и громкой выходки. Говорили, что он находится в связи с молоденькой женой дряхлого бригадного командира, который жил в том же городе. Было так же наверно известно о его близости с madame Тальман: ради нее его и приглашали обыкновенно в гости – этого требовали своеобразные законы полковой вежливости и внимания.
– Очень рад, очень рад, – говорил Николаев, идя навстречу Ромашову, – тем лучше. Отчего же вы утром не приехали к пирогу?
Он говорил это радушно, с любезной улыбкой, но в его голосе и глазах Ромашов ясно уловил то же самое отчужденное, деланное и сухое выражение, которое он почти бессознательно чувствовал, встречаясь с Николаевым все последнее время.
«Он меня не любит, – решил быстро про себя Ромашов. – Что он? Сердится? Ревнует? Надоел я ему?»
– Знаете... у нас идет в роте осмотр оружия, – отважно солгал Ромашов. – Готовимся к смотру, нет отдыха даже в праздники... Однако я положительно сконфужен... Я никак не предполагал, что у вас пикник, и вышло так, точно я напросился. Право, мне совестно...
Николаев широко улыбнулся и с оскорбительной любезностью потрепал Ромашова по плечу.
– О нет, что вы, мой любезный... Больше народу – веселее... что за китайские церемонии!.. Только, вот не знаю, как насчет мест в фаэтонах. Ну, да рассядемся как-нибудь.
– У меня экипаж, – успокоил его Ромашов, едва заметно уклоняясь плечом от руки Николаева. – Наоборот, я с удовольствием готов его предоставить в ваше распоряжение.
Он оглянулся и встретился глазами с Шурочкой.
«Спасибо, милый!» – сказал ее теплый, по-прежнему странно-внимательный взгляд.
«Какая она сегодня удивительная!» – подумал Ромашов.
– Ну вот и чудесно. – Николаев посмотрел на часы. – Что ж, господа, – сказал он вопросительно, – можно, пожалуй, и ехать?
– Ехать так ехать, сказал попугай, когда его кот Васька тащил за хвост из клетки! – шутовски воскликнул Олизар.
Все поднялись с восклицаниями и со смехом; дамы разыскивали свои шляпы и зонтики и надевали перчатки; Тальман, страдавший бронхитом, кричал на всю комнату о том, чтобы не забыли теплых платков; поднялась оживленная суматоха.
Маленький Михин отвел Ромашова в сторону. – Юрий Алексеич, у меня к вам просьба, – сказал он. – Очень прошу вас об одном. Поезжайте, пожалуйста, с моими сестрами, иначе с ними сядет Диц, а мне это чрезвычайно неприятно. Он всегда такие гадости говорит девочкам, что они просто готовы плакать. Право, я враг всякого насилия, но, ей-богу, когда-нибудь дам ему по морде!..
Ромашову очень хотелось ехать вместе с Шурочкой, но так как Михин всегда был ему приятен и так как чистые, ясные глаза этого славного мальчика глядели с умоляющим выражением, а также и потому, что душа Ромашова была в эту минуту вся наполнена большим радостным чувством, – он не мог отказать и согласился.
У крыльца долго и шумно рассаживались. Ромашов поместился с двумя барышнями Михиными. Между экипажами топтался с обычным угнетенным, безнадежно-унылым видом штабс-капитан Лещенко, которого раньше Ромашов не заметил и которого никто не хотел брать с собою в фаэтон. Ромашов окликнул его и предложил ему место рядом с собою на передней скамейке. Лещенко поглядел на подпоручика собачьими, преданными, добрыми глазами и со вздохом полез в экипаж.
Наконец все расселись. Где-то впереди Олизар, паясничая и вертясь на своем старом, ленивом мерине, запел из оперетки:
Сядем в почтовую карету скорей,
Сядем в почтовую карету поскоре-е-е-ей.
– Рысью ма-а-арррш! – скомандовал громовым голосом Осадчий.
Экипажи тронулись.