Старик всерьез собрался помирать. Целыми днями лежал под заплатанной пестренькой рухлядью, ни валенок, ни шубейки не сияв, мелко, по–собачьи дрожал.
Невмоготу было жить. Едва прикрывал глаза — начинало падать сердце, клохтало где–то там, в самом низу души, — иной раз словно бы и вовсе забывало стучать… Торопясь отворял с вожделением веки, — но тут такая тоска, такая ледяная скука завладевали душой при виде сизой от сумерек комнатенки, что уж и не знал, что лучше: жить ли, помирать ли?..
Вот уже который день жил он так — с вялой этой надсадой. С утра лишь на час–полтора кое–как поднимался. Шаркал в подвал за дровами. По дороге равнодушно думал: «Не успеть весь запас спалить, зря и старался, тьфу ты!»
Жизнь словно бы уже выдыхалась из него сквозь ветхую, вконец истончившуюся от долгого пребывания на белом свете оболочку. И вот уже три дровинки в непосильную тягость ему стали.
С дровами теми нужно было идти — хочешь не хочешь — мимо железом окованных дверей хранилища. И хоть Куроедов последнее время остерегался нарушать свой покой и в ту сторону старался не смотреть, глаза, однако, оборачивались сами. Торопливо открещивался: «Господи спаси христе! Надо ж было такой напасти случиться!» — спешил пройти мимо.
…Шаркает Куроедов валенками мимо дверей хранилища, а на двери и глядеть боится. А ведь надо бы зайти. Посмотреть бы надо, как там Ванюшка — солдат Сазонов справляется. Согласно ли предписанию науки кутает в рогожу картины и прочий экспонат, не поползла ли плесень в холсты?..
«Надо бы, конечно, взглянуть–заглянуть… Да вот, вишь ты, сила воображения не пущает. Бог знает, что они там, те ночные люди, понаделали?..»
Куроедову в полуподвальчик свой надо было подниматься по лестнице, идти залой и еще одной лесенкой спуститься.
Залой идти ему было страшно.
Серозамшевые косые квадраты света лежали под ногами. Не слышно было шагов. А когда оглядывался — в замшелых от пыли зеркалах видел скорбную тощую тень свою, которая и тащилась–то будто и не здесь уже, а там, на тамошнем свете.
По привычке растапливал печку. Но теперь уже ни огонь, ни кипяток, ни хлебная корка не радовали.
И ни обиды не было, ни страха, ни боли — вот что чудно! Так себе… что–то пыльненькое, влажное, вроде того пустынного серого Зазеркалья.
Вечерами Ваня Сазонов приносил паек. Разговаривал:
— Ты, дед, главное, хорохорься! Чего разлегся, как постный монах? От вши хотя бы оборонись, лежень!
Куроедову в присутствии зрителя помирать становилось охотнее.
— Тебе жить расхотелось, вот что я вижу! — горячился Сазонов. — Однако не вовремя ты это затеял, смотри! Юденич под Гатчиной уже стоит. Нашу команду, кто винтовку донесет, вполовину мобилизовывают. Сбегаю я сейчас к товарищу Реймерису, расскажу об твоем саботаже — вмиг подскочишь, старый холуй!
Куроедов только вздыхал, да и то изредка. И Сазонов переходил на другой тон:
— Слышь? Иван Николаевич! Ну, какого ты рожна валяешься здесь — скучаешь, а я заместо тебя музей караулю, вокруг этих голых баб хожу? Ну, поимей ты божескую милость, прочхнись, встань, а я иод Гатчину пойду. Если сразу не убьют, великое спасибо тебе скажу!
Но тот возлежал по–прежнему — безмолвно и торжественно. И тогда Сазонов окончательно сердился:
— Прозелит ты! Вот кто таков! Лежи–ишь! Брюхо выпятил! Осьмушку бы твою за такие твои слова забрать–вовсе не совестно бы было! — (Хотя сторож и слова не произносил) — хлопал дверью, уходил.
Вот так все это и шло, — который уже день. Но однажды Ваня Сазонов не выдержал и привел доктора.
— Дышите, — просил печальный, сильно отощавший врач–старикашка и сам же вздыхал. — Не дышите… Покажите, голубчик, рот… Питание бы вам получше, да только где его взять? Тогда бы и не привязывалась к вам эта хвороба…
Воблинку, прежде чем в карман сунуть, печально понюхал.
А Куроедов после его ухода необыкновенно вдруг оживился. Поманил поближе солдата:
— Хвороба, говорит… Ишь профессор–ассесор! Не хвороба, Ванюша! У меня — вот это самое место — жила порвалась! От страха, Вань, слышь?..
Долго мостился на подушке, предваряя готовый, видно, рассказ:
— …От страха! Я тебе, раньше чем помирать начну, говорить не хотел. А вот сегодня слышу: можно… Мне, Вань, уж больно неукладисто стало жить. Куда ни подумаю, а все, как об железные углы, об это самое натыкаюсь. Помнишь, Вань, а Вань, когда я захворал–то? А аккурат в ночь перед этим…
…А в ночь перед этим — часу в четвертом — Куроедов непонятно отчего вдруг пробудился.
И, просыпаясь потихоньку, словно бы выплывая из сна, некое желтенькое, некое пушистенькое сияние созерцал старичок сквозь ресницы… И этак мяконько, этак безмятежно и уютно, как в детстве, просыпалось ему… от ледяного, однако, прикосновения дула ко лбу!
Открыл глаза — в ужасе затрепетало сердце!
Над ним и вокруг стоят какие–то молчаливые люди. Черные повязки в пол–лица. Один высоко держит фонарь. Другой, с наганом, — на краю постели. Ласково, страшненько приговаривает:
— Тихохонько, старик, тихохонько… Ничего плохого мы тебе не сделаем. Только лежи тихохонько…
Куроедов, толком еще не проснувшись, пучил глаза: кто бы это быть–то мог?.. Потом вдруг как криком пронзило: «Это не сон, господи! Это ж меня же убивают!!» — и тут–то задергался в бессловесной припадочной суетне.
— Э–э–э! — брезгливо и недовольно ткнул его дулом в бок сидящий. — Я же сказал по–русски: ничего плохого не сделаем! Даже убивать не будем… — Кто–то из стоящих весело гыкнул. — Где ключи?
А сторож колотился в судорогах, пялил глаза в глаза разбойнику, силился сказать что–то, но не мог, хоть и видно было, что очень старается сказать что–то.
— От–от–от чего… ключи? — наконец вырвал он из себя.
— От хранилища, милый, от хранилища.
Куроедова подбросило на постели.
— Здеся! Вот! — выдернул из–под подушки связку. — От хранилища вот ключи!
Его отпустило. Смеясь и рыдая, перебирал в пальцах снизку:
— …От хранилища — вот этот. И еще вот этот клю–чичек, секретный. Только вы… — Вдруг проворно прыгнул с постели, пал на колени: — Богом прошу! Вот они — от хранилища! Только, богом прошу, меня–то — не надо!
Верзила, стоявший возле самых дверей, задумчиво пробасил:
— Эх… Стукну я его, что ли… — шагнул к сторожу, роясь в кармане.
Куроедов, по–бабьи заверещав, пополз на коленях в угол, за топчанчик. Стал там корчиться, жаться, в комочек пытаясь уместиться. Диких глаз не сводил с рук разбойника.
Руки и вправду были страшные. Воспаленно–красные, шелудивые, будто в багровой какой–то плесени… А главное, в руках этих что–то убийственное, узкое, подлое засветилось вдруг.
— Ну–ка, отставить! — резко скомандовал сидевший на краю постели. А затем — к сторожу, докторским голоском: — Мы вам вернем ключи. И ничего дурного вам не сделаем. Вы — человек маленький, за что вас–то? А теперь–лечь, молчать, ждать. Ясно?
— О господи! Конечно же ясно! Я лягу! Я подожду! — Куроедов прорыдал в истерическом восторге: — Я подо–жду!
— С вами останется человек. Не надо кричать, не надо звать на помощь — помощи не будет, а он вас сразу же убьет. И вообще — на будущее — запомните, как отче наш: о нашем визите ни слова никому! Ясно?
— Да, да, да, да! — истово прошептал Куроедов и даже руку к сердцу приложил. — Как можно, помилуйте, рассказывать кому–то? Как можно?
Бандиты ушли.
Оставшийся в комнате, оттянув платок на лице, длинно, пренебрежительно сплюнул:
— Кислятина ты, братец! — Ногой подволок к двери табурет, сел. Сунул маузер за отворот армяка: — А ну, живо отворачивайся к стенке! Я курить хочу.
Куроедов послушно отвернулся. Стал глядеть в стенку — грязную, облезлую от сырости, всю в язвах от лопнувших пузырей краски.
Время от времени его сотрясала, словно бы насквозь, мучительная судорога.
…Часа через полтора охранник вдруг раздраженно прикрикнул:
— Кончай выть!
Из угла, где скорчившись сидел Куроедов, и вправду доносился тоненький, почти неслышный, тоскливый скулеж.
— Тебе сказали, скотина, будешь живой!
Куроедов, не обернувшись, надменно усмехнулся. Вовсе не от страха за жизнь подвывал он. Что–то странное, страшное стряслось с ним. Тихо, как гнилой туман, вплывало в душу его муторное отвращение — ко всему, ко всему сущему на всем белом свете! И отчего это происходит — не знал, и отчего воет — не знал, но выл. Потому–то и выл…
«Лопнула жила».
Он так и просидел до рассвета, нескладно скрючившись в углу за топчаном. Белыми, мучительно отверстыми глазами смотрел в стену.
Вдруг распахнулась дверь. Звякнули об пол ключи.
— Быстро!
— А этого?
— Не велел.
— Вы с ума посходили!
— Прекрати! Ты что, бандит?
Куроедов безучастно оглянулся. Возле двери шла какая–то молчаливая возня.
Кое–как поднялся, лег на кровать — спиной к двери. Слепо пошарил за спиной одеяло, не доискался, бросил.
Хлопнула дверь. Прошуршала, осыпавшись, штукатурка. Стало тихо. Холодно и тихо стало, как в склепе.
Солдат Сазонов, выслушав рассказ сторожа, сказал строго:
— Ты вот что, Иван Николаевич… Помирать пока погоди! Проворонил добро, а теперь — прыг в могилку?
— Холодно мне, Ваня… — жалобно и невпопад ответил Куроедов. — И сердце вот что–то суетится. Помираю вроде?
— Стой помирать! — еще пуще рассердился солдат. — Лежи и живи, покуда я за товарищем Реймерисом сбегаю!
…Он очень торопился и всех подгонял по дороге, забыв про пораненную ногу свою. Но, когда они ворвались в каморку сторожа, Куроедов был уже не на топчане, а на полу — не живой, а мертвый.
Шел третий всего–навсего час октябрьского дня, но в комнате были потемки: на улице хмурилось да и «буржуйка» сильно дымила.
Первая оперативная бригада маялась в ожидании начальства.
Привыкшие жить бегом, по приказам хлестким, как револьверный выстрел, они в этом мрачном кабинете мучались от муторной, почти болезненной, скуки ожидания.
Каждый, впрочем, маялся на свой манер.
Вячеслав Донатович Шмельков — старорежимной наружности старший инспектор — дремал, строго выпрямившись в кресле и руки по–стариковски сложив перед собой на костяной набалдашник трости. Наглухо застегнутый, с выражением на лице неприступно–вельможным, он, казалось, и подремывая, исполняет некую государственной важности работу.
За спиной Шмелькова — в тесном пространстве между окном и столом — кратко и ожесточенно маячил Свитич, коренастый, коротконогий матрос, недавно лишь причисленный к бригаде. Весь его раздраженный вид, нервная беготня словно бы твердили: «Имейте в виду! Я боевой моряк! Только из–за ранения и беззаветной преданности революции согласился околачиваться здесь, в сыске!» Мотался, как зверь в тесной клетке, расхаживая плохо гнувшуюся после ранения ногу.
Остальные располагались ближе к «буржуйке».
Сидя на полу, боком привалившись к ножке кресла, спал Николай Тренев, подняв воротник шинели, руки вобрав в рукава. Худой, стеариново–бледный, он всего лишь с неделю как выбрался из тифозного барака. Весьма еще походил на покойника.
Четвертый — Володя Туляк — студенческого облика безмятежный и ровный красавец, пусто и безотрывно глядел в устье печки. Опрятно расщипывал на волоконца воблинку, задумчиво, без жадности пожевывал.
А напротив огня восседал самый юный член бригады — младший (младше некуда) инспектор Ваня Стрельцов. Несмотря на голодуху — румяный. Голова — гимназическим ежом.
Сидел он на кипе старых журналов и книг, которые неторопливо извлекал из–под себя и, скучно полюбопытствовав картинками, швырял в печку — с непонятным удовлетворением и словно бы даже злорадством на лице.
Все пятеро были вызваны час назад в кабинет Шмакова — приказом странным и даже тревожным: передать все текущие дела второй бригаде, никуда не разбредаться, сидеть в кабинете, ждать.
И вот — ждали…
Позвякивало разболтанное стекло в окне. А там, дальше, на самом краю слуха, перекатывались какие–то мощные громы: невдали от Гатчины Красная Армия из последних сил держала остервенело рвущегося в Питер Юденича.
— Во–оо!! Я же чего говорил! — В комнате будто взорвалась петарда. Это завопил вдруг Ваня Стрельцов и оглушительно хлопнул по коленке растрепанной книжкой.
Все вздрогнули. Шмельков осуждающе кашлянул.
— Я же говорил! Наполеона–то, оказывается, никогда и не было!
— Вот балда… — ухмыльнулся Туляк беззлобно.
Шмельков отворил веки и вполне серьезно изрек:
— Я согласен с Ваней: не было.
— Да ведь так и написано! Слушайте: «Доказано, что мнимый герои — мнимый! — нашего века не что иное, как аллегорическое лицо, все атрибуты которого заимствованы от Солнца». А?
— От ко–ого? — враждебно переспросил Свитич и даже приостановился.
— От Солнца, — наставительно сказал Ваня и прочитал дальше: — «И следовательно, Наполеон Бонапарт, о котором столько говорили и писали, даже и не существовал». Ясно?
Туляк не выдержал:
— Ну–ка, дай взглянуть, что за бред…
Свитич опять принялся за ходьбу, шепча с ненавистью:
— «Не было!» Я и то знаю, а они…
— Брось, Ваня, в печку, — добродушно сказал Туляк, возвращая книгу. — Не засоряй мозги.
Стрельцов, необыкновенно довольный, рассмеялся:
— Ну, эт–то уж дудки! — Еще раз, смакуя, прочитал название: — «Почему Наполеона никогда не существовало, или Великая Ошибка — источник бесконечного числа ошибок, которые следует отметить в истории Девятнадцатого века». Санкт–Петербург, 1913 г. — Сунул книжонку за голенище. Кто бы мог подумать, что шутейное сочинение это какого–то неведомого Ж. — П.Переса немало поможет им в деле, ради которого они и были вызваны сегодня?..
Ворвался Шмаков. Бригада вскочила.
Впрочем, не все. Шмельков только сделал вид, что собирается засвидетельствовать почтение: протяжно поскрипел креслом. Треневу же быстро вставать и вовсе было невмоготу: поднимался с пола многосложно, чуть не со стонами…
— Садись, садись… — ни к кому не обращаясь, сердито забурчал Шмаков, торопливо пробираясь за стол — к огромному, в позолоте и прикрасах, креслу.
Был начальник росту невзрачного. Сразу же в кресле утонул.
Усевшись, тотчас принялся зубами раздергивать узелок на забинтованной руке. Будто для этого только и торопился. Отрывисто заговорил:
— Положение ясное? Кто не понимает, пусть послушает у окошка. Пушки Юденича. Оч–чень даже хоро–ошо слышно! — При последних словах развязался узелок на бинте. Бережно и опрятно стал сматывать замурзанную до черноты повязку. — Идут бои в Красном Селе, в Гатчине и Колпино.
Перевернул повязку свежей стороной наружу, снова стал забинтовывать.
— Питер, понятно, не отдадим. Мосты между тем уже минированы. Некоторые заводы, здания минированы… В случае чего будем драться и на улицах.
Со стороны Невы вдруг плотно ударил в окно ветер с октябрьским снегом пополам. Замелькало, запестрело на улице. В комнате, и без того сумрачной, померкло.
— Теперь… Почему вы вызваны? — раздалось наконец из кресла. Шмаков водрузил руки на державные подлокотники. Без спешки окинул всех тяжеловатым, полководческим взглядом. Затем вздохнул и поднял вверх вялые листочки, скрученные в трубку.
— Вот это, товарищи, заключение комиссии, которая обследовала музеи и частные собрания, национализированные нами после Октября. Выводы комиссии… — Он развернул наугад листочки, — ну, по ограблению Музея… Хотя бандиты работали не только в Музее. Собраны свидетельские показания. Вывезено двадцать пудов золотых медалей. Около двух тысяч наименований изделий из золота, платины, серебра, драгоценных камней.
Кто–то, кажется Туляк, присвистнул.
— …Больше ста картин старинных художников. Скрипки Страдивари, Амати, Гварнери. Рукописи нашего, товарищи, Пушкина! Кроме того, редкие коллекции фарфора, старинного оружия, ковров и так далее. В рублях, тем более нынешних, дорогие мои, это даже и оценить немыслимо, на сколько украдено! На миллионы
с бо–о–олышими, товарищи, нулями украдено!.. На миллиарды! Но, по некоторым сведениям, эти ценности еще в России. Вероятнее всего — в Петрограде.
Долго все же не выдержал Шмаков спокойного тона. Вскочил вдруг из кресла — коренастый, взъерошенный, честный, — вскричал, занегодовав:
— В голодающем Питере! царские недобитки! народное достояние! Юденич на пороге! судьба революции! — И вдруг совсем по–детски: — Ой–ой–ей!.. — от боли.
Не сдержал застарелой ораторской привычки, маханул кулаком — да об стол, да кулаком–то пораненной руки! — и зашипел, и заизвивался над зеленым сукном.
Все смотрели и невольно морщились вместе с ним.
— Ясно… одно ясно… — засвистел сквозь стиснутые зубы Шмаков. — Мильоны здесь. Юденич — ладно. Прогоним! А найти и вернуть мильоны эти… обязаны! Мы обязаны. — И опять воспрял: — Именно, что мы! Вот ты! Вот ты! Я! Он! Так что — приказ! В наикратчайший срок! Не щадя ни себя, ни врагов!..
Тут — самый, кажется, прохладный из всех — Туляк довольно бесцеремонно перебил:
— Это–то все понятно, Илья Тарасыч. А вот в документики бы заглянуть — там небось что–нибудь есть?
— Есть, — быстро стих Шмаков. — Все тут есть. Протянул листочки Туляку.
Тут, однако, Вячеслав Донатович Шмельков, по–прежнему, казалось, подремывавший за непроглядными стеклышками своего пенсне, необыкновенное вдруг проворство обнаружил и торопливость. Бумаги перехватил первым. Туляку, впрочем, учтивейше поклонившись. Принялся азартно читать, низко склонясь, будто принюхиваясь, к тексту.
И на час с лишним воцарилась в комнате тишина. Лишь шелестели, путешествуя из рук в руки, листочки. Лишь насвистывал потихоньку Туляк, то ли чиркая, то ли рисуя что–то в памятной книжечке.
Шмаков сидел с блаженно закрытыми глазами. Покруживалась голова. Временами его резко срывало в сон. Сон представлялся ему черной, вязкой гущей, из которой снова выбираться наверх было тяжко, почти мучительно. Все–таки выбирался. Открывал набрякшие, саднящие веки. Щурился в синенький сумрак.
Отчаянно–тоскливым, едким чувством прохватывало его при виде этой голой, безуютной комнаты с непомерно высокими потолками, при виде этого сирого света из окошка, при виде бледных, изможденных людей, которые в мертвенной скудной полутьме что–то читали–перечитивали, шуршали, шебуршились… «Э–эх! — думал Шмаков с горьким отчаянием. — Разве найдешь в огромном городе? Да с такими–то силами! Где искать? Как искать?»
Первым нарушил молчание Свитич.
— Ну и где прикажете искать? — со сварливостью в голосе спросил он, усаживаясь на подоконник.
Шмаков по–человечески вздохнул:
— Давай думать, Свитич… — И чтобы стряхнуть последние остатки дремотного уныния, опять возвысил голос: — Потому–то и поручили это дело вам, вашей опербригаде, что на вас — на тебя, Свитич! — вся надежда молодой рабоче–крестьянской власти: где искать? как найти?
Свитич кривовато усмехнулся:
— Ммда–а… — Стал равнодушно глядеть в окно.
Тренев опустил воротник шинели и сказал больным голосом:
— По–Ко–Ко[1]… Разом только бредень бросить. Что–нибудь, факт, попадется.
Шмельков чуть слышно хихикнул, шумно зашуршав листками, обращенными к окну. Туляк оглянулся на пего, потом сказал:
— Мне тоже… То есть мне кажется, что это не похоже на обыкновенный налет. Ну, скажите на милость, зачем какому–нибудь «Рукоятке с Песков» — полотно Рембрандта? Или — рукопись Пушкина? Здесь что–то не так. Здесь не простой какой–то грабеж…
— Тайники надо искать! — вылез Ваня Стрельцов, тут же стушевался от смущения, но все же договорил: — Я на Ситном рынке слышал разговор: в Юсуповском дворце большие клады замурованы.
Свитич с подоконника фыркнул:
— А я слышал, что ни вечер, на Волковом кладбище один покойничек встает и в сторону Смольного кулаком грозится…
— Как–то все здесь не так! — досадливо поморщился Туляк — Как–то уж шибко вежливо. Без крови, во–первых А что берут? Не все, что под руку драгоценное попадается, а с превеликим разбором. Нынешнему петроградцу даже смешны такие налетчики.
Вдруг принялся ходить по комнате.
— Ну а если дело выглядит так? А почему бы и нет?.. Они уверены что мы Питер отдадим. И вот они уже заранее обеспокоены, чтобы мы, отступая, не увезли с собой все эти ценности. Это не керенки. Это — вещи, которым попросту нет цены! И — если все так — они наверняка прячут все это до поры до времени в городе. В ожидании, так сказать, Юденича на белом коне. А почему бы и нет?..
Тренев ядовито и сухо рассмеялся:
— Эк огород нагородил… Обычные налетчики. Обычный грабеж. Распознали про золото в музейных подвалах — взяли. Удивительно, почему раньше не взяли! А насчет крови… Пускать–то ее не каждый охотник. Да им и надо–то было, чтобы все было шито–крыто. Про убийство нам сразу бы донесли, а тут — если бы не музейный этот Куроедов — до сей поры ничего бы не знали…
— Ну, ладно, золото! — вскинулся Туляк. — Но не картины же! Не скрипки же Страдивари!
— Просто это налетчики, которые знают цену таким вещам.
— Но должны же они соображать, что ничего из взятого ни скрыть, ни втихую продать невозможно!
Свитич с подоконника хохотнул:
— Сейчас коней с Аничкова моста уводи, никто и глазом не моргнет!
Тренев отозвался на замечание Туляка все с той же скучной интонацией:
— Или это очень осторожные бандиты.
Шмельков издал губами звук, явно говоривший об удовлетворении, и театральным, небрежным жестом бросил листки на стол. Откинулся в кресле, стал преувеличенно внимательно и скромно слушать, о чем говорят его юные коллеги.
Шмаков аж впился в старика взглядом.
Что–то уж больно скромненько сидит старикан, как картежник с крупным козырем в руке. Неужели за что–то зацепился, Вячеслав Донатович? Так говори же! Являй чудо, не томи!
Шмельков, однако, не спешил.
Что скрывать, такие вот именно минутки доставляли старому старшему инспектору ни с чем не сравнимую, жгучую сладость.
Дело в самом еще самом зародыше. Все данные — навалом, грудой, без порядка, без смысла. Люди бродят в отчаянии, как в потемках. И вот тут–то поднимается Вячеслав Донатович Шмельков и начинает говорить. И в мгновение ока, как в сказке, туман рассеивается: то, что казалось дикой бессмыслицей, обретает простой смысл, то, что представлялось безнадежно запутанным, становится вполне объяснимым, до смешного понятным.
Он себе цену знал. Цена была высока. И он не собирался занижать ее ни излишней скромностью, ни, что гораздо важнее, работой кое–как.
Если о многих спецах можно было сказать: «Он пришел на службу к новой власти», то о Шмелькове такого сказать было нельзя. Он попросту и не уходил со службы.
«Уголовный мир, — разглагольствовал он с молодыми в минуты откровения, — неизменен при любой форме правления. Стало быть, и мне при любой форме правления работы достанет».
Молодые работники угрозыска, хоть и возражали старику жарко, однако внимали жадно. У кого, как не у Шмелькова, было поучиться интуиции, доскональному знанию преступного мира, умению в каждом случае искать и безошибочно находить главное звено.
«Сыск, милостивые государи, — любил говаривать Вячеслав Донатович, — это спорт. А я в нем — соревнователь». И действительно, работал он рьяно, с ревнивым азартом, удивительным в человеке, которому перевалило на седьмой десяток.
К своим новым коллегам он относился снисходительно. И хоть всегда держал дистанцию, но секретов не таил: эти были ему не соперники.
«Шмаков? — спрашивал он себя и отвечал: — Что ж…, В сметке ему не откажешь. Опять же пятнадцать лет каторги, как ни говори, университет. Однако какой из него, прости господи, сыщик? Организатор, железная рука, но — не сыщик, нет.
Гимназист и матрос — и вовсе случайные люди. Направь их работать в банк или в Мариинский театр, они и там так же будут стараться. И с тем же, наверное весьма малым, успехом.
Тренев? Человек для черной работы. Небесполезен. Тем хотя бы, что всегда и во всем ищет простейшие пути. Не воспаряет. Чертит по линейке, а не по лекалу.
Вот Володя Туляк — этот, пожалуй… Нюх есть у юноши! Самое главное, что необходимо сыщику, у него есть — нюх! Гляньте–ка, едва–едва сунулся в бумаги, а эк ловко и точно выстрелил: «Обычным грабежом тут и не пахнет…»
И Вячеслав Донатович словно бы в раздумье произнес вслух:
— Да–с… Обычным грабежом тут и не пахнет.
Все мгновенно замолкли.
— Эти сапожки офицерские… это колечко обручальное… — (Вячеслав Донатович начал говорить намеренно тихим, почти невнятным голосом. Так говорят актеры, когда хотят вызвать в зале мертвую тишину). — Не перстень, заметьте, — на перстни вороватый народ охочь — а именно колечко. Опять же удивительная дисциплина и вежливость. Прямо–таки реликтовая вежливость…
Шмельков почти бубнил себе в усы. Всем приходилось напрягать слух. Однако никто не роптал — внимали…
— Бандитов, понятно, хватает. Грабежи — чуть ли не каждые два часа. Фокус, однако, в том… — Шмельков вдруг возвысил голос. — Весь фокус в том, что здесь работали отнюдь не бандиты! В этом я уверен. И, между прочим, весьма доволен тем, что мой юный коллега (поклон в сторону Туляка) также разделяет мою точку зрения.
Хорошо, что в комнате было почти темно. Иначе все бы заметили густой румянец, вдруг заливший щеки Туляка: перед Шмельковым он втайне преклонялся.
— …Он, правда, не обратил внимания на то, что во всех показаниях свидетелей склоняется один пре–лю–бо–пытнейший тип. — Быстро отыскал в листках нужное место, стал читать: — «Страшный… руки красные, в шелухе… уши, будто жеванные, страшные… голос сиплый». Это, милостивые государи, — «Ванька с пятнышком». Авторитетный человек среди блата: в феврале семнадцатого года именно он сжег уголовный архив. Сдается мне, что он–то и был единственным профессионалом среди тех, кто грабил. Не случайно, что именно его–то запомнили. Настоящего убийцу жертвы нутром чуют…
Вячеслав Донатович затолкал в рот ус, стал сердито пожевывать его, о чем–то глубоко задумавшись.
Все почтительно молчали. Наконец Шмаков осторожно спросил:
— Каковы же будут ваши предложения, Вячеслав Донатович?
Тот дернул головой, с некоторым удивлением огляделся и произнес очень невыразительным, необыкновенной тусклости голосом;
— В качестве первой меры нужно установить наблюдение за домом князя Николая Петровича Боярского. Живет он на Литейном, во флигеле особняка, который до недавнего времени принадлежал ему.
Шмаков даже привстал от изумления:
— Кто–о? Что за князь? Почему?
Вячеслав Донатович прокашлялся и актерским, влажным баритоном стал разъяснять:
— Еще, кхм, от старых времен остались у меня кое–какие знакомцы, каковые время от времени рассказывают мне разные интересные новости. Так вот, некое золото в больших количествах — я бы сказал, почти легендарных количествах — упоминалось не так давно в туманной связи с каким–то князем. Сегодня, после ознакомления с этими вот материалами, я уверен, что разговор шел именно о князе Боярском. Почему?
Отвечать на свой же вопрос Шмельков не стал торопиться. Извлек откуда–то из–под пальто папиросу (пайковую махорку он набивал в гильзы, оставшиеся от старых времен), долго мучился с зажигалкой, высекая огонь. Наконец продолжил:
— Почему?.. Обратите внимание на состав похищенного. Здесь чувствуется отбор, и отбор истинного знатока. Так вот, князь Боярский — один из авторитетнейших в прошлом коллекционеров старины. В составе комиссий, которые при Временном правительстве занимались описью царских имуществ и музейных фондов, фамилия эта — Боярский — постояннейшим образом присутствовала. Он и сейчас в экспертной комиссии Внешторга.
Сознаюсь, что из любопытства я не поленился понаблюдать за теми тремя–четырьмя князьями, которые еще обитают в Петербурге — виноват, Петрограде. Дом князя Боярского мне не понравился! Постоянно задернутые шторы. Постоянные гости, явно офицерского облика, этак, знаете ли, преступно чем–то озабоченные… Подозрительно для меня и то, что Боярский чуть ли не с первых дней новой власти пошел на службу в советское учреждение. Не такой это человек — по отзывам знающих его, — чтобы сделать подобный шаг искренне…
На мой взгляд, есть несомненная, хоть и не прямая, связь между всеми этими фактами. Слухи о большом количестве награбленного золота — в связи с каким–то князем, живущим в Петрограде. Несомненное знание Боярским реестра наиболее уникальных ценностей и возможных мест их хранения — это два. Время ограбления Музея и какая–то организационная суета в это же время вокруг дома Боярского — это три. И четыре: наличие людей офицерского покроя среди налетчиков и среди многочисленных гостей Боярского.
В доме Боярского нечисто. Это мне ясно как божий день. Вот вам, пожалуйста, маленькая, но красноречивая деталь: несколько раз в помоях, выплеснутых во двор, попадались мне на глаза куриные кости, огрызки хлеба, срезки с копченого окорока — набор, согласитесь, странный для пайкового Петрограда… Вот почему я считаю нужным начать с разработки Боярского и его окружения.
Шмельков. закончил и стал протирать носовым платком пенсне. Руки его слегка дрожали.
— А если он, этот Боярский, просто спекулянт какой–нибудь? Или даже контра? — спросил Ваня Стрельцов. — Нам ведь задача — именно золото найти?..
— Милый Ваня, — ответил Шмельков. — Долгие годы работы в сыске убедили меня, что есть моменты, когда следует полагаться только на свой нюх.
Свитич брякнул с подоконника:
— Ню–юх! На буржуйские помои! Прикажете, что ли, все выгребные ямы в Питере облазить?!
— Если надо, — сказал, озлясь, Шмаков, — облазишь все до единой! Если надо революции!
Шмаков после выступления старого сыщика пребывал в некотором смущении. Уж слишком зыбкими, легковесными показались ему подозрения Шмелькова на связь Боярского с хищениями. Не убедил его Вячеслав Донатович. И, как оказалось, не только его одного.
— Вилами по воде! — раздраженно сказал Тренев. — Вилами по воде писано! Единственное, что похоже на правду, — это «Ванька с пятнышком». Из этого единственного и надо исходить. А не разводить турусы на колесах! Нужно искать «Ваньку с пятнышком»! Никаких Боярских! Юденич в Колпино! Нет ни времени, ни людей на «разработку», как он е выразились, князей.
Туляк оглянулся на Шмелькова, слабо возразил:
— Да, конечно, «Ванька с пятнышком» — это нить. Но доводы о возможной причастности Боярского — не определенные, согласен, косвенные доводы, — их со счетов скидывать никак нельзя. Здесь и вправду чудится что–то такое…
— Когда что–то чудится, креститься надо! — злым и больным голосом буркнул Тренев, опять уходя лицом в поднятый воротник шинели.
Шмельков раздраженно барабанил пальцами по подлокотнику, ногу на ногу перекладывал, но ни слова больше не сказал.
— Ну, Шмаков, говори, на чем порешили?
— Порешили так. Двое — Свитич и Стрельцов — с сегодняшнего вечера начинают наблюдение за домом князя Боярского…
— Это еще кто такой?
— Крупнейший в прошлом коллекционер. Принимал участие в работе комиссий Временного правительства по царскому наследству и национализации музеев. Ходят в городе слухи о большом количестве золота и драгоценностей, похищенных неким князем. Возможно, что это Боярский.
— Есть какие–то данные на этот счет?
— Очень косвенные. В основном в этой версии мы полагаемся на Шмелькова. Из прошлого своего опыта он кое–что знает. Остальные направлены на поиски известного налетчика «Ваньки с пятнышком». Его, по материалам дела, опознал все тот же Шмельков.
— Вот это уже кое–что. Чаю хочешь?
— Не до чаев.
— Тогда — все! Докладывай ежедневно. В любое время. Почувствуешь, что не хватает людей, — проси.
— А ты все равно не дашь… Как–нибудь, ладно, постараемся сами управиться.
Жизнь в доме бывшего князя Боярского протекала, судя по всему, скучно и мерно.
В восемь утра хозяин уходил на службу. Возвращался до темноты. Неторопливый человек, скромно, но добротно одетый, — сама солидность, невозмутимая покорность судьбе.
В доме он жил не один — с экономкой не экономкой, с женой не женой. Эту даму Ваня Стрельцов сразу же окрестил «мамзелью». Была «мамзель» долгонога, русоволоса, голову несла надменно, — Ване, что скрывать, очень даже понравилась.
«Мамзель» из дома за время наблюдения отлучалась дважды — часов в двенадцать — на рынок. Расплачивалась: один раз — пуховым платком, другой раз — золотыми сережками и какими–то серенькими кружевами. Купила: хлеба — фунта четыре, картошек.
Однако — вот чудеса! — на второй день Ваня обнаружил в отбросах куриные кости и несколько пробок от нерусского вина.
Окна во флигеле и днем и ночью были тщательно зашторены.
Ни один человек — словно бы в пику Шмелькову — за это время Боярского не посетил.
Стрельцов и в особенности Свитич, околевавшие от холода в дворницком домике, уже начинали роптать.
— К чертовой матери! — взлязгивал зубами Свитич. — З–завтра же! Шмакову на стол — бумагу! А скажет «нет» — уйду самовольно! Не в тыл же! Не к теще на печку! На бой с буржуазией!
Стрельцов шипел:
— Тиш–ше! Ты же чекист! Тебя сюда поставили, потому что здесь — та же самая буржуазия.
— Со–озна–ательный… — усмехнулся Свитич. — Ты меня политике текущего момента не учи! Я — ученый! Я за свою учебу — простреленный! Не принимает, Ванька, не принимает душа этого дела! Я ж боевой моряк, Ваня!
— Так тебя же вчистую списали.
— Ничто… Братишки с «Самсона» войдут в положение. Не к теще же на печку!
Стрельцов и вправду был «сознательный». Если честно признаться, то в чекисты он пришел прямиком от киижек о Нате Пинкертоне. И до., сей поры нет–нет да мерещились ему какие–то шальные погони по крышам, трескучая револьверная пальба, молодецкий мордобой… Правда, — смышленый парнишка — он довольно быстро уразумел, что таких вот тоскливых сидений в засаде у чекистов гораздо больше, нежели натпинкертоновских подвигов. Да и разницу между книжной пальбой и натуральными выстрелами — особенно в тебя — он уяснил тоже очень быстро, с первого раза.
Работал он старательно — вникал, внимал, — снисходительное отношение к своей юной персоне изо всех сил терпел — набирался, одним словом, сыщицкой мудрости, и не без успеха, как многие замечали.
И все–таки безрезультатность, а похоже, и бесцельность наблюдений за домом Боярского заставляли и его впадать в уныние.
Однажды, когда удалось вырваться на пару часов — поспать и забрать паек, — он увидел Шмелькова. Намекнул ему: может, ваш знакомец ошибся? Никто ведь к Боярскому не ходит, может, понапрасну мерзнем?..
Шмельков невнимательно глянул на него сквозь тусклые свои стеклышки, обронил:
— Терпите, юноши, терпите, — и прошел, как мимо пустого места.
Вячеслав Донатович был (честно признаемся) глубоко уязвлен тем обстоятельством, что на первом совещании у Шмакова предпочтение получила идея Тренева: учитывая крайнюю ограниченность во времени, искать прежде всего «Ваньку с пятнышком». А предложение Шмелькова, хоть и было принято, но принято как–то кисло, без особой надежды на успех. Свидетельством этому, считал Шмельков, было назначение наблюдателями самых пустяковых работников — зеленого губошлепа–гимназиста и полуграмотного матроса.
Свое раздражение и обиду он не считал нужным даже и скрывать. В конце того совещания нацарапал на листочке, скучно сверяясь с памятной книжкой, план особняка, флигель, дворницкую, сказал:
— Сидеть надо здесь, глядеть сюда. Вход во флигель — один–единственный, поскольку переход через оранжерею замурован еще в прошлом веке. — Пренебрежительно сунул Стрельцову листок и больше этим подчеркнуто не интересовался.
…Кто бы мог подумать, что самолюбию Шмелькова суждено испытать еще один удар, несравненно более язвительный — может быть, потому особенно язвительный, что нанести его должен был «зеленый губошлеп–гимназист» Ваня Стрельцов?
На третью ночь Свитич принялся кашлять. Звук был такой, будто изнутри бьют по гулкой деревянной кадке. Стрельцов остался один.
Без напарника дежурить оказалось не в пример тяжелее. К тому же поднялся злой ветер со снегом, и в дворницкой, где не было ни единого целого стекла, стало и вовсе как в леднике.
До вечера Ваня кое–как еще крепился.
Когда же вконец окоченел и перестал даже чувствовать свое тело, когда желание хоть на полчаса укрыться от ветра стало по–настоящему лютым, он сказал, внутренне краснея от стыда:
— Надо бы сменить место наблюдения, Стрельцов…
Этому решению, надо сказать, весьма способствовало то обстоятельство, что из дворницкой хорошо было видно каморку возле входа в особняк, а в этой каморке целый день топилась «буржуйка».
И Стрельцов не устоял, «сменил место наблюдения». Это, несомненно, было нарушением приказа, но, уж коль скоро оно привело к важным открытиям, никто Ване этого потом не припомнил.
День кончался, но по просторной беломраморной лестнице, ведущей во второй этаж, еще бегали туда–сюда какие–то сумеречные, зло озабоченные люди. В особняке князя теперь располагался топливный комитет Петрограда.
Из–за чьей–то приотворенной двери рвался остервенелый, с фистулами голос:
— Да пойми ты, черт тебя еди! Или ты достаешь десять подвод, или с тобой будет разбираться чека! И не ори! Десять подвод! Десять. Все.
Стрельцов побродил по лестнице, удивляясь обилию комнат.
Какой–то человек, сбегавший мимо него, остановился двумя ступеньками ниже, строго спросил:
— Вам кого, товарищ?
— Свитича, — от растерянности бухнул Иван. И, к своему изумлению, услышал:
— Завтра зайдите. Сегодня его, кажется, не будет.
Было здесь несравненно теплее, чем на улице. Но «буржуйка» влекла его по–прежнему, да и на крыльцо Боярского поглядывать надо было скрытно — не торчать же столб столбом посреди подъезда! — и он отворил дверь в каморку.
Крошечный старичок с румяными щечками и пуговичным носиком восторженно охал и фукал, гоняя горячую картофелину из ладони в ладонь.
— Здрасьте, дедушка!
— У–ух! — послышалось от стола. — Фу–ты, батюшки…
— Десять подвод должны прийти, — деловито заговорил Стрельцов. — Приказано дождаться, принять по всей строгости, сопроводить. Так что я тут посижу у тебя погреюсь?
— Грейся, солдатик… — выговорил наконец старик, набрасываясь на картофелину. — Только на картошки — фу–ты, горяча! — не зарься. У меня их всего три.
— Не беспокойтесь, — солидным голосом ответил Ваня, принимаясь снимать сапоги. — Харчи у меня и свои водятся.
Протянул к печке босые ноги и аж зажмурился от сладкой боли в промерзших суставах.
Потом глянул за окно и тихо затосковал: крылечко Боярского и сейчас–то уж плоховато видно, а как стемнеет, тогда и вовсе ничего не разглядишь. Опять придётся топать на мороз.
Он вздохнул, добыл из кармана хлеб в тряпочке, принялся есть — крохоборствуя, по маленькому кусочку отламывая.
На улице уже густо синело. Изредка шаркала по стеклу снежная крупка.
Из дверей особняка, которые приходились рядом с каморкой, часто выходили люди. Поднимали воротники, поджимались и спешно, словно спасаясь, бежали через двор. Подгоняло людей и ненастье, но больше всего — нужда попасть домой до темноты., дабы не быть ограбленными по дороге. Впрочем, и днем грабили.
Стрельцов задумался, глядя в окно.
…Он, конечно, был на стороне Тренева в его споре со Шмельковым. Хотя, конечно, помалкивал. Сидеть–высиживать неизвестно что, не зная, когда это самое «неизвестно что» произойдет и произойдет ли вообще, — это казалось ему странным.
Сегодня, когда бежал берегом Мойки, впервые не то что поверил — подумал, как о возможном, что Питер, может быть, и не удержать. Возле всех мостов за ночь понастроили баррикады из бревен и мешков с песком. Из амбразур торчат пулеметы. Заметил даже пушки.
А где–то в городе — похищенные драгоценности. Не поймаем «Ваньку с пятнышком», ищи те миллионы, свищи.
Тут мысли Стрельцова прервал сторож. Стряхнув со стола в ладонь последние крошки, бодро спросил:
— А что, солдатик? Правду ли говорят, что салтан турецкий и король швецкий решили с нами в союз войти?
— Это ж кто тебе такую новость принес?
— Есть кому. Знающий человек. Шорник–сосед.
— Ну, если, конечно, шорник… — согласился Иван. — А вот что на Волковом кладбище каждую ночь покойник встает и в сторону Смольного кулаком грозится, вот это точно. Это мне один знающий матрос говорил.
— Врут, — быстро и убежденно отозвался старичок. — Это все креликалы. Мировой, вишь ты, гидра империализм.
— Ну и образованный ты, дед! — развеселился Стрельцов. — А вот, на что хошь побьемся, такую вот книжку не читал! — и Иван извлек любимое свое сочинение «Почему Наполеона никогда не существовало…»
Сторож добыл очки. Стал строго и недоверчиво глядеть на обложку, держа книгу на далеком отлете, чуть развернув ее к коптилке.
Стрельцов прислушался. В доме было тихо. Лишь где–то наверху, словно бы оступаясь, постукивала пишущая машинка.
— А куда народ подевался? Вроде бы мимо нас не столь уж много и выходило?
— А они — кто туда, кто сюда ходит. Кому на Литейный — сюда, кому в тую сторону — туда.
Заглавие книжки, видно, уже забирало старика, отвечал он с явным неудовольствием.
Стрельцов даже растерялся. «Это что же получается? «Сидите здесь, глядите туда». А у особняка–то, Вячеслав Донатович, два входа–выхода! Ну, ладно, флигель стоит на отшибе. А если бы кто–то из гостей Боярского нырнул в этот подъезд — мы бы ведь и сидели, как дураки, и ждали, когда он назад появится!»
А через полчаса произошло и вовсе немыслимое.
Где–то хлопнула дверь. В темноте, мимо каморки сторожа, прошел человек. Явно с улицы — отдуваясь н стряхивая с себя снег.
Он направлялся к левому нижнему коридору, который через оранжерею вел к флигелю!
— Кто это идет? — шепотом спросил Стрельцов, даже задрожав от волнения.
Старик даже и глаз не соизволил оторвать от Наполеона, которого, кажись, и вправду не было…
— Может, жильцы… А может, кто на службе ночевать остался.
— Откуда жильцы–то, дед?! — чуть не заорал в голос Иван.
— Да с флигеля же, господи исусе христе! — рассердился сторож.
Тут Стрельцов проговорился:
— Так там же стена!
— Была да сплыла. Считай, месяц как проколотили. Князя хотели выселять, того, что во флигеле А вместо него — гужевой отдел, Ферапонтова то ись…
— Ну а князь чего?
— Чего–чего! Бумагой оборонился, вот чего! Какой же ты, однако, прилипчивый, парень, тьфу! — И дед опять уткнулся в книжку.
«Вот, значит, как? — размышлял Стрельцов суетливо. — Сначала оказывается, что у особняка два выхода, а потом, что и вовсе из флигеля — скрытый ход?.. Может, прав Свитич, что терпеть не терпит Шмелькова? Нет, погоди… А что «погоди»? Мало ли разговоров о предателях из спецов? Что же делать? Был бы Свитич, к Шмакову бы сбегал А если этот гость назад пойдет, что тогда?»
Старику — что? Посидел, впившись в книжку, потом сказал непонятное:
— Все в мере своей непостижимости, — и завалился спать. Поворочался, произнес в темноте: — Ты, солдатик, дал бы мне этого наполеона. Я его шорнику–соседу покажу. Подводы твои, не бойсь, — если на сегодня обещаны, дни через три придут, дело верное. Дашь? — и успокоенный согласием, захрапел вдруг на удивление басовито и мрачно.
…Около полуночи человек прошел назад.
Стрельцов чуть не заплакал от беспомощности. То ли идти следом, то ли ждать других, то ли мчаться к Шмакову? Пока терзался, все сроки бежать за ночным посетителем упустил.
Наконец плюнул на все, поспешил к Шмакову.
Наутро в кабинете Шмакова происходил такой разговор:
— Откуда ваши сведения, Вячеслав Донатович, об особняке Боярского?
— Я же говорил… От одного старого знакомого, который… который, одним словом, с давних времен мне кое–чем обязан.
— Кто он?
— Рыжик. Домушник. Энциклопедист по части знания всех более–менее богатых особняков Петербурга.
— План особняка дал вам он? Нарисуйте его. Шмельков достал книжку и, раскрыв на нужном листке, протянул Шмакову. Тот мельком глянул.
— Я хотел бы напомнить вам, старший инспектор Шмельков, что вы работаете в уголовном розыске рабоче–крестьянского государства. Методы, к которым прибегал старый сыск, здесь не приемлемы!
Шмельков выпрямился и ответил не без надменности:
— Позвольте! Я не так молод, чтобы переучиваться. Так что уж позвольте мне…
— Не позволим! Ваши приемы сыграли с вами злую шутку. Из–за вас несколько суток мы держали впустую возле дома Боярского оперативную группу. Из–за вас несколько суток люди Боярского вели свою деятельность вне нашего контроля!
Шмельков удовлетворенно улыбнулся:
— Если я вас правильно понял, мои подозрения относительно Боярского подтвердились?
— Взгляните на план. Взгляните, взгляните! Стена между флигелем и оранжереей, которая ведет в особняк, разобрана! Месяц назад. То есть именно тогда, когда вы получали свою консультацию у вашего «энциклопедиста»!
Шмельков поглядел, все понял и вдруг, как от боли, сморщился; ткнул себя в лоб злым стариковским перстом. С такой искренней досадой застонал, что Шмакову даже стало жалко его.
— Никто не заставляет вас переучиваться.
Шмельков, не слушая, поднялся. Пошел к двери. Он в эту минуту казался очень старым. Прежде чем взяться за ручку двери, недоуменно пожал плечами.
…Закадычными друзьями–приятелями стали Ваня Стрельцов и сторож топливного комитета Елизарыч.
С утра до вечера вели они разговоры, которые, со стороны послушать, напоминали то ли беседы душевнобольных, то ли сектантские посиделки.
— Слушай, солдатик… — заговорщицки шептал Елизарыч. — Ты вот это местечко мне еще разок потолкуй. Мы с соседом, как ни бьемся; а все недопонимаем.
— А чего тут понимать? — с небрежностью отвечал Стрельцов, беря книжку, порядком уже истрепанную, начинал объяснять.
Старик только изумленно поматывал головой. Он являлся теперь в каморку задолго до начала работы. Тихо и искренне радовался, что он был прав и подводы для Стрельцова так–таки еще не прибыли, и принимался теребить его вопросами про несуществовавшего императора, — очень отвлекал от наблюдений. Хотя, с другой стороны, если б не книжонка эта про Бонапарта, куда как сложнее было бы Стрельцову работать.
…Из окошка каморки хорошо просматривались коридор, ведущий в оранжерею, и двери тех комнат, которые выходили в него. Задача у Ивана была проста, но требовала большого внимания. Нужно было вовремя заметить того, кто свернул в коридор, ведущий к флигелю, но ни в одну из дверей не зашел. Затем нужно было дождаться его возвращения и успеть показать на него кому–нибудь из своих, которые дежурили неподалеку: разговорчики разговаривали, неизвестно кого и чего ожидаючи…
Стрельцову нравилось это дело. Настоящая сыщицкая работа! Об усталости он словно бы даже и забыл. Есть, правда, хотелось, но за пайком сбегать было некогда.
— Ну, рассказывай, Шмаков!
— Новости только по Боярскому. Серьезные новости.
— А этот? «Ванька с пятнышком»?
— На малинах не появлялся уже недели три. Где он, что делает, установить не можем.
— Плохо. Ну, давай Боярского…
— Двое оказались служащими топливного комитета (наверное, Стрельцов указал ошибочно). На следующий день после визита к Боярскому — слушай! — каждый из шести принимал гостей. Не считая женщин, гостей к каждому являлось четверо. Чуешь?
— Мд–да…
— На всякий случай за двумя из тридцати я оставил наблюдение. Коли структура у них боевые пятерки, то — чем черт не шутит! — может, каждый из пяти, в свою очередь, руководитель.
— Да что ты, Шмаков! Арестовывай эту свою тридцатку, да побыстрей! — и считай, что начало положено. Если и есть остальные, то низовое звено, без командиров.
— Рано арестовывать. Можем миллионы потерять. Связь Боярского с хищениями не доказана, это правда, но и не опровергнута. Арестуй я сейчас его людей, кто знает, что может случиться с нашими ценностями? Я же не могу быть уверенным, что арестовываю всех его людей!
— А ты отдаешь себе отчет, что значит подпольная организация в городе, когда Юденич…
— Юденича–то гоним…
— Рано об этом говорить. Рекомендую, товарищ, — заметь, я еще не сказал «приказываю», — рекомендую провести одновременные аресты всех тридцати.
— Где ж людей наберешь для такого предприятия?
— Первые же допросы покажут, у кого оставлять засады…
— «Авось»? Авось что–нибудь и поймается, так?
— Нам ждать нельзя. Ясно?
— Ясно. Очень даже ясно. Считай, что я принял к сведению твои «рекомендации».
Что, скажите на милость, делала бы первая оперативная бригада без своего младшего (младше некуда) инспектора Ивана Григорьевича Стрельцова?
А произошло так… Когда был объявлен временный отбой слежке за флигелем Боярского, Стрельцову за отличное выполнение задания был выдан трехдневный паек и разрешение выспаться сколько душа пожелает.
Свою долю пайка он съел зараз, а душе его пожелалось спать ровно десять часов.
Проснувшись, он попил морковного чайку, постоял перед зеркалом с пару минут, любуясь человеком, столь ловко изобличившим шайку Боярского, и, почувствовав себя к новым подвигам готовым, двинулся на службу.
Стрельцов шел, насвистывая что–то революционное, когда услышал вдруг:
— Ванька!
Перед ним стоял Валька Рыгин, сын мясника. Когда–то учились в одной гимназии. Не виделись года два.
— Здорово!
— Ну, здорово… — Ваня неохотно расставался с праздничным своим настроением ради пустого уличного разговора.
Рыгин был пьяноват.
— Ха! — веселился он. — Я же к тебе даже заходил как–то! Из наших–то в Питере не знаю даже кто и остался. Игорек — помнишь Игорька? — на юг соскочил. Феоктистова красные шлепнули, а Дедова Витьку — белые. Во дела? Хорошо хоть ты–то живой. Будет с кем вспомнить, а? Помнишь? Ох–хо–хо, вот сатирикон! И Юльку из третьей гимназии тоже, скажешь, не помнишь?
Стрельцов стал потихоньку сердиться, но…
(«Да я и сам не знаю, как это произошло, — объяснял он потом Шмакову. — Одет, как все. Ну, может, чуть получше. Во–о! Зубы у него золотые были! Ну, я чего–то и подумал…»
Ничего он, в общем–то, определенного не подумал. Просто пахнуло вдруг на него тем страшноватым душком, который он ощутил однажды, попав на допрос арестованных бандитов. Не прямой, а косвенный какой–то взгляд, на дне которого — ущербная блудливость. Горячечные, все время облизываемые губы. Речь с тараторкой. Преувеличенная веселость, а возле рта — старческие, словно болезнь точит, морщинки.)
— Ну а ты–то как живешь? — поинтересовался наконец Иван. Тот будто бы даже обрадовался вопросу.
— Хе! Я–то, брат… — И тут же напустил на себя таинственность. — В одном, понимаешь ты, учреждении. Тебе рано знать.
— В чека! — сделал догадливое лицо Стрельцов.
Рыгин залился смехом.
— Точно! Попал пальцем в…! В чека, Ванька, точно! — И он засмеялся еще пуще. — Только с другого входа, понял?
— Не–а… — простодушно ответил Стрельцов, впервые насторожившись.
— А ты чем промышляешь? Сапоги, смотрю, на тебе добрые.
— «Добрые»… — Иван поморщился. — Ноги скоро протяну в этих «добрых». На фарфоровом заводе. Три четверти фунта в день. — И вдруг поймал на себе жутковатый, остановившийся в холодном раздумье взгляд Рыгина.
Они прошли вместе еще немного, и Рыгин с усилием, но вскользь спросил:
— И небось жрать хочешь?
Стрельцов вдруг непонятно почему заволновался.
— А ты что, не хочешь? — как можно спокойней отвечал он. — У меня вот недавно сестренка спрашивает: «А правда, Ваня, что бывают люди, которые по два фунта в день получают?»
— Ну а ты чего? — В голосе Вальки Рыгина прозвучала неприязнь, трудно смешанная с жалостью.
— Я говорю: наверное, есть. Но только я таких не видал.
— И–и–эх, вы! — зло выдохнул Рыгин. — Пойдем! Пойдем, тебе говорят! Покажу. У меня еще время есть. И сестренке, может, захватишь. Я ее почему–то помню, твою сестренку.
Они пересекли Невский, стали колесить проходными дворами. Удивительно быстро Стрельцов потерял ориентировку.
Внезапно, в каком–то проулке, беспросветном от вплотную стоящих домов, Рыгин жестко и цепко взял Ивана за плечо.
— Ты только вот что… — заговорил он, твердо глядя глаза в глаза. — Если кому–нибудь это место… Или даже просто расскажешь… В общем, сам понимай, не маленький, что тебе будет!
Отпустил плечо, повернулся и пошел, уже больше не оглядываясь. А Ване Стрельцову и без этих страшноватых слов было не по себе. Впервые — в одиночку, без всякой страховки — предпринимал он этакую авантюру: шел «на малину». Теперь он почти не сомневался — «на малину».
Пусто посасывало в желудке от страха. «Если убьют, никто ведь и не узнает, где я», — подумал с тоской.
Он и не предполагал, что почти в самом центре Петрограда есть такие трущобы.
Грязь здесь была повсюду. Она была не просто признаком, — она была необходимым условием, обычаем этих мест, застарелая грязь.
Но ведь — жили! Вот что Ваню поразило больше всего. То за мутным стеклом видел он куклу, покойницкого цвета, с оббитым носом, пакляными волосами. («Значит, и дети здесь есть?!» — наивно изумлялся Иван.) То чья–то настороженная невидимая рука вдруг приподымала висящую тряпку–занавеску: кто–то рассматривал его, Ваню Стрельцова. Из тьмы своего обиталища рассматривал, недружелюбный, осторожный.
Ивану не по себе было. Иван трусил. Но ему вдруг (он сам подивился этому милосердному порыву) жгуче захотелось войти в какой–нибудь из этих домишек и что–то сделать. Может быть, просто девчушку какую взять на руки, ну просто взять на руки и подержать ласково, чтобы кроме куклы той страшной осталось у нее что–то еще…
Он вдруг подумал о том, а каково товарищам его вторгаться сюда и знать, что не только пальба, но и человеческая ненависть неминуемо встретит тебя. Самая искренняя ненависть! Потому что это — их жизнь, а ты, явившийся брать какого–нибудь Петьку Барабана, — для них враг.
И он сказал себе так: «Нечего воображать о себе, хоть ты и наткнулся случайно на потайной ход к Боярскому. Ты совсем ничего не знаешь об этой работе, об этой жизни. Вот тебе спина Вальки Рыгина, который ведет тебя неведомо куда, и иди за ней, и старайся не трусить, и старайся быть достойным тех, кто в товарищи взял тебя в таком деле…»
Валька шел не оглядываясь, и Стрельцов почему–то чувствовал, что тот уже жалеет о том, что поддался какой–то своей мысли или чувству.
«…И сестренке, может, захватишь» — так он сказал. А если он живет где–то здесь и у него просто дома есть хлеб?.. Но зачем он тогда так свирепо и зло предупреждал меня там, в проулке? Нет, я правильно почуял: он — из этих. Вот только вопрос: зачем ему я? Никто, даже мама, не знает, что я поступил в чека. Значит, Валька и в самом деле — просто так?..»
— Дошли.
Иван чуть не ткнулся в спину внезапно остановившегося Рыгина.
Валька оглядел Стрельцова. Шапку с него по–хозяйски — сдернул, волосы на лоб припустил. На ватнике две пуговицы отстегнул. Воротник рубахи выдернул наружу.
— Теперь, вот что… — сказал он. — Ты — со мной. Понял? Что будут спрашивать, ты на все ухмыляйся, а если пристанут: «Я — с Валетом». И все! Ни слова больше!
Какой там хлеб!
Первое, что увидел Иван, зайдя в дом, были две бабки, которые чистили, сидя над одним ведром, немыслимо огромные, нежно–желтые картошки, каких Стрельцов давно не видывал. А чистили — вполпальца шкурка.
Рыгин прошел мимо них, как мимо пустого места.
Зашли в следующую комнату, темную, безуютную. Здесь был тяжкий воздух. Окна занавешены. Валька по–хозяйски отвернул огонек на керосиновой лампе, висящей над столом.
Из–за занавески, разделявшей комнату, робко выглянул тощенький старичок, взглянул на Стрельцова, перевел взгляд на Вальку, заулыбался, весь вдруг даже задрожал от неописуемого удовольствия видеть Рыгина.
— Этот — со мной, Семеныч… — сказал Валька, задвигая старика опять за занавеску.
Стрельцов огляделся. Стол. Десяток табуреток, разбредшихся по комнате. В углу — какие–то мешки. У противоположной стены — перекосившийся драный диван.
Стол был изрезан. Резали его и просто так, резали и художественно: сердце, пронзенное кинжалом, повторялось раз пять, кроме того, кинжал, обвитый змеей, был изображен, женские бедра, могилка с крестом… «Нюрка — курва!!» — было также вырезано глубоко и убедительно. Многие считали долгом оставить свое имя. Кличек было мало: Бозя, Калган, Цыпа и Родимчик. Клички Стрельцов запомнил.
За занавеской шептались.
— Но это же тебе не всякий дом! — Семеныч вдруг тоскливо возвысил голос.
— Поговори, поговори! — угрожающе ответил Валька.
Семеныч быстро, угодливо, но не без укоризны залопотал что–то снова. Стрельцов услышал немногое:
— …Хорошо, хорошо, но, Валетик! Мне — шестьдесят восемь, я видел знаешь сколько народу? Ты и на Невском столько не видел. Нельзя так, Валетик. Я верю, верю, верю, конечно!
Рыгин вышел из–за занавески злой. Сел, посмотрел на ходики.
— Сейчас все сделает, старая падла! — И тотчас же чрезмерно искренне и ясно улыбнулся, показав все свои золотые зубы: — Серьезно говоришь: три четверти фунта в день? Да разве ж можно прожить? Да еще сестра. Да еще мать.
— Мать свой паек получает. В школе.
— М–да… — скучно протянул Рыгин, без уверенности полез в карман. Вынул тряпку. В ней было что–то тускло–желтое, похожее на расплющенный металлический стакан.
— Да ты возьми, возьми! Подержи… Погляди, какой он, этот золотой демон, гений, что ли…
Сам смотрел на металл без особого выражения, почти равнодушно.
— Это, Ванька, золото! Можешь, если захочешь, и ты такое поиметь. Вроде железяка, верно? А вот сейчас старик принесет и посмотришь: вот за такой кусочек–откусил я ему — ты нажрешься, как тебе и не снилось.
И правда! То, что ел потом Ваня Стрельцов, не только все его ожидания превзошло (он ждал от силы полбуханки хлеба) — такого он и до революции–то вдоволь не едал.
Что за роскошное, грубое разнообразие было перед ним на столе!
Нежно подкопченная ветчина соседствовала с круто соленным салом. На квашеной капусте небрежно возлежали какие–то куски рыбы, янтарно светящиеся.
Желтовато–зеленый, словно бы заплесневелый сыр валялся в одной помятой железной миске с кусками жареной курятины.
Отваренная картошка дымилась сама по себе, а рядом с ней лежал кем–то надкушенный кусок шоколада (в этом Ивану почудился какой–то жест неудовольствия со стороны хозяина). Открытая банка консервов стояла уважительно–отдельно. Это были омары, запах которых Ивану не понравился.
И хлеб лежал! Хлеб, небрежно наструганный крупными движениями хорошо отточенного ножа, — много хлеба.
Он был голоден, Стрельцов. Он был хронически голоден все последнее время. И все последнее время ему снились голодные сны, только голодные… И конечно же он захмелел. Как никогда не пьющие: все слова запоминает, а глаза — мутные.
Валет же пьянел умело, с радостной готовностью. И разговор вдруг посыпался из него. Иван не сразу и понял, что хочет от него бывший одноклассник.
— Эт–то вроде ом–мары, не помню, не люблю, не вкусно. А вот капустец — это да! — Со смаком хряпал сочную капустную крошенину, набив ею полный рот. — Но ты мне, Ванька, сразу говори: хочешь или не хочешь? Да ты выпей! Или я другого человека найду, а тебя — вжжи–ик! — ну, я это шучу. Выпьем лучше!
Опять вынимал из кармана тряпку с золотом.
— …Ты мне скажи, Ваньк, скупой я или не скупой? Честно! Мне вот этой желтизны — килишко. Тебе, ладно уж, по старой дружбе, — пятую часть! Знаешь, сколько можно будет всего купить? Весь Васильевский остров месяц будешь кормить! Да ты пей–жри — Валет не жадный. А работы тебе — всего ничего, Стрельцов. Походить куда надо. Поглядеть что надо. На стреме постоять. Свистнуть, когда надо.
— Так я же, Валет, друг дорогой, свистеть не умею! Ты что, забыл? Еще смеялся надо мной, помнишь?
— Помню, — милостиво сказал Валет, хотя и не мог этого помнить.
— Да и вообще, Валь, не сумею я…
— Не хочешь — не надо! Все. Снимай сидор! Соберу я тебе милостыньку, и хряй отсюда! Сейчас хозяин придет. Если ты мне ни к чему, то ты и есть — ни к чему! Обойдусь без сопливых. Все.
«Милостыня» Ивана обожгла.
— Ишь ты! Как говоришь–то: «Хо–озяин»! — произнес он со злостью, уже пьяной. — Сейчас — в холуях, что ли? «Хо–озяин идет!»…
Глаза у Рыгина сузились:
— А кто он, мой хозяин, знаешь?
— Не знаю, плевать я на него…
— А «Ваньку с пятнышком» — тоже не знаешь, не слышал?!
— Да убей меня бог, не знаю!
Стрельцов пошел на попятный. Он почувствовал вдруг за словами Рыгина такую бездну свирепого лакейства, что понял: не вспомнит Валет, пыряя его ножом, за–ради чего приводил к Семенычу гимназического своего однокашника.
— Ага! Не знаешь… — удовлетворенно начал Валет про Ваньку–хозяина. — Ну, так вот… — Но вдруг глянул на ходики и заспешил: — Все! Ладно! Давай твой сидор! Мне здесь тоже не светит быть.
Запихивая в холщовый заплечник, который носили в те дни чуть ли не все петроградцы, оставшуюся еду, Валет говорил:
— Баба у меня тут, княжна. Че–е? Не веришь? Я те говорю: княжна… настоящая! Надо кормить?
— Любит небось тебя…
— А как, скажи, меня любить не будешь, если я ей — через день — и курятинки, и картошечки, и хлебушка, и омаров этих вонючих?.. — Засмеялся, еще раз глянул на часы и вскричал: — Все! Мотаем!
Его испуг перед неведомым «хозяином» передался и Ивану. Они быстро выскочили. Куда–то побежали — другим путем.
— Как–нибудь забегу, все! — Валет хлопнул Стрельцова по плечу. — Тебе идти сюда, а мне — туда! Все!
Стрельцов побежал, однако, не «сюда», а за ним, скрытно. Заметил дом, куда зашел Валет. А потом только отправился к Шмакову рассказывать о своих приключениях.
Первое, что сделал Шмаков, — это скомандовал отбой операции, которая уже планировалась, — операции по аресту тридцати гостей Боярского.
***
Когда закончили обсуждать, что нужно было бы предпринять, коли появились новые возможности, Стрельцов спросил:
— Ну а это?
— Что ж… — ответил Шмаков. — Считай, что это твой трофей. Не возражаешь?
— Возражаю! Прикажете мне одному все это жрать? — Почему «одному» и почему «жрать»? Кушай, Ваня. И семью накорми. Сестренка в кои веки наестся…
— А у вас, выходит, семей нет? — В эту минуту Иван больше, чем всегда, походил на мальчишку. — И конечно, они у вас одними только белыми булками питаются?
Он почувствовал, что расплачется, самым позорным образом разревется, если ему откажут. (Должно быть, только сейчас приходила разрядка тому напряжению нервов., которое он испытал там, на хазе Семеныча…) Шмаков поглядел внимательно:
— Ну, коли так… Дели! Поскольку продукт в качестве вещественных доказательств выступать не может, приказываю употребить по назначению! Доволен теперь?
— Доволен… — Стрельцов отвернулся и вдруг нервно хохотнул.
Разделили. Каждый завернул свою долю в холстину вместе со служебным пайком, который был тоже неплох в тот день: фунт хлеба, четыре большие, только слегка подмороженные, картошины и две селедочные головы.
— Почему, Шмаков, медлишь с арестом Боярского и его компании?
— Операция была назначена на завтра, но…
— Почему ты говоришь «была назначена»? Ты шутишь? В Питере действует контрреволюционная банда. Положение на фронтах сам знаешь какое. А у тебя на воле гуляют…
— Появилась возможность ввести в окружение «Ваньки с пятнышком» нашего человека. Предполагаю, что после этого появятся прямые улики против Боярского. Предполагаю, что мы сможем арестовать и Ваньку, которого до сих пор найти не можем.
— Ты уверен?
— Я прошу, неделю.
— Хорошо. Ты знаешь, чем рискуешь…
— Знаю, товарищ.
— Кого собираешься вводить в банду и как?
— Володю Туляка. Есть, понимаешь ли, у меня на примете один поручик бывший, Федоров. И биография у него складная, и одногодки они с Туляком, и расскажет он ему о себе, я думаю, со всей откровенностью. Потому что многим мне обязан. Впрочем, это долго рассказывать.
— Рассказывай.
Валька Рыгин шел в гостиницу «Европейская».
С детства мечтал он побывать там. Когда проходил, бывало, мимо — еще в дооктябрьские времена — и видел те зеркальные, празднично освещенные окна с белоснежными полуспущенными занавесками — полуспущенными этак невыразимо как шикарно; когда слышал музыку, случайно вырывающуюся из дверей, которые отворял швейцар генеральского вида перед очередной подъехавшей парочкой; когда глядел на тех шикарных баб, тонюсеньких, как струнка, длинношеих, как лебеди, плывущих в сопровождении каких–то стариков в тяжеленных шубах, — когда видел все это, пронзала его восхищенная — хоть плачь! — зависть, и он, дрожа от голову кружащего бешенства, начинал пришептывать сквозь стиснутые зубы, сквозь сладко закипающую, аж посвистывающую слюну:
— Су–уки! У–у, суки!!
Мечтал: «Тебя бы, длинношеюю, лебедь белую, да по морде, по морде! Да содрать, да разодрать в клочья кружева–фильдеперсы твои! Да выгнать среди ночи откуда–нибудь с Крестовского, да голую! да в осень, да под дождь! О, тогда поглядел бы, как плаваешь, лебедь паскудная, да как на коленочки становишься: «Валенька! Миленький! Пощади!» — такие–то вот мысли начинали припадочно колотиться в горячей головенке Рыгина, когда доводилось ему в былые времена проходить мимо «Европейской», и долго еще встрясывало его, словно бы больного, судорогой, и даже во сне снилось.
Когда утихомиривался, люто хотелось богатства.
…Отец помирать не собирался. В день выдавал по гривеннику.
Валет знал, где отец хранит деньги, прежде чем, нести в банк, — в позеленелом старом самоваре, которой стоял за печкой. Замусоленные трешки, рублевки, отец совал их туда, казалось, не считая.
И однажды сын тоже запустил туда руку. Взял три рубля.
Вечером следующего дня был избит, как не был бит никогда в жизни. Но и с расхлябанным в кровавые сопли лицом не признался, где спрятал украденное (трешка лежала за подкладкой отцовских же галош).
…Отец, утомившись воспитанием сына, попил чаю с сушками и снова пошел в лавку. А Валет, всхлипывая и поминутно обмирая от боли в каждой косточке зверски избитого тела, вновь покостылял к самовару. Взял еще пять рублей. «Пусть хоть убивает! — решил он. — Да и не додумается, старый дурак, что после такой взбучки я снова рискну залезть в самовар…»
Отец и в самом деле то ли решил, что обсчитался, то ли просто–напросто ошалел от этакой наглости своего наследника. Деньги стал хранить в новом, неведомом Валету месте.
Выдавать стал ежедневно — пятиалтынный.
…Принимая копейки эти, Валет про себя надменно усмехался. На отцовские семь рублей он купил у однокашника Стася Миклашевского старенький «смит–вессон» с одним патроном и замыслил теперь уже настоящий взрослый грабеж.
Был январь месяц, но Валет бродил в тот год по городу, ошалевший и взбудораженный, будто давным–давно уже пришла весна.
В гимназию ходить перестал. Мотался, как пьяный, из конца в конец Питера, сжимал потной ладонью ручку револьвера в кармане: «Погодите! Дайте только срок!» — жалкий, страшный мелкозубый звереныш, готовый вцепиться в любого–всякого…
Однажды в горячечном своем состоянии Валет оказался черт те где, почти на окраине. Потом хотел, а не мог вспомнить. Сам дьявол, наверное, завел его, не иначе, в путаницу этих заунывных улочек, застроенных кривобокими нищими домами. Ни деревца, он помнит, там не было. Только эти домишки, тощий дымок из труб, слежавшийся серый снег и — небо, как нестираная простыня, начинавшаяся от самой земли.
На одной из таких улочек он и увидел бакалейную лавчонку. Едва увидел, вспомнил, что с утра ничего не ел.
Две ступеньки вели вниз. Воняло керосином. Воняло селедкой.
В лавке никого не было. Но едва он спустился, за прилавком открылась дверца, и выглянул мужичонка в несвежем фартуке.
— Чего–с изволите, господин гимназист?
— Булку там какую–нибудь… — грубо сказал Валет. — Колбасы, что ли, вон той, полфунта.
Бросил на прилавок единственный свой пятиалтынный. Тот самый ненавистный, жалкий, оскорбляющий пятиалтынный, который дает ему отец на гимназические завтраки и «протчее».
Лавочник выдернул ящик из прилавка и пренебрежительным жестом смахнул туда монетку. Может быть, даже и ухмыльнулся при этом, тонко показывая, что уж кто–кто, а он–то знает природу этих денег.
У Валета вдруг тонко и зло зазвенело в ушах от бешенства. Дальше все делал словно бы и не он.
— Ну–ка… — он шагнул за прилавок, дергая из кармана револьвер. — Ну–ка, ты! Видишь? — и ткнул в сторону бакалейщика дулом.
Рукой, свободной от оружия, вытянул ящик и стал не глядя выгребать оттуда какие–то бумажки. Зазвенели, падая на каменный пол, монеты.
Лавочник стоял, обомлев.
— Э! Э! Э! — наконец завопил он, протестуя, и бросился на Валета.
Тот ударил его, как ударил бы кулаком, — дулом в зубы. Лавочник схватился за рот и отскочил.
А Валет все выгребал из ящика деньги, совал в карман, и голова его гудела все горячее и больнее. Он даже плохо видел перед собой от этого гуда.
— Это ж как это? — занедоумевал вдруг бакалейщик плачущим негромким голосом. Оторвал руку ото рта, увидел кровь и завизжал наконец в настоящий голос: — Митя! Митенька! Граблют!
Валет вылетел из–за прилавка. Распахнулась другая дверь, и оттуда выскочил заспанный толстомордый парень. Должно быть, сын.
— Чего? Где? — ошалело заспрашивал парень.
— Да он вот! — плаксиво сказал мужичок и показал кровь.
— Ты что ж это делаешь? — негромко удивился парень и страшно улыбнулся. В руке у него оказалась железная рейка безмена. Противовес был внизу, и парень держал безмен, как кувалду.
Бежать было некуда. Парень стоял ближе к выходу.
— Не подходи! — припадочно заверещал Валет и, весь вдруг затрясшись, почти теряя сознание, выставил перед собой руку с револьвером. — Не подходи! Убью–у–у!
Парень увидел оружие и, готовый было броситься, приостановился.
— Деньги забрал! — подзуживая, крикнул отец.
— Ах ты! — с ненавистью процедил парень, распаляя себя. — Ах ты, рвань подзаборная! — и сделал шаг.
Но тут же замер, словно окоченел. Лицо его омертвело в странной гримасе ужаса.
Он глядел на руку, держащую револьвер, и видел, что палец медленно нажимает спусковой крючок и что боек поднимается от этого движения, как живой, — неотвратимо и страшно.
— Не на–адо! — взвизгнул умоляюще отец, который смотрел не на руку, а на лицо Валета и вдруг понял, что это — лицо убийцы.
Курок щелкнул по капсюлю. Выстрела не произошло. Произошло между тем непонятное: парень рухнул на пол, как мертвый.
Валет бросился вон. Последнее, что он слышал, — это крик лавочника:
— Ми–и–тенька! — как по убитому крик.
Сколько бежал, куда бежал — ничего не запомнил.
Очнулся, когда шел по линии трамвая и рассовывал деньги по карманам. Его трясло.
Остановился, набрал снега в фуражку. Помогло. Снег таял и тек по лицу, как слезы.
Вокруг темнело. Шел час гаденьких зимних сумерек — час, когда умирал Валька Рыгин — гимназист и рождался налетчик, убийца Валет.
Путь его лежал мимо «Европейской». Зажимая в кармане влажной рукой комок денег, он привычно глянул на зеркальные окна, на шторы и ничегошеньки–то не почувствовал, кроме тоскливой усталости. Игрушки кончились. Но «Европейская» по–прежнему не подпускала его к себе.
Но вот все–таки — через два с лишним года — он идет в «Европейскую».
За эти годы он стал матерым бандитом, хладнокровным, осторожным и очень жестоким. Даже видавшие виды налетчики дивились порой, с каким садизмом расправляется он со своими жертвами. Там, где достаточно было простой пули, он устраивал то, что на их языке называлось «концерт».
Он порой бывал сентиментален, слезлив, слюняв, особенно во хмелю да под жалостливую песню. Но вовсе не жалость к оголодавшему однокашнику заставила Валета повести Ваньку к Семенычу, накормить его, напоить, дать жратвы для домашних.
С недавних пор Валет — в глубокой тайне от всех — подумывал о том, как бы ему отколоться от «Ваньки с пятнышком». С недавних пор он все чаще и задумчивее глядел на окружающих его людей как на возможных «шестерок» в его собственном деле.
Конечно, только спьяну да сдуру могло померещиться, что для такой роли сгодится Ванька Стрельцов, учительский сын. И все же не зря — ох, не зря! — кормил он его у Семеныча…
«Ваньку с пятнышком» он боялся и ненавидел. Боялся всем нутром, как дети боятся темноты, женщины — залетевших на огонь мотыльков, как человек боится и ненавидит змей. Когда хозяин невзначай останавливал на нем взгляд своих оледеневших гадючих глаз, у Валета что–то обрывалось в животе: «Все! Хана!»
Он и ненавидел–то его больше всего за этот свой страх перед ним, да еще, конечно, за те бесчисленные, крупные и мелкие унижения, которые обязательны, когда один — хозяин, а все остальные — в подчинении.
Шлепнуть бы его зажмуривши страх — это, конечно, пара пустяков. Но у блата такие секреты недолги.
Тут склеивать дело надо по–иному, тонко и тихо, решил Валет. Тихохонько, без шума–шороха, должен сыпануться «Ванька с пятнышком». Да не на старье сыпануться, а на свеженьком дельце, к которому Валет — весь блат свидетель! — ни боком, ни припеком.
…Вчера, когда шел от «княжны», случайно встретил опять Стрельцова. Тот стал плакаться — гнул, понятно, к тому, чтобы еще разок похарчиться у Семеныча. Лишний рот, говорит, появился. Двоюродник какой–то, из Москвы. Работает будто бы в Совнаркоме. Но только Ванька говорит, что все это брехня. Из офицеров он, и год назад еще был на Юге. Живет, правда, в гостинице «Европейская». Жадюга: все бедным прикидывается. Вчера, слава богу, паек принес и флягу самогона где–то достал. Напился и сболтнул, что ехал по секретным каким–то делишкам в Питер, а того человека, к кому ехал, припечатало чека, и вот: дозарезу нужны ему деловые. Устрой ты ему, Валька, знакомство с кем–нибудь, говорил Стрельцов, пусть отстанет от нас.
«Мне всегда фартит, — подумал горделиво Валет. — Я — первый, это точно, кому Ванька про того офицера рассказал. «А кому же еще? — говорит. — Уж если кто и деловой, так это ты, Валя, наверное. Да я, — говорит, — других ведь не знаю…» Это хорошо, что ты, Ваня, больше никого не знаешь. Да ведь только, хоть и не знаешь, я тебя все–таки чуть попозже, тихонечко этак, перышком… Чтобы не вякнул сдуру. Но это попозже, Ваня, попозже. Мне пока что тезку твоего определить надо. Очень надо. Пора».
Вот почему Валет идет сегодня в гостиницу «Европейская».
Вместо прежнего швейцара–генерала Валета в вестибюле остановил красноармеец с ружьем.
— Вам к кому, товарищ?
Валет растерялся. Вот те и «Европейская»!
— К этому… Федоров фамилия. — И окончательно вспомнил: — Третий этаж, триста сороковая комната.
— Минуту, товарищ… — солдат поводил по списку пальцем. — О, к товарищу Федорову? — и отдал честь. — Пожалуйте, на третий этаж.
— И так знаю, что не на пятый, — обиженно буркнул Валет и пошел, с любопытством оглядываясь по сторонам.
…И колонны тут были розового мрамора, и лепные бабешки голые свисали с карнизов, разглядывая Взлета, и лестницы были шикарные… Но где же твой трепет, Валечка? Где обмирание в сердце? Где горделивое клокотание в груди?
Вот и сбылась, Валечка, твоя мечта, и вот ты — в «Европейской». И не сявкой идешь, а как король, но только вот настроение почему–то — почему бы? — хоть вой!
Ну, так и повой, Валет, повой…
«А Федоров–то ого–го… — подумал Валет. — Ишь как солдатик во фрунт становился!»
Постучал в триста сороковой и, не дожидаясь ответа, вошел.
Ожидал почему–то увидеть нечто толстомордое, лысоватое, бурчливым голосом говорящее, в окружении злата–бархата, канделябров разных, шманделябров, и непременно чтоб стеганый халат на, нем…
Человек сидел спиной к двери, утонув в кресле. На появление Валета отозвался спокойно, даже лениво:
— Кто там?
Несуетливо выглянул из–за спинки.
— Да я это… — внезапно растерявшись, сказал Валет. И вдруг заметил неприметно глядящее из–под ручки кресла дуло револьвера. — Валька я… Рыгин.
— И что тебе, Валька Рыгин, от меня надобно? — спросил человек, опять отворачиваясь и глубоко уходя в кресло.
Рыгина это задело. «Стукнуть бы тебя сейчас, аккурат сквозь кресло. Только вот зачем?..»
— Звали, — сказал Валет.
— Я не звал, — донеслось из кресла. — Ты сам пришел.
— Сам пришел, — согласился Валет.
— Коли пришел, садись. Вот сюда садись.
Из–за спинки высунулась рука и показала на кресло, стоящее слева. «Не фрайер… — уважительно отметил Валет. — Ему так сподручней стрелять, ежели что…»
Лет двадцать пять. Френчик, сапожки, усики. Не скрывает свое офицерство. Спокоен. И не с виду спокоен, а в натуре.
— Ну и зачем ты пришел ко мне, Валька Рыгин?
— А ни за чем! — вдруг самой широкой из самых своих наглых улыбок ухмыльнулся Валет. — Просто так. Посидеть. Поглядеть, что это за человек такой, из–за которого мне честь отдают.
Тот вяло усмехнулся:
— Честь отдают? Это слишком. Я считаю, что вообще давно настала пора бороться с этими рецидивами царской армии. А ты как думаешь?
— Ага, — согласился Валет, который думал об этом не больше, чем о происхождении Вселенной.
— Ну, если ты со мной согласен, давай познакомимся. Ты — Валька Рыгин. Я — Николай Петрович. Федоров.
Руки не подал, но привстал и полупоклонился.
— За сим… по старорежимному, тем не менее разумному обряду нам не грех, я думаю, и выпить? Поскольку мы с тобой, оказывается, союзники по одному из кардинальнейших вопросов текущего момента.
— Это по какому? — не понял Рыгин.
— Как «по какому»? По вопросу об отдании чести, разумеется. — И Федоров опять вяло, будто бы насильственно усмехнулся.
Поднялся, прошел в угол. (Поднялся так сильно, легко, что Валет еще раз уважительно подумал: «Ого! С тобой, видать, можно делать дела…»)
В углу стоял чемодан — прекрасной, очень дорогой кожи. Таких Валет не видывал со времен революции. Федоров покопался в нем и вернулся с бутылкой и кульками. Бутылка была тоже диковинная. Иностранная. Коньяк, что ли.
— Закусить, пардон, почти нечем. Все, что взял из Москвы, уже съел, поскольку продвопрос в Питере для меня стоит острее, чем хотелось бы.
На стол, однако, выложил кусок курицы, полкаравая хлеба, пяток вареных яиц. Выпили, не чокаясь.
Федоров почти не ел. Курил. Безмятежно, спокойно и просто глядел в сторону, куда плыл табачный дым.
— Может быть, еще? — спросил он через некоторое время.
— Хе, — ухмыльнулся Валет.
Странное дело, ему нравился этот парень. Такое с Валетом случалось редко.
В этом парне была простота. И в нем — Валет это сразу почувствовал — был стержень.
— Спросить чего хочу… — начал Валет, избегая необходимости обращаться к Федорову на «вы» или на «ты». — Этот френчик… сапожки офицерские… чемодан… на хрена это? Ведь всякий…
— Ни в коем случае! — оборвал Федоров. — Я облечен властью. Мое, так сказать, «позорное прошлое» не стало препятствием для работы в Совнаркоме, так что… Да ты ешь, ешь! Голодают, как я посмотрел, петроградцы.
— А в Москве по–другому?
— Ну, уж это как кто устроится.
— Ну и в Питере: кто как устроится. Я, например…
— Не надо, Рыгин! Меня это не интересует.
— А что интересует?
— Ничего. — И после паузы: — Кроме, пожалуй, одного. Зачем, или скажем так, с чем ты пришел ко мне, Валька Рыгин?
— Ишь ты, какой деловой… — усмехнулся Валет, слегка подчеркнув последнее слово.
Федоров удивленно приподнял бровь: то ли услышал «ты», то ли дождался наконец нужного слова.
— Деловой, — просто согласился он. — И поэтому знаешь что? — давай выпьем с тобой за деловых! — Он будто бы даже вдохновился слегка. — За деловых! На которых держится земля! Усилиями которых будет возрождена Россия! Я верю в это, Валька Рыгин! Знаешь ли ты, — продолжил он, встав, — что могут сотворить на земле десять–двадцать по–настоящему деловых людей?
— А то… — ухмыльнулся Валет. — Только я ведь не фрайер, запомни! Что с этого буду иметь лично я? — вот что меня интересует.
Федоров опять удивленно поднял брови.
— С чего, «с этого»? Я ведь просто так говорил… в философском, понимаешь ли, плане. Допьем?
— Допьем! — разозлился. Валет. — Только со мной вола не крути! Зачем звал? Засыпались? Своих ищешь? Так и говори! А то — «в философском пла–ане»!
Федоров уже сидел, устремив глаза в столешницу, будто и не слушал.
— Ванька мне кое о чем протрепался, так что кончай волынку тянуть.
— Ванька? — Федоров удивленно вскинул голову. — Ах, да, Ванька…
— Могу свести с мужиком одним. Поделовее нас с тобой…
Выходило так, что именно Валет, а не Федоров более всего заинтересован в отыскании «деловых». Впрочем, так ведь оно и было.
— …А уж дальше — как у вас получится. Дальше — я в отвал! Потому и говорю: что я с этого буду иметь?
— Деньгами или как? — взорвался вдруг Федоров, подняв на Валета рассвирепевшие глаза. — За святое дело чем, спрашиваю, берешь! Деньгами?
Тут уж и Валет психанул:
— Ты–ы! Штабе или кто ты там, не знаю… («Поручик», — устало поправил Федоров) Мне на вас… со всеми вашими офицерскими делишками! Стенку в чека сами подпирайте, а я — пардон! Даром только дождик идет, понял!
Федоров внимательно разглядывал его, и было видно, что ему трудно скрывать гримасу презрения.
— Ладно.
Достал из кармана френча несколько бумажек. Одну из них показал Валету, не давая, впрочем, в руки.
— Вот такой бумажкой я тебе заплачу.
Валет пригляделся. Это был чистый бланк Совнаркома с печатью.
— Получишь такую вот бумажку и можешь выбрасывать в нужник игрушку, которая у тебя в правом кармане. Напиши здесь все, что захочешь, — вагон дров, мануфактуру, и все получишь! Без единого выстрела, Валька Рыгин.
— Идет! — согласился Валет и протянул руку.
Поручик поморщился:
— Э–э–э… Ты же деловой, Валька! Авансы я не делаю. Ты приводишь ко мне своего человека — а я еще посмотрю, что это за человек, заранее предупреждаю, — и уж тогда… Или у вас в Питере дела делают по–другому?
— Когда? — хмуро спросил Валет.
— Завтра. В час дня. А теперь — до свидания. У меня — дела.
— Рассказывай, Шмаков.
«Ванька с пятнышком» — мы, честно говоря, и надеяться не надеялись, что так вот, сразу, именно на него выведет Валет, — Ванька в «Европейскую» идти отказался. Встретились они на углу Заячьего переулка и Суворовского. Разговор происходил в трамвайном депо, в одном из вагонов. Первое, что попросил, — показать совнаркомовский бланк. Сказано было немного. Примерно так: «Тебе — блатных или которых с идеями?» — «Которых с идеями». — «Гони пять таких бумажек, будут». — «На тех же условиях. Ты приводишь, я смотрю, ты получаешь». — «Жди. Каждый вечер. У себя. С шести». — «Учти, у меня времени в обрез. Командировка кончается…» — «Успеешь в свою канцелярию».
— Почему, не воспользовались фактом свидания с Ванькой, чтобы тут же установить за ним наблюдение?
— Никто не мог знать, что человек, который придет к Федорову, будет именно «Ванька с пятнышком». Его человек — это мы предполагали… Во–вторых, сам Федоров попросил освободить его от всякого прикрытия. Если бы оно было обнаружено, все сразу же пошло бы насмарку. «Ваньку с пятнышком» мы будем брать сразу же, как только он сведет Федорова с «идейными».
— Ну а если случайность? Не знаю даже какая, но — случайность?
— Во избежание ее подходы к Ваньке ищут другие члены бригады. Самостоятельно.
— Ох, Шмаков! Канитель разводишь, смотри! — Неделя еще не кончилась.
— Единственное твое оправдание…
Ванька уже снился ему — в те редкие часы, когда позволялось спать и удавалось заснуть.
Сны были однообразны и изнурительны.
Чаще всего: какая–то предвечерняя улица, заваленная сугробами, и впереди — торопливо уходящая по узко протоптанной тропке фигура. Ватная сутулая спина. «Ванька с пятнышком».
Он знает, что это Ванька, и бежит, бежит за ним изо всех сил, но не может к нему приблизиться ни на метр, хоть плачь!
Тогда он стреляет. Но тоже без толку. Он даже видит полет своей пули, краткий и немощный, как плевок. А Ванька уже сворачивает за угол…
Сжимая в руке наган, не таясь, Тренев тоже наконец выскакивает на перекресток и —
— ничего!..
Пусто.
Тянется бесконечный монотонный ряд темных домишек.
Белесая поземка струится из–под ног в конец этой улицы, к тяжко чернеющему на фоне заката, угрюмому приземистому какому–то заводику… Ничего! (Когда–то Тренев, пожалуй, и наяву видел эту улицу. Где–то в районе Кирочной, Преображенской, что ли…)
Просыпался после таких снов взбешенный. С усилием разжимал стиснутые зубы. Ждал, когда угомонится сердце.
Что–то неладное происходило с ним после тифа. Должно быть, яростный тифозный огонь прожарил его насквозь. Когда окончательно ожил, почувствовал себя странно: жестокая сухость, злая остроугольность засквозили не только в каждом его движении, жесте, но даже и в мыслях, даже в манере говорить.
Он явился в чека в день выписки, но был еще очень болен.
Ему бы отлежаться месяц–другой, а не гоняться за бандитами, но для него это было немыслимо.
Тощий, с торчащими скулами, до голубизны обритый, с ввалившимися глазницами, он являл собой сгусток почти патологической ненависти ко всем врагам Советской власти, которых он и воспринимал–то как своих личных, кровных врагов.
У него были на то резоны.
Год назад в составе петроградского продотряда он подавлял кулацкое восстание. С ним вместе был и его лучший, с детства, друг Ваня Мясищев — рабочий с «Треугольника».
Ваня погиб.
Они не сразу нашли его, а когда нашли–не сразу опознали: у Мясищева были отрезаны нос и уши, вспоротый живот набит розовым от крови зерном. И записка была штыком приколота к груди: «Подавись!»
Когда, потрясенные, стояли вокруг Ивана, многие отворачивались. Тренев же, напротив, глядел не моргая.
В продотряде было четыреста человек. Погибло семьдесят семь. По–разному гибли, не только от пуль: одних кулаки совали головой в молотилку, других волокли, привязав к саням, от деревни к деревне, иных приколачивали двенадцатидюймовыми гвоздями к дверям контор, иных — рвали надвое на березах…
Тренев не трещал на груди рубахой, не выступал на митингах про гидру контрреволюции, — он молчал, с каждым разом все страшнее и каменнее. Лишь черствело лицо да все глубже уходили под лоб сияющие глаза.
В отряде его прозвали Немой.
Он молча носил мешки с изъятым зерном, молча шел в атаку, когда случались перестрелки, молча «приводил в исполнение». Горючая ненависть копилась в нем — и судорогой, как петлей, перехватывало гортань.
Сразу же по возвращении в Петроград ему привелось вместе с отрядом чекистов участвовать в ликвидации офицерского заговора в Михайловском артиллерийском училище. На его абсолютное бесстрашие, на природную сноровку кто–то обратил внимание — так он попал в ряды чека.
…В поисках «Ваньки с пятнышком» он, почти не таясь, обошел все известные петроградские «малины». И — немыслимое дело! — ни у кого не поднялась рука на этого каменного в своей исступленности человека, вторгающегося в тайныя тайных воровского мира.
Его, конечно, спасло, что с чьей–то легкой руки его сразу же посчитали за «кровника» «Ваньки с пятнышком». И никто не завидовал Ваньке, едва заглядывал в безумные провалы треневских глаз.
Ваньке, понятно, тотчас же донесли, что кто–то его разыскивает. Добавляли: «Чтобы посчитаться за что–то».
Бандит «лег в берлогу», хотя так и не вспомнил, кто такой этот Немой и какие когда у него были дела с ним. Мало ли, в конце концов, обделил он в своей жизни корешей? Мало ли блатных лопали баланду, предназначенную ему? Да и не время было храбрость показывать, Склеивалось дело — такое дело, какого воровской мир не знал испокон века. Пусть блат считает, что «Ванька с пятнышком» перепугался, но рисковать ему сейчас — не резон.
А Тренев зло рыскал по городу — безрезультатно, безрезультатно, безрезультатно!
На совещаниях у Шмакова говорил кратко и неохотно: «Пока ничего нет…» — в подробности не вдавался.
Шмельков, по обыкновению, работал осторожно и аккуратно. Тихонько прощупывал он обычное окружение «Ваньки с пятнышком» — так опытный врач пальпирует тело больного в поисках опухоли. И уже через несколько дней Шмельков знал: Ванька затевает какое–то небывалое по размаху дело, он — в городе, но нигде не появляется. Последнее обстоятельство не понравилось Вячеславу Донатовичу больше всего: так Ванька поступал перед самым началом «работы».
Но особенно удивился, даже взволновался Вячеслав Донатович, когда узнал, что на квартире Нюрки Бомбы появлялся Феликс Парвиайнен, Борода, — известный контрабандист, а в последние годы и проводник через финскую границу. Борода во всеуслышание ругался: «Сколько я можна ждать этат Ванька?»
Это было достойно глубочайшего изумления: Ванька решил «рвать нитку»! Но не с тем же золотишком, которое валяется, как он хвастал недавно, у него в сарае? Стало быть, дело, «от которого все ахнут», вот–вот свершится, и дело это, судя по всему, действительно крупное?
«Где же ты, Ванечка, набрел на такое состояние, — размышлял Шмельков. — Банк? Но не в одиночку же!»
И тут на Шмелькова снизошло озарение: «Так он же хочет хапнуть те самые «миллионы с большими нулями», которые помогал похищать Боярскому!!» (Что именно Боярскому, Вячеслав Донатович не сомневался ни минуты.)
Сообщение, что Федоров имел встречу с бандитом, Шмелькова раздражило. Они сбиваются с ног, а Ванька преспокойно выходит на рандеву с сотрудником сыска, и за бандитом — какая нелепость! — не удосуживаются даже установить наблюдение!
То обстоятельство, что никто не мог предположить появления именно Ваньки в трамвайном депо, старого сыщика не убедило.
Встреча бандита с Федоровым вроде бы противоречила сообщениям о том, что Ванька «лег в берлогу». Однако, поразмыслив, Шмельков сделал прелюбопытнейшее заключение.
Обстоятельства, вынудившие «Ваньку с пятнышком» вылезти из «берлоги», были, конечно, не из обыкновенных. В его положении, накануне перехода границы, бланки Совнаркома — бесценная вещь. И все же, если знать — Ванькину звериную, даже суеверною осторожность, которая перед началом «работы» превращалась прямо–таки в манию, — немыслимо было представить себе, что бандит выйдет–таки на встречу с Федоровым.
Это может не вызвать удивления, рассудил затем Шмельков, только при одном–единственном условии: если место свидания и «берлога» находятся настолько недалеко друг от друга, что даже психующий накануне «работы» Ванька посчитал этот риск несущественным!
Шмельков мысленно представил себе этот район: Суворовский проспект, трамвайное депо, Заячий переулок, Преображенская… — и с уверенностью заявил Шмакову:
— Искать Ваньку надобно в треугольнике Семеновские казармы — трамвайное депо — Кирочная. Больше в этом районе человеку его пошиба укрыться негде.
Но когда у Вячеслава Донатовича спросили, а на каком все же основании он считает, что Ванька собирается брать миллионы, находящиеся у Боярского («Ладио, предположим, что и в самом деле у него находящиеся!»), — что мог отвечать старый старший инспектор?
«Чувствую… Такое у меня ощущение… Чутье подсказывает…»
Из всего сказанного Шмельковым посчитали разумной лишь догадку о ’районе, где скрывается «Ванька с пятнышком». Бандита было приказано взять.
Но только после того, как он сведет Федорова с «идейными».
(Чтобы в очередной раз не раздражать Шмелькова, приняли и его предложение восстановить пост наблюдения за домом Боярского. «Ванька дома Боярского не минет, — говорил Шмельков. — Попомните мое слово!»)
Наконец лед тронулся.
Возвратившись как–то в номер, Федоров увидел лежавший на полу конверт.
«Сегодня в семь выхади и иди вдоль Невского. Жди ококло книжного магазина ясного. Тибя узнают».
Написано было печатными буквами, коряво. Почему–то Федоров сразу решил, что ошибки в письме нарочиты. Уж если бы был неграмотен, то написал бы «сиводня» и «вдоль Невсково». И это еще нелепое «ококло»…
Впрочем, подумал он, у безграмотности, видимо, свои законы, гораздо более сложные и грамотному человеку непосильные.
…Он уже спускался по лестнице, когда его будто сквознячком обдало. «А ведь ты, дружище, москвич! Откуда тебе знать, где был до революции магазин Ясного? Проверяют!»
Невский был почему–то пустынным в этот час. Ему встретилось не больше десятка человек.
Он спрашивал, где книжный магазин Ясного. Двое не знали. Третий — желчный высокий старик, чрезвычайно прямо, даже как–то протестующе прямо державшийся, ответил:
— Вы хотели спросить «где находился»? Потому что книжного магазина этого больше нет! Как нет больше книг! Как не будет больше ни книг, ни литературы, ни России! Ни–че–го!
— И все же… Где он находился?
Старик объяснил. Как истый петербуржец: подробно и многословно. Если за Федоровым наблюдали, то могли успокоиться на этот счет: «Не петроградец я, господа, не петроградец. Уроженец, как и записано, Александровской слободы, которая аккурат «ококло» Переславля–Залесского».
Несколько раз он оглянулся. Это можно: он ведь тоже настороже.
Сзади плелась какая–то старуха с тележкой. За ней — мужчина с женщиной. А за ними (вот это ты и есть, мой хвост?) шел грузный мужик в тулупе с двумя поленьями под каждой рукой.
Угол Невского и Фонтанки. Магазин Ясного. Окна заколочены полупродравшейся рогожей.
Мужик с поленьями прошел мимо, даже не взглянув. Федоров услышал, как он бормочет себе в бороду: «…четырнадцать… четырнадцать… а сама вот попробуй!»
Парочка задерживалась.
Федоров выглянул. Они целовались, стоя посреди Невского.
Необычайно красивым показалось ему все это. Густосиреневая мгла. Правильная перспектива уходящего вдаль проспекта с домами, в которых зияют черные и страшные, без огонька, окна. Вдали — костер. И эти двое молодых людей — посреди разрухи, холода и голода, — наплевавшие на холод, голод, тиф и разруху и вот целующиеся на виду у всего мира!
…Он простоял на углу с полчаса. Никто не подошел. Парочка давным–давно исчезла.
Что ж, сказал он себе, проверка. Судя по всему, одна из последних.
Что–то бодро и зябко шевельнулось в груди: «…одна из последних».
Шмаков крутанул барабан револьвера. Два гнезда были пустых. Пошарил в ящике стола под бумагами, наскреб пригоршню патронов. Два вставил, остальные ссыпал в карман.
В комнату влетел Стрельцов:
— Все в сборе!
— Зови!
В комнату стали заходить люди.
— Так… — сказал Шмаков. — Мы с вами идем брать «Ваньку с пятнышком». — Кто–то присвистнул то ли озадаченно, то ли восхищенно. — Он нам, товарищи, нужен живым. Просьба поэтому: уж ежели придется стрелять — не выше пояса!
— Где ж его откопали, Ваньку–то? Шмаков недовольно поморщился:
— Да уж откопали… Идите ближе, вот план улицы.
А поморщился Шмаков оттого, что вовсе не его оперативная бригада «откопала» «Ваньку с пятнышком», а просто–напросто письмецо подкинули вдруг в ЧК.
Грамотным почерком в письме уведомляли господ чекистов, что «Ванька с пятнышком», которым, как автору письма доподлинно известно, в чека очень интересуются, находится в настоящий момент времени в городе и, если господа чекисты соблаговолят посетить дом номер такой–то по улице такой–то, то они всенепременно обнаружат там означенное лицо.
В письме господам чекистам настоятельнейше рекомендовалось быть поелику возможно осторожными, поскольку «Ванька с пятнышком» последнее время психует, а стреляет он, как известно, почти без промаха.
За сим автор письма просил принять всевозможные уверения в его совершеннейшем почтении и просил извинения за скромность, которая, единственная, не позволяет ему поставить свою подпись под этим посланием.
Был и постскриптум — P.S. В нем излагались побудительные мотивы письма. Они сводились к тому, что автор, как всякий честный вор–патриот, не может без презрения лицезреть коллегу, который солидаризуется с русской и мировой контрой, о чем свидетельствуют слухи, имеющие хождение в воровском мире, а именно: «Ванька с пятнышком» связался с контрой, начальник которой — приехавший из Москвы белый офицер, служащий ныне в высоких советских сферах. Подобное сердечное согласие между контрой и блатом чревато для России недюжинными бедами, поэтому–то господам чекистам и идут на помощь люди, подобные автору этого письма.
Вот такое кучерявое послание получил Шмаков.
Письмо было странное, даже подозрительное. Но к нему был приложен чертежик улицы, указан дом, входы–выходы.
Сотрудник, спешно посланный по адресу, подтвердил: все, как в письме. Больше того, из осторожных расспросов выяснилось, что человек, по описанию очень похожий на «Ваньку с пятнышком», действительно часто появляется (а может быть, и живет) на этой улице.
И Шмаков решился.
Неделя, отведенная ему на завершение операции, кончалась.
Ванька к Федорову не появлялся, но он свое дело уже сделал: Федорова стали пробовать на контакт.
Письмо, пришедшее в ЧК (при условии, конечно, что все в нем подтвердится), было как манна небесная.
Уже в начале улицы Шмаков почуял неладное. Возле одного из домов густо толпился народ.
Конечно же подошел. Краем глаза заметил, как с разных сторон, походкой–гуляючи, подходят другие члены группы.
— Что стряслось?
— Дак человека вот убили. Шмаков протолкался ближе.
Человек лежал на животе, страдальчески вывернув вбок голову. Над ним тихонько плакала худенькая старушка.
— …Сына убили.
Это был «Ванька с пятнышком».
— А как убили–то? — шепотом спросил Шмаков, обернувшись.
— А вон, тот–то, другой лежит. Так они сами себя и постреляли, видно. Не поделили чего, или просто так.
— Где?
— Да во дворе смотри, возле огорода.
Шмаков увидел сначала шинель, словно бы наброшенную на колья ограды. И только потом, что в шинели — вниз и вперед головой — полувисит человек. Без шапки. Голова обритая. Тренев.
…А случилось с Треневым, как во сне, — том самом, который преследовал его все последние дни.
Шел по Преображенской. Быстро и зло оскальзываясь на подмерзшей мостовой, торопился на Выборгскую. Там, слесарем в ремонтных мастерских, работает родной дядя «Ваньки с пятнышком».
Последние дни Тренев был уже на крайнем пределе. Болезнь, голод, бессонница — все вдруг навалилось разом. Держался, пожалуй, только злостью — злой судорогой, которая однажды вдруг сжала душу, как в кулак, и не отпускала. Если бы отпустила — в ту же минуту наверняка упал и не смог бы больше встать…
Сам себе был, как чужой. Чуждо, бешено бухало сердце в груди. Чуждо свистело дыхание сквозь незнакомо ощеренный рот. Никогда он не бывал таким: мир сузился, будто шоры надели. И вся жизнь свелась к одному–единственному — к остервенелой гонке за «Ванькой с пятнышком».
…И вдруг, на бегу, его словно бы какая–то рука приостановила, мягко и задумчиво.
Он оглянулся и тотчас почувствовал, как вкрадчиво насторожилось у него все внутри. Налево тянулась улица.
Его медленно и торжествующе окатил озноб. Она до жути напоминала ту самую улицу, которая все последнее время снилась ему.
Он свернул в нее и, сам того не замечая, пошел медленно и осторожно, чуть ли не на цыпочках, лак во сне.
Он узнавал, казалось, и дома, и тощие деревца за палисадниками, и (сердце сжималось) вот сейчас, сейчас должна бы появиться впереди ватная сутулая спина!..
Но никто не появлялся.
Он услышал, что сдерживает дыхание.
Наконец вдали произошло какое–то движение. Баба с коромыслом неторопливо перешла дорогу.
Мгновением позже, чуть впереди, раздался вдруг громкий разговор. Из арки вышел человек в короткой шинели, кратко и внимательно взглянул на Тренева, быстро пошел вперед,
Тренев узнал — по вдруг прервавшемуся дыханию, по мгновенно прошибшему поту, — что это Ванька.
Бандит торопливо уходил. Так же торопливо пошел за ним Тренев.
Несколько раз Ванька оглядывался — умело, коротко, не сбавляя шага. Потом вдруг побежал.
Ему было совсем близко от угла.
Тренев тоже бросился бегом. Выскочил за угол — и…
…И у него вдруг охнуло внутри от какого–то зловещего, жутко все осветившего предчувствия.
Что за чертовщина!
Ряд домов, пустая улица, заводик в конце, угрюмый и приземистый, — все было именно так, как в том сне. И — как в том сне — не было Ваньки!
Тренев пробежал вперед. И в переулке заметил бандита, который перелезал через ограду, тревожно оглядываясь на него.
«Вот он, оказывается, где хоронился! — мелькнула нелепая мысль о снах. — Знать бы раньше…»
Взводя курок, ринулся следом.
Ванька уже перескочил забор и теперь торопливо уходил, увязая и скользя в грязи огорода, к пустырю, который начинался сразу за домами.
Тут впервые Тренев крикнул:
— Стой! — получилось это у него хрипло, даже умоляюще. Ванька невнимательно оглянулся и выстрелил.
Тренев уже почти перелез забор, когда его вдруг сильно толкнуло в живот, и он понял, что Ванька попал.
Шинель зацепилась за колья. Он падал головой вперед. Бандит уходил.
Но, повиснув на заборе, Тренев все же сумел поймать момент, когда его крупно ходящая рука с наганом окажется в направлении Ваньки, и раз за разом выпустил весь барабан.
«Сколько прошло времени?»
Тренев очнулся ненадолго и, с трудом приподняв набрякшую голову, увидел, что мимо него, в каких–нибудь, пяти шагах, оскальзываясь по глине и поминутно падая на колени, идет человек.
«Ванька с пятнышком» возвращался. Он даже не взглянул в сторону Тренева. У него были свои дела: изо рта извергалась нежно–розовая пена, и он надсадно кашлял, прижимая руки к груди.
Тренев улыбнулся. Улыбка у него получилась, какая была у живого, — жесткая горючая складка в углу рта.
— Радуй, Шмаков, радуй…
— Радовать нечем, сам знаешь. «Ванька с пятнышком» убит при невыясненных обстоятельствах инспектором Треневым.
— Почему Тренев действовал в одиночку?
— Некоторые сотрудники действовали в одиночку. Нам казалось, что это будет способствовать широте поиска. У всех был один строжайший приказ: выйдя на Ваньку, ни в коем случае не пытаться брать самим, только установить место его пребывания.
— Чем объяснишь, что за домом матери Ваньки не было наблюдения?
— Это грубая ошибка: о переезде его матери в Питер нам не было ничего известно.
— Что дал обыск?
— Два револьвера. Десять с небольшим фунтов золота. Банковский слиток — из тех, что взяты в августе семнадцатого при ограблении Общества взаимного кредита.
— Мать?..
— Плачет. Похоже, не знала о занятиях сына. В последние дни, по ее словам, он не выходил из дома. Лишь два раза. В первый раз, судя по всему, на свидание с Федоровым. Второй раз — в день смерти, пошел к соседу отнести рубанок. Один раз приходил напиться молодой парень, похожий на офицера. До этого два раза приходил Валет.
— Засаду оставили?
— Да, но в ней, кажется, мало смысла. Шмельков сообщил, что. по малинам слух о смерти Ваньки уже прошел. Слух, надо признаться, странный, но играющий нам на руку. Ваньку, дескать, убил «кровник». Описания «кровника» и Тренева совпадают.
— Мда–а. Тренев, Тренев… Что дальше, Шмаков?
— Остается Валет. Возможно, он знает о связях Ваньки с офицерьем. Остается Федоров. Если в ближайшее время у него ничего не произойдет, придется огулом брать людей Боярского, другого выхода не вижу.
— Что думаешь о письме?
— Зависть. Конкуренция. Обида. Все, что угодно…
— Писал, заметь, человек, который знал, где скрывается Ванька.
— Не думаю, что это Валет. По оборотам в письме — не похоже. Скажу, конечно, пусть добудут что–нибудь писанное его рукой…
— А–ах, Шмаков! Ладно! Иди!
Федоров вставил ключ в скважину. Ключ не проворачивался. Дверь была открыта.
«Наконец! — глубоко вздохнул он. — Наконец–то!»
Возле окна в кресле, развернутом к двери, сидел человек.
На столе горела принесенная гостем свеча.
Шинель распахнута. Руки в карманах. Лицо в тени.
— Добрый вечер, Николай Петрович! — Сидящий произнес это почти весело.
Федоров молча всматривался в него.
— Надеюсь, вы не в обиде, что я этак бесцеремонно…
— Что вы здесь делаете?
— Сижу, жду вас и мерзну. У вас дьявольски холодно, Николай Петрович!
Федоров продолжал глядеть на гостя.
— Надеюсь, что я не ошибся номером, и вы — Николай Петрович Федоров?..
— Я — Николай Петрович Федоров, но вы ошиблись номером. Когда вы — сейчас! — уйдете, не откажите в любезности, оставьте свечку. Я постараюсь тогда забыть, что вы взломали дверь в мою комнату.
— Николай Петрович Федоров… — не слушая, произнес сидящий. — Георгиевский кавалерПоручик. Семьдесят второй стрелковый полк.
— Бывший! — оборвал его Федоров. — Бывший поручик. И — семьдесят третий полк! Выкладывайте, что вам от меня нужно, или убирайтесь вон! Можете даже со свечкой убираться…
Он присел перед печкой и стал растапливать.
Незнакомец молча наблюдал, как Федоров штыком раскалывает тоненькие дощечки — остатки шкафа, который, полуразрушенный, стоял здесь же, — как тщательно укладывает лучинки в устье, зажигает, ждет.
— Поразительно! — заметил сидящий в кресле. — Вы, по–моему, ничуть не удивились, что в вашей комнате — незнакомый человек.
— Я устал удивляться… — невнимательно ответил Федоров, вслушиваясь, как потрескивает в печи. Там что–то немощно постреливало, робко шумело, потом вдруг разом взялось, загудело. Федоров сунул туда полено и выпрямился, повеселевший, будто бог весть что произошло.
— Кто бы вы ни были, незнакомый человек, — сказал он, — могу напоить кипятком.
— А ходят слухи, что у вас водится недурственный коньячок, — заметил гость.
Федоров внимательно посмотрел на сидящего. Усмехнулся:
— Что за нелепость! В пайковую эпоху — у обыкновенного советского служащего — вдруг коньячок!
— Валет… — тихо и подчеркнуто произнес незнакомец. — Валька Рыгин сказал мне это.
Федоров промолчал.
— К сожалению, наш другой общий знакомый, с которым вы некоторое время назад имели беседу в трамвайном депо на Суворовском проспекте, — к сожалению, он не смог сегодня прийти вместе со мной. Увы, он уже никогда и никуда не сможет прийти…
— Жаль, — Федоров опять усмехнулся. — С ним было приятно беседовать. Энциклопедического ума человек. Что с ним?
— Нервная работа. Легко ранимое сердце.
— По–нят–но… Ну, что ж! В память о таком человеке придется и в самом деле поискать. Может, что–нибудь найдется?
Корзинку осматривали. Холстина, которой были накрыты продукты, лежала по–новому. Чемодан тоже осматривали.
Отрезал кусок окорока, взял пару больших сухарей, коньяк.
— Может быть, вы вынете руки из карманов? Странно, но я с окопных времен не люблю, когда меня держат на мушке.
Тот легко поднялся. Подошел. Щелкнул каблуками:
— Прапорщик Дымбицкий.
Федоров медленно протянул руку.
— Федоров, — сказал с видимой нерешительностью. — Поручик Федоров,
Они сели за стол. В комнате уже стояли густые сумерки. Федоров пододвинул свечу поближе к прапорщику, бесцеремонно стал оглядывать его. Тот терпел.
Федоров налил по кружкам.
— Итак, за «Ваньку с пятнышком»? — спросил прапорщик.
— Кто это?
— Ваш знакомый.
— Ну, давайте…
— Не скрою, — торопливо прожевывая окорок, заговорил Дымбицкий. — Мы вас проверяли.
— Кто это «мы»? Меня могут многие проверять. Вплоть до чека. Ну и как? Довольны проверкой?
— В общих чертах. К сожалению, люди из семьдесят второго стрелкового полка…
— Пра–апорщик! — сморщился Федоров. — Не нужно так грубо проверять мою память!
— Пардон… Эти люди черт знает где, и мы детальных сведений о поручике Федорове Николае Петровиче пока не имеем. Пока.
— Что ж… Я рад, что вы говорите со мной откровенно.
— Меня уполномочили задать вам несколько вопросов, на которые вы, надеюсь, ответите столь же откровенно.
— В меру разумного.
Прапорщик был голоден. Прежде чем задать вопрос, он вдруг схватил сухарь, быстро и жадно откусил.
— Знаете что, прапорщик? — деликатно сказал Федоров. — Давайте мы сначала немного закусим, немного выпьем. На тощий живот вести серьезные разговоры «невдобно», как говорят на Украине. А я есть хочу.
— Итак… — через некоторое время сказал Федоров. — Каковы ваши вопросы?
— К кому вы ехали в Питер?
— Ну, скажем так… Несколько моих товарищей–фронтовиков, будучи обеспокоены судьбой одного из нас, проживающего в Питере, узнали, что я еду сюда в командировку, и поручили мне разыскать друга, узнать, как он поживает, не нуждается ли в чем?
— Ваша поездка была успешной?
— В определенной мере. Мы теперь знаем о судьбе товарища, и это уже хорошо.
— Надеюсь, он жив и здоров?
— Увы, не здоров. Хотя бы по одному тому, что не жив.
— Это ужасно — терять фронтовых друзей.
— Тем более так нелепо терять! Головотяпы из местной чека вообразили, видите ли, что наш дружеский союз бывших фронтовиков–галицийцев представляет какую–то опасность для рабоче–крестьянской власти! Ну и — как это полагается у них — к стенке! Будьте уверены, у меня достаточные связи в Совнаркоме, чтобы покарать этих доморощенных дантонов!
— А «головотяпы» из московской чека смотрят на ваш союз благосклонно?
— Слава богу, им 6 нашем существовании, кажется, не известно.
— В вашем… э–э… союзе действительно одни лишь участники Галицийского рейда?
— Видите ли… «Галицийцы» — это своего рода ядро, к которому — довольно неожиданно для нас — стали тяготеть офицеры, вовсе даже не имеющие отношения к рейду. Цели наши, поверьте, скромны и благонамеренны: помощь коллегам в отыскании работы, денежные — довольно, правда, скромные — ссуды попавшим в беду. Ходатайства о тех семьях офицеров, которые остались без средств к существованию.
Прапорщик понимающе хмыкнул:
— Оружие?
— Мы этим не интересуемся. Личное оружие офицера — это личное оружие. К тому же в наше беспокойное время шпалер в кармане придает — лично мне, например, — уверенность в себе и своем будущем.
— Вы сказали, что фамилия человека, к которому ехали…
— Пра–апорщик! Опять вы за свое! Если вам необходима еще одна проверка, извольте! Подпоручик Густав Келлер. Взяли его почему–то с паспортом Георгия Воскобойникова. Жил на двенадцатой линии Васильевского острова в бывшем доме Щепочкина. Очень горячий был офицер, отменной храбрости… К сожалению, горячность его и подвела: вздумал, видите ли, отстреливаться! Если бы не это прискорбное обстоятельство, мы могли бы попробовать и вытащить его оттуда.
— Из чека?!
— Ну а почему бы и нет?
— Вы настолько могущественны?
— Могущественны не мы, прапорщик, а бумажки, которые сейчас обрели силу прямо–таки чудодейственную.
— Ах, да, — равнодушно протянул прапорщик. — Ванька что–то говорил об этом…
Равнодушие было деланное. Федоров внутренне возликовал: «Ага! Заглотнули наживку!»
Он помолчал немного, с видимой готовностью ожидая вопросов. Не дождавшись, налил в кружки коньяку:
— Теперь ответьте и на мой вопрос. Этот Ванька — с дырочкой, с пятнышком… Он, насколько я понял, обыкновеннейший уголовник. Что может быть общего между вами и этим бандитом? Подобный альянс, на мой взгляд, не делает вам чести.
— Видите ли, поручик, наше сообщество не менее вашего заинтересовано в средствах. Для этого мы провели в Питере ряд довольно крупных «эксов». Техническая сторона дела была поручена «Ваньке с пятнышком». Этим, собственно, и исчерпывался наш с ним роман. Он получил свою долю… Впрочем, буду откровенным: решением руководящей пятерки Ванечку приказано было, ну вы понимаете?..
— И поэтому–то вы лишили меня удовольствия побеседовать с ним еще раз?
— Это как раз не мы. Какой–то уголовник помог (лично мне) выйти из этой пикантной ситуации с достоинством.
…И еще было множество косвенных вопросов, смысл которых сводился к одному–единственному: а Федоров ли ты на самом деле? Федоров ли?
Пришла пора подводить итоги. Прапорщик встал:
— С вашего позволения, я доложу своему командованию следующее. Вы хотели организовать в Питере филиал вашего, так сказать, благотворительного общества. Попытка провалилась. В силу этого и в силу ряда других обстоятельств, вы не прочь войти в сношения с нашим сообществом, поскольку цели и ваши и наши одинаково гуманны и благородны.
— Не забудьте подчеркнуть в разговоре с вашими, что объединение возможно лишь при условии автономии москвичей. В подчинение к питерским мы не пойдем!
— В ближайшие дни мы организуем вам встречу с пятеркой. Сегодняшний разговор, как вы понимаете, лишь пристрелка. В качестве жеста, символизирующего наше взаимное доверие, может послужить передача в распоряжение петроградцев нескольких бланков с печатями Совнаркома.
— Только после встречи.
— Хорошо. Во время или после встречи.
— Сияешь, Шмаков?
— Старик Шмельков, как всегда, оказался прав. Связь Боярского с крупными хищениями последнего времени несомненна. Прапорщик Дымбицкий отмечен нами в числе тридцати «гостей» Боярского. В разговоре с Федоровым он подтвердил факт экспроприации и то, что «Ванька с пятнышком» принимал в них участие.
— Решил брать?
— Только после встречи пятерки с Федоровым. Встреча может произойти или буквально завтра, или через десяток дней: скоро Боярский уезжает в Москву, ему уже выписана командировка в Наркоминдел. Отменять командировку считаю опасным, — Боярский наверняка насторожится.
— Опять — канитель?
— Предполагаем два пути. Первый: встреча с Федоровым состоится до поездки Боярского. Арестовываем всех, кроме князя, которого спокойно сопровождаем в Москву. (Чем черт не шутит, а может, у него и там есть какие–то силы?) Второй путь: встреча происходит после поездки Боярского. Тогда арестовываем всех.
На всякий случай готовимся и к такому раскладу: Боярский пожелает встретиться с Федоровым в Москве, чтобы убедиться в реальности «галицийского союза». В Москве уже предупреждены и готовят для Федорова нескольких «галицийцев».
— Стало быть, аресты… А ты уверен, что таким способом можно вернуть похищенные ценности?
— Ишь, как заговорил! Я уверен, но гарантий дать не могу.
— Что — Боярский?
— Без изменений.
— И–и–и–и! — Марта Гнилушка плакала. — Как же мне жаль Ванюшечку–то! Прям–стону нет, как жаль! — Она плакала самозабвенно, восторженно, сладко. Слезы заливали лицо. Гнилушка аж захлебывалась слезами. Цепляла сидящих у Семеныча, теребила: дескать, глянь! Ага, пропащая! Изнутри вся гнилая. А погляди, как плачу, как жалеть–то умею!
Трое налетчиков сидели в этот тихий час за столом у Семеныча — братья Мордахаевы. Они молча, дремотно пили. Молча, бесстрастно глядели на Гнилушку. У них были одинаковые безбородые лица — плоские, невнятные, как походившая по рукам монета.
…Из–за занавески вдруг вылез Валет, озверелый, багрово–опухший. Шатаясь, подошел к Марте, взял ладонью за скользкое от слез лицо. Толкнул в угол. Она свалилась и стала похожа на груду тряпья. Лишь нога торчала в чулке, подвязанном бечевкой.
— Легавая! — заорал Валет и даже ногами вдруг затопал. — Ты и продала! А теперь белугой ревешь?
— Это я — то? — возмутилась Гнилушка и стала подниматься. — Я–то Ванюшечку продала? Как у тебя стыда хватает говорить такое?
Валет стоял вполоборота к ней, цедил из захватанного стакана белесую брагу. Руки его тряслись.
Вдруг круто обернулся;; со страшной силой метнул стакан в лицо пытавшейся подняться Марте.
Лицо мгновенно залилось кровью.
Мордахаевы молча поднялись и неторопливо проследовали друг за дружкой в соседнюю комнату — там был запасной выход на улицу.
— Ой–ей–ешеньки! Убил! — вскричала Гнилушка не своим каким–то голосом.
— Удавлю! — свирепо зашипел Валет. — Я тебе за «Ваньку с пятнышком»!.. Кто записку в чека подбросил? Думаешь, не знаем? Думаешь, не помним, как ты ему грозилась «устроить», когда он тебя на Юлу поменял?.. Отвечай! — он сгреб ее за платье, выволок на середину комнаты.
Гнилушка забыла плакать. В ужасе гдядела на Валета.
— Не писала я записки никакой! — На губах ее выступила вдруг пена. — Истинный крест, Валетик! Не пи–са–а–а–ла–а–а!!
Она изогнулась в руках у Валета, стала колотиться.
Он швырнул ее на пол.
— Кувыркайся, кувыркайся!
Валет достал из кармана тонкий волосяной шнурок, стал вязать петельку.
Тут Семеныч, в страхе забившийся в угол, как это он всегда делал во время драк, крикнул:
— Ну, не здесь же, Валет! Нельзя же здесь!
— Как же… — старчески усмехнулся тот. — На Невский я пойду ее кончать.
И поволок в беспамятстве дергающуюся Гнилушку в соседнюю комнату,
Семеныч закрыл уши руками.
Валет заметно дрожал, когда через несколько минут вышел. Посасывая окарябанный палец, деловито сказал:
— Теперь вот что, Семеныч! На мушке мы, это точно. Если уж она Ванюху продала, то хазу твою — подавно! Мотать надо. Думаешь, зря два матросика вокруг да около бродить стали? У меня на это глаз битый.
Семеныч обеспокоенно забегал по комнате:
— Но если ты ошибаешься, Валет?
— Одного из них я «срисовал». В августе, помнишь, малину на Крюковом накрыли? Я по крышам уходил и одного из них, точно, видел. Жаль, пьяный эти дни был — давно бы чухнулся.
Семеныч все бегал по комнате.
— От так–так! От так–так!.. Бежать, конечно! Это ты прав, Валет. — Вдруг остановился в горделиво–нелепой позе, по–адвокатски вытянул руку: — Но — что им Семеныч? Семеныч убивал? Семеныч грабил? Нет. Семеныч — просто гостеприимный человек, — дробненько захихикал. — Семеныч не может отказать знакомым людям в ночлеге, в еде какой–никакой. А чем мои знакомые платят? А чем мои знакомые занимаются? Я, конечно, мог знать, не спорю… А мог ведь и не знать!.. И уныло присел на табуретку. — И все же ты прав, Валет, что нужно бежать. Но мне уже шестьдесят восемь! И — начинать все сначала? Нет! Будь, что будет, Валет, а я не пойду!
Валет неожиданно легко согласился:
— Ну, дело хозяйское… Дай пожрать, Семеныч.
Сидя за столом, поглядывал из–за отогнутой занавески. Был виден дом наискось, и Свитич, который, сидя на крыльце, пьяно двигал руками, перематывая портянки.
Валет ждал долго и наконец дождался — поймал быстрый трезвый взгляд исподлобья, брошенный на дом Семеныча.
А среди ночи вдруг легко и шустро, как картонная, полыхнула хаза.
На пожар сбежался народ со всего проулка. Трудно было даже представить, что в этих молчаливых домишках водится столько людей.
Семеныч бегал вокруг огня, упрашивал, хватал всех за руки, становился на колени:
— Люди! Вы же меня сто лет знаете! Вешчи помогите вынести, вешчи! Одну только вешчь! Лю–юди!!
Люди хмуро отмалчивались.
Свитич цапнул Семеныча за рукав, гаркнул в ухо:
— Где Валет?
Старик глянул на него ничего не понимающими, уже безумными глазами.
— Ах, там… — махнул рукой в огонь. — Все там. Все вешчи там.
13. КНЯЗЬ БОЯРСКИЙ
Вечером следующего дня Шмакову доложили: поступило заявление Боярского о том, что ограблена его квартира. Взломана дверь. Экономка, находившаяся во флигеле, убита.
— А где Стрельцов?
— Стрельцов? Его на посту нет.
— Через полчаса буду. Шмелькова — срочно! — ко мне!
С улицы флигель Боярского выглядел как обычно: плотно задернутые шторы, по скудному снегу — едва протоптанная дорожка к крыльцу.
Шмаков толкнул дверь, мимоходом оглядел и замок.
Сразу от дверей начинался маленький коридорчик. На вешалке аккуратно висела дамская потертая шубка, серый платок засунут в рукав. Чисто, опрятно, небогато, с достоинством…
В полуоткрытую дверь гостиной было видно, как осторожно, словно бы крадучись, двигаются там люди, — шел осмотр.
Шмаков остановился в дверях.
Сущий разгром! Распахнуты дверцы всех шкафов. Грудой лежат в углу книги. Мебель сдвинута. В одном месте целиком ободрана полоса обоев. В соседней комнатке творилось то же самое. В кухне — распахнут люк подпола… Впечатление было такое, будто кто–то яростно, нетерпеливо и торопливо что–то искал.
Шмаков отворил дверь в последнюю, без окон, комнату — и отшатнулся.
В прямом кресле сидела, слегка склонив голову набок, обнаженная женщина. Она улыбалась. Только приглядевшись, Шмаков увидел в полутьме веревку и то, что это не улыбка, а гримаса боли, застывшая на лице женщины навсегда.
— Какой ужас! — сказали у него за спиной.
Высокий, очень прямо державшийся, человек лет пятидесяти стоял перед ним. Короткое толстое пальто, круглая меховая шапка. Боярский.
— Да, — согласился Шмаков. — Вы — хозяин квартиры?
— Так точно. Боярский.
— Пойдемте на кухню, гражданин Боярский. Расскажите, как вы обнаружили все это.
Они уселись на кухне, и Боярский стал рассказывать. Говорил неторопливо, думаючи. Был безукоризненно спокоен.
— Я вернулся домой как обычно. Открывая дверь, увидел, что она не заперта. Иной раз с Марией Петровной — моей экономкой, скажем так… — подобное случалось. Я ее предупреждал неоднократно, но она — особа, видите ли, несколько рассеянная… Впрочем, что теперь об этом!
Боярский помолчал, перемогая что–то в себе, потом продолжил, так же спокойно:
— Я вошел в прихожую и сразу же понял: что–то случилось. Ну, во–первых, дверь в гостиную была распахнута, и в кухню тоже. Но — главное — запах! Вы не слышите его сейчас? Этот запах жженого мяса?..
Я заглянул в гостиную, увидел разгром, кликнул Машу. Я бросился в другие комнаты и вот — увидел ее. Боярский достал портсигар — простой, едва ли не из жести, протянул Шмакову, взял папиросу сам. Курил он «Эксельсиор» — дореволюционный сорт.
— Вы сказали по телефону, что дверь взломана. Между тем я не заметил на ней никаких следов.
— Я сказал «взломана»? — рассеянно переспросил Боярский. — Она была открыта, когда я пришел. Впрочем, может быть, что я и сказал «взломана», не помню.
Сколько Шмаков ни вслушивался, ни всматривался в Боярского — никаких следов волнения, преступной озабоченной суеты в нем не чувствовал. Перед ним сидел простой, откровенный и, видимо, очень мужественный человек, на которого свалилось большое несчастье.
— Что можно было взять в доме?
— Господи! Жалкие остатки! Кое–какая мелочь, оставшаяся от покойной жены, — серьги, несколько колец, кулон. Все мое золото и все мои драгоценности, — он иронически усмехнулся, — при мне. Вот очки в золотой оправе, вот обручальное кольцо. У Маши оставались, кажется, кое–какие мелочи, еще «не съеденные», так сказать.
— У вас нет никаких предположений? Почему из сотен, тысяч домов грабители выбрали именно ваш?
— А разве они руководствуются логикой? — лицо Боярского вдруг исказила ненавидящая гримаса. — Впрочем, я ведь, как вам, наверное, известно, князь. Бывший, разумеется. Но для этого быдла слово «князь» и слово «богатство» — одно и то же.
— До революции вы были богаты?
— Пожалуй.
— И так–таки ничего сейчас не имели?..
— Увы. Когда я вернулся из–за границы, поместья мои были уже разграблены. Драгоценности и золото в сейфах — арестованы. Ценные бумаги… А что они стоят сейчас, эти ценные бумаги? Так я и остался на бобах. Паек на службе, символические отчисления с арестованных банковских сумм — вот весь мой доход.
— Но может быть, вы делали вид, что вы богаты?
— Отнюдь. Я, конечно, служу вашей власти, но требовать от меня молчаливой благодарности за нищенское свое положение — этого вы не вправе!
Шмаков досадливо поморщился:
— Да я не об этом. Мог ли кто–то из ваших знакомых, друзей, сослуживцев, бывших слуг считать вас по–прежнему богатым?
— Я понял ваш вопрос. Слуги… За эти годы с ними произошли такие, наверное, метаморфозы, что я уже не берусь судить о них. Что касается круга моих знакомых, друзей, сослуживцев, то я заявляю совершенно определенно: среди них нет, и не может быть, и никогда не могло быть такого человека, который смог бы столь скотски поступить с женщиной!
— Я почему так настойчиво расспрашиваю вас о ваших знакомых… — продолжал Шмаков, настойчиво всматриваясь в Боярского. — Ключ в двери торчит изнутри. Замок не взломан. Стало быть, ваша экономка сама открыла грабителям дверь.
— Я ей это категорически запрещал.
— Но в двери есть глазок. Она видела своего убийцу и сама впустила его!
Боярский задумался. Шмаков видел, что он задумался всерьез.
— Не знаю даже, что и думать… Знакомых у Маши, которых бы я не знал, в Петербурге не было. Мы сошлись с ней в Париже — к тому времени она уже давно не бывала в России.
— Может, появился кто–то, о ком она вам не хотела говорить?
— Это почти невероятно. Она была очень искренним и честным человеком.
— В квартиру можно проникнуть как–нибудь еще, кроме…
— Есть ход из бывшей оранжереи в дом. Ход прорубили недавно. Но я смотрел: засов, как и всегда, закрыт на замок.
Шмаков поднялся:
— Мне очень жаль, что вас постигла такая беда, поверьте.
— Благодарствуйте за соболезнование. Я, собственно, даже не знаю, как вас величать…
— Шмаков. Я — один из тех, кто отвечает за борьбу с бандитизмом в Петрочека.
Боярский удивленно поднял бровь и, кажется, насторожился.
— Вы удивлены, что я приехал лично? Можете не сомневаться, ваши знакомые за кордоном преподнесут это ограбление как акцию чекистов, как месть взбунтовавшихся мужиков и черт те как еще. У нас на этот счет строгое правило: особо тщательно разбирать дела такого рода.
Повыдвигав ящички в шкафу и комоде, заглянув в фарфоровую вазочку, Боярский продиктовал список похищенного и попросил разрешения уйти ночевать к знакомым. Адрес, который он назвал, значился в списке «Гости Боярского».
Уже уходя, он вдруг обернулся:
— Я совсем забыл, на днях мне ехать в Москву! По службе. Что мне делать? Отложить?
— Смотрите сами. Нам вы пока не нужны, — как можно равнодушнее ответил Шмаков.
Квартира Боярского опустела. Только Шмаков, Шмельков и два инспектора остались заканчивать дела.
Собственно, активной деятельностью занимались инспектора — бродили по флигелю с яркой лампой в руке, выискивали мелкоту, которая могла бы не заметиться с первого раза.
Шмаков и Шмельков беседовали.
— Ну, предположим, всполошились, Вячеслав Донатович. Вчера — сожгли дом Семеныча вместе с Валетом. Сегодня — под видом ограбления — убивают Марью эту — экономку. Похоже на то, что избавляются от лишних. А?
Шмельков, как обычно, то ли слушал, то ли нет. В десятый раз проглядывал заключение судебного врача. Хмыкал, сипло дышал, затем довольно бесцеремонно перебил Шмакова:
— Послушайте: «Смерть наступила в результате проникающего…» ну, и так далее. А вот: «На теле жертвы присутствуют множественные следы ожогов, характер коих говорит о том, что она получила их, будучи еще живой». Вы знаете, Илья Тарасович, если бы я точно не был убежден, что «Ванька с пятнышком» в могиле, я бы сказал, что это — его работа! В Петербурге только он один грабил с применением пыток.
— Но он убит.
— Значит, вы меня не совсем поняли. Я говорю о его, так сказать, «школе», если здесь пристало употреблять сие слово. Я вот тут посмотрел на убийство с исторической, так сказать, точки зрения. Получается очень любопытно. Ограбление на Садовой — тоже с пыткой. Кто участвовал? «Ванька с пятнышком», Сермяга, Валет, Дышло. Сермяга расстрелян в октябре восемнадцатого. Дышло, насколько мне известно, перебрался в Одессу. Остаются Ванька и Валет. Дело старухи Богоявленской. С пыткой. Участники: Ванька, Валет, Грюня, Шелешпер. Грюня убит в драке. Шелешпер удавился в тюрьме, не дождавшись расстрела. Кто опять остается? Ванька и Валет. Бывший ростовщик Шнеерсон. Кто на его глазах поджигал внучке волосы, чтобы вынудить у старика деньги? Ванька, Валет, Лейб–Эстонец, Сахаровский и Гусар. Сахаровский сейчас у нас, Эстонец и Гусар, как вы помните, расстреляны. Опять же остаются «Ванька с пятнышком» и Валет.
— Ванька убит. Валет сгорел.
Вячеслав Донатович с нескрываемой насмешкой и с снисхождением поглядел на Шмакова. Он опять был на белом своем коне.
— Ванька убит, я верю… — сказал он с расстановкой, — а Валет, вы что, сами видели его мертвым? Кто видел Валета?
— Семеныч показал, что в доме был только Валет. Кости в пожарище… — Вдруг подскочил Шмаков, закричал: — Ды–ымов!
Появился один из инспекторов.
— Живо, Дымов! Подними Глазова. Спроси, достал ли он почерк Валета. Второе — срочно! — докторское заключение о костях, которые нашли в доме Семеныча!
Дымов мялся:
— Вы бы лучше Окоемову это поручили.
— Эт–то еще почему?
— Куриная слепота у меня, товарищ Шмаков, а сейчас ночь.
— Тьфу! — с чувством плюнул начальник. — Ну а если ночью на операцию пошлют?
— Не пошлют. Начальство знает. Потом — недавно это у меня. Доктор сказал, от какого–то недостатка. Витамина, что ли, какого–то не хватает.
— Зови Окоемова!
— Ах какая куриная наша слепота! Какие ошибки делаем! — Шмаков сел на стул, но тут же как обожженный вскочил, зашагал по комнате. — Если все окажется по–вашему, то дела не такие уж и плохие… — он оживленно потирал руки.
Шмельков скромненько слушал, но глаза его лучились ехидством.
— Вы хотите сказать, что автор письма — Валет, а труп в доме Семеныча — не Валет?
— Именно!
— И что Валет убил наложницу Боярского, и что это именно он искал драгоценности в доме?
— Возможно!
— Ну а теперь–то, — торжествующе хмыкнул Вячеслав Донатович, — признавайтесь: кто был прав, связав Боярского с хищениями ценностей?
— Вы, вы, дорогой наш товарищ Шмельков! Хотя это — пока еще предположение.
Не так уж много надо было старику, чтобы ощутить блаженство.
— Да–с, Илья Тарасович! — актерским ублаженным баритоном пророкотал он. — Нюх в нашем деле, согласитесь, что–нибудь да значит! Валет, правда, меня несколько озадачил. Не ждал я, признаться, такой прыти от вчерашнего школяра… Он, видимо, решил, что все похищенное хранится у Боярского. И, не сомневаюсь, он догадывался, что Ванька готовит точно такое же дело. Решил упредить. Он у Ваньки многому научился, этот гимназист, — и как пытать, и как напарника из дела выводить. До Одного только недодумался: что Ванька может знать какое–то другое место хранения. А может быть, понадеялся на осведомленность экономки? А может, просто спешил?
В день, когда была убита экономка, Стрельцов вел наблюдение за флигелем…
— Наполеона–то как звали? Бонапарт звали. А мамашу Наполеона? А мамашу — Летеция. Ты по–французски соображаешь, Елизарыч, или подзабыл малость?
— Подзабыл, Ванюша… — смущенно прокашлялся старик.
— Тогда слушай. «Бонапарт» по–французски — «лучшая часть», понял? А «Летеция» опять же по–французски — «лето»! «Лучшая часть лета» — это что будет?
Старик восхищенно засмеялся:
— Опять солнце получается! Как ни крути, а все по–ихнему получается: не было Наполеона, обшиблись, солнце заместо него приняли! — и опять задребезжал донельзя радостным хохотком. — Мы уж с соседом эту книжку скрозь прочли — по десяти раз, ей–богу, не вру!
Ваня Стрельцов, наблюдавший из окна каморки за дверями флигеля и за коридором, вдруг вскочил.
— Погоди, Елизарыч! — тревожным голосом перебил он старика. — Никак знакомого встретил! — и выбежал из комнаты сторожа.
Он увидел Валета, который сбежал с крыльца Боярского и, оглядываясь, заторопился по Литейному.
«Как же это я прозевал его?» — досадовал Стрельцов. Через пять минут, когда Валет на одном из углов оглянулся, Иван понял, что замечен. Но что–то подсказывало Стрельцову: отпускать Валета нельзя. Он припустил бегом:
— Валька! Валька!
Валет остановился, зло глядя на подбегающего Стрельцова.
— Ты чего ж это? Я тебе кричу–кричу, а ты…
— Чего надо? — Голос у Валета был неприязненный. Он время от времени поглядывал в конец улицы, словно ждал погони.
— Ф–фу! Дай отдышусь…
Они пошли рядом, Валет шел все так же торопливо.
— Помнишь, ты предлагал мне… ну, работу? Помнишь?
— Не помню.
— Да ты что, Валька! Меня же с фарфорового уволили! Одна надежда на тебя. Я теперь на все согласен.
— Опомнился. Нету больше работы. Нету! И — вали отсюда!
Валет был рассвирепевшим и таким страшным, каким Стрельцов его и представить не мог. Лицо дергалось какими–то волнообразными движениями, глаза были пустынны и мертвы.
— Ва–альк! — заканючил Стрельцов, снова увязываясь за Валетом. — Жрать ведь нечего! Тебе хорошо, при деле, а чтоб товарища пристроить…
Валет в какой–то подворотне вдруг резко остановился. Стрельцов налетел на него и тотчас же почувствовал возле горла — щекотно и колко — нож.
— Ну, слушай, ты, товарищ! Я тебе сказал, пшел отсюда! Или по–другому объяснить?
— Да как же я, Валька, уйду, если ты меня за грудки держишь?
Тот оттолкнул его. Пошел не оглядываясь. И вдруг опять услышал за спиной:
— Валь! А Валь!
Валет повернулся и обомлел: Стрельцов держал в руке наган.
— Я же не собака, Валя, чтобы говорить мне «пшел»… Руки подними! Кому, гад, говорю! — вдруг вскрикнул он с ненавистью.
Валет поднял руки:
— Ты что ж это, Ванька? Да погоди ты! Давай поговорим… договоримся…
— Не о чем договариваться! В чека с тобой договорятся!
Лицо Валета стало изумленным.
— Так ты из этих, что ли? — и показал глазами куда–то за спину Стрельцова. — И они тоже, значит, с тобой?
Тот невольно оглянулся, и этого было достаточно, чтобы Валет резким зигзагом выскочил из подворотни во двор.
Стрельцов бросился следом и дважды, почти не целясь, выстрелил. Валет закричал, припал на одну ногу и, волоча ее за собой, тем не менее очень быстро нырнул в ветхую сараюшку, наполовину уже разобранную на дрова.
Сарай стоял, притулившись к высокой бетонной стене забора. Деваться отсюда Валету было некуда.
Тут же что–то больно хлестнуло Стрельцова по лицу. Он отпрянул назад в подворотню. К счастью, это была всего лишь кирпичная крошка от пули, ударившей рядом с головой. Следом же ударила вторая — о стенку подворотни, срикошетила, завизжав.
Иван задумался. Положение было сложное: Валета он в западню, конечно, загнал, а как извлекать его оттуда?
Двор был заброшен. Нежилой дом в форме квадратной буквы «с» и высокий бетонный забор.
Район был на редкость безлюдный. Иван вспомнил, что, когда они шли с Валетом, навстречу им попалось от силы три–четыре человека. Да и сейчас никто из прохожих не мелькнул в проеме подворотни. А ведь надо как–то предупредить своих — в одиночку ему Валета не взять…
И патронов всего пять штук. У Вальки — тоже. (Однако это неизвестно, — налетчики, Иван знал, часто носят при себе по два револьвера).
«Что ты там делаешь, Валет?» Стрельцов поднял с земли дощечку, надел на нее шапку и осторожно высунул из–за угла.
Страшной силы удар вырвал дощечку из рук. Шапка отлетела метра на три — на открытое для выстрелов место. Тяжко почему–то заныли пальцы.
«Теперь у Вальки четыре выстрела. Может, и больше, но я буду считать — четыре. Так мне легче», — подумал он.
В подворотне насвистывал ветер. Сухой серый снег шевелился от его порывов под ногами, как живой. Стрельцов начал замерзать.
По–прежнему никто из прохожих не мелькнул в проеме ворот. Начинало смеркаться.
Иван рискнул и на секунду выскочил на улицу. И вправо и влево — пустыня.
Он замерзал все больше и с каждой минутой все больше ощущал нелепую безвыходность своего положения: и отлучиться нельзя, и долго сторожить Валета он не сможет — из–за холода.
…Метрах в десяти, слева от ворот, ведущих во двор, поскрипывала на ветру дверь, повисшая на одной петле. Вход в здание был открыт.
«Если успеть проскочить туда, — подумал Иван. — Если б туда проскочить…»
И вдруг, испугавшись, что не решится на это, Стрельцов отчаянно топая сапожищами, побежал к дверям. Разлетелось стекло в доме — Валет выстрелил.
Головой вперед, как в воду, сиганул Иван в темноту подъезда, и тут будто горячим хлыстом стегануло его.
Он сразу упал, и это спасло его. Пуля всего лишь прошила ягодицу — вдоль и насквозь.
Он вскочил, чтобы взглянуть на сарай, и вскрикнул от боли. Он услышал, как побежала горячая кровь по ноге. И едва понял, что это кровь, что это его, Вани Стрельцова, кровь, ему стало плохо.
Наскреб с подоконника пыльного снега, потер лоб.
Теперь из темени подъезда ему был хорошо виден сарай. Иван отковылял поглубже в темноту, пристроился за бочонком с истошно пахнущим клейстером, «А ведь Валет дважды стрелял», — подумал он.
Кровь все бежала и бежала. Как перевязать рану, он даже не представлял. Отодрал кусок исподней рубахи, сунул сзади в штаны.
«Герой, — прошептал он, морщась от боли, — а у героя — геморрой. То–то веселья всем будет!..» Но подумал об этом он спокойно. Потому что боль была настоящая, и кровь текла настоящая, и напротив был враг — тоже настоящий.
Он поймал себя на том, что будто бы проснулся. На миг вдруг дернулось все перед глазами, исчезло, потом медленно, нехотя появилось. Он всполошился. «Это меня от клейстера мутит», — решил он и захотел встать. Очень трудно оказалось встать. У него даже в глазах потемнело, настолько трудно оказалось встать.
Его качало, как пьяного.
— По стеночке, по стеночке, — бормотал он себе, пробираясь к окну.
Стал виден сарай. «Ну, стреляй же!» Валет молчал.
В сапоге хлюпало от крови.
«Что же это творится со мной? — удивленно подумал он. — Ну, кровь. Ну, больно. А вот сейчас я лягу, а он уйдет. На одной ноге, с двумя патронами, а уйдет».
Он посмотрел вниз и с изумлением заметил, как немощно и вяло болтается в его ладони револьвер. И испугался: через пару минут он уже не сможет даже и выстрелить!
Он заметил, что щеки его мокры, когда вновь очнулся после мгновенного обморока.
Потом, дождавшись, когда его ненамного отпустила слабость, торопливо доковылял до входа, вывалился плечом вперед в проем двери и, медленно сползая по стенке на пол, пять раз, с усилием нажимая спуск, старательно выстрелил по сараю наугад.
Он не услышал ответного выстрела. Не видел, что произошло дальше. Дряхлый сарайчик вдруг принялся скрипеть и коситься, передняя стенка его рухнула, и вместе с ней головой вперед грохнулся Валет, на которого сыпались ветхие остатки крыши.
Стрельцову повезло. Неподалеку оказался патруль. Услышав выстрелы, прибежали матросы. Не случись этого, Иван наверняка бы погиб, потеряв столько крови.
Шмаков играл цепочкой кулона — то ссыпал ее в ладонь, то аккуратно вытягивал. Слушал Шмелькова.
Тот вещал, вольготно расположившись в кресле, пальто распахнув, ноги в стариковских ботиках далеко вытянув.
— В доме у Боярского конечно же ничего и не было. Допускаю, что временно там что–то хранилось — тайник–то в подполе не зря, — но потом похищенное куда–то переправлялось. Ваньку, понятно, об этом в известность не ставили. Валета — тем более. Валет, хотя бы пару раз, в доме Боярского был. Когда привозили награбленное, так я думаю.
— Какой смысл сейчас об этом говорить? — с усталым неудовольствием отозвался Шмаков. — Валет убит. В доме Боярского — ничего. Все, что сумел взять Валет, продиктовано князем: ни камушком меньше, ни камушком больше. Кстати, посмотрите, что еще нашли у Валета.
Шмельков взял протянутый Шмаковым клочок бумаги. Там старательно, в столбик, было выписано: «Милостивый государь, уведомляю, доподлинно известно, примите уверения в моем совершеннейшем почтении, соблаговолить, поелику возможно, паче чаяния, солидаризироваться, настоятельнейше рекомендую…»
— Да, — сказал Шмельков. — Опасный рос бандит. Шмаков подгреб к себе горстку колечек, браслеток,
Цепочек — изъятое у Валета.
— И ведь ни с какой стороны к Боярскому не подкопаешься! — с досадой процедил он. — Каждая из вещичек на законнейшем основании выдана банком в качестве семейной реликвии!
Еще раз пододвинул список, в десятый раз принялся сортировать:
— Перстень старинной работы с сапфиром. Этот, что ли? Кольцо с изумрудом в обрамлении шести мелких бриллиантов…
Шмельков с раздраженной скукой следил за этим бессмысленным занятием. Дело с миллионами было ч тупике. От него требовался какой–то поистине ку дэ метр[2], чтобы резко изменить течение событий и выбраться из трясины. Но что надобно делать, Вячеслав Донатович не знал и оттого злился.
«Уповать на арест Боярского и его людей — глупо, — размышлял Шмельков. — Вряд ли многие могут знать, где похищенное, а те, кто знает, — наверняка народ матерый — упрутся, слова от них не добьешься, и тогда…»
— Это из чего сделано? — перебил его мысли Шмаков, показывая кулон–балеринку, которым забавлялся. — Серебро, что ли, платина?..
Шмельков мельком взглянул:
— Ни то, ни другое. Мельхиор.
— А зачем же он тогда в список драгоценностей ее включил? — недоуменно спросил Шмаков.
В голосе Шмелькова прозвучало явное раздражение:
— Откуда мне знать! Может, ценностью считает!
(«…Где можно хранить такие громоздкие вещи, как картины? Или эти скульптуры? Перевозили, понятно, на ломовике. Ого! Это можно попробовать — разыскать ломовика. Не так уж их много в Питере. Кого из извозчиков мог подрядить Ванька?»)
Шмаков шумно вздохнул, полез в ящик стола. Водрузил на нос старенькие стальные очки. Сразу стал удивительно похож на пожилого мастерового, любопытствующего чужой работой.
— А у вас лупа, Вячеслав Донатович, есть? — спросил он, не отрываясь от балеринки. — А то здесь что–то написано, но больно уж мелковато.
— Это вы у молодых поинтересуйтесь. Они в шерлок холмсов любят играть.
…Когда через двадцать минут (совсем забыл за размышлениями, для чего пошел), он вернулся в кабинет Шмакова, тот по–прежнему занимался с кулоном. То отставлял его от глаз, то приближал, то водил над ним очками.
Молча взял лупу, глянул, разочарованно вздохнул:
— Чепуха какая–то! «Лизетта. Париж». Фабричная марка. — Но вдруг насторожился, даже привстал над столом. — Ну–ка, ну–ка, ну–ка! А где ножичек? Винтик–то, Вячеслав Донатович, отвинчивали, и не раз.
Пошарил в ящике, вынул перочинный ножик, стал аккуратно и осторожно крутить винтик. Что–то мурлыкал себе под нос,
— Та–ак! — разъял балеринку на две части. — И что же у вас, барышня, внутрях? Бумажка!
Узкий прямоугольничек тонкой рисовой бумаги был испещрен буквами и цифрами.
— Записывайте, Вячеслав Донатович! «Должен: Ив.Ив. — 222 рубля 15 копеек. Пав.Ник. — 149 рублей 23 копейки. Иванову — 363 рубля 09 копеек…»
В списке, который нарекли «Кредиторы Боярского», оказались двадцать две фамилии.
Как определили понимающие в графологии люди, записи принадлежали руке Боярского, сделаны были недавно и в разное время.
Нелепостью было предположить, что это записи одолженных у кого–то сумм: кто, в самом деле, одалживается суммой в 212 руб. 01 коп.!
И Шмельков тут изрек:
— Все очень просто, милостивые государи… Куда, как все просто. Это — номера телефонов!
Начали определять адреса абонентов, обозначенных в списке Боярского. Это оказалось не простым занятием.
Телефонное хозяйство Петрограда было почти полностью разрушено.
Однако звонить «кредиторам Боярского» чекисты не собирались — нужно было только установить их местожительство, но и это оказалось задачей трудной до чрезвычайности.
То ли сразу после октябрьского переворота, то ли позже — во время пожара, вспыхнувшего на станции — адресные списки абонентов были в значительной степени уничтожены. А по справочнику «Весь Петроград» удалось установить всего лишь двенадцать адресов — из двадцати двух.
— Что — Федоров?
— Боярский предложил ему встречу в Москве. Позвонил по телефону. В будущий четверг, от пяти до шести вечера, на месте памятника Скобелеву. Подойдет человек, спросит время. Отвечать, прибавив ровно час. «Ваши часы то ли спешат, то ли отстают» — это пароль. Ответить надо: «Скорее всего, спешат…»
— Тебя не тревожит, что он уклонился от встречи здесь?
— Больше всего боюсь, что он (кто знает, насколько сильны его связи?) получил вдруг проверку на Федорова. Надеюсь, что причина — в суете, которая возникла вокруг Боярского после нападения Валета на его дом. Очень хочу надеяться.
— Поэтому?..
— Поэтому пусть Федоров едет на встречу. Пусть встречается с Боярским там. «Галицийцев» мы ему приготовили. Здесь мы арестовываем всех «гостей Боярского».
— Совпадения в списках «Гости Боярского» и «Кредиторы Боярского» есть?
— Нет.
— Значит, ты прав. Завтра — вернее, в ночь отъезда Боярского — проводи аресты «гостей». А после — принимайся–ка за «кредиторов»!
— Я хотел, правда, повременить с «кредиторами»… А вдруг между ними всеми есть связь, не известная нам? Впрочем, не возражаю, устал, не возражаю.
— Молодец, что не возражаешь. Поручи опытному — тому же Шмелькову — розыск оставшихся десяти адресов. Не может быть, чтобы их нельзя было найти.
— Есть!
Ночь. Метель из мокрого снега. Истертые ступени. Звонок с надписью: «Прошу повернуть!»
— Кто там?
— Из домкомбеда. Нам сказали, что у вас ночует посторонний.
— Помилуйте! Никого чужого!.. Бряцание засовов, цепочек, замков.
— …Только я, жена, дети…
— Руки! Вверх, говорю, руки!
— Руки?!
Ночь. Стук в дверь. Тишина за дверью.
— Давай, Ширяев, ломай!
Приклады о дверь. Треск.
— Не толпитесь в дверях. Я — первый.
Выстрел. Выстрел. Выстрел.
Звон разбитого стекла в дальней комнате.
Черный силуэт распластавшегося внизу, на белой мостовой, человека.
Ночь. Звонок.
В дверь, приоткрытую на цепочку, злобно задребезжав по кафелю, выкатывается лимонка.
— Бомба–а!!
Взрыв.
…И так вот тридцать раз за эту метельную ночь…
В эту ночь арестовано — двадцать пять. Пять «гостей Боярского» — убиты в перестрелке. Чекистов — убито шесть, восемь ранено.
В эту ночь Шмаков сбился с ног.
Его со всех сторон дергали. Кто–то из арестованных рвался заявить протест. Одна за другой возвращались из города группы, докладывали потери. Было решено начать допросы сразу же, по горячим следам, — и на стол Шмакову уже ложились первые протоколы.
Кончилось тем, что он вдруг часу в пятом утра крикнул дежурному:
— Всем! Приказ! Полтора часа спать! Потом пойдем по мильоны! — закрыл дверь на ключ, шапку надел на телефон и рухнул боком на стол.
Проснулся он через час с ощущением стыда: вот он здесь спит, а враги рабоче–крестьянской власти в это время, поди, не дремлют?..
Вышел из кабинета — маленький, косолапый, с тугим заспанным лицом, — растолкал дежурного:
— Рабочие, которых просил вызвать, пришли?
Тот поморгал, вдумчиво глядя на начальника. Потом зевнул и равнодушно ответил:
— Та с вечера же спят в цейхгаузе…
Несколько групп выстроились в длинном коридоре. Шмаков держал речь:
— Сейчас каждая из групп получит адрес, по которому следует провести тщательнейший обыск и, если понадобится, то и арест владельца дома. Заранее говорю: кому какой важности квартира попадется — никто нг знает. Поэтому — непременное условие: тщательность! Тщательность и беспрекословное подчинение тем сотрудникам чека, которые стоят во главе групп. Тщательность. Вежливость. Достоинство. Хочу подчеркнуть, что во время обыска могут быть обнаружены значительные суммы золота и драгоценностей. Это–народное достояние, похищенное врагами. Ни одна крупинка, ни один камушек не должны пропасть!
В строю недовольно заворчали.
— Знаю! Знаю, что такие слова обижают вас! Знаю, что стыдно такие слова говорить вам, лучшим из лучших петроградского пролетариата! Но, товарищи, золото — страшная вещь! Поэтому говорю: расстрел — каждому, кто будет замечен! Теперь… Я вижу, что некоторые товарищи с винтовками. Заменить на револьверы! Обыски проводить, если возможно, без лишнего шума. Что еще сказать? Больше нечего сказать. Все!
Группа, которую возглавлял сам Шмаков, отправилась на Троицкую в дом Толстого, к бывшему присяжному поверенному Ивану Ивановичу Коростелеву.
Дом был громаден. Даже по внешнему виду нетрудно было определить: беднота тут никогда не живала. Солидные двери, огромные гулкие подъезды, лифт…
Вызвали понятых. Поднялись на третий этаж.
Шмаков волновался. Почти месяц ищут они эти ценности. Убит Тренев. Ранен Ваня Стрельцов. Володя Туляк ходит по краешку смерти из–за этих драгоценностей, — и вот…
И вот — он поднимает руку.
И вот — он крутит звонок.
И вот — за дверью шаги…
Мужчина лет пятидесяти удивленно глядел на чекистов и, судя по всему, ничего не понимал.
— Мы — из чека. Вот ордер на обыск. Позвольте зайти.
— О, господи! — сказал Коростелев. — Чека… А я жду доктора. Дочь только что побежала за врачом. У меня сын заболел. С ним что–то страшное…
И он пошел в глубь квартиры, ссутулив плечи. Шмаков и все остальные — за ним. Вдруг до Коростелева дошло:
— Вы сказали: «Обыск»? Но почему — обыск? И почему именно у меня?
— Мы знаем, что у вас на квартире спрятаны большие суммы золота и драгоценностей.
— Какая чепуха! — Коростелев сказал это очень искренне. — И вы что, будете искать у меня?
— Не сомневайтесь.
— Но никаких драгоценностей у меня нет! И не было, поверьте!
Шмаков ухмыльнулся:
— Это, гражданин, такое дело, что на веру, знаете ли…
— Ах, ну конечно же! — быстро сообразил Коростелев. — Но, пожалуйста, бога ради, потише! У него, мне кажется, испанка, температура ужасная…
Осторожно приоткрыл дверь, заглядывая в комнату. Шмаков тоже посмотрел.
Ночник. Смятые простыни. Парнишка лет тринадцати, с безумно сияющими глазами.
— Папа! Ты почему ушел? Пить дай!
Коростелев плачуще улыбнулся Шмакову:
— Извините…
Начали с гостиной.
Шмаков морщился, как от зубной боли. «Зря все это! Нет у Коростелева никаких драгоценностей!»
Прошло с полчаса.
Коростелев тихонько отворил дверь, вошел на цыпочках.
И вдруг с неуверенной радостью сказал:
— Вы знаете… Он, кажется, заснул! — Стал смотреть на обыск равнодушно и устало.
Шмаков подошел к нему спросить воды, но не успел. Тот перевел взгляд:
— И дочка куда–то пропала. Побежала в соседний дом, к доктору Шварцу. Это, знаете ли, очень хороший доктор, Шварц, — один из лучших в Петрограде. Но почему–то все нет и нет…
— А жена ваша где?
— О–о! — Коростелев будто бы даже обрадовался вопросу. — Жена, видите ли, сбежала. Бросила нас, как говорится, и сбежала с каким–то офицером!
Неушедшее изумление прозвучало в голосе бывшего присяжного.
— Оставила записку, двоих вот детей… Недавно я узнал: они там, на юге. Заезжал какой–то юноша. Дембецкий, Дамбецкий. Она просит передать, что у нее все хорошо и что она, видите ли, просит ее понять! — он тихонько рассмеялся, легко, без горечи. — Вот только выздоровел бы! — добавил вдруг невпопад.
Шмаков попросил, наконец, напиться.
— Я вас провожу.
Шмаков жадно пил. Коростелев глядел, глядел на него, потом вдруг произнес:
— А вы знаете? Я, кажется, догадываюсь, что вы можете искать в моем доме. Правда, я не вполне уверен, но у меня ведь и вправду никогда никаких драгоценностей не было! Тот юноша, о котором я вам говорил, оставил у меня на время чемоданчик. Сказал, что, когда устроится с жильем, заберет. Я его оставлял жить у себя, но он отказался… Я сейчас принесу!
Чемоданчик был из тех деревянных, самодельных сундучков, которые, наряду с мешками, были в те годы самой распространенной укладкой у кочующего по России населения: замочек в проволочных петельках, жестяные уголки, веревочная ручка.
Тяжел, однако, был чемоданчик. Шмаков поковырялся в замке. Потом просто оторвал петли.
— Что вы! — Коростелев ужаснулся. — Он же придет за ним! Подумает…
— Ничего. В случае, приделаем назад.
Грязное нижнее белье, скрученное в узел. Рваные сапоги. Несколько кусков мыла. В парусиновом кисете, стянутом шнурком, — револьверные патроны.
Шмаков выложил все на стол. Подержал чемодан на весу и повеселел.
…Когда он ножом отделил от крышки сундучка тонкую фанерную стенку и оттуда с глухим стуком посыпались золото и камни, переложенные ватой, Коростелев схватился за голову и посерел.
— Вот так сундучок! — засмеялся один из рабочих.
— Хитро придумано!
— Но, позвольте! — заволновался Коростелев. — Но это же не мое. Я даже не знал, что в нем.
— Продолжайте обыск! — распорядился Шмаков, хотя был уверен, что в доме Коростелева больше ничего нет.
— Господи! — ужаснулся хозяин квартиры. — Так вы меня теперь?.. Но ведь Нина же еще не пришла! И как же Игорь?
Шмаков рассердился:
— Не будем мы вас брать! Рабоче–крестьянская власть разбирается, где — враг, а где — случайный человек!
Тот облегченно вздохнул, не очень–то, кажется, веря.
— А когда тот юноша придет, что я ему скажу?
— Не придет ваш юноша. Это уж точно, что не придет.
…Прапорщик Дымбицкий был одним из пяти, пытавшихся бежать нынешней ночью.
У других групп дела складывались не так легко.
Пятьдесят четыре часа шел обыск у торговца Шаповалова. Руководил Сидоренко, приданный первой опербригаде после смерти Тренева и ранения Стрельцова. Человек это был спокойный, в победе революции уверенный бесповоротно и потому к врагам относившийся хоть и беспощадно, но несколько даже иронически. Однако и Сидоренко, когда время, пошло на третьи сутки, стал терять выдержку.
— Да скажешь ты, наконец, где золото?
Тот был тверд, глядел честными, аж со слезой, глазами:
— Я же и говорю, товарищ чекист, нету у меня никакого золота! Вам приказано, я понимаю, — ищите! Только я вам честно признаюсь, что нету у меня никакого золота, и в том крест на себя кладу!
Дом Шаповалова перевернули вверх ногами. Заколоченную лавку его осмотрели с десяток раз. Перерыли весь двор…
И вот, наконец, Сидоренко вескими торжественными шагами еще раз вошел в дом мясника:
— Так, говоришь, нету никакого золота?.. Пойдем.
Привел к сортиру во дворе:
— Лезь!
Шаповалов вдруг взвыл дурным голосом, бросился прочь.
— Не–ет. Ты у меня, миленок, по–олезешь! — проговорил Сидоренко.
…В мешках оказалось 24 тысячи золотых монет–десятирублевиков.
Не меньше времени занял обыск в Белоострове, куда переехал на жительство отставной брандмайор Фетисов (его разыскали по номеру старого телефона).
Вероятнее всего, что ничего бы не нашли, если бы не соседский парнишка, который рассказал, что сразу же по приезде Фетясов с родственником таскали вечером какие–то свертки в лесок неподалеку от домика брандмайора.
В дупле старого дуба, после двух суток поиска, нашли… В свертках было ювелирных изделий и коллекционных медалей, как потом оказалось, на десять миллионов золотых рублей.
…А вот престарелая княгиня Чернигова чекистов встретила с радостью:
— Вы, верно, от Феденьки?
В сундуке, на котором спала княгиня, страдающая отложением солей в спине, лежал ровным счетом миллион в золотых слитках.
Шмаков теперь в обысках не участвовал. Его комната напоминала то ли музей, то ли банк. В углу грудились слитки золота. На столе — кучками — драгоценные камни, браслеты, цепочки, ожерелья, колье…
Как на службу, являлись вызываемые повестками бывшие петроградские ювелиры, вели оценку.
Шмаков записывал: «Крестовский остров, Величкин, — 30 кг золотых медалей, 146 изделий с драгоценными камнями… Миронов, Офицерская, 14, — золотые монеты, 13 миллионов рублей… Сарычев, Пехотная, 2, — золото, ювелир, изделий — 28 миллионов (перепроверить)».
«Миллионы с большими нулями» текли в кабинет Шмакова…
— Глядишь именинником, Шмаков.
— Спать хочу.
— Пока не заснул, глянь на реестрик.
— Да уж я и сам подсчитывал. Музейных ценностей — большой недохват, царских каменьев — тоже. Про картины и прочие там сервизы–гобелены — и слыхом не слышно. Зато, заметь, поперло вдруг банковское золотишко, которое мы давным–давно и искать–то забыли, рублевики опять же царские…
Бить нас надо. Все грабежи последнего времени мы вешали на налетчиков–профессионалов. Среди них и искали… А теперь не очень–то и удивлюсь, когда узнаю, что группа Боярского создана кем–то именно для экспроприации. Посмотрел бы ты на его людей — орлы–стервятники, стреляное–простреляное офицерье! Наверное, и сентябрьское ограбление — их рук дело. И июльское ограбление банка.
— Ну, такие выводы выводить еще рано… Дальше что собираешься делать?
— Спать собираюсь. Все, что в твоем реестрике, или лежит по оставшимся адресам, или… черт знает где. Адреса Шмельков — уверен! — найдет. Повезло все–таки, что у нас такой старик…
— Действительно повезло. Ты вот что, пошли кого–нибудь к пареньку вашему, Стрельцову. Пусть прочтут приказ о награждении часами и все такое.
— Сам съезжу. Зачем кого–то посылать? Сейчас прямо и поеду.
— Спать ведь собирался.
— А то я не пробовал. Заснешь, а через пятнадцать минут вскакиваешь, одно расстройство.
Мать Вани Стрельцова стояла у двери, кусала угол платка и беззвучно плакала.
Шмаков, Свитич, еще два оперативника, которых Стрельцов никогда раньше не видел, стояли перед кроватью строем — каблуки вместе, мыски на ширину приклада, грудь колесом, а в глазах огонь.
Шмаков серьезно и громко читал по бумаге:
— «…За беззаветную преданность в боях с мировой буржуазией и их подручными уголовными элементами Петрограда, за умение в схватках с врагами рабоче–крестьянской власти — наградить…»
Стрельцов забеспокоился:
— Илья Тарасович, я встану лучше!
Встал, стараясь не морщиться, — в подштанниках, босиком, но тоже — пятки вместе, грудь колесом.
— «…Наградить Стрельцова Ивана Григорьевича, инспектора (тут Шмаков глянул на Стрельцова поверх очков, подчеркнул: «инспектора»), именными серебряными часами марки «Павел Буре» с надписью».
Добыл из кармана часы, завернутые в платок:
— Оглашаю надпись: «Ивану Григорьевичу Стрельцову — за храбрость». На тебе, Ваня Стрельцов, за храбрость!
Отдал награду, обнял, так что Ване пришлось приготовленные слова высказать через плечо Шмакова:
— Служу мировой революции!
Мать у двери не стерпела и зарыдала вслух.
— Чего уж теперь плакать, мамаша? — рассмеялся начальник. — Героем сын вырос. Теперь уже поздно плакать. Теперь остается только радоваться!
— Так я ведь и радуюсь, только почему–то слезы… — отвечала мать. — Вы ему прикажите, пожалуйста, чтобы он лег. Вон ведь босиком на холодном полу стоит.
Уже на третий или четвертый день Шмельков нашел две нужные квартиры. В списках Шмакова появились новые цифры с нулями: «Изделия ювел. зол., плат., с камнями — стоимость…» и «Монеты зол., сер. старинные (коллекция) — стоимость…».
…Лестницы круты, жизнь — собачья, сердце — ни к черту, а тут изображай из себя Эдисона, громыхай этим глупым железом! И между тем совсем неизвестно, милостивый государь Вячеслав Донатович, зачтется ли вам сорок лет беспорочной службы при «царском прижиме», если, к примеру, на пенсион уходить? Ась?
…Ну–с, вот и нумер восемнадцатый.
Звоним.
Звонок, разумеется, не исправен.
Стучим. Никто, разумеется, не открывает. Впрочем, нет — миль пардон — кто–то шаркает там ножками.
— Кто–о–о?
…Ишь! Спросила, будто пропела. Пропеть, что ли, и мне в ответ?
— С телефонной станции–и. Проверка линии–и.
— Одну минуточку. Здесь такая уйма засовов…
…А у Вячеслава Донатовича сердце вдруг словно бы всплыло и уже не больно, но все же неприятно стукнуло куда–то под горло. Он даже закашлялся.
— Господи боже мой! — женщина изумленно и радостно глядела на Шмелькова, рукой касаясь виска. — Или это мне кажется, или это Славик–Тщеславик? Какими судьбами, каким ветром и кого мне благодарить за такого гостя?
— Благодарите телефонную станцию, мадам, — отвечал Шмельков, с трудом припоминая тот полушутливый–полусерьезный тон, которого они держались много–много–много лет назад.
— Телефонную станцию? Да заходи же! Раздеваться не предлагаю. Да кинь ты ее куда–нибудь! — это о сумке с инструментом. — Ой, Славик, как я рада! На кухню пойдем. Там средоточие всего тепла, какое есть в доме.
Усадила, уселась напротив. Стала глядеть–озирать, все еще не переставая улыбаться, и улыбка становилась вес тоньше, все мечтательнее и печальней.
— Ты знаешь, а ты немного постарел, — засмеялась она, — за те — подумаешь! — каких–то двадцать лет, что мы не виделись!
Шмельков прокряхтел что–то. Удивительное дело, он опять чувствовал в себе именно то стеснение, смущенную нежность, какие чувствовал в те годы. И ему было так же хорошо.
— Я, понятно, должен сказать, что на вас, мадам, годы нисколечко не отразились?
— Скажи, если язык повернется. Увы, Славик, увы! Ты хочешь чаю, я вижу. Или — кофе? Настоящего кофе!
— А потом скажешь, что пошутила…
Трещала мельница в ее руках. Сказочный запах свежемолотого кофе реял по кухоньке. Шмельков сидел с закрытыми глазами. Ему вдруг захотелось, чтобы это никогда не кончалось: и этот запах, и азартный треск кофейных зерен в мельнице, и чтобы Лизин голос звучал нескончаемо — молодой, чуть насмешливый, несравненный голос.
— …Вот так все и получилось. И, знаешь, привыкла! Кот у меня был. Маркиз. Пушистый, как муфта, толстый и ленивый. Помер Маркиз. Это была моя последняя потеря. Может быть, самая горькая. Господи, что я говорю? Хотя это правда: я так ни по мужу, ни по Сереже не плакала, как по этому дуралею, который первый раз в жизни решил поохотиться и конечно же брякнулся с четвертого этажа. Ну а ты–то как жил эти годы? Почему вдруг на телефонной станции?
Шмельков открыл глаза.
— Но как же это? — захрипел он и, прокашлявшись, продолжил: — Ты — и вдруг такая к тебе несправедливость! Ты — и вдруг одна! Ни мужа, ни сына, ни матери. Ну, я — это понятно. Но почему так жестоко к тебе? Жизнь, судьба, бог — кто там этим занимается? — почему именно тебе такие муки?
— Славик, милый… — она легко и ласково провела ладонью по его седой голове. Слегка задержала руку. — Ты все такой же… Ну а почему бы и нет? Это для тебя я была чем–то… — (она не нашла слова). — А когда рушится мир, под его обломками — все! Все без разбора! Я ведь жива… Разве это плохо, скажи? Жива. Здорова. Вот тебя мне бог послал в гости, и я напою тебя сейчас настоящим кофе и накормлю гречневыми лепешками. Последняя наша кухарка — Настя — была, на мое счастье, из Поволжья. Там часто — голод, и у нее была мания делать запасы. Я, помню, отчитывала ее за это, а теперь расцеловала бы. Если бы не она, я бы уже трижды была там, с ними…
Она посмотрела на своего гостя, лицо ее печально сморщилось в нежной гримасе:
— Милый ты мой, старый друг. Спасибо тебе.
Как печально, как прекрасно было! Эта бедная кухня, этот меркнущий свет из замерзшего окна, эта смирная нежность к увядающей милой женщине, которая когда–то была всех дороже на свете. Боль, проклятия, сладкая мука, бешенство ревности —все прошло! И все, оказывается, ничтожным было — вот в чем печаль — перед тем, что творилось сейчас.
Какая нежность, господи, и какой печальный покои в душе, и как он похож на счастье!
Был вечер, когда он собрался уходить. Так тяжко было оставлять ее в холодном этом доме, что он ощущал свой уход, как боль.
— Я так рада, что мы встретились. Теперь мы не одни, тебе не кажется?
— Кажется.
— Ты приходи. Я дома всегда после пяти. А не можешь — позвони. У меня телефон работает. Аукнемся — все легче будет жить, правда?
— Да.
Он одевался медленно и неохотно. Часто с немой нежностью взглядывал в ее лицо.
— Ну, иди! — шепнула она молодо. — Иди и не забывай старую дряхлую женщину.
Быстро, легко и нежно коснулась губами его щеки. Он покорно пошел. Она выглянула следом:
— 4–24–40! Не забудь. И пожалуйста, приходи, пожалуйста!
…До него только на улице дошло, что 4–24–40 — один из тех телефонов, которые он разыскивает.
— Который?
— Вон тот. В шинели и солдатской шапке.
Из окна квартиры, в которой находился Боярский, до Федорова было метров сорок — бинокль был отличный, армейский, — Боярский глядел долго.
— Спокоен, — бормотал он вполголоса, впиваясь взглядом в лицо Федорова. — Так молод и так спокоен. Слишком уж спокоен… — На минуту оторвался от бинокля: — Взгляните, Протасенко, во–он на того, который возле афишной тумбы. И еще на этого, в бекеше, — он уже десять минут болтается на углу.
Протасенко — молодой, черный, будто бы закопченный даже, — подошел, невнимательно глянул, уселся на подоконник:
— Пустое, Николай Петрович.
— Пустое? Ну что ж, Протасенко, может быть, и пустое. Но, видите ли, в чем штука… Вчера я получил из Петрограда депешу. Там — аресты.
Поставил бинокль на подоконник, зашагал по комнате, тесно заставленной мебелью. Говорил, делая множество лишних, рассеянных движений: то проверял пыль на полировке комода, то открывал–закрывал крышку секретера, то любопытствовал какой–то статуэткой.
— Аресты, Протасенко! Настолько серьезные, что можно сказать: боевой организации, которую мы с вами создавали, нет! Но это еще не все новости. Юденич разбит наголову. Но и это не все. Идут обыски по тем адресам, где мы хранили наши средства!
Протасенко медленно посерел, лег на кушетку торжественно и строго — как покойник. Стал глядеть в потолок.
— Что делать? — спросил он равнодушным голосом.
— Что делать? «Что делать?» «Камо грядеши?» А главное — «Кто виноват?»! Дайте–ка я еще раз взгляну на этого юношу…
Опять стал глядеть. Долго.
— Без двадцати минут шесть, — тусклым голосом напомнил Протасенко.
— За эти двадцать минут нам и нужно сделать выбор. Либо мы пренебрегаем знакомством вот с этим юношей, очень мне не симпатичным, пробираемся в Алексин, делим оставшиеся средства и начинаем жить припеваючи — «пропиваючи», как говорил мой камердинер. Либо…
Говоря все это, Боярский продолжал разглядывать Федорова. Тот уже ходил кругами по скверу против дома градоначальника. Лицо его было раздражено ожиданием. Он поминутно взглядывал на часы.
— Либо, Протасенко, мы идем сейчас на рандеву… которое попахивает западней… Вы можете поручиться, что появление в Питере вот этого юноши и аресты — две вещи, меж собой не связанные?
— Я не могу за это поручиться, — ровно отвечал Протасенко, по–прежнему возлежавший на кушетке.
— Взглянем, однако, на дело по–другому… — сказал Боярский и действительно, прежде чем поставить бинокль на окно, с детским любопытством заглянул в окуляры с другой стороны.
— Нас осталось, считайте, двое… — Боярский снова заходил по комнате. — А вдруг за ним и вправду–офицерская организация? Вправе ли мы упускать такой шанс?
Протасенко посмотрел на него пораженно:
— Вы что же, назначили ему свидание, не веря?
Боярский на секунду остановился, затем, не ответив, снова зашагал. Походка его стала заметно энергичнее.
— Нас — двое. То, чем мы владеем, — пустяк в сравнении с тем, что было. Но это — очень большие деньги!
— Без двенадцати минут шесть, — сообщил с кушетки Протасенко и сел. — Я думаю, надо идти. Мы занимались «эксами» не ради своего кармана. Я пойду.
Боярский посмотрел на него строго и изучающе. Затем лицо его помягчело, стало чуть ли не растроганным. Сказал он, однако, слова, которые Протасенко не понял:
— Как я ненавижу декабрь! Будь это любой другой месяц, я ни секунды бы не раздумывал! — Затем грубо сменил интонацию: — Я провожаю вас до Чистых прудов. Если замечу слежку, обгоняю: руки за спиной, в правой — газета, свернутая вот так, фунтиком. Идите! Помогай вам бог, Протасенко!
***
«…Почему он сказал: «помогай вам бог»? Нет–нет, я уверен, он не собирается выходить из игры! Миллионы, однако, именно он определял в Алексине, без меня, и в случае чего… Ах, к черту! Не хочу я так думать о нем! Мне тоже не нравится Федоров. Не нравится, что вслед за ним пошла цепочка полу провалов: «Ванька с пятнышком», ограбление квартиры, убийство Марьи Павловны… К черту! К черту! Я все равно иду. Отец, ты видишь? — я иду! Мы все начнем сначала, отец, и своего добьемся. Ну а в случае… Что ж, я всегда успею выстрелить первым».
«…Пять минут — до шести. Если за эти минуты никто не подойдет, значит, все было зря: и изнурительное это актерство, и бессонные головоломные ночи, и напряжение нервов.
Правильно ли я рассуждал, когда предложил осложнить Боярскому ситуацию, позволить, если удастся, кому–то из подручных князя сообщить ему об арестах и обысках? Я рассуждал, как шахматный игрок: создать на доске путаницу, в которой добиться победы легче, чем в спокойной позиции. Но я упустил в расчетах один, наипростейший вариант — тот, при котором партнер просто–напросто не является на игру…»
«…Уходить?.. Уходить! Одному или вместе? А вдруг есть шанс? И вдруг все мои подозрения — пустое, как говорит Протасенко? Все равно — уходить! Пора. Но каково мне будет помнить о Протасенко потом?.. Значит, уходить надо вместе? Ах, если бы не декабрь — этот дьяволом меченный для меня месяц! Но об этом уже — нечего! Об этом уже поздно: Протасенко подошел к Федорову…»
— Который час?
— Без двух минут семь, — буркнул Федоров.
— Семь? Ваши часы то ли опаздывают, то ли торопятся.
— Торопятся, торопятся, милостивый государь! Какого черта, скажите, я должен торчать болван болваном в самом центре Москвы? Или вы разглядывали меня из какой–нибудь подворотни весь этот час?
— Вы почти не ошиблись, — Протасенко отвечал холодно.
— Если вы хотели углядеть мое окружение, — съязвил Федоров, — пожалуйста: на той стороне стоит человек в башлыке, второй — чуть впереди нас — с дровами на тележке… За тем углом будет третий…
— А тот, что читал декреты на афишной тумбе? А тот, что в бекеше?
— Вы хотите, чтобы я указал вам на всех?
(Это была импровизация, рожденная вдохновением, не иначе. За секунду до этого Федоров и думать не думал раскрывать им систему страховки.)
— Зачем вам это понадобилось?
— А вы что же, вышли на эту встречу так–таки нагишом?
— Клянусь!
— Ну и глупо! А вдруг я — чека? А вдруг вы — чека? Меры предосторожности никому еще не вредили. Кстати, могу познакомить еще с одним.
Чуть впереди переходил улицу пожилой мужчина, почти старик, с ребенком на руках.
— Мы далеко направляемся?
— На Чистые пруды, если не возражаете.
— Я–то не возражаю, но ротмистру Жадану придется нелегко, поскольку в одеяльце у него не любимый внучек, а пулемет Гочкиса, а он, как вы помните, тяжел.
— Вы меня пугаете?
— Что вы, сударь! Просто мы взволнованы. Мы нынче, как невеста на выданье. Шутка ли! — такая завидная партия, как ваше почтенное сообщество! Ну а вдруг вы из гордости обидите чем–то наше девичье достоинство? Надо же будет кому–то защитить бедную девушку?
— Мда, — неопределенно сказал Протасенко.
Уверенная веселость поручика приводила его в раздражение. Раздражение было унылым. Всего лишь полчаса назад за ним была сила — полусотня офицеров, готовых на все, и миллионы рублей, способные увеличить силу этой полусотни.
(Боярский любил разглагольствовать, когда они оставались наедине и князь был в подпитии: «Богаче нас в России нет, Протасенко, никого! Придет час, и все эти генералы, адмиралы, верховнокомандующие будут у нас вот здесь, в кулаке. Мы, Протасенко, будем платить им жа–ло–ва–нье!» Все лопнуло, и вот он, Протасенко, член штаба, правая рука Боярского, идет на поклон к людям Федорова).
— Так ли уж нам обязательно идти мимо этого заведения? — Федоров недовольно кивнул на Лубянку.
— Здесь ближе… — Протасенко коротко взглянул на спутника и разочаровался: у того было напряженное, окаменевшее лицо.
Когда миновали опасный участок и вышли на Мясницкую, Федоров снова заговорил с прежней веселостью:
— А я вас сразу узнал! Недели две назад, на Невском, вы целовались с очаровательной дамой неподалеку от книжного магазина Ясного.
Протасенко ответил сухо:
— Возможно. Мы часто прогуливаемся по Невскому.
Федоров не нравился ему все больше и больше.
— Я вижу, у вас какое–то кислое нынче настроение. Может, отложим разговор? Грустный веселого не разумеет.
— А вы–то отчего веселитесь? — неприязненно спросил Протасенко. У него было отчетливое ощущение, что он — под конвоем.
— Так уж я вам сразу и рассказал! — засмеялся Федоров.
Их перегнал Боярский. Руки за спиной, в руке — газетный фунтик.
— Постойте! — с раздражением крикнул Протасенко. И побежал вслед за Боярским, который без оглядки торопился вперед. Зашагал рядом, что–то объясняя.
«Ах как славно получилось, что я сразу же рассказал о прикрытии! — подумал Федоров. — Ах как славно!»
Они поджидали его на углу Чистопрудного бульвара. Боярский, широко и неискренне улыбнувшись, протянул руку:
— Ну, что ж, господин Федоров, рад познакомиться!
— Я тоже рад, Николай Петрович. Но лучше обращаться друг к другу «товарищ» — долго ли оговориться в неподобающем месте?
Боярский вдруг замкнулся. Потом с усилием и скрытой угрозой спросил:
— Почему вы считаете, что я — Николай Петрович? Нас, кажется, никто никогда не знакомил.
Протасенко — руки в карманы! — быстро глянул вдоль улицы, отыскивая охрану.
«Ах, чертовщина! — досадливо мелькнуло в голове Федорова. — Объясняй! Скорей! — хлестнул он себя. — Сейчас все кончится!»
Вдохновение не оставило его и на сей раз.
— У меня прекрасная память на голоса. Вы говорили со мной по телефону, а перед этим ваш связной, там, в «Европейской», сказал: «Николай Петрович вам позвонит самолично». Впрочем, я вполне допускаю, что вы и не Николай Петрович вовсе.
— Боярский, — буркнул князь и еще раз протянул руку.
— Федоров. Хотя вы, по–моему, вполне допускаете, что я и не Федоров вовсе. Хотите семечек? Мне не нравится, что наш разговор начался так.
— Ну, конечно! — Боярский слабо усмехнулся. — Вы выходите в сопровождении семи вооруженных людей и хотите…
— Шести. С седьмым вы обмишурились. Я хотел произвести на вас впечатление. Кроме того… Но об этом после! Так хотите семечек?
— Я не хочу семечек. Пойдемте. Здесь есть одна квартира…
— Не люблю в духоте. Опять же мои мушкетеры начнут волноваться, ломиться в дверь. Давайте присядем.
Он галантно очистил снег со скамейки, и они сели. Бульвар был пустынен, завален снегом.
— Позвольте, я задам вам несколько вопросов, — сказал Боярский. — В зависимости от ответов мы решим, стоит ли нам разговаривать дальше. Ваша численность, вооружение, средства, цели?
— Численность: шестьдесят активных штыков — мобилизация в течение часа. Около ста тридцати — через два часа. Вооружение: винтовки, шесть пулеметов, револьверы. Средства: я ими вплотную не занимаюсь, но, кажется, оставляют желать лучшего. Цель: борьба за власть. Как вы понимаете, нам пока незачем излишне подробно касаться некоторых вопросов.
— Связь с другими группами?
— Есть. Вопрос о совместных действиях мы пока, правда, не поднимали.
— Когда вы предполагаете производить эти «совместные действия»?
— Все будет зависеть от положения на фронте, от успеха работы в полках Московского гарнизона. Эта работа идет форсированно…
Федоров закурил.
— А какова ваша численность, вооружение, средства, цели?
Боярский словно и не слышал вопроса. Сидел, уставившись взглядом в снег под ногами.
Пауза длилась и длилась. Федоров, однако, не торопил князя, веселыми торжествующими глазами смотрел на сгорбленного врага.
— Это хорошо, Боярский, что вы молчите и не стараетесь наводить тень на плетень. Сколько у вас осталось на сегодня? Два, три, пять человек?.. Да подождите вы, уважаемый! — прикрикнул он вдруг на Протасенко, который вскочил с лавки и, зло ощерясь, сунулся за револьвером. — Да не горячитесь вы, Боярский, я не из чека, я просто видел сводку событий для членов Совнаркома. Можете гордиться: о ликвидации вашей петроградской группы говорится сразу же после известий с фронтов. Вас, Боярский, уже ищут! Вот почему я пошел на рискованное свидание с вами под столь усиленным конвоем!
Боярский, не поднимая головы, спросил:
— Если вы знали обо всем этом, зачем же пошли?
— Нам нужны люди. Тем более такие опытные, как вы. Опять же, судя по разговорам вашего прапорщика Денбновецкого («Дымбицкого», — машинально поправил Боярский), ваша группа имела солидный капитал. Жаль было бы потерять его. Третье: мы не собираемся засиживаться в Москве, а вы знаете Петроград. Вы — тот человек, который может в краткие сроки восстановить порушенное. Согласитесь, что у меня было достаточно много резонов пренебречь осторожностью и выйти на встречу.
— Кто вы? — спросил Боярский и с откровенной неприязнью взглянул в глаза Федорову: — Кто вы?
Федоров удивленно вскинулся. Затем повторил вопрос — с искренней задумчивостью человека, который этим вопросом раньше не задавался.
— Кто я?.. Человек. Который никогда в своей борьбе… — Федоров с усилием подбирал слова, — не руководствовался соображениями личной выгоды… властолюбием… Это я о себе, пожалуй, знаю точно. Если я достиг сейчас достаточной высоты, то в этом моей заботы не было. Кто я? — он развел руками. — Пока я — человек счастливый. У меня есть враги. У меня есть друзья, вместе с которыми, с оружием в руках, мы, верю, победим врагов России. У меня, стало быть, есть и вера…..
Боярский смотрел на него, не скрывая взгляда. Смотрел устало, с равнодушной недоверчивостью.
«Ты мне не доверяешь, — подумал Федоров, — не вполне доверяешь, но у тебя, у голубчика, выхода–то нет!»
— Хорошо, — с усилием проговорил Боярский. — Мы соглашаемся передать в ваше распоряжение оставшиеся средства. Вы со своей стороны гарантируете нам: членство в штабе — это раз; самостоятельность петроградцев после реставрации нашей группы — это два; хорошие документы, явки в Москве, ваши знаменитые бланки Совнаркома, оружие — это три.
Федоров вдруг засмеялся:
— Веселенькая жизнь была бы у москвичей, если бы мы успели войти с вами в альянс там, в Питере! Вы, Николай Петрович, крутехонький, оказывается, человек! — И тут же сменил тон: — Относительно чл–енства в штабе — вопрос, который не могу решить своей властью. Все остальное — приемлемо. Я от имени штаба приглашаю вас завтра на заседание для окончательной выработки нашего согласия. В пять часов. На этой вот скамейке. Пароль ваш: «Сколько времени?» Вам ответят. Советую продумать кратенький перечень действительных дел, с которых вы можете начать в Питере.
Он поднялся, весело и молодо подрожал от озноба:
— Вам не кажется, что деловые переговоры только выигрывают, если их проводить на морозе. Тридцать шесть минут, гляньте, — а мы договорились уже обо всем! До завтра!
Тотчас же невдалеке, за решеткой сквера, возник старик со свертком в руках — будто из–под земли вырос — и побрел вслед за Федоровым. За спиной сидящих, в том же направлении прогрохотала тележка с дровами.
Какой–то нагловатого вида мастеровой прошел мимо петроградцев, насвистывая «Соловей, соловей, пташечка».
— Не нравится мне этот Федоров! — с досадой сказал Боярский. — Чудится в нем что–то очень и очень чужое!
Протасенко кратко и зло хохотнул:
— Это в вас говорит князь, волей судеб упавший в грязь!
«Никогда не видел его таким пустым, нет, опустелым, скучным, — подумал Шмаков. — Что–то неладное творится с Вячеславом Донатовичем. Может, устал? Может, голодуха подкосила? Может, захворал? Никогда не видел его таким!..»
А Шмельков действительно за последние дни изменился. Вдруг стал горбиться, пришаркивать даже ногами. Жалкая, вполне стариковская растерянность засквозила вдруг чуть ли не в каждом жесте, чуть ли не в каждом слове его. Посреди разговора, заметили, стал «пропадать»: устремляется взглядом в стенку, в окно, а во взгляде этом — тягучая, как мычание, немая тоска.
…Он говорил себе: разумеется, нет никаких сомнений, что Лиза ни малейшего касательства к драгоценностям не имеет. Во всем повинен Илья, ее муж. Он когда–то вращался в тех же кругах, что и Боярский.
Боярский или его люди знали, конечно, кого–то из родных Лизы. Кто мог помешать им воспользоваться этим адресом? «Вы меня не помните? Как Илья Петрович поживает? Как Сережа? Вы, кстати, не смогли бы приютить на время мои вещи? А то приехал, знаете ли, а квартира заселена какими–то прачками… Как только устроюсь, сразу же заберу».
(Что говорить, Боярский избрал методу хранения оригинальную, простую и надежную: какой воспитанный человек позволит себе сунуться в чужие вещи?..)
Лиза конечно же ни при чем. Она ни о чем не догадывается, как не догадывались те пятнадцать (из восемнадцати), среди которых Боярский распределял на хранение награбленное. Но разве незнание не спасет ее от допросов в чека? Может быть, даже от ареста? О господи…
…И он представлял себе Лизу — среди марафетчиц, тоскливо думал: «Я, я буду тому виной!..»
Но и не только это было причиной его бессонниц. До стонов, до коверканий в душе мучило его еще одно, главное обстоятельство. Если Лиза окажется вдруг в чека, она неминуемо узнает, что он работает в чека, и тогда его случайный визит к ней будет выглядеть совсем по–иному! И он в ее глазах неминуемо будет выглядеть по–иному! Этакий старикашка, явившийся к ней на квартиру и разыгравший сцену нежности с единственной целью выведать нечто — вот как он будет выглядеть в ее глазах!
Безвыходным казалось положение.
…Он не заметил, как подошел к дому.
Под аркой ворот его поджидал человек: драный зипунчик, треух, сползший на глаза, руки в рукавах, сизый от холода нос.
Пошел рядом и сразу же торопливо заговорил:
— Из Москвы приехали трое — один, точно, Краковяк — будут брать железнодорожные склады. Митька Рогатый склеил дело на Вознесенском, там ювелир бывший, в пай берет Родимчика и Марусю. Про Шурку Родионова, как вы просили, ничего сказать не могу — как в воду канул. Еще поимейте в виду, хлопцы теперь гуляют у Хлыста, ну, вы знаете где…
Шмельков слушал со странным выражением боли и брезгливости на лице. Стараясь не глядеть на спутника своего, нашарил сколько было в карманах бумажек, сунул:
— На–ка, братец. Я как–нибудь потом… позову.
— Премного благодарен, ваше благородие… — театрально громко прошептал зипунчик и, сделав плавный круг, повернул от подъезда, в который входил Шмельков.
Его зазнобило от омерзения, когда он встал на пороге и снова увидел свою комнатенку.
Сальные пятна на обоях, несвежесть дико всклокоченной постели, сиротский свет сквозь пыльные окна, ржавый подтек в углу, от потолка до полу, и — въедливый сырой холод!
«Надо что–то сделать, иначе…» — невнятно подумал он. Присел перед печкой, отворил дверцу — дров не было. Есть книги! Да! Вот именно: надо разжечь огонь, иначе…
Хватал без разбору книги с полки, драл, морщась от усилий, страницы. Пусть будет огонь, иначе…
Что там, за этим «иначе», он не знал, но зябко поеживался.
Все, что можно было сжечь из мебели, он сжег давно. Оставалась только эта книжная полка. Здесь, в уголке, напрочь забытый, лежал крохотный браунинг — развеселенькая перламутровая рукоять, орнамент с цветочками и птичками по вороненой стали.
Шмельков тихо присел на табурет.
Тихо и вкрадчиво кто–то полуспросил:
«Это — выход?»
И кто–то тихо, но уже настойчиво, сказал ему, как чужому:
«Это — выход».
«Постой! Ну а как же Лиза?»
«Что ж? Ты уйдешь — уйдет и Лиза. Не надо будет мучиться: «Что же делать? Что же делать?» Ты просто уйдешь, и все. Будет темно. Будет тихо».
Господи! Как все просто!
Он снова поднялся, подошел к полке.
Пистолетик сиял в уголке — перламутровые щечки, а каждый винтик, гляньте–ка, в форме розанчика!
Шмельков аккуратно снял полку с гвоздей. Врассыпную побежали мелкие тощие клопы. Не притрагиваясь руками, одним движением выкинул пистолет в угол.
Затем принес колун и стал с мстительным хряском дробить полку в мелкую деревянную дребезгу: чем мельче, казалось, тем лучше.
«Ну нет! Не на того напали!» — колотил он по субтильным дощечкам.
Набил щепками печь. Загудело пламя, настоящее пламя — тугое, свирепое и веселое. Он тяжело дышал, довольный.
Кратко подумал, что бы сделать дальше, и вдруг полез в стол за пузырьком со спиртом. Глубокомысленно уставился на отсветы огня у печки. Затем скучно произнес:
— А выход–то есть…
Дежурный был удивлен, когда среди ночи увидел перед собой Шмелькова.
— Что это вы полуночничаете? Ваших же сегодня по домам отпустили.
— Не спится. Да и холодно, братец.
Кабинет Шмакова был свободен. Вячеслав Донатович взял ключи, поднялся на этаж. Плотно и тихо прикрыл двери. Сразу же направился к телефону.
Телефонистка пропела в трубку не по–ночному ясненько и звонко:
— Ста–анция!
— 4–24–40, — сказал он, — 4–24–40, барышня… Лиза! — сказал он, и голос его вдруг запрыгал. — Об одном умоляю: не спрашивай меня ни о чем! Тебе необходимо завтра же куда–нибудь переехать. Тебе есть куда переехать? Лиза! Я ничего не могу тебе сказать, кроме этого: завтра же съезжай с квартиры. Это очень опасно. Для тебя. Или — лучше так: — ты завтра придешь ко мне. Я попытаюсь тебе объяснить, хотя и не смогу, наверное. Об одном умоляю тебя: завтра же. Утром я буду ждать тебя. Завтра, Лиза!
— Давай, Шмаков, докладывай!
— По Москве: состоялось свидание Боярского и Федорова. Боярский согласился деньги отдать взамен на членство в штабе, на возможность быть автономным и так далее.
Новости по Питеру: найдены адреса последних двух телефонов. Первый — в пустой квартире на Офицерской. Номер бывшего депутата Думы Переверзева, умершего год–полтора назад от тифа. Сын — на юге. Офицер. По слухам, будто бы тоже не живой. Хозяйку квартиры Елизавету Григорьевну видели три дня назад. Больше она там не появляется. В квартире изъят чемодан: золотые украшения, монеты, камни из собрания Волконской.
Второй телефон — в юсуповском дворце. Пока ничего не обнаружили, да и мудрено: там около сотни комнат. Управляющий — из бывших слуг Юсупова. Контра.
— Что ж, Шмаков? Похоже, что дело «с большими нулями» кончается? Поздравляю!
— Не кажи гоп, а то сглазишь…
— Не бойся. У меня глаз голубой.
«Я устал, голубчик. Поверьте, что это нелегко — на исходе пятого десятка бороться, не веруя в победу. Не хочу отягощать Вас зрелищем, которое сам никогда в жизни терпеть не мог, поэтому покончу где–нибудь на стороне. Мой Вам последний совет: порвите с Ф. Это опасный человек. Перстень — это подарок. Прощайте и простите. Ваш Н.П.Б.».
Протасенко не сразу заметил эту записку, когда проснулся в тесной, пропыленной, похожей на чулан комнатенке на Тверской, где они обитали с Боярским.
Прочитав послание, Протасенко сначала ничего не понял. Потом — понял и ужаснулся. Затем задумался и злобно выругался: «Сбежал, чтобы заграбастать деньги! А потом — за кордон! Ах какая все–таки скотина!»
От бешенства у него задрожали руки. Он порезался, бреясь, и это еще больше взбесило его. Прикладывая к порезанной щеке полотенце, он разъяренно метался в тесном пространстве комнатенки, уже не разговаривал вслух, а только шипел, как змея. Больно ударился бедром об угол ломберного столика и — будто нашел истинного врага: поднял стол на воздух, держа за ножки, с кряхтением ножки эти сломил, бросил на пол, стал топтать сапогами.
Успокоился. Стал размышлять. Долго, однако, думать не довелось. В дверь постучали. Это был Федоров.
— Что с вами, подпоручик? Что за вид? Весь в крови… А где наш князь?
При упоминании Боярского Протасенко опять стал не в себе.
— Прочитайте! Вот он, ваш князь! А натюрель, так сказать…
Федоров прочитал записку. Липа, почему–то сразу определил он. Боярский конечно же что–то заподозрил. Решил выйти из игры, прихватив заодно и деньги. Протасенко остался с носом.
— Поражен… — сказал Федоров потрясенно. — Он казался мне воплощением силы, убежденности, мужества. Воистину; чужая душа — потемки… Неужели он собирается покончить с собой? Невероятно!
— Как же–с! — ядовито усмехнулся Протасенко. — Они сейчас сломя голову спешат к тайнику, где — деньги. Поскорее набить карманы! О, мерзавец!
— Вы сказали «деньги»? — быстро переспросил Федоров. — Вы имеете в виду наши деньги?!
— Вот именно что! Он воспользовался тем, что никто, кроме него, не знает, где тайник. Еще накануне нашей встречи, позавчера, он говорил, давай, дескать, плюнем на все, поедем в Алексин, разделим поровну…
— Тэ–э–эк–с! — Федоров стиснул зубы. Его охватила унылая ярость. Так, без сучка и задоринки, провести дело, дойти, казалось, до самой цели и вдруг оказаться в дураках! — Почему в Алексин?
— Он говорил, что знает те места. Да! У него там, кажется, было имение. Или у его жены, не знаю…
Федоров суетливо размышлял. Каким путем будет добираться до Алексина Боярский?
— Бросил — как кость собаке! — Протасенко вертел перед глазами перстень. В сумрачной комнате остро и неожиданно вспыхивали алмазные грани. — И я ведь помню этот перстень! Ему полагается лежать вместе с другими, на общее дело предназначенными камнями! «Примите как подарок!» Грех говорить, но я даже рад, что в Питере накрыли все остальное. Пусть уж лучше им! Ему главное было — теперь я понял, — чтобы чужими руками совершать «эксы»… Да–да! Я теперь наверное знаю: он давно замышлял это! Не зря и места хранения постоянно менял: так что в конце концов только он один–то и знал, где что хранится. «Эта квартира мне показалась ненадежной, — говорил он этак между делом. — Я переменил место». А мы, идиоты, настолько верили в его щепетильность, что не требовали даже отчета, куда что перепрятано.
Федоров наконец встал:
— Послушайте, Протасенко! Хватит скрежетать зубами! Наша задача: найти Боярского. Вы говорите, что он направился к тайнику…
— Уверен.
— Стало быть, нужно срочно попасть в Алексин. Если у него была там усадьба, то тайник где–то там. Я попытаюсь раздобыть в Совнаркоме автомобиль… Оденьтесь теплее. Проверьте оружие. Я скоро вернусь!
Хлопнула дверь за Федоровым. Протасенко посмотрел вслед ему с симпатией: «Все ж таки зря я, кажется, недолюбливал его. Боевой и хваткий офицер. И, чем черт не шутит, может, удастся догнать Боярского? О–о, с каким удовольствием я тогда влеплю ему блямбу в лоб!»
…На выезде из Москвы остановились: Федоров заметил пообочь дороги копну полусгнившей соломы. Перетаскали ее в кузов грузовика, закопались с головой, поехали дальше.
Дряхленький «даймлер» завывал на подъемах, мелко, припадочно колотился от напряжения. Протасенко подумал: «Не доедем, встанем в поле, замерзнем…» Подумал, однако, равнодушно, с интонацией «ну и черт с ним!».
Грузовичок шарахался на колдобинах плохо наезженной дороги. Тоска и отвращение одолевали Протасенко. С той минуты, как утром прочитал записку Боярского, его не покидали эти два чувства. Что–то похожее на детскую обиду было в них. «Может быть, только я один такой, донкихотствующий?..»
Где–то поодаль этих мыслей саднило душу, как еле приметная царапинка, и еще одно… ощущение не ощущение, подозрение не подозрение, а так… нечто, словами не выразимое. Он сам давеча удивился, как испуганно метнулась душа, — ни с того ни с сего, казалось бы, — когда через час после разговора с ним Федоров уже пригнал грузовик на Тверскую и позвал Протасенко выходить. Двое молчаливых людей в мужицких тулупах лежали в кузове. Коротко и внимательно глянули ему в лицо, когда он перелез через борт, — как–то не так глянули! — молча отодвинулись, освобождая место между собой на приготовленном для него тулупе. И знакомое чувство, привязавшееся к Протасенко не сегодня и не вчера, — чувство, что он под конвоем, мимолетным сквознячком обвеяло душу.
Если бы была охота и Протасенко стал бы внимательно исследовать природу своей странной, неожиданной тревоги, то, пожалуй, он пришел бы к одному–единственному доводу: люди, лежавшие в кузове, никогда не были офицерами, он это понял с полувзгляда. И было странно, что Федоров, один из вожаков офицерской организации, почему–то предпочел взять в экспедицию именно таких людей, а не офицеров.
Впрочем, Протасенко не желал подобных размышлений. Гораздо легче и проще было отмахнуться: «Ну и черт с ним! Везут и везут. Что будет, то и ладно…» — нежели всерьез задумываться и терзаться сомнениями.
Он задремал, сквозь сон с удивлением отмечая, что они все еще едут, не встали среди бела поля, что отчаянно и мужественно дребезжит этот хрупенький грузовичок, с мукой одолевая дорогу.
Он проснулся с мокрым от слез лицом: ему приснился отец. Машина стояла. Федоров громко переговаривался с шофером. Протасенко выбрался из–под тулупа, разбросал солому, выглянул через борт.
Однако долго он спал. День уже перевалил через середину. По обе стороны дороги тянулось заснеженное поле. Посвистывал ветерок, свевая с закоченелой земли скупой сухонький снег.
— Слезайте, подпоручик! — сказал ему Федоров. — Дальше дороги нет. Видите, как перемело?
Чуть дальше дорога ныряла в низинку между всхолмиями, и там пышными застывшими волнами лежал нетронутый снег. Проваливаясь по колено, оттуда брел человек. Это был один из соседей Протасенко по кузову. С сильным, кажется латышским, акцентом еще издали он крикнул:
— Нет дороги! Там и дальше вот так… — и он сделал рукой волнообразное движение.
Федоров махнул рукой в сторону поля:
— Где–то там — железная дорога. Придется идти пешком.
— Где мы? — спросил Протасенко. После сна его встряхивало от озноба.
— Верстах в тридцати за Серпуховом. Как бы то ни было, мы намного опередили Боярского. Ни сегодня, ни завтра из Москвы ни один состав не отправится, а мы — вон уже где!..
Общими усилиями помогли грузовичку развернуться. Шофер на прощание протянул кусок хлеба:
— Возьмите. Неизвестно, как все у вас будет, пригодится.
Машина завыла надсадным дребезжащим тенорком, побежала среди серого поля. Осталось только облако сизой вони.
К полотну железной дороги вышли в сумерках.
— Вот она, родненькая! Вот она, железненькая! — приговаривал Федоров, крест–накрест колотя себя руками по бокам. — Теперь–то не пропадем!
Протасенко смотрел на рельсы равнодушно, с некоторой даже тупостью во взгляде. За эти несколько часов перехода унывная скорбь заснеженных полей уже вполне поглотила его. Он словно бы стал уже частью — мало одушевленной частью — этих серых сумеречных равнин, и ничто уже всерьез не трогало его.
…Он почувствовал на себе чей–то взгляд и медленно повернул голову. Одни из их маленького отряда — не латыш, а другой, помоложе, — с простодушным любопытством разглядывал его сбоку. Встретив глаза Протасенко, сморгнул, отворотился, стал что–то нашаривать в карманах шинели.
И вновь тревога вяло шевельнулась в душе Протасенко. Так смотрят на чужака, подумал он, на своих так не смотрят.
Заночевали в брошенной будке обходчика. Изломали на дрова забор — истопили печь. Из сарая принесли сена, навалили на пол — стало и вовсе тепло. Федоров насобирал в подполе с ведро проросших картофелин — наелись до отвала.
Протасенко сидел, прижавшись спиной к горячей печи, один–одинешенек, и ему было хорошо.
Так, наверное, чувствует себя человек, подвергнутый гипнозу: внятное ощущение подчиненности чужой воле, которая ведет тебя незнаемо куда, да и не важно, куда, пусть!
Он заболевал.
На следующий день верстах в пятнадцати от ночлега, на пустынном станционном разъезде, они нашли дрезину, валявшуюся под откосом. Стали поднимать ее на полотно. Протасенко помогал, как мог, но оскользнулся да так и остался лежать — лицом в снегу.
Дальше было и вовсе, как во сне.
Открывал глаза: над головой, застя небо, раскачивались фигуры — взад–вперед — гнали дрезину.
Вплывали в сознание, оседали отдельные фразы:
— «…Я ни на чье попечение не могу его оставить! (это — Федоров). Я не имею на это право».
(Душная, черная изба. Скорбный нищенский свет лучины. Отчаянное пробуждение — на миг: «Все пропало!»)
— «Порядок! В укоме сказали: к утру лошадь будет!?
(Тревога, душная тревога).
— «Протасенко, вы сможете дойти до телеги?» (Как странно идти по земле! Земля, будто прогибается под ногами, все вкривь–вкось, ха–ха–ха–ха!)
— «Что со мной?»
— «Жар. Потерпите. Приедем на место. Найдем фельдшера…»
— «До Алексина далеко?»
— «Вот чудак! Вы же в Алексине своими еще ногами ходили! Мы уже в Березняках, в имении Боярского».
…Ходят туда–сюда, громыхают табуретками, пыхтят, снимая сапоги, тыкают горячей кружкой в губы, в зубы, — день и ночь, день и ночь! Керосиновую лампу — от которой в глазах резь неимоверная! — то зажигают, то гасят, то гасят, то зажигают.
Ухают, фыкают, харкают, крякают: «Фф–фу! Ну и мороз!», «Ух, кипяточек, как славно!» — развеселые, скрипучие, а половицы под ними так и прогибаются.
— Протасенко! Подпоручик! Ну, проснитесь же! Вы не помните, когда у Боярского умер сын?
— Отстаньте! Что вы надо мной издеваетесь? В Париже его сын! В Париже!
Опять трясут за плечо. «О, господи!»
— Протасенко! Это точно, что сын Боярского в Париже? Это очень важно.
— В Париже, в Париже, в Париже…
В один из вечеров Протасенко очнулся. За столом, низко склонясь к скатерти, сидели его спутники. Вполголоса разговаривали.
— Вот здесь, где я поставил крестик. Могила без ограды. У троих переспрашивал — ошибки быть не может.
— Ну и отлично. Завтра с утра и начнем.
— Я считаю так, товарищ Федоров, что это есть политически неверно. Большевики сквернят, как это сказать, прах умерших! Будет много ненужных революции разговоров.
— Мда… Я об этом не думал. Хорошо! Завтра, Митя, гони в уезд, проси в чека трех человек, желательно партийных, проверенных. К вечеру. За ночь вшестером, я думаю, управимся.
Федоров вдруг оглянулся в угол, где стояла кровать Протасенко.
Подпоручик быстро закрыл глаза. Сердце его принялось гулко и торжественно колотиться. «Все! Теперь все ясно до конца!»
И он застонал от едкого позора и бессилия.
Рядом оказался Федоров:
— Что вам, подпоручик? Может, пить?
— Пить.
Лязгал зубами, по железу ковша. Руки дрожали.
— Как вы себя чувствуете?
Упал на подушку, закрыл глаза:
— Не знаю… Плохо…
«Моя шинель висит возле двери. Наган должен быть там».
Сначала заснул латыш: едва, казалось, прислонил голову и тут же начал, кратко всхрапывать, будто похрюкивать.
Тот, кого Федоров называл Митей, долго ворочался, недовольно бормотал что–то, наконец задышал ровно, глубоко, покойно.
Федорова будто и не было в избе. Прошло не меньше часа, прежде чем Протасенко услышал сонное, детское причмокивание со стороны его постели.
«Федорова — первым. В упор. С остальными — как получится. Мне все равно живым не уйти отсюда».
Он осторожно сполз с кровати. «Какая же все–таки слабость!» — пол ходуном пошел под ногами. Он встал на четвереньки, чтобы не упасть. Пополз к дверям.
По половицам дуло. Он стал подниматься, держась за притолоку, изо всех сил сдерживал рвущееся из груди дыхание.
Нащупал родную рубчатую рукоять нагана и стал счастлив. «Федорова — первым. В упор».
Осторожно выпутал оружие из складок кармана, и тут чья–то железная злая рука сдавила ему запястье. Наган грохнул об пол.
— Ты что ж это, контрик, придумал? — шепотом спросил Митя и, бесцеремонно схватив в охапку, оттащил Протасенко назад, на постель. Бросил тай, что зазвенели пружины.
— Что? — спросонья крикнул Федоров. — Кто здесь?
Зажгли свет. Протасенко отвернулся к стене и вдруг заплакал, как завыл.
На следующую ночь из могилы, где покоился «сын» Боярского, похороненный отцом три месяца назад, был извлечен гроб. Его вскрыли тут же, на кладбище. В грубом джутовом мешке что–то металлически брякало. Мешок вспороли, и в Лунном свете красным, синим, зеленым огнем брызнула драгоценная россыпь.
Сидоренко допрашивал управляющего.
— Скажешь?
— Я же сказал: ничего не знаю.
— Ага, — соглашался Сидоренко. — Ничего, значит, не знаешь?.. — И снова принимался язвить цыганским жгучим взглядом белесого, конторской внешности человечка, смиренно сидящего перед ним посреди комнаты на неудобной низкой табуретке.
Это продолжалось второй день.
«Я тебя все одно пересижу, — думал Сидоренко. — Ты у меня заговоришь!»
У белесого человечка дрожала щека. Он глядел в угол, и казалось, что он кому–то подмигивает. Один лишь раз попытался выдержать этот черный взгляд — чуть не сомлел, с полчаса потом кругом шла голова.
— Скажешь?
— Я ничего не знаю, поверьте!
— Ага. Ничего, значит, не знаешь?
Остальные члены бригады слонялись по анфиладам Юсуповского дворца. Страшновато было приступать к кропотливому, неторопливому обыску, имея в перспективе больше сотни гулких огромных комнат. Да уж и азарта не было.
…На второй день, в двенадцатом часу дня, управляющий вдруг склонился и аккуратно упал с табуретки. Сидоренко возмутился:
— Симулянт! — неторопливо сходил за водой, выплеснул управляющему в лицо. — Симулянт и контра!
Белесый со стоном открыл глаза и тотчас же в ужасе закрыл снова: Сидоренко опять глядел на него.
— Оставьте меня! — воскликнул управляющий по–детски. — Пожалуйста, оставьте! Я покажу!
Он привел Сидоренко в одну из зал:
— Вот здесь…
Управляющий показывал на огромный пустой шкаф для посуды, занимающий всю стену.
Когда отодрали фанеру задней стенки, увидели стройный ранжир масляно поблескивающих ружейных стволов.
Эксперты, срочно доставленные во дворец, определили: это известнейшая во всем мире коллекция охотничьих ружей великого князя Николая Михайловича.
— Больше я ничего не знаю! Я показал! И — ради бога! — избавьте меня от этого, вашего… Он сводит меня с ума! — последние слова управляющий прокричал со взвизгом, едва только глянул в сторону Сидоренко.
— Сидоренко! — строго сказал Шмаков. — Ты зачем сводишь его с ума?
Сидоренко белозубо осклабился:
— Та ж врет он вес! Он сидит, и я сижу. Он молчит, и я молчу. Нервы у него дамские…
Через час–полтора управляющий поведал: он во дворце человек новый (до того служил в загородном имении Юсуповых), следить за сохранностью обстановки его поставил некий Буланов, доверенное лицо князя, он же и платит ему жалованье, появляясь время от времени. От своего предшественника, который пропал неведомо куда, он слышал, что в последние полгода во дворце по ночам велись какие–то работы, похоже, каменный: на телегах привозили кирпич, известь. Объясняли тем, что нужно перекладывать печи; Бывший управляющий этому не верил и говорил: «Знаем, какие такие печи! Золотишко муруют…» Как запрятывают ружейную коллекцию, управляющий увидел случайно. Это было несколько месяцев назад. Точную дату назвать не смог: два–три, может, четыре месяца назад.
Прежде чем позвонить, Стрельцов постоял на лестничной клетке, любуясь медной, слегка позеленелой табличкой.
Необыкновенно кучерявой, долговязой прописью там было начертано: «ЕВРОПЕУС НИКОЛАЙ ДМИТРИЕВИЧ. ПРОФЕССОР».
«Ишь ты… — подумал Ваня. — Ученого человека за версту видать. Разве мыслимо с такой вот фамилией в паровозном, например, депо работать? Ев–ро–пе–ус! Такие фамилии — для университетов, для департаментов, для золотых надписей на толстых книгах. А для паровозного депо Шмаков сгодится, Гундобин, Тютькни какой–нибудь… Как все–таки хитро буржуазия придумала: даже в фамилиях — и то несправедливость соблюдена!» Стрельцов ожидал увидеть сухонького стручка–старичка, в ватной какой–нибудь кацавейке, с книгой, заложенной пальцем, а дверь открыл довольно мордастый и довольно молодой еще мужчина.
— Чем могу?
— Я — из чека, — бухнул с порога Иван.
— Весьма неприятно, — отчетливо и спокойно сказал мужчина.
Иван не поверил своим ушам:
— Что–о?
— Весьма неприятно, что вы — из чека, — повторил тот. — Проходите, не стойте, очень дует.
Стрельцов вошел следом за мужчиной в мрачную захламленную комнату. Все стены были сплошь заставлены книгами, от пола и до потолка. Приятно пахло: книгами и медовым запахом какого–то нездешнего табака.
— Почему это вам неприятно, что я из чека? — громко спросил Иван. — Вы — Европеус?
Мужчина поглядел на него снисходительно:
— Да, я — Европеус и не питаю ни малейшего расположения к вашему учреждению. Весьма наслышан.
(«Будь с ним повежливее, Ваня, — просил Шмаков. — Без него мы проваландаемся в этом дворце черт знает сколько времени. Повежливее, Ваня, повежливее…»)
— Я не собираюсь переубеждать вас, профессор, однако замечу, что вы весьма заблуждаетесь… — корректно произнес Ваня и сам же чуть рот не открыл от изумления: до чего же ловко завернул!
Европеус опять снисходительно усмехнулся.
— Так чем же я могу быть полезен чека? — спросил он, подходя к окну и глядя из–за занавески вниз, на улицу.
— Нам сказали, что вы — знаток дворцовой архитектуры. Аничков, там, дворец… Юсуповский… Царскосельский… Нас сейчас интересует дворец Юсуповых.
Европеус резко обернулся:
— Чека заинтересовалась архитектурой? Это нечто новое…
— Именно, что так. Нам надо знать, какие перестройки были сделаны в Юсуповском дворце за последние годы.
— Никаких, уверен! — Европеус уселся в кресло. — За последние год–два я лишь однажды видел человека, строящего нечто, а именно — баррикаду. Сейчас, насколько я понимаю, у вас другие заботы: «До основанья, а затем…» Так ведь поется в вашей песенке?
— Это не песенка, гражданин Европеус! Это — «Интернационал»! Во–первых! Во–вторых: собирайтесь и одевайтесь! Мне приказано доставить вас, и, будьте уверены, я вас доставлю.
Европеус продолжал сидеть:
— Я удивляюсь, почему вы, чекист, еще не размахиваете перед моим носом револьвером?
Иван и на этот раз сдержался:
— Поторопитесь. Нас ждет автомобиль.
Европеус искренне изумился:
— Автомобиль? Разве в Петербурге есть еще авто?
— Есть, но мало. Одно из них прислали специально за вами.
— Польщен. — Европеус поудобнее уселся в кресле. — Хотя до сих пор не возьму в толк, зачем я вам нужен…
— Из Музея и национализированных (на этом слове Иван слегка запнулся) коллекций похищено большое количество ценностей: картины, ювелирные изделия, старинные скрипки, гобелены, фарфор, ковры… Все это припрятано. В частности (мы знаем) в Юсуповском дворце. Как образованный человек, вы должны понимать всю важность для России наших розысков. — Иван почти дословно повторял то, что не раз слышал от Шмакова, когда тот обращался к оперативным группам, идущим на обыск.
Европеус задумался, затем вскочил из кресла и беспокойно заходил по комнате. Торопливо о чем–то размышлял.
— Да! — воскликнул он, наконец, живо и нервно. — Разумеется! Это очень важно, вы правы! Я соберусь за минуту. Только вот надо записку оставить моей домоправительнице. Женщина, знаете ли, волноваться будет…
Сел за стол. Стал торопливо писать. Не дописал, разорвал, бросил. Начал заново — медленнее и вдумчивее.
Если бы Иван заглянул через его плечо, увидел бы:
«Я во дворце Юсуповых. Вышла путаница. Вызван Чекой присутствовать как специалист. Во дворце ищут музейные ценности. Сообщите Н.М. Постарайтесь что–то предпринять. Евр.».
…Но, к сожалению, Иван не заглядывал Европеусу через плечо. Он почтительно бродил вдоль полок, разглядывал благородно сияющие корешки книг — даже ступать старался потише.
— Я — мигом! — сказал Европеус, кончив писать. — Оденусь потеплее и через минуту к вашим услугам!
В соседней комнате возле окна сидел, сгорбившись над книгой, тихий и бледный мальчик.
— Виктор! Вот записка. Как только я уйду, немедленно — слышишь, немедленно! — отнеси Федору Петровичу. Отдай ему в руки. Только Федору Петровичу, запомнил?
— Да, папа.
Отвернувшись от сына, Европеус проверил наган. Из ящика комода, из–под белья, извлек браунинг. Тоже сунул в карман.
От дверей вдруг воротился, коротко и нескладно поцеловал сына в голову:
— Поторопись, Витя…
Роковое стечение ошибок, случайностей, недомыслия!.. Впрочем, откуда было Шмакову знать, что профессор Европеус — крупнейший знаток дворцовой архитектуры, — вот уже три месяца, как в могиле?.. Как мог Ваня Стрельцов догадаться, что перед ним не профессор Европеус, а его старший сын Дмитрий — один из немногих оставшихся на воле членов группы Боярского?
В бесконечных анфиладах дворца Стрельцов отыскал своих по оглушительному грохоту.
— Неужто нашли?
— А кто ё знает! Свитич походил, посмотрел, говорит: «Как–то здесь не так трубы проложены». Я, говорит, кочегар — знаю. Должна быть комната, а вместо нее — стена… Вот и решили попробовать.
По звуку, каким стена отвечала на удары, можно было предположить, что там действительно пустота.
Через десяток минут кладка обвалилась, и лом провалился в зазиявшее отверстие.
— Ага–га! — торжествующе и злорадно крикнул Свитич. — От нас не упрячешь! — и с новой силой принялся долбить стену.
Кладка, чувствовалось, была свежая.
— Может, сменить? — спросил Шмаков взмокшего Свитича.
— Как бы не так! Я сам! Своими мозолистыми! Родной! Рабоче–крестьянской власти! Назло! Кровавой гидре!.. — Он был словно бы пьян, словно бы в бреду, сокрушая злобными ударами непокорную кирпичную преграду.
Иван нечаянно оглянулся на Европеуса. Тот стоял, как аршин проглотив, — серое закоченевшее лицо, по которому мелкой стремительной рябью — изо всей силы сдерживаемая дрожь.
Рухнуло сразу несколько рядов. Свитич примерился, бросил лом, полез.
— Есть! Есть, так их всех! — донеслось из гулкого лаза. — Сколько же награбили, паразиты! Это ж уму непостижимо!
На свет показался рулон, обернутый в мешковину.
Шмаков, суетясь, встал на колени, ножом стал вспарывать обертку. Развернул. Розоватое золото обнаженного женского тела, как нездешний свет, озарило вдруг сумерки залы.
— Картины! Вон они где… — удовлетворенно и умиротворенно сказал Шмаков. А Свитич уже выталкивал наружу новый рулон.
Потом наступил черед бесчисленным сундучкам, укладкам, чемоданчикам, саквояжам. В них были плотно упакованы золотые статуэтки, табакерки.
Шмаков открывал, мельком глядел:
— Ну, этого–то добра мы вдоволь навидались…
Гулкая брань снова загремела в тайнике. В отверстии лаза показалось искаженное азартом лицо Свитича.
— Дай–ка ломик. Здесь такой статуй стоит, что его никак не пропихнешь. — Стал долбить стену изнутри.
Никто ему не рвался помогать. Да Шмаков не давал такой команды. Понимал: сегодня его, Свитича, праздник.
…Сидел на каком–то из сундучков, бережно курил самокруточку, невнятно размышлял:
«Вот и кончается дело о «мильонах с большими нулями». Считай, почти все нашли… А когда начинали, разве верилось, что сумеем? Конечно, Шмельков… Володя Туляк. Как он там?.. Каждый, хоть чем–то, а пособил. Шмельков показал на Боярского, узнал «Ваньку с пятнышком», телефоны… Ванюшка — навел на Валета, не дал Валету сбежать с медальончиком–балеринкой. Володя Туляк проник в организацию. Тренев… Эх, Тренев, бедняга!»
Выстрел гулко раскатился по дворцу. От главного входа, снизу. Затем — подряд — еще три. И еще, и еще, и еще.
Шмаков вскочил.
— Свитич! — крикнул, склонившись к лазу. — Вылезай! Останешься здесь! Охраняй! Остальные — за мной!
И все бросились к лестнице, ведущей в первый этаж.
Бежали молча, сосредоточенно, чуть ли не в ногу.
Свитич, уже наполовину выбравшийся из тайника, поднял глаза и вдруг увидел, что на него глядит черный ствол нагана.
— Ты кто такой? — заорал он казарменным голосом. — А ну, бросай!
Европеус выстрелил ему в лицо.
Они уже подбегали к парадной лестнице, когда Стрельцов услышал выстрел.
— Илья Тарасыч! Сзади стреляют! — крикнул он и, не дождавшись ответа, бросился назад.
Его расхлябанные, на два размера больше, сапожищи громыхали по паркету.
Он бежал, и ему казалось, что это — какой–то знакомый сои. Комнаты были похожи одна на другую, и конца–краю им не было видно там, за бесконечным кошмарным повторением однообразно распахнутых, белых, с позолотой, дверей.
Какая–то фигура вдруг быстро заступила ему дорогу — метрах в десяти.
Иван узнал Европеуса, но уже не мог остановиться в беге — заскользил по паркету, беспомощно всплескивая руками.
— Кто стрелял? — крикнул Иван Европеусу, а тот, неестественно сморщивши лицо, уже нажимал спуск нагана.
Грубый («Ломом?» — подумал Иван) удар в грудь остановил его. От второго выстрела резко переломило вперед. Третий, четвертый… Крутанувшись бешеным волчком, Стрельцов тихим комочком опустился вниз«Поза эмбриона…» — рассеянно отметил Европеус. И вдруг причудливая дрожь сотрясла его тело.
Со стороны парадного входа снова заахали выстрелы.
Европеус бросился было прочь, но потом остановился, вспомнив о тайнике.
…Вываливал из сундуков и сундучков золотую дребедень, рассовывал по карманам, совал за пазуху.
«Попадусь — конец!! Теперь — пропсть! Навсегда пропсть! Для всех!»
…А внизу, в комнатенке управляющего, хрипел Сидоренко:
— Что ж ты и сейчас… мне мешаешь?.. — пытался выбраться из–под тела управляющего.
Когда налетчики ворвались в комнату и начали, без лишних слов, пальбу, Сидоренко стоял как раз над арестованным. Шесть выстрелов достались ему и управляющему почти поровну.
Сейчас управляющий был мертв, но, падая, он вцепился в ноги Сидоренко и сейчас держал их окоченелой цепкой хваткой.
— Ну, отпусти же, отпусти! — хрипел Сидоренко, чувствуя, что через минуту–другую у него уже не достанет никаких сил доползти до телефона.
Шмаков и два матроса, оставшиеся при нем, попытались было с ходу скатиться по лестнице вниз, — но туг же отпрянули назад, встреченные хоть и малоприцельными, но частыми выстрелами.
Один из матросов сидел теперь у стены и баюкал раздробленную в кисти руку.
Шмаков, пристроившись за колонной, настороженно ждал.
Перед ним висело огромное, в два человеческих роста, зеркало. В нем отражался полусумрак нижнего этажа. Кратко и осторожно перебегали там тени. Нападавших было четверо.
Наконец Шмаков увидел в зеркале: человек в коротком черном пальто, с маузером в опущенной руке, подошел к подножию лестницы, несколько раз жадно затянулся папиросой и, сказав что–то в темноту подъезда, быстро побежал по лестнице вверх.
Остановившись под зеркалом и держа маузер у живота двумя руками, человек стал быстро стрелять по второму этажу — наугад.
Шмаков был наготове.
Зеркало вдруг тихо разъялось на три огромные косые пластины. Пластины скользнули вниз и разлетелись, засыпав морозной дребезгой легшего ничком человека.
«А где Стрельцов? — спохватился вдруг Шмаков. — Что–то крикнул, а что именно — я не расслышал. Исчез…»
Тотчас же он вспомнил про Европеуса, оставшегося у тайника, и скверное чувство — то ли опасности, то ли досады — охватило его.
…Сидоренко очнулся и понял, что потерял сознание, рванувшись из–под трупа и, кажется, вырвавшись.
Попробовал ползти, помогая себе истошными, гортанными стонами при каждом движении. До телефона было далеко, метра три, не меньше.
«Вот, — сказал он себе через некоторое время. — Теперь самое главное. Все, что было раньше, — чепуха. В сравнении вот с этим. Надо встать».
Нужно было встать и какое–то время стоять возле аппарата, вызвав номер чека. Дождаться ответа, успеть рассказать все, как есть, и не упасть раньше времени.
«Вставай!» — крикнул он себе. И внутренне сжавшись от ожидания боли, стал карабкаться вверх по стене, как кошка с перебитым хребтом, впиваясь обламывающимися ногтями в штукатурку.
Он сумел.
— Докладывает Сидоренко… — надсадно прохрипел он в трубку. — Юсуповский дворец… бандиты… Срочно — подмогу! Юсуповский… Подмогу, братцы! — И только после этого с несказанным облегчением сполз по стене на пол.
— Обнаружено пять тайников. О первом ты знаешь, — охотничьи ружья. Второй — нашел Свитич. Ювелирные изделия, картины, гобелены, ковры. Старинные скрипки. Одна из них, как сказали, стоит полмиллиона царскими… Третья захоронка — чуланчик. Вход обмурован изразцами. С виду — печка и печка. Сервизы. Один — на сто двадцать персон — необыкновенной какой–то драгоценности, эксперт–старичок даже плакал. Еще в одной замурованной комнате — картины. Вот список. В последнем тайнике — простое слиточное золото. При проведении обыска бригада подверглась бандитскому нападению и понесла потери…
— Знаю, Шмаков. Не докладывай, знаю. Жаль ребят.
— «Жа–аль»! У меня, товарищ, вот здесь болит, когда я о них вспоминаю.
— Похороны завтра?
— Как там Туляк?
— Возвращается. Боярский не объявился. Может, затаился. А может быть, — черт его знает! — ив самом деле покончил с собой.
— Хорошо, хоть у Туляка все нормально… Ох как дорого, дорого дались нам миллионы эти треклятые! Тренев, Стрельцов, Свитич, Сидоренко…
— Что поделаешь, Шмаков? Революция без жертв не бывает.
— Да понимаю я! Все понимаю! Но вот только ребят моих уже не вернуть…
— Да, Шмаков, не вернуть.
В день похорон грянул страшный мороз. Мутная мгла опустилась на город. Из–за этой мглы даже в двадцати шагах было плохо видно.
Дышалось тяжко, в полвздоха. Мороз обжигал легкие. У трубачей лопались губы, и кровь прикипала к раскаленным от стужи медным мундштукам.
Траурная мелодия, как мрачная птица, тяжко вздымала крыла. То вдруг взмывала над улицей в горестном вскрике труб, то вновь опускалась к маленькому, обитому красно–черным ситцем грузовичку с откинутыми бортами, на котором тесно, поперек движения, лежали три дощатых гроба с фуражками на крышках.
Туляк шел в толпе за грузовиком.
В нем не было скорби. Напротив — и звуки траурной музыки, так терзающей душу, и этот странный, страшный город вокруг, одичалый, безлюдный, весь в дремучих завалах закаменелого снега, и этот мрачный огромный мороз — все это непонятным образом претворялось в нем в торжественную нервную дрожь.
Восторженная погибельная отвага билась в нем, и — звонкое, отчетливое чувство непобедимости!
Этот новый район, или «жилмассив», как принято ныне иногда называть, был близнецом таких же районов в иных городах, отличаясь пока лишь незаселенностью. Коробки почти готовых домов с частично застекленными окнами расступились, образовав короткую и широкую улицу, и в глубине ее, там, где ночные смены возводили новые здания, тяжело и неспешно двигались краны с габаритными огнями на стрелах.
Короткая летняя тьма заметно сменялась спешащим рассветом, и фары бульдозера, показавшегося в глубине улицы, светились уже неяркой желтизной. Погромыхивая скребком на выбоинах, бульдозер приблизился, обогнул оставленный на обочине прицеп и, гудя мотором, замер напротив продовольственной палатки.
Нехитрое деревянное сооружение было единственным, что придавало некоторое одушевление пустынному хаосу воздвигнутых бетонных сооружений и строительного хлама, и даже железная полоса с висячим замком, пересекающая фасад палатки, выглядела по–житейски буднично.
Категоричность этого запора нимало не смутила парня, сползшего наземь с сиденья рядом с водителем. Он рывком вытянул из кабины туго пружинящий трос, привычно сладил из него петлю и с третьей попытки набросил через крышу на палатку. Потом так же споро закрепил конец троса на передке как бы в нетерпении подрагивающей машины и махнул рукой.
Лязгнув гусеницами, бульдозер попятился, стальная петля, неумолимо сжимаясь, туго стянула стены палатки, и они протестующе заскрипели. Затем ветхое строеньице легло набок, сиротливо обнажив ящики, кули, бочки и россыпь консервных банок.
Теперь работали оба: водитель освободил и водворил на место трос, его товарищ торопливо совал в карманы брезентовой робы бутылки и банки…
И вот уже снова взревел мотор, постепенно отдалился лязг гусениц, и белая пыль колеблющимся облаком заволокла и машину, и следы быстротечного набега.
…В милиции, как и везде, на работу приходят утром.
Как и везде, стараются прийти на пять — десять минут раньше, без спешки покурить в коридоре с товарищами, перекинуться несколькими неслужебными фразами, не вдруг окунуться в ворох дел.
Так было и в это утро, но, проходя по коридору мимо человека, сидящего на деревянном диване, почти все смолкали, гасили улыбки, коротко и неловко здоровались. Он тоже отвечал коротко и серьезно. Иногда просто кивал.
А сидел против двери, обитой черной клеенкой, на которой белела табличка с надписью: «ТАЛГАТОВ А.Р.»… Талгатов Абид Рахимович, майор по званию, заместитель начальника уголовного розыска по должности, старейший работник и ныне — пенсионер. Сейчас вся кажущаяся несправедливость происшедшего особенно осознавалась им, было обидно и горько, и эта горечь накапливалась, накопилась и стала готова захватить его целиком.
И тогда к нему быстро подошел и сел рядом Бакрадзе.
— Ты чего пришел? Здравствуй… Ты чего пришел, я тебя спрашиваю? — накинулся он, и глаза его жарко вспыхивали. — Сидишь, как памятник самому себе, людям сердца рвешь. Проводили тебя с честью? Проводили. Хорошие слова говорили? Говорили…
— Даже подарки дарили, — саркастически вставил Талгатов.
— Вот видишь — подарки дарили! — не обращая внимания на сарказм, обрадовался подсказке Бакрадзе. — Теперь тебе что надо делать? Отдыхать тебе надо, товарищ дорогой.
— Был, видно, я товарищ, — отвернулся Талгатов.
Бакрадзе отодвинулся и внимательно всмотрелся в него. Потом спросил:
— Слушай, Абид, ты почему на пенсию пошел, скажи мне?
Талгатов молчал.
— Нет, ты скажи, не молчи! — настаивал Бакрадзе, вновь постепенно распаляясь. — Я тебя гнал? Оттуда, — он показал подбородком на потолок, — оттуда тебя попросили? А? Не слышу. То–то… Машинка, — его палец ткнул в сердце Талгатова, — тебя попросила. Так на кого же тогда обида, друг ты мой дорогой?
Вздохнув, Талгатов повернулся к нему, и лицо его, оставаясь печальным, стало мягче.
— Ладно, Василий; пришел и пришел… Ну, еще раз проститься хотел. Хотел посмотреть, кто здесь, — он кивнул на дверь, — сидеть будет… Вот и пришел. А что, — снова подобрался он, — или не надо было?
Бакрадзе расхохотался от души. И опять стал серьезен.
— Надо, надо, уймись… Ты что думаешь? Худо нам без тебя будет. Полагаю, еще не раз за советом придем… — Задумавшись, Бакрадзе помолчал и повторил: — Худо… А сидеть здесь будет новенький. Родионов его фамилия. После института два года в Калуге отработал, теперь домой вернулся. Вот он, кстати, идет… Ты бы ввел его в курс дела, а?
Талгатов не ответил, теперь оба смотрели на появившегося в конце коридора Родионова. И два этик грузных, пожилых человека, в опрятных., но уже не слишком новых и далеко не модных костюмах, инстинктивно придвинулись один к одному и даже стали похожими, несмотря на всю разницу между ними. Они наблюдали, как подходил высокий, кажущийся в этом коридоре даже изящным, молодой человек.
— Здравствуйте, — сказал Родионов остановившись. — Мне сюда, товарищ подполковник? Я не ошибся?
— Не ошиблись, — подтвердил Бакрадзе поднимаясь. — Здравствуйте, и мне пора, пошел я, нету меня… Вы уж здесь сами знакомьтесь.
А когда он ушел, Талгатов тоже встал и протянул руку Родионову:
— И верно, надо познакомиться, раз мой кабинет наследуете… Талгатов, Абид Рахимович.
— Родионов, Игорь Николаевич, — улыбка сделала лицо нового сотрудника и проще и еще моложе. — Я вчера одно ваше дело смотрел, мне подполковник давал. Это то, с железнодорожными складами… Здорово! Сидел, читал, и все–таки не взял в толк, как вы на кладовщика вышли?
— Значит, не хватило усидчивости, — усмехнулся Талгатов и распахнул дверь кабинета: — Прошу! А мне усидчивость не один раз хорошую службу сослужила… Ведь наша работа в основном довольно прозаична: то сосчитай, это прикинь, там учти. Хотя — всегда будь готов к неожиданностям! Это следует помнить… А кладовщик оказался занятный: мы у него одних золотых червонцев числом сто двадцать изъяли.
— Да, интересно, — не без зависти вздохнул Родионов. — А мне, знаете, пока не везло: все больше мелочами приходилось заниматься…
— Вы извините, конечно, но, когда я был молодой, меня учили, что в нашем деле мелочей нет, — в голосе Талгатова явно прозвучали нотки назидания.
— Ну да, это так, — поспешно согласился Родионов и, подойдя к окну, скомкал разговор: — Смотрите, солнце вовсю, а в комнате темень из–за него… Ветки прямо в окно лезут, обрезать бы надо.
— Вот и распорядитесь.
Что–то в голосе прежнего хозяина кабинета заставило молодого человека обернуться.
Талгатов грустно усмехнулся:
— Это мы тополя сажали… Лет тридцать назад. Озеленяли! Оттого и жалко после резать было. Но раз мешает…
Тут очень кстати зазвонил телефон. Талгатов привычно снял трубку и, уже почти поднеся ее к уху, спохватился, протянул Родионову.
— Спасибо… Да, Родионов слушает! Да, товарищ майор… Хорошо, хорошо… Да, конечно. Ничего, займусь сам. Понял, товарищ майор.
Положив трубку на рычаг, Родионов посмотрел на нее, затем на Талгатова:
— Вот и первое дело… Роскошное! Майор Катин звонил, направил ко мне двух граждан, по поводу кражи из продуктового ларька. — Он сразу же спохватился и заверил: — Я шучу, конечно… И разумеется, отнесусь со всей серьезностью!
Но Талгатов уже поднялся из кресла и кивнул без радушия:
— Желаю успеха, до свидания. При случае зайду, если не против, — добавил от двери, а открыв ее, обернулся: — К вам уже пришли. — И сказал в коридор: — Проходите, пожалуйста.
С тем и вышел.
А первым появился довольно плотный мужчина в солнцезащитных очках, и следом робко, даже слишком, робко для женщины столь бедового вида, — особа с роскошной светлой челкой над рисованными бровями.
— Тихомолов, работник торга, — представился мужчина. — А это, можно сказать, потерпевшая, Федулова ее фамилия.
— Федякина… — тихо поправила женщина, и из глаз ее обильно покатились слезы.
— Да, Федякина. Что же это, товарищ Родионов? Можно сказать, совершенно нахально преступления совершаются! И прошу обратить внимание: объект охраняемый… То есть должен был приглядывать милиционер. И нате! Такой разбой… А она, как назло, особое ротозейство проявила и двести пятьдесят лотерейных билетов там оставила.
Федякина шумно всхлипнула, испуганно прикрыла рот ладонью и села.
Родионов потянулся к графину и опустил руку: воды не было.
— Та–ак, — тогда он тоже сел за стол и придвинул стопку чистой бумаги. — Обратимся к фактам… Какова же общая сумма хищения, по вашим подсчетам?
Тихомолов посмотрел на женщину, та на него, потом Федякина быстро достала из объемистой сумки платочек, промакнула глаза и подвинула стул ближе к Родионову.
— Девятьсот шестьдесят, — произнесла доверительно, причем глаза снова набухли влагой. — И билеты–ыы…
Вот так и начался его первый рабочий день на новом месте.
В южном городе хорошо отдыхать, работать в нем много хуже.
Родионов понял это давно, в родные края отнюдь не стремился, но раз уж этак распорядилась судьба, то и не противился, будучи фаталистом по душевному складу, хотя о своих склонностях редко когда задумывался всерьез.
Сейчас жарко припекало сентябрьское солнце, узкая улочка вела в гору, и он взмок, поднимаясь, а поэтому удовлетворенно вздохнул, увидев, что двор дома номер пять тенист и прохладен. Три терраски выходили сюда одинаковыми приступками, и, оглядевшись и отерев пот со лба, он открыл книгу, которую держал в руках: У.Коллинз «Женщина в белом». На титульном листе сверху было написано: «Барышева Тина», а на письме, лежащем между шестнадцатой и семнадцатой страницами, фамилия значилась другая — «Салахова Е.В.». Но адрес был этот, а письмо пришло из Риги.
Из адреса на конверте явствовало, что Салахова жила в третьей квартире, этой квартире принадлежала крайняя слева терраска, однако и на повторный стук никто не отозвался, дверь не подалась, и вообще кругом никого не было видно. Он сел на ступеньку, размял и бросил в рот сигарету, затем открыл книгу. И зачитался.
Как ни увлекся, но шорох за кустами привлек внимание… В заборе, отделяющем этот дом от соседнего, сначала отодвинулась доска, потом в образовавшемся проеме показалась босая нога, и почти.сразу же очутилась по эту сторону и водворила доску на место невысокая девушка со свободно болтающейся косой.
Не замечая чужого, она длинно и с удовольствием потянулась, пальцами ноги захватила и отбросила в кусты камешек и, лишь направившись к дому, увидела Родионова, остановилась, оглядела — сначала изумленно, потом надменно.
Он встал:
— Здравствуйте. Вы всегда так к соседям ходите?
— А вы, собственно, к кому? Ой, моя книга у вас!
— Ну вот, значит, я и к вам тоже… Тина, кажется, так?
— Валентина, положим. Тина в школу ходила.
— И далеко ушла?
— Это ей лучше знать, а другим совсем необязательно.
Фигура у нее была очень даже сформировавшаяся, лицо совсем юное, но глаза выдавали некоторый жизненный опыт. Она и дальше спокойно и иронично пресекла все его попытки говорить панибратски, теперь он бы дал ей никак не меньше девятнадцати и решил держаться еще официальнее.
— Моя фамилия — Родионов. Я из милиции…
— Ох и ну! — не сдержала удивления Валентина.
— Сегодня у меня была некая Федякина, забыла вашу книгу, а в ней вот нераспечатанное письмо Салаховой. Я решил, что письмо может быть важным, и по пути занес.
— Оч–чень благородно с вашей стороны… Салахова — это соседка наша. Она, змея, мою книжку, значит, Райке и отдала! — И не сдержала любопытства, даже глаза стали круглыми: — А что же Раиска–то натворила?
— Ничего не натворила, — невольно улыбнулся Родионов. — Это ее обидели.
— Ее обидишь, как же! — с сомнением произнесла девушка и, взглянув мимо собеседника, опять стала серьезной.
Родионов оглянулся: от калитки по дорожке шел высокий мужчина в наброшенном на плечи пиджаке.
— К нам из милиции, Сергей Корнеевич, — сообщила Валентина. — Достукались.
— Тогда это, видно, к тебе, — усмехнулся, подходя, высокий. — Здравствуйте, Малюгин я. И впрямь к нам?
— Родионов. Шутит она, оказалось, что я к соседке вашей.
— Или провинилась в чем? — прищурился Малюгин. — По близкому знакомству — женщина тихая.
— Не–ет… Просто кое–что надо отдать. Вот Валя и отдаст, я уж не буду задерживаться. Держите, Валя.
— Тогда, может, по случаю жары чаю изопьем? — предложил Малюгин.
Родионов покосился на девушку, та отчужденно молчала
— Нет, спасибо, — он вздохнул, отказываясь, ибо чай был бы как нельзя кстати. — Мне… Ждут меня.
— Ну, как знаете… Счастливо.
До калитки шел не оглядываясь, от калитки до угла тоже и все думал, кем бы ей мог приходиться этот Малюгин. Но на углу все же обернулся.
Девушка тоже отошла от дома, стояла, опершись о калитку, но куда она глядела, он не понял.
То, что темный костюм явно не подходил для визита, который он предпринял сегодня, Родионов понял вскоре же, но было поздно… Белая цементная пыль так и льнула к нагревшейся на солнце ткани, и, в который раз попытавшись отряхнуться, он наконец махнул на эти затеи рукой и зашагал Дальше.
Бригадир, нетерпеливо переминавшийся впереди, дождался, пока он подошел, и смущенно откашлялся:
— Мне еще в третий блок зайти надо… Вы дальше и без меня не потеряетесь, верно?
— Постараюсь, — согласился Родионов, понимая, что тому не хочется расхаживать по стройке с представителем органов. — Значит — Дзасохов и Коробов? Ну а как все–таки стало известно обо всем…
— Очень просто стало известно: они сразу пьянку затеяли, с раннего–то утра, и пьянку, знаете, широкую… Ну а где взяли? Палатка ведь недалеко, как узнали мы, что ее ограбили, то и связали одно с другим.
— Понятно. Наказали вы их?
— За что? — съежил лоб бригадир.
— Как — за что? За пьянку в рабочее время!
— Ну, это обязательно! По выговору влепили, и это… беседу я с ними провел, — при последних словах бригадир отвел глаза. И с надеждой добавил на прощание: — Может, еще и обойдется для них, а?
— Посмотрим, сейчас трудно сказать.
Расставшись с бригадиром, он опять–таки поздно, но понял, насколько неосмотрительно поступил.
Лабиринт стройки был мало–мальски понятен лишь человеку привычному, и, лавируя меж штабелей досок, громадами бетонных блоков и кучами песка, Родионов сначала едва не заблудился, потом еле успел выпрыгнуть из–под радиатора самосвала, и шофер, неслышно обматерив его, погрозил из–за стекла кулаком.
Возле импровизированной ремонтной станции стояли бульдозер и два автопогрузчика. Чуть поодаль, под навесом, Родионов увидел группу рабочих, и интуиция подсказала, что вроде бы нашел, кого искал.
Четверо парней в замасленных комбинезонах, усевшись, кто на чем, невинно закусывали кефир пирожками, хотя выражение их лиц указывало, что пирожками они с большим удовольствием закусили бы нечто более существенное. И все выжидательно посмотрели на Родионова, когда тот подошел.
— Приятного аппетита… Мне нужен Коробов, — без околичностей сказал Родионов.
— Нету его, за куревом пошел, — не сразу ответил кто–то.
— А Дзасохова тоже нет?
— Я Дзасохов, — поднялся коренастый крепыш. — А что?
Смотрел он не слишком настороженно, скорее с любопытством.
— Вы поели уже? Можно вас отвлечь?..
— Давайте.
Они отошли за навес. Осмотревшись, Родионов сел на ящик, а парень переминался с ноги на ногу.
— Догадываетесь, о чем пойдет речь? — спросил Родионов.
— А то! Вы же, верно, из конторы, насчет той пьянки… Так нас уже взгрели. Мы повинились и обещание дали — больше не будем, — парень коротко хихикнул. — Видите — кефир теперь пьем… А за ту смену с нас удержали по семь тридцать, копейка в копейку. И осознали все…
Родионов достал и полистал записную книжку.
— По семь тридцать, говорите? Это правильно с вас удержали. Но в палатке вы похитили на девятьсот шестьдесят два рубля продуктов и, кроме того, лотерейных билетов на сумму в семьдесят пять рублей. Итого убытка — тысяча тридцать семь рублей. Как с этим быть, Дзасохов?
У Дзасохова задрожала челюсть, он отшатнулся и привалился к дощатой стене навеса.
— Ка–акая тыща? — пролепетал, стараясь удержать губы в повиновении. — Мы же только выпить… Какие билеты?!
Прикидывался Дзасохов довольно искусно. Просто здорово разыгрывал Но прикидываясь — проговорился? Ну–ка, ну–ка…
— Значит, не было билетов? — быстро и резко бросил Родионов.
— Н–нет… То есть… — Краска густо залила лицо парня, но тотчас схлынула. — Не было, — обреченно докончил он.
— Что же вы взяли? Быстро, Дзасохов, выкладывайте!
— Водку. Три… Не — четыре банки… Пива — десять. Консервов всяких, не помню сколько.
— Вспомните точнее. Ну? Ящик? Два? — Что вы?! Штук восемь…
Из–за навеса донесся шорох торопливых шагов. Смолк. Раздался снова и опять стих поблизости.
— Сослан! — позвал кто–то. — Эй, Сослан!
Дзасохов затравленно крутил головой.
— Идите сюда, Коробов, — предложил Родионов.
Они были чем–то похожи, эти два незадачливых грабителя. Только разнились цветом глаз: узкие, черные у Дзасохова, и такие же узкие у Коробова, но — серые.
— Чего это вы здесь? — переводя дыхание, подозрительно спросил Коробов. — Никак мужской разговор?
— Вполне мужской, — подтвердил Родионов. При появлении Коробова он на всякий случай поднялся и, помня, что сзади ящик, теперь осторожно отодвигался в сторону. — Выясняем, что вы взяли в продуктовой па…
Как ни был он готов к прыжку и как ни стремительно прыгнул сам вперед и влево — прыжок запоздал. Если бы не дощатая стенка сзади, Дзасохов мог отлететь далеко после такого удара, а сейчас он только сполз по стенке наземь.
— Продал, гад! Успел продать, да? — пытаясь одновременно вырвать руки и ударить Родионова головой, рычал Коробов. — Ах вы, гады!
Неудобно вцепившись в него, Родионов пытался, но так и не смог вспомнить нужный захват из приемов самбо.
— Тихо, Коробов, тихо… Себе хуже делаете…
— Я тебе щас сделаю, мусор… Шавка легавая!
Дергаясь, они топтались на месте, а Дзасохов, не вставая с земли, подполз к их ногам.
Закричи он — это, может быть, только еще больше накалило бы атмосферу, но он сказал шепотом и, перестав выламывать друг другу руки, оба невольно прислушались.
— Володя… — Дзасохов слизнул кровь с губы. — Слышишь, что он говорит… Говорит, на тыщу мы там взяли, и еще билеты… На тыщу, Володя!
Коробов дернулся и высвободился одним рывком.
— Какие билеты… — тоже прошептал он сдавленно и тут же взорвался, но руки его не поднялись больше. — Что ты нам шьешь? Какие билеты?
— Значит, попробуем без эмоций, — предложил Родионов и, сняв пиджак, повесил его на гвоздь, торчавший из досок. — Уф–ф, до чего жарко борьбой на таком припеке заниматься… Садитесь–ка лучше сюда, на ящик. Садитесь, садитесь! Вот так… Пока дело обстоит следующим образом: в ночь с шестого на седьмое сентября вы, Дзасохов и Коробов, совершили ограбление продуктовой палатки. Будем считать это установленным? Или как?
Коробов молчал, гоняя желваки в углах сцепленных челюстей, а Дзасохов трудно проглотил нечто мешающее и разлепил вспухшие губы:
— Будем…
Мушка, поднимаясь, дошла до границы черного кружка, и тогда Родионов нажал курок.
Нажал резковато, и дуло подпрыгнуло при выстреле.
— Сорвал, — заметил стрелявший рядом Катин. — Ты гляди, как надо: плавно–пла–ав–но… Пеньк! Вот эта наверняка в точке.
Уставшая рука слегка дрожала, и, уняв дрожь, Родионов выстрелил снова.
— Эта тоже в молоко, — хмыкнул майор. — А мы свою — р–раз! — и куда целили. Стрелять–то надо уметь, надо, надо, дорогуша. Иной раз, глядишь, и пригодится… Отстрелялся?
— Да, все. Посмотрим?
— Постой… Сегодня утром Талгатов заходил. Сказал, что к концу дня опять будет. Да–а–тошный он старик, я тебе доложу! И ходит, и ходит, нет чтобы отдыхать… Да. Так вот он интересовался: как, мол, у тебя с этим делом, ну, с палаткой этой… А я и говорю, что сам ничего не знаю. Так как же у тебя с этим делом, а?
Родионов вложил пистолет в кобуру, застегнул ремешок.
— Нашел я этих ребят, Петр Захарович.
— Ребят, говоришь? — с любопытством вскинул брови майор. — Ну–ну… Признались?
— Да. Только…
— Арестовал?
— Нет.
Катин широко улыбнулся, и, не зная его еще как следует, Родионов сразу понял, что ласковая эта улыбка не сулит добра.
— Пожалел, стало быть? Я так понимаю.
— Не пожалел, а никуда они не денутся.
— Ага, обещали, что ли?
— И обещали, — Родионов ощутил, как начинает горячиться. — А кроме того, они утверждают, что пришли на работу после выпивки, завелись, так сказать, и сдуру решили раздобыть на похмелье…
Катин опять улыбнулся:
— Хочешь сказать, что по–человечески ты их понимаешь?
— Дело не в этом… И, кстати, я непьющий. Главное–то в том, что взяли они — по их словам — от силы на двадцать, двадцать пять рублей. А запись продавщицы — на тысячу с лишним! И я считаю…
Майор успокаивающе похлопал его по плечу:
— Постой, не гони программу… Ты послушай сперва, что я — он особенно выделил это «я» — считаю. Я уже наслышан о твоих выездах на место и на стройку, так, говорил кто–то… Так вот, ты уж таким сыском не занимайся, сделай одолжение! Поскольку это, знаешь, в кино ловко выходит, а у нас следует обстоятельно работать и выработку давать… Признались они? Признались. И хорошо, прекрасно! Надо их теперь брать, кончать дело и передавать в суд…
— Но…
— И все! И без никаких. Это вот и есть наша работа: ловить, изобличать и передавать в суд преступников. За это мы, между прочим, деньги получаем.
— Я хочу сказать…
— Все, — выставил вперед ладони майор. — Можешь рассматривать состоявшиеся высказывания как руководство к действию. Теперь пошли мишени глядеть.
К чести Катина, все признавали за ним такое качество, как способность соглашаться с очевидным. И, когда он увидел, что четыре пули Родионова легли возле яблока против его одной, то расхохотался громко и добродушно:
— Ну, гляди, а? А ведь казалось, одну в одну сажаю, одну в одну… Ладно, поехали, подброшу тебя, беднягу: там наверняка Талгатов ждет.
Как ни надеялся Родионов на обратное, Катин оказался прав: Талгатов ждал, пристал с расспросами, потом напросился пройтись вместе дорогой.
Когда они выходили из подъезда, Родионов заметил два–три сочувствующих взгляда, а Еленин из ОБХСС даже почмокал брезгливо изогнутыми губами, очень похоже на Талгатова.
Сам Родионов настроился на нудную беседу с тоскующим старцем, но, против ожидания, Талгатов долго молчал, и они успели выйти из переулка к скверу. Здесь Талгатов остановился:
— Знаете, со мной по–разному случалось — кто за чудака иногда принимал, а кто даже за хама какого… И все потому, что считаю я вранье делом неудобным. Не то чтобы плохо врать, что нельзя этого и надо обязательно правду говорить, — это тоже верно, а еще для простого удобства лучше не изворачиваться: ну, хотя бы не надо после в памяти держать где, когда, кому и что врал…
— Любопытно, — рассмеялся Родионов. — И есть толковое зерно.
— Значит, принимаете? — обрадовался Талгатов.
— Что — принимаю?
— Чтобы не врать нам друг другу… Ведь если вам не хочется со мной разговоры вести, так проще сказать, верно? И вам лучше, и мне спокойнее. А то, может быть, торопитесь вы…
— Никуда я не тороплюсь, — взял его под руку Родионов. — А вот есть хочу очень, и, если вы не против, давайте ударим по шашлыку.
— Давайте. Но одна шашлычная здесь, в сквере, и другая — у торгового центра, в какую бы? Хотя, — Талгатов безнадежно отмахнулся, — все равно нам неведомы жизненные планы и того и другого шашлычника.
— Вы о каких планах? — приноравливаясь к его шагу, спросил Родионов с некоторым недоумением. — При чем они?
— А при том, что если наш будущий кормилец приступил к должности недавно, то у него еще может не быть ни машины, ни дачи, ни солидных сбережений… И тогда наше с вами дело плохо, потому что волей–неволей, а он обязан поступать с потребителем жестоко… А если уже кое–чем обзавелся, то вдруг и окажет снисхождение, заботясь попутно о репутации заведения. Правда, опыт учит, что имущие еще больше стремятся к накоплению… Так что судьба жаждущих шашлыка вполне загадочна.
— Страшную картину вы нарисовали, — поежился Родионов. — Но есть все же хочется, несмотря ни на что. Вот натура проклятая!
— Выходит, прекрасная у вас натура… Молодая потому что, — печально подытожил Талгатов.
За дюралевым столиком с пластмассовой столешницей было не слишком удобно сидеть, но столики стояли и в стороне от прохожих, и в тени. Шашлык оказался предельно жестким, а порции предельно мизерными.
— Я все о делах, а вот где вы живете, так и не знаю, — Талгатов отложил вилку.
— У брата, — тоже положил свою вилку Родионов. — Только брат у меня и остался из родни… Не очень там удобно, но Бакрадзе обещал квартиру месяца через два. Отдельную и однокомнатную, не верится даже!
— Раз обещал — сделает. Это не Катин… Так. Значит, вы тем двоим склонны верить?
Лицо Талгатова опять приобрело выражение спокойного упрямства, и стало ясно, что новой деловой беседы не избежать. Впрочем, утолив голод, Родионов был готов к ней.
— Не то чтобы верить… Хотя и верить тоже склонен. Но доверяя — проверяй, и смотрите что получается: милиционер, обходя участок, обнаружил разгром в три сорок пять и даже успел увидеть, как бульдозер на стройку заворачивал. Правда, не связал одно с другим…
— Толковый служака!
— Толковей некуда… Уже в четыре тридцать их накрыли за распитием похищенных бутылок, причем водки было действительно четыре бутылки — есть подтверждение собутыльников и бригадира, их застукавшего… Что же они, со всем похищенным на такую сумму пьянствовать начали? Добытое решили спрятать на стройке, где люди кругом? Нелогично. Да и вся эта авантюра явно затевалась спьяну. Тут хулиганства больше, чем всего остального…
— Катин категорически настаивает на аресте? — продолжая манипулировать спичкой, задумчиво спросил Талгатов.
— Да. Категорически.
— Ну, что же… Во–первых, от факта кражи — пусть и мелкой, но дерзкой — никуда не денешься. Во–вторых, освободить их можно вскоре же, если что. А в–третьих, раз уж подозреваете в чем–то Федякину, то надо учесть, что палатка и стройка рядом. И лучше, чтобы она узнала об их аресте. Согласны?
Родионов поморщился, но не мог не признать, что совет дельный.
— Согласен. Не хотелось бы, правда…
— От вас все и будет зависеть. Вот зачем только Федякиной это все понадобилось? Сумма–то уж не ахти какая.
— Мне кажется, она еще и на билеты позарилась. Вдруг она решила их не сдавать в надежде на выигрыши?
— Так! Я тоже о них все время думаю, — обрадовался Талгатов. — Но что–то здесь еще не очень вяжется… Вы завтра занялись бы ей, никому не говоря пока, а?
— Я же сам уже решил это сделать, Абид Рахимович, — обиделся Родионов.
— Да, да, я к тому, чтобы вы серьезно занялись… Стар я стал, что ли? Все мне кажется, будто другие что–то упустят, не так сделают! И вот сейчас жалко, что вы к нам раньше не попали.
— Пока вы еще работали?
— Вот–вот… Все–таки поделился бы кое–каким опытом, он ведь есть, е–есть, никуда не денешь его! А книжки писать не обучен.
— Говорят, этому научить нельзя… А еще я слышал, что каждый человек может написать одну хорошую книгу. О себе. Если станет писать честно… Нет, не честно, а откровенно, ничего про себя не утаивая.
— На такое никто не решится, — покачал головой Абид Рахимович. — Верно, поэтому и мало их, хороших–то книг! Ладно, ваш рабочий день кончен, а я тут собой занимаю… Смотрите, как им весело, и проблем никаких.
Чтобы проследить направление его взглядов, Родионову пришлось обернуться.
Чуть поодаль, на большой садовой скамье с гнутой спинкой, затеяла возню компания рабочей молодежи. То, что они прямо с работы, было очевидно по брюкам и косынкам девчат, спецовкам и грубой обуви парней, белой пыли на одежде. Одна из девушек вырывала полуспортивную сумку у соседа, а он, отбиваясь, грубовато старался схватить ее за плечи и за грудь… Родионов уже отводил взгляд, когда девушка все же отбила свое, встала — и он узнал Валю Барышеву.
В брюках, в стянутой узлом на поясе мужской ковбойке и по–деревенски, козырьком, повязанной косынке, она совсем не походила на ту, что лезла в пролом забора. Но это была Валя, она тоже увидела его и, не то едва кивнув, не то просто помедлив, повернулась и пошла, независимо размахивая сумкой.
Заметив этот обмен взглядами и поймав невольное движение Родионова, поднялся и Талгатов:
— Ну, пора мне… Я зайду, при случае.
— Да, обязательно! — обрадовался Родионов, с не слишком вежливой поспешностью протягивая руку. — Спасибо… То есть, до свидания!
Посмотрев ему вслед и словно бы что–то утверждая, покивав головой, Абид Рахимович заложил руки за спину и, ступив на дорожку, затерялся в толпе.
Родионов едва не потерял девушку из виду.
Он было и потерял, но, пометавшись, опять увидел ее ковбойку у киоска с газированной водой. А увидев, подошел и встал рядом.
— Добрый день.
Она полуобернулась, не отрывая губ от стакана, так со стаканом в руке и кивнула и, уже поставив его и отерев рот рукавом, поделилась:
— Я сперва подумала — ошиблась… А это и верно вы. Очень грозный дядечка с вами сидел, куда вы его спровадили?
— Почему же грозный? — контрвопросом замял вопрос Родионов.
— Ну такой… В общем, грозный. И смотрел на меня осуждающе. Ой, а это не отец вам? — спохватилась она запоздало.
— Нет, не отец. Просто знакомый.
— Ну и ладно… Вы как — сами собой теперь пойдете или меня проводить решили?
— Решил вас проводить, если можно.
— А чего нельзя? Рядом идти каждый может.
То время, за которое Родионов переживал это «каждый может» и удивлялся, что переживает, шли молча. Затем ему показалось, будто в этом молчании возникает и растет неловкость и, разбивая ее, он спросил:
— Вы где работаете, Валя?
— Не люблю, когда меня Валей зовут. Тина я.
— Тина в школу ходила.
Она усмехнулась непонятно:
— Запомнили… Вот теперь на работу ходит. Работа есть работа, работа есть всегда, хватило б только пота на все мои года! — вдруг пропела, кружась на ходу. — Окуджаву любите?
— Н–не знаю… Как–то не задумывался. Да и слышал мало.
— А я люблю. Сейчас больше Высоцким увлекаются, а по мне Окуджава лучше. На домостроительном я работаю. Крановщицей. Подходит?
Ну что с ней было делать? Он не сразу нашелся:
— Ничего. Непыльной вашу работу не назовешь.
— Я наверху. А внизу, верно, грязи хватает. Так ведь и у вас, поди… не чище. Хотя, — повернувшись и пятясь спиной чуть впереди, она критически оглядела его: — Вон вы какой на вид…
— Это какой же, если поточнее?
— Фасонистый.
— Вид не главное.
— А что главное? Душа, да? Чтобы душа была хорошая! Это у нас как замухрышистая девчонка, урод уродом и нечего про нее сказать, так говорят: «У нее душа хорошая». А у вас душа — хорошая? И вообще, как вы считаете, вы — хороший человек?
Родионов сознавал, что улыбается довольно глуповато, но ничего не мог поделать.
А ее понесло:
— Ну и не говорите, какой вы человек, пожалуйста, — она прыснула. — А еще знаете, как говорят? «Он не человек, а милиционер…»
Осекшись, Тина покосилась на него и стала серьезной. А Родионов только теперь заметил, что они идут уже ее улицей.
— Ну вот и пришли, — подтвердила она, когда подошли к калитке. — Спасибо, что доставили в целости, сохранности.
— На здоровье…
Он спешно подыскивал слова, чтобы задержать ее хоть ненадолго, и не находил. Поверх ее головы увидел, как в дверях террасы появился Малюгин, встал в проеме и глядел в их сторону. И вскоре оттуда донеслось:
— Валентина, обедать ждать тебя?
— Иду! — не оборачиваясь, отозвалась она. А сама прямо и без выражения смотрела на Родионова.
— Кто это? — тихо спросил он.
— Сергей Корнеевич? Материн муж.
— А… мама?
— А мамы нету… Пошла я.
Зайдя за калитку, прикрыла ее, задвинула засов и добавила:
— Вы не обижайтесь, если болтала много и не то… Вдруг это потому, что понравились вы мне?
Косынка ее стремительно пронеслась меж кустов, с треньканьем стекол хлопнула дверь террасы за ними, во дворе за невысокой оградой опять стало тихо.
И только тогда Родионов ощутил, что изрядно растерян, а с ним такого давно не случалось.
Выпадали дни, когда непременная часовая гимнастика по утрам казалась тягостной обязанностью, но сегодня он делал ее с особенным удовольствием. С таким же удовольствием принял холодный душ, брился, завтракал и вышел в пеший маршрут до работы.
Дойдя до проспекта, не свернул подле гастронома направо, как было бы короче, а перешел на другую сторону, и улицей, ведущей к новому району, вскоре вышел к заборам, ограждающим участки застройки.
Недавно потревоженный продуктовый ларек особенно не обновляли, просто поставили на место, кое–где подкрасили и заново остеклили боковое оконце.
До начала рабочего дня у строителей оставалось с четверть часа, ларек уже работал, и возле него толпилось десятка полтора рабочих.
Отсюда, с некоторого отдаления, было видно, что Раиса Федякина торговала бойко. Впрочем, это было неудивительно, поскольку ее ларек один представлял торговую сеть па обширной территории строительства.
Рядом с Родионовым появился и присел на бетонную тумбу рабочий в брезентовой куртке, ходко жуя пирожок и запивая его лимонадом.
— Смотри, как рано, а не пробьешься! — кивнул на ларек Родионов.
— Угу, — отозвался тот. — Собралися перекусить сейчас, кто из общежитий… Да только жратвы никакой, смех один. Так что учти.
— Да нет, я хотел лотерейчиков взять, тираж ведь скоро. Выиграть захотелось.
— Это тут–то? — перестал жевать рабочий. — У Райки?
— Ну да… А что?
— Пятый месяц по два раза на дню хожу, а билетов не видывал. — Нечаянный собеседник оглядел его и подмигнул: — Ты, верно, шутки шутишь, парень… Или какую другую лотерею ищешь? Давай, давай, она баба обоюдная!
И, поставив пустую бутылку к доскам забора, пошел себе, хохотнув на прощание.
А Родионов еще постоял минут пять, наблюдая, и пока стоял, план работы на день выстроился окончательно.
День снова обещал быть жарким, поднимающееся солнце пригревало все сильнее, напротив, через улицу, шустро мельтешилась белая челка продавщицы в проеме ларька.
Дзасохов сидел ссутулившись, сцепив опущенные руки между колен. Глядя в пол, зябко передергивал плечами, хотя в кабинете было душно, но говорил напористо:
— Сами же обещали. Сами! А теперь и позор, и все… Володька точно говорил, что нельзя вам верить никому, в органах приказ такой: в благородных играть!
— Это вы бросьте, Дзасохов. Если все так, как говорите, то и признание ваше учтут, и ходатайства с работы… Лучше вспомните еще раз: не было там свертка какого, ну, пакета, что ли…
— Не было, — подумав, вздохнул Дзасохов. — А то и не заметили, не до того было. Светло уже стало, кругом все видно, а мы… От настырности все и получилось. Володька — малый заводной, а Яшка этот так и подначивал… Ну и поехали.
Родионов напрягся внутри, но голос его прозвучал ровно и бесстрастно:
— Это какой же Яшка? Из монтажников?
— Да он у нас и не вкалывает. Шофером где–то… Перед сменой как раз с ним поддавали, так он и на работу вместе навязался. Все одно, говорит, делать нечего… Смеялся: «Водка рядом, а взять не можете… Сразу видно не шофера, бульдозеристы». Ну, Володька и скажи: «Бульдозер побольше твоей машины стоит. Хочешь докажу?» — Дзасохов вздохнул обреченно: — Вот, доказали!
Родионов досадливо пристукнул ладонью о стол:
— Ах, Дзасохов, Дзасохов… Что же вы мне раньше про этого Яшку не сказали?
— Вроде ни к чему было, — пожал плечами парень. — Он–то при чем?
— Действительно… Коробов его лучше знает?
— Кажется… Помню, говорил, будто и раньше встречались они.
Родионов встал, приоткрыл дверь в коридор, попросил конвойного милиционера:
— Уведите арестованного. А Коробова — сюда.
Снова сев за стол, быстро листал блокнот, по обыкновению забыв нужную страницу. «Как фамилия того сотрудника торга? Ага, Тихомолов! Та–ак, Ти–хо–мо–лов, вот и телефон…»
Трубку долго не брали. Наконец ответили.
— У телефона, — солидно отозвался Тихомолов.
— Это говорит Родионов, из горотдела, вы были у меня третьего дня, с продавщицей Федякиной…
— Да, да, слушаю вас, товарищ Родионов. Нашли грабителей?
— Нашли, нашли… Скажите — Федякина давно у вас работает, вы ее хорошо знаете?
— Н–ну, как… — замялся на другом конце провода Тихомолов. — Даже не решусь, что сказать. Сейчас прикину…
— Подождите, я имею в виду ее… облик, что ли. Добросовестность, если можно так выразиться… Чтобы вы меня поняли, скажу, что есть несовпадения между показаниями арестованных и Федякиной относительно размеров хищения. Кроме того, похоже, что она и вас ввела в заблуждение; лотерейные билеты на этой точке ею не реализовывались.
Тихомолов молчал.
— Вы меня слышите?
— Да, да, конечно… Просто ума не приложу! Мне сейчас не слишком удобно говорить, народ у меня… Давайте так: я сегодня же уточню, что смогу, и завтра с утра буду звонить. Хорошо?
— Только с утра непременно! Жду звонка, до свидания.
Повесил трубку, и как раз ввели Коробова.
Он, в отличие от Дзасохова, был собран, сверлил исподлобья настороженным взглядом. И было видно, что очень озлоблен.
— Садитесь, Коробов.
— Постою, не в гости пришел.
— Верно, совсем не в гости,. И все же сядьте, пожалуйста, разговор может быть долгим.
— Ну, сел… А разговора не будет!
— Тогда один поговорю… Предположим, я склонен верить, что вы и Дзасохов сообщили правду, то есть взяли вы в палатке меньше, чем показывает продавщица. Если это подтвердится, то вас до суда могут отпустить по домам. Однако все предположения надо доказать… Как лучше к доказательствам приступить, скажите?
— Вам с бугра виднее.
— Согласен. Поэтому ответьте мне: вы хорошо знаете Якова, с которым пили до кражи?
— А его за что путать? Он тут ни при чем!
— Вот как? А если представить такой вариант: у продавщицы недостача и надо ее покрыть, поэтому она договаривается с неким Яковом, а он подпаивает двух малоопытных ротозеев, вас с Дзасоховым, например… А потом все ложится на вас.
Коробов облизал пересохшие губы. Торопить его не следовало, и Родионов выжидал.
— Я до этого два раза его видал, — решился наконец Коробов. — В клубе текстильщиков, на танцах познакомились.
— Где он работает, знаете?
— Шоферит. А где — не знаю.
— Попытайтесь вспомнить, может, он все же упоминал — где… Так, между прочим, в разговорах.
— Не… Не помню. Только… Да нет — ничего.
— Говорите, говорите… Что — только?
Часто бывало, что «вспоминали», лишь бы отвязаться от расспросов, но Родионов видел, что сейчас Коробов действительно перебирает в памяти свои несложные беседы со случайным приятелем.
— Вот он раз сказал: «У нас на комбинате…» И все.
— «И все», — невольно передразнил Родионов на радостях. — Это не «все», а почти все! Комбинат–то в городе один… Домостроительный. Выглядит он как?
— Такой… Симпатичный.
— Глаза какие, волосы, ну же!
— Глаза как глаза… Серые вроде. Нос обыкновенный… Волосы, как у меня, блондинистый он.
Поскольку Коробова можно было определить блондином лишь с большой натяжкой, Родионов понял, что ожидаемый словесный портрет получить не удастся.
— Негусто, — констатировал с сожалением. — Если что вспомните — сразу проситесь ко мне… А пока я вас отправлю.
Он подошел к двери, чтобы вызвать конвойного и обернулся, потому что сзади тихо донеслось:
— Вот тут у него, — Коробов ткнул пальцем в щеку под глазом, — пятнышко такое, синее…
Тина Барышева явно погрешила против истины, сказав Родионову, что наверху у нее так уж чисто — теплыми потоками пыль заносило высоко. Сейчас, разделываясь с бутербродом, она лишний раз убеждалась в этом, когда на зубах поскрипывал песок.
Барышева и две ее подружки сидели, свесив ноги, на ферме мостового крана, время было обеденное. Беседовали все о том же:
— …Пошел провожать, говорит: «Если с кем теперь увижу — голову оторву!»
— Ой, надо же! Тебе?
— Да не–ет — тому… Ну, с кем увидит. А я ему: больно много отрывать придется, устанете… Он прямо занервничал, ага! И сразу вежливый стал.
— Вот умеешь ты… А дальше чего было?
— Когда?
— Ну, когда к дому пришли…
— А ничего… Договорились сегодня в клуб пойти. Я, говорит, на такси заеду.
— Во дает! Тинка, а ты чего грустная?
— Слушаю. Завидую. Вот живете вы красивой жизнью: танцы, такси… Роскошно!
— А ты, учись больше. От ученья волосы лезут… Не, я люблю на машине кататься! Так бы и ездила целый день.
— Вон бежит какая–то, попросись, может, прокатят… «Волга».
— «Москвич» это, темнота ты, Зойка…
— Ну и пусть. Все равно начальство, наверное… Ты чего, Тина?
Она, привстав, следила, как, выйдя из машины, Родионов что–то сказал водителю и вошел в одну из дверей административного барака. «Это он меня ищет. В отдел кадров справляться пошел… Ах, чудак!»
— Ой, Зойка, что это с ней? Ты куда, Барышева?
— Тише, убьешься, сумасшедшая!
Не слыша окликов, она стремглав пролетела по ферме к лесенке, быстро–быстро, цепляясь за металлические перекладины, заскользила вниз, меж опор ограждения.
Начальник отдела кадров поначалу взялся ворошить папки без особой охоты, но постепенно вошел в раж… А закрыв последнюю, развел руками:
— Нету. Видите сами: среди шоферов ни одного Якова…
— Вижу, — сокрушенно согласился Родионов. — И хорошего в этом мало. Для меня, естественно.
— Я понимаю и рад бы помочь. Если хотите, завтра выясним, кто у нас с таким именем в других цехах… Только надо во–он сколько документации поднять, а у меня, как назло, времени в обрез, райком вызвал. Завтра, договорились?
— Договорились. Если не заеду, то позвоню обязательно.
Вошли они вместе и, уже пожав Родионову руку и направившись к своему «газику», начальник отдела кадров спохватился:
— Подвезти вас? Усаживайтесь.
— Спасибо, у меня машина, — откликнулся Родионов.
И увидел выбежавшую из–за угла Тину… Грузно устраиваясь на сиденье, начальник отдела кадров распорядился:
— В райком, Сережа.
А когда «газик», развернувшись, проехал мимо встретившихся молодых людей, благодушно хмыкнул:
— Хм! Ну вот — не одно, так другое нашел.
— Что? — не понял Сережа.
— Я говорю — искал молодой человек одно, а нашел другое. Между делом к ладной девушке подкатился.
— А что? Это нам никогда не вредно, — рассудил шофер и мельком оглядел себя в зеркальце.
Он был очень недурен собой, и синяя мушка под глазом, дань своеобразной моде, его совсем не портила.
…Обрадовавшись встрече, Родионов невольно задержал руку Тины в своей, и сейчас она, хоть и не сразу, осторожно освободила ее.
— Что же теперь обо мне думать станут?
— Вы о чем? — не понял Родионов.
— Ну как же… Милиция через кадры ищет! Интересуется… Или вы не назвались — откуда?
— А–а… — он решил, что в этой ситуации ничего объяснять не надо. — Не назвался.
— Во–он моя работа, — кивнула она наверх. — Видите, девчонки руками машут? Перерыв кончается, долго вы там, в кадрах, выясняли.
— Что вечером делаете, Тина? Свободны? Она отрицательно покачала головой:
— Занята. — А взглянув на него и с радостью убедившись, что он огорчился, объяснила: — Школа у меня сегодня… Раньше не удосужилась, теперь догоняю. Вот если завтра…
— А встретимся где?
— Домой приходите… Часов в шесть! — крикнула Тина, уже отбегая, и взмахнула рукой: — Счастливо!
Родионов тоже помахал на прощание и, все еще улыбаясь, пошел к машине.
Тесное помещение, в котором он ютился, было переоборудовано из чулана, названия, комнаты не заслуживало, и обычно он возвращался домой без особой охоты.
Но сегодня по дороге домой настроение оставалось отменным, на четвертый этаж взбежал, прыгая через несколько ступеней разом, и квартирный звонок просигналил весело.
Дверь открыла Катя, это только еще улучшило его настроение — с братом отношения были сложные.
— Что это вы сегодня такой радостный? — Кате было двадцать шесть лет, но выглядела она старше. — На работе похвалили?
— Работа есть работа, работа есть всегда! — попытался он вспомнить мотив. — Во–первых, не работой единой жив человек, во–вторых, я не люблю, когда ты называешь меня на «вы», а в–третьих, у меня к тебе просьба…
— Большая? — тоже заулыбалась она.
— Во! — он, как мог, широко развел руки. — Выстираешь мне рубашку на завтра, а?
— Ох и просьба! Я думала, что такое у него? — Катя понимающе усмехнулась: — А у него завтра свидание. Правда?
Родионов поднял руки, скроив постную мину:
— Сдаюсь. Разоблачен мгновенно, и отпираться бессмысленно… Разбор дела закончен, суд удаляется. — Он вышел на кухню, вернулся и все показал дальше: — Суд возвращается, все встают, а меня сажают… Десять лет строгой изоляции без любви!
В серенькой Катиной жизни поселение родственника все еще составляло приятное новшество, и сейчас она весело смеялась до тех пор, пока в скважине входной двери не заскреб ключ. Тогда убежала в кухню и там загремела посудой. Родионов успел скроить глубокомысленное лицо, и как раз вошел брат.
Старший Родионов уже к пятнадцати годам ухитрился сформироваться в солидного человека и с тех пор приобрел лишь избыточный вес и кислую мину брюзгливой официальности.
— Здравствуй, Игорь.
— Здравствуй, Леонид.
Брат снял и повесил шляпу, сбросил туфли, вдевая ноги в шлепанцы, с облегчением распустил пояс на брюках и заглянул на кухню:
— Из–за двери слышал, ты что–то про любовь рассказывал… Не анекдот?
— Про любовь? — Напускная глубокомысленность на лице младшего Родионова сменилась недоуменной задумчивостью. — Разве было произнесено это слово? А ведь действительно…
В торге только что начался рабочий день.
В коридорах собрались на первый за день совместный перекур мужчины, женщины за столами доводили до полной кондиции наспех сделанные перед выходом на службу прически, но где–то уже сухо щелкали счеты, вразнобой постукивали машинки.
Молоденькая сотрудница со вздохом спрятала зеркальце в сумочку, а сумочку — в ящик и, пройдя меж столов, постучала в дверь с надписью: «Старший товаровед».
— Вот сводки, Валерий Кузьмич.
— Хорошо, оставьте, я потом просмотрю.
Когда она вышла, Тихомолов перевернул страницу календаря, нашел записанный номер и взялся за телефон. Набирал медленно, додумывая, поскольку было о чем думать.
— Товарищ Родионов? Тихомолов говорит, приветствую вас… Да не слишком хорошо получается! Почему? Выяснилось, видите ли, одно неприятное обстоятельство… Такое, что оказались вы правы, а мы проявили известное разгильдяйство… Конкретно — то, что Федякина, как судимая в прошлом, вообще не могла быть допущена к работе у нас. Я же говорю — вопиющая халатность! И с этим мы разберемся… Что? Хорошо. Хорошо. Обязательно! Будьте здоровы.
Повесив трубку, Тихомолов достал большой платок, отер лоб, щеки, шею… Ему было очень жарко.
Маленького крепыша Гундарева за глаза величали Колобком, и, кроме того, он славился отзывчивостью, какую многие нещадно эксплуатировали.
Родионов при первой же встрече начал уважительно называть его по имени–отчеству, заслужил горячую признательность шустрого инспектора и лишь по его просьбе перешел на «ты».
Гундарев как раз выходил из своей комнаты, и Родионов порадовался, что застал его вовремя.
— Паша, я к тебе… Дежурный сказал, что машина до обеда — за тобой, а мне в одно место надо, не посодействуешь?
— Об чем речь? Завезем и не бросим… Далеко ехать?
— В новый район… Там палаточка одна есть, вроде бы терем–теремок, а в теремке мышка–норушка. К ней и надо.
По дороге Гундарев обсуждал с водителем преимущества моделей машин с переднеприводной тягой, а Родионов размышлял, правильно ли он сделал, что едет к Федякиной, а не вызвал ее к себе.
С одной стороны, к себе вызвать — солиднее, но тогда она могла встревожиться и версию заготовить… А тут он как бы заедет кое–что уточнить, а уж дальше разговор подскажет. Нет, пожалуй, правильно он поступил.
Подъезжая, еще издали увидел толпу у ларька. Очередь заняла даже проезжую часть, и, едва Родионов опустил стекло, сразу стал слышен нестройный гул негодующих голосов.
— Что это там? — спросил ближайшего из двух жестикулирующих рабочих.
— Замок там, душа ее копилка! — раздраженно рявкнул тот. — Пахать — паши, а пожрать не спеши, так получается… Теперь до магазина киселя хлебать, туда да назад, и за перерыв не управишься.
— А мы торопиться не станем! — поддакнул второй рабочий. — Пускай начальство почешется, раз такой расклад пошел…
Гундарев сочувственно поглядел на помрачневшего Родионова:
— Не в бега твоя мышка пустилась? У тебя ее адреса нету?
— Кажется, с собой, — потянулся к папке Родионов. — Сейчас, сейчас… Вот: Советская, шесть.
— Давай на Советскую, — распорядился водителю Гундарев. — У меня еще запасец есть, успеем.
Советская застраивалась давно, и, глядя на тенистые дворики, Родионов в который раз подумал, что согласился бы с удовольствием на квартирку именно в старом доме с садом, а не в блочном клетушечнике. Да уж скорее бы дали!
Дом под номером шесть оказался двухэтажным, стоял в глубине двора, и на второй этаж вела деревянная скрипучая лестница.
Дверь в квартиру нашел распахнутой, но сразу же из кухни справа высунулись две женщины.
— Федякина где живет? Здравствуйте…
— Здрассте, здрассте, молодой–интересный, — многозначительно поджав губы, ответствовала одна из жиличек. — Раиса–то? А вот и прямо ее комнаты… Да дома ли она?
На стук никто не ответил, но легкая дверь подалась при нажатии.
В нос ударил застоялый запах прокуренности и несвежей еды — стол в первой комнате не убрали после пирушки… Проход в соседнюю комнату был завешен кружевной самодельной занавеской.
— Есть кто–нибудь? — спросил Родионов.
Звучно тикали старинные напольные часы, в стекло с негодующим жужжанием пыталась пробиться залетевшая оса. Он откинул занавеску и встал на пороге…
Раиса Федякина была дома. Она лежала на кровати одетая, крашеные губы ярко, выделялись на белом лице. Левая рука свисала с кровати и выпавший из нее шприц не откатился далеко.
Когда после доклада он выходил от Бакрадзе, первым его встретил Катин. Как всегда, подтянутый, бравый и шумный.
— Ну–у, наслышан, наслышан уже! С окончанием дела тебя.
— Да окончание больно скверное.
— Ничего не попишешь: видно, за ней еще провинностей было в запасе… — Он тут же спохватился суеверно: — Но это теперь не наше дело, грех покойницу тревожить!
— Все–таки, значит, ее грех был! — не удержался Родионов. — А вы все торопили: «Бери, сажай их!», помните? Ребят этих…
— Так ведь и так придется сажать, — удивился Катин. — Факт хищения налицо, а что дадут меньше, так, может, и зря, а? Да, там тебя опять Талгатов дожидает, притопал.
Талгатов сидел в кабинете, глядя на тополь за окном. Он обрил голову, бритая голова и тюбетейка молодили его, белая рубаха с закатанными рукавами делала, крепче.
— Ну что, на коне? — пожимая руку, он пытливо смотрел на Родионова.
— Да, все. Трагично, правда, но — все. А то, понимаете, всплыл там один тип, я уже начал его разыскивать, целую версию вылепил! Думаю, ребятам этим могут условное натянуть… Дзасохову особенно.
— Могут, — задумчиво согласился Талгатов, все так же пытливо разглядывая молодого человека. — Очень даже возможно.
И, наконец, Родионов заметил и странность его тона, и эти приглядки.
— Вы что–то хотите спросить, Абид Рахимович?
— Хочу. Скажите, Игорь Николаевич, вы эту свою версию, что вылепили, как изволили выразиться, вместе с ней, с Федякиной, намерены похоронить?
— Не понимаю, — нахмурился Родионов. — А что же с ней прикажете делать? Литературно записать?
Талгатов задумчиво выбил пальцами дробь по подоконнику:
— Тут одно меня смущает…
Он замолк, но следующая дробь прозвучала длиннее и громче.
— Что же вас смущает? — ощутил раздражение Родионов. Талгатов снова казался ему пожилым, нудным и… слегка завистливым человеком.
— Смотрите, — оживился Талгатов. — Опытная женщина, имеющая судимость, битая, как говорят, — и вдруг кончает с собой из–за не слишком крупной аферы. А?
— Ну, знаете! — вскинулся Родионов. — Подвергать все сомнению полезно, конечно, но до известных пределов! Разное может быть причиной… Ну устала, ну жизнь не сложилась, в состоянии аффекта, наконец! Многое тут может быть.
— Вот именно, многое! Квартира опечатана?
— Опечатана…
Талгатов встал, приблизился к нему и взял за локоть:
— Вы не сердитесь на меня… Я понимаю: ваши предположения подтвердились, вы рады за этих парней, что они вас не обманули, и за себя, что не обманулись. А тут я, со всяким–разным… Хожу, надоедаю, под ногами путаюсь! Но сделайте мне одолжение, съездим с вами туда, а?
И столько горячего и искреннего было в лице и голосе этого пожилого человека, что, глядя на него с гневной беспомощностью, Родионов почувствовал, как несправедливо было бы ему отказать.
В комнатах Федякиной почти все осталось в том же виде, что и днем, даже смятая кровать хранила очертания тела.
Место на полу, где лежал шприц, белело меловой отметкой, и Родионов все время возвращался сюда взглядом. Он курил уже третью сигарету и с растущим раздражением следил за кружащим по комнатам Талгатовым.
— Отпечатки на рюмках отработали?
Родионов сделал вид, будто не расслышал вопроса, и, покосившись на него и нагнувшись над столом, Талгатов осмотрел рюмки, вилки… Затем поднял из–под стула в углу смятую газету.
«И чего он ее разглядывает? Нюхает даже… Вот Шерлок Холмс на мою голову навязался!»
— Вы, простите, не знаете случайно: есть ли в этой квартире Илясова?
— Случайно знаю: нету. Я двух соседок в понятые приглашал и помню хорошо. — И все же любопытство взяло верх в Родионове: — А почему вы интересуетесь?
Талгатов отошел к окну, аккуратно разгладил на тумбочке найденный обрывок.
— А вот, обратите внимание, газетка… «Комсомолка» вчерашняя, так тут надпись карандашом: «7–3–35, Илясова». Тэк–тэк–тэ–эк… Это ведь, знаете, почтальоны так пишут, для удобства доставки! Ну, предположим, что семь — это номер дома…
— Тогда три — номер квартиры, а что же такое тридцать пять?
— А не надо торопиться, — посоветовал Талгатов раздумчиво. — Поспешность, знаете, она хороша в определенных обстоятельствах… Она–то хороша, а мы? Ну–ка, ну–ка… Стоп! Ротозеи мы. Вторая цифра может быть номером корпуса, Игорь Николаевич! И получается у нас: дом семь, корпус три, квартира тридцать пять, Илясова. Улицы не хватает! Пустяка.
Родионов едва не ругнулся от досады на собственную несообразительность. Но ему и так было обидно, что опростоволосился с отпечатками, хотя они были совсем ни к чему, и больше не хотелось попадать впросак.
— Да зачем все это нам? Такие домыслы?
— Затем, что эта Илясова могла последней видеть Федякину. Илясова, или тот, кто эту газету принес! Пятна на ней жирные, либо колбаса была завернута, либо еще что… Записки ведь нет, Игорь Николаевич, а женщины в таких ситуациях обычно бывают расположены записки оставлять.
Ощутив резкость своего тона, Талгатов подошел к Родионову, сказал примирительно:
— Я же понимаю, Игорь Николаевич, что денек был у вас хлопотный, но ведь лучше все обстоятельства до конца доводить… Давайте так, а? Отдохните немного, а после, к вечерку, — ко мне. Вокзальная, семь, чайку попьем, обсудим то да се не торопясь… Давайте?
Ну нет, больше он его не упросит!
— Вечером я занят, — сухо отрезал Родионов. — Так что принять приглашение не могу.
— Видимо, свидание? — язвительно поинтересовался Талгатов.
— Именно оно. Может у меня быть личная жизнь?
— Может. Смотрите только, чтобы она у вас безличной не стала!
Талгатов еле заметно кивнул и пошел из комнаты, вздернув подбородок и молодцевато выпрямившись, а Родионову почему–то стало жалко его и хотелось вернуть, но он не сделал этого. Простучали по коридору, по лестнице шаги, смолкли…
Родионов взял с тумбочки газетный лоскут, прочел еще раз: «7–3–35, Илясова». И пожал плечами.
Со стены на него, доверчиво улыбаясь, глядела пухленькая девица с челкой над светлыми глазами.
Умываясь из рукомойника под деревом, Тина чувствовала, как наблюдает за ней в окно отчим, и старалась не дать понять, что чувствует это.
Когда шла к себе через проходную, его комнату, Малюгин закрылся газетой.
Она перебрала нехитрый запас кофточек, выбрала цветастую, с короткими рукавами, быстро пришила крючок к юбке. Уже оделась и у зеркала конструировала прическу, а отчим коротко стукнул в дверь, вошел и остановился за спиной. В ней все поджалось, одеревенело, по обыкновению…
— Гляжу — прихорашиваешься? — сверху он видел ровную линию ее пробора.
— Прихорашиваюсь.
— Наладилась куда или гостей ждешь?
— Гостей жду.
— Нет, это хорошо, только вот с посудой у нас… Может, к соседке сбегать?
— Я одного гостя жду.
В углу глаза дрогнула и пульсирующе забилась какая–то жилка, Тина едва не прижала ее рукой.
— А–а–а… Это кого бы? Уж не пижона того, милицейского?
— Его.
— Ага! Тогда, может, мне погулять пойти? — миролюбиво предложил Малюгин.
Она посмотрела на него в зеркале. Отчим улыбался, и в какой раз вызвало удивление, что у него такие ровные, крепкие и белые зубы.
— Ну, зачем вам себя утруждать… На крайний случай у меня эта комната есть.
— Это так. Только я все же пройдусь. А то все дома и дома.
Когда он вышел, Тина глубоко перевела дыхание, оглядела себя и, бросив гребень, отошла от зеркала. Надела старенький сарафан, в котором ее впервые увидел Родионов, вышла на террасу и села на ступеньки, заплетая косу.
У сотрудника НТО на запястье виднелся след сведенной татуировки, толстые короткие пальцы поросли рыжеватыми волосками. Но все, что брали эти пальцы, они брали бережно и аккуратно.
— …Таким образом, на ее рюмке отпечаток сохранился, а на другой нет. Аналогичная картинка с вилкой — видите смазь? — она вытерта, а это вилка гостьи, гостя, уж кто там с ней был, не знаю, это вам устанавливать… И на ноже то же самое.
Сотрудник потер усталые глаза, шумно отодвинувшись вместе со стулом, достал из ящика стола «Беломор». И, прикурив, затянулся несколько раз подряд.
— Ограничиваю себя, дошел до семи штук в день и каждую жду не дождусь! — пояснил, посмеиваясь над собой. — Так что этот, эта, гость или гостья, намудрили явно, потому что такие действия не могут подозрений не вызвать…
— Да и способ самоубийства необычный, не находите?
Родионову, по определенной причине, собственный вопрос казался звучащим фальшиво, хотя сейчас он искренне находил странным предполагать, что при самоубийстве можно воспользоваться шприцем.
— Отчего же? — удивился со вкусом куривший собеседник. — Тут разные любопытные склонности проявляются иногда… Некоторые очень часто задумываются о том, как будут выглядеть перед теми, кто их обнаружит после смерти. Шприц не уродует, как, скажем, петля, как падение с высоты или колеса поезда. Правда, состав введен редкостный, его не вдруг достанешь… Но ведь для себя и постараться можно.
— И все–таки тот, кто с ней ужинал, тщательно протер все, к чему прикасался, вот что важно, — задумчиво резюмировал Родионов.
— Именно так. Вы, сделайте одолжение, оповестите меня, если найдете поступившего таким образом и сочтете нужным ближе познакомиться… Мне будет интересно взглянуть. Следы, отпечатки и прочее — это одно, а въявь адресата увидеть — совсем другое.
— Обязательно сообщу вам, — уверил Родионов. — Спасибо большое!
— Не на чем… На то направлены.
Оставшись один, «алхимик» из НТО загасил окурок, выдвинул ящик стола, встряхнул пачку с двумя оставшимися папиросами и опять задвинул ящик.
— Обещают мно–огие, — напомнил себе ворчливо. — Но помнят о сем далеко не все, вот оно как! Ну, что же тут у нас еще на сегодня?
В шесть Родионов не пришел.
Его не было и в половине седьмого и в семь, а в начале восьмого, когда перебрались во двор на вечернюю прохладу соседи, Тина ушла в дом.
Ее комната не имела лица, и, уж во всяком случае, по ней нельзя было составить представления о хозяйке. Почти все осталось так, как было при жизни матери, и лишь угол у окна — стол, книжная полка над столом и рядом тумбочка с магнитофоном, были от нее, от Тины.
— Вот так, — сказала она, щелкнув по носу сидевшего рядом с магнитофоном медведя. — Не очень–то к вам и стремятся… А вы небось ждали? Ждали, ждали, не притворяйтесь. И еще как ждали!
За окном синел вечер.
Ее взгляд скользнул по странному складу на подоконнике: высились одна на другой коробки конфет, рядом строем стояли духи. Духи в коробках, просто флаконы, туалетные наборы… Поглядев на эти богатства, Тина нажала клавишу магнитофона.
— Работа есть работа,
Работа есть всегда…
пропел и замолк остановленный Окуджава.
— А я никак не мог мотив вспомнить, — сказал в дверях Родионов. — Здравствуйте. Постучал — молчание, а дверь открыта… Потом вот, слышу, знакомое. Извините, что так опоздал… Очень получилось скверно.
— Ничего, ничего, — она смотрела странно, на ощупь включила лампу на столе, встала и молча продолжала смотреть.
Родионов несмело подошел ближе:
— Сердитесь?
Она покачала головой.
— Нет, я собирался ровно в шесть, а потом вышло так… Ох какая у вас выставка! Парфюмерно–кондитерский отдел можно открыть.
— Подарки, — быстро сказала Тина. — Это все подарки — на день рождения друзья подарили.
— Вкусы у ваших друзей довольно схожие! — заметил он. — Значит, праздник уже прошел? Жаль.
И бегло оглядел комнату:
— «Соната». Ничего себе магнитофон?
— Ничего. По лотерее выиграла, представьте…
— По лотерее? — Его мысли сразу направились в привычное русло. — Да, лотерея… Надежды, билеты и прочее.
Продолжая стоять, Тина предложила:
— Вы садитесь… Устали, наверное.
— Устал, — думая все о том же, признался Родионов. — Тина, а вы Федякину хорошо знали?
— Раиску? А как же… Ну, впрочем, не подруги мы никакие…, Ио видела часто, раза два в гостях у нее была. Светка, соседка наша, с собой приглашала… Она и отчим с ней дружат. А что? Господи…
— Соседка тоже торгует?
— Ревизор она. В командировке сейчас. Но почему… Почему вы так сказали: «знали»? Она… арестована?
— Федякина умерла, — не отводя взгляда, ответил Родионов. — Покончила с собой сегодня ночью.
Тина опустилась на стул, по–бабьи взявшись за щеки. Прикрыла глаза, а открыв, сказала с упрямой силой:
— Это из–за чего же? — И сразу потерялась. — Это… Это вы ее, она — из–за вас?.. Нет?
Родионов покачал головой:
— У меня она проходила как… Как потерпевшая, что ли…
— Ой, вы меня разыгрываете! — с надеждой подалась вперед девушка. — Ведь разыгрываете, верно? Райка и вдруг такое… Да она локоть ушибет — охов не оберешься! Раз простудилась, так разговоров было, как о туберкулезе… Вы не думайте, она вот сидела по глупости, а теперь говорит: «Лишь бы на молочишко хватало, а так — копейки не возьму, будет, поняла, что к чему!» Не–ет, что и случись, так она бы лучше куда угодно, на двадцать лет, но такое — никогда…
Говорила быстро и даже пыталась улыбнуться, но Родионов, отвернувшись, молчал, и она погасла.
Теперь долго молчали оба, и неловкая холодность этого молчания могла стать конечной в их отношениях.
Тогда Тина встала и положила руки ему на плечи.
— Но ведь вы… Вы здесь не виноваты? Я знаю, что нет.
— Спасибо. Только теперь я начинаю думать, что и сам виноват. Медлил. И еще собой любовался! А напрасно.
Не снимая рук, она откинулась, критически разглядывая его:
— Ну отчего же так и напрасно? Вполне представительный мужчина. Даже очень, я бы сказала, да боюсь…
Разрыв между стуком в дверь и появлением Малюгина был так короток, что Тина не успела отстраниться. И, обозлившись, что вздрогнула и что пыталась успеть, еще теснее придвинулась к Родионову.
— Извините. Вечер добрый… Ты собираешься гостя чаем поить? А то я другой раз грею.
Родионов перевел глаза с отчима на девушку, опять посмотрел на Малюгина:
— Спасибо. Но уже поздно и мне — пора. Мне действительно очень надо идти, Тина…
— Хорошо, — кивнув, отстранилась она. — Надо — значит, надо. Я провожу.
— Так вы заходите, — не сразу освободил дорогу Малюгин. — Рады будем, а как же… Надо же вместе хоть чайку попить.
— Вы–то вроде уже хватили… чайку, — фыркнула Тина.
— А ты, девушка, не груби! Грубость, она не для тебя… Знаешь, в чем сила женщины? — поднял палец отчим. — В ее слабости, во как.
— А мужчины — в чем? — агрессивно спросила она.
— Так в силе, — ответствовал Малюгин и выставил ладони, защищаясь. — И точно, я вам доложу, — сообщил он уже Родионову и отступил, давая пройти.
У калитки они оказались скрытыми от взглядов с террасы, и Родионов торопливо взял и держал ее руки.
— Встретимся завтра, да? Вы сможете?
— Я–то смогу… Только лучше — в городе.
— Принято. Чтобы опять вдруг накладки не вышло, позвоните мне днем, хорошо? Двадцать пять — девяносто три, запомните…
— Запомнила.
Она сказала, зажмурившись, приподняла лицо, но было темно, и поэтому он не заметил этого движения. И уже очень торопился.
Выпустил ее руки, пошел, убыстряя шаги, оглянулся, махнул рукой и почти побежал.
А она стояла и слушала, как удалялся и стихал частый стук каблуков.
Родионов помнил, что Алена Скворцова, за которой ухаживал еще до армии, жила на Вокзальной, в доме одиннадцать, недалеко от музыкального училища… Поэтому, едва показался старый дом с колоннами по фронтону, он вгляделся в нумерацию и тут же сказал таксисту:
— Стоп! Приехали.
Из машины выскочил, сильно хлопнув дверью, а водитель сразу вылетел следом и даже задохнулся от негодования:
— Э! Стой… Ты куда?
— Ну что такое? — нетерпеливо приостановился Родионов.
— Уже в коммунизме живешь? Деньги–то платить надо?
— Ох, простите… Вот. Извините, тороплюсь я.
Горело лишь одно окно из четырех, выходящих на эту сторону, звонок оказался на удивление басовитым., и он, может быть, не решился бы позвонить еще, но за дверью раздались шаркающие шаги. Потом замок щелкнул, показалось сумрачное лицо Талгатова и сразу расправилось в улыбке, едва он увидел Родионова.
— Заходите, — пригласил шепотом. — Вот сюда, на кухню… Нежданно дочка с зятем приехали, сами к друзьям ускакали, а я едва внучку уложил. Так что придется на кухне, извините.
— Это вы меня извините. Но знаете…
— Тут можно уже не шептаться. Я сейчас чаю согрею… Вот сюда садитесь. А может быть, покрепче чего–нибудь? Поужинать? — по–домашнему суетился Талгатов.
— Нет, нет, спасибо… Чаю, хорошо! Я в НТО был, Абид Рахимович… Отпечатки остались только на тех вещах, которыми Федякина пользовалась. А на других — стерты.
— Вот и смотрите, — нимало не удивился Талгатов. — Значит, тот, кто с ней пил, точно знал, что ей посуду мыть не придется.
— Но на шприце тоже следы ее пальцев, а стертостей нет.
— Там уже могли быть перчатки. Преступник нынче грамотный, он и кино смотрит, и книжки читает. Только этот шприц мне все равно не нравится.
— Мне тоже, — согласился Родионов.
— И я сразу внимание обратил, что он под левой рукой лежит! Надо выяснить, была ли она левшой, а если нет, то этак себе укола не сделаешь. Тем более выпив.
Чайник, видимо, был теплым, потому что зафырчал быстро. А пока Талгатов заваривал чай, Родионов постарался пережить очередную свою промашку: под какой рукой лежал шприц, он не обратил внимания… Теперь казалось, что и трагическую смерть продавщицы можно было предотвратить, если бы вместо ликования по поводу того, что оказался правым в начальных своих предположениях, сразу взял бы ее под арест. А то нате какой молодец: показал завидную проницательность в первом же своем деле.
Так сидел и казнился. А Талгатов деликатно помалкивал, разливая чай, ждал, пока Родионов сам начнет дальнейший разговор.
— Вы были правы, что надо найти Илясову, — не глядя на него, сказал Родионов. — И вообще вы были правы, а я упрямился как… как…
— Да не о том ты, перестань. — Хозяин достал с полки чистую консервную баночку с аккуратно загнутыми краями, поставил на стол: — Кури, если хочешь, я окно открою.
— Спасибо, закурю.
— Скажи, Игорь Николаевич… Ты не подумывал о Тихомолове?
— О Тихомолове? — отложил сигарету Родионов….
— Да, да, о нем! Уж если проверять, то обстоятельно… Чего ради он с ней к тебе приходил, раз он — товаровед? Это не его дело. Дальше… Впрочем, дальше можно сделать так: ты займись завтра Илясовой, а я о Тихомолове справки наведу, остались у меня кой–какие связи.
— Мне еще надо этого Якова найти, который парней на палатку навел.
— Сначала — Илясову. Наведайся на почтамт, там о подписках все известно. И хорошо бы кого в помощь себе пристроить из толковых. Надо это дело раскрутить, пока горячо.
— Я с Гундаревым поговорю.
— Гундарев как раз сгодится, — одобрил Талгатов. — Мал кочеток, да крепок. А за упущения себя не казни, Игорь Николаевич! Сейчас тебе уверенность нужна, а уж я чем смогу, как говорят… Давай горячего налью, и варенье бери. Это я сам варил, из собственных слив… Умора!
Отзывчивость Гундарева сыграла с ним очередную шутку: он был завален поручениями Катина. Тем не менее уверил Родионова, что найдет время и для него, потому что Катин теперь беспрепятственно выделял машину по просьбе шустрого инспектора.
Эта машина и ждала их возле почтамта, пока пожилой, дотошный службист исследовал реестры с подпиской.
— Да, один адрес совпадает, — объявил, снимая очки и растирая пальцами переносицу. — Вот: Илясова Э.Ка, улица Подгорная, дом семь, корпус три, квартира тридцать пять. Еще одна Илясова выписывает тоже «Комсомольскую правду», а «Литературную газету» получает Илясов, живущий на проспекте Ленина. Но они, по–видимому, вас не интересуют.
— Совершенно точно, они — нет, — уверил Гундарев.
— Спасибо большое! — обрадованно пожал руку почтового работника Родионов.
— Не за что, — скромно отозвался тот. — Обязанность моя, так сказать…
Пока ехали, Гундарев что–то безмятежно напевал себе под нос, а Родионов был сосредоточен.
— Мы дома за два выйдем, — предупредил он шофера, едва машина свернула на Подгорную. — Это какой дом?
— Три, — перестав напевать, присмотрелся Гундарев.
— Еще немного… Стой! Здесь и ждите. Идем, Павел Семенович.
Но в квартиру Родионов постучался одни — Гундарев остался на лавочке возле подъезда.
Открыла молодая женщина с помятым после сна, быстроглазым лицом. Запахнула на груди халатик, поправив приблизительную прическу, спросила:
— Вам кого?
— Вас, если вы Илясова Э.Ка. Здравствуйте.
— Это я. А в чем дело? — Цепочку с двери она не снимала.
— Я с почтамта, из отдела доставки… Вы получаете «Комсомольскую правду», и позавчера почтальон случайно оставил в ней чужое письмо. А письмо заказное, и могут быть неприятности, — искательно улыбнулся Родионов.
— Позавчера? — пожала она плечами. — Не помню… Да и видела ли я ее? Нет, не помню… Но письма уж точно не видела.
Родионов спешно формулировал следующий вопрос.
— Может, брат знает, — вдруг сказала Илясова, сжалившись. — Кажется, он ее и брал тогда утром…
— А… Он дома?
— На работе, — разочаровала женщина. — Вечером придет., если не задержится… Теперь молодые люди рано не возвращаются.
— Понимаете, это, в общем, моя вина с письмом… Вы не скажете, где его сейчас найти?
— Где вы его в разъездах найдете? Шофер он… Съездите на комбинат, на домостроительном он работает… Только навряд ли.
— Илясов Яков? — Родионов уже начал спускаться.
— Откуда вы взяли? Сергей он… Яков!
Дверь квартиры хлопнула, когда Родионов был уже этажом ниже.
Сергей Илясов с привычным презрением подождал, пока, сопя и отдуваясь, вылезет из машины его «хозяин», выслушал напутствие и указание, когда снова подать машину, и поехал к гаражу.
Загонять машину не хотелось, но пекло изрядно, и, помедлив, он все же въехал в прохладный сумрак, пристроив «козла» между автобусом и стоявшим над ямой «рафиком».
Когда вылез, увидел механика Агамова и рядом с ним незнакомого парня.
— Тут ждут тебя, — буркнул Агамов, спешно уходя, и этот его уход насторожил, хотя сам парень поначалу не вызвал опасений.
— Вот он я! — в ход пошла широкая улыбка–обаяшка. — Чем служить?
Родионов уже увидел настороженность в неулыбающихся глазах, заметил до этого взгляд–прыжок вслед Агамову. Но, главное, он сразу увидел мушку под глазом.
— Илясов… Яков? Вам привет от Раисы.
— Оши–иблись, — шире улыбнуться было бы трудно. — Сергей я… Однофамилец мой во–он ходит, — кивнул он вправо, и, когда Родионов на мгновение отвел глаза, последовал стремительный бросок к близким воротам гаража.
— Спокойно, юноша, — негромко предложил Гундарев. Он стоял перед воротами на самой границе света и тени, солнечный луч из–за его плеча бликовал на вороненом дуле пистолета. — Ваш поезд уже ушел.
В кабинете было сизо от дыма, выходя в окно, он слоился пластами.
Родионов докладывал:
— …Илясов уже совершил ошибку, он только рассмеялся, когда я пообещал очную ставку с Федякиной. Он знает, что этого не может быть…
— Ну, допустим, — проворчал Бакрадзе. — Нет, ты давай, давай, это я как бы про себя.
— Теперь главное, — перевел дыхание Родионов. — Я прошу разрешения на задержание Тихомолова…
Если тишина может усиливаться, то она усилилась. Ненадолго.
— Нет, это поразительно, до чего способный у нас появился работник! — восхитился Катин. — Из такой ерунды и во–он какое дело… Ах, молодец. Этак о нас громкая слава пойти может!
— А кто против славы? — удивился Бакрадзе. — Я совсем не против. Та–ак… Ну а Тихомолов сюда каким же боком?
— Помимо его странной участливости в деле Федякиной удалось установить и такое… — Родионов с тнхим торжеством оглядел собравшихся. — Три с половиной года назад Тихомолов работал на ткацкой фабрике и уволился полтора месяца спустя после крупной кражи из сейфа накануне зарплаты…
— Есть у нас такая висячка, мы еще тогда кассиршу отрабатывали, — тихо сказали в углу, и Катин покосился туда.
— …Затем он работал в системе пищеблока и уволился год назад, после аналогичного ограбления.
— Это дело, к сожалению, тоже висит! — прицокнул языком Бакрадзе. — Правда, товарищ майор?
Катин шумно засопел, наливаясь краской.
— Должен сказать, — тоже потупился Родионов, — что я мало чего смог бы добиться, если бы не советы и помощь Абида Рахимовича Талгатова…
Он хотел еще продолжить, но Бакрадзе шлепнул ладонью по столу:
— Значит, насколько я понимаю, вы вошли в контакт с человеком у нас ныне не работающим, с пенсионером?
— Да.
— Я же говорю — у него вообще методы работы странные, — встрепенулся Катин.
— Подождите! — пресек Бакрадзе, — продолжая: — И Талгатов так же настроен по поводу Тихомолова?
— Да.
— Тогда вот что, Родионов… — Бакрадзе встал и, обойдя стол, подошел к нему: — Тогда бери–ка ты карты в руки и шуруй. Надо помочь будет — говори чем. Мне говори! Если ты до этих дел докопаешься… В общем — действуй. Только помни: что кому дано, с того и спрос… Все, товарищи!
Талгатов зашел в бывший свой кабинет, когда Родионов сидел, прижав к уху телефонную трубку. Так с трубкой и встал, здороваясь.
— Не Тихомолову? — спросил Абид Рахимович, садясь.
— Ему, — шепотом подтвердил Родионов. — Второй раз звоню. И опять никого…
— Не лучше бы съездить за ним?
— Не хотел так официально. Он ведь пока…
И тут же Родионов прервался и закивал — трубку в торге подняли. — Товарищ Тихомолов? Здравствуйте, Родионов опять беспокоит… Да, все знаю, именно поэтому хочу попросить вас подъехать. Сейчас, если можно… Да нет, формальности кое–какие. Да… Да. Хорошо, жду.
Повесив трубку, серьезно посмотрел на Талгатова и вздохнул:
— Ну, завертелось… Сейчас Илясова приведут.
— Он уже в коридоре. Я просил конвойного не вводить, извините… Хотел сначала повидать вас одного.
— Разумеется. Вот, — Родионов полез в стол, — вот перчатки… Нашли под сиденьем машины.
— Ну–ка, ну–ка, — полюбопытствовал Талгатов. — Почти новые.
Он задумчиво вертел перчатки в руках, разглядывая. Вид у него стал отрешенный, и Родионов, — уже зная его, понимал, что старый профессионал встретился с новой мыслью.
— Пусть пока у меня побудут, — полуутвердительно спросил Талгатов и сунул перчатки в карман. — Что ж, давайте начнем. Магнитофон подготовили?
— Да, в порядке. Илясова! — крикнул Родионов.
И ввели Илясова.
Он держался независимо, войдя, остановился в позе весьма непринужденной, светлые, нагловатовые глаза с легкой насмешкой оглядели Родионова, но на Талгатова взглянули настороженно.
— Садитесь, Илясов, — предложил Родионов, закуривая. — И давайте прямо к делу… Итак, вы утверждаете, что незнакомы с Раисой Федякиной?
— Так, конечно, утверждаю.
— А Коробова и Дзасохова знаете, так?
— Это они со стройки, что ли? Раза два поддавали вместе…
— Но ведь это именно вы кинули им мысль потревожить продуктовую палатку… Значит, вы знали палатку и не могли не видеть продавщицу. Что скажете?
— Палатку видел, когда к ним на работу шел. А что до мысли, так ничего не кидал, а просто пошутил по пьянке… И нечего им зря меня марать!
Все звучало довольно логично, и все же, знай Илясов, что последует дальше, он бы держался иначе.
— На очную ставку с Федякиной согласны?
— Валяйте, — Илясов ухмыльнулся. — Интересно будет послушать, что она плетет.
Родионов достал из стола обрывок «Комсомолки», развернул и разгладил его.
— Газета ваша? Можете взять, посмотреть…
Илясов молчал. Лицо его почти не изменилось, но он молчал.
— Вспоминаете, где ее оставили? У Федякиной дома вы ее оставили, Илясов. И еще я вам помогу не врать дальше: одна из соседок видела в окно, когда вы шли к ней в гости, и довольно точно вас описала…
Илясов все еще молчал. Сейчас он, как шахматист, молниеносно просчитывал варианты ответов, версий и доказательств. Легкая бледность проступила у него на лице, лишь на скулах краснели пятна, выдававшие возбуждение… Он перебирал, взвешивал, отбрасывал и снова перебирал.
— Что же, Илясов, тогда придется…
— Был я у Раисы, — быстро сказал Илясов. — Знаком с ней, верно, и был у нее.
— Так, хорошо, — одобрил Родионов. — Когда были? Что делали?
— Позавчера. С неделю, как познакомились… Ну, — он криво усмехнулся, — поладили… А позавчера она пригласила, а я зашел. Посидели, выпили… В общем все было как положено, сами же не маленькие, понимаете, что как бывает!
— И что же вы — ушли, остались?
— Ушел, конечно.
— Почему — конечно? — быстро спросил Родионов.
— А чего же мне было там оставаться? — заглаживая промах, горячился Илясов. — Наше дело такое, раз–два и домой.
— Ну, положим, не сразу домой, — усомнился Родионов. — Еще надо было свою рюмку протереть, вилку, ножик, словом все, чего касались…
— Это зачем же?
— Чтобы следов не оставить, естественно. Но это вы сделали уже после того, как убедились, что Федякина мертва.
— У–у, что вы мне мажете, — протянул Илясов, морща складки на переносице. — Хорошее дельце!
— Видите, вы даже не удивились, что вашей подруги нет в живых!
Илясов покусал губу. И не нашелся.
— Все там будем, — угрюмо пробурчал он.
— Однако то ли в спешке, то ли спьяну, но кое–что вы не учли. Вот здесь, — Родионов положил руку на папку, — здесь факты, утверждающие, что Раиса Федякина не была левшой. И здесь же заключение экспертизы, гласящее, что укол в правую руку не мог быть сделан левой, даже владей она ею, как правой… Не под тем углом вошла игла, понимаете?
Илясов отреагировать не успел.
— И еще одно, — сказал Талгатов. Забывший о его присутствии Илясов вздрогнул при звуках этого голоса. — Тут еще кое–что, посмотрите…
Поворачивался Илясов всем телом, медленно. В руках у Талгатова были перчатки.
— Многое учли, — продолжал Талгатов. — Многое… Только дырочку на шве проглядели. А по краям разрыва налипло всякое… Думаю, что экспертизе не составит труда определить, что случилось, когда вы стол прибирали.
— Врете! — крикнул Илясов и перешел на шепот: — Врете… Нет там ничего!
— Как же нет? Вот, — растянул и показал отверстие на перчатке Талгатов. — На безымянном.
Разом ссутулившись, Илясов перевел взгляд на Родионова, обратно на Талгатова, снова на Родионова… Потом на вошедшего Гундарева. Тот сказал что–то на ухо Родионову, выслушал такой же тихий ответ, кивнул и вышел.
— Тихомолова доставили, — намеренно громко бросил Талгатову Родионов.
Илясов привстал и снова сел, глядя на дверь.
— Я… — вымученно улыбнулся он. — Я ее… из ревности, значит… — Тут же лицо его окаменело в решимости. — Но больше за мной ни–че–го, слышите? Ни–че–го! Уж как хотят… Теперь мне бояться нечего, теперь пусть меня боятся…
Он впал в нервный транс, и Родионов обеспокоенно посмотрел на Талгатова. Глазами показав на дверь, тот произнес беззвучно шевеля губами:
— Ти–хо–мо–лова…
Родионов подошел к двери, открыл:
— Прошу вас.
— Здравствуйте…
Осекшись, Тихомолов некоторое время не мог оторвать взора от лица Илясова. Затем с трудом отвел глаза, но Илясов, вскочив, забормотал сбивчиво:
— Глядишь? Грозишь? Не–ет, раз меня на вышку тянут, мне и черт не страшен! И…ым не… ашен и… ет… уда… очет!
Последние его слова было невозможно разобрать за отчаянным вскриком Тихомолова:
— Что это? Он сумасшедший… Сумасшедший! Уберите его!
В комнату влетел Гундарев, следом вбежал конвойный милиционер. Тихомолов отступил от двери. А Илясов смолк, тяжело дыша.
— Уведите его, — решительно показал на Илясова Талгатов. — А вы, — обратился к Тихомолову, — вы тоже подождите за дверью.
— Пожалуйста… Но я… Я не понимаю, что происходит!
— Сейчас объяснимся. Гундарев, заберите пока гражданина Тихомолова к себе… Идите.
А когда они остались вдвоем, Талгатов вплотную подошел к слегка ошеломленному Родионову.
— Ах как везет тебе, как везет! — сказал с горестным и завистливым восхищением. — Надо же, до чего заманчиво все складывается…
— Да, — растерянно улыбнулся Родионов. — Только как я опять эту дырку на перчатке проглядел?
— Проглядеть проглядел, но сейчас не в том суть, — отмахнулся Талгатов.
— Как не в том?
— Так. Есть нечто более важное, понимаешь? — Талгатов взял Родионова за лацканы пиджака, и теперь тот поглядывал на него с некоторым опасением. — Ты слышал, что Илясов говорил?
— Ну, бормотал он там что–то, что не боится…
— Бормотал! Он говорил, а не бормотал, это Тихомолов так орал, что не слышно было… Чтобы слышно не было, понимаешь?! Вот в чем дело… Ну–ка, промотай ленту назад.
Родионов нажал клавишу магнитофона, снова щелкнул.
— Теперь на другую скорость… Дай я сам! Слушай.
— «…не–ет, раз меня на вышку тянут, — густо и медленно раздалось с хрипением на фоне отдалившегося вопля Тихомолова, — мне и черт не страшен и арым не трашен и усть идет уда очет…»
— Ну? — лицо Талгатова было почти молодым и азартным: — Понял? «Мне и черт не страшен, и Карым не страшен и пусть идет куда хочет!» А–а, ничего ты пока не поймешь! Звони скорее Бакрадзе, чтобы для нас время нашел… Звони!
Выбежав из проходной, Тина бросилась к автоматной будке напротив, закрыв дверь, опустила монету. После двух наборов аппарат издевательски крякнул и выдал гудок. Со второй монетой хитрый агрегат поступил также.
Выйдя из будки, она беспомощно осмотрелась и в отчаянии топнула ногой: поблизости других автоматов не было. Стрелки часов двигались к шести, и тогда она опять побежала к проходной, дернула ручку двери, ведущей в помещение вахтера.
В небольшой комнатке, сидя прямо на полу, пил чай красивый старик с белой бородкой, и, видимо оберегая покой гостя, вахтер накинулся особенно рьяно:
— Ты зачем? Что надо? Сюда разве есть ход?
— Можно от вас позвонить? Ну, пожалуйста…
— Служебный это, нельзя! Автомат есть.
— Не работает он…
— В другой иди!
— Да опаздываю же я! А бежать далеко, и монеты кончились. Разрешите, очень вас прошу!
Вахтер уже надул щеки для гневной тирады, но старик дернул его за полу кителя и укоризненно покачал головой.
— Звони, пожалуйста, — разрешил вахтер.
Старик улыбнулся Тине и кивнул.
— Спасибо вам, — схватилась она за трубку. — Спасибо… большое… пребольшое… Родионова будьте добры!
Все смотрели на него, и, прикрыв трубку ладонью и отвернувшись к стене, Родионов говорил едва слышно.
— …Никак не могу ранние… Нет, лучше не там. Да. Когда? Хорошо, понял. Пока.
Положив трубку, виновато огляделся, и Бакрадзе подмигнул неожиданно:
— А жизнь идет своим чередом, да? Это хорошо! Но вернемся к нашей печке… — и склонился над бумагами перед собой. — Что же мы имеем кроме неприятностей? Вот что: фамилия — Барыбин, имени тут почему–то два — Анатолий и Борис, — будем считать Борис Владимирович; по одним данным — тысяча девятьсот двадцать первого, по другим — двадцать пятого года рождения, место рождения не указано… Впервые осужден в тысяча девятьсот сорок третьем году. Затем — кража, налеты. Приговорен к полному сроку, совершил побег… Новые и очень дерзкие дела, все перечислять не стану! Опять судимость… Освобождается по амнистии от тысяча девятьсот пятьдесят третьего, поскольку актируют как больного, а в пятьдесят четвертом снова получает срок. И вот пожалуйста: в пятьдесят шестом году получает срок. И вскоре его останки обнаружены в тундре. Вроде бы все! Есть, правда, еще документик… Вот он: некто Зайцев в тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году показал, будто случайно встретил Барыбина. Затем от показаний отказался. Фотографий Карыма нет. Теперь — все.
Бакрадзе поднял голову и посмотрел на Родионова.
— Вот такой он, Карым… Барыбин то есть.
— Роскошная биография, — согласился Родионов. — И вы думаете…
— Нет, брат, это уж ты думай, — предложил Бадкрадзе. — Тебе — думать и рассуждать, а мне — выводы делать, поскольку я — много опытней. Хотя скажу сразу, что уже имею соображения по поводу некоторых повисших по нашему ведомству дел… Ну, ждем вас, Родионов!
Тот нашел глазами Талгатова, затем оглядел остальных.
— Вы допросили Тихомолова, Павел Семенович?
— Да, — отозвался Гундарев. — Возмущался задержанием, знакомство с Илясовым отрицает. Грозит, что будет жаловаться.
— Понятно…
— Что же — понятно? — нетерпеливо поинтересовался Бакрадзе.
Родионов достал и отложил сигарету.
— Илясов тоже теперь отрицает знакомство с Тихомоловым. Начисто! Убить — убил, из ревности, а кто такой Карым — в первый раз слышит… Не произносил этакого, ошибаемся мы, показалось нам!
— Он и будет отрицать, чего ему терять? — вздохнул Катин.
— В ближайшее время — будет… Тихомолов тоже не пойдет на откровенный разговор, а улик против него пока нет. Если Карым существует, то, узнав об аресте своих сподвижников, времени терять не станет, постарается исчезнуть. Мне кажется, — Родионов опять посмотрел на Талгатова, — что завтра придется извиниться перед Тихомоловым и отпустить его. Но затем еще и еще перепроверить! И кроме того, — параллельно работать с Илясовым, другого пути не вижу.
Все молчали, салютуя друг другу клубами дыма. Катин откашлялся:
— Не знаю, поможет ли тебе это, Родионов, но есть данные, что днями некто приобрел несколько крупно выигравших лотерейных билетов. Данные у меня… Нет ли тут связи с билетами, похищенными из палатки? Пораскинь, подумай.
— А что, найдем мы ту кассиршу с ткацкой фабрики? — ни к кому не обращаясь, спросил Бакрадзе. — Тогда можно поднять дело той кражи и заново сопоставить кое–что.
— Не найдем, — подал голос Талгатов. — Ее машина сбила в прошлом году… В больнице скончалась. Похоже, что они убрали ее.
— Илясов опять заговорит, такое у меня впечатление, — сказал следователь по особо важным делам Будницкий. — Все обдумает и может дать дополнительные показания.
— Возможно. Только не сразу, в этом Родионов прав, — откликнулся Катин. — А время — золото.
Снова дымом повисло молчание.
Десяток людей, собравшихся в этой комнате, знали больше, больше умели и рассчитывали быстрее, чем Илясов. И, если бы мысли, сменяясь, щелкали, как костяшки счетов, здесь бы стоял неумолчный треск.
— Тогда Родионов прав, предлагая отпустить задержанного, — вздохнул Бакрадзе. — Как ты считаешь, Абид Рахимович?
Теперь все смотрели на Талгатова. А он вместо ответа обратился к Родионову, и тот испытал прилив гордости.
— Завтра суббота… Может быть, Тихомолова сегодня отпустить, Игорь Николаевич?
— Не думаю. Пусть ночь поразмыслит, опасений наберется, авось оттого потом какую промашку допустит… Я убежден, что он в этом деле далеко не посторонний.
Талгатов кивнул, соглашаясь. Бакрадзе тоже цокнул утвердительно, перед тем как сказать:
— На том и порешили. А если вдруг дойдет дело до расширенной операции, то людей у нас негусто… Надо будет взять из райотделов кого половчее. Держите меня непрерывно в курсе дела… Ну, как говорится, вперед и выше!
Пока добежал до остановки и, запыхавшись, обозрел сквер, на часах уже было девять с минутами.
Тины нигде не было видно.
Неужели ушла из–за трехминутного опоздания? Родионов не мог понять, на кого больше досадует, на себя или на нее, хотя это он опоздал уже второй раз.
Тина вышла из автоматной будки под деревьями, и Родионов не сразу узнал ее, привыкнув лишь к рабочему и домашнему виду.
— Слишком уж кавалеры наседали, — кивнула девушка на двух явно разочарованных появлением Родионова юношей. — Делала вид, что звоню… И вообще не знала, куда время деть.
— Занят я был. Очень.
Родионов сказал это просто, не извиняясь, не оправдываясь, и поэтому она особенно поняла, что да, был занят, и занят очень. И взяла его под руку:
— Куда же мы теперь? Пройдемся…
— Есть я хочу до чертиков, просто сил нет… Знаете, пойдем–ка и мы посидим где–нибудь. Принято?
— В это время во всех заведениях не питаются, а ищут… счастья. И веселья. Куда бы нам пойти? — Тина смешно приложила палец к носу, решая. — Давайте–ка на вокзал… Там тоже не без музыки и танцев, но кормят лучше.
— Смотрите, а вы оказывается, знаток злачных мест.
— Знаток — слишком сильно сказано, но ведь не все вечера я дома сидела, до того как вы появились.
Сначала эта откровенность резанула, потом он нашел в ней доверие и простоту, а пока это все осаживалось, шли молча. С другой стороны, совсем не в молчанку играть летел он опрометью, боясь опоздать… И что, в конце концов, за трагедия? Ну, девчонка как девчонка, ветер в голове, долго ни с кем не встречался, вот и накрутил себя чуть не до влюбленности! Чушь это все, и надо быть проще, раз сама она дает тому запев.
Но, покосившись, увидел рядом такое строгое и печальное лицо, что даже слегка защемило внутри.
— Вот и пришли почти, — сказала, останавливаясь, Тина. — Не раздумали?
— Совсем нет… Прогулкой сыт не будешь. Идемте–идемте, еще перед дверями настоимся.
Но с этим как раз обошлось. Уже с порога их встретила разноголосица кудреватых молодцов из ансамбля, в котором каждый стремился петь как можно выше и лиричнее. Стол нашли сразу, официантка подбшла быстро и не очень огорчилась, приняв заказ с одной бутылкой сухого вина. Зато принесла все сразу: и вино, и закуски, и горячее.
Родионов и впрямь проголодался изрядно: потягивая вино, Тина, улыбаясь, следила, как шустро он расправлялся со своей порцией. Почувствовав ее взгляд, он поднял глаза и спросил:
— Чему это вы?
— Так… Вот еще есть один нетронутый шницель. И — вам не кажется, что вы меня спаиваете? Я пью, а вы только закусываете…
— Я вообще не пью, — отложил вилку Родионов и взялся за свой фужер. — Никогда. Но сейчас чуть–чуть выпью… За вас.
— О, какие жертвы… Спасибо. Вам надо выпить, а то вон вы какой озабоченный. Все думаете и думаете о чем–то.
— Что поделаешь, раз думается. Но вы правы, надо и отойти… Расскажите что–нибудь про себя.
— Ну что же я вам расскажу? Как я живу — видели, где работаю — тоже… Так все и идет.
— Ваш отчим, мне кажется, не слишком рад нашему знакомству. Я не ошибся?
Тина задумчиво накрутила на палец прядь волос у виска:
— Рад не рад, во–первых, это не имеет значения, а во–вторых… Вот я его с десяти лет знаю, а не видела, чтобы он радовался или злился. Очень уравновешенный человек. Маме, наверное, трудно с ним было… Она от гриппа умерла, мама моя. Глупо, правда?
Родионов промолчал. Она опять нравилась ему все больше и больше, и в то же время он видел в ней нечто закрытое, спрятанное ото всех и от него тоже. Или просто казалось ему?
— У меня ведь тоже никого нет. Только брат. Мы с ним и с бабушкой остались, а мать с отцом и сестрой в район, на свадьбу отправились. На такси… Попался навстречу пьяный шофер на самосвале, и остались мы втроем. Потом бабушка умерла… Что–то невеселый у нас разговор пошел.
— Так ведь про жизнь, — отозвалась Тина.
— Ну, это вы бросьте! Что за настроение в ваши годы…
Она рассмеялась:
— Фу, какой сразу стал солидный — «в ваши годы!». Терпеть не могу солидных. И слово–то какое — «солидный»!
Потом без всякого перехода спросила:
— А вам стрелять приходилось? Ну, когда ловили каких–нибудь бандитиков… Или я про служебную тайну спрашиваю?
— И не про тайну и не приходилось. Это больше в книгах пишут про погони, выстрелы, схватки… В действительности все попроще. И посложнее.
— Ну и не надо, а то опять о чем–нибудь грустном заговорим… Давайте лучше уйдем отсюда. Душно тут и громко очень… И чтобы дорогой не торопиться.
А дорогой разговор не вязался.
То ли приучила работа, то ли вообще был таков по складу, но Родионов умел разговаривать только, когда видел лицо собеседника, и совсем не мог вести легких, необязательных бесед.
Тина тоже оживала, если только касались чего–то близкого ей, и один раз удивила ответом… Он спросил, случается ли мечтать. И о чем тогда думается.
— Теперь уже нет… Не помню, во всяком случае, когда в последний раз было. А раньше хотела, чтобы был рядом хороший человек, стоял дом у тихой воды, лес, огород и корову по утрам доить обязательно…
На ее улицу так молча и вошли.
Остановившись возле калитки, гадали, о чем думает каждый, потом Тина спросила:
— А завтра…..увидимся?
— Работаю я завтра.
— Суббота ведь, — удивилась она. — Выходной.
— У нас выходные другие…
— Понимаю. Только я все равно весь день буду дома. И буду ждать. Когда сможете — зайдете. Хорошо?
Он кивнул.
Вздохнув, Тина приподнялась на носках, осторожно поцеловала его и вошла в палисадник.
Она не остановилась, не оглянулась, пока он медленно шел вдоль забора, следя за белым пятном кофточки. Скрылась.
Оглянулась Тина лишь на ступенях террасы.
Родионова уже не было видно, но на другой стороне улицы бесшумно промелькнули две тени. И оттого, что промелькнули они неслышно и скоро, у нее тревожно сжалось сердце.
Бегать она умела, но на выбоинке у калитки слетела туфля, тогда сбросила вторую, выскочила на улицу и, чуть пробежав еще, крикнула:
— Игорь!
Он уже спускался к перекрестку, услышал и, обернувшись, увидел перед собой человека с поднятой рукой…
Машинально нырнул под эту руку, ушел от удара и так же машинально встретил ударом вынырнувшего сбоку второго нападавшего. Тот сел, и, снова чувствуя опасность, уже понимая, что опоздал, Родионов все же попытался отскочить, не успел и после тупого толчка в голову полетел в темную тишину, звенящую криком «И–го–о–орь!».
…Лицо Тины с неподвижными огромными глазами было рядом, но держала его не она, а кто–то очень сильный, грубо встряхивающий за плечи.
Его прислонили к стене, и все в нем совместилось, перестало дрожать.
— Счастлив ваш бог, что я домой запоздал, — слова Малюгина доносились еще как бы издалека. — Ребята крепкие, понесли бы за милую душу.
Тина молча, безостановочно гладила руку Родионова.
— Где… они?
— Может, еще бегут, а может, и так пошли, — засмеялся Малюгин. — Я ее крик услыхал — и к дому. На горку поднялся, гляжу — возитесь… Как, обошлось?
Родионов осторожно ощупал шишку с ссадиной правее затылка.
— Да заживет.
— Ну и ладно… Твои, видать, ухажеры подстерегли? Девушка отчаянно замотала головой, губы ее прыгали.
— Не ночевать же здесь, — проворчал Малюгин. — Ишь, даже обувки потеряла, как торопилась… Иди домой, провожу я его.
Тина снова затрясла головой, и, взяв Родионова под руку, Малюгин потянул его к перекрестку.
— Не надо… Я сам.
— Чего сам! Уж посадим от греха… Вон какая–то катит, тормозни ее, Тинка!
Она метнулась на проезжую часть, в свете фар вытянулась с поднятой рукой, раздался взвизг тормозов. Невидный за светом водитель такси распахнул дверцу, закричал возмущенно:
— Кто же так останавливает, дура? Самой жить надоело, так людей пожалей!
— Вот мы как раз и жалеем, не ори, — отозвался Малюгин. — Тут человек повредился, доставь его к месту, а он твои переживания учтет по–хорошему… Садитесь, — подтолкнул он Родионова. — Базарить некогда.
Из всех работников горотдела наиболее начальственный вид был у Катина. Ему и поручили с извинениями освободить Тихомолова. Тихомолов принял все достойно, ответив, что понимает специфику службы органов, распрощался вежливо.
А теперь, не торопясь, шел по улице, с сумрачным удовольствием наблюдая субботнюю сутолоку. На углу подле универмага пристроился возле короткой очереди к шашлычнику, раздумал и, выпив газированной воды, направился далее.
И на площади у сквера зашел в парикмахерскую.
Одно кресло пустовало, во втором полулежал клиент, вокруг ходила веснушчатая девица с ножницами… Он хотел уйти, но из–за занавески вышел еще один мастер, что–то дожевывая на ходу.
Дожевал, проглотил и сделал приглашающий жест рукою:
— Прошу садиться. Что мы желаем?
— Мы желаем побриться. И затем — компресс.
Тихомолов опустился в кресло, устроился поудобнее и закрыл глаза.
Родионова все не покидало ощущение совершенного промаха, и наконец, не выдержав, он сказал Талгатову:
— А если потеряем из виду Тихомолова? Чем дольше думаю, тем больше уверяюсь, что он много значит в этом деле.
— Уверенность без доказательств — ничего не значит, — хмуро отреагировал Талгатов. — И потом, как это — потеряем?
— А так: исчезнет он из города, и ищи его потом.
— Не исчезнет. Перед ним так извинялись, что он уже все на свете забыл! — рассмеялся Гундарев. — Я думал, Катин вот–вот на колени встанет!.. А может, никакого Карыма не существует? Может, зря мы о нем думаем?
— Все может быть, кроме того, чего быть не может, — задумчиво отозвался Родионов.
И на этом глубокомысленном замечании их беседа пока закончилась.
Но Карым существовал.
Как раз в это время он прошел мимо нужного дома на окраине, резко развернулся, прошагал обратно и юркнул в калиточку.
Миновав тесный дворик, вошел в тамбур неказистого домика и оттуда попал в маленькую, скудно обставленную комнатку. Усевшись на табурет, взял со стола «Огонек», полистав, отбросил, нагнувшись, глянул в оконце…
Из соседней комнаты высунулась молодая женщина с дочерна насурмленными бровями, сразу скрылась, и почти тут же, выйдя из глубины домика, сел напротив гостя неприметный внешне человечек в теплом халате и шлепанцах.
— Неси припасы. Понадобились, — коротко предложил Карым.
Человечек прикрыл глаза, покачался и, просидев так с минуту, вышел, откуда пришел.
Вернулся он скоро, с дешевым, под кожу, чемоданчиком, поставил его на стол.
Вынув из чемоданчика пистолет, Карым пристроил его под пиджаком, опустил в карман обойму.
— Уже жарко? — спросил хозяин, показав сплошное золото во рту.
— Еще не очень. Но завтра все равно уйдем.
— Во–о–от… — опять прикрыл глаза хозяин. Стало видно, что он очень не молод, но это казалось до тех пор, пока не блеснули маленькие глазки. — А почему не теперь?
— Дела есть. — Карым посмотрел на него с ироническим прищуром. — Что, Фатек, неохота с места взлетать? Гузка тяжелая стала…
— У меня новая жена, молодая, я только жить начал… Большие дети — чужие совсем, я еще сына хотел. Теперь опять один буду, — очень равнодушно поведал человечек в халате.
— Так оставайся, — зевнул Карым. — Разводи курятник.
— Ты оставишь! — сверкнула золотая улыбка напротив.
Помолчали.
— Хвоста не приделали еще? — поинтересовался хозяин негромко.
— Не заметил пока.
— Домой не ходи.
— Учишь? — с интересом взглянул на него Карым, и хозяин потупился. — Мне там делать нечего… Что надо — вынесут. Я тебя завтра в девять жду. На базаре, где всегда.
— Ладно. Кто еще будет?
— Ты да я, да мы с тобой. Грей жену напоследок, пошел я…
Уйдя от Фатека, Карым сменил три автобуса на двух маршрутных линиях, когда шел парком — выбирал окраинные и пустые аллеи.
Из парка выбрался через пролом в ограде, пересек широко обозримый пустырь с лоскутами обобранных огородов, через неглубокую балочку снова вышел к жилым массивам.
И, решив еще раз поменять автобусы, встал на остановке.
В присутствии Талгатова Катин не брюзжал и не поучал, побаивался по старой памяти.
— И я не с пустыми руками: помнишь, про данные говорил? Вот список выигравших лотерейных билетов… Видишь, около десяти. Холодильники, два мотоцикла, ковры. Скупившего условно окрестили «золотым», золота во рту много… Устанавливают его, обещали сегодня сообщить. Ты что кривишься, перебрал вчера? А прикидывался, что не пьешь!
Талгатов тоже заметил бледность Родионова.
— Плохо себя чувствуешь? — спросил, когда Катин вышел. — Или волнуешься?
— Вчера какие–то чудаки привязались, — неловко улыбнулся Родионов. — Один по голове съездил… Чепуха, пройдет.
— Чудаки, говоришь? — озабоченно нахмурился Талгатов. — Не нравятся мне эти чудаки.
— И я от них не в восторге, — уверил Родионов.
Катин вошел, хмыкая в задумчивости, и вдруг сказал:
— Кстати, есть еще кое–что любопытное: с этим «золотым» видели мужчину, по словесному портрету очень похожего на Тихомолова. И между прочим, не один раз видели! И еще: я, по распоряжению Бакрадзе, фотографию Илясова тихомоловским соседям предъявил… Так двое узнали, говорят, что захаживал в их дом этот симпатичный молодой человек.
— Ну что ж! — оживился Талгатов. — Это нас сдвинет с мертвой точки… Теперь, правда, и я считаю, что у Тихомолова есть основания лечь на дно, укрыться от нас. Что же предпримем, как вы считаете?
Родионов молчал. Он не то чтобы уже не верил в успешный исход задуманного предприятия, но ясно понимал, насколько все осложнилось, запуталось, стало проблематичным. И, все прикинув, решился:
— Надо двоих на квартиру Тихомолова послать… Еще раз допросить Илясова. И обязательно найти человека, скупавшего лотерейные билеты, — это может подвести нас к цели с другой стороны…
— Пожалуй, — согласился Талгатов. — Только к нему на квартиру давай уж сами заедем. А после займемся Илясовым. Поехали!
Как ни слаба была надежда, что Тихомолов окажется дома, его отсутствие в квартире подействовало на всех угнетающе.
Пока решали, кого там оставить, пока выбрались из лабиринта закоулков — уже начали сгущаться быстрые осенние сумерки.
Так же сумрачны были лица едущих в машине, притих даже неунывающий Гундарев. Талгатов сидел впереди, и Родионов видел его шею, иссеченную глубокими морщинами.
Свернув, машина неожиданно оказалась на знакомом перекрестке. Родионов удивился, вгляделся еще и тронул водителя за плечо:
— Сверни–ка направо…
Талгатов повертел головой, спросил, оборачиваясь:
— Это куда же?
— Я на минутку… Вот здесь остановите!
Вылезая, старался не встретиться глазами с товарищами, а после калитки побежал, торопясь.
Входная дверь, ведущая с террасы в квартиру, была распахнута, он вошел не стуча и сразу увидел спешащую навстречу Тину.
— Вы? А я и ждать перестала, чуть не заснула с книгой… Как себя чувствуете? Ой, не причесана я, Садитесь, я сейчас!
— Тина, — остановил он. — Я сразу уйду. Она погасла.
— Дела, да? — Обида и огорчение на ее лице сразу сменились тревогой. — Что с вами? Просто лица нет… Голова болит?
— Голова нормально. А дела плохие. Очень!
— Ну–у, — ласково улыбнулась она. — Это обойдется, не мучайте себя…
— Надеюсь, — ему вдруг очень не захотелось уходить. — Только зло берет: ведь ходит сейчас где–то этот гад, а из–за него столько людей маются!
— По долгу службы маются, — лукаво напомнила девушка.
— По долгу, — согласился он. — Ну, надо идти. Просто и не знаю, когда мы теперь встретимся. Я зайду. Как только…
— Своего воришку поймаете, — докончила она понимающе.
— Воришку? Он не воришка, Тихомолов–то, — задумчиво проговорил Родионов. — Он хуже.
— Как вы сказали: Тихомолов? Валерий Кузьмич?
Этот странный шепот развернул его от двери.
— Да, — Родионов удивленно смотрел на нее. — Вы его знаете?
У него было такое лицо, что Тина, сгорбившись, отошла к окну.
Оттуда, из–за кустов, длинно просигналила машина.
— Вот как врать–то нехорошо, — не то всхлипнула, не то усмехнулась она, не оборачиваясь. — Соврала всего один раз и так неудачно… Это все его подношения, — обвела она рукой коробки и флаконы на подоконнике. — Знаки внимания!
Родионов молчал, и она повернулась к нему. Теперь у обоих были одинаково холодные, бесстрастные лица.
— Что он способен… на всякое, в это я верю. Больше вроде ничем помочь не могу. Адрес разве… Ну что вы так смотрите? Была, была я у него в гостях! Пожалуйста, адрес…
— Я знаю, не надо.
— …Чехова, шесть, — договорила Тина. Родионов нагнулся к самому ее лицу:
— Как? Что вы сказали?
— Чехова, шесть, квартира, кажется, двадцать, — отстранилась она. — А, да, он хвастался еще, что жильем богат. Две квартиры у него… Не знали?
Выбегая, Родионов задел плечом шкафчик в проходной комнате, жалобно зазвенело в нем стеклянное.
На улице за заборчиком взревел и стих, удаляясь, мотор.
Опускаясь на стул у окна, Тина нажала клавишу магнитофона.
— «…Хватило б только пота, на все мои года,
Расплата за ошибки, ведь это тоже труд!
Хватило бы улыбки, когда под ребра бьют».
Замок охотно и мягко щелкнул, впуская хозяина.
Где–то перед приходом сюда Валерий Кузьмич Тихомолов успел обзавестись светлым костюмом и легкой шляпой в дырочку, но зато потерял усики.
Он зажег свет в передней, набросил шляпу на рог вешалки из головы косули и, пройдя в кухню, открыл холодильник. Минеральную воду пил из горлышка, с жадным постаныванием.
Все главное хранилось в кабинете.
Оставив дверь открытой, Тихомолов прошел к письменному столу, включил настольную лампу и, выдвинув средний ящик, выгреб бумаги. Затем приподнял тонкое верхнее дно, извлек и рассовал нужное по карманам. Можно было уходить.
— Ничего не забыл? — спросили насмешливо. Карым сидел в углу справа, за дверью, зубы его белели в знакомой усмешке.
Задохнувшись, Тихомолов отвел руку от кармана.
— Фф–у, ну и шутишь… Давно тут?
— Давненько. Оголодать успел.
— Так это я сейчас…
— Погоди. После. Разговор есть.
— Есть, точно… Выпьешь?
— Ну, разве портвешку самую малость. Перешли в комнату.
Зная слабость Карыма, Тихомолов поставил на крытый тяжелой скатертью большой стол бутылку марочного портвейна, лущеный миндаль.
Теперь сидели напротив.
Подняли высокие бокалы, переглянулись и молча выпили.
— Как ушел? — спросил Карым.
— Сами пустили. Хвост привязали и пустили с присказками. За мальчика держали!
— А ты, значит, был таков? Молодец. Ты вообще у нас большой молодец, Валерий Кузьмич.
Нет, вроде бы Карым говорил искренне, без подковырки… Хозяин квартиры отошел от мгновенно накатившего страха и налил снова.
— Ну что же, — спросил понимающе. — За дорогу?
— Дорога наша длинная.
Выпили.
— А с Валентиной как же? — еще глядя в хрусталь бокала, спросил Тихомолов.
— Еще не знаю… Да все равно она не про тебя теперь.
— Чего же это так сразу и не про меня? Где–то устроимся… Или для себя бережешь? — нехорошо улыбнулся Тихомолов.
— Дурак ты, — беззлобно отозвался Карым. — Обмануть ты умеешь, это так, а понять… У нее своя жизнь началась. И не надо бы ее портить, ох, не надо бы… И так без счастья живет, а девка — золотая, — он задумчиво повторил, глядя в стол: — Золотая. — И вскинул глаза. — А вот ты жил паскудой и паскудой кончишь. Придется тебе помереть!
Тихомолов увидел в его глазах страшное и побелел.
— Ты… Ты что?
— А ты как думал? — подался вперед Карым. — Ты как думал, гнида, Карыма обмануть и потом ногами ходить? Я вроде не пойму ничего… Не дрожи, шкура! Ты, значит, наши общие билеты у Фатека взял, сделал вид, что спрятал их у Райки, а ее уговорил показать, будто она их в палатке оставила, так? Хи–те–ер… Главное, чтоб я услыхал, будто они в палатке пропали, а какие билеты, это мы с тобой знаем. Дай–ка их сюда…
Карым не шелохнулся, но внимательно следил, из какого кармана Тихомолов их начнет доставать.
Тот достал конверт из внутреннего кармана пиджака, протянул через стол. Рука с конвертом дрожала.
— Брось сюда, из руки не возьму.
Холодные пальцы выронили конверт на скатерть, потом Тихомолов осторожно убрал руку.
— И Райку загубил… Зачем? Боялся, что про билеты мне скажет?
— Родионов… Мусор этот на нее вышел.
— Родионов, — повторил Карым. — Видно, судьба им с Валюхой… Ты ведь и не знаешь, что он с ней ходит.
— Это ж они под тебя! — крикнул Тихомолов.
— Не–ет, я бы понял. И ее знаю. Увидит его — светится вся, — печально вспомнил Карым. — Вчера его у нас из зубов вынула… Я же и в спасители попал, — он резко оборвал невеселый смешок. — Райку — кто? Иляс?
Тихомолов кивнул и разъяснил подобострастно:
— Он у них сначала колоться начал… При мне тебя назвал, так я криком ему рот зажал.
— Зажал! Ты же нас всех жадностью и заложил через палатку эту… Умен Валькин опер, ох, умен, хоть и молод! А ты — сука. Прощай.
Стрелял он, не меняя позы, под столом.
Дважды дернувшись, Тихомолов, кренясь, сползал со стула, стекленея глазами.
Больше не взглянув на него, Карым пошел из комнаты, хлопнула дверь в прихожей.
Когда уже отошел от дома, сзади в конце улицы засветились фары.
Прыгнув за дерево на газон, он осторожно выглянул…
Машина остановилась, от нее к дому спешили трое.
За окном серел рассвет.
Сержант Комраков вынул кипятильник из большой кружки, захрустел оберткой пачки.
— Чай обратно дочерна заваривать?
— Да, покрепче, — попросил Родионов. — И ложись ты вон к Гундареву… Он маленький, и тебе места хватит.
— Скажете тоже! — обиделся Комраков. — Что же я, спать сюда прислан?
Гундарев с открытым ртом спал на диване, спрятав руки под мышками.
Талгатов загасил сигарету.
— И закурил из–за тебя, и накурился так, даже язык шершавый стал… А мне нельзя!
Стакан был горячий, не беря его руками, Родионов нагнулся, осторожно отхлебнул, все равно обжег губы и скривился:
— Ч–черт…
— Черт не черт, и как хочешь, конечно, а вызывать ее все равно придется, — глядя на него с сожалением, сказал Талгатов.
— Может, прямо сейчас?
— Я бы и сейчас не постеснялся, а ты сам смотри… Можешь передоверить кому–либо, не волки, не обидят зря.
— Не за что ее обижать, — поднял тяжелый взгляд Родионов. — А надо будет — сам опрошу.
— Так надо же, надо! — страдальчески вскрикнул Талгатов. — Эх, доверчив ты, Игорь Николаевич.
— Дело не в доверчивости, а в том, что не такой ока человек…
— А какой она человек? — раздался жесткий вопрос. — Что мы, и ты в том числе, о ней знаем? Вспомни, болтливая твоя голова… Сказал ей о Федякиной — Фе–дякиной нет. Илясов с ней на одном комбинате состоит… Возле чьего дома на тебя напали? А? И теперь с Тихомоловым этим… Адрес — пожалуйста, а хозяина уже теплым застали! А вдруг она знала, что мы его живым не увидим? Э–эх, что же ты мне раньше ничего не говорил!
Родионов раскрыл рот, но так ничего и не сказал. Только рукой махнул.
— Не маши! — сурово нахмурился Талгатов, вставая. — На службе ты, а не я… Поступай как знаешь. Но если завтра и ее не окажется — ответишь по всей строгости.
Возле двери он обернулся:
— Я возьму машину на полчаса? Только домой и обратно: рубашку переодену и своим скажусь…
— Возьмите, конечно.
Родионов подошел к окну, лбом прислонился к стеклу, замер.
— Чай еще будете? — жалобно спросил Комраков. Чтобы не заснуть, он стоял спиной к стене, но его все равно качало.
— Да, покрепче, пожалуйста, — попросил Родионов.
Внизу удалялись два красных огонька, это уехал Талгатов.
— Уточните дом, — попросил Родионов. Гундарев взял микрофон.
— «Волга», я — «Двина», уточняю адрес, прием.
— «Двина», я — «Волга», — ответил искаженный голос Катина. — Седьмой тупик, три… Обращаю ваше внимание, что, согласно сведениям, объект может быть особо опасен. Как поняли? Прием.
— «Волга», вас поняли хорошо. Седьмой — три… Конец.
Когда вошли в тесный дворик, Комраков быстро зашептал:
— Я вперед пойду, можно? Ну, пожалуйста!
«Это он испытать себя рвется…» — подумал Родионов.
А вслух ответил:
— Налево к окнам. Живо!
Затем подождал, пока Гундарев зайдет за дом, войдя в тамбур, постучал в дверь.
Как ни вслушивался, почти ничего не услышал, только звук отодвигаемого засова… И отпрянул.
Открыла старуха в длинной, до пят, рубахе.
— Алимов Фатек здесь живет?
— Нету… Хозяин дома нету, хозяйка тоже далеко к родным ехал… Я живу.
— Разрешите войти, мы из милиции.
От проходной толпа рабочих растекалась неравными потоками.
— Барышева! — окликнул бригадир. — В обед зайди в дежурку.
— А обедать когда?
— Успеешь… Вам сегодня все равно загорать, машин опять не будет.
— Ладно, зайду.
Возле поворота к ее яблоку сзади набежала и с разгона повисла на плечах Зойка Малышева.
— Ты что, непутевая? Сломаешь…
— Ой, Тинка! До чего работать неохота, верно?
— Не знаю… Все равно.
— А я так еле встала. Уже без пяти было, даже не завтракала. У тебя, наверное, пожевать найдется? Вон сумка какая.
— Отчим просил захватить зачем–то… Сказал — зайдет. Тоже вроде тебя стал — сегодня ночевать не явился… Тебе сейчас бутерброд дать? Только они сухие, с субботы лежат, так прямо и сунула.
— Чего на дороге? Пошли к тебе, — предложила Малышева и рассмеялась. — А зачем ему дома ночевать? Он у тебя еще ухажер будь–будь, хотя и инвалид войны!
— У тебя одни ухажеры на уме.
— У самой, скажешь, нет… Я не про тебя именно, да знаю: пусть девчонка и задумчивая, и научную из себя строит или идейную, а все про то же, про личное мечтает… Когда ее необыкновенный появится!
Барышева промолчала, они подошли к блоку, поднялись по лесенке и перешли в кабину крана.
Окинув взглядом рабочее место, Тина увидела тонкий слой пыли, покрывающий приборный щиток и рычаги, взяв тряпку, принялась наводить порядок.
— Кормить–то будешь? — Обиделась Зойка. — Давай хоть черствые.
— Сама в сумке возьми. В газету завернуты.
Подружка торопливо схватила сумку, расстегнула застежку «молнию», дурачась, вытряхнула из сумки газетный пакетик. Следом выполз объемистый сверток в белой бумаге. Подхватывая его, Малышева уронила на пол и ахнула.
Тина обернулась, услышав ее восклицание, взглянула на пол кабины…
Из надорванной обертки высыпались и лежали на грязном полу аккуратные пачки денег.
— Ох и ну! Это все ваши, да? — изумилась Зойка и, посмотрев на белое лицо Тины, закричала испуганно: — Да что это с тобой, что?
Тина беззвучно шевелила губами.
— Двадцать пять — девяносто три… Двадцать пять — девяносто три… Родионова попроси, — расслышала наконец Малышева. — Запомнила?
— Чего — запомнила? Какого Родионова?
— Двадцать пять — девяносто три, Родионов. Беги скорее звонить, скажешь, пусть едет сюда… Пусть скорее едет сюда!
— Сама… Сама ты что же? — пятясь к выходу из кабины, бормотала Зойка.
— Беги же ты, дура! Я… Беги, Зоечка, скажи, чтобы сразу торопился, что прийти за ними должны!
Обычно майор Катин изъяснялся прямолинейно и категорично, а когда спорил, происходила странная метаморфоза: он начинал говорить с деликатными оборотами.
— При всем уважении, никак не соглашусь с вами, Абид Рахимович, извините, но не соглашусь! Наша работа требует жесткости, разные экивоки тут вредны, я случись ошибиться, так извиниться никогда не поздно. А Родионов многое на веру берет, хотя хватка у него есть, это я признаю и доволен, что он у нас появился…
— Жесткость и жестокость — разные понятия. Он старается уяснить, с кем имеет дело, и уважение оказать, поскольку до суда задержанный невиновен, как известно, — напомнил Талгатов. — Душевная мягкость не минус, плохо то, что Родионов способен думать, будто и другие все, как один, ею должны быть непременно наделены…
Зазвонил телефон, и майор поднял трубку.
— Катин слушает. Кого? Нет его, милая девушка… Что? Какой комбинат, я не понимаю… Зачем, приехать? Ах, Тина просила! А она подумала, что он, может быть, занят и времени у него нет?..
Сидевший у рации Талгатов насторожился и привстал.
— Подождите, откуда это, с домостроительного?
— Ну, не знаю… Если увижу — передам! Все! Тут, между прочим, работают!
Катин повесил трубку.
— Это Родионова, да? С домостроительного звонили? Да скажите же! — взволновался Талгатов.
— Оттуда, оттуда… Представьте — с утра пораньше на рандеву приглашают! Срочно причем, какие–то деньги отдать, не понял я ничего… Да что вы так всполошились?
— Туда немедля надо поехать! Готовьте группу к выезду, я с Родионовым свяжусь…
И Талгатов подсел к рации.
— «Двина» слушает, — ответил шофер в оперативной машине.
— Я — «Волга». Родионова срочно к аппарату, прием.
— Вас понял, Родионова на связь, сейчас вызову. Конец.
Родионов, Комраков и Гундарев заканчивали обыск. Посреди комнаты сидели понятые, с кровати у стены безучастно смотрела старуха.
— Товарищ Родионов! — позвал от дверей вбежавший шофер. — Вас к рации, срочно… «Волга» требует.
Два человека, высокий и маленький, проникли на территорию домостроительного комбината через один из многочисленных проломов в дощатом заборе.
Тина увидела их сверху, когда оба подошли совсем близко. Малюгин помахал ей и что–то сказал маленькому своему спутнику. Потом начал взбираться по лесенке.
Она все время неотрывно следила за ним: вот он добрался до конца поручней, ступил на ферму и стал подходить…
Кран загудел мотором, отполз и стал.
— Куда ты?
Напряженно улыбаясь, Малюгин сделал еще три шага, и кран отодвинулся снова. Их разделяло всего несколько метров, и он ясно увидел лицо девушки. И все понял.
— Слушай… — у него перехватило горло. — Брось сумку и больше ты меня не увидишь.
Она молча смотрела на него.
Кривясь, Малюгин сунул руку под пиджак, а кран слегка дернулся вперед и опять замер.
Ей достаточно было нажать рычаг, и опорная тележка крана сбросила бы его вниз, где на всем пространстве цеха громоздились бетонные блоки.
Малюгин отдернул руку, хотел что–то сказать, но снизу донесся резкий свист. Это свистел Фатек.
Осторожно переступив на узкой полосе фермы, Малюгин посмотрел на Фатека, затем туда, куда тот указывал…
От проходной, впереди шлейфа из белой пыли, мчалась машина.
Обнажив зубы в невеселой усмешке, Малюгин глянул через плечо на белевшее за стеклом будки крана и быстро шагнул к лесенке.
…Родионов издалека увидел длинную фигуру, торопливо спускавшуюся от застывшего крана, крикнул водителю:
— Стой!
И выскочил.
Гундарев выскочил следом и бежал рядом, Комраков слегка приотстал.
Посмотрев, где он, Родионов заметил бегущих от отдела кадров людей, впереди которых неслась девчонка в комбинезоне.
— Комраков, задержи их! — крикнул, убыстряя бег.
Гундарев уже обогнал его и вдруг запнулся, подломившись в коленях, укусил воздух и упал.
Впереди, между блоками, мелькнула чья–то голова, оттуда дважды щелкнуло, нежный посвист обласкал слух.
Прыгнув вправо–влево, Родионов пригнулся и броском оказался под защитой шероховатой стенки с оконным проемом. Передвинув предохранитель, осторожно разогнулся…
…И Фатек разогнулся, высматривая его.
Они прицелились одновременно, но из двоих кто–то всегда стреляет раньше… После выстрела Фатек мотнул пробитой головой и исчез, как будто его сдернули за ноги.
Сверху все наблюдалось до тошнотворности отчетливо. Тина видела, что Малюгин уже пропетлял между блоками половину длинного цеха, а Родионов еще только добежал до его начала и остановился в растерянности.
Она еще раз внимательно осмотрела все находившееся внизу.
За цехом тянулся не очень большой противопожарный бассейн, дальше, метрах в пятнадцати от него, высился дощатый, в прорехах, забор.
Тина положила руки на рычаги, и кран дернулся.
Услышав над собой гудение, Родионов поднял лицо: с двигавшегося крана спускался на тросах массивный крюк. Он понял, для чего его опускают. Малюгин тоже понял, оглянувшись в очередной раз. Ну что же, быть его падчерице без кавалера… На нее он не злился. Даже сам не смог бы объяснить, почему. А до забора оставалось совсем немного.
Стоя на крюке, держась одной рукой за трос, Родионов плыл над бетонными конструкциями. Он увидел, как человек внизу, впереди, обернулся и поднял руку с пистолетом.
Одна пуля звонко шмякнулась в крюк под ногами, он тоже выстрелил раз и другой, а крюк начал опускаться, и в это время горячо обожгло плечо. Сейчас Тина несла его между блоками, скрывая от пуль, но близился конец цеха, и кран замер.
Спрыгнув, Родионов опять потерял из виду человека впереди. Теперь между ними было три глыбы бетона на расстоянии метров в двадцать. За какой скрылся преследуемый, он не заметил,
А Малюгин только–только увидел водоем, и ему предстояло либо обежать, либо переплыть его. Он решил, что успеет сделать то или другое, если не промахнется отсюда, из–за последнего укрытия.
Тина видела, как Родионов, решившись, выбежал на открытое место и бросился вперед, к блоку. Но не к левому, а правее!
— Игорь! Игорь, налево! — прошептала в отчаянии. Она крикнула так, что услышали оба, и, приостановившись, Родионов невольно оглянулся.
Это мгновение и поймал Малюгин: преследователь стоял почти спиной, и промахнуться было трудно. Он прищурился, двумя руками поднял оружие, осторожно, чтобы не дернулся ствол, начал нажимать курок… и, со стоном изогнувшись, выронил пистолет.
Катин стрелял едва не на ходу, выскочив из машины, на спуске дорожки к водоему. Его, растерявшегося or удачи, оттолкнул в сторону инспектор Гладышев, за инспектором торопился Талгатов.
Увидев своих и по направлению их движения определив, где преследуемый, Родионов взял влево и тоже спешил наперерез.
А Малюгин — Карым полз. Вместе с ним ползли Боря Длинный, Боря Нахал, Чалый, Курлюк — все его удачливые варианты из прошлого, помогая превозмочь и эту рвущую тело боль, и эти оставшиеся метры.
И помогли–таки!
Когда его преследователи соединились и вместе бежали к нему, почти добежали, думали, что взяли и уже почти брали — он приподнялся на руках, в последний раз оскалил на них очень белые зубы на изодранном о камни лице и тяжело ушел в зацветшую воду бассейна.
— Ты же ранен! — испуганно сказал Талгатов. — Давай в машину скорее.
Родионов сразу ощутил пульсирующую резь в плече, мокрое тепло, сползающее по ребрам.
— Сейчас… Подождите…
— Что — сейчас? — крикнул Катин начальственно. — Все. Без тебя выловим. Иди в машину, я тебе приказываю, наконец!
— Сейчас, сейчас… — уже отходя, пообещал Родионов.
Со всех сторон сбегались рабочие, расступились уважительно и испуганно, пропуская его.
Талгатов придержал рванувшегося следом Катина, попросил:
— Дай папиросу, мочи нет, как курить хочется…
Родионов, неровно шагая между блоками, поднимался туда, где под арочной крышей цеха застыл кран.
Полковник Ипатов потянулся к ящику своего стола за сигаретой, но, вспомнив, что вот уже третий день сидит за новым столом, у которого вообще нет ящиков, досадливо поморщился и полез в карман кителя. На новом месте службы ко всему надо было привыкать заново, в том числе и к такой, казалось бы, очень простой вещи, как письменный стол. Последние два десятка лет Ипатов служил на Дальнем Востоке. До этого служба его проходила в Средней Азии. Там он начинал ее, там стал начальником заставы… На Дальнем Востоке он женился. У него родился сын Женька. Женька вырос. Сейчас заканчивал десятый класс. И до конца экзаменов вместе с матерью остался там, где они жили последнее время.
А Ипатов принял погранотряд в Белоруссии. Почему именно в Белоруссии? На это были свои основания. Отряд понравился Ипатову. Естественно, за такой короткий срок он еще не успел во всем разобраться досконально, вникнуть во все глубоко. Но первое впечатление от знакомства осталось хорошим. Личный состав был отлично подготовлен, во всем чувствовался порядок, четкий ритм железной воинской дисциплины. Полковник знакомился с делами.
Неожиданно в дверь кабинета постучали.
— Войдите, — разрешил Ипатов.
Вошел дежурный и доложил:
— Вам письмо
Ипатов взглянул на конверт и сразу узнал угловатый почерк сына. «Ну вот, сейчас узнаем и все новости», — с удовольствием подумал Ипатов, поблагодарил дежурного, отпустил его и вскрыл конверт.
«Дорогой отец! — писал Евгений. — Сдал все на пятерки. Наверное, я вас с матерью немного огорчу, но я твердо решил идти по твоему, отец, пути. Подаю заявление в пограничное училище. Это окончательно. Помню, как вы мне говорили, что сейчас не война, что у меня большие способности к физике, что передо мной открыта дорога в науку. Но я послушался своего сердца. Я родился на заставе, вырос среди пограничников, и ничего нет удивительного в том, что меня тянет к ним всей душой. У каждого из нас, отец, есть любимые герои. Героями моего детства были бойцы твоей заставы: Иван Журавлев, Петр Зворыкин, старшина Саидов. Старшина научил меня ездить верхом, на всю жизнь подружил с собаками, принес мне из леса косуленка, который жил у нас потом три года. Они были не только храбрыми людьми, но и верными товарищами, умеющими нежно любить и верно дружить. Мне всегда хотелось быть на них похожим. Я не забуду их никогда. Да и сам ты не раз говорил бойцам, что их жизнь, их подвиги достойны подражания».
Далее Евгений писал о том, что мать здорова, вовсю готовится к переезду и, очевидно, уже в конце недели они выедут.
Ипатов перечитал письмо. Отложил его. И долго еще глядел на синие, написанные шариковой ручкой буквы. Нет, он не расстроился. Не было у него для этого оснований. Да и можно ли огорчаться из–за того, что сын намерен перенять из рук отца боевую эстафету. Больше того, Ипатов даже радовался. Радовался тому, что Женька стал совсем взрослым, коли так самостоятельно и смело решил один из самых сложных вопросов всей своей жизни, точно и окончательно определил в ней свое место. Нельзя сказать, что для него, Ипатова–старшего, это решение сына было полной неожиданностью. Женька не раз и не два говорил о том, что жизнь границы ему по сердцу. Правда, они с матерью в душе лелеяли мечту о том, что Женька станет ученым. Недаром он был победителем всех городских и областных физических олимпиад. К нему самым серьезным образом присматривались преподаватели вузов. Но он все же выбрал другой путь. А ведь Женьке очень хорошо было известно, что уже на первых шагах службы он непременно столкнется с самыми серьезными трудностями. Потому что где–где, а на границе служба всегда полна тревог, риска, напряжения всех духовных и физических сил. С малых лет он был свидетелем и очевидцем боевых будней пограничников: видел, как уходили на охрану границы наряды, как поднималась по тревоге застава, как возвращались после кровавой стычки с нарушителями пограничники, принося раненых и убитых товарищей своих. Видел… и все же решил пойти именно по этому пути.
Вторично входная дверь открылась без стука. В кабинет зашел начальник разведки полковник Лобачев.
— Разрешите, Борис Васильевич? — спросил он.
— Конечно, Иван Терентьевич, прошу, — быстро оторвав взгляд от письма, ответил Ипатов.
Лобачев принес подробную карту района. Они склонились над ней.
— Так, так… должен тут быть прудишко, — чуть заметно прищурил глаз Ипатов.
— Озеро тут Липкое. А пруда нет, товарищ полковник.
— Значит, высох, — сказал Ипатов. — А может, наоборот, разлился и стал этим озером…
— Вы бывали здесь?
— Довелось, — кивнул полковник и добавил: — Даже родился в этом краю. Была тут такая деревня Кривуля. Сожгли ее в сорок первом. Да так больше и не восстановили… Здесь и крещение боевое принял. Тут и судьба моя определилась.
***
…В то памятное воскресное утро Кривуля проснулась не от мычания коров, не от звона их колокольцев, не от привычных и всем хорошо знакомых окриков пастуха. В четвертом часу утра, когда солнце только приподнялось над старыми кустистыми, окружившими деревенский пруд ракитами, в противоположной стороне за лесом вдруг загремела канонада. Тишину прорезали раскатистые пулеметные очереди. Ружейная стрельба слилась в сплошной гул. В домах захлопали двери. Люди выскакивали на улицу, взбирались на крыши домов, прислушивались к нарастающему грохоту, испуганно вглядывались в поднимавшиеся над лесом черные клубы дыма. Никто никого ни о чем не спрашивал. Но в глазах у каждого был один вопрос: что же это такое на сей раз? Провокации в последнее время на границе были довольно частым явлением. Бывало, что и стреляли. Бывало, в небе появлялись самолеты безо всяких опознавательных знаков. И, покружив над дорогами и населенными пунктами, улетали за границу, на запад. Бывали случаи, когда местные жители встречали неожиданно в лесу, у линии связи, у перекрестков дорог, у мостов незнакомы к людей. Сообщали о них пограничникам, милиции. Те принимали немедленные меры к задержанию неизвестных. И, как правило, с помощью местного населения задерживали их. А потом становилось известно, что задержанные оказывались нарушителями границы. Всякое, одним словом, бывало. Время было тревожное, напряженное. Война все ближе и ближе подкатывалась к нашей земле, дымила где–то там, по ту сторону границы. Но сегодня за лесом гремело необычно страшно. И люди, вслушиваясь в нарастающий грохот, испытывали недоброе предчувствие.
В пятом часу над лесом, выше черного дыма появилась группа самолетов. Они летели в плотном боевом строю. Лучи утреннего солнца четко высветили на их фюзеляжах большие черные, окаймленные белой краской кресты Самолеты летели из–за кордона, направляясь в наш тыл.
— Эти навряд ли заблудились, — провожая их взглядом, сказал впервые вдруг оказавшийся без дела деревенский пастух Ефим. Сплюнул и добавил: — Без сворота прут, куды–то нацелились.
— А может, еще свернут, — робко высказала надежду какая–то женщина.
— Непохоже что–то, — ответил Ефим.
Самолеты улетали все дальше. И все меньше оставалось надежд у тех, кто смотрел им вслед, на то, что они попали в наше небо по ошибке.
Вместе со своими односельчанами и родичами за самолетами, за черным дымом над лесом наблюдал и четырнадцатилетний Борька Ипатов. Рядом с ним в проулке стояли его отец, колхозный звеньевой, мать и младший брат Гошка.
Борьке очень хотелось на крышу. Но он знал, отец не разрешит: ее только что покрасили и краска еще не засохла. Но отец неожиданно сам толкнул его в бок:
— А ну, дуй на дерево, — подсказал он.
Борька, а за ним и Гошка, словно только и ждали этого, сорвались с места и наперегонки помчались в огород. Там, в самом конце его, за оградой, как три богатыря, стояли три тополя.
— Куда ты их? Совсем сдурел. Побьются! — услыхал у себя за спиной Борька встревоженный голос матер».
— Не стеклянные… — ответил отец. И еще что–то добавил. Но Борька уже не слыхал, что именно. Ветер свистел у него в ушах. Да и Гошка уже начал канючить:
— Подсадишь, а?
— Сам залезай, — на ходу бросил Борька и, подпрыгнув, ловко ухватился за нижний сук тополя.
— Подсади, — заныл Гошка.
Но Борька был уже высоко. Цепко, как обезьяна, хватаясь за сучки, он карабкался по стволу тополя все выше и выше. И когда поднялся выше крыши их дома и выше антенны, прибитой к самому коньку, снизу снова донесся голос матери:
— Осторожней, не сорвись!
Борька хотел крикнуть, чтобы она не беспокоилась. Но, увидев несущиеся в клубах пыли по дороге грузовики с красноармейцами в зеленых фуражках, забыл и о матери, и обо всем на свете.
Перед самой деревней грузовики неожиданно свернули с дороги на высотку и, забравшись почти на самую ее вершину, остановились. Из них на землю посыпались красноармейцы, разбежались по всей высотке и начали быстро окапываться. Борька видел, как от грузовиков отцепили две небольшие пушки со щитами, сняли с грузовиков пулеметы и тоже покатили их на высоту. А грузовики развернулись и помчались по дороге назад.
— Ну, что там? — нетерпеливо окликнул Борьку отец.
— Пограничники подъехали, окапываются, — ответил Борька. — Пушки ставят и пулеметы.
— Где?
— Прямо на увале!
Ребятишки, собравшиеся на улице, бросились к околице. Борька позавидовал им. Они–то быстро прибегут сейчас на высотку и все как есть увидят в самой близи. Ему даже захотелось слезть с дерева. Но неожиданно за спиной у него послышался какой–то шум. Он обернулся и увидел, как из леса на дорогу, тянувшуюся к деревне, вывалился угловатый серый танк со свастикой. За ним второй, третий… Когда Борька насчитал их пятнадцать, с высотки по ним ударили из орудий. Один снаряд попал прямо в танк. Другой взметнул землю на дороге. Танки сразу же поползли с дороги вправо и влево. С них начали спрыгивать солдаты и выстраиваться в цепь. А тот танк, в который попал снаряд, остановился на дороге и зачадил черным дымом.
На высотке снова загремели орудия. Еще один фашистский танк завертелся на месте. Но остальные танки открыли по высотке ответный ураганный огонь. Всю ее в считанные секунды заволокло пылью и дымом. Борька глянул вниз и не увидел под деревьями, кроме своей матери, ни души. Деревня вмиг словно вымерла. Люди проворно разбежались по домам.
Мать что–то кричала ему. Но он не слышал ее слов. Вокруг все гремело, стонало и ухало. Потом он увидел отца. Отец снял с крыши лестницу и бегом тащил ее через огород к тополям. Борька понял: родители хотят помочь ему поскорее слезть с дерева.
— Я сейчас. Я сам! — закричал он и не услышал своего голоса. В огороде вдруг вздыбилась земля, и раздался страшный взрыв. Могучий тополь тряхнуло, Борьку чуть не сбросило на грядки. В воздухе что–то завыло и засвистело. Огород утонул в пыли. А когда она немного рассеялась, на том месте, его только что были его отец и мать, Борька увидел большую дымящуюся воронку. Ужас охватил его.
— Мама! — закричал он.
Второй снаряд угодил в угол дома через улицу. В воздух поднялись бревна, щепки. На улицу выскочили люди. Куда–то бежали. И падали один за другим. А снаряды продолжали рваться. Через несколько минут Кривуля стала похожа на большой пылающий костер. Танки к этому времени уже проскочили поле и луг и теперь, прикрываясь дымом пожарища, обходили высотку слева. За ними шли солдаты и, не переставая, стреляли на ходу. Стреляли по людям, пытающимся укрыться от огня и осколков в огородах, стреляли по мечущейся между горящими домами скотине, стреляли даже по курам, когда те поднимались на крыло. Пограничники уже давно могли бы достать их с высотки и из винтовок и из пулеметов, но им пришлось бы стрелять через деревню. А в суматохе, неровен час, можно было зацепить кого–нибудь и из своих. И они прекратили огонь…
Через четверть часа танки навалились на фланг обороняющихся на высотке. Пограничники стояли насмерть. Серые мундиры фашистских солдат буквально устлала склоны высотки. Горело несколько танков с крестами на бортах. Но силы были неравны. И стрельба скоро смолкла. А танки и солдаты в серых мундирах ушли за высотку дальше.
Все это произошло так быстро и так неожиданно, что было больше похоже на страшный сон, чем на правду. Но сон этот не проходил. И Борька понял, что он остался жив чудом. Его спас тополь, надежно скрыли листья. Солдаты в серых мундирах его не заметили. Осколки не задели. Он уцелел. Уцелел один из всей деревни. Он просидел на дереве до вечера, не зная, что делать и куда идти. Его душили слезы и злоба на свою беспомощность. Но что он мог предпринять? Возможно, он все же слез бы с дерева, не дожидаясь сумерек. Но на дороге то и дело появлялись все новые и новые части врага. Двигались танки. Катили машины с прицепленными к ним орудиями. Ехали броневики. Шла кавалерия. Тарахтели мотоциклы. Горланя песни, маршировала пехота. В небе то и дело пролетали вереницы самолетов. Где–то там. впереди, вновь и вновь гремела стрельба. Но это было уже далеко.
Весь день дорога гудела, ухала, рычала. Только с наступлением темноты пыль над ней улеглась. Поредел и дым пожарищ. Но еще повсюду на пепелищах краснели угли и тлели головешки. Ночь обещала быть душной. Однако Борьку знобило. Он дрожал. От усталости руки плохо повиновались ему. Он начал медленно сползать по тополю вниз. То ли это ему показалось, то ли так было на самом деле, но, чем ниже он опускался, тем теплее было дерево. К горлу снова подкатил ком. Дыхание сдавило, на глазах выступили слезы. Он размазал их но лицу кулаком и, пригибаясь, побежал низиной в лес. И чем дальше он уходил от деревни, тем горячее слезы жгли ему глаза. Всей своей маленькой душой он чувствовал, что навсегда прощается с самым родным ему уголком земли, на котором родился и вырос. На котором жили его отец и мать и младший брат Гошка. И ему безудержно захотелось мстить за всех них проклятым фашистам.
Взошла луна. В лесу стало светло как днем. На опушке за высотой он наткнулся на сгоревшую машину. Возле нее валялся убитый гитлеровец, а рядом с ним винтовка с расщепленным прикладом. Борьке стало страшно. Но злость пересилила страх. Он пнул убитого гитлеровца ногой, схватил винтовку и снова нырнул в кусты. Он понимал, что пинать гитлеровца было глупо, тем более босой ногой. Гитлеровец даже не пошевелился. А он чуть не свихнул себе палец на ноге. Но странно, именно после этого пинка у него вдруг пропал всякий страх. И только еще сильнее закипела ненависть в его душе.
***
Пограничники даже не успели окопаться, когда немецкие танки ударили по высоте из орудий. Они били прямой наводкой. На высоте появились первые раненые и убитые. И все же немцы не рискнули атаковать высоту в лоб. Две имевшиеся в распоряжении пограничников сорокапятки с первых же выстрелов подожгли три танка. Пулеметы прижали пехоту гитлеровцев к земле. Тогда фашисты подожгли деревню и, прикрываясь дымом пожарища, обошли высоту стороной, ударив обороняющимся во фланг.
Пограничников было немного больше роты — весь резерв начальника погранотряда. Но они с честью выполнили поставленную перед ними задачу. Они заставили врага развернуться в боевой порядок, заставили его принять бой, задержали его и тем самым дали возможность занять выгодный рубеж для обороны одной из наших частей, выдвигавшейся навстречу врагу. В первые же минуты боя был тяжело ранен командир пограничников капитан Колодяжный. Командование взял на себя его заместитель старший лейтенант Сорокин. В бою погибли все командиры взводов. Таяли силы пограничников, иссякал боезапас. Замолчали одно за другим противотанковые орудия. Не осталось ни одного станкового пулемета. Очередную атаку врага бойцы отбили гранатами, огнем ручных пулеметов, автоматов и винтовок. В полдень на позицию пограничников из тыла прибыл связной. Он передал Сорокину письменный приказ отходить. Старший лейтенант, прижимаясь к земле, так как гитлеровцы вели сплошной огонь по высоте, прочитал приказ.
— Зубкова ко мне! — приказал он лежавшему рядом с ним рядовому Закурдаеву.
— Старшину!
— Старшину к командиру! — полетело по цепи. Через несколько минут старшина подполз к старшему лейтенанту.
— Приказано отходить! Мы свое дело сделали! — почти на ухо прокричал ему Сорокин.
— Понял! — ответил старшина.
— Сколько у нас раненых?
— Тяжелых трое. Остальные сами могут передвигаться.
— Переводи всех на правый фланг, ближе к лесу!
— Понял!
— Подготовь заслон из пяти человек!
— Понял!
— Оставь им один ручной пулемет! Отходить будут через тридцать минут за нами!
— Понял!
— Даю тебе на все десять минут. Через десять минут вызываю огонь артиллерии.
Зубков, вдавливая свои богатырские плечи в наспех отрытый окоп, проворно пополз выполнять приказание старшего лейтенанта. А Сорокин, и не помышлявший до сей поры ни о каком отходе, впервые попытался наметить наилучший путь к лесу.
Он начинался прямо за высотой довольно редким кустарником и постепенно переходил в густой дубняк. По этому дубняку танки врага, конечно, пройти бы не смогли. Но тем не менее не на дубняк следовало надеяться пограничникам. Полоса могучих дубов неожиданно обрывалась на краю топкого, заросшего камышом болота. Вот в нем–то и могли укрыться те, кому суждено было уйти с высоты.
Сорокин взглянул на часы. Он дал старшине всего десять минут. Больше не мог. Сейчас немцы обстреливали высоту и подтягивали силы. Через десять минут — Сорокин понимал это — они снова будут штурмовать позицию пограничников. И тогда вряд ли удастся кого–то куда–то перетаскивать и где–то сосредоточиваться.
Прошло три минуты. Сорокин увидел, как по траншее на правый фланг потянулись раненые. Потом потащили, где волоком, где на руках, тех, кто сам передвигаться уже не мог. Сорокин снова посмотрел на часы. Отведенное им для этой операции время истекало. А по склону высоты густой цепью следом за танками шли немцы.
«Ничего. Мы успели», — подумал Сорокин и вложил в ствол ракетницы красную ракету. Высота молчала. Экономя патроны, бойцы без команды не стреляли. И немцы шли в полный рост.
Когда осталось метров сто, Сорокин громко скомандовал:
— Огонь! — и выстрелил из ракетницы в небо.
Пограничники ударили по врагу. Немцы падали. Но цепь их не дрогнула. Огонь обороняющихся был слаб и редок.
К Сорокину снова подполз Зубков. Он тяжело отдувался. На голове у него появилась повязка.
— Раненые все до одного собраны на правом фланге, — доложил он.
— Отправляйте их немедленно в лес! — приказал Сорокин.
Всегда расторопный Зубков на сей раз даже не пошевелился. Сорокина это немало удивило.
— Чего же ты ждешь? — нетерпеливо спросил он.
— Я думаю, не успеем мы уже, — ответил Зубков. — Может, пока еще в окопе сидим, вдарить из последнего всем разом…
— Выполняйте, старшина, приказ, — сердито прервал его Сорокин. — Я же сказал, нас поддержат!
Он послал в небо вторую ракету. И, уже провожая Зубкова взглядом, поднял ракетницу и выстрелил в третий раз. Над высотой стоял неимоверный грохот. И, естественно, старший лейтенант не мог слышать, как где–то, за несколько километров от высоты, в тылу, приняв этот сигнал, в помощь пограничникам открыл огонь гаубичный дивизион. Но ему показалось, что он все же уловил сквозь треск автоматной стрельбы отзвук далекой канонады. Во всяком случае, он очень хотел этого. Очень. Потому что немцы были уже совсем близко. И было ясно, что на сей раз, своими силами, пограничникам их не остановить, от танков не отсечь и к земле не прижать. Сорокин взял винтовку и, тщательно прицелившись, выстрелил. Шагавший в цепи высокий гитлеровец будто переломился пополам. Сорокин стал целиться снова. Уложил еще одного. Для него, «ворошиловского стрелка», промазать с такого расстояния было просто невозможно. Руки привычно перезаряжали оружие, глаз наметанно совмещал мушку с очередной целью, а в голове неустанно билась одна и та же мысль: сбиты заставы, уже больше часа ведет жестокий, кровавый бой последний резерв их погранотряда. В действие вступают регулярные войска Красной Армии. Вот связной, он же из стрелковой дивизии военного округа. Значит, война? Конечно, для них, для пограничников, она началась уже давно: необъявленная, скрытая, но самая настоящая — беспощадная и коварная. Шпионы, диверсанты лезли на нашу землю чуть ли не каждую ночь. Их ловили. Они лезли снова. Пуля, нож врага на каждом шагу поджидали пограничников. Такова уж специфика службы на границе. Но сейчас перед ним на высоте были не шпионы и не диверсанты. Судя по всему, это были регулярные войска вермахта, с артиллерией, танками, авиацией.
Выстрелить в очередного гитлеровца Сорокин не успел: в боевых порядках атакующих вдруг начали рваться снаряды. Они взметали в небо огромные фонтаны земли, высоту затрясло, со стенок окопа посыпался песок. Артиллерийский налет, начавшийся так неожиданно, ошеломил гитлеровцев. К тому же на одном из танков прямым попаданием снесло башню. Два других тут же повернули обратно. Цепь кое–где залегла. Частью покатилась по склону высоты вниз. Сорокин понял: другого подходящего момента для отхода у пограничников не будет — и подал команду. Пограничники, продолжая вести огонь, начали отход. Артиллерийский налет продолжался минут десять. За это время некоторые бойцы успели отойти к лесу. Остальные почти достигли кустарника. Но отсюда добираться до леса было уже не так сложно. По крайней мере, так казалось Сорокину. Но, как это часто бывает на войне, обстановка вдруг резко изменилась. Артиллеристы перенесли огонь в лощину, куда по логике должны были откатиться атакующие, и в тот же момент немцы рванулись на позиции пограничников. Они смяли заслон, отсекли одну группу бойцов от другой и начали быстро продвигаться к лесу, явно намереваясь отрезать путь отступающим. Но в лесу уже были раненые. Их ни в коем случае нельзя было оставлять одних. И Сорокин с группой бойцов, находившихся рядом с ним, забросав немцев гранатами, прорвался в лес. Возле раненых был Зубков и еще несколько человек.
— Поднимайте на руки тяжелораненых и несите их к болоту. Остальные, товарищи, отходите сами. Желательно по разным направлениям! — скомандовал Сорокин.
Тяжелораненых понесли. Скоро под ногами бойцов захлюпала болотная жижа. Потом началась топь. Идти стало значительно трудней. И в это время немцы открыли по болоту огонь из минометов. Они не видели бойцов и били по площадям. Но огонь был плотным, и бойцам, чтобы спастись от осколков, то и дело приходилось окунаться в воду с головой.
Ночью в лес на противоположной стороне болота вышло всего семь человек и вынесли одного тяжелораненого.
Отошли от болота с полкилометра и остановились. Надо было передохнуть, а главное, сделать носилки для раненого. Нести его дальше на руках было тяжело и для него невыносимо мучительно. Только здесь Сорокин оглядел бойцов. Он знал их всех, кого лучше, кого хуже, но знал. Вместе с ним в лесу оказались старшина Зубков, опытный солдат, имевший на своем счету немало задержаний, человек немногословный, решительный и крепкий; рядовой Закурдаев, рослый, сухощавый боец из донских казаков, уже заканчивавший службу на границе, безудержно смелый, с несколько своеобразным, строптивым характером; рядовой Сапожников, бывший учитель, рядовые Гусейнов, Бугров и Елкин. Раненым был капитан Антон Семенович Колодяжный. Его ранило осколком в грудь во время отражения первой атаки немцев. И потом в плечо — уже теперь, в болоте. Он был почти без сознания.
Носилки сделали из двух жердей и двух шинелей. Положили на них капитана.
— Кто–нибудь еще вышел? — спросил Сорокин.
— Вроде левее у мысочка кто–то бултыхался, — сказал Закурдаев.
— Еще?
Пограничники молча переглянулись.
— Значит, не видели, — решил Сорокин. — Пойдите, Закурдаев, поищите людей. Должен же еще кто–то выйти!
Закурдаев исчез в кустах.
Бойцы в ожидании его залегли под деревьями. К Сорокину подполз Зубков.
— Кого теперь найдешь? Темно. Да и кто тут будет сидеть? — вполголоса проговорил он.
— Мы должны попытаться найти своих, — ответил Сорокин.
— А сами что будем делать дальше? — спросил Зубков.
— Выполнять приказ, — коротко сказал Сорокин.
— Понятно, — привычно ответил Зубков.
Но Сорокину показалось, что произнес он это чисто машинально, и потому добавил:
— Нам приказано соединиться с полком. Мы это и сделаем.
Помолчали. Каждый думал о том, как теперь будет. Хорошо, если полк надежно сдержит врага и останется на своем рубеже, а если начнет маневрировать? Прошло минут тридцать. Вдруг послышался легкий шум. Будто кто–то раздвигал ветки. Потом треснул сучок. Пограничники насторожились. Прошло несколько минут, и в просветах между деревьями показались два силуэта: Закурдаев вел какого–то паренька небольшого роста, щуплого, в белой рубашке.
— Вот. Под кустом нашел. Из местных, — объяснил Закурдаев.
— Как зовут? — спросил Сорокин.
— Борька, — ответил парнишка. И добавил: — Борька Ипатов.
— Откуда ты?
— Из Кривули.
— А что же ты здесь, в лесу, делаешь?
Борька рассказал обо всем, что с ним произошло.
— Видели мы, как горела твоя Кривуля, — сказал Сорокин. — Что же ты теперь делать будешь?
— Не знаю, — всхлипнул Борька.
— Родичи какие–нибудь у тебя здесь проживают? — спросил Зубков.
— Нигде нет…
— Осиротел, значит.
— Крепись, Боря. С нами пойдешь, — решил вдруг Сорокин. И посмотрел на Зубкова: — Не пропадать же ему тут одному?
— Оно, конешно, товарищ старший лейтенант, — поддержал командира старшина. — Хотя, с другой стороны, с нами идти — тоже не мед пить.
— И все же для него это выход из положения, — сказал Сорокин.
Борька слушал разговор пограничников молча. Трудно было в его состоянии чему–нибудь сейчас радоваться. Но он действительно обрадовался, когда старший лейтенант вдруг сказал, что они возьмут его с собой. Ведь они были свои, советские. И не просто свои, а пограничники–люди, которым в деревне всегда доверяли как родным. И хотя лично знакомых ему пограничников Борька пока не встретил, это, в конце концов, было не так уж и важно. Но потом, в какой–то момент, Борька вдруг испугался, что старший лейтенант может передумать. Передумает и не возьмет его с собой. Борька так испугался, что даже схватил старшего лейтенанта за РУку.
— Товарищ старший лейтенант, я все буду делать, что вы прикажете! — быстро заговорил он. — Только разрешите мне идти с вами. Мне ничего не надо. Я сам все умею. И плавать умею, и по деревьям лазить, и стрелять могу…
— Тише, хлопец, — остановил Борьку Зубков. — В лесу сейчас далеко слышно.
— Я у нас в деревне лучше всех стреляю, — сразу перешел на шепот Борька. — И противогазом я пользоваться умею. И гранату бросать — пожалуйста. Нас учили. И винтовка у меня есть. Я нашел…
— Да ты чего так волнуешься? — даже усмехнулся Сорокин. — Как же мы можем тебя тут бросить? Не бросим мы тебя. А то, что ты умеешь стрелять, это даже очень кстати. Теперь это оказывается самым нужным делом. Так что пойдешь с нами. А мы, товарищи, давайте–ка посчитаем боеприпасы, разделим их поровну, приведем себя в порядок и через час тронемся. Пока не рассвело, нам надо выйти полку во фланг.
Сказав это, старший лейтенант сел на траву, быстро снял сапоги и вылил из них воду. Зубков понял, что указаний больше не будет, и приступил к делу.
— Приготовить оружие и весь наличный боеприпас на поверку, — тихо скомандовал он и поманил к себе пальцем Закурдаева. — Сполняй!
***
Через час, как и приказал Сорокин, группа двинулась на сближение с полком. Пограничники шли гуськом, пробираясь сквозь чащу, прислушиваясь к отдаленной стрельбе. Как доложил связной, полк занимал позиции между болотистой поймой реки и поднимавшимся ни высоту дубовым лесом в четырех километрах от Кривули, или от рубежа, на котором сражались пограничники. Позиция полка была очень удобной. Не переправившись через болото, противник не смог бы зайти обороняющимся во фланг. Дубняк на высоте был так же практически непреодолим для немецких танков Атаковать полк можно было только с фронта, развивая наступление вдоль дороги Кривуля–магистральное шоссе Висомля–Слоним. А с этого направления все подступы к позициям полка надежно простреливались. Сорокин имел все основания считать позицию полка непреодолимой, тем более что, как сообщил связной, в тылу полка развертывался второй эшелон дивизии. Неожиданно в стороне и сверху послышался нарастающий гул. Пограничники остановились, пытаясь что–либо разглядеть сквозь деревья. Но небо было еще темным. А кроны деревьев почти непроницаемы. Было ясно одно летят самолеты.
— Похоже, наши, — высказал предположение Гусейнов.
— Наши, — обрадованно подтвердил Бугров.
Все стали смотреть вверх. Сорокин посмотрел тоже. И без труда определил по внешнему виду самолеты врага.
— К сожалению, это не наши, товарищи, — сказал он.
— А вон еще три, — разглядел в темноте еще одну партию Бугров. — Да не три. А пять. Пожалуй, даже семь, девять.
— Под ноги гляди лучше, не по шоссейке идешь, — оторвал его от этого занятия Зубков.
— И то верно. Нам спешить надо, — поддержал старшину Сорокин.
От болота отошли километра на три. Позиции полка должны были быть где–то уже недалеко. Но, странное дело, это не подтверждалось ни приближающимся грохотом стрельбы, ни нарастающим гулом техники. Даже наоборот, чем ближе подходили пограничники к району обороны полка, тем отдаленней становилась канонада.
Вскоре лес, начал редеть. Деревья разбежались в стороны. Впереди вытянулась полоса кустарника, дальний конец которой невидимо тонул в сумраке душной и светлой июньской ночи. Сорокин остановился. Остановились и бойцы. Сапожников и Елкин, пользуясь случаем, опустили носилки с раненым на траву. К Сорокину тотчас же подошел Зубков.
— Опасно, пожалуй, с раненым–то на свет выходить, — сказал он Сорокину.
Старший лейтенант молча кивнул.
— Если разрешите, я бы прошел вперед, разведал, — предложил Зубков.
— Иди. Не нравится мне это затишье, — признался Сорокин. — Только далеко не забирайся.
Зубков ушел и скоро пропал в кустах. А пограничники на всякий случай залегли, приготовившись к возможному нападению врага. Было уже совсем светло. Косые, неяркие лучи солнца нежно румянили верхушки деревьев. Прошедший день был жарким. За ночь земля и лес не успели остыть. Роса не выпала. Воздух был напоен сухим, терпким настоем трав. Прошло с полчаса томительного ожидания. Розовые лучи солнца заметно посветлели, зазолотились. И тогда откуда–то сбоку, из леса вышел Зубков. Пригибаясь к земле, прячась за кусты, он добрался до пограничников и, опустившись перед Сорокиным на землю, доложил:
— Похоже, опоздали мы, товарищ старший лейтенант.
— Что значит? — не понял Сорокин.
— Ушла часть.
— Не может быть, — не поверил Сорокин.
— Так точно. Одни убитые остались. Наших много полегло, а немцев еще больше.
Сорокин встал и, жестом приказав бойцам следовать за собой, пошел в том направлении, в котором немного раньше уходил Зубков. Пограничники двинулись за ним. Сначала шли кустами. Потом вышли в поле и сразу увидели прямо во ржи четыре сгоревших немецких танка. Между ними, зияя черными дырами проломленных бортов, недвижно застыли бронетранспортеры. Ни танки, ни бронетранспортеры уже не чадили. Это говорило о том, что бег их был остановлен еще накануне, во вчерашнем бою, громовые отголоски которого пограничники слышали в болоте. Когда подошли к разбитой технике поближе, увидели первых убитых немцев. Их было много: в серых мундирах пехоты и черных куртках и комбинезонах танкистов. Сорокин, не останавливаясь, пошел дальше. За полем, на взгорке, начинались окопы полка. Отрыты они тоже были наспех, как и у пограничников, но проходили по очень выгодному рубежу. И все были исклеваны снарядами и бомбами. В нескольких местах виднелись полузасыпанные землей, исковерканные наши орудия и пулеметы. Рядом с ними лежали расчеты. Бой, судя по всему, был жарким и упорным. Потери с обеих сторон были очень велики. И было неясно: отошли в конце концов наши под натиском явно превосходящих сил врага или полегли здесь все до последнего…
— Если это провокация, то она просто чудовищна, — нарушил молчание рядовой Сапожников.
Сорокин, обернувшись, посмотрел на него. Сапожников был толковым, грамотным бойцом, неплохо знал немецкий язык. До службы на границе работал учителем, ездил с лекциями по колхозам Поволжья, выступал с докладами и беседами. Служба его уже подходила к концу. Но теперь все планы круто менялись.
— Думаю, товарищ Сапожников, что это не провокация, — ответил Сорокин. — Ведь если бы только полк отступил. А ведь за ним стоял второй эшелон дивизии. Но и его нет… И боя не слышно… Это война.
— Чу!.. — прервал вдруг разговор Зубков.
Все обернулись к нему.
— Верно, гудит вроде, — подтвердил Закурдаев.
— И я слышу, — обрадовался Борька.
— Разговоры! — оборвал их Зубков.
За лесом, там где проходила дорога, которую оседлал полк и удерживал от немцев своим центром, слышался какой–то неясный шум. Похоже было, что там кто–то ехал. Но кто? И куда?
— С раненым туда идти ни к чему, — сказал Зубков.
Капитан в это время очнулся и застонал. Над ним склонились Сорокин и Зубков. Капитан попросил пить и обвел бойцов мутным, ничего не видящим взглядом. Закурдаев мигом снял с пояса фляжку, отвинтил крышку, подставил горлышко к губам командира.
Капитан пил, а Зубков приговаривал:
— Потерпите еще чуток, товарищ капитан. Должны сейчас к своим выйти.
Колодяжный ничего не ответил и снова закрыл глаза.
— Крови много потерял наш командир, — сказал Сорокин и распорядился, обращаясь к старшине: — Идите. Мы останемся тут. Отойдем в лес и будем вас ждать. Разведайте все один.
И снова Зубков ушел на задание, а группа вернулась по полю в лес. Здесь и маскировка была надежней, и в случае вынужденного отхода легче было найти менее опасный путь.
На этот раз старшину ждали дольше. Он появился лишь через час. И все это время за лесом что–то гудело и шумело. Зубков прибежал, словно за ним гнались. Лицо его было встревоженным и Даже, как показалось Сорокину, растерянным.
— Немцы! — переводя дух, коротко выпалил он.
— Где? — схватился за автомат Сорокин.
— На дороге. Идут машины — конца нет. С пехотой и без пехоты. Что–то везут. На прицепах орудия. Идут танки. Броневики… Я смотрел минут двадцать, — уже более подробно доложил Зубков. — Теперь и я думаю, самая это настоящая война, товарищ старший лейтенант.
Сорокин опустил автомат:
— Вас не заметили?
— До меня ли им? Шпарят как настеганные.
— В таком случае, давайте отойдем поглубже в лес.
Пограничники поднялись и двинулись за старшим лейтенантом. Остановились метров через триста в густом орешнике. Когда бойцы сели, Сорокин сказал:
— Больше ни у кого не может быть сомнений. Началась война. Враг напал неожиданно, вторгся на нашу территорию и потеснил наши войска. Фактически государственная граница проходит теперь по линии фронта. Наша задача — снова занять на этой границе свое место. И мы сделаем это.
Сорокин поднял над головой автомат и поклялся:
— Клянусь, Родина, я снова стану часовым твоих рубежей!
— Клянусь!
— Клянусь!
— Клянусь! — повторили следом за ним пограничники.
— А мне можно поклясться? — спросил неожиданно Борька.
— Даже обязательно, — сказал Сорокин. — Ты же с нами.
— Клянусь, и я дойду до границы и отомщу проклятым фашистам и за мамку, и за батю, и за Гошку! — глухо произнес Борька и поднял руку, как это делают при пионерском салюте.
Пограничники молча смотрели на него, молча подняли сжатые кулаки.
— А пистолет мне дадут, товарищ старший лейтенант? — снова спросил Борька.
Сорокин на минуту задумался.
— Ты можешь называть меня по имени и отчеству: Николаем Михайловичем. А пистолета свободного у нас пока нет. А когда добудем — дадим непременно.
— Я сам добуду, — сказал Борька.
— Может и так статься, — согласился Сорокин. — Однако давайте уясним обстановку. Мы в тылу врага. На руках у нас раненый командир. Мы будем пробиваться к фронту и понесем его. Это возлагает на всех нас особую ответственность и требует максимальной осторожности. Попытаемся догнать наших.
Шли уже четверо суток: в светлое время отлеживались где–нибудь в гуще леса или в болотах, ночами — насколько позволяла местность двигались на восток. На дороги старались не выходить. Они почти везде были забиты немецкими войсками. Можно было бы двигаться быстрее. А главное, смелее себя вести. Но группу сковывал раненый. Все видели, что он мучается, но помочь ему никто не мог. Пограничники спешили, напрягали последние силы. Однако не только не встретили никакой нашей части, но за последние двое суток даже не слышали стрельбы. Война так стремительно продвигалась на восток, что стало ясно: если и дальше группа будет двигаться такими же темпами, она не догонит фронта.
Утром пятого дня Зубков разделил на всех последнюю банку консервов, разломил на семь долей три последних, оставшихся в его личном НЗ сухаря.
Видя это, Сорокин сказал:
— До сих пор мы старались обходить деревни стороной. Теперь нам без них не обойтись.
Зубков тотчас же оправил на себе гимнастерку. Это он делал всегда, когда намеревался обратиться к начальству или сам должен был получить от него какое–нибудь задание. Он был уверен, что и на этот раз старший лейтенант пошлет в разведку его. Но Сорокин решил иначе.
— Пойдет Закурдаев, — распорядился он. — А тебе, Иван Петрович, хоть и маленький у нас отряд, и тут дел найдется.
Закурдаев поправил на голове фуражку и окинул товарищей с высоты своего роста снисходительным взглядом. Сорокин тоже посмотрел на пего и задумчиво сказал:
— Жаль, конечно, что никакой штатской одежды у нас нет. Все–таки была бы маскировка.
И вдруг его осенило: а может, Борису поручить это дело?
— Пойдете вместе. Естественно, вы, товарищ Закурдаев, старшим. Пойдете на восток. Попытайтесь зайти в ближайший населенный пункт. Если память не изменяет, где–то тут должны быть Гречишки. Добудьте хоть каких–нибудь медикаментов. Хотя бы просто йод, марганцовку. Достаньте сколько можно продуктов: хлеб, картошку, одним словом, что дадут. И конечно, соберите подробную информацию о противнике. И вообще об обстановке.
— Я бы, перед тем как идти, сориентировался. А то ведь можно и мимо этих самых Гречишек проскочить, — предложил неожиданно Зубков.
— А чего отсюда увидишь? — недоуменно спросил Закурдаев и огляделся по сторонам.
— Отсюда, конечно, ничего не увидишь. А ежели на верхотуру взобраться — там глазам простор, — разъяснил старшина.
— Так бы и сказал: на дерево залезть, — недовольно буркнул Закурдаев.
— Сам соображать должен. А то только на свою длинную шею надеешься.
Закурдаев стал стаскивать сапоги. Но Зубков остановил его:
— Помоложе тебя найдется, — сказал он и подтолкнул Борьку: — Давай–ка, паря, а мы посмотрим, на што ты горазд.
Борька словно только и ждал этой команды: мигом подтянул штаны и, ловко действуя босыми ногами и руками, вскарабкался на высокий дуб. Прошло несколько минут, и он сообщил уже с самой верхушки:
— Все хорошо видно.
— Доложи, что именно, — сказал Сорокин.
— А все. Поле вижу. И церкву. И деревню…
— Где поле? — спросил Сорокин.
— А вон, — ответил Борька. Но, очевидно, понял, что такой ответ Сорокина не удовлетворит, и уточнил: — Если на солнце смотреть, то совсем влево. А церква и деревня почти прямо.
— Ясно, — ответил Сорокин. — Еще что видно?
— А больше ничего. Лес кругом…
— Дыма нигде не видно?
— Дым справа. Далеко–далеко.
— Много?
— До неба.
— Белый?
— Черный. Как туча.
— Понятно. Слезай, — сказал Сорокин.
Борька проворно спустился вниз. Закурдаев уже был готов к выходу. На плече у него висел автомат. На ремне две гранаты.
— Разрешите выполнять? — обратился он к старшему лейтенанту.
— Идите, — сказал Сорокин и пожал им обоим руки.
Разведчики пошли. Пограничники проводили их молчаливыми взглядами. Но когда те подошли к кустам, Зубков не выдержал.
— Крестника–то береги. Все–таки малой! — крикнул он Закурдаеву.
Закурдаев кивнул и совсем по–домашнему положил Борьке на плечо свою руку.
— А вы, товарищи, вскипятите воды — надо сделать командиру перевязку, — распорядился Сорокин. — Ну и… остальное сами смотрите.
— Понял. Все понял, — отдал честь Зубков и обратился к бойцам: — Давно хочу спросить, кто из вас лапти плести умеет?
Бойцы переглянулись.
— Мне в детстве приходилось, когда на покос собирались, — ответил рядовой Бугров.
— Вот и хорошо, — обрадовался Зубков. — Надери–ка лыка да и сплети нашему мальцу. Он на дерево лез, а я посмотрел: ноги–то у него уже все ободраны. А еще сколько идти?
— Я пожалуйста, товарищ старшина, — с готовностью ответил Бугров. — А чем плести–то? Инструмента–то нет.
— Известно. Кадачик[3] я тебе не представлю. Без него обходись. Возьми у Гусейнова складень, тесак у тебя есть, намедни подобрал. И орудуй, — решил вопрос старшина.
— Тесаком? — удивился Бугров.
— А не нравится, так пальцами. Сполняйте, товарищ Бугров.
Бугров протянул руку Гусейнову за перочинным ножом.
— Вы, товарищ Сапожников, наладьте все для перевязки, — продолжал Зубков. — Котелок у вас имеется, воды нагреете. А у меня из мешка достаньте рубаху и порвите ее на бинты. Как знал ведь, что пригодится, сунул, — вздохнул старшина. — А вы, Гусейнов и Елкин, займитесь носилками. Лес тут хороший, подберите такие слеги, чтоб вчетвером нести можно было. Легче в пути будет.
— Я давно хотел предложить так сделать, — сказал Гусейнов.
— Вот и хорошо, — одобрил Зубков. — Сполняйте.
***
Молчаливый лес, по которому, придерживаясь направления на солнце, шли Закурдаев и Борька, время от времени оглашался гулом пролетающих в небе самолетов. Они обошли стороной поросшую ромашками поляну и очутились на берегу заболоченной речушки, скорее даже ручья. Закурдаев первым шагнул в воду. Она сразу же залила его выше колен. Он усмехнулся, достал из кармана брюк гранату и повесил ее на пояс. Потом махнул рукой Борьке:
— Давай на закукорки.
— Я сам, дядь Гриш, — заартачился Борька.
— Какой из тебя, из мокрого, разведчик, делай, что говорят, — скомандовал Закурдаев и посадил Борьку на спину.
Они перебрались через ручей, и Борька, поглядывая на новую гранату, спросил:
— Это лимонка, дядь Гриш?
— Правильно надо называть Ф–1, — пояснил Закурдаев.
— А у нас называли ее лимонкой, — сказал Борька.
— Известно, в детском саду и названия детские, — скептически заметил Закурдаев.
— А она с запалом? — не обратил внимания на его усмешку Борька.
— Не карандаш же я в нее сунул, — хмыкнул Закурдаев и вдруг насторожился: — А чего это тюкает где–то?
— Не знаю, — прислушался Борька.
— А ну–ка двигай вперед, — приказал Закурдаев.
Борька пошел дальше.
— Не знаю! — передразнил его Закурдаев. — А я же чую! Шо у тебя в кармане?
Борька послушно вывернул карманы. На траву посыпались винтовочные патроны, пустые обоймы, какая–то металлическая коробочка.
— Ничего себе склад боеприпасов, — протянул Закурдаев и взял в руки коробочку. — А это шо? — В коробочке оказались пять патронов от немецкого автомата. — И тут боезапас! — крякнул Закурдаев. — Для чего он тебе?
Борька, не ожидая такого вопроса, заморгал.
— Старший лейтенант обещал мне дать винтовку. А патроны у меня уже есть. И я тогда сразу отомщу этим гадам за всех своих. И за ваших товарищей, — ответил он.
— Да в разведку–то ты зачем все это тащишь! — не на шутку рассердился Закурдаев.
— А куда мне их девать? — насупился Борька.
— А если немцы тебя сцапают? Да обыщут? Да найдут все это? Ты соображаешь?
— А что, нельзя? Я же не у них взял. Я нашел…
— Ну, крестник, чувствует мое сердце: хлебну я с тобой горя, — запричитал Закурдаев. И вдруг грозно скомандовал: — А ну, дай все это сюда!
После этого, положив Борькины патроны себе в вещмешок, он пошел дальше. Борька, стараясь не отстать от него, почти бежал рядом с ним.
— Нас для какого дела послали? — сердито шипел, не глядя на Борьку, Закурдаев.
Борька, чтобы не рассердить его еще больше, молчал.
— В разведку. Разузнать обстановку, — сам отвечал на свой вопрос Закурдаев. — Это главное. И может, именно тебе придется это исполнять. Потому как ты буквально местный житель. И без формы. И тебе зайти в деревню очень даже просто. Поймают, спросят: «Откуда?» Скажешь: «Из Кривули». — «Зачем пришел?» — «Ищу корову». И все чин чинарем. А у тебя неожиданно всякие демаскирующие признаки обнаруживаются. Ну, крестник…
Лес оборвался изгородью, за которой сразу же начиналось большое картофельное поле. Закурдаев сразу замолчал и даже прикрыл ладонью рот, словно побоялся, что ненароком скажет что–нибудь еще. Потом лег и пополз к изгороди. Борька во всем подражал ему. У изгороди они долго наблюдали за полем, за деревней, примыкавшей вплотную к полю с противоположной его стороны. В поле не было видно ни души. В деревне тоже будто все вымерли. Только раз–другой кто–то быстро пробежал со двора во двор, и опять никого.
— Я поползу. А ты иди вон той тропкой. Будто и впрямь идешь из Кривули, — вполголоса сказал Закурдаев. Никого не бойся. Ни от кого не прячься. Ищешь корову — и точка. Зайди в крайнюю хату и, если порядок, открой окно. Нет — беги ко мне. Я прикрою. Давай!
Они разминулись. Борька пошел к тропе и дальше в деревню. Закурдаев пополз между грядками, прикрываясь густой ботвой.
Хатенка, на которую нацелился Борька, стояла несколько на отшибе от остальных дворов, была невысока и ветха. Борька не испытывал страха. Но все же, когда он подошел к крыльцу хатенки, сердце у него забилось сильнее обычного. Может, поэтому, сколько он ни прислушивался и ни присматривался, он не обнаружил в хатенке никаких признаков жизни. У него даже мелькнула мысль: «Может, и здесь всех постреляли? Зайду, а там все побиты?» От этой мысли ему стало совсем не по себе. Но он заставил себя пересилить страх и постучать в окно. Хатенка не отвечала. Борька постучал сильнее. За окном кто–то или что–то пискнуло.
— Чего надо?
Голос был женский. И Борька обрадовался.
— Напиться у вас можно? — спросил он.
— Напейся.
Борька зашел в хатенку. В ней неожиданно оказалось чисто. В углу стоял большой, покрытый клеенкой стол. Напротив него кровать. Возле печки сидела старуха. Она посмотрела на Борьку подслеповатыми глазами и сказала:
— Ковш в ведре. А ведро на скамейке.
Борька быстро нашел и то и другое, сделал несколько глотков и спросил:
— Немцы в деревне есть?
— Вчера были. Возле церкви стояли. К вечеру за речку ушли, — ответила старуха.
— А сегодня не приходили?
— Не слышала… Сам–то откуда?
— Кривулинский.
— Это там, у кордона? Далеко…
— Ага, — сказал Борька. — Пожгли наш колхоз дотла. И поубивали всех. А можно и мой товарищ напьется?
— Кличь, — разрешила старуха.
Борька быстро распахнул окно. Но никого в поле не увидел и выбежал на улицу. И тотчас, за сараем, нос к носу столкнулся с Закурдаевым.
— Куда? — схватил его за руку пограничник.
— За вами, — даже оторопел Борька.
— А я как велел меня вызывать?
— Я открыл, а вас нет, — оправдывался Борька.
— Значит, так надо, — оборвал его Закурдаев. — Ну, что там?
Борька доложил обстановку.
— Старуха надежная? — спросил Закурдаев.
— Добрая. Воды дала.
— Была бы добрая, молоком бы напоила, — проворчал Закурдаев. — Ладно, рискнем.
Они вошли в хатенку. Старуха, хоть и плохо видела, но сразу разобрала, кто явился к ней в дом. Увидела и сразу побежала к окну закрывать занавеску.
— Здравствуй, мать, — снял фуражку Закурдаев.
— Здравствуй, сынок, — даже поклонилась немного старуха.
Закурдаев кивнул Борьке.
— Иди–ка к тому окну, смотри вдоль улицы. Что заметишь — докладывай, — сказал он и присел на скамейку рядом с ведром. — Значит, немцев нет, мать?
— Были, — повторила старуха.
— А куда ушли?
— Мужиков согнали и повели к реке. И старика мово тоже увели…
— Зачем?
— Вроде переправу налаживать. Соседка сказывала…
— А где же у вас река–то?
— А за церквой, за лесом, верст семь.
— В соседних деревнях немцы есть?
Старуха кивнула головой:
— В Сизовке есть. А более не знаю.
— А почему знаешь, что в Сизовке есть?
— Вчера скотину оттель гнали.
— Далеко эта Сизовка?
— Пятнадцать верст… Туда дорога по берегу.
Закурдаев встал:
— Спасибо, мать, за разговор. Спасибо. Нет ли у тебя еще йоду? Раненого нам перевязать надо.
Старуха полезла в красный угол и вытащила из–за иконы пузатый флакон, на три четверти заполненный темной жидкостью. Она посмотрела на флакон, вздохнула и протянула его бойцу. Закурдаев спрятал флакон в карман гимнастерки.
— И за это, мать, спасибо, — сказал он и, потоптавшись, спросил еще: — А с харчами, мать, не поможешь нам малость?
Старуха будто ждала этого. Согласно кивнула.
— Кто же вам еще подсобит, если не мы, — вздохнула она. — Бульбы дам. И хлеба дам…
В этот момент под кроватью вдруг хрюкнул поросенок. Глаза у Закурдаева сразу заблестели.
— Чую, кабанчик есть, — заметил он и проглотил слюну.
— От ворога припрятала. Как пришли, первым делом но дворам направились кур стрелять, — сказала старуха.
Закурдаеву очень хотелось попросить у старухи поросенка. Ведь последние двое суток бойцы питались в основном грибами и ягодами. Но язык не повернулся.
— Хотела до зимы сохранить, — продолжала старуха, думая какие–то свои думы, — да видно, не получится. Сведут со двора ироды. Так уж берите и его. Все–таки своим пойдет.
Закурдаев совершенно оторопел, вдруг вытер рукавами рот и поцеловал старуху. — Звать–то тебя как, мать?
— Ульяной. Ульяна Касьяновна, — поправила сама себя старуха. — Да что уж…
— Мы, Ульяна Касьяновна, этого вовек не забудем. И берем мы взаймы. Истинное слово, — поклялся Закурдаев.
— Буде пустое говорить, — попросту махнула рукой старуха. — Где вас искать–то? Да и будете ли еще живы?
— Непременно будем!
— Ну, дай бог! — вздохнула старуха. — Только уж сам за ним полезай. Мне, сынок, нагибаться хуже смерти. Поясница совсем замучила.
— А вы каленым песочком погрейте. Или еще лучше солью. Враз снимет, — обнадежил Закурдаев. И быстро стащил со спины вещмешок. Развязал его и опустился на колени. Нагнулся под кровать. Но вспомнил про гранаты, снял их с пояса и положил на пол. Опять хотел было залезть под кровать, но не полез и окликнул Борьку.
— Сбегай–ка ты, брат, пока на улицу, да посмотри, что там делается.
Сказал и уж теперь распластался на полу. Он полез к поросенку и не видел, как Борька ловко схватил с пола лимонку и выскочил из хатенки. Закурдаев поймал поросенка, завязал ему на всякий случай рыло и сунул в мешок. А Борька в это время вприпрыжку бежал по улице. Он миновал четыре проулка, когда неожиданно услыхал визгливые чужие голоса и увидел троих немцев. Размахивая полотенцами, в полурасстегнутых кителях, пьяно горланя песню, они двигались вдоль улицы ему навстречу. Борька мгновенно шмыгнул за поленницу. Немцы прошли мимо, не заметив его. Закурдаев тоже услыхал песню, взвел на боевой взвод автомат и замер у окна. Теперь ему казалось, что он зря послал на улицу Борьку. Были бы они вместе, действовать в такой неожиданной ситуации было бы легче. Его немного успокоила старуха.
— Опять в баню направились, — сказала она. — Вчера там весь вечер буянили.
— А где баня?
— У пруда. До нас не дойдут, — объяснила старуха.
— Принесла нелегкая, — проворчал Закурдаев. — И где этот шкет запропастился?
А Борька внимательно следил за немцами через просветы поленницы. Немцы свернули в проулок, пошли к пруду. Потом они зашли в баню, оставив распахнутой дверь.
Выходя из хатенки, Борька не думал встретить на улице врага. Старуха уверила их, что немцев в деревне нет. И гранату он стащил у своего старшего больше из озорства. Но когда немцы оказались вдруг совсем рядом, у Борьки сердце заколотилось от неудержимого желания швырнуть им под ноги лимонку. Он смотрел через поленницу на немцев, а видел страшную черную воронку, образовавшуюся на месте, где стояли его мать и отец. Немцы горланили песню. А он слышал крики обезумевших от ужаса односельчан. Поленница, к которой он прижался, испускала душистый аромат сосны. А у него горло перехватило от воспоминаний об удушливом дыме пожарища, оставшегося как память о Кривуле. Немцы удалялись от него по проулку все дальше. А у него все настойчивее крепло желание рассчитаться с ними.
Когда они скрылись в предбаннике, Борька ужом выполз из–за поленницы и, пригибаясь к траве, побежал напрямик к бане, по лугу. Он подбежал к двери, первым делом закрыл ее и подпер колом. Потом достал из кармана гранату, вырвал чеку и втолкнул гранату в слуховое оконце. Он не успел забежать и за угол, как внутри бани громыхнул взрыв, из окошка со звоном вылетело стекло, а из–под крыши повалил дым и посыпались пыль и сажа.
Когда Борька подбежал к хатенке, Закурдаев с автоматом в руке и мешком за спиной был уже на крыльце.
— Ну! — только и мог выговорить он и вприпрыжку сбежал с крыльца. — За мной, стервец! — на ходу крикнул он Борьке и через поле побежал к лесу. Борька едва поспевал за своим старшим. И хотя погони за ними не было и вслед им никто не стрелял, они проскочили поле без единой остановки. И еще больше километра запутывали следы, петляли по лесу, прежде чем Закурдаев вволю отвел душу и на чем свет отругал Борьку.
— Какой ты боец?! Шпана ты и анархист! Вот ты кто есть! Под трибунал тебя отдать надо! Вот что я тебе скажу!
У Борьки от пережитого волнения еще стучали зубы. И он плохо понимал, за что его ругает старший. Но когда Закурдаев заговорил о трибунале, Борька насторожился.
— А за что трибунал? — повторил он не совсем понятное, но тем не менее страшное слово.
— Как за что? — вскинулся Закурдаев. — Задание не выполнил? Тебе что было приказано? Чуть что заметишь, сразу же докладывай. А ты?
— А я… — начал было объяснять Борька. Но Закурдаев не дал ему договорить.
— Что — я? Там взрыв! Надо уходить! А тебя нет!
— Не успел я сразу…
— Вот и не выполнил задания. Раз! Гранату спер? Два!
— Не спер, а взял, — поправил Борька.
— Какая разница, если без спросу? Спер, и амба. Где она?
— Я же бросил ее. Вы же слышали, — даже удивился такому вопросу Борька.
— Что? — оторопел Закурдаев и остановился как вкопанный.
— Бросил в баню. А там были три немца, — объяснил Борька.
— Так это ты? — вытаращил глаза Закурдаев.
— Бросил я, — подтвердил Борька.
— Мать честная! А я думал, что там за грохот? Кто бьет? По кому? Знаю одно, немедленно надо уходить! А это, оказывается, он. Три немца!
— Три…
— А если бы их было пять?
— Все равно бы бросил.
— А в соседнем доме еще десять? Тогда што? — Тогда не знаю…
— А я знаю: сцапали бы тебя как миленького да выпустили бы из тебя кишки! А ты бы нюни распустил! А они бы до всего дознались и взяли бы всю группу! Вот чего стоит твое геройство…
Борька молчал. Понуро смотрел себе под ноги. Ему казалось, что на войне все проще: увидел врага — бей. А выходит?..
— Да что с тобой толковать, старший лейтенант во всем разберется, — закончил разговор Закурдаев и двинулся быстрым шагом дальше, в глубь леса.
***
Выслушав доклад Закурдаева, Сорокин сразу поднял группу:
— Не думаю, что немцы станут нас разыскивать. Но нельзя забывать, что с нами раненый командир. Поэтому рисковать не стоит.
Пограничники подняли носилки и двинулись в обход деревни. Уже на ходу решали все проблемы. И в первую очередь — куда идти дальше. Сорокин советовался только со старшиной. Зубков был человеком рассудительным, и к его предложениям стоило прислушиваться. В конце концов решили, что самое правильное будет выходить к реке километрах в трех ниже переправы, которую, по сообщению Ульяны, возводили деревенские мужики. Карты у Сорокина не было. Поэтому направление движения выбрали приблизительно.
Сорокин шел впереди группы. Зубков переместился замыкающим. Борька только того и ждал. Он тоже начал потихоньку отставать и скоро незаметно поравнялся со старшиной.
— Ты чего? — сразу обратил на него внимание Зубков.
— Ничего, — испугался вдруг говорить правду Борька.
— А чего нос повесил?
— Закурдаев сказал, что меня трибуналом судить будут, — признался Борька.
Зубков сокрушенно усмехнулся.
— Самого–то его, черта долговязого, взгреть бы полагалось: с мальцом совладать не смог. Да так уж, учитывая ситуацию, — махнул он рукой.
— Да, это вы так думаете, — не поверил Борька. — А старший лейтенант?
— Что — старший лейтенант? — не понял Зубков.
— Старший лейтенант, наверно, по–другому думает. Он, наверно, как Закурдаев, — объяснил Борька.
— А ты спроси поди, — посоветовал Зубков.
Борька поспешил в голову цепочки. Когда обгонял Закурдаева, заглянул ему в глаза. Закурдаев сощурился и погрозил ему пальцем. Борька ничего Закурдаеву не ответил и прибавил шаг. Поравнялся с Сорокиным. Но спрашивать его ни о чем не стал. Старший лейтенант был чем–то озабочен. Борьке казалось, что старший лейтенант наверняка сейчас думает о нем. А точнее, обо всей этой истории с гранатой и т.д. И конечно, он также осуждает его, как и Закурдаев. И не только осуждает, а, возможно, даже обдумывает, как теперь с ним поступить, может, и на самом деле отдать под трибунал?
Сорокин действительно был погружен в размышления. Но конечно, не о Борьке. Он думал о том, что они вряд ли донесут до своих живым капитана Колодяжного. Потому что, когда командира сегодня перевязывали, он ясно увидел вокруг раны на бедре сиреневый овал гангрены. А это значило, что дела командира очень плохи. А для него, Сорокина, капитан Колодяжный был не только командиром, но и другом, который научил его многому хорошему. Когда в тридцать восьмом году Сорокин прибыл молоденьким лейтенантом на заставу для прохождения службы, Колодяжный был начальником заставы. Не все тогда, на первых порах, ладилось у Сорокина. Многого он еще не знал, не умел. И Колодяжный не пожалел ни сил, ни, времени, чтобы помочь молодому командиру стать на ноги. Не такая уж большая и разница была у них в летах. А был он, Антон Семенович Колодяжный, и бойцам и командирам как отец. Обо всем об этом и думал сейчас Сорокин. И поэтому, когда заметил неожиданно возле себя Борьку, то в первую очередь вспомнил не о том, что докладывал ему о нем Закурдаев, а о его несчастной доле. Вспомнил и от всего сердца пожалел парнишку, с которым так неожиданно свела их судьба. А парнишка–то оказался смелым и находчивым. И Сорокину уже хотелось не жалеть его, а гордиться им и подбодрить его. И он спросил:
— А из боевой винтовки ты когда–нибудь стрелял?
Борька не ожидал такого вопроса, но обрадовался ему:
— Из боевой, товарищ старший лейтенант, не приходилось. А из мелкокалиберной выбил на «ворошиловского стрелка».
— Вот и я думаю, тяжеловата для тебя будет боевая, — сказал Сорокин.
Борька понял: винтовку, пожалуй, ему не дадут. И взмолился:
— Я справлюсь, Николай Михалыч…
— Ничего, — успокоил его Сорокин. — Мы тебе автомат раздобудем.
«А судить меня не будут?» — так и подмывало спросить Борьку. Но он спросил о другом:
— Какой — наш? Немецкий?
— Скорее всего, немецкий. К нему и с патронами легче, — ответил Сорокин.
Борьке снова захотелось спросить: «А когда добудете?» Но неожиданно в чаще деревьев обозначился просвет. И все стали смотреть в этом направлении. Казалось, что в конце просвета лес обрывался и начиналась пустота. А за ней снова росли деревья.
— Ведь там, наверное, река, — сказал Зубков. — Иначе чего бы лесу через даль видеться?
— Возможно, — не стал возражать Сорокин. — Быстро мы пришли.
— Так ведь и шли ходко, товарищ старший лейтенант, — заметил Зубков. — Гимнастерку на спине хоть отжимай.
— В таком случае, оставайтесь здесь. А я осмотрю местность, — сказал Сорокин.
И пошел дальше. Зубков отпустил его метров на сто и кивнул Закурдаеву:
— Давай–ка вместе с Сапожниковым за ним.
— Ну да. А он заругается, — возразил Закурдаев.
— Сполняй! — даже не пожелал объясняться Зубков. — Быстро сполняй!
Закурдаев кивнул Сапожникову, и они двинулись следом за старшим лейтенантом. Сорокина они увидели лежащим. Старший лейтенант, прижавшись к земле, старался разглядеть реку из–под молоденьких елочек. Но впереди, как назло, висела надломленная береза и закрывала весь вид. Сорокин решил перебраться на более удобное для наблюдения место и увидел пограничников. Но отнесся к этому совершенно спокойно и только сказал вполголоса:
— Давайте немного правее возьмем.
Они продвинулись вниз по течению метров на сто и снова подползли к берегу. И сразу все трое, словно по команде, замерли. Метрах в пятнадцати от берега на воде спокойно покачивался белый катер. На корме сидел немец и смотрел на поплавки удочек. Ни справа, ни слева от него никого больше видно не было. Пограничники отползли назад, в глубь леса. Но настолько, чтобы не потерять белый катер из виду.
— Откуда он тут взялся? — недоуменно спросил Закурдаев.
— Наверно, оттуда, с переправы пригнали, — решил Сапожников. — Захотелось немецкому начальству ушицы отведать, вот он и бросил якорь в тихой заводинке.
— А что у него на борту написано, не заметили? — спросил Сорокин.
— «Белая роза», — ответил Сапожников.
— А другая надпись? — вспомнил Закурдаев.
— На каюте? Курить запрещается, — объяснил Сапожников.
— Хм, — хмыкнул Закурдаев. — Гранату бы ему туда. Сразу бы и ухи отведал, и дыму понюхал.
— Были бы одни, так бы и сделали, — сказал Сорокин. — А сейчас все по–другому делать будем.
Оставив Сапожникова наблюдать за катером, Сорокин и Закурдаев пошли к своим. Зубков несколько удивился, увидев их только вдвоем. Но спрашивать ни о чем не стал. Решил, что начальству видней, где кого оставлять. Тем более что старший лейтенант безо всяких предисловий объявил:
— Будем брать «языка».
— Когда? — сразу спросил Зубков.
— Сейчас.
— Где?
— Здесь, на берегу. Веревка у кого–нибудь есть?
— У меня, — ответил Гусейнов и достал из вещмешка моток веревки.
Закурдаев, справедливо решив, что, поскольку он уже был на берегу, видел немца и знает обстановку, то выполнение этой задачи поручат именно ему, протянул за веревкой руку. Но Зубков остановил его:
— Ты уже только что отличился, — назидательно сказал он. — Я думаю, товарищ старший лейтенант поручит это дело мне.
— Мы все вместе решим эту задачу. И не мы пойдем за «языком», а он сам к нам придет, — сказал Сорокин. — Главным действующим лицом у нас опять будет Борис. А в целом план довольно простой. Берите на плечи командира и марш к берегу. По дороге все обсудим.
У реки группу, как и было ему приказано, встретил Сапожников.
— Полный порядок. Начался клев, немец не успевает таскать плотву, — доложил он.
— Новых «рыбаков» не появилось? — спросил Сорокин.
— Никого. По всему видно, он тут один, — доложил Сапожников.
— Очень хорошо. Продолжайте наблюдать, — приказал Сорокин. — А ты, Борис, вытаскивай приманку.
Сапожников, пригнувшись, поспешил обратно на берег. А Борька снял из–за спины мешок, развязал и вытряхнул из него поросенка. Обвязал его за шею и вокруг спины веревкой и развязал ему рыло. Поросенок тотчас же бодро вскочил на ноги, радостно захрюкал и, совсем как собачонка, потащил Борьку за собой к берегу.
Сорокин, Зубков и Закурдаев, немного поотстав, пошли за ним. Гусейнов, Елкин и Бугров остались возле раненого командира.
Как потом рассказывал Сапожников, все произошло «ну, просто как в кино».
Поросенок захрюкал. Немец сейчас же завертел головой. Потом быстро вытащил из воды удочки, бросил их на палубу, выбрал якорь и схватил шест. Отталкиваясь от дна, он погнал катер к берегу. Он так спешил не упустить трофей, что даже не дал катеру хорошенько пристать к берегу, а спрыгнул прямо в воду. Но потом одумался, снова залез на катер, захватил автомат и спрыгнул на берег.
Поросенок довольно похрюкивал, а немец, ломая кусты, напролом лез к тому месту, откуда доносились эти звуки. Автомат, чтобы не мешал, он закинул за спину. Немец очень спешил. И очень удивился, когда вдруг в живот ему буквально уперлись два ствола. И кто–то сдернул с плеча у него автомат. Он хотел закричать, но высокий красноармеец в зеленой фуражке очень выразительным жестом показал, что рот надо держать закрытым. Потом сзади подошел еще один красноармеец и негромко, но требовательно скомандовал на немецком языке: «Молчать! Руки вверх! Отвечай, кто тут есть еще?»
Немец понял, что попал в плен, что пощады ему не будет, и страшно перепугался.
— Я тут один. Ловлю рыбу для господина майора фон Хебста, — сообщил он.
— Спроси его, катер исправен? — приказал Сорокин.
Сапожников быстро перевел.
— Конечно, конечно. Это очень хороший катер. Его сделали в Польше. Но уже год на нем плавает господин майор, — лепетал немец.
— Ограбили Польшу, теперь нашим добром решили поживиться. Дорого вам это обойдется, — заметил Сорокин. — Как он сюда попал, этот катер?
— Его сначала везли на машинах, потом спустили на воду, — сообщил немец.
— Узнай, где стоят их гарнизоны, — продолжал допрос Сорокин.
Немец с готовностью раскрыл рот, чтобы ответить и на этот вопрос. Но в это время из кустов выбежал поросенок, а за ним, держа его на веревке, появился Борька. Увидев поросенка и поняв, как его одурачили, немей так и застыл.
— Животинку можно обратно в мешок, — сказал Зубков.
Борька ловко проделал эту операцию.
— Так где ваши гарнизоны? — повторил вопрос Сапожников.
— Вниз по течению не знаю, — завертел головой немец. — Вверх — знаю, стоят до самой железной дороги. Там у моста расположен наш саперный батальон.
— Черт с ним, с этим батальоном, незачем нам вверх плыть, — решил Сорокин. — Несите командира в катер. А ему передайте: если что–нибудь наврал — первым пойдет кормить раков.
Сапожников справился с этой задачей. И, очевидно, еще что–то весомое и доходчивое добавил от себя, потому что немец, не переставая, начал повторять «Майн гот! Майн гот!» и колотить себя в грудь кулаками.
***
Через несколько минут вся группа была уже на катере. Капитана Колодяжного занесли в каюту и положили на стол. По приказу Сапожникова немец запустил двигатель и осторожно вывел катер на середину реки.
— Все, что найдете дельное, брать с собой! — приказал бойцам Зубков.
«Дельное» нашлось. С носа катера сняли пулемет. Гусейнов сразу же принялся его осваивать и очень скоро доложил Сорокину, что в любую минуту готов открыть огонь, тем более что при пулемете были две снаряженные патронами ленты. В каюте нашли еще один автомат, ракетницу с ракетами, кожаную офицерскую сумку с картой района и компасом, аптечку и еще немало всякой всячины. В шкафу обнаружили майорский плащ с погонами и фуражку с серебряным плетением на козырьке.
Сорокин сразу решил, что форма может послужить неплохой маскировкой, и приказал Сапожникову:
— Попробуйте надеть на себя.
Сапожников примерил фуражку. Она явно была мала. А плащ велик.
— За своего не признают, — решил Зубков.
— Пожалуй, — с сожалением согласился Сорокин. — А ну–ка, Закурдаев.
Закурдаев дурашливо надулся и напялил на голову майорскую фуражку. Потом накинул на плечи плащ. Ему и та и другая вещь оказались удивительно впору.
— Как будто специально на тебя шили, — с любопытством разглядывая товарища, заметил Елкин.
— Вот и прекрасно, — одобрил Сорокин. — Отправляйтесь к мотористу, и на средник вперед! Наблюдайте за ним и за берегами. Бугрова возвращайте сюда, и больше никому из каюты не высовываться.
— Хорошенько поглядывай, — хлопнул Закурдаева по плечу Зубков. — Теперь и наши по тебе чесануть могут.
— Не пужай, старшина, — хмыкнул Закурдаев и отправился на бак к мотористу.
Двигатель заработал сильнее. Катер двинулся вниз по реке.
— А вот еще, — послышался вдруг голос Елкина. Все оглянулись. Елкин открыл в шкафу какой–то ящик и извлек из него две бутылки вина, копченую колбасу, масло, печенье и хлеб. Сорокин очень обрадовался этой находке.
— Очень кстати для нашего командира, — сказал он. — Старшина, дока тихо, хоть как–нибудь, хоть насильно покормите капитана. Дайте ему полстакана вина.
Старшина вместе с Бугровым склонились над капитаном. А Сорокин развернул карту и начал детально изучать район. Карта была очень подробной. А главное, на ней были нанесены позиции немецких и наших войск. Сразу стало ясно, что основные силы врага продвигаются вдоль шоссейных дорог и нацелены на города Слоним, Барановичи, Минск, Слуцк. Гродно, Лида, Воложин и ряд других крупных населенных пунктов, если верить карте, были уже взяты немцами и находились теперь у них в тылу. Там, где двигались пограничники, в общем направлении на Пинск, немецких войск было значительно меньше. К тому же именно в этом направлении были четко обозначены позиции советских войск. Острый клин нашей обороны, как ножом, рассек наступающие части противника. Сорокин измерил расстояние до этого клина и сказал:
— Если обстановка стабилизировалась, до наших осталось километров сорок–сорок пять. Километров пятнадцать можно проплыть. Нам бы только ближайший болотистый участок миновать. А в сухом и густом лесу — мы снова как дома.
Катер шел мимо пустынных берегов. Только в одном месте на лугу увидели ограду и торчащие жерди. Очевидно, зимой тут стояли стога. За зиму их скормили скоту. А ограду оставили до будущего сенокоса.
День начал клониться к вечеру. Было тихо.
Басовито гудел двигатель, да плескалась за бортом прозрачная речная вода. Пограничников от усталости начало клонить ко сну. В это время река круто повернула влево. И с бака тотчас же донесся приглушенный голос Закурдаева:
— Товарищ старший лейтенант, немцы! Пост на берегу. Три солдата и пулемет. — Сон мгновенно со всех как рукой сняло.
— Сапожников, — приказал Сорокин, — предупредите моториста: один неверный звук, одно неправильное движение, и ему первому будет конец.
Сапожников перевел. Немец что–то ответил.
— Он говорит, что ему положено подать знак сигнальным флажком.
— Пусть подает! — приказал Сорокин. — Всем остальным лечь на пол.
Пограничники легли. Сорокин остался наблюдать за берегом. Подплыли ближе. Один из трех немцев на берегу взмахнул флажком. Моторист сделал то же самое. Немец на берегу что–то крикнул. «Гут, гут!» — ответил моторист. На берегу махнули флажком несколько раз и скомандовали: «Шнель! Шнель!» — явно подгоняя суденышко.
Пограничники облегченно вздохнули.
— Вот вам и тишина, — оглядев бойцов, сказал Сорокин. — О чем они разговаривали?
— Спрашивали, как там вверху, все ли в порядке, — объяснил моторист.
— Прикажи, чтобы, не согласовав с тобой, не смел отвечать, — сказал Сорокин. — И пусть держится ближе к левому берегу.
Сапожников дословно перевел это мотористу. И заметил Закурдаеву:
— А ты следи хорошенько…
— Как еще? У меня и так уж глаза на лоб повылазили, — огрызнулся Закурдаев и сунул мотористу под нос ствол своего автомата: — Левее давай, левее! Понял?
Моторист побледнел и взял еще ближе к берегу.
Проплыли еще с полчаса. Река поворачивала то вправо, то влево. Солнце опустилось над самыми деревьями. Неожиданно ровно работающий двигатель катера фыркнул и заглох.
— Что случилось? — сразу спросил Сорокин. Немец что–то ответил.
— Говорит, что, вероятно, неполадка с подачей топлива, — перевел Сапожников.
— Пусть быстро чинит!
Немец закивал и полез за инструментом в какой–то ящик. Он что–то там искал, чем–то гремел. И вдруг Закурдаев увидел у него в руке гранату. Не вынимая гранату из ящика немец свинтил у нее с ручки крышку и выдернул запальный шнур. Но в тот же момент Закурдаев дал ему что было сил пинка сапогом в живот и громко крикнул:
— Ложись, ребята!
Немец, перегнувшись пополам, рухнул за борт. Пограничники, кто где сидел, повалились на пол каюты. А Закурдаев ухватил ящик с инструментом и столкнул его в воду следом за немцем.
Взрыв поднял над рекой серебристый сноп воды. Отбросил, в сторону барахтавшегося возле борта моториста, проломил борт, развернул катер к восточному берегу и прибавил ему инерции хода. Когда на бак из каюты выскочили пограничники, сверху на них обрушился каскад брызг.
Катер еще немного продвинулся по инерции вперед, и неожиданно на правом берегу открылась небольшая заводь. У воды, на подставках висели два больших деревянных барабана со свинцовым кабелем, возле которых, с любопытством глядя на появившийся катер стояли с засученными рукавами и инструментом в руках солдаты. На взгорке над заводью такие же солдаты строили мачту для подвески кабеля. На воде плавали надувные лодки.
— Быстро в каюту, забирайте капитана и на берег! — не теряя ни секунды, принял решение и скомандовал Сорокин.
Пограничники вернулись в каюту за капитаном. Пол ее уже был залит водой. Носилки с капитаном подняли. В этот момент катер ткнулся в дно. Бойцы еле удержались на ногах. Колодяжного вынесли из каюты и сняли с катера. До берега было метров пять и совсем не глубоко. Сорокин сказал Закурдаеву:
— Там, на палубе, бак с бензином. Подожги–ка эту баржу, чтоб больше им не досталась.
Едва пограничники ступили на бугор песчаной косы, как «Белая роза» превратилась в пылающий костер. И тотчас же с противоположного правого берега ударил пулемет. К счастью, пулеметчик, очевидно, поспешил, побоялся упустить цель и завысил очередь над косой. Так или иначе, но пограничников это спасло. Бойцы буквально перелетели через косу и залегли. В следующий момент пулеметчик взял ниже. Пули подняли над косой фонтанчики песка. Но бойцы были уже в укрытии. Скоро они увидели три надувные лодки с солдатами, быстро отвалившие от противоположного берега. Они плыли на расстоянии метров ста друг от друга. Одна из них держала курс прямо на косу. Две другие двигались с таким расчетом, чтобы, высадившись на, берег, можно было обойти бойцов на косе справа и слева.
Сорокин быстро оценил обстановку. У пограничников была хорошая позиция, и они находились в гораздо более выгодном положении, чем противник. Но силы были неравны. Длительного боя бойцы не выдержали бы. Но длительный бой им был и не нужен. Сорокин принял решение отбить эту атаку врага. Потом быстро отойти в глубь леса.
— Гусейнов, — подозвал он пулеметчика. — Над косой не высовывайся. Как только лодки доплывут до середины, их можно будет бить прямо из–за косы. Ударишь сначала по левой, а потом по правой. Остальным — сосредоточенным огнем уничтожить десант на средней лодке.
Бойцы приготовились. Немецкий пулемет, не переставая, поливал косу огнем. Но пограничники безмолвствовали. Немцам это прибавляло нахальства. Они гребли веслами, подгребали руками, торопились скорей, скорей… Трофейный пулемет Гусейнова заговорил совершенно неожиданно для них. Цель была близка и открыта как на ладони. Гусейнов хорошо прицелился, и первой же короткой очередью буквально распорол надувную лодку пополам. Немцы посыпались в воду. Кто–то поплыл вперед. Кто–то повернул назад. Но ни одному из них не удалось достичь берега. Пулемет стрелял до тех пор, пока слева от косы на воде не исчезли все до одного человека. То же самое Гусейнов сделал и с десантом второй лодки. Третья лодка, едва за косой заработал пулемет, повернула вспять. Прицельно стрелять по ней мешал горящий катер.
— Отлично, Гусейнов, — похвалил бойца Сорокин. — Теперь можно и отходить.
Однако сделать это оказалось не так–то просто. Немецкий пулеметчик хорошо пристрелялся к–косе, и пограничники не могли даже высунуться из–за укрытия. План предложил Зубков.
— Пока мы не заставим замолчать этот пулемет, живыми нам отсюда не уйти никому, — -почти прокричал он на ухо Сорокину.
— А как заставить?
— Вот я и думаю: назад хода нет. А вперед, под борт катера выползти можно. Да оттуда и садануть по нему. На минуту замолчит. А нам только это и нужно.
Зубков рассчитал правильно. И группа, наверно, отошла бы. Но кто потом прикрыл бы Гусейнова?
Впрочем, раздумывать долго Сорокину не пришлось. Подполз Зубков и доложил, что уже четыре лодки с солдатами движутся с противоположного берега в направлении горящего катера. Немцы быстро сообразили, что охватить русских с флангов в данном случае не удастся. И двинулись к косе, прикрываясь «Белой розой», как щитом.
Гусейнов тоже понял, что спасение всей группы сейчас в первую очередь зависит от меткости огня его пулемета, и попросил старшего лейтенанта:
— Разрешите, товарищ старший лейтенант, выдвинуться вперед?
Сорокину ничего не оставалось, как разрешить. Но прежде чем сказать это, он снял с пояса гранату и протянул ее Гусейнову. Тот понял все значение этого подарка.
— Отходи, как только мы скроемся в лесу! — приказал Сорокин. — Уже темно, и преследовать нас они не будут.
Гусейнов ничего не ответил, схватил гранату, свой пулемет и, воспользовавшись минутной паузой в стрельбе вражеского пулемета, перемахнул через косу. То ли сумерки скрыли от гитлеровцев его бросок, то ли прикрыл его черный дым пожарища, но враг прозевал, и Гусейнов незамеченным подполз к носу катера. Там он поставил пулемет на сошки и залег прямо в воду. Гитлеровец бил теперь длинными очередями, словно старался наверстать упущенное во время паузы время. Он так был увлечен стрельбой, что даже не заметил, как над самой водой под носом у катера забился живой огонь пулемета Гусейнова. Не заметил и ткнулся носом в песок. А Гусейнов, видя, что гитлеровский пулемет замолчал, перенес огонь на лодки.
Всего несколько минут молчал пулемет на берегу. Но и этого времени вполне хватило на то, чтобы пограничники выбрались на берег сами и вынесли раненого командира.
— Теперь как можно скорее в лес, — подставляя плечо под носилки, сказал Сорокин и почти бегом двинулся от берега.
Стрельба сзади стала еще интенсивней. Потом послышалось несколько сильных взрывов, что означало, что в ход пошли гранаты, и все стихло.
— Похоже, конец, — переводя дыхание, заметил Зубков.
— Необязательно, — мрачно отозвался Сорокин. И добавил: — А дело он свое сделал!
В лесу стемнело быстро. У саперов, работавших на берегу не было собак, и они, сунувшись в лес, не нашли следов пограничников. Постреляли, что называется, наобум и вернулись на противоположный берег. А пограничники без отдыха шли почти всю ночь. И только перед рассветом остановились на островке посреди небольшого, но глубокого болота.
***
Колодяжный очнулся от очередного забытья, все вспомнил и слабым голосом позвал Сорокина:
— Где мы, Николай?
— Сейчас доложу, — ответил Сорокин и дал команду: — Привал!
Едва поставили носилки на землю, к Колодяжному обратился Зубков:
— Поешьте, товарищ капитан, хоть маленько.
— Не хочу, — наотрез отказался Колодяжный.
— А я от вас не отстану, — настаивал Зубков. — Несу специально для вас весь провиант.
— Есть надо, Антон Семеныч, — поддержал старшину Сорокин. — Пока не поедите, мы с места не стронемся.
Но капитан вместо ответа снова закрыл глаза.
— Сил у него совсем нет, — вздохнул Зубков.
— Кормите через силу, — приказал Сорокин и подозвал Борьку: — Ну как, Борис?
— Нормально, — хмуро ответил Борька. — А Гусейнов нас догонит?
— Не знаю, Боря, — ответил Сорокин. — Но скорее всего, нет.
Пограничники лежали под кустами. Никто ни о чем не говорил. Тишину нарушил Закурдаев.
— Старшина, ну, я соображаю: завтракать было нечего. Обедать некогда, — довольно бодро заговорил он. — Но поужинать–то? Вроде распорядок никто не отменял.
— Никто, — согласился Зубков и взглянул на Сорокина. Ему куда важней было знать, что думает по этому поводу старший лейтенант. А Сорокину понравилась эта мысль. Он увидел возможность побеседовать с бойцами и взбодрить их.
— Надо поужинать, старшина. А может, заодно и позавтракать, — сказал он.
— В таком случае давайте ваш вещмешок, товарищ Бугров, — распорядился Зубков.
Из мешка извлекли хлеб, лук и вареную картошку, которую бабка Ульяна высыпала Закурдаеву в мешок прямо из чугуна. Посмотрев на все это, Зубков махнул рукой, что, очевидно, означало: гулять так гулять. Потом вздохнул и из собственного вещмешка достал замотанное в тряпицу сало. Нарезал его тоненькими, почти прозрачными ломтиками по одному на брата, положил на куски хлеба, один протянул Сорокину, прочим скомандовал:
— Налетай!
— Откуда это, старшина? — беря в руки драгоценное яство, удивленно спросил Сорокин.
— Известно откуда, из дома, — ответил Зубков. — Аккурат за неделю до войны жинка прислала. Она у меня хохлушка и солить его умеет, ну прямо мастерица высшего класса. Да вы ешьте, ешьте.
— А ты же еще вчера говорил, что у нас уже больше ничего не осталось…
— Мало чего я говорил, — скривился Зубков. — Смолоть в один присест все можно. А идти–то еще сколько? Кто знает…
— Да я тебя не упрекаю, — поспешил оговориться Сорокин. — Очень даже все правильно. И спасибо тебе. Ото всех от нас спасибо.
Ели молча. И хотя все были голодны, ели как–то вяло. Потому что сильнее голода людей мучила усталость. Нестерпимо хотелось свалиться под куст и уснуть. Сорокин это понимал и обдумывал, как поступить. До своих, если верить немецкой карте и если не изменилась обстановка, осталось километров двадцать. И хотя все действительно порядком устали, это расстояние, напрягая последние силы, преодолеть было можно. Но это было рискованно: уж после этого, последнего броска, никто из них не сделал бы и шага. А встретили бы они своих или нет — это вовсе было не ясно. И Сорокин решил не рисковать, а дать лучше, людям несколько часов отдохнуть. Он объявил им об этом.
— Мы должны прийти к своим, как и подобает защитникам Родины, — в полной боевой готовности. Подтянутыми. Собранными. Чтоб всем было ясно, что мы не бежали без оглядки от самой границы, а продолжали выполнять боевую задачу каждый день, каждый час. Поэтому сейчас отбой. А потом всем привести себя в полный порядок. Побриться. Где что надо — заштопать… Одним словом, подготовиться к встрече достойно.
Пограничники слушали старшего лейтенанта молча. И также молча каждый облюбовал для себя место на островке. Закурдаев, прежде чем улечься, взял за руку Борьку.
— Устраивайся, крестник, под боком, — сказал он.
А к Сорокину подсел Зубков.
— И вы, товарищ старший лейтенант, тоже отдохните. А я посижу, послушаю тишину, — сказал он.
— Хорошо, — не стал возражать Сорокин и взглянул на часы. — Через два часа поменяемся ролями.
Зубков кивнул. Но дал поспать Сорокину ровно на час больше. А когда тот, проснувшись и снова сверив время, недовольно покачал головой, объяснил:
— Общий подъем во сколько намечали, во столько и сделаем. А мне и часа подремать хватит.
— Командир не просыпался? — спросил Сорокин.
— Было. Пить просил, — ответил Зубков и, подложив под голову вещмешок, сразу же уснул, как сраженный наповал.
А Сорокин окунул голову в воду, освежился, достал карту. И чем больше и пристальней он изучал обстановку, тем тверже приходил к убеждению, что идти к своим без предварительной разведки слишком рискованно. Островок в болотистом лесу, так гостеприимно приютивший их, был поистине последним спокойным пристанищем на их пути к фронту.
Когда бойцы проснулись, Сорокин посадил группу и объяснил очередную боевую задачу:
— Дальше без разведки нам не пройти. И, уж во всяком случае, командира не вынести. Действовать будем в широкой полосе. Сразу по трем направлениям. Пойдем на Трехозерск, на Силино и на Дубняки. Самое ответственное направление — Трехозерск.
Сразу встали Зубков и Закурдаев. Сорокин посмотрел на них и сказал:
— Хорошо, старшина. На Трехозерск пойдете вы. Впереди у вас железная дорога, это очень серьезный объект. Вполне возможно, что немцы его охраняют. Поэтому постарайтесь узнать все: где посты, когда меняются. Ваше направление будет обходным справа.
— Понял, — повторил Зубков.
— Самое прямое направление на Силино, — продолжал Сорокин. — Может, нам и повезет. Вы, товарищ Бугров, пойдете в этом направлении.
Бугров, услышав приказ старшего лейтенанта, буквально вскочил на ноги.
— Есть идти в направлении Силино, — отчеканил он.
— Заходить в село совершенно необязательно, — уточнил Сорокин. — Но именно в этом направлении лежит прямой путь к фронту. Уверен, что на сей раз у вас все будет в порядке.
Видя, что Сорокин до сих пор не назначил в разведку Закурдаева, поднялись и встали рядом с ним Сапожников и Елкин. Но Сорокин жестом дал им понять, что они останутся возле капитана.
— Третье направление — на Дубняки — разведаешь ты, Григорий, — продолжал Сорокин, обращаясь к Закурдаеву. — Маршрут трудный, по открытой местности, через поля. Поэтому пойдешь снова вместе с Борисом. На открытом месте он тебе поможет, Борис пойдет без оружия. И на сей раз уж никаких сюрпризов. Впрочем, это касается всех. Оружие применять только в самых крайних случаях. При обнаружении и вынужденном отходе сюда не возвращаться. Нам с раненым командиром, в прифронтовой полосе, не уйти. Задача ясна?
— Ясна! — ответили все четверо.
— В таком случае, выступайте немедленно. В нашем распоряжении остаток дня и ночь. Вас ждем до девяти утра. В девять понесем командира без разведки. Другого выхода у нас нет.
Закурдаев проверил содержимое Борькиных карманов и дружелюбно кивнул ему:
— Пошли, крестник.
Следом за ними ушли Зубков и Бугров. На островке стало тихо. И тогда вдруг раздался слабый голос капитана Колодяжного:
— Сколько отсюда до фронта, Николай?
Сорокин обернулся к капитану:
— Как вы себя чувствуете, Антон Семеныч?
— Еще не умер, — спокойно ответил Колодяжный. — Так где мы? Где фронт?
— До фронта осталось два–три перехода, — доложил Сорокин. — Я послал разведку…
— Я знаю, слышал, — сказал Колодяжный. — Правильно сделал.
— Утром двинемся. За день до фронта доберемся. А ночью через фронт махнем.
— Не это наша главная задача, Николай, — снова сказал Колодяжный, и голос его с каждым словом звучал все тверже и тверже.
Сорокин насторожился.
— Мы не просто должны идти. Мы обязаны по пути нанести врагу максимальный урон, — продолжал капитан. — Бить его, где только можно и как можно. Уничтожать его технику. Рвать его связь. И если даже при этом всем нам придется погибнуть, никого из нас это не должно останавливать. Максимальный урон фашистам!
— Понял, Антон Семеныч! — отчеканил Сорокин и привстал на колени.
— А если понял, то так и действуйте. А меня оставьте здесь, — почти приказал Колодяжный.
— Что вы, Антон Семеныч! — опешил Сорокин.
— Так надо, Николай. Так будет лучше и для дела, и для меня, — тише, но твердо сказал Колодяжный.
— Не можем мы вас оставить, Антон Семеныч! — взмолился Сорокин. — Я первый не смогу. Да и бойцы меня не послушают. Сами вы нас учили товарища в беде не оставлять. А вы наш командир…
— Я тебя как друга прошу: если хочешь, чтоб я остался живым, — не дал договорить ему Колодяжный, — оставь меня. А потом вернетесь за мной. Здесь тихо. Немцы сюда не полезут. Я вас дождусь…
— Не просите, Антон Семеныч, и не уговаривайте, — -решительно ответил Сорокин. И добавил: — А прикажете — ни я, ни бойцы наши этот ваш приказ не выполним.
— Зря упрямишься, — сказал Колодяжный. — Меня все равнение донесете. А из–за меня и дела не сделаете, и сами погибнете…
***
Пройдя с километр, Зубков остановился. Прямо перед ним рос могучий, обхвата в полтора, дуб. Старшина послушал доносившиеся с разных сторон звуки, осмотрелся и полез на дуб. Местность перед ним открылась как учебная панорама. Далекие и близкие дымы, зеленое марево леса., с большими и малыми впадинами на месте болот, две прерывающиеся нитки дорог слева по ходу его движения и аккуратная насыпь железнодорожного полотна справа. До железной дороги было километров пять, и еще километра два до полустанка, на котором стояли составы. Он видел зеленоватые и кирпичные вагоны, выглядевшие не больше спичечных коробков, и черные, попыхивающие дымом и паром паровозы. На полустанок ему идти было ни к чему. Он наметил путь правее, выбрал ориентиры и слез с дерева. Там, наверху, он совершенно четко слышал гул и отдельные выстрелы артиллерии. Они доносились и справа и слева. Видны были по черным дымам и места разрывов снарядов. Здесь же, под густыми кронами деревьев, все. звуки сливались в один шум, очень похожий на раскаты далекого грома. Зубков прислушивался к этим раскатам, и душа его радовалась. Старший лейтенант Сорокин был прав: фронт дышал где–то уже недалеко. А то, что гремело не по всему горизонту, а лишь на отдельных участках, это можно было объяснить просто: в сильно заболоченном районе войска ни наступать, ни обороняться иначе как на определенных направлениях и не могли. Впрочем, их группе это сейчас было только на руку.
Зубков двигался по лесу бесшумно и быстро. И уже не доходя до железной дороги километров двух, услыхал шум поезда. Он надвигался с запада и катился на восток. На какое–то время затих. А потом вдруг послышался уже с востока. Но еще раньше, там же на востоке, в направлении полустанка раздалось несколько мощных глухих взрывов. Было похоже, что полустанок бомбят. А невидимый Зубкову поезд, только что спешивший туда с запада, теперь пятился назад…
Так все оказалось и на самом деле. Зубков еще издали через просветы деревьев увидел стоявшие на пути платформы, на них машины, орудия и что–то старательно укрытое зеленым брезентом. Зубков пополз дальше. Нашел на опушке густой куст и затаился в нем.
В голове состава, как змея, шипел паровоз. Завыл мотор машины. И вдруг раздалась громкая и четкая команда на немецком языке. Зубков мгновенно сориентировался. В конце состава солдаты стаскивали с платформы полуобуглившуюся машину. Их было шестеро, и седьмой старшим. Солдаты старались. Старший кричал. В конце концов им удалось столкнуть машину на землю. И опять старший что–то скомандовал. Солдаты тоже спрыгнули с платформы на насыпь и парами — один справа, другой слева — пошли вдоль состава. По некоторым едва заметным признакам Зубков определил, что состав, хотя его успели быстро вывезти с полустанка, все же попал под бомбежку. А точнее — под обстрел наших самолетов. В стеклах кабин тут и там виднелись белые пулевые пробоины, борта машин и платформ расщеплены пулями.
Зубков смотрел на эшелон с техникой, на немцев, деловито прохаживающихся вдоль пути, и в сердце у него закипала лютая злоба. Конечно, старший лейтенант разрешил применять оружие только в крайних случаях. Но разве это не тот случай, когда без особого труда и риска он мог бы одной очередью уложить их всех семерых? Тут и думать нечего. Да момент, к сожалению, был уже упущен… Слезли оии уже с платформы…
Зубков сжал зубы и продолжал наблюдать. Было похоже, что эти семеро — все с эшелона. С ним прибыли, с ним и уедут. А путь–то кто–нибудь охраняет? Он всматривался, пытался найти какой–нибудь пост. Но никого и ничего не мог заметить. И уже готов был решить, что немцы, пожалуй, еще не успели выставить на путях охрану, как вдруг увидел выше платформы вышку и установленный на ней пулемет. «Быстро, однако, работают, — невольно подумал он о немцах. — Командира здесь нести нечего и думать. Срежут всех, и глазом моргнуть не успеешь. А что же еще они тут подготовили?» Он лежал часа два. Дождался, когда на вышке сменились часовые. Их было двое. Они приехали с полустанка на ручной дрезине. А те, которые сменились, на ней же уехали на полустанок. Начало смеркаться. Ему можно было уже возвращаться. Он свою задачу выполнил. Но чем дольше он лежал и чем больше смотрел на немцев, тем сильнее крепло в нем желание насолить им так, чтобы они знали, что здесь, на советской земле, им на каждом шагу грозит смерть.
Зубков был человеком рассудительным. Решения принимал не вдруг. А приняв, не спешил сломя голову их выполнять. Любил все обстоятельно взвесить и продумать. Но однажды приняв решение, он уже никогда от него не отступал. И сейчас тоже ни капельки не сомневался в том, что выполнит его. Но что конкретно он мог сделать? В его распоряжении был автомат, две гранаты, нож и коробка спичек. Он мог автоматной очередью из. кустов уложить двух часовых, поскольку они ходили парами. Мог, бросив две гранаты, при удачном попадании, подорвать на платформе две машины. Мог, наконец, сделать и то и другое. Времени это заняло бы считанные секунды. Две другие пары часовых не успели бы и сообразить, откуда и кто ударил по эшелону, как он уже успел бы скрыться в лесу. Но ему казалось, что всего этого будет маловато, и он не спешил брать немцев на мушку. А что же он мог еще? Хорошо бы захватить паровоз. Часовых — прикончить гранатой. Тех двух, что высовываются из будки, — очередью. Ну а дальше? Залезет он в будку сам. А что там крутить, на что нажимать, чтобы двинуть состав вперед и хорошенько его разогнать? Этого Зубков не знал. Управлять паровозом его на заставе не учили. Надо было придумывать что–то еще. Внимание его привлек брезент, которым были укрыты платформы. А точнее, заинтересовало его то, что было укрыто брезентом. Похоже, что это бочки. Но с чем? Если бы они оказались с бензином, то тогда можно было бы нанести очень существенный урон врагу!
«А с другой стороны, не селедку же они в них везут!» — решил в конце концов Зубков и осторожно полез из–за куста в кювет. Он заполз в него, как уж, и долго прислушивался к шагам часовых: не участились ли они, не побежали ли немцы? Нет, все было спокойно. И часовые по–прежнему не торопясь ходили по насыпи. Уже совсем стемнело. Но на фоне неба хорошо различались вагоны и платформы: с техникой и покрытые брезентом — с бочками. Зубков выбрал одну из таких платформ и следующим броском забрался под нее и прижался к рельсу. Снова слушал темноту чутко и напряженно. И опять немцы не заметили его. Он лежал и прислушивался. А они то подходили к нему совсем близко, то снова удалялись. Теперь надо было забраться на платформу. Он подумал, где и как это будет удобней, и решил проползти под платформой до ее конца и взбираться на нее между буфером и сцепкой. И на этот раз все обошлось благополучно. Он без шума забрался на платформу и сразу же нырнул под брезент. В нос ему шибанул резковатый запах бензина.
«То, что надо!». — с облегчением подумал Зубков.
Зубков лежал под брезентом и не видел, как над полустанком взлетели в ночное небо две зеленые ракеты. Но он отчетливо услышал, что паровоз вдруг с шумом выпустил пар. Услышал оживленные голоса немцев. И насторожился. И автомат и гранаты у него были готовы к немедленному действию. Но тревога оказалась напрасной. В следующий момент вдруг загремела сцепка, эшелон тихо тронулся.
Поначалу Зубкову подумалось, что надо немедленно спрыгивать с платформы. Но потом он понял, что ему просто здорово повезло. Что лучшей ситуации для него и придумать нельзя. Что действовать теперь можно совершенно смело. И надо только поспешить, чтобы успеть все сделать раньше, чем эшелон придет на полустанок.
Зубков вытащил из ножен трофейный штык, который заменял ему нож, и опробовал пальцем остроту его конца. Потом пошарил рукой вокруг бочки и нашел металлический угольник, предохранявший бочки от раскатывания. Он упер штык острием в бочку и что было силы ударил угольником по его рукояти. Бочка отозвалась глухим басом. Зубков ударил еще раз и еще и почувствовал, как из бочки брызнул бензин. Он обмочил Зубкову руки, колени, попал на сапоги. Но старшина, кажется, был бы рад сейчас выкупаться в нем весь, лишь бы только тот хлестал из бочки посильнее. Он развернул штыком отверстие побольше и выдернул штык из бочки. Бензин ударил упругой струей. Зубков отскочил в сторону и вылез из–под брезента. Эшелон набирал ход. Охраны не было видно. Зубков отрезал штыком от брезента большой кусок и намочил его в бензине. Теперь оставалось только подождать, когда бензин разольется по всей платформе. Старшина поглядывал на звезды, на приближающийся полустанок и вдруг не поверил своим глазам: от хвоста эшелона, прыгая на ходу с платформы на платформу, двигался немец. Зубков сидел на корточках, прижавшись к бочкам, и снизу хорошо видел, как он, по–собачьи хватая носом воздух, принюхивался к бензиновому запаху. Зубков, опустившись еще ниже, натянул на себя брезент. Конечно, ему ничего не стоило срезать немца короткой очередью. Но поднимать шум ни к чему. А немец подошел уже совсем близко и вспрыгнул на платформу. Опустился с бочек на пол платформы и, увидев лужицу бензина, что–то пробормотал, сердито и резко, и, отвернув брезент, начал ощупывать бочки, стараясь, очевидно, найти ту, у которой плохо завинчена пробка. Он нагнулся, и в этот момент Зубков ударил его штыком. Немец даже не вскрикнул. Он только дернулся, но тут же обмяк и упал.
Зубков рывком стащил у него с шеи автомат, вытащил из–за пояса гранату и отошел к краю платформы. Здесь, опустившись на колени, он чиркнул спичку и поджег намоченный бензином кусок брезента. Тот вспыхнул ярким, коптящим пламенем. Зубков сунул этот факел под брезент и спрыгнул с платформы. Странно, но его и теперь не заметили. Впрочем, он понял почему. Охрана ехала на последней, замыкающей эшелон платформе. И от той, на которой сейчас занимался пожар, ее отделяли три вагона.
Эшелон уходил в темноту. Зубков, потирая ушибленное плечо, пристально смотрел ему вслед. Долго ничего не было видно. Зубков даже начал нервничать. И вдруг темноту разорвал огненный смерч. Над эшелоном поднялся столб огня. Во все стороны от него полетели искры. Пламя перебросилось на соседние платформы. Загорелись машины. С грохотом взорвалось несколько бочек. Эшелон превратился в огромный, стремительно движущийся пожар.
— Вот так–то оно веселей, — довольно сказал Зубков и спустился по откосу к лесу.
На рассвете он был уже у своих. Оказалось, что он вернулся первым. Ни Бугрова, ни Закурдаева с Борькой на месте еще не было. Зубкова встретил Сорокин и очень обрадовался его появлению.
— Живой? Ну, молодец. Ну докладывай, — обняв старшину, сказал он.
— Не пройти нам через железку. Успели они уже и вышки построить, и посты на них с пулеметами выставить, — доложил Зубков. — Одни–то, конечно, прошли бы. А с командиром рискованно, — Зубков замолчал.
Сорокин, видя, что старшина ни о чем больше говорить не собирается, спросил:
— А еще что?
— В основном все.
— А автомат откуда?
— Да так, по случаю прихватил у одного недотепы, товарищ старший лейтенант, — уклончиво ответил Зубков.
— А что там гремело? — спросил Сорокин и втянул носом воздух: — И почему от тебя бензином пахнет?
Зубков коротко рассказал о том, что произошло неподалеку от полустанка.
— Приказа я вашего не нарушил. А с собой совершенно совладать не смог, — закончил он свой доклад.
— По–другому это называется, старшина, — усмехнулся Сорокин. — Проявил разумную инициативу и добился значительного успеха. С чем и поздравляю. И благодарю.
— Служу Советскому Союзу, — привычно, как будто этот разговор происходил на вечерней поверке на родной заставе, ответил Зубков. — Однако что же это наших–то никого до сих пор нет?
***
Деревня Силино, в направлении которой двигался Бугров, стояла на взгорке. В ней было дворов пятьдесят, небольшая церквушка и старый, давно уже не действовавший ветряк. Бугров увидел все это, как только вышел на опушку леса перед Силином. Взгорок был невысок. Со стороны леса, почти от самой опушки, он весь был перекопан под огороды и сплошь покрыт картофельной ботвой. По деревенской улице то и дело сновали люди. Время от времени ветер доносил до Бугрова неразборчивые голоса, лай собак. И все время он слышал глухую и далекую артиллерийскую стрельбу. Слева к взгорку примыкало большое болото, уходившее в лес и скрывавшееся в нем. Оно началось еще неподалеку от места остановки их группы и сразу же отделило ’Бугрова от Закурдаева и Борьки. Они шли вперед, он–по правому, они–по левому краю этого болота. Где–то, справа от него, к железной дороге двигался старшина.
Бугров долго приглядывался к деревне. Ничего подозрительного не заметил, но до темноты решил в нее не входить. Времени у него было достаточно.
С сумерками артиллерийская стрельба утихла. Бугров подождал еще немного и пополз по картофельным грядкам к деревне. Вспомнив рассказ Закурдаева, он тоже выбрал крайний дом, справедливо решив, что в нем также живут какие–нибудь старики. Потому что дом этот был самым неказистым в деревне. Покосился, наполовину врос в землю, крыт был не соломой, как подавляющее большинство домов в Силине, а камышом.
Рядом с ним, но еще ближе к огороду, стояла еще какая–то хибара: не то в прошлом банька, не то амбарчик. Но еще более ветхая, чем сам дом. Бугров был уверен, что, если даже в деревне и есть немцы, в этой хибаре они на постой не встанут. Бугров волновался, потому что впервые был в разведке и ему очень хотелось оправдать доверие старшего лейтенанта. Тем более что перед самой войной, а это было всего лишь в начале июня, при задержании нарушителя он, Бугров, что называется, сплоховал: погорячился, выдал себя и спугнул вражеского лазутчика. Тогда все это могло бы кончиться очень, плохо. Враг ушел бы незадержанным. Но старший лейтенант Сорокин, как всегда, принял необходимые меры и перекрыл ему пути отхода. Он же потом провел с Бугровым несколько индивидуальных занятий. Подробно разобрал все случившееся, проанализировал, объяснил, как надо было действовать. Бугров очень хорошо понял, что имел старший лейтенант в виду, когда посылал его на это задание и сказал ему: «Уверен, что на сей раз все будет в полном порядке». Только так и должно было быть. И потому Бугров волновался…
Он подполз сначала к хибаре, а потом к дому и встал за угол. В деревне было тихо. Лишь в нескольких домах слабо мерцали огни. Остальные были погружены во мрак, а деревня казалась вымершей. Бугров вышел из–за угла и направился к крыльцу. И в тот же момент с противоположной стороны дома навстречу ему вышли два дюжих немца. Они были в пилотках, в сапогах, с расстегнутыми воротниками кителей, с засученными рукавами, с винтовками, висевшими за спиной. Они не ожидали этой встречи.
— Рус! — почти с удивлением воскликнул немец и осветил его лучом фонарика.
— Hande hoch![4] — скомандовал другой.
Бугров, ослепленный фонариком, не видел, что они делали. Но ему не так уж и важно было это знать. Он понял, что в его распоряжении секунды. И не задумываясь полоснул по немцам очередью из автомата. В следующий момент он был уже возле хибары. Ему надо было пробежать еще метров сорок, и темнота надежно спрятала бы его. Но за спиной у него раздались сразу две очереди. Он почувствовал сильные удары по ногам и упал. И уже на руках заполз в открытую дверь хибары. Боль в ногах была невыносимой. Но Бугров не потерял сознания. Высунулся из хибарки и открыл огонь по маячившим в темноте фигурам немцев, бегущих по его следу. В темноте послышались крики, и все стихло. Немцы не стреляли. Потом он услышал их крики из–за стены:
— Рус, сдавайс! Рус, капут!
То, что ему «капут», он понял. Теперь он не смог бы даже выползти из своего укрытия. Но сдаваться он не собирался. И жизнь свою отдавать дешево тоже не думал. Он отстегнул от автомата ремень и туго перетянул ногу выше раны. Другую ногу перетягивать было нечем. Но она и болела меньше.
— Рус, сдавайс! — повторили за стенкой. И послышалось сразу несколько голосов.
Он снял с пояса гранату, единственную имевшуюся у него, вырвал чеку и выбросил ее из дверей за стенку, за которой слышались голоса. Взрыв тряхнул хибарку, как карточный домик. Сквозь ее щели блеснуло пламя, сверху на Бугрова посыпалась пыль и какая–то труха. За стеной снова раздались крики. Но теперь они были уже совсем иными. Они были полны ужаса, боли, проклятий.
И опять на какое–то время все стихло. А потом снова, но уже откуда–то издалека закричали:
— Рус, сдавайс!
И на крышу хибарки, озаряя все мертвым голубоватым светом, с шипением упала ракета. Вокруг стало светло как днем.
— Рус, капут! — орали из темноты.
Ракета погасла. Но перед глазами Бугрова продолжали плавать яркие, цветастые круги. Бугрову показалось это странным. Но потом он понял, что это не оттого, что его ослепило, а от потери крови.
— Рус, сдавайс! — кричали снова, но уже ближе. — Сдавайс!
Вспыхнула вторая ракета, скатилась с крыши и продолжала гореть перед входом в хибарку. Чтобы не ослепнуть от ее света, Бугров плотно зажмурил глаза.
— Сдавайс! — повторили совсем рядом.
«Живым хотят взять, — подумал Бугров. — Не дамся!» И тут же вспомнил, что в кармане гимнастерки у него комсомольский билет и служебная книжка пограничника. Он достал их и изорвал в мелкие клочья.
— Рус, плен! — крикнули снова и постучали в стенку хибарки.
— А ты возьми, если сможешь! — шепотом ответил Бугров и с болью подумал: «Жаль, что свои не узнают, что тут эти гады! Вдруг в эту сторону пойти надумают!»
— Рус, капут!
Очевидно, немцы надеялись, что русский им ответит и тем самым выдаст, что он еще живой, и кричали не переставая. Но Бугров понимал это, крепко сжал зубы и лишь повторял про себя: «Бери, бери! Чего ж ты не берешь? Вот он я! Берите, гады!»
Немцы кричали долго. Стреляли из ракетниц. Но войти в хибарку не решались. И в то же время не спешили прикончить упрямого русского ни гранатой, ни из винтовок, которые безо всякого труда насквозь пробили бы трухлявые стенки хибарки. Они хотели взять его живьем. И чтобы окончательно обезвредить его, если он все же еще жив, зацепили угол хибарки тросом, дернули тягачом и обрушили лачугу на Бугрова. От удара свалившихся на него бревен, слег и всего прочего Бугров потерял сознание. Немцы так и вытащили его из–под завала без памяти. Подсвечивая фонариками, перевернули его на спину, вырвали из рук автомат, обшарили карманы, пытаясь найти гранаты, но ничего не нашли и за руки потащили к тому дому, к которому сначала направлялся Бугров. Там прислонили его к стенке, окатили из ведра холодной водой и оставили лежать до утра под присмотром патруля. Бугров пришел в себя. Но не нашел в себе сил даже сесть. Свалился на бок и снова потерял сознание. В течение ночи сознание возвращалось к нему несколько раз. Мысли в голове у него роились, путались, но он четко понимал, что его не случайно оставили в живых, что самое для него трудное начнется завтра. И жалел сейчас только о том, что у него не было второй гранаты. Будь она у него в руках, он, не задумываясь, поднял бы на воздух и этих патрулей, то и дело возвращавшихся к нему и шевеливших его сапогами, и себя. И еще он решил: что бы с ним ни делали, он не произнесет ни слова. Ни о чем другом он просто не успевал больше подумать, голова начинала вдруг кружиться, в глазах темнело, и он проваливался в бездну. Потом опять к нему подходили патрули, опять обливали его водой, которую черпали из колодца, толкали сапогами, кричали «Рус! Рус! Капут!», и он снова обретал способность видеть, слышать и чувствовать. Перед рассветом ему показалось, что он не потерял сознание, а уснул. Потому что, когда открыл глаза, то даже почувствовал, что в нем еще сохранилась какая–то сила. Он проснулся не сам. Его опять окатили водой. Перед ним прохаживался офицер, шагах в десяти стоял взвод солдат, а за ними все жители деревни: старики, старухи, мужчины, женщины, дети. И еще — он увидел это не сразу–на траве, на разостланных простынях, лежали девять убитых немецких солдат.
Как только он открыл глаза, офицер остановился. И заговорил на плохом русском языке:
— Кто ты есть?
Бугров молчал.
— Какой части ты есть? — требовал ответа офицер.
Бугров не ответил и на это.
— Если ты есть мольчиш, я прикажу тебя бить, — пригрозил офицер.
В этот момент к нему подошел солдат и протянул зеленую фуражку Бугрова, найденную, очевидно, под обломками хибарки.
— О, зольдат по границе! — догадался офицер. — Ты большевистский есть фанатик. Русская армия бежит под силой немецкого оружия. А ты стреляешь. Где есть твои товарищи?
Бугров сделал вид, что не слышит офицера. Да он и на самом деле почти не слышал его. В ушах у него шумело, он еле держал голову. И думал только об одном: лишь бы не застонать, не показать свое бессилие.
— Откуда ты пришел? — продолжал допрашивать офицер.
Бугров молчал.
— Не знаешь? — закричал офицер. — А убивать этих доблестных зольдат знаешь? Ты чекист и бандит. И будешь повешен.
«Так вот почему вы их тут выложили! — подумал Бугров. — Ну что ж, все же не задаром вы меня взяли. Жаль только, мало я вас порешил».
Перед глазами у него все поплыло, и он, как ни старался, так и не смог поднять головы. Он не видел, как к офицеру подошел другой офицер и уже по–немецки сказал:
— Торопитесь, Отто. Он через минуту испустит дух. И весь этот спектакль будет ни к чему.
— Пожалуй, — согласился первый офицер и подал команду солдатам.
Двое дюжих немцев схватили Бугрова за руки и потащили к высокому дереву, на одном из сучков которого уже висела веревка. Бугров ее не видел. Впрочем, он вообще уже ничего не видел и не чувствовал. Бугрова повесили.
— Так будет с каждым, кто осмелится поднять руку на солдат фюрера, — громко сказал офицер по–русски, обращаясь к согнанным на казнь сельчанам. И добавил уже совсем тихо по–немецки: — Потому что, если каждый русский солдат убьет по девять немцев, от германской нации останутся одни штандарты.
***
Как только Закурдаев и Борька разошлись с Бугровым, Закурдаев сказал своему спутнику.
— Я думаю, нам вместе тоже идти незачем.
— Почему? — не понял Борька.
— И риск лишний. И увидим меньше.
— А как же пойдем?
— А вот так: ты чеши по кромке болота. А я метров на сто отойду левее. Во–первых, вдруг на немцев напоремся — сразу обоих схватят. Во–вторых, ежели со мной что случится — тебе легче будет назад дорогу искать. Так обратно по своему следу и вернешься. И всех предупредишь. Понял?
— Понял.
— А по кромке шагай смело, не бойся. Немец в болоте сидеть не станет, — объяснил Закурдаев и уже свернул было в свою сторону. Но неожиданно остановился: — Еще, крестник, сигнал нам с тобой завести надо.
— Я по–петушиному умею, — сразу предложил Борька.
— А ну…
Борька прокукарекал довольно умело.
— Артист, — похвалил Закурдаев. — Только не пойдет.
— Не похоже? — смутился Борька.
— Похоже–то, похоже. Да петухов в лесу не бывает. Ну откуда ему тут взяться? А еще как умеешь?
— Крякать умею.
— О, это дело., — обрадовался Закурдаев. — Это возле болота сгодится. Давай–ка!
Борька неплотно сжал руку в кулак, приставил его к губам, как рупор, и трижды крякнул.
— Это где ж ты так насобачился? — удивился Закурдаев. — Надо же…
— С батей на охоту ходили, — сказал Борька. — Я подманивал, а он стрелял.
— Да научился–то где?
— У себя во дворе селезня дразнил, — признался Борька. — Он за уткой куда угодно, хоть на крышу мог залететь. Вот я его и дразнил.
— Циркач, — не сдержал улыбки Закурдаев. — Так давай и запомни: что заметишь — крякай. А если ты мне понадобишься, я тебе иволгой свистну. Слушай.
Закурдаев вытянул губы и глуховато, будто изнутри высвистел целую руладу: «фиу–тиу–лиу». И повторил это дважды.
— Тоже здорово, — понравилось Борьке.
— Вот и порядок. Раз свистну — стой. Два — дуй ко мне. Три — прячься. И лучше всего — в болото.
И они разошлись. Закурдаев мерил землю саженными шагами. Борька, изредка видя его в просветы между деревьями, чтоб не отставать от него, почти бежал вдоль болота. Он то и Дело прислушивался к доносившимся звукам. Почти все время слышалась далекая стрельба. Гудели и завывали моторы. Закурдаев не свистел. Но примерно через час Борька все же услыхал «фиу–тиу–лиу» два раза. И стремглав побежал к своему старшему. Теперь Закурдаев говорил почти шепотом:
— Мотай–ка, крестник, на дерево. Присмотрись хорошенько.
Борька, как обезьяна, ловко и быстро вскарабкался на высокий дуб. Он, конечно, не знал, что в то же время, в другом месте, но так же с дерева, панораму местности наблюдает старшина Зубков. И видит примерно то же, что видит сейчас он, Борька: дымы на горизонте, движение машин по видимым участкам дороги, пролетающие в небе самолеты. И слышал он почти те же звуки, которые слышали и Зубков и Бугров: раскаты артиллерийских выстрелов, грохот и эхо разрывов снарядов и бомб. Борька постарался запомнить все, что ему удалось высмотреть, и спустился вниз. Ему не терпелось поскорее обо всем доложить Закурдаеву, и с нижнего сучка он просто спрыгнул на землю. Но Закурдаеву это не понравилось:
— Геройство свое показываешь? — недовольно глядя на Борьку, вопросом встретил он его. — А если ногу подвернешь? Что с тобой тогда прикажешь делать?
— Да что вы, дядь Гриш, — оторопел Борька. — Я с сарая тысячу раз прыгал. А там выше…
— Обстановку учитывать надо, — не дал договорить ему Закурдаев. — Давай по делу: что видел?
Борька подробно рассказал. Закурдаев остался доволен докладом.
— Значит, впереди кусты, а левее дорога, — повторил он. — В кусты нам лезть незачем. На дорогу тоже выходить нет смысла. Нам ведь по ней не идти?
— Вы меня спрашиваете? — удивился Борька.
— Сам с собой рассуждаю, — буркнул Закурдаев. — Аида в обход кустов.
Они двинулись дальше. Прошли еще километров пять. Отсюда орудийная стрельба слышалась совсем близко. Закурдаев остановился.
— Где–то неподалеку гвоздят, — шепотом сказал он. — И лес редеет. Наверное, там на опушке и огневая позиция. Запоминай.
— Запомню, — также шепотом ответил Борька.
— И местность запоминай. Значит, отсюда правее надо брать, ближе к болоту, — говорил Закурдаев. — В болото они с такой техникой не полезут…
— Запомнил, — ответил Борька.
— А теперь оставайся тут. На тебе куртка светлая, за километр видно. А я поползу вперед, разведаю все поточнее. Автоматную стрельбу услышишь — отходи. Меня не жди…
Борька в ответ кивнул. И вдруг схватил Закурдаева за руку. Закурдаев недоуменно вскинул на него взгляд:
— Что?
— Слышите? — прислушиваясь к чему–то, спросил Борька.
Закурдаев тоже прислушался.
— Ничего не слышу, — признался он.
— Скрежещет что–то, — объяснил Борька.
Закурдаев повертел головой, поочередно приложил к ушам то правую, то левую ладонь и недоуменно пожал плечами:
— Может, померещилось?
— Да нет же. Вроде как косу кто точит.
— Этого мне не расслышать. Меня так на катере гранатой оглушило, что до сих пор в ушах шум стоит, будто в колокола кто наяривает, — объяснил Закурдаев. — И сейчас точит?
— Перестало…
Закурдаев махнул рукой, дескать, муть все это, и пополз. Но Борька остановил его снова.
— Что еще? — даже рассердился Закурдаев.
— А вы за мной вернетесь? — спросил неожиданно Борька.
Закурдаев изобразил было на лице негодование. Но увидел Борькины глаза и осекся. В один миг вспомнил все, что пережил этот парнишка за последнюю неделю, все понял и крепко сжал ему руку и тоже спросил:
— А ты думаешь, меня без тебя там наши примут?
— Не знаю, — признался Борька.
— Близко не подпустят, браток, — заверил его Закурдаев. — И вообще на границе закон железный: сам пропадай, а товарища выручай. И хватит. Сиди. А то стемнеет, и ничего я не увижу.
Закурдаев уполз. А Борька лег под куст и плотно со всех сторон прикрыл себя ветками орешника. На душе у него стала совсем спокойно. И он сейчас, пожалуй, не объяснил бы даже самому себе, почему, собственно, задал Закурдаеву такой вопрос. Но он и не жалел, что задал его. Для него всякое теплое слово было теперь несказанно дорого. Но особенно ему приятно было услышать это слово от ворчливого и вечно чем–нибудь недовольного дяди Гриши Закурдаева…
А Закурдаев, еще не видя огневой позиции, уже определил, что на ней четыре орудия крупного калибра. Огонь они вели методически, с интервалами между выстрелами в тридцать секунд. От каждого выстрела болотистая земля вздрагивала, и, поскольку Закурдаев полз, он чувствовал эту дрожь всем телом. Он полз, собственно, не на огневую позицию. Она была ему не нужна. Он обползал ее стороной, изучая проход между болотом и этой огневой позицией. Проход, по которому, возможно, им предстояло нести командира. И он определил этот проход. И хотя уже сгущались сумерки, все, что надо, высмотрел и вернулся к Борьке. Но сколько он ни присматривался к знакомому месту, сколько ни таращил глаза, ни напрягал зрение, отыскать Борьку он так и не смог. И волей–неволей снова пустил в ход свое «фиу–тиу–лиу». Борька отозвался неожиданно близко. Он крякнул так, что Закурдаев даже вздрогнул от неожиданности.
Несмотря на серьезность всей ситуации, а может, еще и от радости, что дядя Гриша вернулся целым и невредимым, Борька чуть не рассмеялся. А Закурдаев, хотя ему тоже вдруг стало смешно, показал Борьке кулак и прошипел знакомое:
— Ну, крестник… — А потом все же не выдержал и похвалил: — Здорово замаскировался. Молодец!
Назад к своим они шли уже вместе. Встретить в ночном лесу немцев было маловероятно. Настроение у них было неплохое, задание они выполнили успешно. Закурдаев снова похвалил Борьку:
— Ты, вообще–то, я гляжу, быстро все ухватываешь. Это хорошо. И разведчик из тебя со временем может получиться толковый.
— Я пограничником буду, — сказал Борька.
— Тоже дело, — похвалил Закурдаев.
— У нас в деревне все мальчишки пограничниками хотели стать. Мы ведь на самой границе жили…
— Знаю, — сказал Закурдаев.
— А когда я с батей в прошлом году был в Москве на Сельскохозяйственной выставке, я сразу нашел павильон, где собак показывают. И целый день на овчарок смотрел. И батя обещал мне достать щенка. Чтоб я его вырастил и выучил, как Индуса, — продолжал Борька. И вдруг сник: — Да вот как все получилось…
Закурдаев обнял его за плечи.
— Крепись, крестник. Отомстим мы за твоего отца. И за всех отомстим. А щенка я тебе подарю, дай только к своим выйти. Да и сам ты мстишь уже этим гадам, как надо, — сказал Закурдаев и еще крепче обнял Борьку.
— И гранату тогда, хоть вы меня и ругали, я тоже правильно сделал, что бросил, — словно оправдываясь, напомнил Борька.
— На поверку вышло, что да, — не стал спорить Закурдаев. Но побоялся, очевидно, перехвалить парня и тут же добавил: — Но самовольничать все равно никуда не годится. Тем более пограничнику. Он не просто боец. Он часовой Родины. Его первым с чужой стороны видно. А за спиной у него вся земля наша лежит, со всеми ее людьми, — городами, дорогами, самыми малыми деревушками и самыми узкими тропами. И мы первые за них перед народом в ответе. Это, брат, никогда забывать нельзя. И потому насчет дисциплинки — у нас во как строго!
Под утро они вернулись к своим. Зубков был уже там. Он увидел Закурдаева первым и сразу спросил:
— А малец где?
— Идет, — ответил Закурдаев, подошел к старшему лейтенанту и доложил: — Ваше задание выполнено.
***
Бугрова прождали до десяти, хотя Сорокин и установил крайний срок возвращения в девять. Ждали потому, что очень были нужны сведения по тому центральному направлению, по которому пошел на Силино Бугров. И еще потому, что не хотелось верить в гибель товарища. Ведь только смерть могла помешать ему вернуться в расположение группы.
В десять Сорокин оценил обстановку:
— Через железную дорогу нам хода нет. Она охраняется. Кроме того, есть основания предполагать, что за железной дорогой идет интенсивная переброска войск противника. Там сухо, болот нет. И немцы подвозят там к фронту и пехоту и танки. Что делается в направлении Силина, нам, к сожалению, неизвестно. Конечно, можно было бы сегодня разведку повторить. Но это значит потерять еще сутки…
Сказав это, Сорокин посмотрел на капитана Колодяжного. Того уже совсем нельзя было узнать, так изменился он за эти дни.
— В общем, этих суток у нас тоже нет, — продолжал Сорокин. — Мы пойдем к фронту сейчас, с таким расчетом, чтобы ночью попытаться перейти линию фронта. И пойдем на Дубняки, а точнее — правее, почти по самой кромке болота.
Пограничники слушали старшего лейтенанта молча. Так же молча поднялись с земли и взяли на плечи носилки с капитаном.
— Показывай дорогу, — сказал Сорокин Борьке и пошел за ним.
Ровно в одиннадцать открыла огонь батарея немцев в районе Дубняков. Это послужило хорошим ориентиром пограничникам. Пошли быстрее, уверенней. И еще примерно через час подошли к тому кусту, в котором накануне прятался Борька. Здесь сделали короткий привал и двинулись дальше.
Прошли еще с полчаса и миновали рубеж, до которого вчера дошел Закурдаев.
И снова залегли, прислушиваясь к грохоту стрельбы. Сегодня вели огонь несколько батарей.
— А пулеметов и винтовок, однако, не слышно, — заметил Зубков.
— Это стреляет дивизионная или даже корпусная. И бьет километров за десять — двенадцать. Пусть даже по объектам в нашем тылу. Все равно до фронта получается километров шесть — восемь. Потому и не слышно, — объяснил Сорокин.
— А поближе–то выбрать огневые боятся? — усмехнулся Елкин.
Сорокин неопределенно пожал плечами:
— Болото, наверное, не позволило…
— Вот и я думаю: если оно туда загнуло, значит, и мы в него упремся, — сказал Зубков.
— Увидим. Отсюда до фронта разведывать будем каждый километр, — ответил Сорокин.
К нему тотчас же подполз Закурдаев.
— Разрешите мне, товарищ старший лейтенант, довести дело до конца, — попросил он.
Сорокин возражать не стал:
— Иди.
Закурдаев быстро поднялся, повесил автомат на грудь, сделал вперед буквально три шага… и замер. В просветах между деревьями было видно, как впереди, совсем близко от места их остановки, над лесом медленно поднимался аэростат с гондолой и двумя наблюдателями. Закурдаев мгновенно залег и с проворством ящерицы отполз за куст. Аэростат видели все: и Сорокин, и Зубков, и Сапожников, и Елкин, и Борька. И тотчас же ветер донес до них скрежещущий, будто скоблят ржавое железо, звук.
— Вот и вчера так скребло, — зашептал Борька Сорокину. — Мы слушали, слушали, а потом подумали, что, наверное, послышалось.
— Это лебедка, — сразу определил Сорокин. — Корректировщиков поднимают. Григорий, разведку отставить.
Аэростат поднимался все выше и выше, и двое наблюдателей — корректировщики артиллерийского огня, — сидевшие в его гондоле, уменьшались прямо на глазах. Пограничники следили за ними не отрывая глаз. И им казалось, что вместе с этими наблюдателями от них удаляется желанная и долгожданная линия фронта.
Затянувшееся молчание нарушил Сапожников.
— Выходит, нам вперед дороги нет, — ни к кому не обращаясь, тихо сказал он.
— И влево нет. Там батарея, — дополнил его Елкин. — А справа болото…
— Прекратить разговоры! — оборвал бойцов Сорокин. Ему не понравился тон, которым были сказаны эти слова, и он решил, что бойцам стоит напомнить, в какой обстановке находится их группа. — Мы не на прогулке, а на войне. Мало ли еще будет неожиданных ситуаций? Надо ко всему быть готовым. Обстановка потребует — будем обходить батарею. Понадобится — полезем через болото. Но отходить не будем ни на шаг.
Снова наступила пауза.
— Вот и я хотел спросить, — нарушил ее на сей раз Зубков. — Разрешите, товарищ старший лейтенант?
— Спрашивайте, старшина, — разрешил Сорокин, потому что знал: Зубков ерунды нести не станет.
— Сколько же их там с этим дирижаблем управляется? Не рота же?
— Думаю, что даже не взвод. Скорее всего, отделение, — ответил Сорокин.
— Стало быть, девять человек? — допытывался Зубков.
— Допустим.
— Двое улетели. Осталось семь?
— Будем считать, так.
— Так неужели мы с семерыми не сладим?
Такой разговор старшему лейтенанту был больше по душе. Но рисковать жизнью раненого командира он не мог да и не имел права и потому сказал:
— Конечно, сладим, старшина. Но дело не только в нас.
Зубков невольно оглянулся на Колодяжного. Вид капитана напугал его больше, чем вся ситуация, в которой они очутились. Жить капитану оставалось явно считанные часы. И отходить обратно с ним в лес, обходить батарею, нести его через дорогу, минуя Дубняки, нечего было и думать. На это потребовалось бы не менее двух суток. Ведь днем в прифронтовой полосе, даже в этом сильно заболоченном районе, где всякое передвижение войск противника велось исключительно по дорогам, пограничники, как правило, отсиживались где–нибудь в укромном месте. А если и шли, как сегодня, так только потому, что провели предварительную разведку.
— Да, дело совсем не в нас, — продолжал Сорокин. — На наших руках командир. С нами Борис. И чем скорее мы переправим их через линию фронта, тем лучше выполним свой воинский долг. Надо думать, немцы со стороны болота нападения не ждут. Заняты сейчас своим делом. А мы воспользуемся и постараемся проскочить у них под носом. Поэтому мы всей группой возьмем правее и пойдем вперед, прижимаясь к самому болоту. А ты, старшина, прикрой нас слева. И если завяжется перестрелка, постарайся задержать их подольше. Мы или проскочим, или уйдем в болото. Немцы за нами туда не полезут. Конечно, и нам там будет не сладко. Но другого выхода у нас просто нет. Пошли.
— Понял, — коротко, как обычно, ответил Зубков и пошел в том направлении, где скрежетала лебедка.
А пограничники подняли на плечи носилки и пошли вправо, туда, где лежало болото.
Зубков прошел по лесу метров триста и неожиданно вышел на дорогу. Она тянулась откуда–то слева. Пока Зубков раздумывал, для чего она здесь да кому она была нужна, со стороны стоянки аэростата послышался шум идущей машины. Зубков мигом нырнул в кусты. А на дороге показался грузовик и, подпрыгивая на ухабах и корнях деревьев, проехал мимо него. Кроме водителя, в кабине никого не было.
«Как дома разъезжают», — зло подумал Зубков и попытался представить себе, куда и откуда ехал немец. Ответ поразил его своей простотой. «Да куда, куда? С НП на батарею! Вот куда! Пока я бежал и обогнал своих товарищей, наверняка, немного сэкономил времени. И за счет его, пожалуй, стоит подождать: не пойдет–ли такая же машина обратно. И если пойдет, то, может, к лебедке лучше не идти, а подъехать?»
Он прождал не более десяти минут, а может быть, и того меньше. Заунывный звук мотора послышался уже со стороны батареи. Но у Зубкова уже созрел план. И он, пригибаясь за кустами, побежал к глубокой выемке, возле которой, по его расчету, грузовик непременно должен был сбавить ход. Весь вопрос состоял теперь только в том, сколько будет в этой машине немцев.
Но в машине, как и в предыдущей, был только один немец. Он был поглощен дорогой и даже ни разу не обернулся, чтобы оглядеться по сторонам. Зубкова это взбесило еще больше: «Да чего же в вас больше: глупости или наглости? Или еще в толк не взяли, что гореть будет под вами эта земля? Ну, так я вам все как есть объясню!» Он дождался, когда машина, подъезжая к выемке, притормозила, и, выскочив из кустов, догнал ее. Кузов машины неожиданно подбросило вверх. Но Зубков уже уцепился за задний борт. Подтянулся на руках и одним махом перевалился в кузов. Немец, целиком занятый дорогой, не заметил его. Зубков ползком подобрался к кабине и вытащил из ножен свой уже проверенный в деле трофейный штык. В следующий момент он перегнулся через борт и, наклонившись над левым открытым окном кабины, ударил немца штыком в шею. Немец вскрикнул и повалился на руль. Но Зубков был готов к этому. Он проворно спрыгнул из кузова на подножку и вовремя ухватился за руль. Машина лишь слегка вильнула на дороге и покатила дальше. Зубков сел в кабину и столкнул немца на пол. Управлять он умел и не боялся, что мотор заглохнет.
Метров сто он проехал, освоился с педалями и рычагом переключения передач. Потом снял с немца каску и надел ее на себя. Маскировка, конечно, получилась весьма убогой. Но на нее и не надеялся. А каску надел больше для собственной безопасности. Больше всего он рассчитывал на внезапность и свое оружие, потому поставил на боевой взвод автомат и приготовил гранаты. Потом включил третью передачу и погнал машину вперед. Еще метров двести — и перед ним открылась поляна. Там стояла палатка, в которой сидел телефонист. Неподалеку, у лебедки стояли четыре солдата. Один в стороне возился возле костра. Двое в противоположной стороне свежевали барана. Зубков разглядел все это буквально в считанные секунды. Но другого времени в его распоряжении и не было. Он только подумал, пересчитав немцев: «А ведь прав был старшой. Восемь их, как одна копейка! Ну, держитесь!»
Немцы так были заняты своим делом, что не обратили на грузовик никакого внимания. Только тот, который разводил костер, что–то крикнул ему вслед. Наверное, обругал за то, что водитель на скорости поднял большую пыль. И когда машина, заскрипев тормозами, остановилась на краю поляны, немцы тоже никак не отреагировали. А Зубкову только это и было надо. Он выскочил из кабины и полоснул длинной очередью из автомата по тем четырем, которые стояли у лебедки. А потом для верности еще швырнул в них гранату. Взрывом перебило трос аэростата, и он стремительно взвился в небо. Сверху из гондолы раздались неистовые вопли. Из палатки выскочил телефонист и, взмахнув на бегу руками, рухнул на землю.
Надо было, не теряя ни секунды, уничтожить еще троих гитлеровцев. Но тут Зубков понял, что впопыхах он случайно закрыл их от себя машиной. Он выбежал из–за машины, окинул взглядом поляну, но немцев на ней уже не было. И тотчас же из кустов по нему ударили ответным огнем. Первая короткая очередь прошла мимо него. Но он увидел, откуда стреляют, и бросил туда вторую гранату. Взрыв ее оборвал последующую очередь. Но две пули попали старшине в живот. Он упал от удара на землю, продолжая тем не менее высматривать, где же последний немец, тот, который разводил костер. Немца не было видно. А Зубков уже начал от боли терять сознание. Он чувствовал, что силы уходят, но все–таки сумел перевалиться на бок и подтянуть к себе автомат так, чтобы можно было выстрелить в любую минуту. Теперь он видел всю поляну и опушку, примыкавшую к ней. Но немца на ней не было, хотя кто–то стрелял в него из кустов и ранил еще два раза. Зубков уже не чувствовал боли. И почти перестал слышать. Но видел он еще хорошо. И думал только о том, прошли или нет его товарищи. Он знал, что ему никто об этом не сообщит. Что никто из них за ним не придет. И не ждал от них помощи. Но прошли они к болоту или нет, для него это было очень важно. Ведь если нет, то, значит, он, Зубков, не сумел обеспечить им проход, не выполнил своей задачи. А он обязан был ее выполнить и поэтому, напрягая последние силы, ждал немца. И неожиданно увидел его. Немец вылезал из кустов, держа винтовку наизготове. Зубков не шевелился. И немец посчитал, что он уже убит. Он вышел на поляну и огляделся. Ему не верилось, что русский был один. Но вокруг не было видно ни души. Тогда немец побежал к валявшимся у лебедки солдатам. Нагнулся над ними, прислушиваясь, не дышит ли кто из них. Нет, они не дышали. Тогда он побежал к телефонисту. Но тоже скоро встал, отряхивая свой мундир. Теперь он бежал к кустам, где должны были быть еще двое его напарников. И вот тогда–то он снова оказался в направлении стрельбы автомата Зубкова. Именно этого и ждал старшина. Поворачиваться, развертывать автомат он уже не мог. А нажать спусковой крючок сил у него еще хватило. И он нажал его. И увидел, как немец, почти добежав до кустов, рухнул навзничь. Только тогда Зубков разжал уже плохо слушавшиеся его пальцы руки и закрыл глаза. Над ним сразу опустилась ночь. Последняя мысль была спокойной: «Теперь обязательно пройдут. Теперь никто не помешает…»
***
Если бы Зубков мог слышать, он бы непременно услыхал раздавшийся в этот момент у него за спиной, в стороне болота, одинокий, гулкий винтовочный выстрел. Но он уже не слыхал его. И не знал, что его товарищи подошли к болоту почти в то же время, когда он сел за руль захваченного им на дороге немецкого грузовика. Подошли и… остановились метрах в ста, потому что неожиданно увидели впереди немецкого солдата. Сразу же залегли. Надо было как можно быстрей определить: один он тут или нет? И что делает? Понаблюдали. Немец спокойно расхаживал по краю опушки перед самым болотом.
— Похоже, что часовой, — прошептал Закурдаеву Сорокин.
— А что караулит?
— А черт его знает. Может, просто смотрит, чтобы со стороны болота кто–нибудь не подошел незамеченным.
— Что будем делать? — Снимать.
Закурдаев кивнул и пополз вперед. В этот момент за спиной у пограничников и началась стрельба. Сначала автоматная, а потом, одна за другой, ухнули две гранаты.
Немец, на опушке заметался от куста к кусту, а потом забежал за развесистый дуб и замер за ним, не высовываясь.
Сорокин остановил Закурдаева:
— Подожди. Теперь не подберешься.
— А может, теперь просто из винтовки его шлепнуть? — предложил Закурдаев.
Сорокин не стал возражать:
— Давай. Все равно, если они Зубкова сломят, они сюда прибегут. Нам время сейчас дороже.
Закурдаев взял у Елкина единственную сохранившуюся у них в группе винтовку и стал выжидать. Немец не показывался долго. Но когда с неба послышались крики и он увидел улетающих ввысь наблюдателей, он выскочил из–за дуба и, защищая от солнца глаза рукой, пытался разглядеть, что же творится в гондоле.
Закурдаев только того и ждал. Он выстрелил. Часовой свалился в траву. Пограничники, не теряя ни минуты, подхватили носилки с командиром и поспешили к болоту. Только тут они поняли, что охранял часовой: уткнувшись носами в осоку, на воде плавали четыре надувные лодки, возле них на берегу в кустах стояла палатка.
Сорокин заглянул в нее. В палатке стоял бензиновый движок, штабелем были сложены катушки телефонного провода.
— Это все сжечь! — приказал Сорокин. — Маленькую лодку оставим старшине. Возможно, догонит. Одну изрежьте на куски. На двух других будем переправляться.
В самую большую лодку погрузили Колодяжного. Вместе с ним сели Сапожников, Елкин. Закурдаев и Борька задержались, чтобы выполнить приказ Сорокина.
Лодка с капитаном не отплыла и на пятьдесят метров, а палатка со всем ее имуществом уже пылала как костер. Бензиновый движок был полностью заправлен горючим. И это оказалось кстати. Этим занимался Сорокин. Борька тем временем кромсал ножом надувную лодку. Взглянув на его работу, Закурдаев оттолкнул его.
— Да что там ее резать, тащи ее на костер! — скомандовал он, и вместе с Борькой они вытащили лодку на берег и взвалили на горящую палатку.
— А старшина нас догонит? — спросил Борька.
— Раз дело дошло до гранат, не знаю, — хмуро ответил Закурдаев.
— Может, подождем его? — снова спросил Борька.
Закурдаев вздохнул:
— Приказа не было. Пошли.
Они сели в свою лодку и, навалившись на весла, поспешили следом за товарищами. Их никто не преследовал. И как только лодки скрылись в зарослях камыша, поплыли медленнее.
— Может, тут его подождем? — снова спросил Борька своего старшого.
Закурдаев в ответ только взглянул на него и отвернулся. Потом сказал:
— За одно ручаюсь: так просто старшина себя не отдаст, не на того напали.
Борьке стало сразу не по себе. Никто еще их не догнал: ни Гусейнов, ни Бугров, ни теперь, наверное, старшина. Проклятая война, только началась, а уже скольких хороших людей они потеряли. А еще мать, отца, Гошку… Борька и не заметил, как из глаз у него выкатились слезы. Но их заметил Закурдаев. И сказал негромко, но так, чтобы Борька слышал каждое его слово:
— Держись, крестник. За всех отомстим. А нас не будет — и за нас отомстят.
Борька растер слезы кулаком, а потом зачерпнул ладонью болотной воды и омыл лицо. Неожиданно передняя лодка остановилась. Закурдаев поднавалился на весла и подплыл к ней вплотную. Люди в лодке сидели, отрешенно глядя по сторонам.
— Что случилось? — спросил Закурдаев.
— Командир умер, — ответил Сорокин.
— Когда?
— Не знаем, когда. Не заметили. Вон Сапожников хотел поудобней его положить, наклонился. А он уже скончался.
— Крови наш капитан много потерял, — вспомнил Закурдаев.
— Одним словом, не донесли, — сказал Сорокин.
— Будем хоронить? — спросил Закурдаев.
— Непременно. Ищите сухое место. Пограничники начали осматриваться по сторонам.
Сапожников увидел над камышом ветки деревьев и предположил, что там островок. Подплыли туда. Действительно, лодки уткнулись в сухой берег: остров не остров, так, большая поросшая кустами кочка среди болота.
— Берите ножи, весла, ложки, у кого что есть, — сказал Сорокин и первым ступил из лодки на эту кочку. За ним высадились все остальные. Выломали и вырезали ножами часть кустов и начали рыть землю. Она была мягкой. Но не мокрой. Ее легко можно было выгребать и выбрасывать на поверхность просто руками. Мешали только корни кустов. Работали молча.
— У него жена осталась, — нарушил молчание Сапожников.
— И дочка, — добавил Сорокин.
— А вы адрес их знаете? — спросил Сапожников. — Вся местность уже под немцами, куда писать? Да и там ли они? Может, успели уехать.
Могилу вырыли всего по пояс. Опустили в нее капитана Колодяжного, накрыли его собственной шинелью и засыпали землей.
— Надписей никаких делать не будем. Да и нечем, — сказал Сорокин. — Каждый пусть так запомнит это место. Время придет — поставим обелиск. И давайте поклянемся, что отомстим проклятому врагу за смерть командира и наших товарищей!
— Клянусь! Клянусь! — послышалось в ответ.
Стрельба теперь слышалась со всех сторон. Но сильнее всего впереди. Била по ту сторону линии фронта чужая и наша артиллерия. То и дело лесной покой вспарывали автоматные и пулеметные очереди, рвал треск сухих винтовочных выстрелов.
— До фронта осталось километра два. Но пройти их будет труднее всего, — предупредил Сорокин.
— Может, ночи подождем? — спросил Елкин. И добавил, словно опасаясь, что его неправильно поймут: — Теперь спешить куда?
— Спешить нам всегда есть куда, — ответил Сорокин. — Вы думаете, что немцы не догадаются и простят нам баню, катер, эшелон с горючим, и, в конце концов, эти лодки? Так или иначе, в руки им мог попасть Гусейнов или Бугров. Я уверен, они оба не скажут ни слова. Но разве их форма — это не доказательство того же? Нас или уже ищут, или вот–вот пойдут по нашим следам. Поэтому двинемся сейчас же. Не доходя до берега, лодки затопим. А на берегу видно будет, что делать.
Снова сели в лодки и поплыли, лавируя между камышами.
Черный столб дыма на месте, где горела палатка, уже почти растаял. Вдруг сзади один за другим прозвучали три выстрела: не орудийных, но и не винтовочных. В воздухе что–то просвистело, и слева от лодок взметнулись три фонтана.
— Что я вам говорил? — воскликнул Сорокин. — Видите мыс справа? Быстрее туда!
Лодки развернулись и двинулись по направлению к мысу, точнее, к гряде леса, острой косой вдающейся в болото. Плыли под непрерывным минометным обстрелом. Немцы били неприцельно. Но решили прощупать огнем всю заросшую камышом часть болота. И били, били, не переставая, наугад, быстро перенося огонь с одного места на другое.
Метрах в ста от мыска Сорокин распорол ножом лодку. Из разреза с шипение, вырвался воздух, лодка обмякла и медленно начала тонуть. Пограничники помогли ей уйти под воду и затоптали в илистое дно. Точно так же поступили со второй лодкой Закурдаев и Борька. Потом все пятеро, прячась в воде по шею, пошли к мыску. Он был невелик. На нем стоял стог сена. И валялись остатки старого вентеря[5]. Немецкие минометчики били теперь по камышам левее, там, где они вплотную подходили к лесу. На мысу было относительно спокойно, и Сорокин, первым ступив на мыс, сразу же лег под стог. За ним из воды вышли Закурдаев с Борькой и Сапожников. Елкин немного отстал от них, попал на топкое место и обходил его стороной. Он и на мыс вышел не как все, а сбоку. И к стогу пошел по старой, кем–то пробитой тропке. Сделал по ней несколько шагов, вдруг коротко вскрикнул и рухнул на землю. А со стороны леса до стога долетел короткий и глуховатый хлопок. Если бы Елкин не вскрикнул, наверное, никто из пограничников не обратил бы внимания ни на то, что он упал, ни на этот хлопок. Но на крик все обернулись. И поняли, что Елкин убит. Сапожников бросился было ему на помощь. Но Сорокин схватил его за руку.
— Назад! Это снайпер! — остановил он его и снова прижал к траве.
И в тот же момент, сквозь уханье мин, справа по краю болота до пограничников донеслись визгливые голоса собак. Группу брали в клещи.
***
— Почему вы думаете, что это снайпер? — не поднимая головы, спросил Сапожников.
— Чей же еще может быть такой прицельный выстрел? — ответил Сорокин.
— Сейчас проверим, — сказал Закурдаев и, нацепив на палку фуражку, осторожно высунул ее из–за стога. Тотчас же в козырек фуражки ударила пуля, а из леса снова донесся глуховатый хлопок.
— И бьет он, гад, откуда–то с просеки, — определил Закурдаев. — Я заметил, где пуля в болото упала. Вон круги пошли…
— Понятно. Нас ему за стогом не видно. А Елкин открыл себя, — сказал Сорокин.
— А собаки через полчаса будут здесь, — сказал Сапожников.
— А мы шо, не слышим? — оборвал его Закурдаев. — Ты лучше скажи, как отсюда уползти!
— Надо точно определить, где он засел, — сказал Сорокин. — Пока мы его не уберем, нам из–за стога носа не высунуть.
— Надо кому–то наблюдать. А я его вызову. Он еще стрельнет, — ответил Закурдаев.
— Я полезу в стог, — решил Сорокин.
Орудуя втроем с Сапожниковым и Борькой, они быстро сделали в стоге лаз. И Сорокин пролез по нему сквозь стог. Сделал небольшое оконце и увидел перед стогом широкую просеку, ведущую в глубь леса. Снайпер, конечно, прятался сейчас где–то на этой просеке.
Закурдаев тем временем снова высунул из–за стога фуражку. Но на сей раз выстрела не последовало.
— Ну, что там? — нетерпеливо спросил Сорокин.
— Молчит гад, — ответил Закурдаев.
— Делай что хочешь, но он должен обозначить себя! — приказал Сорокин.
«Лоб ему, гаду, наверное, надо подставить!» — сердито подумал Закурдаев, и вдруг его осенило.
— У кого есть носовой платок? — спросил он Сапожникова и Борьку.
— У меня, — с готовностью отозвался Сапожников и добавил: — Только не очень чистый.
— Перед невестой будешь оправдываться. Давай сюда! — быстро потребовал Закурдаев.
Сапожников протянул ему скорее серую, чем белую, тряпку. Закурдаев схватил ее, ловко расправил на своем вещмешке, а сверху на все это напялил свою уже простреленную фуражку. Потом поддел вещмешок на палку и крикнул Сорокину:
— Следите, товарищ старший лейтенант!
Он приподнял вещмешок с фуражкой над стогом, потом быстро опустил его, потом приподнял снова.
— Эй! — позвал он Сапожникова.
— Ну, — отозвался тот.
— Как только немец выстрелит, в одну секунду подбери елкинскую винтовку. Понял?
— Понял.
— Зачухаешься — на себя пеняй!
— Поднимай!
Закурдаев снова поднял вещмешок над стогом. И задержал в таком положении всего на несколько секунд. Но и их хватило, чтобы пуля немецкого снайпера проделала в его фуражке, платке и мешке дырку. Закурдаев мгновенно спрятал свою приманку. И обернулся. Сапожников саженными прыжками махал через мыс к Елкину. Подпрыгнул, схватил винтовку и распластался на траве. В тот же момент над мысом просвистела очередная пуля, а из леса донесся очередной хлопок выстрела. Сапожников ждал этого. Он вскочил и уже вместе с винтовкой вернулся за стог.
— А ты соображаешь! — похвалил его Закурдаев.
Сапожников молча показал ему свое плечо. Пуля снайпера порвала гимнастерку и оставила заметный след на коже.
— На пару сантиметров взял бы пониже — и руки нет, — сказал он.
— А она тебе сейчас не шибко и нужна. Два километра и без руки проскочишь, — усмехнулся Закурдаев и показал ему фуражку и платок. — Наверное, думает, что между глаз попал.
— А старший лейтенант увидел? — спросил Сапожников.
Закурдаев в ответ пожал плечами. Взял винтовку и открыл затвор. В винтовке было всего два патрона. «А ведь он где–то не очень высоко сидит, — подумал он о немецком снайпере. — Иначе не то что на два, а на все шесть сантиметров ниже мог бы целить». И поделился этой мыслью с Сорокиным.
— Вымани его еще хоть на один выстрел, — попросил в ответ старший лейтенант. — Я вроде что–то заметил. Но убедиться надо.
Закурдаев передал винтовку Сорокину и снова поднял над стогом мешок с фуражкой. Но немец больше не стрелял. Стало ясно, что он распознал трюк пограничников и больше на приманку не поддался. Надо было срочно придумывать что–то другое. Срочно, потому что лай собак слышался уже совершенно отчетливо. А это означало, что, если через четверть часа пограничники не уйдут в лес, им придется принять свой последний бой на мысу, прикрываясь от врагов единственным стогом. Мысль у Закурдаева работала быстро. Но надо было еще быстрей, потому что Сорокин сердито окликнул его:
— Ну что ты там?
— А, была не была, — махнул рукой Закурдаев и быстро раскатал скатку своей шинели. Потом набил ее сеном и приладил фуражку.
— Если ударит, ко мне не подходите. Ранит — сам уползу. Убьют — все равно не поможете, — сказал он Сапожникову и Борьке и, пятясь, полез от стога обратно в болото.
Снайпер не стрелял. Вероятно, стог мешал ему видеть то, что делалось на мысу у самой воды. И Закурдаев невредимым сполз в болото. Там он насадил чучело на шест и положил на воду. Шест ушел под воду. А чучело поплыло. И сразу же в него стукнула пуля. Послышался уже всем знакомый хлопок. А за ним два выстрела из стога. Потом из стога вылез Сорокин к коротка приказал:
— За мной!
Пограничники бегом бросились в лес. Борьке очень хотелось узнать, как обнаружил старший лейтенант немецкого снайпера. Но обстановка не позволяла заниматься разговором, и он молчал, бежал, чувствуя, что едва успевает за пограничниками. Лес был густой, высокий и сухой. Под ногами мялась трава, ломались ветки. Просека осталась далеко позади. А вместе с ней и повизгивание рвущихся с поводков собак. Но все–таки они еще были слышны. Ветер доносил до пограничников их визгливые голоса. Причем теперь они слышались не столько сзади, сколько справа на уровне группы и даже немного впереди ее. Было похоже, что немцы стараются опередить неизвестных им диверсантов и отрезать им путь к советским войскам. Да, собак пограничники еще слышали. А стрельба на фронте, который был уже совсем рядом, вдруг затихла совсем. Словно и не было ни справа, ни слева, ни сзади, ни впереди никакой войны. Впрочем, объяснить это было можно. В районе больших болот сплошной линии фронта не было. Оборона советских войск носила очаговый характер, к тому же довольно маневренный. И немцы тоже здесь наступали далеко не по всем направлениям равномерно: где–то выдвинулись вперед, где–то заметно отставали. И вполне возможно, случилось именно так, что пограничники попали в коридор, свободный как от немецких, так и от наших войск.
Так, по крайней мере, представлялось Сорокину. И он вел бойцов вперед левее с тем, чтобы опередить погоню и не дать ей возможность оказаться у них на пути.
Неожиданно лес впереди начал редеть. Сорокин остановился. Закурдаев, обменявшись с ним взглядом, побежал к опушке. Вернулся он через несколько минут.
— То ли там пойма, то ли луга, одним словом, километра на два ни одного кустика. И не видно никого.
— Вот они нас туда и заворачивают, — разгадал план немцев Сорокин. — Хотят переловить, как перепелов. Не получится.
— А правее, примерно за километр, мелколесье и кусты пойдут, — продолжал Закурдаев.
— Это то, что нам надо, — сказал Сорокин. — Туда и пойдем.
Он сделал знак рукой и пошел вдоль опушки. Закурдаев, Сапожников и Борька двинулись за ним. Теперь они чутко прислушивались к каждому звуку, доносившемуся из леса справа. И скоро поняли, что им удалось опередить немцев. Что погоня запоздала и уже, как бы ни спешила, все равно захватит лишь след пограничников.
Увидев на опушке кусты, остановились снова. Надо было хоть на минуту перевести дух. Закурдаев воспользовался этим, сел на траву и снял сапоги, чтобы вылить из них воду. Он как вылез из болота, так и бежал по лесу в сапогах, полных воды.
Борька, увидев на опушке бочажину, поплелся к ней, чтобы хлебнуть глоток. А Сапожников приложил к ушам ладони и прислушался.
— Идут по нашему следу, — доложил он Сорокину.
— Теперь не догонят, — махнул рукой Сорокин. — Особо зарываться не станут. На рожон из–за нас не полезут.
— Я пойду посмотрю, что там на опушке, — предложил Сапожников.
— Только на чистое не выходи, — предупредил Сорокин.
— Понял, — ответил Сапожников.
Он обошел развесистый клен, раздвинул перед собой густой куст орешника, и вдруг на том месте, где он только что стоял, вверх взметнулась земля, и страшный грохот потряс лес. В воздухе засвистели осколки. Сорокина сшибло с ног воздушной волной. Он упал. Но тотчас вскочил. Сапожникова нигде не было видно.
Из бочажины, весь перемазанный в грязи, вылезал Борька. Закурдаев сидел на траве и ошалело моргал. Прошла минута. Но никто из троих не шевелился. Ибо никто не мог понять, что же случилось…
***
Первым пришел в себя Сорокин. Он огляделся по сторонам и увидел то, чего совершенно не замечал до этого момента. Тут и там из травы торчали металлические усики. И от них к веткам кустов и деревьев тянулась тонкая проволока. Там, где стоял сейчас он и сидел Закурдаев, этих усиков не было видно. Но вокруг бочажины, у которой на четвереньках стоял Борька, они зловеще поблескивали со всех сторон. Наши это были мины или немецкие, Сорокин не знал. Да сейчас и не имело значения, кто их тут расставил. Важно было другое, что Борька пока еще совершенно чудом не подорвался на них так же, как Сапожников. Но мог в любую секунду задеть смертоносную оттяжку, и тогда…
— Не шевелись, Борис! Мы на минном поле! — крикнул Сорокин.
Их разделяла всего лишь пятиметровая полоса заминированного участка. Но чудо, которое уберегло Борьку при подходе к бочажине, второй раз могло не повториться.
— Я на цыпочках проскочу, Николай Михайлович, — взмолился Борька.
— Не смей! Тебе сказано не шевелиться! — грозно повторил Сорокин.
К старшему лейтенанту подошел Закурдаев.
— Что же будем делать? — спросил он. — Вас–то не зацепило?
— В уши ударило, — признался Сорокин. — Говори громче.
— Делать что будем? — снова спросил Закурдаев и показал рукой в ту сторону леса, откуда еще только что слышались голоса собак.
Сорокин все понял.
— В первую очередь надо спасать мальца, — сказал он.
— Как?
— Думай!
— Давайте, я прощупаю каждый сантиметр и пролезу к нему, — предложил Закурдаев.
Сорокин мотнул головой. И сдавил виски руками.
— Обоих разнесет, — сказал он.
— Тогда не знаю, — ответил Закурдаев, вытащил из своего трофейного автомата магазин с патронами, сунул его за голенище, а в автомат вставил новый, полностью снаряженный.
— Я знаю, — сказал Сорокин. — У тебя, кажется, была, веревка?
Закурдаев достал из вещмешка моток веревки.
— А ты, Борис, осторожно оглядись и залезай на березу! — уже командовал Сорокин.
Береза стояла у самого края бочажины, и Борьке не составляло особого труда забраться на нее.
— Выше лезь! Выше! — командовал Сорокин. — До макушки!
Борька старался. Береза была еще молодая, тонкая и скоро начала гнуться под тяжестью Борьки.
— Стой! — приказал Сорокин. — Бросай, Григорий, ему конец.
Закурдаев понял, что требуется. Он привязал веревку к палке и бросил ее Борьке. Но только на третий раз Борька сумел схватить ее.
— Обвяжи вокруг себя! — крикнул Сорокин.
Борька быстро обвязался.
— А теперь крепче держись за березу! — снова скомандовал Сорокин. И как только увидел, что Борька обвил руками и ногами ствол дерева, сказал Закурдаеву: — Потянули!
Береза изогнулась, как дуга. Но она была невысока и Борька повис над опасной зоной.
— Тяни сильней! А ты держись крепче! — командовал Сорокин Закурдаеву и Борьке и сам напрягал все силы, чтобы ниже склонить дерево к земле. Им удалось выиграть еще с метр.
— Еще! — старался Сорокин.
Береза неожиданно треснула, ее верхушка резко накренилась, Борька полетел вниз. Но Сорокин и Закурдаев успели поддернуть веревку еще немного, и Борька шлепнулся в безопасное место. Закурдаев помог ему подняться на ноги и сунул в руки автомат.
— Держи, крестник. И бей короткими, — сказал он.
— Здесь, Григорий и Борис, мы примем наш последний бой, — сказал Сорокин. — Я думал, уже вышли. Да не получилось…
— Кто ж знал, — ответил Закурдаев. — Давайте хоть выберем позиции.
— Да! — сразу взял себя в руки Сорокин. — Ложись, Борис, вот за тот дуб. Ты, Григорий, иди за камни. Я лягу за валежину. Бейте только наверняка!
Они спешно заняли свои последние позиции. И пока у них оставались еще свободные несколько минут, каждый подумал о том, что судьба довольно зло посмеялась над ними. И их товарищи, которые остались в лесу еще на подходе к линии фронта, и их командир, которого они не донесли, казалось, самую малость, и сами они трое, последние из группы, — все они еще многое могли сделать для победы над вероломным врагом. И не их вина была в том, что они не сделали этого. Но ведь так близко подошли они к своим. И тут судьба подсунула им это минное поле, ставшее последним рубежом для одного из них, и в общем–то, очевидно, и для них троих. Приходили короткие, как вспышки молний, мысли о чем–то очень личном. Но они не задерживались в сознании. Мгновенные воспоминания, образы близких людей — все это почти беспрепятственно уступило место непременному, прямо–таки злому желанию заставить преследователей подороже заплатить за его жизнь, а также и за жизнь товарищей. Эта мысль была настолько властной, что Сорокину захотелось крикнуть своим друзьям, что их позиция. — это тоже рубеж, через который, пока они живы, враг не пройдет. Что так было всегда, пока они служили на границе. И если сейчас за спиной у них нет фашистов, а там только свои, то эта их позиция — та же граница. И еще ему хотелось крикнуть им: держитесь, друзья, будем достойны наших товарищей! Но он не крикнул, потому что его услыхали бы не только Закурдаев и Борька, но могли услышать и немцы. И сразу же определили бы место их расположения. А это уж было бы совсем некстати. И еще он не крикнул из–за того, что увидел на опушке немцев. Сначала он заметил рослого немца, который держал на поводке овчарку. Потом увидел еще двух поводырей. Собаки, натянув поводки, с лаем рвались вперед. За поводырями, немного отстав от них, быстрым шагом шли солдаты. Он насчитал их десятка полтора. Но, наверное, их было больше. Просто их скрывали деревья. Они двигались цепью прямо к опушке, на которой залегли пограничники и Борька. Собаки чуяли свежие следы и неистовствовали в злобе.
Сорокин подпустил рослого поводыря метров на пятьдесят и выпустил по нему короткую очередь. Немец рухнул. Но собака продолжала тащить его вперед. Тогда второй очередью, такой же короткой, он уложил собаку и перенес огонь на солдат. Справа от него по немцам открыли огонь Закурдаев и Борька. Немцы залегли и открыли ответный огонь…
***
Стрелковый полк, занимавший оборону на широком участке фронта по восточному краю болота, не давал врагу возможности продвинуться вперед. Немцы неоднократно пытались сбить подразделения полка с занимаемых ими позиций. Но всякий раз, наткнувшись на плотный огонь нашей пехоты, заранее и прочно закрепившейся на этом рубеже, вынуждены были отступать, оставляя на поле боя немало убитых и раненых. Болота не позволяли врагу активно использовать на этом участке бронетехнику. А без ее прикрытия и поддержки вражеская пехота быстро выдыхалась.
В тот день, когда пограничники неожиданно зашли на минное поле, немцы с самого утра вели интенсивный артиллерийский огонь по позициям наших войск. Их артиллерия била из–за болота как по переднему краю обороны полка, так и по объектам в его тылу. Дважды в тот день по правофланговым подразделениям полка, по стыку его с соседом наносила удары авиация врага. Но полк держался стойко. Его батальоны глубоко зарылись в землю. Боевое охранение было начеку. Связь с ним командиры батальонов держали по телефону. На правом фланге, где противник атаковал непрерывно, в боевое охранение было выделено до двух взводов. На левом, защищенном болотом, — всего одно подразделение. В передовом его посту, выдвинутом почти к самому нашему минному полю, находился в тот день красноармеец Квачадзе. Он не боялся, что немцы пройдут через минное поле. Но пристально следил за тем, чтобы они не попытались устроить в нем проходы.
На участке было вес спокойно. И вдруг в лесу раздалось несколько одиночных винтовочных выстрелов. Квачадзе поднял телефонную трубку и доложил старшему:
— Товарищ «Береза», стрельба какая–то началась.
— Где?
— В лесу. Апределенна у самого болота.
— Кого–нибудь видишь?
— Никого не вижу, товарищ «Береза».
— Продолжай наблюдать.
— Апределенна, товарищ «Береза».
Квачадзе смотрел в бинокль, но разросшийся под кронами высоких деревьев пышный, густой подлесок не позволял видеть лес и на десяток метров. К тому же стрельба так же неожиданно смолкла, как и началась, и впереди снова все стихло.
Немного погодя старший сам запросил пост:
— Ну, что там у тебя?
— Все тихо, товарищ «Береза», — доложил Квачадзе. — А кто же, по–твоему, стрелял?
Квачадзе пожал плечами, будто старший мог это увидеть.
— Наверно, немцы. Вы же сами говорили, что наших там нет, — сказал он.
— Я говорил — не должно быть, — поправил его старший. — Но полностью это исключать нельзя. Понял?
— Апределенна!
Он снова поднял к глазам бинокль, и в этот момент ветер вдруг донес до него злобные голоса собак. Квачадзе показалось, что он ослышался. Но визг повторился. А потом послышался и лай. Квачадзе попытался связать воедино и то, что доносилось из леса, и то, о чем предупреждал его старший. Картина нарисовалась сама собой. Собаки, а вместе с ними и немцы явно кого–то преследовали. А кто–то уходил от них и отстреливался.
Он так и доложил старшему.
— Дай точное целеуказание! — приказал старший.
Квачадзе назвал ориентиры:
— Восточная опушка рощи «Густая». Глубже метров триста. Дальше я бы не услышал, ва!
— Продолжай наблюдать, — ответил старший и связался с командиром минометной батареи.
— Слушай, «Дубрава»! Похоже, на участке рощи «Густой» к фронту пробиваются наши. Хорошо бы поддержать их огоньком.
Командир минометной батареи попросил уточнить координаты цели.
— Пока не знаю, — ответил старший.
— В таком случае подготовлю неподвижный заградительный огонь по трем участкам. Пометь на–своей карте, — сказал командир минометной батареи.
Они наметили участки «А», «Б» и «В». НЗО «А» преграждал путь немцам на опушку. «Б» не дал бы им возможность обойти опушку от просеки справа. «В» прижимал их к минному полю.
— Жду команды на открытие огня! — предупредил командир минометной батареи.
Квачадзе не слыхал этого разговора. Но он вдруг услышал взрыв мины. И увидел поднявшийся над деревьями черный султан. Было ясно: кто–то напоролся на минное поле. Но кто? Он по–прежнему не видел. Но зато теперь точно знал, где это произошло, и тотчас доложил об этом старшему. А еще немного погодя доложил и о том, что слышит автоматную перестрелку.
— Понятно, — ответил старший и передал минометчикам: — А ну давай «А». Да побыстрей. А то и опоздать можно…
Квачадзе показалось, что не прошло и пяти минут, как над головой у него вдруг засвистало, завыло, и треск автоматной перестрелки, доносившийся из леса, утонул в грохоте разрывов. Над деревьями поднялись дым и пыль.
Налет продолжался недолго, несколько минут. Потом стал слышен глуше. Огонь перенесли в глубь леса. А еще немного погодя Квачадзе разглядел в бинокль между деревьями двух человек, военных, в нашей форме и в зеленых фуражках. Один держал в руках два автомата. У другого на руках был парнишка. Они стояли, оглядываясь по сторонам, словно раздумывая, куда идти. Квачадзе испугался, что они зайдут на минное поле, выскочил из своего окопа и, размахивая пилоткой, бросился им навстречу.
— Стойте! Стойте! — кричал он. — Стойте!
Его услышали и заметили, потому что стали смотреть в его сторону.
— К сосне выходите! К сосне! На опушку нельзя! Там мины! — кричал Квачадзе. — К сосне выходите!
Те, что стояли под деревьями, пошли к сосне. А Квачадзе снова вернулся в свой окоп и доложил старшему:
— Выходят двое, товарищ «Береза», и несут еще одного.
— И это все? — удивился старший.
— Больше никого не видно, — ответил Квачадзе.
— Наблюдай!
— Нэпрэмэнна, товарищ «Береза»!
Квачадзе смотрел внимательно. Но из леса так больше никто и не вышел. А тех двоих он видел в бинокль уже совершенно отчетливо. Оба они заросли щетиной, лица у них были худые, обмундирование было мокрым и грязным, с черными пятнами крови.
— Куда они идут? — спросил старший.
— Ко мне идут! — доложил Квачадзе.
— Не разрешай. Может быть, провокация! — предупредил старший. — Дай команду: пусть выходят к оврагу. Там их встретят.
— Понял, товарищ «Береза». Понял! — ответил Квачадзе. — Только это наши. Самые настоящие наши пограничники!
— Вот когда документы проверим, тогда будут наши! — строго сказал старший.
— Понял! — повторил Квачадзе и закричал вышедшим из леса: — Правее держите. К оврагу бегите! К оврагу…
— К оврагу бегут, товарищ «Береза». Встречайте! — доложил Квачадзе.
Вечером немцы снова обстреляли из артиллерии и минометов боевые порядки полка. На этот раз досталось и левофланговому батальону. Батальон понес потери. Ранило в плечо и Квачадзе. Санитары вытащили его из окопа и доставили на полковой пункт медицинской помощи. Там, уже после операции, Квачадзе снова встретил пограничников. Теперь они были уже выбриты, переодеты во все сухое, со свежими повязками. Они сидели на койке, на которой лежал парнишка, и разговаривали с ним.
— Ты, крестник, не робей. Руки–ноги у тебя целы, голова — на месте. А что малость тебя приглушило, это пройдет, — успокаивал паренька один из них. Он достал из кармана письмо и протянул его парнишке: — Раз уж так получилось, что мы с тобой за эти дни породнились, значит, и дальше надо нам вместе держаться. Я вот тут написал матери своей письмишко. Ты ей его отвезешь. Ну и пока мы воюем, подождешь меня у нее. И ей с тобой веселей будет. Да и ты в чем надо старушонке поможешь. А кончится война — соберемся вместе, решим, что дальше делать. Держи письмо.
Парнишка взял письмо и всхлипнул.
— Все правильно, Борис, — сказал другой пограничник с тремя кубиками на петлицах. — Хочешь не хочешь, а расстаться на время придется. Сам понимаешь: наше место тут, а тебе воевать еще рано. А там, дома у Григория, будешь дальше учиться. Пиши нам. Понял? И мне ведь ты тоже как родной стал…
Парнишка размазал по лицу слезы.
— Все равно я тоже пограничником буду, — сказал он.
— Будешь, — подтвердил старший лейтенант… — Выгоним немцев с нашей земли и снова встанем на свои границы. И ты будешь часовым Родины. Только никогда не забывай о тех, с кем свела тебя война и кого уже нет с нами. Замечательные это были люди. Только таким и можно доверять охрану границы. Помни их поименно И во всем будь их достоин…
— Буду, товарищ старший лейтенант. Обязательно буду, — поклялся Борька. — И никого не забуду!.. Никогда не забуду!