РАССКАЗЫ

Евгений Богданов Двойник

Я жив. Но жив не я. Нет, я в себе таю

Того, кто дал мне жизнь в обмен на смерть мою.

П. Флеминг. «Озарение»

1

Последние ночи перед поездкой его не оставляла тревога. Мой бог, сколько лет он собирался в Россию, сколько раз отговаривал себя от этого шага! Но вот сомнения позади, пятый день доктор Хельмут Иоганн Лемке, доцент секции математики, гостит в Москве и благодарен провидению, подарившему эту поездку. Впрочем, приглашение исходило от ассоциации советских голографов, следовательно, герр Лемке искренне благодарен ассоциации.

Ни скрытой враждебности, ни коварных вопросов, ни навязчивого внимания — ничего этого не было и в помине. Пожалуй, он мог бы посетовать как раз на недостаток внимания, так как между утренними и вечерними заседаниями был практически предоставлен самому себе. В программу конференции входили просмотры методических фильмов. Лемке видел их много раз, в некоторых сам принимал участие как соавтор или консультант, и, таким образом, отказ от просмотров давал ему дополнительный ресурс времени. И Лемке использовал его для знакомства с русской столицей. Это было очень полезно. Он точно бы исцелял себя впечатлениями, наслаивая их на свое прошлое, и прошлое с каждым днем отступало, таяло в его памяти, как давнее, преодоленное заболевание.

Москва при близком знакомстве оказалась таким же пчелиным ульем, как любой крупный современный город с аналогичными урбанистическими проблемами. С одной из них Лемке столкнулся сейчас на площади перед отелем «Киевский», где имел номер. Только что прошел сильный ливень, и проблема представляла собой гигантскую дождевую лужу, колыхавшуюся на асфальте непреодолимой водной преградой.

Толпа, вынесшая Лемке из чрева метро, напирала сзади; он стоял уже почти что в воде. Стайка индусов, задрав белые сари, с журавлиным курлыканьем переправлялась вброд. Несколько смельчаков с туфлями в руках последовали их примеру. Лемке решил обойти лужу слева, со стороны вокзального дебаркадера, напоминающего станцию эсбана «Александрплац». Забирая влево, он оказался на стоянке такси. От подъезда отеля его отделяло не более полусотни метров, но лужа здесь была много глубже, машины форсировали ее по радиатор в воде. Тогда Лемке пришло в голову взять такси. Он допускал, что водитель такси может не согласиться на столь незначительную дистанцию, но попробовать стоило. В конце концов, он оплачивает посадку, что составляет двадцать копеек, и один километр пробега, то есть еще столько же. Плюс десять процентов чаевых. Совсем неплохие деньги за полминуты работы.

«Интересно, — мимолетно подумал он, — как чисто технически фюрер предполагал затопить Москву?»

Свободных такси не было. Он уже отчаялся, когда подле него притормозил обшарпанный кабриолет марки ГАЗ-69. Водитель, совсем девчонка, легла на сиденье, чтобы дотянуться до пассажирской дверцы. Открыв ее, сделала приглашающий жест. На мгновение Лемке ослепили ее круглые незагоревшие груди, мелькнувшие в вырезе спортивной майки.

— Эй, чего топчешься? — рассмеялась она. — Садись, перевезу!

Лемке просиял благодарной улыбкой, вскочил в кабину.

— Видать, колодцы забились! — девчушка со скрежетом включила скорость. — Прочистить некому... Ладно, если свои! А если иностранцы? Просто срам. Между прочим, сейчас идет международная конференция. По голой графике. Слыхал?

Лемке посчитал за лучшее промолчать.

— Дед, тебе ведь на остановку? Тогда с прибытием!

— Спасибо... — не без грусти поблагодарил он. Вообще-то для своих пятидесяти пяти он неплохо выглядел: худощав, подтянут, но для этой девчушки, увы... дед. Гроссфатер.

Покинув кабриолет, Лемке оказался на автобусной остановке, чуть дальше, чем было нужно. Но отсюда до входа в отель он мог, не замочив туфли, пробраться по цокольным отмосткам здания. Лемке поздравил себя с удачей и машинально скользнул взглядом по автобусному табло.

Этого делать не следовало.

Номер маршрута не говорил ему ровно ничего, но название конечного пункта — Немчиново — пронзило мозг высверком молнии. То самое прошлое, погребенное временем, которое он хотел бы навсегда забыть, высветилось вдруг объемно и ярко, как спектральная голограмма.

Немчиново была родная деревня Пауля — Павла Ледкова, его двойника, убитого в X. на юге Германии 13 апреля 1945 года осколком фугасной бомбы. В тысячный раз Лемке увидел русского, истекающего кровью, все в той же неловкой позе, в какой тот рухнул на груду щебня. Точно так же лежал бы он, Хельмут Лемке, если бы осколки, ранившие и его, пришлись на два дюйма выше. Подбежал наставник Фукс, и он услышал его скрипучий голос: «Не каждому удается посмотреть на себя после смерти, не так ли... Пауль?» Лемке передернуло: «Я — Хельмут!» — «Прости, мой мальчик, вы так похожи, — проскрипел наставник, склоняясь над трупом Пауля. И тотчас выстрелил вопросом в упор: — Где твой пистолет?» Старая сыскная ищейка, Фукс оставался верен себе в любой ситуации; где пистолет Хельмута, мог знать только Хельмут. Когда часом ранее Фукс отнял у него пистолет, Пауль был в вестибюле и не мог видеть этого. «Пошарьте в ваших карманах!» — срываясь на фальцет, прокричал Хельмут. Фукс удовлетворенно хмыкнул. Затем, близко глядя в глаза, спросил вкрадчиво, что сказал ему Пауль. В адском грохоте разрывов Хельмут не столько расслышал, сколько угадал последние слова русского: он должен отказаться от задания, если хочет жить, ибо провал ему обеспечен. Это было предостережение. Оно означало, что Пауль скрыл нечто чрезвычайно важное, без чего предстоящее внедрение Хельмута в зафронтовой зоне делалось невозможным. Умирая, Пауль дал ему шанс выжить. «Что он сказал тебе?» — Фукс уже не спрашивал, Фукс требовал ответа. Хельмут со стоном замотал головой, пытаясь стряхнуть его руку, вцепившуюся в волосы: «Оставьте меня!» — «Следуй за мной», — приказал Фукс и бегом устремился к спуску в бомбоубежище. Еще один фугас упал возле грузовых ворот. Взрывная волна сбила Фукса с ног. Протащив юзом несколько метров, швырнула в выгребную яму и прихлопнула измятой крышкой. Хельмут захохотал. Его буквально выворачивало от хохота. Так его и унесли санитары — истерично хохочущего и обливающегося кровью.

В госпитале Хельмута несколько раз допрашивали Фукс и дядюшка Руди, пытались выяснить, что утаил Пауль. Прорабатывали пункт за пунктом: семья, семейные отношения, любимая девушка, занятия родителей и прародителей, усадьба, ландшафт, связи с соседями, руководство колхоза, клички, прозвища односельчан, школа, учителя, соученики и соученицы, основные события в деревне Немчиново до ухода Пауля в ополчение... Хельмут клялся, что добавить ему нечего. С дядюшкой Руди, старшим преподавателем школы абвера, его связывали родственные узы, и он заклинал дядюшку оставить его в покое. Дядюшка Руди топал ногами. Пауль, Павел Ледков, был слишком хорошей моделью, чтобы отказываться от рокировки. По агентурным данным, все его родственники погибли, в плен попал из ополчения, присягу не принимал, следовательно, приказ живым не сдаваться на него не распространялся, Это исключало возможную отсидку в русском фильтрационном лагере и возможное разоблачение Хельмута, если Хельмут, внедренный под именем Павла Ледкова, оказался бы под подозрением. После пленения Ледков был вывезен в Германию и из арбайтлагеря сразу попал в имение дядюшки Руди, специализирующегося на подборе моделей. Антропологическое исследование подтвердило его полное сходство с Хельмутом. Степень тождества была столь велика, столь невероятна, что специалисты зашли в тупик: даже монозиготные близнецы разнились больше, чем Хельмут с Паулем. Было бы идиотизмом внять мольбам Хельмута. «А годы, затраченные на подготовку?! — орал дядюшка Руди. — Твоя жизнь нужна рейху, ублюдок!» В свое время Хельмут разочаровал отборочную комиссию: слабое знание русского языка, иррациональное мышление, замедленная реакция. И все-таки его зачислили, хотя тот же Фукс был против. Все эти кунштюки с двойниками Фукс считал шарлатанством — пройдет несколько лет, и у Хельмута выявятся расовые признаки. Дядюшка Руди парировал: по материнской линии Хельмут потомок лужичей, он венд[1], в его жилах течет славянская кровь, будь проклят день, когда мой брат женился. Фукс скрипел язвительно: славянин с тысячелетним арийским ингредиентом! Не кажется ли коллеге, что он намазывает хлеб на масло? Обычно это делается наоборот. Но дядюшка Руди умел убеждать, сумел убедить и тут. Скольким случайностям нужно было возникнуть и соединиться в одну цепочку, чтобы даровать разведке эту блестящую комбинацию! Тем более его бесило слюнтяйство племянника. «Трусливая душонка! Война еще не проиграна!» — орал он и топал ногами, дабы разбудить в нем высокий германский дух и что там еще, по доктору Геббельсу.

Фукс не разделял уверенности своего шефа, оттого и застрелился впоследствии, как стало известно Хельмуту. Фукс твердил свое: Хельмут будет задействован лишь в случае высшей необходимости. Это было равносильно обещанию отправить его к русским немедленно, едва затянется рана на ляжке, — рейх трещал, как орех в щипцах.

Неизвестно, как сложилась бы дальнейшая судьба Хельмута, если бы во время очередной облавы на симулянтов эсэсманы не выволокли его из палаты и не погнали на оборонительные работы. А затем с той же бесцеремонностью — в ландштурмисты.

При первой возможности Хельмут сдался громадному капралу-негру.

2

Подошедший автобус, тормозя, присел на задних колесах, точно сделал книксен. Лемке с тоской оглянулся на стену отеля, затем решительно шагнул между сложившимися шторками входа, поискал компостер, пробил билет. Поколебавшись, сел у окна на красный дерматин двойного сиденья.

Водитель обогнул лужу и остановился у выхода из метро. В считанные секунды салон наполнился пассажирами. Рядом с Лемке плюхнулась женщина пожилого возраста. Извлекла из кармана крючок в форме буквы 8, прицепила к поручню и повесила на него тяжелую полотняную сумку. Лемке как-то мало обращал внимания на эти сумки; теперь зрительная память вытолкнула их на поверхность сознания как неотъемлемую принадлежность каждой встречной москвички. У некоторых, правда, их заменяли хлорвиниловые пакеты, у большинства же руки отягощало и то и другое. У Любхен из бюро обслуживания, например. Павел Ледков в свое время рассказывал о холщовых мешках, заменяющих русским портфели и саквояжи. Время берет свое, на полотняной сумке соседки красовалось типографическое изображение Дина Рида.

Еще одна сумка, кожаная, на молниях, покоилась на ее коленях. Точно такую же, может быть, с меньшим количеством молний, держал на коленях Лемке. Вообще, с первого дня в Москве он сделал открытие, что одет как стопроцентный москвич, то есть в итальянские джинсы, японскую куртку и французские башмаки.

И все же в этом автобусе вокруг него сразу образовалась некая молчаливая зона. Ручеек передаваемых в кассу медяков обтекал его по невидимой демаркационной линии. Лемке не стал ломать голову над причиной этой дискриминации, отвернулся к окну. Причина дискриминации открылась ему тотчас же. Большегрузный рефрижератор, обгоняя автобус, закрыл грязным бортом стекло, и Лемке увидел свое отражение. «Н-да, — подумал он, — надо быть бесчувственным чурбаком, чтобы беспокоить человека с таким лицом». Он увидел свои глаза, разжатые болью, с набрякшими склеротическими мешками под ними, трудную складку губ. «Эй, припусти постромки, — сказал он себе, — ведь это твоя личная прихоть, а не приказ, который ты должен был выполнить много лет назад». Он слегка помассировал ладонями онемевшие мышцы лица, пригладил легкие седые волосы.

— Что стряслось-то? — сочувственно спросила его соседка.

— Ничего, все в порядке! — поспешно ответил Лемке. Поспешность скрыла акцент.

Автобус шел по Кутузовскому проспекту. У арки победы над французскими оккупантами водитель объявил, что в связи с ремонтными работами на шоссе поведет автобус параллельными улицами. Кого не устраивает, могут слезть. Ответом был возмущенный гвалт.

— И не забудьте своевременно оплатить свой проезд, — прибавил он, — стоимость одного билета пять копеек, бесплатный проезд дороже на три рубля.

— Юморист, — проворчала соседка. — Лучше бы ездил вовремя. А то станут у кожзавода и ну в домино биться. Зла не хватает.

Кожзавод, отметил про себя Лемке. До войны на Сколковском шоссе была дубильная мастерская. В ней работал двоюродный брат Пауля.

Автобус вильнул влево и въехал в узкую улицу. Потянулись трехэтажные и двухэтажные дома с удивительно знакомыми очертаниями. Бог мой, откуда здесь эти фахверки и круглые слуховые окна?

Соседка, проследив направление его взгляда, равнодушно проговорила:

— Пленные немцы строили. Техники-то никакой не было, все вручную. Вот и понатыкали уродов этих. Дома не дома, бараки не бараки, черт знает что.

Лемке почувствовал неприязнь к ней и острую жалость к безымянным соотечественникам, выстроившим эти дома вручную.

— ...Помню, ведут их на работу, ну, пленных этих, а они худущие, кожа да кости, глядеть страшно! А я как раз хлеб получила, буханочку такую круглую и довесочек с пол-ладошки. Идем это с Вовчиком, с сынишкой значит, я ему, Вовчику-то, и говорю, подойди, говорю, сынок, отдай им хлебушек, господь с ними...

Лемке коротко, смято глянул на соседку: рыхлое лицо ее затуманилось, у переносицы скопилась влага.

— Не бойся, говорю, Вовчик, чего их теперь бояться, их теперь и пожалеть можно...

— Извините, — Лемке сделал попытку встать. Женщина молча развернулась — ногами в проход, — выпустила его.

— Школа, — объявил водитель.

Спрыгнув с подножки, Лемке очутился перед кафе. «Мцхета» — с трудом разобрал он вывеску. Не раздумывая толкнул тяжелую стеклянную дверь. В кафе было пусто, сумрачно, пластиковые столы отдавали влажной прохладой. Лемке огляделся и обнаружил крошечный бар. За круглой стойкой, как соломинка из бокала, торчала длинная человеческая фигура.

Лемке поздоровался.

— Сто грамм и конфетку? — скучно спросил бармен.

— Сто пятьдесят, — поправил его Лемке.

Бармен налил до половины в фужер, придвинул вазу с конфетами.

Медленно выпив, Лемке зажмурился, подождал, пока горячая волна разойдется по пищеводу, и открыл глаза.

— Вы, как немец, пьете! — заметил бармен.

— Что поделаешь, — сказал Лемке, — я и есть немец. Это нехорошо?

— Ну зачем же... — смутился бармен. — Я, знаете, час назад негра обслуживал.

— Вот как?..

Негр-капрал, продержав его тогда взаперти восемнадцать часов, утром выпустил вместе с прочими фольксштурмистами. На прощание дал кусок жевательной резинки и легкого подзатыльника: «Эй, бэби! Нах хауз!» И погрозил черным, будто обугленным, кулаком.

— В молодости я знавал одного негра, — зачем-то сказал Лемке. — У него был кулак размером с вашу голову.

— К нам всякие ходят, — сказал бармен. — Между прочим, вы здорово шпрехаете по-русски.

— Вы тоже.

— Я говорю по-русски получше любого русского. Хотя я и латыш, — не без самодовольства сказал бармен.

— Тогда повторяйте быстро за мной: шла Саша по шоссе и сосала сушку!

— Шла Шаша по шаше, — повторил бармен, — и сашала шуску...

Лемке улыбнулся:

— Это вам не у Пронькиных!


...«Это вам не у Пронькиных», — пробормотал Пауль. Колонна грязно-зеленых «фердинандов», сотрясая землю, с ревом ползла на северо-запад, в направлении деревни Большой Хартман, и Хельмут с Паулем, еще не остывшие от пальбы на стрельбище, стояли у балюстрады. «Ты не видел еще наши «тигры», — хвастливо заметил Хельмут. Как он презирал себя впоследствии за этот высокомерный тон! А тогда он потребовал у Пауля точного объяснения, кто такие Пронькины. В ответ Пауль пожал плечами. Хельмут доложил начальству. В досье никаких Пронькиных, само собой, не значилось. Вечером на занятиях по русскому языку Пауль давал объяснение: просто такое выражение, говорят же: тришкин кафтан — теперь никто не знает, кто такой Тришка... Преподаватель успокоил Хельмута: «Это одна из бессмысленных русских идиом, сынок. Вовсе не обязательно ими пользоваться». Фукс возразил в том смысле, что знать их надо, и как можно больше. И тогда фразеологизмы буквально посыпались из уст Пауля. Если в кальках с латинских языков Хельмут ориентировался неплохо, то сугубо русские выражения, нарицательные имена и расхожие словечки приводили его в отчаяние. Тут он оказывался у конца латыни[2]. Только позже Хельмуту стало ясно, что его мучения продлевали жизнь Паулю; зная, что обречен, Пауль возводил из синонимов настоящие крепостные стены.

За три года в упряжке с ним Хельмут в совершенстве изучил русский. Более того, он и по-немецки заговорил с русским акцентом. И частенько дурачил персонал школы, притворяясь Паулем. О, это было совсем нетрудно. Одного роста, оба курносые и веснушчатые, они носили одинаковые полувоенные бриджи, одинаковые рубашки и куртки из эрзац-кожи. Для персонала школы они были братья, выходцы из Ингерманландии. Эту легенду всячески укрепляли Фукс и дядюшка Руди. Об истинном положении вещей больше никто не знал; в списках учащихся Хельмут Лемке значился как выбывший по нездоровью. Их пара фигурировала под шифром «Пауль-дубль-Пауль». Может быть, это обстоятельство и спасло Хельмута в хаосе первых послевоенных лет. Из X. он пробрался в Бауцен к родственникам по матери: дед его, старый сорб, стал доверником местного отделения Домовины[3]. Его слова оказалось достаточно, чтобы советская военная администрация выдала документы внуку. Пребывание в абверштелле не было, да и не могло быть зафиксировано. Хельмут был слишком молод, чтобы подобное могло прийти кому-нибудь в голову. К тому же он здорово отощал и выглядел совсем мальчишкой...

3

— Что это — не у Пронькиных? — озадаченно спросил бармен.

— Это не переводится, — ответил Лемке. — Я могу приобрести бутылку?

— Найн, — покачал головой бармен.

— Жаль, — сказал Лемке. — А вы здорово шпарите по-немецки.

— Тут рядом гастроном, — посоветовал бармен. — Две остановки на автобусе. Приобретете по себестоимости.

Лемке рассчитался и вышел на улицу.

Мир был прекрасен. В синем небе сияло солнце, промытый дождем асфальт дымился высыхающей влагой. Лемке глубоко вдохнул чистый воздух предместья, поправил на плече ремень сумки и шагнул с крыльца.

Гастроном оказался в десяти минутах ходьбы по Сколковскому шоссе, напротив кожевенного завода. Предприятие расширялось, сборка нового корпуса велась на уровне четвертого этажа.

У винного отдела парень в монтажной каске сунул ему испачканную гипсом трешницу и попросил взять бормоты. Лемке не понял, что от чего хотят. Парень показал на объявление: лица в прозодежде здесь не обслуживались.

— О! — сказал Лемке.

Продавщица дернулась накрашенным ртом, когда он попросил бормоты, сунула лежмя бутылку с темно-красной жидкостью, шлепнула свободной рукой по прилавку и выкрикнула:

— Следующий!

— Мне еще водку, — сказал Лемке.

— Ну?

— Что?

— Одну, две, ящик? — подсказали из очереди. — Ты телись быстрее, счас на перерыв закроют!

— Мне одну! Извините.

Потный, распаренный, он вытолкался из очереди. Малый в каске благодарно тиснул ему руку:

— Спасибо, отец!

— Всегда пожалуйста, — отдуваясь, улыбнулся Лемке.

Остановка оказалась рядом, и вскоре подошел автобус. Лемке решил, что автобус развернется на противоположной стороне, где скопилось уже дюжины две других, и на этом путешествие кончится, и, пожалуй, так будет лучше. Однако автобус пошел прямо, в направлении окружной дороги. «А, будь что будет!» — сказал он себе, неожиданно легко восстанавливая способность думать по-русски.

Он сел поудобнее, приник к окну. Справа по трассе посреди поля показался островок деревьев и цветников.

— Это кладбище? — спросил он, обращаясь к сидевшим впереди него женщинам.

— Видать, не бывал, коли спрашиваешь, — ответила одна из них. — И слава богу. А у меня тут, почитай, полсемьи лежит.

«Все верно, — подумал Лемке, — это кладбище деревни Марфино. Но как оно разрослось...» Теперь он узнавал эти места. Вон лес с еловой опушкой вдоль старицы речки Сетунь, вон поле, простроченное стерней до самого горизонта, вон и старая роща с черными шапками грачиных гнезд. Отчего это березы как поэтический символ стали прерогативой русских? А наши германские березы? Не те стройные ряды березовых штамбов с аккуратно подстриженными кронами вдоль автобанов, а вольно растущие плакучие лужицкие березы! Впрочем, лужицкие культы есть славянские, так что все правильно, уважаемый герр Лемке, истинно немецкое дерево — липа. И Унтер-ден-Линден — национальная липовая аллея; что из того, что некогда она была вырублена для нацпарадов?..

Снова потянулось поле на взгорье. Оно должно быть круче, с большим углом относительно горизонта. Но, видимо, во время вспашек (пахот?) его ровняли, планировали... нет, как это?.. выполаживали — вспомнил он наконец и обрадовался. Ну да, выполаживали? («Управление суффиксами, — вспомнилось следом поучение преподавателя русского языка, — есть начальный этап, и он несложен. Вы сможете с уверенностью сказать о себе, что овладели русским, лишь тогда, когда научитесь оперировать префиксами. Это высший пилотаж, дети мои!»)

Он узнавал эти места глазами Пауля. Точно тогда, в школе, Паулю сделали пункцию памяти и впрыснули ему, Лемке.

Тогда, в сорок пятом, Хельмут не знал, да и не мог знать, каким конкретно образом его намеревались натурализировать. Но он знал, что рано или поздно окажется под Москвой, в этой деревне с загадочным названием — Немчиново.

А в самом деле, почему Немчиново?.. Тот же преподаватель-русист высказал предположение, что деревня названа по прозвищу первых поселенцев, покинувших фатерланд по приглашению Петра Великого. «В таком случае, — заметил дядюшка Руди, — очень возможно, что у Пауля и Хельмута имеется общий предок и по германской линии. Именно этим следует объяснять их феномен». «В Барселоне я однажды расстреливал двух парашютистов, — желчно заметил Фукс, — один из них был томми, другой — француз, и они были похожи Друг на друга даже больше, чем Хельмут с Паулем».

— Немчиново, — объявил водитель. — Конечная!

Лемке сошел последним.

Странное чувство, тотчас охватившее его, было точно волнение человека, вернувшегося домой после долгих странствий.

От въездной площадки уходила вниз главная улица, два ряда разномастных крыш, оправленных в зелень кленов и тополей. Крыши топорщились телеантеннами, это было новшество, и, кажется, не единственное. Вдоль улицы на тонких ножках стояли газораспределительные шкафы. Кроме того, в ночное время улица освещалась, о чем свидетельствовали фонарные столбы с змееподобными головами. Так, какие еще эволюции произошли здесь за сорок лет? Стало просторней? А, вот оно что: у плетней и заборов не громоздились дровяные поленницы. Собственно, и плетней не было, а был штакетник, крашенный в стандартный голубой цвет. В сущности, это было уже другое Немчиново, другими — добротней и глазастей — были дома, мощней и гуще приусадебные деревья, и проезжая часть была уже не грунтовая, в извечных колеях и ухабах, а приподнятая на щебеночную подушку, заасфальтированная и снабженная водостоком.

Лемке потоптался, не решаясь двинуться в глубину деревни и оторваться от спасительной стоянки автобуса. Водитель на сей раз был пожилой толстяк; улегшись на сиденье, высунул наружу ноги в кожимитовых сандалетах. Лемке взглянул на расписание: интервал движения в эти часы составлял семнадцать минут. Семнадцати минут было вполне достаточно, чтобы дойти до домика Пауля и вернуться, тридцати четырех хватало с лихвой. Сделав шаг вперед, он не подозревал, что в обратном направлении сделает этот шаг лишь на другой день.

У дороги стоял серый каменный обелиск. Ничего особенного: жестяная звезда, две даты и длинный столбец имен. Лемке подошел вплотную. Списки погибших на войне немчиновцев, сплошные однофамильцы.

И вдруг ударило по глазам: Ледков П. У.

Только один Ледков П. У. проживал в этой деревне до октября сорок первого, и этим человеком был Пауль.

Значит, здесь как-то дознались о его смерти! Но как, каким образом?

В свое время Лемке рассказал о себе все. О матери, погибшей в тридцать седьмом, — она участвовала в демонстрации за права сербов и умерла от побоев. Об отце, убитом два года спустя в Праге чешскими террористами. О дядюшке Руди, взявшем его на воспитание и устроившем в разведшколу. В школе он провел четыре года, и его показания едва поместились на сорока страницах. И лишь о Пауле он не проронил ни слова. Это была его благодарность Паулю. О том, как суровы русские к своим соотечественникам, попавшим к немцам, он был наслышан. Пауль был мертв и не мог защитить себя; значит, это должен был сделать он, Хельмут Лемке. Хельмут избрал молчание — пусть русские считают, что Павел Ледков пропал без вести; когда-нибудь он расскажет правду. Кто такие «Пауль-дубль-Пауль»? Он так долго ждал этого вопроса, что даже не ощутил страха, когда его наконец задали. Спрашивал русский майор, скуластый и узкоглазый, похожий на Чингисхана из хрестоматии по истории. «Два брата-близнеца из Ингерманландии», — без запинки ответил Хельмут. «Откуда?» — «Из Ингерманландии, герр официр. Это Псковская, Новгородская и Ленинградская области». Майор сплюнул и замысловато выругался. «Что вам еще известно?» — «Они погибли во время бомбежки». — «Оба?» — «Так точно, герр официр, их накрыло осколками одной бомбы».

И вот оказывалось, что он молчал слишком долго и опоздал. Имя Павла Ледкова высечено на скорбном камне, а это значит, что русские сами установили его невиновность и воздали должное его памяти.

Пассажиры уже разошлись. Лемке брел по опустевшей улице, ощущая щиколотками горячее дыхание мостовой.

В деревне действовал водопровод. Лемке обнаружил уже вторую водоразборную колонку. Она стояла на бетонном фундаменте. Напротив дома Ледковых.

Все сошлось: таким он и представлял себе этот дом. Пятистенник. Крыт по-амбарному, рублен в лапу. С тремя окошками по фасаду. Описывая свое жилище, Пауль был по-плотницки обстоятелен. Они срубили его с отцом за два лета, в два топора. А до влазин, то есть до новоселья, ютились в лаубе, избушке, впоследствии служившей им летней кухней. Все обветшало тут, в ряду новейших построек домик Ледковых, глубоко осевший, с моховой прозеленью на дощатой кровле, с подслеповатыми окнами, выглядел как старенький, согбенный гном.

4

Из калитки с ведрами в руках вышла сухощавая женщина в ситцевом халатике и шлепанцах на босу ногу. Подставила под кран ведро, пустила воду. Лемке почувствовал толчок в сердце.

— Надя? — вырвалось у него.

Эту состарившуюся, седую женщину отделяли от той девчонки с крохотной фотографии, найденной за подкладкой ватника Пауля, долгие сорок лет, и все же ошибки не было, это была она, Надейка, Надежда... Ивановна?.. Имя вспоминалось не сразу, память выдала его по частям. Надежда Ивановна Фомичева.

Он произнес «Надья», но за шумом воды это смягченное «дья» она не услышала, не разобрала. Сердце ее, должно быть, метнулось на звук ее имени; вздрогнув и подавшись к Лемке, женщина приложила ладонь козырьком к глазам и проговорила с торопливой тревогой:

— Господи, голос вроде знакомый...

— Вы — Надя? — полувопросительно-полуутвердительно сказал Лемке. — Я не ошибся?

Женщина убрала руку, и он опять увидел ее лицо, безжалостно высвеченное все еще высоким солнцем.

— Это я, — проговорила она. — Откуда вы меня знаете?..

Пауза затягивалась, пора уж было и ответить, а он не знал, что и как ответить. Я изучал вашу фотографию, которую изъяли у Павла Ледкова в немецкой шпионской школе, — такой ответ, при всей его абсолютной точности, был невозможен. Лемке заставил себя улыбнуться:

— Мы могли бы немножко поговорить. Если вы закроете кран и отнесете ведра. Смотрите, вода уже льется через край.

Нади охнула и отпустила рычаг.

— Идемте! — сказала она.

— Вы живете здесь? — спросил он, отнимая у нее ведра.

— Да-а.

— Вы имеете семью?

— Вроде того, — усмехнулась Надя, а глаза были испуганные, прыгающие. — Устин Васильич да мы с кошкой.

Лемке чуть было не расплескал воду:

— Устин Васильич жив?

— Какое там... Не жилец наш Устин Васильич.

По сведениям, которыми располагало руководство школы, старший Ледков погиб в том же бою, в котором был контужен и пленен младший. В последний раз их дом проверялся в декабре сорок третьего: дверь и окна были заколочены досками, двор заметен снегом, следов присутствия людей не наблюдалось.

— Я подожду, хорошо? — сказал Лемке, опуская ведра перед калиткой.

— А вы не...

— Нет, я не исчезну, — заверил он. На сей раз улыбка получилась сама собой.

— Ну, хорошо...

Выходило так, что старик выжил. Нонсенс! А почему бы и нет? После ранения он мог попасть в госпиталь, из госпиталя — в регулярную армию, таков был путь немногих уцелевших под Москвой ополченцев. И до конца войны не появлялся дома. Да и нечего ему было делать дома, никто не ждал его, сын пропал без вести, жена умерла от тифа.

Может быть, когда Пауль предупреждал о разоблачении, он имел в виду неминуемую встречу с отцом, который легко отличит родного сына от подставного лица? Нет, такое вряд ли возможно. Пауль был убежден, что отец погиб. Значит, была еще какая-то тайная ловушка, которую он готовил все годы пребывания в абверштелле.

Надя появилась через несколько минут. Теперь на ней было синее шерстяное платье, не новое, но опрятное, на ногах — белые туфли-лодочки. Фрау Лемке носила такие лет тридцать назад, когда была еще фройлен Курц.

— Идемте, — сказала Надя и решительно взяла Лемке за руку.

Она успела даже подкрасить губы и прибрать голову — в волосах торчала гребенка. Косясь на нее и подчиняясь, Лемке поражался будничности происходящего: вот сейчас он переступит порог, который должен был переступить в юношеском своем прошлом, сейчас он войдет в дом Пауля. И тем не менее он спокоен. Но прошлое-то возвращалось, приближалось к нему нарастающим звоном в черепе. Сообразив, однако, что это есть всего лишь симптом повышающегося давления и что пора принять гипотензив, он еще раз удивился прозаичности своих ощущений. Они вошли в темные сени. Надя привычно поймала дверную скобу и отворила дверь. И Лемке сразу шагнул к припечью, где на лавке полагалось стоять питьевой воде. Он увидел кадку с плавающим на поверхности воды ковшом, зачерпнул и поднес ко рту. Надя пристально следила за его действиями. Он взглянул на нее поверх ковша и, поперхнувшись под ее взглядом, пролил воду на подбородок. Затем прицепил ковш к краю кадки, вытащил из нагрудного кармана бумажный пакетик с лекарством, высыпал на язык.

— Давление, — сказал он извиняющимся тоном.

— Вон как, — сказала Надя. — Сперва воду, а порошок после. Так надо?

— О нет, — смутился он.

Он снова зачерпнул воды и запил снадобье.

Из горницы, из-за дощатой выгородки послышался слабый старческий голос:

— Надейка, кто там пришел?

— Это ко мне! Отдыхай! — крикнула Надя, приоткрыв дверь.

У глухой стены этого пустоватого помещения, служившего столовой, гостиной и кухней одновременно, стоял большой стол под старой клеенкой с приставленными к нему стулом и двумя табуретами, у другой стены — сундук и в простенке — тумбочка. Лемке сел слева от окошка, где обычно садился Павел. Он мог бы сесть и на другое место, но сел именно сюда, это вышло непроизвольно.

— Кто вы? — шепотом спросила Надя.

— Моя фамилия Лемке. Зовут Хельмут. Хельмут Иоганн Лемке.

— Вы... немец? — что-то дрогнуло в ее лице и выпрямилось.

— Да, — ответил он, мгновенно затосковав по гостинице, где можно было бы сейчас принять душ, поставить водку в шкаф охлаждения и, остудив, потягивать из высокого гостиничного стакана.

Надя медленно опустилась напротив него на стул, не глядя сняла с полки надорванную пачку «Беломорканала».

— Разрешите? — Лемке потянулся к пачке.

Надя кивнула.

— Откровенно говоря, я не курю, хотя знаю, как это делать, — Лемке дунул в мундштук, закусил и смял его гармошкой. — Я приехал из ГДР. Но вообще-то я немец только наполовину. Моя мама была сорбка, это такая славянская разновидность на юге Германии. А отец был прусский барон. Но это не суть важно.

Надя зажгла для него спичку и прикурила сама, по-мужски укрывая огонек в ладонях.

— Турист, значит? — растерянно спросила она и выпустила дым через нос. — Я извиняюсь, конечно.

— Не совсем так, не совсем так. Меня пригласили советские коллеги. На конференцию по голографии.

«Черт возьми, — озадаченно подумал он, — ни на один вопрос невозможно дать прямого ответа». На вопрос, немец ли он, пришлось объяснять про сорбов, на вопрос, турист ли, рассказывать о цели визита в СССР. Этот ответ неизбежно вызовет вопрос о профессии, и тогда придется объяснять, что голография не основное его занятие, а основное — преподавание математики. Еще в X. он часами возился с оптикой, после войны работал ассистентом в фотоателье и одновременно учился в университете. Увлечение цветным фотографированием привело его к увлечению голографией, которое с годами переросло в страсть, а с изобретением лазера стало второй профессией.

Надя внимала ему с жадным интересом и, казалось, не дышала при этом. Сидела напряженно, опершись локтями на стол, посунувшись вперед и не сводя глаз. И Лемке терпеливо стал объяснять ей, в чем отличие обыкновенного фото от голограммы и в чем отличие простой голографии от спектральной, в каковой он был заметный авторитет.

— Видите ли, спектральную, или трехмерную, голограмму, — объяснял он, удивляясь про себя ее интересу, — можно наблюдать в отраженном свете при дневном или искусственном освещении, в то время как обычную голограмму можно увидеть объемной лишь в проходящем свете. Луч расщепляется на сигнальные и опорные световые волны. Производится это с помощью зеркал и линз... Часть рассеянных линзами световых волн отбрасывается зеркалом на объект и попадает на фотопленку. Другая часть попадает на фотопленку, минуя объект. Таким образом создается интерференция и затем...

— Вы... вы знали Пашу? — выдохнула она.

— Знал... Мы повстречались зимой сорок второго.

В феврале. Одиннадцатого февраля, если быть точным.

— Он попал в плен?

— Но он не был изменником! Я догадывался, что он замышлял побег. И он сделал бы это. Но мы попали под бомбежку. И Пауль...

— Пауль? — переспросила она задрожавшим голосом, не дав ему закончить фразу.

— Так его называли.

— Боже мой, Пауль!..

Вдруг смяв папиросу, Надя резко повернулась к горнице. В дверном проеме стоял костлявый старик в кальсонах и нательной длинной рубахе.

— Пашка! — проговорил старик. — Пашка, сукин сын, объявился? — Должно быть, старику казалось, что голос его звучит звонко и насмешливо, но одеревеневшее горло пропускало лишь хриплый клекот. — Где тебя носило, окаянного? — с восторгом произнес он. — Ох, Пашка-а!..

Колени его подломились, и он стал сползать по косяку, хватая воздух трясущимися руками.

Лемке вскочил, чтобы поддержать его, чувствуя, как зашевелились волосы на голове. Что, если он и в самом деле сын этого полуживого старца, местный немчиновский уроженец Павел Ледков, что, если там, в школе, или еще раньше, в имении дядюшки Руди, произошла чудовищная подмена, и у него каким-то образом выпотрошили сознание, разрядили, как батареи, вложили новые элементы, и он, природный русский, до сего дня жил под чужим именем и под чужим небом?..

5

Уложив старика, они снова ушли на кухню. Первым желанием Лемке было достать бутылку и сделать пару добрых глотков прямо из горлышка. Но здесь такой способ утоления жажды считался предосудительным.

— Знаете, Надя, — сказал он, — у меня случайно завелась бутылочка. — Он аккуратно раскрыл молнию и извлек водку. — Что вы на это скажете?

— Так чего говорить? Дело хозяйское. Только, может, малость повременим? Я обед сготовлю.

— Лучше немного сейчас, — сказал Лемке, — и немного потом.

— Ну, так я сейчас грибков достану!

Она засуетилась у маленького обшарпанного шкафчика охлаждения, которому, оказывается, есть простое русское название холодильник.

— Спасибо, не нужно сильных хлопот.

— Да как без закуски-то?

Между тем на звук открываемого холодильника прибежала большая белая кошка, просительно замяукала.

— Миц-миц-миц! — поманил ее Лемке.

— Она по-вашему не понимает, — сказала Надя,

— А как надо? О да, кис-кис!

Кошка вспрыгнула ему на колени, не спуская, однако, глаз с хозяйки.

Надя вывалила на блюдо банку скользких толстомясых грибов, названия которых Лемке не смог вспомнить.

— Это какие грибы? — спросил он, напуганный их количеством.

— Да грузди! Кушайте на здоровье. Нынче лето худое, груздей совсем нет, одни грибы!

— Но где же ваша рюмочка?

— Так мне, поди, ни к чему.

Лемке запротестовал.

— Немного теплая, но, я думаю, сойдет? — с запозданием сказал он.

— Все полезно, что в рот полезло, — скупо улыбнулась Надя.

Водка сняла напряжение, и он с удовольствием выпил еще рюмку.

— Вы не берите в голову, — сказала Надя, и Лемке вздрогнул: эта женщина словно бы читала его мысли. — Старик в последнее время частенько заговаривается. Кто из мужиков ни зайдет, все ему кажется, что Паша. Который раз дак меня Пашей назовет. И смех и грех...

То, что она рассказала об Устине Васильевиче, в целом подтвердило предположение Лемке: после длительного лечения он служил в саперах, наводил мосты вплоть до Кенигсберга, а демобилизовался только в сорок восьмом, восстанавливал Ленинград.

О себе рассказывала с отмашкой:

— Всю жизнь в колхозе. Правда, последние годы на железной дороге вкалывала, но это для пенсии. Пенсию хорошую положили — сорок семь рублей тридцать копеечек. Кем работала-то? А кто куда пошлет. Где близко, сама сбегаю. Замуж не выходила. За кого? После войны женихи были нарасхват, да и кто б меня взял, кроме Паши! Кабы хоть красотка была или образованная. Так в вековушках и кувыркалась. Как дядя Устин слег, перебралась к нему. Тоже бобылем век прожил.

Она опять стала рассказывать об Устине Васильевиче, о тете Маше — матери Павла, тихой трудящей женщине, сгоревшей в тифозной горячке в сороковом году, о своих родителях; перескакивала с пятого на десятое и, наверное, не слышала себя, что и как говорит, потому что в глазах ее Лемке видел все то же неотступное ожидание.

— Вы, значит, Павлику-то другом были? — услышал он наконец.

И на сей раз он не мог ответить ей однозначно. Несмотря на некоторые привилегии, Пауль был все-таки кролик, модель, жизнь его представляла интерес только как составная легенды Хельмута. Разумеется, со временем они почувствовали симпатию друг к другу, если можно назвать так обоюдное молчаливое признание личных качеств. Скорей, это было взаимное уважение, которое испытывают равные по силе противники. Да, так будет правильней. При ночной стрельбе, например, у Пауля было больше попаданий на звук, у Хельмута — на вспышку. Пауль хорошо плавал, Хельмут хорошо бегал. Пауль лучше боксировал, Хельмут лучше владел боевой борьбой.

— Да, я был его другом, — ответил он. — Ведь если бы было наоборот, сказал он себе, разве стал бы Пауль предупреждать о провале за минуту до своей смерти? — Да, это так, — повторил он.

И Надя не заплакала, хотя слезы, он видел это, были близки.

— Мы вот как сделаем, — сказала она, — вы пока погуляйте с Муськой, ее Муська зовут, кошку-то, а я на стол соберу!

Лемке вздохнул и пошел во двор. Теперь, когда он назвался другом Пауля, он уже не мог уйти из его дома, не преломив хлеб. С кошкой на руках он обошел небольшой участок Ледковых. Несколько яблонь, вишен, смородина... К оврагу спускался огородик с отцветшим уже картофелем и черными шляпами подсолнечника. Ближе к дому располагались овощные грядки. Ни горизонтального, ни вертикального кордонов из кустов и деревьев тут не было, как у него в Берлине, их заменял плетень. Зато тут было много сорной травы, древесного мусора, поломанного инвентаря. У бочки с водой валялась ржавая гиесканне, по-русски — лейка. То же отсутствие порядка наблюдалось и на соседних участках. Двор слева вообще был загроможден какими-то разбитыми фурами, оглобли которых торчали в небо, как зенитные пушки.

У себя дома Лемке был владельцем не только прекрасно возделанного участка, но и превосходно оборудованного жилья. Предмет особой гордости составляла кухня — с грилем, моечной машиной и разнообразными агрегатами. И он, и фрау Лемке внимательно следили за рекламой новинок.

Поглядывая изредка на крылечко дома, Лемке заметил там какое-то оживление. Кроме синего платья Нади мелькали еще красное и зеленое; потом с электрическим самоваром в вытянутых руках появился низенький мужчина в черном.

— Надейка! Куда самовар-то ставить? — крикнул он в раскрытую дверь. В ожидании ответа встал на ступеньку, с интересом огляделся: — Здрасьте! Это вы будете из Германии?

Лемке отпустил кошку, стряхнул с брюк кошачий пух:

— По всей видимости, я.

— А не по всей? — хитро вглядываясь в его лицо, спросил мужчина.

— Не по всей — тоже я, — ответил Лемке.

— Ага! И как же вас звать-величать?

— Хельмут.

— А по батюшке?

— Иоганнович, — улыбнулся Лемке.

— Значит, Хельмут Иоганныч? Не слабо! А я, стало быть, Петр Михалыч. Приятно познакомиться с зарубежным гостем!

Из сеней выглянула Надя, отправила его в дом.

— Хельмут, вам руки сполоснуть не надо?

Лемке кивнул утвердительно.

— Я сейчас!

Надя исчезла и тотчас вернулась с ковшом, махровым полотенцем и нераспечатанной пачкой дорогого туалетного мыла:

— Я вам полью!

Она зачерпнула воды из бочки и стала лить ему на руки, приговаривая:

— Здесь у нас водичка дожжевая, мягкая!

— Благодарю, — сказал Лемке.

На крыльцо вышли обе дамы, в зеленом и красном. Из-под локтя одной из них выглянул Петр Михайлович.

— Прошу к столу! — пригласил он на правах мужчины.

— Милости просим! — поклонились дамы.

Стол был богат — не оттого, что богат был дом, а, надо полагать, стараниями Надиных подруг и ее стремлением угостить. В сущности, это были поминки по ее любви к Паулю, так Лемке и расценил; удовольствие от стола подтачивала только мысль о расходах, в которые вошла Надя. Икра, белая рыба и шампанское — все это было роскошью даже по его достатку. Надя между тем извинялась:

— Вы уж не обессудьте! Кабы загодя знать, мы б получше подготовились.

— Ну что вы, — сказал Лемке.

Ему представили дам. Одна была учительница на пенсии, другая — секретарь сельсовета. Учительнице Петр Михайлович приходился братом, секретарю — мужем. Сам он был бригадир.

— Ты, Иоганныч, кушай, брат, не стесняйся, — обхаживал он гостя. — На-ка вот тебе осетринки! Ешь, наводи тело! У нас этого добра завались!

— А скажите, товарищ Гельмут, — спросила учительница. — Что западные-то, не беспокоят?

— Да-да, — присоединился к ее вопросу Петр Михайлович. — Как они, не шибко шалят?

— Есть немного, — ответил Лемке.

Секретарь сельсовета завела длинный разговор о плане развития деревни Немчиново на текущую пятилетку. Лемке учтиво слушал, задавал вопросы. Потом спросил, давно ли установлен обелиск на площади. Ему хотелось узнать, как попало туда имя Пауля. На этот вопрос ответил Петр Михайлович, прибавив от себя, точно догадавшись:

— Пашку-то дописали через год уж, как памятник установили. Лично я хлопотал. Кой-кто уперся: мол, раз пропал без вести, значит, не погиб. Да разве б живой был, неужто бы весть не подал? Так я, Иоганныч, веришь — нет, до министра дошел. Ну и спасибо ему, ответ дал в нашу пользу. А вот теперь думаю: может, поторопились в погибшие зачислять?..

6

Изменения, происшедшие здесь за четыре десятилетия, состояли также и в том, что в обиход вошли предметы и понятия, которых прежде здесь не было и названия которым Лемке, следовательно, не знал. То есть он знал, как они терминируются по-немецки, но не знал, как терминируются у русских. Когда Надя попросила погасить люстру и включить торшер, Петр Михайлович погасил подвесную лампу и включил стоячую.

Гости стали прощаться. Петр Михайлович быстро запьянел и сделался неуправляем.

— Значит, наш Павлик знал вас? — спросила перед уходом учительница.

— Как это... очищенного от скорлупы, — ответил Лемке.

Петр Михайлович хмыкнул, лукаво погрозил пальцем.

— Ну и арап, — уже во дворе, посчитав, что Лемке его не слышит, с восхищением сказал он спутницам. — Я ж его тоже как облупленного от скорлупы знал! Пашка это! Видать, состоит на секретной службе. Сообщили ему: мол, отец при смерти — он и прилетел. А почему не признается, так это коню понятно. Он же небось подписку давал!..

...Был уже поздний вечер. Решили, что Лемке поедет в Москву последним автобусом, в четверть первого, но, освоившись друг с другом и обвыкнув в этом странном, неожиданном для обоих положении, заговорились и упустили время. Тогда было решено, что он отправится первым утренним рейсом, в четыре тридцать.

Надю живо интересовали самые разные и пустые мелочи его совместного бытия с Павликом, день за днем, месяц за месяцем. И Лемке педантично воспроизводил их в своем рассказе, но как только приближался к роковому дню 13 апреля 1945 года, она тотчас переводила разговор на него самого и его семью.

Лемке женился поздно, слишком поздно по немецким понятиям, — Петеру в нынешнем году исполнится восемнадцать, а Монике недавно пошел четырнадцатый. На вопрос, доволен ли он детьми, Лемке не смог дать утвердительного ответа. Дочь радовала его успехами в школе, вообще она была ласковая, веселая девочка, все давалось ей легко, просто. Сын был ленив, аморфен, кое-как закончил десятый класс. Об одиннадцатом и двенадцатом, чтобы получить право на высшее образование, не могло быть и речи. Целыми днями Петер валялся в своей комнате с наушниками на голове, не в силах оторваться от платтеншпиллера, как теленок от вымени, и эта постоянная его поза красноречиво говорила о том, что если у него и есть какие-нибудь интересы, то их немного. Последние годы Лемке почти не общался с сыном и не испытывал к нему никаких чувств, кроме брезгливого безразличия. В университете для прямого общения со студентами существовал разговорный час один раз в неделю, в другие дни какой-либо частный контакт исключался правилами. Однажды Лемке пришло в голову, что те же правила он незаметно для самого себя перенес и на свою семью. Он составил график общения с детьми за истекшую неделю и получил прямую. Положение было явно ненормально. В ближайшее же утро он вошел к сыну, имея намерение откровенно и дружески поговорить; к тому же кончались выпускные каникулы, и малому пора было как-то определяться в жизни. Петер, не снимая наушников, приветствовал его легким броском руки. Лемке с трудом сдержал себя, чтобы не подать виду, как покоробил его этот забытый жест. «Что ты слушаешь?» — спросил он. Сын не ответил. Лемке остановил диск. «Грете фон Циритц, каприолей». Поставив иглу на начало, включил общий звук. Раздался разнобойный визг духовых инструментов, напоминающий настройку перед концертом. Лемке набрался терпения. Он может не принимать того, что нравится его сыну, но уважать чужой вкус обязан. «Если бы я был терпимее, — подумал он, — может быть, между нами не возникла бы большая немецкая стена». Кларнет, однако, вел все ту же бессмысленную партию, гобой и фагот, спотыкаясь, бежали за ним, как тени от двух разноудаленных источников света. Разминка кончилась, а вместе с ней окончился и каприолей. «Как ты можешь слушать подобную чушь?» — возмутился Лемке. Сын стянул наушники и, кривя, губы, ответил вопросом: «А что ты рекомендуешь? Потмоскофные ветшера?..» Лемке вырвал шнур из штепсельной коробки и вышел вон.

Теперь его отпрыску предстояла армия: Ингеборг умоляла повлиять на председателя мустерунга[4]: мальчик такой слабенький, ему не выдержать тягот военной службы, неужели ничего нельзя сделать? В очередной раз, когда ее настойчивость зашла за грань допустимого, Лемке отказался есть завтрак. Ингеборг побледнела: в доме ее отца отказ от завтрака был равносилен удару кулаком по столу.

С лекций Лемке иногда возвращался пешком через Александрплац, где любил в одиночестве пропустить рюмку корна или бокал джин-тоника. Однажды, изменив привычному гастштетту, решил заглянуть в бар новомодной гостиницы «Штадт Берлин». Все его коллеги уже побывали там и дали весьма лестную оценку тамошнему обслуживанию. Благодушно улыбаясь, Лемке прошелся вдоль стойки в поисках свободного местечка и вдруг сбился с шага: прямо перед его носом восседали Петер и какой-то развязно жестикулирующий субъект лет сорока пяти в рубашке с закатанными рукавами, хотя погода была холодная и все вокруг были одеты подобающим образом. Нет, не закатанные рукава шокировали доктора Лемке. На обнаженной руке субъекта сипела татуировка — сдвоенный зигзаг молнии. Петер, почувствовав на себе взгляд, обернулся, и тут Лемке, к ужасу своему, обнаружил над его лбом три заплетенные под панка косички. Это было еще то зрелище: торчащие рогами косички, мутный взгляд и отвалившаяся челюсть. «Проглотил язык, петушок? — прошипел Лемке. — Почему бы тебе не заорать «кикирики!»? «Кикирики!» — пьяно ухмыльнулся Петер. Лемке выволок его из бара и отвез домой на такси. Наутро, после бессонной ночи, устроил сыну допрос: что связывает его с тем типом? Петер долго соображал, чего от него хотят. Наконец в глазах возникло некое подобие мысли. «Он — фронтовик», — выдавил из себя Петер. «Фронтовик?! Да в те времена он был сопливым юнгфольковцем, каким-нибудь хорденфюрером у дошкольников!» — «Он привез привет от дяди Руди». Лемке едва не хватил удар: дядюшка Руди, но чистой случайности не искалечивший ему жизнь, теперь подбирается к его сыну! «Что еще сообщил тебе этот пимпф, этот недоносок?» — «Дядя Руди собирается приехать». — «Где он назначил встречу?» Сын замялся. «Где, я спрашиваю?» Петер потянулся к джинсам и извлек билет в Комическую оперу. «Будешь сидеть дома, — распорядился Лемке. — Всю неделю. И попроси мать подстричь тебя. Наголо. Сегодня же!» «О'кэй», — криво усмехнулся Петер.

В театр Лемке приехал за полчаса до начала. Дядюшки не было. Он прошел в зал, сел на указанное в билете место. Соседнее кресло было пустым. Давали «Скрипача на крыше» по рассказу Шолом-Алейхема «Тевье-молочник». Как ни был взволнован Лемке предстоящей встречей, саркастической улыбки сдержать не смог: старый юдофоб Рудольф фон Лемке собирается сопереживать судьбе еврейской семьи, слушать еврейские песни — и все это на фоне русских событий 1905 года!.. Вероятно, выбор его объяснялся тем, что этот мюзикл впервые был поставлен за океаном и, стало быть, имел лейбл «Made in USA».

После войны Лемке виделся с ним еще раз в Потсдаме в парке Сан-Суси. Встреча произошла случайно. Экскурсия университета сошлась с экскурсией западных немцев у Фриденскирхе. Лемке не сразу узнал дядюшку в суетливом, заплывшем жиром старике, который поедал уже третью порцию сосисок в булке и делал ему какие-то знаки. Старик был в шортах, выставив на всеобщее обозрение тонкие лягушачьи ноги. «Хельмут! Мой мальчик! Рад тебя видеть! Какая красота это наше германское барокко, не так ли, малыш?» Уголки его выпуклых глаз опускались к приподнятым умильно уголкам тонкогубого рта, что еще больше усиливало его сходство с жабой. «Что вам угодно?» — сухо спросил Лемке. «Но, Хельмут, этот тон...» — «Ваша группа уже была в Трептове?» — оборвал его Лемке. «Я понимаю, понимаю, что ты хочешь сказать. Но, Хельмут, война давно кончилась, и больше нет ни правых ни виноватых». — «Кто же тогда виновен в смерти двадцати миллионов русских?» — «К сожалению, это сделали наши соотечественники. Те самые шесть миллионов погибших немцев». — «А мы? Мы, живые?» — «О чем ты говоришь, малыш! Мы были просто митлойферы, просто попутчики!» Между тем два гида, западный и восточный, на одинаковом берлинском диалекте проговаривали один и тот же текст: «Строительство храма было заложено в честь столетия комплекса Сан-Суси, а именно 14 апреля 1845 года...»

Еще через сто лет, а именно 14 апреля 1945 года, британские бомбардировщики разнесли в прах центральную часть города.

А накануне в X. осколком фугасной бомбы был убит Пауль...

Дядюшка Руди не появился и в антракте, хотя Лемке не спускал глаз с фланирующих в фоне федеративных немцев. На второй акт он не остался; злой, не перегоревший злостью, пришел домой. Может, следовало дождаться конца спектакля, может, дядюшка помышлял перехватить Петера на выходе? Утренняя почта рассеяла его сомнения. Официальное письмо со штемпелем ФРГ извещало его о том, что Рудольф фон Лемке скончался от апоплексического удара. Лемке сравнил даты. Получалось, дядюшка испустил дух в тот самый день, когда бывший юнгфольковец передавал от него привет.

Единственный человек в семье, который еще понимал его, была Моника. Но и с ней отношения испортились из-за ее участившихся поздних возвращений. Лемке долго терпел, терпеливо выслушивал оправдания (занималась у подружки, была на вечере с ветеранами труда, собирали макулатуру), но в конце концов закатил скандал. Девчонка надулась, замкнулась в себе, демонстративно молчала и не поднимала глаз, пока он не покидал гостиную. Так они и существовали — всяк по себе, упакованные в одиночество, как в целлофан.

7

Надя тронула его за руку.

— Простите? — встрепенулся Лемке.

— Я спросила, нет ли у вас фотокарточки ваших деток.

— О, конечно! — Он вытащил бумажник и достал фотографию: Петер в матросском костюмчике за руку с Моникой, одетой в шотландскую юбочку и белый передник, с большим бантом на голове. — Такими они нравятся мне больше, чем теперешние, — прибавил он.

— Какие хорошенькие! — залюбовалась Надя. И, чтоб сподручнее было любоваться, включила настольный свет. — Прямо ангелочки!.. Они на кого больше походят? На папу или на маму?

— На папу, — сказал Лемке, хотя дети больше походили на Ингеборг.

Из горницы послышался голос Устина Васильевича:

— Пашк...

Лемке нерешительно поднялся из-за стола.

— Не говорите ему, что вы не Паша, ладно? — попросила Надя.

Лемке помял горло и пошел в горницу. Едва он шагнул за перегородку, как старик вцепился в его руку, принуждая сесть.

— Теперь помру, — радостно объявил он. — Теперь хорошо. Мне ведь чего надо-то было? Только взглянуть на тебя разочек. И вот как хорошо вышло, как ты подгадал...

Казалось, он снова забылся, и Лемке стал осторожно высвобождать руку. Старик, однако, не отпускал.

— Где же ты так долго пропадал, сынок? — прошептал он с закрытыми глазами. — Я тогда, как нас с тобой миной накрыло... как в себя пришел, все поле... исползал, каждый бугорочек ощупал, все тебя искал... — Лемке сглотнул комок в горле. — Ну, ступай, устал ты небось со мной...

Оставив старика и тихонько притворив дверь, Лемке сказал, что, пожалуй, стоит позвать врача.

— Был врач, — сказала Надя, — утром был. Велел больше не беспокоить, ни к чему.

И только теперь спросила, как умер Павел.

— Он хорошо умер, — подумав, ответил Лемке. — Легко.

Тогда, в госпитале, и после, в окопчике, в обнимку с опостылевшей трубой фаустпатрона, и еще позже, в кратковременном плену у негра-капрала, он десятки раз реконструировал последние минуты Пауля. Ликвидировать его должен был он сам, собственноручно. Считалось, что ненависть к жертве, порожденная ее умерщвлением, избавляет от возможных симпатий к ней. Но Хельмут уже знал наверное, что не станет стрелять в Пауля. Это было все равно что стрелять в себя.

В развалинах замка, за южным крылом здания школы, он обнаружил брошенный подвальный колодец. Внутри него была глубокая ниша, забранная железной дверью. Однажды Хельмут сумел ее отворить. Это было неплохое место, чтобы отсидеться до прихода американцев. Он заблаговременно запасся водой и консервами, но воспользоваться убежищем не пришлось. Когда взвыл ревун алярма, Пауль выбежал первым, и почти сразу раздался взрыв, опрокинувший его на груду щебня. «Не ходи к нашим... засыплешься в два... счета...» — с трудом шевеля окровавленными губами, проговорил он. И Хельмуту почудилась усмешка в угасающих глазах русского. За то время, что они провели бок о бок, неразлучно, как сиамские близнецы, Хельмут уверился, что знает о Пауле все или почти все, но даже теперь, спустя многие годы, он остро помнил свое смятение перед усмехающимся ликом смерти обернувшейся непостижимостью чужой жизни.

— Он умер достойно, — тихо произнес Лемке. — Он был... как правильно? Несломленный! Понимаете? Меня готовили для заброски к вам. Пауль должен был передать мне все сведения о себе, о своей жизни, об окружающих словом, все. Но он приготовил провал. Он что-то скрыл. Очень главное!

Лемке поднял глаза и увидел, как по ее лицу бегут слезы. Это его потрясло, он никогда не видел, чтобы плакали с таким покойным, просветленным лицом.

— Про Пашу говорили, что он талант, — сказала Надя.

— Вот как?

— Он ведь музыкальную школу окончил, каждый день в Москву ездил... уроки брать.

— Говорите, — быстро сказал Лемке.

— Павлик был знаменитость. Сам Хренников к нему приезжал!.. Молодой, помню, кудрявый, все улыбался и Пашу хвалил. Раз как-то в клубе Горбунова они на пару выступали. Хренников на аккордеоне, а Павлик наш на баяне. Одиннадцать годков ему тогда было, из-за мехов не видно. Что там делалось, не передать. Народищу в клуб набилось, яблочку упасть негде...

Так вот почему Пауль так пренебрежительно относился к музыке и ко всему, что с ней связано!

— После школы Павлик должен был в консерваторию поступать, а тут война...

Вот она, тайна Пауля. Он сыграл на их убежденности в серости русских простолюдинов и сделал это безукоризненно...

Потом Надя достала из сундука потрепанный конверт с толстым патефонным диском. «И.-С. Бах. Хоральные прелюдии. Переложение для баяна. Исп. Павел Ледков».

— И у вас имеется платтеншпиллер? — охрипшим голосом спросил Лемке.

— А что это? — не поняла Надя.

— Ну этот... — Лемке покрутил рукой.

— Патефон?

— Патефон!

— Нету, — вздохнула Надя. — Выбросили. А такой был хороший, нутро бархатное, головка никелированная... У нас проигрыватели теперь у всех. Электрические. Завести?

Лемке энергично закивал головой.

— Устин Васильич тоже все время просит. Заведи, дескать, Пашкину. А я берегу. Это ведь все, что у меня от Паши осталось. Так я какую-нибудь пластинку поставлю, старик и рад. А для вас заведу. Вы же с ним... — она не договорила, сняла вязаную салфетку с тумбочки. Под салфеткой оказался примитивный электрофон.

— Это то, что надо! — сказал Лемке.

— А я в толк не возьму. Это мне местком выделил, как на пенсию провожали.

Она откинула крышку и бережно установила диск, потом оглянулась на дверь в горницу:

— Дядя Устин! Ты спишь?

— Что тебе, Надейка? — слабо отозвался Устин Васильевич.

— Будешь Пашкину игру слушать?

— Дан на чем ему играть-то? Баян-то я еще в шестьдесят втором...

— Мы пластинку заведем!

— А... Ну тогда ладно... Пособи, я сяду...

— Я помогу, — сказал Лемке. И пошел в горницу.

Он осторожно приподнял старика за плечи, подсунул под голову подушку, сел рядом у изголовья.

Было полное впечатление, что на кухне заиграл орган, столь могучи и торжественны были звуки. Шла басовая партия. Старик напрягся, всем истаявшим телом потянувшись навстречу знакомой музыке, голова его затряслась.

А баян уже пригоршнями разбрасывал серебро аккордов — мертвый сын играл для умирающего отца.

Лемке почувствовал, как ознобом стягивает затылок. Он встал и неверным шагом вышел на воздух, в душную июньскую ночь. Слабо тлели фонари на столбах, окна были темны и немы, темноту вспарывали всполохи далекой грозы. Где-то густо пропел электровозный рожок, прогрохотали, удаляясь, колеса; затем все стихло.

Надя выбежала к нему.

— Я здесь, — подал ей голос Лемке, как подают руку.

Они постояли молча, потом так же молча поднялись в дом.

Лемке помешкал немного и прошел к Устину Васильевичу. Тот лежал с закрытыми глазами, губы его шевелились. Лемке сел подле, взял в руки его горячую подрагивающую ладонь. Старик прошептал что-то. Лемке склонился к нему поближе.

— Ты не Пашка, я знаю... — отчетливо произнес старик. Две слезинки выкатились из-под седых ресниц.

Устин Васильевич умер в третьем часу, выждав, пока на кухне умолкнет голос того, чужого, своим появлением лишившего его надежды. Он лежал на левом боку, и лежать ему было неудобно, но повернуться самостоятельно уже не мог. Впрочем, это больше не имело значения, он знал, что отойдет ночью. Так он и затаился в этой неловкой позе, но не спал, должно быть, стерег приближение конца, чтобы не умереть спящим.

Виктор Пшеничников Обратный ход


Море дыбилось, и плотик на волне вставал дыбом, и вся жизнь летела под рев шторма к черту на рога, в преисподнюю, — а Рыжий, облапив пистолет обеими руками, выцеливал жертву, метя ей непременно в голову.

— Эй, не дури... Слышишь?

Их разделяло всего лишь пять шагов — ровно столько, сколько насчитывалось от одного борта резинового надувного рыбацкого плота до другого, и ступить дальше, а уж тем более укрыться, было негде: вокруг, застилая горизонт, вскипали, ходили ходуном высокие злые волны — непроглядные, как сама судьба.

— Предупреждаю: для тебя это может плохо кончиться.

Рыжий словно оглох. Он старательно щурил глаз, но силы его уходили на то, чтобы удержать под ногами зыбкую надувную палубу, и выстрел все запаздывал, томя душу неминуемой развязкой.

— Опусти оружие, тебе говорят! Скотина...

Пенный клок слетел с гребня косой волны, хлестнул Рыжего по лицу, усеяв мелкой влагой плохо выбритые щеки. Не теряя из поля зрения своего противника, Рыжий отер рукавом лицо. Рот его свело судорогой, губы поползли в стороны, оголяя узкие и длинные, как у старого мерина, отменной крепости зубы.

— Я тебя ненавижу... К-как же я т-тебя н-ненавижу! — давясь словами, прошипел Рыжий, теряя опору при очередном броске волны.

Костлявые кулаки Рыжего, в которых пистолет утопал и оттого казался игрушечным, были сплошь покрыты коричневыми пигментными пятнами, огромными и отчетливыми, будто лепехи коровьего помета на ровном лугу. Шишковатые, с короткими обломанными ногтями пальцы не выпустили бы пистолет, даже если бы и случилось Рыжему рухнуть внезапно замертво или ненароком свалиться за борт.

— Брось оружие, идиот! Оно же заряжено!

— Не твоя забота, Джек, или как там тебя...

— Мы должны держаться вместе, иначе пропадем оба...

Рыжий хрипел: видно было, что ему приходилось круто, и животный его инстинкт искал если не избавления от мучений, то хотя бы жертвы.

— Ты втянул меня в это дело, а теперь пришла пора нам с тобой посчитаться.

Подогнув колени и пружиня ногами в такт вздымающейся волне, Рыжий уравновесил-таки свое вихляющееся тело. Блеклые, выцветшие глаза его от тоски и злобы и вовсе остекленели, на губах выступила соль. Заострившийся нос побелел, ноздри, дрожа, гневно раздувались при каждом вздохе.

— За борт, собака! — прорычал он.

Под овальным нейлоновым куполом плота омерзительно пахло резиной; из бачка бесполезного сейчас подвесного мотора, захлебнувшегося на первой же серьезной волне, то и дело подтекал бензин. Тошнота от качки и вони вызывала спазм, и это заботило больше, чем пляшущий почти у глаз пистолет.

— За борт! — раскатывая «р», неистовствовал Рыжий, готовый нажать на курок. — Быстро прыгай! Считаю до трех. Раз...

«Джек», насколько позволяла болтанка, скрестил на груди руки, демонстрируя полное презрение, более того, полное равнодушие к Рыжему. Он был терпелив, потому что знал истинную цену терпению, и умел ждать.

— Два...

«Джек» закусил губу, потому что едкая тошнота подступила к самому горлу и унизиться перед Рыжим в такую минуту ему не хотелось.

— Ну, молись богу, чужак: три...

Трижды за короткое время он видел один и тот же сюжет и трижды вздрагивал, кляня в темноте ночи так неудачно сложившуюся ситуацию и свою память, которая цепко ухватила не только суть, но и мельчайшие детали, чудом не выветрившиеся из головы после всего, что произошло.

Дурацкий эпизод с пистолетом, мешая спать, назойливо, с незначительными вариациями, возвращался, и его натренированный мозг сейчас был бессилен что-либо изменить, впервые не повиновался ему, так же как и его универсальная память не способна была пренебречь совершенно ненужными в данный момент подробностями вроде хрящеватого алебастрового носа Рыжего и его ржавых пигментных пятен.

Рыжего больше не существовало, и о нем следовало тотчас забыть, как забывают о сношенных, еще недавно таких удобных башмаках или об отслужившей свой срок сорочке. В конце концов, Рыжий сам себя наказал, собственной рукой подвел черту под своей жизнью.

«Бедняга, он даже не узнал напоследок моего настоящего имени. «Джек»! Так называют дворовых псов. Велика честь...»

Приказывая себе забыться, уснуть после растревожившего его видения, он плотно сомкнул веки, ощущая их припухлость и тяжесть — следствие недавнего неимоверного напряжения. Жесткий ворс казенного одеяла грубого сукна натирал шею и лицо, так что он вынужден был сменить найденное раньше удобное положение, перевернувшись с боку на бок. Всякое лишнее движение тянуло мышцы, причиняло боль. Но стоило ему убаюкать себя, погрузиться в сон, как воскресший из небытия Рыжий снова принимался выцеливать его лоб, тараща свои блеклые, выцветшие глаза, и «Джек», натужно улыбаясь, чуть ли не вслух говорил: «Напрасно стараешься, дядя! Прежде чем взять в руки оружие, надо вначале хорошенько его изучить. Не про тебя ли сказано: «Оружие в руках дикаря — дубина»?»

Что ж, видит бог, ему можно было улыбаться и под направленным на него оружием. Можно было, глубоко презирая взбешенного Рыжего, уничтожая его полнейшим равнодушием, ждать спокойно развязки, стоя со скрещенными на груди руками у бортика утлого их прибежища — единственного на все беспокойное море островка суши...

«Джек» знал, что пистолет заряжен холостыми патронами и единственный выстрел, который успеет сделать Рыжий, не может причинить ему никакого вреда. Знал. Но все равно не мог оторвать глаз от тонкого ствола, который зигзагами, будто в пляске, маячил перед лицом, то ныряя вниз, к животу, то утыкаясь в небо... «Джек» не верил, что Рыжий, еще недавно послушный его воле, решится нажать на спуск; он не верил в реальность происходящего. Реальными были лишь вздыбленное море с оранжевым, как пожар, плотом для двоих, да промокшая насквозь обувь, да еще дикая, прямо-таки чудовищная тошнота, уносившая последние силы. Все остальное слишком походило на спектакль.

«Три!» — командовал Рыжий перекошенным ртом и сам валился замертво, не успев заметить, когда «Джек» выхватил свой пистолет. А тот, кого должны были убить, просыпался в смятении посреди ночи.

Так продолжалось трижды, и трижды этот покойник, этот нелепый призрак, досаждая и зля, исправно являлся к единственному свидетелю его последних минут, а это кого хочешь могло вывести из себя.

«Черт! Дался мне этот чичако, новичок...»

Дышать было нечем: в помещениях такого рода, где он вынужденно коротал ночь, форточки не предусмотрены. Он лежал какое-то время на спине, бездумно пялясь в неопределимой высоты потолок. Синий выморочный свет, струившийся из крошечной лампочки, забранной плафоном и решеткой, непостижимым образом связывался в его сознании с йодоформом, вдохнуть который ему довелось однажды; подслеповатое это контрольное освещение не давало бодрствующему в ночи никакой надежды на избавление или хотя бы на малейший выход из создавшегося положения и оттого раздражало, мешая думать.

«Что им известно обо мне? Что они могут мне предъявить?»

Факты и фактики, мгновенно вызванные из недр мозга, выстраивались в доводы, а те, едва сформировавшись, перерастали в версии, которые подсказывала его отточенная, без изъянов логика. На простоте должен строиться весь расчет: его, отпускника, приехавшего из Горького на Балтику, чтобы хорошенько отдохнуть и полюбоваться архитектурой, пригласил на рыбалку абориген, островной житель, с которым их свело в городе случайное знакомство; они спустили плот, навесили мотор и на зорьке вышли в море, а затем разыгрался шторм, мотор захлебнулся, и неуправляемый плот понесло, увлекая стихией все дальше и дальше от берега... Нет, они не намеревались забираться слишком далеко и уж тем более задерживаться в море столь долго. В этом легко убедиться — достаточно заглянуть в их мешок с провизией и удостовериться: кроме термоса и целлофанового пакета с бутербродами у них не было с собой ничего. Даже следа запасной канистры с бензином, предусмотрительно выброшенной вместе с другими вещами за борт, не мог обнаружить и самый придирчивый взгляд.

Был еще один вопрос, который могли предъявить ему на дознании: как он, не имея специального разрешения, оказался в пограничной зоне. Но помилуйте, с младых ногтей живя и работая в глубине России, в Горьком, он и понятия не имел ни о какой погранзоне, не то что о допуске в нее по специальному разрешению! Что в этом особенного или противоестественного, если человек он сугубо гражданский, обычный инженер-строитель, каких тысячи и тысячи... Не всем же проявлять бдительность и крепить обороноспособность страны, кому-то надо и пахать, и сеять, и строить дома...

Естественно, по месту жительства немедленно пошлют запрос, и оттуда очень скоро придет подробное подтверждение, что да, такой-то действительно и проживает и работает, а в данное время находится в законном очередном отпуске за пределами города... Этого вполне будет достаточно при такой пустяковой вине — нарушении погранрежима. В строительную контору направят официальный акт о задержании, чтобы администрация применила к своему подчиненному соответствующие строгие меры, а его самого, завершив формальности, рано или поздно отпустят с внушением, и этим все кончится... Что касается настоящего горьковчанина, чьими документами он воспользовался, то истинное его нахождение, истинная судьба никому на свете, кроме него, не известны...

Лежа неподвижно, он удовлетворенно чмокнул губами: сработано чисто, не оставлено и малейших следов. Значит, выбросить из головы даже само воспоминание.

Он прикидывал и другие вопросы, могущие возникнуть вскоре. Его новый знакомый, островной житель, чья жизнь закончилась столь трагично? Да, крайне неприятно, он очень сожалеет, что так получилось, но ведь был шторм, светопреставление, а у стихии свои законы, и жертвы она выбирает сама. Дело случая, что за борт смыло одного, а не двоих; произойди иначе, и спрашивать, восстанавливая истину, было бы не у кого...

Теперь Рыжий, вновь ярко возникнув в напряженно работающем сознании, уже не докучал, а выступал чуть ли не в роли союзника и спасителя. Мертвый, он был ему неопасен, потому что уже самим фактом своей гибели снимал с напарника лишний обременительный груз, — явные свидетельства его вины и причастности к преступлению, как именовались деяния «Джека» на юридическом языке враждебной, столь ненавистной ему страны, где приходилось отрабатывать куда как не легкий хлеб...

Упоминание о еде на миг приостановило логические построения; набежавшей голодной слюной свело челюсти. С каким наслаждением он съел бы сейчас бутерброд и выпил большую чашку кофе! Не жидкого коричневого пойла за двадцать копеек в уличной забегаловке, а сваренного по-восточному в серебряной джезве на прокаленной мелкой гальке — так, как он обычно готовил себе — в память о Востоке! — когда пребывал в хорошем расположении духа и дела его шли отлично.

Правда, и сейчас нельзя было сказать, что фортуна явила ему вместо прекрасного лика свою костлявую спину; и сейчас он ни минуты не сомневался, что выпутается из щекотливого положения, в которое попал на финишной черте, уже сделав все, за что, собственно, и получал ежедневный кусок хорошего хлеба с хорошим маслом; но сейчас под рукой у него не было ни привычной джезве старого черненого серебра, ни банки жареных зерен с томительным запахом, ни даже обычных домашних тапочек, в которые он влезал, когда ныли, давая знать о прошлых невзгодах, его натруженные ступни.

«До рассвета еще далеко, — прикидывал он на глазок, потому что часы — не «Сейко», не еще какой-нибудь суперхронометр, а обычный, ничем не примечательный «Луч» Угличского часового завода — с него, как и положено, сняли. — Надо уснуть. Обязательно постараться уснуть».

Чувствительный до болезненности к различного рода запахам, он, едва дотянув одеяло до подбородка, тотчас уловил специфический душок не то карболки, не то еще какого-то дезинсекта, столь свойственный всему казенному, в том числе и гостиницам, где приходилось бронировать номера или останавливаться на ночлег. Правда, нынешний «номерок» мало напоминал комфорт «Интуриста» в Юрмале, но все же ниоткуда не дуло, не капало, что можно было счесть за благо в пору, когда отовсюду наползала осень, земля превращалась в слякоть и ветер обрывал с деревьев последнюю ненужную листву.

Он всегда относился с неприязнью, раздражением и глухой враждебностью к этой поре года, потому что слишком хорошо помнил стылую, бесприютную осень в Гамбурге, где ему однажды пришлось особенно тяжко и где он загибался в полнейшем одиночестве и тоске, будто последний пес, пока его не подобрали и не выходили, пока впереди не забрезжил мучительный и желанный свет избавления и надежды...

О, не хотел бы он такого повторения пройденного пути, врагу бы не пожелал изведать то, что изведал сам. Не надо подробностей, останавливал он себя; не стоит ковырять иголкой в ране, которая давно отболела и затянулась новой розовой кожей, реагирующей на всяческие перемены и внешние раздражители... Но он умел быть благодарным; он никогда не забывал, в какой оказался яме с крутыми и осыпающимися краями, откуда самому не выбраться ни за что; он умел помнить добро и готов был платить за него любые проценты. Тот, кто жестоко голодал без гроша в кармане, кто, покрываясь коростой, заживо гнил, кого кропил дождь и жгло немилосердное солнце, — о, тот знает, что это такое — плата за жизнь...

Он спохватился, что забрел в памяти не туда, куда нужно, когда почувствовал, что дыхание его сбилось с ровного привычного ритма, понеслось скачками, будто настеганная лошадь, или, точнее, строптивый автомобиль в неумелых руках новичка.

«Стоп! — сказал он себе. — Что-то я становлюсь сентиментальным. Или старею? Не о том теперь надо думать. Не о том, не о том, не о том...»

В сущности, что о нем было известно тем, кому, может быть, уже наутро предстояло вести с ним беседу? Практически ничего. И узнают только то, что он сочтет нужным, сообразуясь с легендой, им заявить. Прежде ему это легко давалось — искренность, особая доверительность в разговоре, которые сразу располагали к нему людей. Отработанный механизм взаимоотношений, верил он, не подведет его и теперь. Главное, держаться избранной тактики. Он уже благополучно избежал первичного, самого результативного, в общем, допроса, убедительно изобразив донельзя изнуренного, измотанного вконец человека; все остальное должно пойти как по накатанным рельсам, иначе, считал он, все пройденное и приобретенное им за прошлую жизнь: очень специфичные навыки и собственное недюжинное чутье, поистине универсальное образование, включавшее знание четырех языков, — иначе все это ничто, шелуха, дым... А он пока что, до сего дня, ставил перед алтарем три свечки и твердо верил в три начала: в себя, в свои природные способности и, чего греха таить, в капризную стерву — удачу, и потому не допускал мысли о случайном промахе или, упаси бог, провале.

«Ведь им даже неизвестно мое настоящее имя! — с тихой радостью подумал он и усилием воли вновь смежил веки, чтобы на сей раз уже без сновидений и нервотрепки докоротать ночь. — Для них я Горбунов Николай Андреевич, ничем не примечательный инженер ничем не примечательной стройконторы; на том и будем держаться. Хороший бегун, если не может достичь призовой черты первым, сходит с дистанции. А мне до финиша еще далеко...»

В минуты, когда пропахшая духотой закрытого помещения и карболкой ночь сомкнулась над ним спасительной темнотой, давая отдых уставшему телу и истрепанным нервам, когда сознание меркло, успокоенное радужной феерией цветных картин, возникавших под крепко сжатыми веками, — в эти минуты он даже не подозревал, как недалек он от того, чтобы сойти с дистанции, как неумолимо реален и близок последний его финиш в сумасшедших гонках по круто изгибающейся спирали... Много позже, по привычке подводя итоги, он с иронией подумает, что, пожалуй, трех свечей перед алтарем всевышнего было мало. Наверно, не столь безмятежен был бы его сон в ту душную осеннюю ночь, подскажи ему провидение, дай намек, что подлинное его имя — Джеймс Гаррисон — стало известно компетентным органам задолго до того, как в Управление комитета государственной безопасности по Горьковской области поступил сигнал о некоем Горбунове Николае Андреевиче, доставленном в травмопункт полуживым, с тяжелейшей травмой черепа. Едва обретя способность говорить, Горбунов обрисовал приметы напавшего на него человека, в точности совпадавшие с обликом того, кто проходил по служебным документам под малопривлекательной кличкой Крот.

А пока... Пока его чуткий мозг без устали всасывал поступающий кислород и насыщенную гемоглобином кровь, перегоняемую по миллиардам капилляров крепким сердцем, жаждущим жить...

Дыхание спящего выравнивалось, пульс входил в норму...


— Янис, я жду доклада.

— Докладываю: объект — Рыжий — пересек трамвайные рельсы, вышел к аптеке. Заходил в два магазина — продуктовый и хозяйственный. Ничего не купил. Сейчас направляется к площади.

— Как ведет себя?

Динамик компактного переговорного устройства передавал тончайшие нюансы отчетливо слышного голоса руководителя.

— Угрюм. По сторонам не смотрит.

— Будь внимателен, не упускай его из виду. У них сегодня встреча. Круминьша не видишь?

— Нет еще. Много народу.

— Круминьш на связи, — вклинился в эфир приятный басок.

— Илмар, как дела?

— Крот сегодня в отличной форме; исколесил полгорода. Дважды брал такси.

— Что-нибудь почувствовал?

— Вряд ли. Проверяется, как обычно.

— На тебе особая задача, Круминьш.

— Понимаю... Крот вышел на площадь. Столкнулся с мужчиной. Кажется, случайно. Попросил прикурить.

— Ведь он же не курит, Круминьш!

— Сейчас смолит вовсю, как заядлый курильщик,

— Чего-нибудь необычного не заметил?

— Нет. Как всегда. В руках «дипломат». Больше ничего. Смотрит на часы. Вошел в молочное кафе.

— Что у тебя, Янис?

— Объект пересек площадь. Он что-то ищет. Остановился у кафе. Вошел. Все. До связи!

— До связи, Янис. До связи, Илмар.


Кафе в этот предполуденный час было пустынным. Вялые официантки погромыхивали посудой, нарезали салфетки и веером рассовывали их по вазочкам.

Ожидая, пока на него обратят внимание, Джеймс выудил из «дипломата» книгу, нехотя листнул две-три страницы и положил ее на край стола.

Что-то подгорало на кухонной плите, и оттуда в зал вился чуть заметный дымок, к которому Джеймс принюхивался с подозрением.

Свято следуя правилу, что завтрак должен быть плотным, он заказал себе рисовую кашу, порцию блинов и стакан кефира с творожной ватрушкой и, пока масло таяло, янтарной желтизной разливаясь по рису, медленно, с наслаждением отхлебывал кефир, держа в поле зрения весь небольшой зал кафе и входную дверь, за которой кипела центральная площадь.

Прямо к его столику, неуклюже выбрасывая ноги, протопал через весь зал Рыжий, глухо спросил:

— Можно? Тут свободно?

Джеймс приглашающе взмахнул ладонью:

— Прошу!

— Спасибо.

Видно было, как не по нутру приходилась Рыжему вся эта игра в вежливость и чуждое его натуре галантерейное обхождение. Джеймс в душе рассмеялся своему внезапному желанию позлить этого островного бирюка утонченным европейским обхождением. В отличие от Рыжего настроение у него было отменным, а будущее сулило только хорошее. Еще день, максимум два — и он вытянет голову из той петли, в которую добровольно дал себя сунуть, рискуя не где-нибудь в Гонконге или Алжире, а здесь, в России. Минуют сутки, максимум двое — и спустя еще сорок восемь часов он с гордым и независимым видом ступит на привычную землю, доберется-таки до своих вожделенных тапочек и кофе, которые единственно способны поправить его уже потерявшие былую эластичность, ставшие чересчур хрупкими нервы. Где-нибудь на траверзе Копенгаген — Стокгольм в максимальной близости от советских берегов специальное пассажирское судно, сделав порядочный крюк, поднимет его с утлого рыбацкого плота, который за немалые деньги, отчаянно торгуясь, подрядился гнать Рыжий, — и прощай, страна Муравия, прощайте, открытые и доверчивые славянские души!.. Джеймс вас не забудет и непременно бросит в память о вашей замечательной нации лишнюю монету в жертвенную копилку церкви своего прихода: ведь он всегда был благодарным и был до щепетильности верен своему принципу, когда платил проценты за полученное добро... Смешно, однако именно этот угрюмоватый рыжий дундук, который сейчас истуканом сидел напротив него и мучительно потел в непривычной обстановке недомашнего очага, служил гарантом его будущего благополучия, единственным пока что залогом освобождения от напряженки, в которой Джеймс пребывал последнее время. И это обстоятельство нельзя было не учитывать, как бы нелепо это ни было.

— Рекомендую, коллега: закажите себе рисовую кашу. Здесь ее готовят прекрасно.

Ерзая на пластиковом сиденье, не зная, куда убрать громадные свои руки, Рыжий буркнул, что предпочел бы сейчас закусить куском говядины.

— Увы, в молочном кафе говядину не подают, здесь другой ассортимент, — с улыбкой склонил голову набок Джеймс и, не меняя тона, спросил: — Все готово?

— Готово. Деньги принес?

— Сначала дело, потом расчет.

Рыжий убрал со стола руки, принялся мять ими мослатые колени.

— Мы договаривались, что аванс сейчас, — он смотрел в упор, не мигая, крылья носа с серыми складками от глубоко въевшейся пыли тревожно напряглись. — Я рисковать за здорово живешь не собираюсь.

Джеймс осторожно промакнул тисненой бумажной салфеткой уголки губ:

— Ты свое получишь. Немного погодя. Пока что сделай официантке заказ. Потом обсудим детали.

Наблюдая, с какой неохотой Рыжий принялся хлебать молочный вермишелевый суп, обильно приправляя его хлебом, Джеймс сквозь отвращение к этому мужлану ощутил безотчетную тоску и тревогу:

— Как ты намереваешься доставить меня на остров?

Рыжий перестал стучать ложкой:

— Вместо груза. Мне надо купить в городе новую сеть и тюфяк, чтобы спать, старый совсем расползся по швам. Ну, еще кое-какие мелочи по хозяйству. — Рыжий бегло смерил взглядом фигуру собеседника: — Пожалуй, вместе столько и наберется.

Джеймс разочарованно, в немалом сомнении уставился на Рыжего, снова принявшегося за свой суп и жевавшего с равнодушием коровы:

— Ты что же, намереваешься тащить меня волоком?

— Я оставил грузовик у паромной переправы. Начальство разрешило. А соседи знают, что я уехал в город за большими покупками. — Добавлять что-либо еще Рыжий счел излишним.

Тем не менее кое-что прояснялось, и к Джеймсу вновь вернулось хорошее расположение духа. Он с удовольствием расправился с пышными блинами, раздумывая, не попросить ли еще порцию. Но официантка ушла куда-то за ширму, и Джеймс в ожидании рассеянно окинул взглядом зал, в котором за это время ничуть не прибавилось народу, исключая разве что опрятную старушку с ребенком, должно быть внуком, которые чинно расположились в самом уголке под длинными, как сабли, лаково-зелеными стеблями цветущей кливии. Помнится, в Филадельфии он видел точно такие же. А может, он ошибается и это было в одной из оранжерей Гамбурга? Тогда пышное их цветение, не сообразное со стылым временем года, поразило его как некий вызов всему окружающему, вызов и лютой стуже, и глазеющим изумленно на это чудо природы людям... Когда-то и в его отчем доме, на подоконнике, стоял раскидистый цветок, похожий на герань, но он чах, потому что, как говорила мать, отец, вынужденный работать и по ночам, задушил его табаком, а цветы не очень-то любят, когда их без конца окуривают... Однако отец, тихий конторский служащий, был вовсе тут ни при чем. Это Джеймс, желая проследить, как долго может продержаться цветок, один за другим подрезал ему корешки, лишая таким образом питания. Растение держалось молодцом, цеплялось за жизнь просто-таки отчаянно, как за одежду репей, но против ножа все же не устояло, и матери пришлось выбросить его на помойку. Ах, детство, детство...

Джеймс повернул к Рыжему сиявшее удовольствием и отменной сытостью лицо:

— Послушай, у тебя в детстве была кличка?

Рыжий не удивился, зачем чужаку это знать, ответил:

— Была.

— Какая?

— Пыж. А чего?

— Почему именно Пыж?

Жизнь, заключавшая в себе и этот на редкость солнечный осенний балтийский денек, и этот чудесный завтрак, и эту прехорошенькую официантку, подавшую ему новую порцию сложенных горкой блинов, все больше и больше нравилась Джеймсу — может, потому, что он видел скорый — уже скорый — конечный результат осуществления своих ближайших планов.

— Так все же почему?

Рыжий скривил рот:

— Откуда я знаю? Пыж и Пыж.

Это была пока что работа «на нижнем уровне», которая не требовала от Джеймса ни малейшего напряжения. Его компаньон был не той фигурой, ради которой следовало держаться «верхних этажей», когда бешено расходуется энергия ума и сжигается неимоверное количество нервных клеток. Рыжий был ему до предела ясен, как ясна была рисовая каша или вот этот тонкостенный стакан с наполовину выпитым кефиром. Такие натуры, однажды крепко задетые за больное место, озлобленные, недовольные всем и вся, не способны ни к самостоятельности, ни к созиданию. Единственное, что их интересует, — деньги, и непомерная жадность выдает с головой. Ведь он, думал Джеймс, оглядывая малосимпатичное лицо своего собеседника, и понятия не имеет, с кем затеял дело. Его вполне удовлетворило простенькое объяснение, что там, куда стремится щедрый горожанин, ему выпало неожиданное наследство от безвременно покинувшей этот мир тетки и что как только он уладит дела и получит свои денежки, то даст о себе знать перевозчику, и тот доставит его обратно — за отдельную плату, разумеется. Все, таким образом, складывалось благополучно, и у Джеймса были причины, чтобы повеселиться.

«Пыж! Отличная аллегория! — восхитился Джеймс, поглаживая языком шершавое небо. — Я охотник, а он пыж. И клянусь, я потуже забью его в патрон, чтобы мой выстрел наверняка достиг цели. Ни на что другое этот вахлак не пригоден. Да, черт побери, он доставит меня на своем хребте прямехонько к дому и... к гонорару. А сам, если уцелеет на переправе, пусть покупает на заработанные деньги дурацкие сети и мягкие тюфяки, побольше тюфяков, чтобы без продыху спать, когда вокруг тебя кипит, бурлит, когда сладко пенится и в бешеном темпе проносится мимо жизнь... Ах, хорошо!»

Что ни говори, а не зря Джеймс считал себя везунчиком. Только удача, эта капризная девка, могла нос к носу столкнуть его именно с тем, кто был ему нужен позарез, кого он безуспешно отыскивал бы среди тысяч и тысяч, каждый раз рискуя свернуть себе шею на пустяке. С Рыжим все получилось просто. Ему не хватало денег, чтобы расплатиться за товар, — какой-то сущей ерунды, около двадцатки. По всему, знакомых, чтобы перехватить, у него в городе не было. Он стоял посреди хозяйственного магазина как пень, не обращая ни на кого внимания, и в который раз мусолил одни и те же бумажки. Перед ним сиял эмалью цвета неба мотоблок с комплектом культиваторов, борон и прочих сельскохозяйственных насадок, в которых Джеймс мало что смыслил.

— Хорошая штука, а? — вступил в разговор с ним Джеймс, зная наперед, что не испытает трудности в общении.

— Еще бы! У нас на острове такой нипочем не достать. Не завозят, — отозвался покупатель.

— А что она может делать?

— Да все! — воодушевился рыжеволосый мужчина. — Хочешь — паши, хочешь — лущи, а то и борони...

— И борони? — подогревал Джеймс чужой интерес.

— Еще как! Сюда и тележку можно приделать, грузы возить.

— Ну и... сколько вам не хватает? — с мягкостью, чтобы не обидеть, спросил Джеймс у рыжеволосого.

Покупатель нахмурился, глянул исподлобья: тебе-то, человек, что за дело? Чужая беда — не своя...

— Не удивляйтесь, я могу одолжить. После отдадите, когда сумеете. Так сколько?

— Тридцать дашь... дадите? Двадцать на покупку и червонец, чтобы довезти. Не попрешь же на себе. Я сразу же отдам, только скажите адрес, я завезу, — разговорился Рыжий.

Из всего разговора с мужчиной Джеймс сразу выделил главное: «У нас на острове...» Редкая удача на сей раз сама подъезжала к нему, сидя верхом на мотоблоке. Остров — это то, куда Джеймс, нащупывая пути, так отчаянно, так осторожно и долго стремился. Оттуда до чистой воды, до выхода из залива в открытое море — рукой подать...

— Пустяки! — как можно небрежнее бросил рыжеволосому Джеймс. — Не утруждайте себя. Я буду здесь по своим делам в субботу. Скажем, в час дня вас устроит? Ну и отлично! Вот ваша сумма.

Не укрылось от глаз Джеймса Гаррисона, как жадно схватил деньги рыжеволосый, с какой прытью, опасаясь, что или магазин закроют раньше времени, или какой-нибудь конкурент уведет из-под носа его мечту, кинулся к кассе. Джеймс не стал дожидаться, когда порозовевший обладатель мотоблока получит упакованный товар, и потихоньку покинул магазин.

В субботу он задолго до назначенного срока обследовал все подходы к магазину, но ничего подозрительного не обнаружил. Рыжий уже топтался у двери, он был мрачен и проявлял беспокойство. Джеймс дотомил его ровно до тринадцати ноль-ноль и сразу, не оставляя своему должнику времени на рассуждения, объявил с приятной улыбкой, что для островного жителя найдется другая, более верная и легкая возможность заработать, чем выращивать укроп и редьку на собственном огороде. Увидев, что мужчина клюнул, Джеймс объяснил, в чем дело.

В принципе Джеймс мало чем рисковал. Он заранее позаботился о тыловом отходе, выбрав специально место, где улица делилась на два рукава и просматривалась в обе стороны, и держался настороже, так что, даже если бы и возникли осложнения, мужик вряд ли смог бы догнать и задержать своего подрядчика. Да и назначенная за «выход на рыбалку» сумма была слишком фантастичной, чтобы кто-нибудь, случись при этом свидетели, воспринял ее всерьез.

— Сколько? — выдохнул Рыжий.

— Штука. — Видя, что его не понимают, Джеймс пояснил: — Тысяча вас устроит?

Должно быть оглушенный неслыханной цифрой и тем, что странный богач не взял у него и долг, Рыжий не торговался. Джеймс предложил ему самому, хорошо знакомому с правилами проживания в пограничной зоне, обдумать подходящий план. На том и расстались.

Нынешняя их встреча в кафе была третьей, решающей.

Кажется, Рыжий почувствовал, что богатый чужак размышляет о нем, но истолковал это по-своему, опасаясь, как бы его не надули в самом начале.

— Мне нужны деньги. Задаток, — сказал он твердо.

— Деньги при мне. Я привык держать слово.

— Хозяин, — начал Рыжий, отводя глаза в сторону, — я тут прикинул кое-что и решил: одной за такое дело мало. Надо немного изменить договор. Пришлось издержаться на плот, на бензин, с начальством договориться. Сейчас все не так просто...

— Короче! — оборвал Джеймс его угрюмое длинноречие. — Твое условие?

— Еще одну.

— Ну ты и жук, дядя! — в искреннем восхищении присвистнул Джеймс. — Две штуки за какую-то паршивую морскую прогулку! Смеешься?

Впрочем, такой вариант Джеймс предвидел, и он тоже входил в расчет, но немного осадить, попридержать нахала следовало.

— Послушай, а что, если я шепну о тебе кому следует?

Рыжий не повел и бровью, только засопел, склонясь ближе к столу:

— Ты эти штучки брось! Не тобой пуганный. В случае чего я из тебя вот этими выжму все масло до капли, — он тряхнул руками, едва не свалив пузатенькую керамическую вазу с салфетками.

— Ну хорошо, хорошо, не будем. Я пошутил. Твой аванс — десять сотенных — в книге, — Джеймс кивнул на угол стола, где лежал «Остров сокровищ» Стивенсона. — Потом возьмешь, когда будешь уходить. Кстати, о доверии... — Джеймс небрежно откинулся на спинку стула. — Я привык полагаться на людей, с которыми имею дело, и не хочу, чтобы в будущем между нами возникали недоразумения или какие-то трудности. Мне нравится, что ты так серьезно относишься ко всему, и мне кажется, на тебя можно положиться. Но ты боишься, что с тобой обойдутся нечестно, что тебя обманут...

Рыжий с беспокойством следил за приглушенной речью напарника, пытаясь уяснить, куда он клонит.

— Так вот, мое доверие к тебе абсолютно. Если ты решишь, что я нарушаю договор, пытаюсь надуть с твоей долей, можешь разделаться со мной, и это будет справедливо. Я решил отдать тебе пистолет, с которым никогда не расставался. Он там же, в вырезе книги. Не волнуйся, не выпадет, страницы подклеены, дома подрежешь. Можешь носить его при себе, можешь спрятать подальше. Дело твое. Будь осторожен, случайно не выстрели, в нем полная обойма. Я хочу, чтобы по отношению ко мне у тебя ни в чем не оставалось и тени сомнений и чтобы ты понял: мы делаем одно, общее дело, выгодное обоим.

Судя по недоверчивому, смятенному выражению лица, Рыжий не совсем понял, на кой ляд ему еще и пистолет, но то, что давали, а не отнимали, ему явно понравилось, ибо упускать то, что само плывет в руки, он не привык. На этом и строил Джеймс нехитрый расчет.

— Значит, договорились?

— Идет.

Теперь, после завершения разговора, можно было и расслабиться. Джеймс со скучающим видом снова оглядел зал. Аккуратные старушка с внуком, завершив трапезу, чинно покинули столик, потянулись к выходу. Джеймс с умилением проследил за этой парой, которую совершенно необъяснимо объединяло чудовищное по сути противоречие: у одной было уже все позади, в прошлом, а у другого, наоборот, впереди, у самого горизонта, и пропасть между ними лежала гигантская...

Занавеска на входной двери колыхнулась еще раз. Вошел парень в добротном колоном пиджачке и такой же кепке с пуговкой, крутнулся на пороге и, не заходя в зал, тут же исчез. Ничего необычного не было в его поведении (мало ли, перепутал человек заведения или передумал, решил перекусить позже) но это не понравилось Джеймсу.

— Вот что, — сказал он Рыжему, — сейчас уходим через кухню. Так надо. В случае чего — мы из санэпидстанции, проверяем, как утилизируют отходы производства. — Он с сомнением еще раз оглядел нескладную фигуру Рыжего: — Тебе лучше помалкивать, я сам все улажу.

По случайности никто не встретился им в кухонном заповедном царстве, и двери подсобок, за которыми ощущалось движение людей, тоже были прикрыты. Они благополучно миновали коридор и вышли во внутренний дворик, заставленный проволочной тарой из-под молочных бутылок. Почти вплотную ко входу был подогнан фургон «Москвич» с надписью «Продукты». Шофера нигде поблизости не было, должно быть оформлял накладные, но ключ зазывно торчал в замке, и блестящий брелок из нержавейки, в виде кукиша еще покачивался на кольце, будто его только что трогали.

— Садись на правое сиденье! — приказал Джеймс.

— Зачем? — удивился Рыжий.

— Потом объясню. Садись, — повторил Джеймс, и потрепанный продуктовый фургон, в бешеном рывке с места черня колесами асфальт, устремился к овальной арке, которую на выезде пересекала косая солнечная полоса.


— Что случилось, Круминьш? Докладывай.

— Крот ушел. В кафе его нет.

— Так... Янис с тобой?

— Рядом. Рыжий тоже исчез.

— Запасный выход проверили?

— Пусто. Никто ничего не видел. Внутренний дворик глухой, посторонних там не бывает. Официантка утверждает, будто бы недавно у входа стоял продуктовый фургон, зеленый «Москвич». Номеров, конечно, она не помнит.

— А шофер?

— Пока не объявился. У него где-то неподалеку отсюда живет подружка. Видимо, решил к ней заскочить.

— Ладно, с ГАИ я свяжусь, оповещение будет. Хотя вряд ли «Москвич» угнали надолго. Наверняка бросят за несколько кварталов. Сейчас надо отыскать шофера и установить Рыжего. Крот теперь в гостиницу вряд ли вернется. Ясно? Действуйте. И держите меня в курсе.

Динамик умолк.


— Эй, помоги мне! За что-то зацепилось.

В сарае было адски темно, но зажигать фонарь не решились, чтобы не привлекать внимание.

— Ты даже не спросишь, как меня зовут! — В темноте Джеймс не видел собственной руки, но ощущал близкое дыхание Рыжего.

— Зачем мне знать твое имя? Ты был и уйдешь. А мне оставаться. Нащупал?

Джеймс освободил крученый фал от державшего его крюка в деревянной стойке сарая, подхватил тяжелый груз снизу:

— Пошли!

В дверном проеме сарая свежим воздухом обозначилась ночь — необозримая в темноте, необъятная, будто сама вселенная.

— Заходи справа: тут лаги, — теперь Рыжий отдавал команды, безраздельно властвуя в своей стихии, и Джеймс ему безропотно подчинялся. — Выше поднимай, черт побери! К самому борту.

Кое-как, в несколько приемов, они взгромоздили тяжеленный плот в деревянной обрешетке для крепления мотора на борт грузовика, на сей раз ночевавшего не на стоянке гаража, а во дворе дома Рыжего.

Оба дышали с натугой; в горле Рыжего что-то булькало, срываясь на хрип; Джеймса так и подмывало сказать ему, чтобы он закрыл рот и не будил округу. Но вокруг было тихо: хутор Рыжего стоял на отшибе, защищенный с трех сторон густым ольховым колком, и лишние звуки сквозь него не проникали, увязали в ветвях. Ощущать себя и дальше затерянным в этой пустыне ночи для Джеймса было выше сил.

— Ну что, пора?

Рыжий подтянул выше рыбацкие сапоги с отворотами — резина под его руками противно скрипела.

— Часа три, наверно. Сейчас двинем. Народ дрыхнет.

— А пограничники?

— Они вон где... — Рыжий невидимо махнул рукой. — Похоже, будет ветер, а там, гляди, и туман,

Он громыхнул ключами от машины, ступил ближе;

— Если застукают на берегу, выкручивайся сам как можешь. А уж в море я о тебе позабочусь, — добавил Рыжий, и Джеймс угадал в его словах второе, скрытое значение.

Не говоря больше ни слова, Рыжий полез в кабину. Но Джеймс не поспешил следом за ним. У него были свои соображения на этот счет, и он сказал Рыжему, что останется в кузове.

— Твое дело. Мерзни.

Грузовик с потушенными фарами тронулся со двора, а потом, когда дорога сразу за хутором пошла под уклон и Джеймс почувствовал, как его потянуло вперед, Рыжий и вовсе выключил мотор, лавируя между редкими стволами вдоль обочин.

Глаза привыкли к темноте и уже различали серое полотно петляющей прихотливо дороги, нагромождения валунов, зыбкую кромку стыка земли и неба.

Уклон кончился, и Рыжий легко, без надрыва запустил двигатель, по-прежнему держа одному ему ведомое направление к морю.

Море Джеймс почувствовал издалека: оно источало резкий йодистый запах влаги и гниющих водорослей. Он представил, как, должно быть, отвратительно скрипят под ногами раздавленные ракушки, вынесенные на берег волной... В эти тревожные минуты ему еще доставало сил думать о постороннем, и эта раздвоенность, как Джеймс догадывался, вряд ли сулила хорошее.

Однако прибыли благополучно. Рыжий приткнул машину в лесопосадках, на довольно высоком месте береговой отмели.

— Ближе нельзя: увязнет, — объяснил он продрогшему в кузове пассажиру.

От постороннего взгляда грузовик защищали густые заросли, так что можно было спокойно, без суеты, сгружать плот и тащить его к спуску. Две деревянные сходни, предусмотрительно заброшенные Рыжим в кузов грузовика, помогли спустить немалый груз на землю, а дальше его предстояло тащить волоком.

— Взяли! — скомандовал Рыжий, нимало не заботясь, в отличие от Джеймса, об осторожности. Не первый раз выходивший по разрешению в море, Рыжий и здесь действовал, как на обычной рыбалке, тогда как Джеймс напоследок чутко прислушивался и оглядывал молчаливое пространство. Глаза его то и дело подергивались слезой — сказывались предутренний холод с тонко секущим, хотя и несильным ветерком и проведенная в сарае у Рыжего беспокойная, почти без сна ночь.

— Что ты копаешься? Тащи!

Волоком они потянули надутый плот на деревянной раме по замусорившей землю листве облетевших ольхи и черемухи. Потом под днищем, сопротивляясь, зашуршал песок, и тут уж обоим пришлось попотеть, упираясь каблуками в рыхлую, податливую почву, все время норовившую уйти из-под ног.

— Черт! — вдруг выругался Рыжий. — Кажется, где-то травит воздух. — Он бросил фал, принялся ощупывать плот. — Так и есть: борт обмяк. Хорошо, догадался захватить с собой клей. Но придется повозиться. — Он со свистом втянул в себя острый, будто нашатырь, запах моря: — Ох, не нравится мне все это! Похоже, будет шторм...

«Дубина! — выругался про себя Джеймс, беспокойно оглядывая пустынное побережье залива. — Еще и здесь будет ломать комедию, цену набивать».

— Ты что же, приятель, до рассвета метеорологией заниматься будешь? Прилаживай мотор!

Рыжий сплюнул в нахлынувшую волну:

— Прыткий какой. Мне еще жить хочется. А потонуть я всегда успею.


В наглухо запечатанном кабинете, хозяин которого недавно перенес грипп и оттого всячески избегал сквозняков, было душно. Оперативка на сей раз проходила вяло, без огонька: сказывался допущенный днем прокол.

— Сейчас не время разбираться, почему Круминьш и Янис упустили своих подопечных. — Полковник Рязанов намеренно назвал Яниса по имени: Круминьш был старше, опытнее, и на нем, таким образом, лежала основная ответственность; с Яниса тоже не снималась вина, но его участие в этом деле как бы относилось на второй план, и это чувствительно задевало оперативника, работавшего в органах первый год. — Сейчас важно снова выйти на след Крота, чтобы нейтрализовать его деятельность и исключить возможность ухода за рубеж.

Рязанов машинально кутал горло шейным платком, выглядевшим в сочетании со строгим цивильным костюмом посторонней легкомысленной деталью, надетой по рассеянности.

— Одно можно сказать наверняка: мы имеем дело не с дилетантом. Попытки выявить его связи результатов не дали. Горьковские товарищи тоже связей Крота не зафиксировали. Из этого следует вывод, что Крот — агент-одиночка, а значит, опасен вдвойне. Контакт с Рыжим... — Рязанов вновь коротко, бегло взглянул на Яниса. — Ну, здесь все ясно: он носит случайный, эпизодический характер. Скорее всего, Рыжий предоставил Кроту убежище, крышу. Или же выполняет какие-нибудь мелкие его поручения. Круминьш, что удалось выяснить?

Коренастый, сосредоточенный Круминьш пригладил жесткий ежик волос, округлявший его и без того не худенькое лицо:

— Ни в каких других гостиницах города, включая и гостиницы при рынках, Крот не объявлялся. В общественных местах или учреждениях тоже замечен не был. Транспортников мы предупредили, пока вестей от них нет. Рыжий устанавливается. Скорее всего, это житель пригорода, что значительно осложняет поиск. Завтра разошлем фотографии обоих.

— Все?

Круминьш прокашлялся:

— Из разговора с продавцом хозмага выяснилось, что Рыжий приобрел мотоблок.

— Выходит, хуторянин?

— Вполне возможно.

— Что же, неплохая зацепка. Поторопитесь с фотографиями. По всему, Крот решил уходить, и времени нельзя терять ни минуты. Если мы его уже не потеряли безвозвратно, — сказал Рязанов с особым нажимом. — Свяжитесь с товарищами на местах, подключите милицию, пусть помогут профильтровать пригород. Установим Рыжего — выйдем и на Крота. Круминьш, сегодня же оповестите пограничников, дайте им подробную ориентировку. Вопросы будут? Ну, тогда все. За дело.

Настенные электрические часы, отчетливо щелкавшие в паузах во время разговора, показывали начало третьего. Город, видимый из окна, светил огнями скупо, будто при маскировке. Поднимался ветер, и оголенные ветви деревьев, отбрасывая ломаные пересекающиеся тени, мотались неприкаянно.


Щелчок прицельной планки Калинин различил явственно. Удар гальки о гальку звучал бы совсем иначе, глухо, но с переливом, как пуля при рикошете; металл издавал звук тугой, резкий, ни на что не похожий... Сержант остановился, усиленно щурясь в темень и пытаясь понять, о чем мог предупреждать напарника младший наряда.

Спустя малый промежуток щелчок повторился, а это уже означало не просто «Внимание!» — призыв. Сержант по привычке зафиксировал свое местонахождение, или, по-военному, сориентировался на местности, чтобы после выяснения причин сигнала вернуться сюда же, и поспешил на вызов к напарнику.

Младший наряда поджидал его, низко пригнувшись на корточках к песчаной отмели. Оловянное море, чуть серея у него за спиной, шипело и выметывало волны, добегавшие аж до ног напарника, похоже не замечавшего близкой воды.

— Ты что, Мустафа? — ласково позвал Калинин напарника.

Мустафин поднял на него глаза:

— Тут странное что-то, товарищ сержант. — Руками он чуть ли не оглаживал песок. — След интересный, вот...

След и впрямь оказался интересным — две длинные ровные полосы, как по линейке тянувшиеся перпендикулярно морю. Калинин такие видел — зимой, у себя в деревне, когда санный полоз, убегая вдаль, прочерчивал свежую порошу.

— Волок? Что-то тащили?

Сержант проследил, куда уходили глубокие вмятины, — до того места на возвышении, где он только что нес службу; расстояние оказывалось порядочным.

— Подсвети-ка!

След был недавним, края не успели заветриться и оплыть, завалиться внутрь. Сбоку шла оторочка — вмятины от косо вдавленных каблуков, как бывает, когда человек, упираясь в землю, пятится спиной, чтобы легче было сволакивать тяжесть.

— Хорошенько осмотри местность, Мустафин, — наказал Калинин. — А я займусь обратной проработкой следа.

Но не успел он сделать и десятка шагов, Мустафин снова позвал его; в голосе напарника сквозила радость первооткрывателя, обнаружившего бог весть какую удачную находку.

Мустафин вложил в широкую ладонь старшего наряда пластиковый тюбик, дал свет.

— «Резиновый клей», — прочел Калинин едва сохранившуюся полузатертую надпись на тубе.

— Там же нашел, у кромки.

Калинин свинтил колпачок, принюхался: пластиковый контейнер с остатками содержимого струил свежий запах химии. Пользовались клеем совсем недавно.

— Больше ничего не нашел? — на всякий случай спросил Калинин, хотя для начала и тубы было достаточно.

Мустафин покачал головой и, не дожидаясь команды, выдернул из чехла радиостанцию, брякнул гарнитурой.

— Сообщай по обстановке, — одобрил действия напарника старший наряда.

А ветер уже тянул с напором, и море, ворча, отзывалось на его порывы тугими накатами, громыхало поднятой со дна галькой и пеной завивалось у ног полностью экипированных для службы людей.

Калинин двинулся по наклонной отмели к месту, в направлении которого вели следы волока, встречный злой северный ветер выбивал слезу, сек его по щекам, выдувал из-под одежды тепло.

Нет, не напрасно Калинин стремился проработать обратный след, не зря так упорно, увязая в песке, тащился сквозь норд к гребню плоских дюн, обозначенных в серой предутренней кисее только что начавшегося буса плотной грядой кустарников.

— Иди сюда! — едва достигнув верха, позвал он напарника. — Смотри...

В быстро намокавших от дождя лесопосадках, будто доисторическое ископаемое, мрачно высился грузовик — видавшая виды бортовушка. Осторожно, дав знак напарнику и взяв оружие на изготовку, Калинин приблизился к двери. Кабина оказалась пуста, и никакие предметы не могли навести пограничников на мысль, что же здесь недавно происходило. Заглянули и в кузов — кроме щепы и двух добротных лаг там ничего не оказалось. Калинин пощупал решетку мотора: радиатор еще хранил слабое тепло.

«Полчаса, максимум час, как здесь были люди», — на глазок определил Калинин. Больше тут делать было нечего, и наряд, вторично выйдя на связь с заставой и сообщив дополнительные результаты осмотра, спустился к побережью, чтобы встретить выехавшую на место происшествия тревожную группу.

Море из оловянного, тусклого делалось жестяным, потом, подсвеченное мучительным рассветом, стало проблескивать ртутью и на всем видимом протяжении вскипало белесыми гребнями волн.

— Наверняка движется шторм, — обронил Калинин, и оба они посмотрели на беснующийся залив, пытаясь представить тех, кого понесло за неведомой надобностью в дождь и непогоду в открытое море.

Обсудить предположение они не успели: издалека, колебля фарами сумрак, прытко мчался к наряду «уазик» уже одним своим появлением вселяя в души пограничников облегчение и обещая скорую развязку.


— Эй, чужак, ты бы лишний раз не высовывался, — Рыжий плавно переложил руль, глянул насмешливо, с превосходством. — Еще смоет ненароком. Видал, идет шторм? А то привязался бы на всякий случай. Мало ли...

Джеймс захлопнул футляр глицеринового компаса, по которому, часто выбираясь из-под купола надувного плота, определялся по месту. Муторно было вылезать из укрытия к близко клокотавшей воде, но еще муторней оказалось сидеть в неведении и темноте, даже отдаленно не намекавшей на появление долгожданных корабельных огней.

— Ты ведь не за мою жизнь беспокоишься, верно? Тебя больше интересует мой карман. — Пассажир натужно расхохотался и достал из внутреннего кармана пиджака пачку банкнот достоинством по десятке. — Ты заполучишь содержимое моих карманов, когда сделаешь дело, или же все это уйдет на дно, — держа пачку за уголок, Джеймс опасно покачал деньги двумя пальцами над самой водой.

Рыжий облизнул губы, но удержался, чтобы не встать.

— Дернуло меня связаться с тобой, ненормальным, — только и сказал он.

Твердая мысль поскорее избавиться от пассажира глубоко тлела в его душе, постепенно, исподволь дозревая на углях расчета и корысти, чтобы в какую-то подходящую минуту выплеснуться наружу жарким огнем действия.

— Еще минут сорок ходу — и мы у цели, а? Как думаешь? — Джеймс бодрился, прогоняя таким образом собственный страх и нехорошие предчувствия.

— Посмотрим, — нехотя отозвался рулевой, не оборачиваясь больше в его сторону. — Однако с берега прожектором нас уже не взять: далеко.

Снизу по днищу хлопнуло, проскрежетало, будто напоролись на скальный выступ, и плот с маху сначала вздыбило, потом обвально швырнуло вниз. Мотор смолк.

Оглушенные, не до конца поняв, что случилось, пассажиры с минуту сидели не двигаясь.

— Кажется, хана. — Рыжий включил маленький карманный фонарик, пощупал мотор: — Закидало. Теперь сносить будет ветром.

— Куда сносить? Зачем сносить? — Джеймс подскочил к нему вплотную.

— Обыкновенно куда. В море. Будем мотаться, как это самое в проруби... Не трепыхайся! Сядь и сиди, пока нас не опрокинуло. А то храбрый больно, размахался деньгами...


Белесым рассветом мазнуло по линии горизонта, когда пограничный сторожевой корабль, получив задачу, снялся с линии дозора и взял курс на указанный квадрат, где предполагалось в данный момент нахождение неопознанного плавсредства.

Одновременно с этим в небо поднялся со стоянки поисковый вертолет, ушел для осмотра акватории бухты, отчаянно меся лопастями тяжелый сырой воздух, который чем выше, тем угрюмее обжимал со всех сторон пляшущую в одиночестве машину.

— Борт, что наблюдаете? — запрашивали с земли.

«Синее море и белый пароход», — буркнул себе под нос командир вертолета, не отвечая дерзко вслух лишь потому, что знал, какая сейчас внизу, на земле, идет работа, какой повсюду стоит начальственный телефонный трезвон и как ширится, вовлекая в себя все новых и новых людей, начавшийся пограничный поиск.

— Штурман, сколько идем?

— Тридцать, — едва метнув взгляд на часы, отрапортовал на запрос штурман.

По блистеру, по всему остеклению кабины, лишая видимости, ползла влага, будто разливалась вазелиновая мазь; тенями промахивали и уносились назад клочья облаков. А надо было вырваться из этой проклятой каши, в которой увязли по самые уши, и надо было, черт побери, прозреть, чтобы не жечь напрасно горючку и не морочить пустым облетом так много ждущих от тебя людей на земле.

— Потолок, командир, — борттехник с треском расстегнул и застегнул, молнию на куртке. — Выше «сотки» не поднимемся, обложило.

— Не психуйте, ребятки. Прорвемся.

Он отдал книзу ручку циклического шага, и вертолет, охнув и как бы присев, выдрался из пены, враз очистился, и тотчас, едва немного развиднелось, машина легла на галс, выпевая винтами мелодию надежно работающей небесной «бетономешалки», дающей сейчас людям в этой сатанинской круговерти приют и тепло.

А начинающийся день тем временем замешал из света и влаги — взамен канувшей тьме — высокий плотный туман.

— Уходим под облачность, — объявил экипажу командир.

На миг высвободился от хмари и мороси, проглянул снизу порядочный кусок моря, в котором игрушечно, точной уменьшенной копией обрисовывался красивыми строгими обводами, резал вспененную форштевнем воду пограничный сторожевик.

Однако и новый вираж, явив на миг впечатляющую картину мощного хода корабля, оказался холостым, не принес желанного результата, — наоборот, лишь гасил в душах экипажа не покидавшую их прежде искру надежды. А уровень топлива неуклонно стремился к нулю, и экипаж старательно отводил от прибора глаза, из суеверия не допуская в подкорку столь очевидную и грустную информацию.

— Борт! — в самый подходящий момент прорезалась с земли команда. — Вам возвращаться. Дальше работает «ласточка».

«Спасибо, понятненько, — облегченно вздохнул командир. — Дело, похоже, оборачивается нешуточно».

Он положил машину на разворот, к берегу.

«В принципе верно, что штаб округа решил задействовать АН. Видимо, придется утюжить не только бухту, но и морское пространство, а покрыть быстро такое расстояние нам одним не под силу...»

Ан-24, поднятый с далекого аэродрома, уже пилил навстречу и скоро должен быть на подходе. Получалось, что два экипажа как бы обменивались в воздухе рукопожатием, как бы передавали друг другу границу и все, что на ней было, из рук в руки.

Только и время не стояло на месте, летело с катастрофической быстротой. Перевалило за полдень, и взявшийся было разгуливаться день снова скис. Унылая и однообразная, снова придавливала землю кропящая водяная ерунда, и выволакивались незаметно, будто из-за угла, новые сумерки и новая ночь, уже почти не оставлявшие шансов на успех.

Везение или нет, но «ласточке» посчастливилось больше, чем экипажу вертолета. Когда машина попала в болтанку, словно ее катали по стиральной доске, под ее брюхом мелькнуло нечто, за что сразу зацепился внимательный взгляд.

— Похоже, цель, командир! — с порога внезапно распахнувшейся двери объявил борттехник Лопухов.

— Конкретней, что именно: бочка, бревно, буй?

Назвать конкретней — значило не оставить себе права на ошибку, на оптический обман, который порождают море и постоянно висящая над ним влага. И Лопухов погасшим голосом протянул:

— Затрудняюсь. Цвет будто мелькнул оранжевый. Чуть бы спуститься...

В такой ситуации могло померещиться: экипаж работал предыдущие сутки, только-только вернулся с планового облета границы, не успел разбрестись по домам — «воздух», и снова небо, и снова перепады высот — далеко ли до галлюцинаций, до оранжево-красных кругов?..

Но существовало железное правило границы — не оставлять не проверенным ничего, что заслуживало бы внимания, и «ласточка», метя прямо в оловянно-жестяно-ртутную стынь, круто пошла вниз. На вираже, в выгодном для экипажа ракурсе, летчики почти одновременно различили дрейфующее плавсредство — обыкновенный спасательный плот, какими комплектуются все корабли на случай бедствия. А уж обозначить его для перехвата было делом чистой техники.

«Ах, Лопушок, ну, глазастый...» — причмокнул с особым удовольствием командир.

— Радист, сообщите на корабль: цель наблюдаем. И пусть поторопятся, скоро стемнеет. Координаты...


Неуправляемый плот перекатывало с волны на волну, но чаще швыряло зло, с размаху, будто море наказывало за легкомыслие и небрежное к себе отношение беспечных людей.

— Проклятье! — стонал Джеймс, закусывая губы. — Делай же что-нибудь с мотором! Нас же пронесет мимо корабля! Ты что, дьявол, оглох?

У Рыжего сил отвечать не хватало. Привычный к морю и качке, он сломался, на удивление, раньше своего сухопутного пассажира и сейчас лениво, как бы нехотя отпихивал запасную канистру с бензином, все наезжавшую и наезжавшую на него немалой тяжестью, царапавшую ногу грубой самодельной заглушкой.

Сквозь чередующиеся удары воды, уже ко всему равнодушный, Рыжий уловил посторонний шум, который заставил его встрепенуться, но он не покинул нагретое спиной место у борта. Прислушался.

— Кажись, по нашу душу, — произнес мрачно, скорее для себя.

— Что по нашу душу? Где? — Джеймс на коленях подполз к выходу, оттолкнул в сторону Рыжего, надеясь первым обнаружить судно — грезившийся ему и в забытьи океанский лайнер.

— Там... — Рыжий выставил указательный палец вверх и был в эту минуту похож на пророка. — Не слышишь? Летают...

И тут сквозь пустоту в сознании, сквозь безразличие и отрешенность до него дошло, что ищут не просто заблудившихся, не просто попавших в беду людей, а нарушителей. Пограничный корабль рано или поздно выйдет на цель, какой для него сейчас был плот, и, когда на борту обнаружится посторонний, неведомо как проникший на остров, всплывет и все остальное, и тогда вряд ли поздоровится взявшему чужака в море владельцу плота. Второй на этой посудине лишний, оформилось в его затуманенном мозгу, и от второго, чтобы уцелеть самому, надо избавиться как можно скорей.

Хищно глядя на узкую спину пассажира, Рыжий понял, что пришло время осуществить намерение, которое он с самого начала лелеял и старательно оберегал, чтобы не обнаружить раньше времени. И он начал медленно подниматься с колен, чтобы наверняка, одним ударом расправиться с чужаком.

Оглохший от ударов волн, Джеймс чутьем уловил неладное, понял, что сейчас произойдет. Он стремительно обернулся. Рыжий покачивался на полусогнутых ногах, и поза его со стороны выглядела нелепой, а несуразные руки как бы сами собой шарили по днищу в поисках опоры, не сообразуясь с движениями тела и выдавая намерения Рыжего с головой. Момент был упущен.

— Сволочь! — со свистом прошипел Джеймс, отодвигаясь от проема под надежную защиту тента на выгнутых полусферой дугах. — Чистеньким захотел остаться, мразь! И ты думаешь, тебе удастся выкрутиться? Наверно, ты забыл, что на песке остались не только твои, но и мои следы?

Рыжий смотрел озадаченно, размышлял. Напарник был прав, этого Рыжий не учел. Но ярость, уже клокотавшая в нем, выплеснулась наружу, и погасить ее было не так-то просто. Самоуверенный чужак действовал ему на нервы, и Рыжий, вспомнив о пистолете, потянул из кармана удобную рифленую рукоять.

Совсем рядом, над головой, пугая грохотом моторов, пронесся невидимый из-за купола самолет, и это одновременно и испугало и подхлестнуло Рыжего, дало решительный толчок.

— За борт! — прорычал он, налегая на «р». — Прыгай, собака! Считаю до трех...

Пуля вошла Рыжему точно в лоб, и он, даже не успев понять, что с ним произошло, выронил оружие и кулем свалился вперед, лицом вниз, придавив плоской грудью подвернувшуюся канистру.


За бортом сторожевика шторм все так же перелопачивал неисчислимые кубометры воды, корабль мотало, норовя опрокинуть, и выдерживать заданный курс удавалось с трудом.

Верхнюю палубу, властвуя на ней безраздельно, облизывали волны, но там, за стальной обшивкой, жили и дышали, наперекор трудностям и стихии, напряженно работали люди.

Сорокалетний командир корабля капитан первого ранга Олег Введенский внимал окружающему, до поры не вмешиваясь в царившую вокруг деловую суету. Штурман мало-помалу счислял нужный курс, от командиров БЧ по трансляции исправно поступали доклады.

Но был в этой идиллии пренеприятный, хлестнувший по нервам каперанга момент, когда трудяга-штурман, откачнувшись от микроскопически маленького своего столика с расстеленной на нем бледно-голубой картой и разбросанными в кажущемся беспорядке лекалами, циркулями и графитовыми карандашами, сообщил в унынии, что цель утеряна.

— Догадываюсь, — невесело пробасил Введенский. — Запросим борт.


Барражируя всего в каких-то полуторастах метрах над акваторией, все время держа под наблюдением столь удачно обнаруженную цель, Ан-24 качнулся с крыла на крыло. Корабль был еще далеко, к тому же отклонился от курса, и нужда заставляла экипаж «ласточки» выходить на приводные радиостанции, чтобы получить точные координаты широты и долготы, по которым сторожевик пройдет к цели как по нитке.

— Значит, так, орелики... — командир «ласточки» расслабленно откинулся на довольно-таки жесткую спинку кресла. — Вызываем вертолет. Он и подсветит морякам. А позволят условия — и подцепит пассажиров. Возражения? Возражений нет. Значит, принимается.

В ГКП сторожевика тоже не дремали, и Введенский, получив от вахтенных радиотелеграфистов точные координаты цели, теперь довольно потирал руки: худо-бедно, а корабль приближался к месту, и пяти-шестиметровые волны были ему в пути не помехой.


Теперь и Джеймс, придя в себя после случившегося с Рыжим, слышал, как время от времени, грохоча моторами, над головой проносился самолет. Зная наперед, какая его постигнет участь, и рассчитав все, что было возможно в такой дохлой, тупиковой ситуации, он предусмотрительно опорожнил карманы, скинул за борт все лишнее, что косвенно указывало на цель предпринятого им путешествия, потом содрал с бездыханного Рыжего его латанную во многих местах рыбацкую куртку и напялил ее поверх своей одежды, чтобы при задержании выглядеть перед пограничниками не этаким ангелом с прогулочного катера, а взаправдашним рыбаком, решившим наловить свежей камбалы.

Рыща взглядом по ограниченному пространству плота, почти затопленному рано пришедшими сумерками, он с трудом приподнял тяжеленное тело Рыжего и в два приема, отчаянно напрягаясь, перевалил его за борт. Теперь ничто не напоминало о недавнем присутствии здесь второго. Оставалось сделать последнее — расстаться с тем, с чем Джеймс не расставался никогда. Минуту или две он ласкал пальцами бугристые стенки «дипломата» с центральным цифровым замком, медлил, внимая тягучим думам, которые появлялись одна за другой в его голове. Потом рывком, не глядя, опустил руку за борт, и «дипломат», даже не булькнув, ушел в пучину, исчез, словно его не было.

«Как все в этом мире призрачно! — усмехнулся Гаррисон, сжимая виски. — Призрачно и непрочно. Где Аризона, где Гавайи? Где ты, цветок гамбургских оранжерей, посылающий вызов всему живому? Господи!..»


Вертолет плыл, словно несли его не металлические лопасти, а крылья ангела.

— Проходим над целью, командир!

— Вижу! Передайте на корабль...

Введенскому тотчас сообщили: «Держите на «мигалку», висим над целью». Пока корабль не вышел на цель и репитер лага отсчитывал предельно возможную для таких условий скорость, каперанг с чувством прихлебывал норовящий выплеснуться чай. «Есть два удовольствия в жизни, — рассуждал он, вжимаясь от бортовой качки и быстрого хода корабля в подлокотники кресла. — Это добротно сделанное дело и... чай. Семья, выслуга, авторитет — это само собой. Но чай...»

Он ждал, когда вахтенный или сигнальщик известят: «Вижу «мигалку» вертолета», — и когда это сообщение поступило, по внутрикорабельной трансляции, отдаваясь во всех отсеках, грянул голос каперанга:

— Корабль — к задержанию! Осмотровой группе приготовиться...

Поднять на корабль вымотанного штормом пассажира и принайтовать к правому борту спасательный плот осмотровой группе труда не составило.

«Ходу, ноженьки, ходу!»

Беззаветно чтивший Высоцкого, каперанг Введенский приник к плашке микрофона:

— Экипаж благодарю за службу! Корабль — в базу!..

Игорь Скорин Ошибка в диагнозе Из следственной практики


Костя Башарин, бригадир слесарей, в это ноябрьское утро вышел из дому пораньше. Вчера договорился с ребятами собраться перед работой, обсудить бригадные дела. Добираясь из поселка к шоссе, в придорожной канаве заметил человека. Присмотрелся. Пашка Кошкин из его бригады. Он не мог ошибиться. На весь завод только у него была эта затасканная, в масляных пятнах, когда-то белая, брезентовая куртка, подшитая вытертой овчиной, стоптанные до самых задников кирзовые сапоги, шерстяной малиновый шарф да суконная шапка-финка с кожаным козырьком.

— Ну, все! Дошел работяга до ручки, раз при дороге валяется, — пробормотал бригадир, спустился в канаву и дернул за рукав куртки. Рука, согнутая в локте и засунутая за борт, не шевельнулась. Башарин попытался рывком поднять Кошкина на ноги. Пашкино тело оторвалось от земли, но так и осталось скрюченным. У Башарина неприятно екнуло сердце, и он просунул руку под куртку Кошкина, решил пощупать его сердце. Под толстым шарфом и овчиной было холодно, рука попала в какую-то вязкую влажность. Высвободив руку, Костя увидел, что вся его ладонь и пальцы вымазаны кровью. Он отступил от тела на несколько шагов, вытер руку платком. Собрался было бежать, но поборол страх и снова подошел к телу. Оттянул шарф, набухший кровью, и на сине-белой шее, там, где сонная артерия, заметил крохотную ранку, из которой вытекло несколько капель сукровицы.

— Ты чего, Коська, тут торчишь? Али потерял что?

Бригадир оглянулся. К нему подходил дядя Федя, механик из сборочного.

— Беда, дядя Федя! Павла Кошкина убили.

— Ты чего мелешь, парень?

— Да вот, погляди сам, — Костя указал на канаву, потом на окровавленный платок. — Уже закоченел весь. Я хотел пощупать сердце да весь в кровище и вымазался. Ты, Федор Карпыч, беги поскорей да от автобусного круга позвони в милицию.

Башарин в ожидании продрог и все думал, что же случилось с Кошкиным. Мужик он был вроде тихий, попивал только, не шпана, не хулиган. «Кто же его? И за что?» Затушив очередную сигарету, вздохнул с облегчением: наконец подъехал милицейский «газик». Старший из группы отрекомендовался следователем прокуратуры, внимательно выслушал Башарина. Подошла еще одна машина, и следователь направился к ней, а Костя спросил у шофера «газика»:

— А этот кто?

— Полковник Дорохов — начальник уголовного розыска.

* * *

Оперативная группа начала осмотр места происшествия. Над телом склонился судебно-медицинский эксперт — Сироткин. Старший оперативный уполномоченный угрозыска Антонов вместе с проводником бродил вокруг, отыскивая следы. Внимание всей группы привлек Антонов:

— Вот посмотрите, бурьян и засохшая трава везде покрыты инеем, а здесь видна полоса, на которой вся растительность темнее, без всякой изморози. Похоже на то, что здесь что-то протащили.

Действительно, до самой середины пустыря пролегла темная, хорошо заметная лента шириной примерно в полметра.

— Да! Похоже на след волока, — предположил следователь.

— А может быть, он сам полз? — усомнился Антонов.

— Пустите собаку, — распорядился полковник Дорохов, — а сначала пусть эксперт сфотографирует. Солнце пригреет, и все исчезнет.

Из рассказа Башарина выяснилось, что Кошкин жил в городе и, к кому он забрел в этот поселок, Башарин не мог и предположить. Дорохов подошел к Сироткину, который осматривал тело.

— Хорошо, что ты сам приехал, Александр Дмитриевич! Случай редкий, прямо уникальный. Вот смотри, одна-единственная крохотная ранка — и нет человека, — Сироткин указал на шею погибшего и приложил к ране линейку. — В длину пять миллиметров, в ширину — четыре. Если бы это ранение было нанесено рыцарю на каком-нибудь ристалище в позапрошлом веке, я бы точно назвал вид оружия — «мизеркордие» — кинжал милосердия, которым добивали раненых рыцарей. Его тонкое, узкое лезвие свободно проходило сквозь сочленение доспехов и избавляло побежденного от мучений и позора. Ну а в наше время такие ранения чаще оставляют узкие стамески или заточенные отвертки. Как только доставят тело в морг, немедленно проведу вскрытие и сообщу точно все параметры. Этот парень умер от потери крови. Умирал долго и мог сколько-то пройти или проползти. Сколько? Скажу после вскрытия.

При убитом оказались кошелек с несколькими рублями и заводской пропуск.

— Видимо, убийцу не интересовало содержимое карманов, — решил следователь, разглядывая пропуск. — Значит, не ограбление...

— А чего у нашего брата взять? — вмешался Башарин. — Те паразиты, что на улицах грабят, знают, что у подвыпившего рабочего деньги только в получку, а она еще через неделю.

Вернулся Антонов с проводником, сзади, без поводка, плелся Барс, хороший рабочий пес. Сейчас он шел, опустив голову и поджав хвост.

— Половина пустыря затоптана овцами, дальше Барс не пошел, — доложил проводник. — У него в юности был с ними конфликт, задавил ягненка, и его наказали.

— Я тоже, Александр Дмитриевич, ничего не обнаружил, — доложил Антонов. Ни крови, ни следа. Земля твердая, за лето утрамбовалась, а тут еще заморозки.

Судебно-медицинский эксперт Сироткин уехал на специальной машине, на которой увезли тело Кошкина.

Следователь закончил составление протокола. Поблагодарив и отпустив понятых, предложил:

— Мы с Антоновым на «Волге» проскочим в конец поселка, поговорим с народом, а вы, Александр Дмитриевич, начинайте с этого конца, где-нибудь посредине и встретимся.

Дорохов с Башариным направились к крайнему дому, а по дороге Башарин стал рассказывать:

— Кошкин-то был вроде неплохой мужик и слесарь отличный. Я его уже лет десять знаю. Раньше выпивал от случая к случаю. Ну, как все. По праздникам, иногда в получку, а этим летом от него ушла жена. И Пашку как подменили. Стал ребят наших сторониться. Начал пить по-черному. Вчера я его предупредил, чтоб пришел сегодня пораньше да всей бригаде рассказал, как жить дальше собирается, а тут вот какая беда.

Они подошли к крайнему дому.

— Здесь Токоев живет, шофер наш, — объяснил Башарин и постучал в окошко. Сразу же вышла пожилая женщина в цветастей платье, яркой, расшитой узорами безрукавке. На все вопросы она отвечала однозначно: никого не видела, ничего не слышала. Улеглись спать рано, часов в девять вечера.

— Сам-то где? — перебил женщину Башарин.

— Ушел до свету. На первый автобус.

Следующий дом был на замке. Они направились к соседнему участку, на котором копошились куры, а возле сарая разлеглись овцы. Увидели вышедшую из дома молодую женщину. Та, очевидно, куда-то торопилась, закрыла дом на замок и направилась к шоссе.

— Галиева, подожди! — окликнул ее Башарин. — Вот полковник с тобой поговорить хочет.

Женщина вернулась, открывая замок, раздраженно посмотрела на пришедших.

— Что сердитая такая? — спросил Башарин,

— Да перепугалась ночью и никак не успокоюсь, — объяснила хозяйка.

— Кто же вас так напугал? — заинтересовался Дорохов.

— Не только меня, но и дети всю ночь не спали. Ломился в дом пьяный. Думала, дверь сорвет. А потом в окно барабанить стал. «Открой да открой». Муж в командировке, а мы одни. Кричим все вместе «Спасите!», да кто тут услышит.

Женщина провела непрошеных гостей на кухню. Дорохов привычно скользнул взглядом по обстановке. Обычный пластиковый гарнитур и две плиты: небольшая газовая и обыкновенная с водяным котлом для отопления всего дома. Возле топки стояло ведро с мелко наколотым каменным углем, рядом — тазик со щепками для растопки, на них были рассыпаны изломанные спички, наверное половина коробки. А хозяйка рассказывала:

— Вчера мы поужинали, дочка Зульфия помыла посуду, Арсланбек, это мой сын, ему двенадцать лет, принес из сарая уголь, приготовил растопку. Легли спать часов в десять. А ночью разбудил стук в дверь. Я вышла в прихожую, спрашиваю: «Кто?» А он кричит: «Открывай». Спрашиваю: «Что нужно?». А он еще сильней забарабанил и все требует: «Открой, открой». Потом начал стучать в окно. Схватила топор, думаю, разобьет стекло и полезет — ударю. Дети в крик, а соседи все равно не слышат. Наверное, с полчаса ломился, и вдруг тихо стало. Заглянула в окно — никого. Ушел.

— Кто стучал, вы хоть рассмотрели?

— Нет, товарищ полковник, темно было. В куртке был серой, и шапка какая-то чудная.

— А этот пьяный не спрашивал вашего мужа?

— Ничего он не спрашивал. Все открой да открой.

— А раньше он к мужу не приходил?

— Не знаю. К Усману много народу ходит.

— А куда он ушел?

— Не видела. Перестал стучать, и все. Детей до утра успокаивала. В школу отправила. Арсланбек в пятый ходит, а Зульфия — в седьмой.

— А к трупу там, на шоссе, вы не подходили?

— Какой еще труп? Какое шоссе? Никуда я не ходила. Собралась в магазин, а тут вы...

— Больше не будем вас беспокоить. Позже следователь вас допросит.

Другие жильцы поселка ничего рассказать не смогли.

В восьмом часу утра Дорохов завез следователя в прокуратуру и вместе с Антоновым направился в управление.

Зашли к ответственному дежурному, передали сведения для суточного рапорта и направились было к себе, но раздался телефонный звонок.

— Вас, товарищ полковник, судебно-медицинский эксперт.

— Александр Дмитриевич, у тебя есть машина? — спросил Сироткин. — Пришли за мной срочно, я тебе кое-что покажу.

— Что именно?

— Приеду — увидишь...

— Хорошо. Посылаю за тобой Антонова.

Полковник поднялся к себе в кабинет. Решил, пока еще не собрались сотрудники, набросать план первичных действий по розыску убийц Кошкина. Придвинул к себе стопку чистой бумаги, написал несколько строк о том, что нужно сразу же ориентировать все районы, и задумался:

«Мог Кошкин, по-хулигански ломившийся в дом Галиевых, пристать к какому-либо прохожему и тот расправился с ним таким страшным образом? Мог... но, разумеется, не каждый способен на такое. Кроме того, нужно при себе иметь этот «кинжал милосердия», ну, на худой конец, стамеску. Иметь — это еще одно, но пустить в ход, сознавая, что совершает убийство, совсем другое. Где же искать этих убийц или убийцу? Среди местных жителей или он живет где-то дальше, за новым поселком? А может быть, в городе? Был у кого-то в гостях, возвращался домой, а тут Кошкин пристал... Почему сам-то убитый ночью оказался за десяток километров от своего дома?» И Дорохов записал: «Выяснить, не было ли в поселке у кого-либо вечеринок, к кому приходили гости. Когда разошлись? Со всеми переговорить. Может быть, среди таких лиц окажутся очевидцы...» Взглянул на часы, увидел, что уже начало девятого, и представил, как через час-полтора нераскрытое убийство начальство всех рангов возьмет на контроль и ему придется только крутиться, докладывая, что сделано и что будет предпринято в дальнейшем... Невеселые раздумья прервало появление Антонова и Сироткина. Эксперт быстро сиял пальто, уселся в кресло, из жилетного кармана достал небольшой пакетик и, прежде чем развернуть его, запальчиво произнес:

— Там, на месте преступления, вы ошиблись, мои дорогие друзья, в определении оружия, которым ранили Кошкина. Вы считаете, что это кинжал или отвертка, а я утверждаю, что вы ошиблись, товарищи криминалисты.

Полковник переглянулся с Антоновым, а тот только пожал плечами. Оба отлично помнили, как именно Георгий Михайлович определил вид оружия. А доктор продолжал:

— Ладно, не буду вас упрекать в ошибочном диагнозе, с каждым может случиться. Вы лучше взгляните, что я извлек из раны этого несчастного, — и развернул пакетик.

На бумаге лежал небольшой кусочек металла, меньше кубического сантиметра, с ровными непотускневшими боковыми срезами.

— Рана неглубокая, полагаю, огнестрельная, и этот кусочек свинца использовался как снаряд. Но самое главное, что я вам скажу, — Сироткин сделал паузу, взял со стола Дорохова лист бумаги, быстро набросал фигуру человека и на шее сверху вниз и влево провел линию. Взглянул на склонившихся над рисунком слушателей и объяснил: — Раневой канал идет сверху резко вниз и чуть левее... Утверждаю, что ранение нанесено Кошкину, когда он стоял правым боком к стрелявшему, а тот находился значительно выше Кошкина.

— Что же, в него стреляли с крыши? — удивился Антонов.

— Может быть, из кузова автомашины...

— Подожди! — остановил Сироткина полковник. — А если в него выстрелили, когда он лежал?

— Тогда входное отверстие было бы прикрыто скулой и челюстью, а на них нет ранения.

— Из чего же в него стреляли? Я не охотник и не баллист и никак не пойму, какое это оружие, — спросил Антонов.

— Я тоже не пойму, уважаемый Николай Иванович, хотя охотой занимаюсь с детства, — Сироткин задумался.

Полковник быстро убрал со стола бумаги, надел пальто:

— Николай Иванович, вы не видели, наша машина еще не пришла?

— Видел. Во дворе.

— Тогда давайте так: забирай, Георгий Михайлович, свою находку, да не потеряй, вместе с протоколом судебно-медицинского вскрытия вручишь следователю. А тебя, Николай Иванович, — обратился он к Антонову, — попрошу, отвези доктора и мчись в школу, что рядом с поселком. Отыщи Арсланбека Галиева, он учится в пятом классе, и его сестру Зульфию. И вместе с преподавателем поговори с ними. Пусть они расскажут, что произошло сегодня ночью.

* * *

Работники уголовного розыска уже собирались в коридоре у кабинета полковника на обычную утреннюю пятиминутку. Дорохов поздоровался и кивнул двум молодым сотрудникам, недавно пришедшим в уголовный розыск:

— Кольцов и Семенов, одевайтесь и ждите меня у машины, поедете со мной.

Зашел к своему заместителю и попросил провести пятиминутку.

— А я беру с собой двух ребят и в поселок...

— Может, сразу туда группу? Там ведь глухо...

— Да нет, все ясно, — улыбнулся Дорохов. — Как говорится, студенческий случай...

— Ничего себе, ясно. Я читал рапорт дежурного.

— Так то в рапорте...

Дверь открыла Сорея Галиева. Открыла, побледнела и отшатнулась:

— Вы опять к нам? Я так и знала. Нужно было сразу самой идти. Да голова разболелась, выпила таблетку, прилегла и заснула.

Полковник прошел на кухню, увидел ведро с углем и нетронутую растопку и вздохнул с облегчением. Взял несколько спичек из тех, что лежали на щепках в тазике, две передал Кольцову, две Семенову, они с недоумением повертели их перед глазами. Видя, что его сотрудники никак не сообразят, в чем дело, он улыбнулся:

— Смотрите, спички не зажигались, а все без головок. Почему?

Когда ответа не последовало, велел пригласить понятых.

— А без понятых нельзя? — умоляюще попросила Галиева. — Я все расскажу, хотела утром, да испугалась...

* * *

— Я уже говорила, как вчера ночью пьяный стучал в дверь и кричал: «Открой, открой». Проснулась дочь, разбудила сына, и мы все вместе стали звать на помощь, а хулиган не уходил, постучит-постучит, привалится к стене и стоит. Я не заметила, как Арсланбек ушел на кухню, потом слышу, там грохнуло что-то, я сразу и не сообразила, в чем дело, думала, пьяный разбил окно. Выскочила, вижу — Арсланбек стоит на подоконнике, форточка открыта, и в руке у него самопал, еще дымится, а сын мне говорит: «Я его попугал». Посмотрела в окно, а пьяного нет, ушел. Я еще сказала Арсланбеку: «Молодец, давно бы так». Улеглись спать, а успокоиться никак не могу, все тянет меня заглянуть в окно. Подошла, посмотрела, нет никого. Опять легла. Потом через полчаса вышла в прихожую, приоткрыла дверь, глянула в щель, вижу, кто-то возле крыльца лежит. Страшно мне стало, взяла фонарь, посветила в щелку и прямо зашлась вся с испугу: лежит этот пьяный, а шея вся в крови. Я сначала и не поверила, что это сын его из своего самопала...

Закрыла дверь, села на кухне, а меня всю трясет, и Усмана — мужа — как назло дома нет. Третий час ночи. Собралась, взяла фонарь и подошла к тому человеку. Послушала, а он не дышит, взяла за руку, а ладонь холодная. У меня прямо ноги подкосились, села на крыльцо, сижу и не знаю, что делать. А потом как ударило: ведь это мой Арсланбек его убил. Мой мальчик добрый, ласковый и вдруг — убийца. Как же ему жить-то потом? Как спасти его от людей и от самого себя? Что делать? Знаю только одно, надо спасать Арсланбека. Подумалось, а вдруг человек-то живой. Решила сердце послушать. Сунула руку под куртку, а там тепло и мокро. Чувствую, что это от крови, но все-таки пересилила страх, слушаю, а сердце-то молчит. И тут у меня страх прошел. Одна мысль — мертвому ничем не поможешь. Надо спасти сына. Понимаю, что он маленький и судить его не будут, зато каждый бросит ему в глаза — убийца. Как же он жить-то будет? — женщина говорила тихо, обреченно и, когда смотрела полковнику в лицо, отыскивая сочувствие, на какое-то время замолкала, а потом торопливо продолжала, словно хотела выговориться, скорее закончить.

— У нас возле сарая бочка с водой стоит, подошла, пробила лед, руку вымыла, зашла в дом, надела телогрейку, а все равно бьет озноб, словно я голая. Заглянула в комнату, а дети спят. Арсланбек во сне разметался, и лицо совсем детское, доброе. Каким же оно будет, когда ему скажут, что он человека убил? Ведь стрелял-то он, чтобы попугать. Меня с сестренкой спасал. Смотрю и молча плачу, хотя из души прямо крик рвется... Постояла, знаю, что надо идти, что-то делать, а ноги к полу приросли. Сначала хотела мертвого на огороде закопать. Закопать до того времени, как Усман из командировки вернется. Взяла лопату и возле сарая стала яму рыть. А земля что камень, не поддается. Вижу, что до света провожусь, а спрятать не смогу. Тогда решила оттащить его подальше от дома, на дорогу. Взяла за куртку, а сдвинуть с места сил нет. Ухватила за плечи, под мышки, пячусь и кое-как волоку. Споткнусь, упаду, поднимусь и снова тащу. Дотащила до канавы, положила его на дно и сама повалилась. Встала, вся мокрая, грязная, доплелась до дому и сообразила, что милиция следы-то найдет. Тогда граблями вокруг крыльца все разгребла, два ведра песка рассыпала, у нас его целая машина была, на стройку привозили. Зашла в дом, уже шестой час был, свет зажгла, глянула на телогрейку, а она в грязи. Отнесла ее в сарай и дровами закидала. Сижу на кухне, жду, когда развиднеется, и все думаю, как же сделать, чтобы сын мой не узнал, что натворил, и поняла, что зря я мертвого на дорогу-то вытащила. Найдут там его. Найдут и дознаются, что сынок мой его убил. Сгоряча-то да со страху не сообразила, что надо бы тело-то в кладовке спрятать, а днем уже на огороде похоронить. Решилась пойти да обратно притащить, надела, что похуже, вышла, смотрю, в том месте, где мертвый лежит, уже двое стоят. Тогда взяла охапку клевера, по пустырю разбросала и овечек выпустила, они мои следы и затоптали. Я им еще сенца у дома бросила, а потом курам зерна насыпала.

Разбудила детей. Зульфия вышла во двор, сразу вернулась и говорит, что на шоссе милицейская машина, а возле нее люди и собака-ищейка.

Арсланбек хотел побежать, узнать, в чем дело, а я не велела, сказала, что, наверное, в темноте человека машина сбила. «Может быть, того пьяного, что к нам ломился?», — предположил сын. «Может быть, его, а может быть, и кого другого», — отвечаю, а сама-то ни жива ни мертва, все жду, что вот сейчас милиция с ищейкой заявится.

Отправила детей в школу. Они ходят по тропинке, так ближе, и все смотрела, чтобы не заглянули туда, где машины, их там уже много собралось. Страшно мне стало, оделась, хотела убежать, да Башарин меня окликнул. Не сказала вам правды, еще надеялась, а вдруг обойдется. А потом уж совсем было собралась в прокуратуру пойти или в милицию, а может, к адвокату, узнать, как сына спасти.

Женщина замолчала. Послышался мерный стук мотоциклетного мотора. В окно было видно, как прямо к крыльцу подъехал Антонов, и полковник даже обрадовался тому, что коляска мотоцикла старшего оперативного уполномоченного оказалась пустой. Не было в ней ни Арсланбека, ни Зульфии.

Николай Иванович вошел в дом, поздоровался и попросил Галиеву пройти с ним в детскую, очень быстро они вернулись в кухню. В руках у Антонова был самодельный пистолет, самопал.

Дорохов подозвал Кольцова и Семенова, отвел их в кухню.

— Спички без головок я заметил в первый раз, еще утром. Но сначала было мнение, что у Кошкина колотая рана. Когда судебно-медицинский эксперт показал мне квадратик свинца, извлеченный из раны, и сказал, что ранение огнестрельное, неглубокое, так как снаряд обладал небольшой пробивной силой, я сопоставил след волока, спички и понял, что головки их употреблялись вместо пороха в самопале.

Дорохов вернулся в комнату, предстояла процедура оформления вещественных доказательств, а начальника уголовного розыска занимали совсем другие мысли. Он не знал, как помочь несчастной женщине, как спасти мальчишку от психологической травмы.

— Где дети, Николай Иванович?

— В школе, вернутся к вечеру. Они оба на продленке.

— Тогда так: запишите показания Галиевой и оформите протокол изъятия вещественных доказательств, а я поеду к следователю.

Александр Дмитриевич сел в машину и попросил шофера:

— Поедем побыстрее в прокуратуру. Нужно застать следователя и вместе с ним посоветоваться с прокурором, как быть с этим несчастным парнишкой и его матерью.

Загрузка...