ПОВЕСТИ

ВЛАДИМИР АКИМОВ ПРИКАЗ

Он знал, что сейчас ему будет сытно и весело. Стоит только добраться туда, где живет еда. А там уже не его забота — там будет действовать она, мать. Нужно только подождать немного — и хватай зубами вкусную белую мякоть. Глотай сколько влезет. Однако надо, конечно, крепко держать, чтобы не стало вдруг больно. На бегу попробовал тронуть нос, который неприятно саднил — здоровенная рыбина вчера крепко хлестнула его хвостом. Не удержался, оскользнулся. И поехал по жесткому насту. Ему стало весело, почти так же, как бывало, когда живот полон… И вдруг стало больно! Потом опять… Еще! Он взвизгнул — удары не прекращались. Крутанулся — увидел ее черные с радужной роговицей глаза. Испугался! Оторопел, ничего не понимая. Она больно кусанула его за ухо. И принялась трепать, пока он не завыл от боли и не понял — к еде почему-то нельзя. И почему-то надо бежать обратно. И скорее. Так хочет мать.

Медвежонок и медведица, пройдя от берега по ледовому припаю, не дошли совсем немного до чистой воды. Медвежонок на бегу споткнулся и весело забарахтался в снегу. Его мать остановилась и сперва добродушно смотрела на него. Затем подняла морду. То ли принюхиваясь, то ли вглядываясь. То ли то и другое одновременно. Уловив нечто, одной ей ведомое, подняла его увесистыми шлепками и погнала к нагромождению береговых торосов. На бегу прикусывала за ухо. Медвежонок взвизгивал и прибавлял прыти.

Едва успели медведи добраться до первых ропаков — обледеневших прибрежных камней — как все огромное ледяное поле припая лопнуло с сухим треском. И трещина торпедным следом понеслась к горизонту. Значит, сорвался и рухнул под уклон в море гигантский айсберг, проломив метровый лед закраины. Айсберг мог сорваться и от собственной тяжести, а мог и норд-ост его сбросить, что начинал копить силу где-то в Карских горах…

* * *

Чайная оленеводческого колхоза «Рассвет» помещалась в большой каркасной палатке, половину которой занимал магазин, отгороженный от чайной стенкой из пустых тарных ящиков. Мужчин в чайную набилось много. Степенно беседовали о всяких хозяйственных делах: об охоте, о том, что надо председателю сказать, чтоб хорошую капроновую нитку раздобыл — сети новые пора, однако, плести (колхоз и рыбой промышлял в ближайших озерах), и какая бригада сколько оленей на забойку даст. Вот-вот забойка, план у колхоза большой — оленина всем нужна. И строителям, и летчикам, и геологам с буровиками, солдатам тоже нужна. Всему северному люду хорошее мясо нужно. Без него на Севере никак нельзя. Замерзнешь, если не будешь мясо кушать. Заболеешь. Однако оленей в колхозе много, а за лето еще больше стало — телята подросли да важенки-матки новых народили. Но и труда много. Колхозные бригады далеко друг от друга кочуют, а от фактории, где чайная, еще дальше. Зато оленям там летом травы много, а зимой — ягеля, ивовых веток.

А пятая бригада ушла каслать — кочевать дальше всех. И все бы ничего, да Илия Сертков, бригадир, хлеба мало взял. Теперь, наверное, кончается хлеб в пятой бригаде…

Завчайной и магазином добродушный толстяк Коля Салиндеров уже третий самовар ставил под эти разговоры. Восьмиведерный. Отламывал тяжелым ножом твердое промерзшее масло. Клал на круглую галетину, а сверху кусок сахара. Очень вкусно у Коли было чай пить: сначала сахар, потом масло целиком в рот, затем галетой захрустываешь, а потом уж чаем черным запиваешь.

Голодать, однако, не будут в пятой бригаде — еды у них достаточно. Но разве хлеб заменишь? Скучно без хлеба….

Тяжело пыхнул пар — хлопнул дверной полог. Перед Колей исчезли, затуманились лица. Потом появляться стали. Одно обозначилось раньше всех, которого до этого здесь не было и которое ему было милее всех.

— Ну?! — звонко спросила вошедшая, распустила ремешок и одним движением сбросила капюшон ягушки, расшитой национальным узором. — Что вы решили?

— Мы решили так, Маринка, — сказал председатель Сертку и показал на старика, что покуривал трубочку у печки. — Вот старый Алю с моря пришел, говорит, лед ломает, видел, как медведи убегали.

— Однако, наверно, большой ветер идет, — вздохнул старый Алю.

— Какая невидаль — лед трескается, — сузила глаза Маринка. — Значит, пусть без хлеба сидят?

— Без хлеба скучно, однако, — согласно кивнул Сертку. — А так все у них есть: и масло, и мясо есть, и сгущенка.

— Печенье есть, — вставил Коля. — Выпей чаю, Маринка.

— А в пятой бригаде чай есть, Коля? — спросила его Маринка.

— Есть, есть, — закивал Коля. — Илия хороший чай у меня брал. Цейлонский.

— А у тебя какой, Коля?

— У меня, Маринка, индийский. На картинке человек идет. — Коля налил и протянул кружку девушке: — Пей, пожалуйста.

— А я цейлонского хочу, Коля.

Опять пыхнуло паром. Опять все затуманилось. Хлопнул полог…

* * *

За много километров от фактории, где была чайная Коли Салиндерова, в более чем пятистах километрах от райцентра поселка Полярный, находился военный городок: аэродром, казармы, парки боевой техники. Военный городок, где жили офицеры, прапорщики и их семьи.

Майор Павел Лесников достал из холодильника пару баночного пива «Золотое кольцо» и устроился в кресле перед телевизором. Постукал вяленой рыбой о журнальный столик (хорошо, что Светы дома нет, а то б она ему задала на полвечера перцу). Ободрал прозрачную шкурку и ловко разодрал рыбку от хвоста к голове вдоль. А то иные и так и этак стараются. Все пальцы поисколют, перемажутся, а в результате вместо рыбки обрывки какие-то, ерунда неаппетитная. А у Лесникова — пожалуйста, и балычок, и ребрышки с икрой. Любо-дорого.

Шел Лесникову двадцать восьмой год, а был он уже майор. Завтра у Лесникова начинался отпуск. Билеты на самолет — вот они — за стеклом книжного шкафа приятно так голубеют. Подустал он за последний месяц крепко: неделю, как кончились дивизионные учения, перед ними прошли полковые. Ожидались в скором времени окружные. Предполагал их Лесников, как и большинство офицеров дивизии, месяца через полтора. Как раз он из отпуска вернется. И светила ему после них вторая звездочка к его двум просветам. Не сразу, наверно, подождать придется, но светила ярко.

Сюда, в Заполярье, приехал Лесников полтора года назад, сразу после академии. Ехал четверо с лишним суток. Отечество разворачивалось степями-полями от горизонта до горизонта. Вставало лесной чернотой. Выбегало избами к самому железнодорожному полотну. Сверкало вечерними городами. Ехала с ним Света, он перед самым выпуском женился. Если бы она сейчас дома была (она работала на узле связи), здорово бы ему влетело, что он рыбкой-то по журнальному постукивал. Но уж такое было предотпускное настроение. Черное море ласково так в нем шумело, манило бездумно… Лесников часто приговаривал, что не надо путать южное побережье Белого моря с северным побережьем Черного — это две большие разницы. Так что Света насчет рыбки была права, для этого кухня существует.

…Тогда, вместе со Светой, привез он новобранцев, 84 человека. Они теперь уже солдаты настоящие, и жалко, что скоро по домам. Некоторые из них до сержантских лычек добрались, а один, особо выдающийся, Толя Романцев, умудрился эти лычки и потерять.

«Эх, Романцев, Романцев, — подумал Лесников. — Ну, за что ты его?.. Ведь так и не сказал, упрямый человек… Все ваньку валял. Вот теперь кукуй на «губе»… И радуйся, что повезло, могли б и строже наказать… И вся твоя молодая жизнь кувырком бы полетела…»

* * *

Лена проснулась, но долго не открывала глаз. Было хорошо. Остатки сна еще туманились в ней… Она уже не помнила, что снилось, но было весело. Она даже проснулась оттого, что смеялась вслух…

Но вот сквозь веселую дремоту проступила зимняя мгла… Снежная крупа слышно скребет по веткам, по стволам деревьев. И сразу — вчерашнее… Выстрелы в упор! В глаза! В уши, чтобы не портить шкуру. Последний вопль. Жалкий, как человеческий горький вскрик.

Она повернула голову — в спальном мешке рядом было пусто. Подошел Женька «Белый». Был еще Женька «Черный», но он, как всегда, возился с тюками, что-то перепаковывал, перевязывал, снова укладывал на нарты. От Женьки Белого пахло свежим дымом. Значит, костер готов, оставалось только приготовить завтрак — это уж ее обязанность.

— Где благоверный? — спросила она, обтерев лицо снегом.

— Буровикам рацию чинит.

Удивилась:

— Каким буровикам?

— Ты что, не помнишь? Ну которых ночью встретили…

Вспомнила… Да, да… Фары, как прожектора… Надсадный вой моторов по таежному бездорожью… Но так хотелось вчера спать, что она плохо соображала, кого встретили. Зачем? Главное — что привал!

* * *

— …Теперь смотри, борода, — Андрей щелкнул тумблером, внутренности рации медленно закраснелись. — Вот эту штуку и вот эту, — Андрей показал, — при первой возможности смени. Понял?

— Ну, спасибо тебе, выручил, — облегченно вздохнул огромный буровик Петрович, борода — серебро с чернью. — Это ты нам на удачу встренулся.

— Ну, как, Петрович? — еще издали крикнул Спиридонов, начальник партии.

— Дружка-то нашего, Николай Николаевич, — Петрович припечатал плечо Андрея рукавицей, — надо б повеселей отблагодарить.

— Что за вопрос? — обрадовался Спиридонов. — У вас, Андрюша, есть во что перелить? Нет — так забирайте вместе с канистрой.

— Не надо. — Андрей встал от рации. — Спасибо.

— Медицинский, — сказал Петрович. — Без обмана.

Андрей помотал головой.

— Первый раз вижу, чтоб охотник от спирта отказался, — пожал плечами Спиридонов. — Так чем же вас отблагодарить?

— Вы к поселку Полярному идете?

— Считайте, что вы уже там. — Спиридонову хорошо стало, что он может помочь такому распрекрасному парню. — Добросим в лучшем виде. Мы сами к гавани свернем, а вам оттуда пустяки останется, километров пятнадцать.

— Вот за это спасибо.

— Мало того, — улыбчиво продолжал Спиридонов. — В Полярном для нас самолет, как раз на четверых, с грузом. А у нас планы изменились, мы на острова едем.

— А куда самолет?

— До Якутска. Ну а там вам до Москвы пара пустяков. Сейчас Петрович радирует в Полярный, что вы и есть наша группа…

* * *

С приближением зимы и полярной ночи ледяные поля, или, как их называют, закраины, нарастали от кромки берега в море. По мере усиления морозов захватывали все больше и больше морского пространства, продвигали свою границу все дальше от побережья. Лед рос и в толщину подходил к метру. Переохлажденный воздух над застывающим морем медленно теснился к горным цепям островов. Невидимое тысячетонье скапливалось на склонах, чтобы, перевалив через хребты, сорваться. Ринуться на побережье. Ударить, сокрушая. Исчезнуть. Возродиться вновь…

* * *

Но майору Лесникову на этот раз не суждено было погреться на черноморском солнышке.

Через четыре часа, а точнее, через три часа пятьдесят семь минут, после того как он отсмотрел телевизор (видимость в конце передачи сильно испортилась, уж он крутил-вертел), его разбудил сполошный телефонный звонок. Дежурный произнес лишь одно слово: СБОР! Это командующий отдал приказ начать учения.

Поднял части вверенного ему округа, что занимал территорию, большую, чем Франция и Голландия. Только климат в этих местах был совсем на французский не похож. Неверный был климат. От этого климата, особенно в конце осени — в начале зимы, чего угодно можно было ожидать. Даже видавшие виды синоптики с Диксона, которых вся Арктика уважает и к которым прислушивается рациями, даже они и то иной раз впросак попадали.

Пока одна только медведица почуяла недоброе. Еще день тому назад. И погнала медвежонка к берегу, к берлоге.

Недаром северные народы — и ненцы, и чукчи, и эвенки, и кеты с юкагирами — очень медведей уважают. Эвенки называют медведя «амикан» (дедушка), а медведицу — «атыркана» (большая старуха) и «эбэкэ» (бабушка). В стародавних легендах говорится, что медведь раньше был человеком. Или что он человеческий брат и что в старину медведи даже женились на северных девушках. А еще медведь, это уж шаманы говорят, — хозяин «нижнего», подземного мира. И поэтому, убивая медведя на охоте, надо к нему уважительно относиться, чтоб не осерчала «божественная душа» его. Шаманы в старину гадали с помощью медвежьей лапы — бросали в сторону того, кто хотел судьбу узнать. Кричали: «Дедушка, скажи!» Смотрели, как упадет.

«Стучит ворон — ток-ток! И ворона — ток-ток! Крошу я моченую юколу — кон-кон-кон! Пустая посуда звенит — кон-кон! кон! Жертву принесите речному лиману! Клюкву и корни несите, медведь же — чавк-чавк — и проглотит. Куэнгэрэ, куэнгэрэ-куэнгэгэ! Стучат медвежьи лапы, и кости медвежьи стучат».

И у заболевших оленьих маток-важенок вымя растирали медвежьей лапой…

* * *

Колонны танков, бронетранспортеров, боевых машин и прочей военной техники шли таежными тропами к районам сосредоточения. Пугали зверье гулом моторов и гарью солярки. Белки стаями уходили по вершинам деревьев. Ссыпали на грозные машины еще не слежавшийся снег.

Одной из задач учений, которую поставил командующий, была отработка взаимодействия сухопутных сил с авиацией в жестких условиях наступающей полярной зимы.

На карте побережья Ледовитого океана и прилегающих районов среди многих условных обозначений были нанесены и авиатрассы — пунктир с маленьким самолетиком через равные промежутки.

— А вот здесь я бы не спрямлял трассу, — голос у командующего был с уверенными командирскими интонациями, твердыми согласными и раскатистым «р». — Наоборот… Пятьсот — шестьсот километров для таких машин пустяки…

И острие красного карандаша, классического командирского, едва касаясь бумаги, пролетело над тайгой и прихотливыми изгибами прибрежья Полярного моря.

— …Зато она становится менее уязвима, как в стратегическом отношении, так и по метеоусловиям Заполярья… Вот здесь, в квадрате 47 дробь 9, на мой взгляд, — острие карандаша ткнуло точку на небольшом полуострове, похожем на гриб на тонкой ножке, — необходимо оборудовать радиомаяк, в данный момент хотя бы рацию забросить… Вам приданы десантные подразделения, товарищ генерал?

— Точно так, товарищ командующий.

— Используйте их.

— Товарищ командующий, прошу простить меня, — включился в разговор третий генерал, летчик, — но уже отдан приказ о вылете по… старой трассе…

— Отмените его.

* * *

Мело. Бульдозеры и уборочные машины, как заведенные, расчищали взлетную полосу, а ее тут же заносило вновь, а они снова расчищали…

На поле сквозь снежную круговерть проглядывали темные силуэты огромных самолетов. У каждого — шеренги экипажей в меховых комбинезонах. Над аэродромом взлетели три зеленые ракеты — разлился мерцающий зеленый свет. Экипажи по спецтрапам полезли в кабины. Заревели двигатели.

Огромные сдвоенные колеса первого самолета уже выехали на взлетную полосу…

Пять красных ракет…

Экипажи, чертыхаясь, полезли по спецтрапам вниз. Самолет со взлетной полосы подхватили на буксир и повезли на место…

* * *

Взвод десантников стоял в две шеренги за стеной ангара. Парашюты у ног — домиком: запасной впереди, основной сзади. В ремни запасного заткнут десантный нож, чтобы всегда был под рукой — неприятных неожиданностей у десантника хватает, что в воздухе, что на земле. Две рации.

С плоской крыши ветер порывами сдувал снег, клубами проносил над ними. По летному полю, плоскому, как столешница, змеилась поземка. Закручивалась смерчиками. По меховым курткам, шлемам и парашютам шуршала снежная крупа.

— Еще раз повторяю, — приземистый, почти квадратный прапорщик шел вдоль строя. — Молодые! Внимание, вас особенно касается. Чем отличаются прыжки зимой?

Прапорщик выдержал паузу и сам ответил:

— Прыжки зимой отличаются тем, что ориентироваться в воздухе трудно. Купола под тобой сливаются со снегом. А потому особое внимание нужно, чтобы не влететь в купол товарищу. Ясно?

Взвод, с усилием шевеля стянутыми на морозе губами, подтвердил, что да, ясно.

— Как купол раскрылся, — продолжал прапорщик, — так нужно сразу ориентироваться по дымам, дорогам, постройкам. Ясно?

— Так точно… Ясно…

— Чего ж вам ясно, когда тут таковых не имеется? — прапорщик тыльной стороной рукавицы яростно потер левую щеку. — В общем, внимание — это главное. И это должно быть всем ясно. Понятно?

— Так точно!

— Вот когда понятно, тогда и ясно, — философски заметил прапорщик. Увидел, как из-за угла ангара вывернул лейтенант, подобрался, вскинул голову: — Взвод, равняйсь! Взво-од!..

— Взвод, вольно, — скомандовал голубоглазый лейтенант. — Парашюты надеть.

Вторая шеренга помогла первой надеть и закрепить основные парашюты. Затем первая точно так же помогла второй.

— Вторая шеренга — два шага вперед!

Шагнули. Стали плечом к плечу.

К ангару подошли два офицера ПДС (парашютно-десантной службы) и пошли вдоль шеренги. Десантники по очереди наклонялись вперед, чтобы офицеры могли проверить двухконусный замок основного парашюта. Этот ритуал неукоснительно повторялся перед каждыми прыжками в любое время года и суток.

Майор ПДС остановился перед плотным щекастым пареньком. Потрогал на нем ремни подвесной системы и, неожиданно уперевшись коленом в запасной на груди, с силой потянул за лямки, будто лошадь засупонивал…

— Ту-го… — вытаращился паренек.

— Ничего… ничего… — пыхтел майор.

Ребята рассмеялись.

— Смеха тут мало. Небо ошибок не прощает, а Север — тем более, — строго сказал майор. — Отцы-матери доверили вас армии. Командиры учат, чтоб ничего такого… А вы как ребятишки малые: туго, да далеко, да скушно…

Он махнул рукой и пошел.

Лейтенант оглядел своих. На обожженных морозом лицах еще гуляли улыбки после случая со щекастым дружочком. Казалось, их совсем не волновал вислобрюхий самолет, что прогревал двигатели в отдалении и уже распахнул люк, готовясь принять их, чтобы нести в неизвестность. Только руки их говорили о другом: один зачем-то обтирал рукавицей красное вытяжное кольцо на груди, другой трогал подсумок на боку, третий поправлял автомат, четвертый постукивал пальцами по парашюту, пятый…

— Все нормально, ребятки… — хрипловато произнес лейтенант и улыбнулся. — Вот только с руками у вас непорядочек… Спокойнее… Поберегите нервишки до дома… — он хотел сказать еще, но увидел, что щекастый паренек улыбается, глядя на него, словно что-то особое заметил.

— В чем дело, рядовой Лахреев? — нахмурился лейтенант.

— Виноват, товарищ лейтенант, — вытянулся Лахреев, но улыбку сдержать не смог.

Лейтенант, стараясь, чтоб не заметно было со стороны, опустил глаза, оглядел себя. И увидел то же, что и Лахреев: его, лейтенанта, правая рука все плотнее загоняла десантный нож в ремни над запасным парашютом, а левая — выталкивала нож обратно. Правая вновь бралась за рукоятку… Лейтенант смутился, но, чтобы не показать этого, еще строже посмотрел на Лахреева, стряхнул снежную крупу с рукава и… сам рассмеялся. Лахреев дипломатично уставился вверх, в низкое белесое небо.

— Взвод, равняйсь! Смирно! Направо! Шагом марш!

* * *

А тем временем за сотни километров от аэродрома, с которого поднялся самолет с десантниками, на безлюдных Полярных островах вершины гор задымились, будто древние божества зажгли за ними снежные костры. Это — ледяное, незримое — тяжело добралось до перевалов.

Первыми рухнули в пропасти нависавшие снежные карнизы. Обвалился лед с висячих ледников. В гуле, грохоте, в вое ветра помчались лавины. Снег вышибал камни, камни дробили скалы. Чудовищные обломки кувыркались в снеговых потоках мелким сором. Лавины перескакивали через утесы. Через пропасти. Вдрызг расшибали скалы, еще более мощные. Уже не скалы — горы. Ветер становился ураганом.

На побережье шел норд-ост, самый страшный ветер не только Заполярья — мира…

* * *

…Справа по бегу нарт над снегами низко неслось малиновое солнце.

«Дни уже короткие стали, — думала Маринка, — скоро совсем короткие придут… «Холъонок кып» скоро, месяц «пальца на рукавице».

Олени шли ровной уверенной рысью. Левые передние копыта слаженно ударяли по насту одновременно с задними правыми.

На дальнюю дорогу Маринка поставила коренником Белую рубашку, так она его звала за белую шерсть, что шла из-под морды к груди и животу. Два пристяжных имен не имели — еще не заслужили. Ведь имя для оленя — большая честь. Не многие ее достигают.

Мать Белой рубашки, широкогрудую молодую важенку, свел с пастбища красавец сожгой — дикий олень. Затрубил однажды весенней ночью, позвал, и она в страстном порыве перескочила загородку и ушла с ним в тайгу.

Маринкин отец нашел важенку случайно, уже к осени. Через день олениха родила. А еще через день ее насмерть закусала взбесившаяся росомаха. Новорожденного сироту отец пробовал подставить другим оленихам, но они отчего-то не подпускали его к вымени, то ли чувствовали в нем не своего, дикого, то ли слишком уж бела была шерстка на его груди, а белого цвета вокруг еще не было, и олененок, видимо, пугал их этим своим странным несоответствием привычному. Тогда Маринка — она только восемь классов окончила и первый раз за школьные годы из интерната в родительский чум приехала — стала доить олених и поить олененка из соски. Олененок был слабенький, хилый. «Забить надо, — говорил отец. — Замшу сделать. Пропадет, однако, без всякой пользы». Маринка от этих слов ревела белугой, отец оставлял на время разговоры о замше, и она продолжала нянчиться с олененком. И к ветеринарше, наезжавшей в стойбище, приставала, и у стариков выспрашивала. Поила отваром болотной травы моровчанки, что от всех оленьих болезней — ничего не помогало. К олененку, как назло, все болячки цеплялись.

А тут еще он захромал. Отец про замшу больше не заговаривал, но велел матери приготовить все, что полагается для выделки шкуры. Маринка, ночь проплакала втихомолку, а утром побежала к старому Алю, спросить, как лечить дальше. Вообще-то, по обычаю, оленей полагалось лечить мужчинам, но кто теперь на старые обычаи внимание-то обращает? Только старики…

— Где твой олень, девка? — спросил старый Алю, подойдя к их чуму.

Маринка отвела его за чум к маленькому загончику. Алю посмотрел на понурого олененка, на его поджатую переднюю правую. Пощелкал языком.

— Моровчанку давала?

Маринка покивала.

— Хромает? — зачем-то спросил Алю, хотя передняя правая никаких сомнений на этот счет не оставляла.

Малинка опять покивала, давясь слезным комком.

Алю пощупал бабки на больной ноге, сильно нажимая короткими черными пальцами. По спине олененка волнами пробегала крупная дрожь.

— Однако правильно хромает, — сказал Алю, будто Маринка сомневалась в этом, а вот он определил.

Прежде чем она опомнилась, он выхватил из ножен на поясе кривой нож и полоснул олененка по больной ноге от нижней бабки к копыту. Олененок тоненько вскрикнул. Маринка тоже закричала. Бросилась. Оттолкнула старого так, что тот плюхнулся задом в свежий навоз. Пачкаясь в густой черной крови, ухватила оленя за больную ногу, сорвала платок с головы…

— Нельзя! — Алю пружинно, по-молодому вскочил и больно схватил ее за руку железными пальцами. Вырвал платок.

Олененок тем временем прилег, неловко подвернув глубоко пораненную ногу. Кровь из перерезанной вены выплескивалась толчками.

— Ты же убил его… Из него сейчас вся кровь уйдет, — плакала Маринка.

Алю молчал.

Веки олененка дрогнули и медленно закрылись.

Тогда Алю вынул из кармана неширокий ремешок моржовой кожи и крепко перетянул им повыше раны.

— Плохая кровь вышла, где болезнь сидела. Хорошая осталась, — сказал и ушел.

На следующий день олененок поднялся и стал ходить по загону, пошатываясь от слабости, но на больную ногу наступал вольно, чуть только подхрамывал. А еще через два дня хромота совсем прошла. Маринка ходила к Алю извиняться и благодарить. Решила в школу больше не ездить, а поступать в техникум, где учат, как правильно разводить оленей и как их лечить.

И опять она не была дома пять лет. Оно и понятно, так все ребятишки со стойбища живут. Отец-мать разве могут в горячее летнее время оставить оленей и ехать в райцентр, чтоб дитя привезти на каникулы? На оленях туда-обратно недели две — только-только уложишься. А иного транспорта в этих местах пока нет.

В каждом письме домой Маринка спрашивала про олененка. Все вспоминала, как отец предполагал его на замшу пустить, и грозила, что если олененка забьют, то домой она не вернется, а попросит направление в другой район. Но отец уже не собирался оленя забивать, ему олень нравится: с годами вымахал рослый, сильный. Правда, отец опасался, как бы дикая кровь не взыграла и он не ушел да с собой еще и важенок не прихватил бы. Но ничего, все обходилось. А важенки от него хороших оленят рожали.

Этой весной Маринка закончила техникум. Еле дождалась конца выпускного вечера, сбросила новомодное платье-сафари, переоделась в оленью ягушку, на ноги оленьи кисы и — в отцовские нарты. Уж он, конечно, для такого случая приехал. И солнце — в глаза! Талая вода из-под копыт и полозьев! Звезды ночью — во всю ширь небесной шкуры! Домо-о-й!

Первое, что услышала Маринка, когда увидела родительский чум на взгорке возле набухшей паводком реки, был трубный голос ее оленя. Она подбежала к загородке и увидела, как он идет к ней, властно раздвигая своей белой грудью других оленей-быков.

Подошел и ткнулся мягкими губами в плечо.

А имя он получил уже в конце лета, когда поднял на рога двух волков, не дав в обиду важенок с телятами…

…Слева от упряжки бежали длиннющие, на километр, тени. До самого горизонта, а может, и за него.

«Вот если там тоже кто-то едет, какой-нибудь каюр, — думала Маринка, — нас не видит, а только из-за горизонта тени наши мимо него бегут. Вот, наверное, удивляется…»

Она вдруг представила этого удивленного каюра, и ей стало совсем весело, хотя она знала, что вряд ли так может быть, во всяком случае, она сама такого не видела. Но все равно было весело, будто она невидимкой играет в веселую детскую игру, вроде пряталок. Тут еще вспомнилось, как Коля Салиндеров, когда она в чайную или в магазин входит, начинает путаться в счете, не те продукты взвешивать или вообще перестает своим делом заниматься, а только на нее и смотрит…

«Он толще тюленя, больше моржа, боится, как нерпа, — беззвучно запела Маринка старинную женскую песню. — А я радуюсь, как тюлень, и вздыхаю, как нерпа. Словно белый умка-медведь, бегу я по ледяным полям и радуюсь, как молодой нерпеныш…»

Внезапно что-то произошло, что именно, она в первые мгновения даже не поняла и продолжала, улыбаясь:

«Поднялась я трехгодовалой нерпой: «А ну-ка, отодвинься, морж! Воняешь жиром, отойди подальше!..»

«Подаль…ше…» — повторила она и перестала петь, поняв, что произошло. Исчезли тени — тут уж не до песен. Она повернула лицо к солнцу — на месте, где оно только что было, лишь едва розовело. Но вот и розовость исчезла. А с нею все цвета, кроме белого. Задымились поземкой снега. Белая мгла стремительно летела на нее.

Маринка остановила оленей. Взяла с нарт широкую лыжу и принялась копать снег. Главное, успеть до бурана докопаться до земли. Развести костер.

«Правильно, значит, медведи побежали… И старый Алю тоже правильно говорил… Старики много знают, только мы их слушаем плохо…» — летели мысли вместе со снегом из-под лыжи.

* * *

Солнце било в фонарь кабины прямыми лучами. Плыло в бесконечной дали на одном уровне с самолетом.

— Да, товарищ майор, — штурман был на связи с майором Лесниковым, — через пятнадцать — двадцать минут будем в заданном квадрате…

Монотонно гудели моторы. Десантники мерно покачивались. Перебегающей волной кренились вправо-влево, от носа к хвосту и обратно. Защитные шлемы плотно обтягивали головы, на груди серые прямоугольники парашютов — все одинаковы, в трех шагах неразличимые. Может, потому, что закрыты глаза.

Внизу, под крылом, уплывала назад бесконечность облаков, плоских и застылых, будто гипс разлитый…

…Сирена!

Зеленый сигнал! Десантироваться! Без предупреждения!

Дрогнул дюралевый пол под дробным ударом десятков сапог. Как подброшенные вскочили ребята — брызнула из-под подошв натаявшая вода. Взгляд в темноту — туда, где должен был раскрыться, разверзиться люк…

* * *

А тем временем на земле, на узле связи, были прерваны все сообщения, чтобы передать одно, самое сейчас важное.

— …Внимание! Штормовое предупреждение…

— …Скорость ветра… Снежные заряды… Возможен буран.

— …Туман… Особое внимание на борьбу с обледенением…

— Внимание! Шторм идет в квадраты…

Падало давление на шкале барометра. Полз вниз красный столбик термометра за окном.

* * *

…Лейтенант шагнул к борттехнику высадки, который стоял в дверях гермокабины:

— Ребята нервничают… Сказали бы просто, если возвращаемся.

— Мне приказано было дать «отбой», товарищ лейтенант, и я его дал, — сказал борттехник, явно недовольный укором.

— Отставить! Отставить! — лейтенант пошел по рядам. — Над площадкой приземления буран — видимость «ноль»!

* * *

— …Шайба у Балдериса. Он передает Михайлову, тот — Цыганкову. Цыганков переходит на половину канадцев, обходит одного, другого… Напоминаю, счет ничейный, два — два. Цыганков входит в зону канадцев, можно бить!.. Ай-яй-яй! Эспозито, Эспозито… Нет, такой хоккей нам не нужен!

Грохнул хохот: уж больно ловко Толя Романцев под Озерова работал.

— А наш Третьяк что, слушай, делает? — прорезался сквозь смех баритон с кавказским акцентом.

Позади «телезрителей» открылась дверь, и на пороге встал высокий поджарый сержант Михаил Смолин. Он сегодня дежурил по части и потому заглянул на гауптвахту…

— Наш Третьяк, капитан сборной …надцатикратный чемпион и отличный семьянин… — тут комментатор Романцев с темными следами от бывших лычек на погонах неожиданно для себя заметил нового зрителя, но не подал виду. — Как всегда, на месте. Итак, счет 3 : 2 в пользу канадских профессионалов.

— Ты же говорил, 2 : 2? — удивился Сандро. — Когда, слушай, забили?

И яростно засвистел в четыре пальца.

— Вы слышите, что творится на трибунах?! — заорал Романцев и засвистел сам, стараясь перекрыть Сандро.

Остальные пятеро обитателей «губы» мгновенно включились в игру. Свист заливистый, многопалый. Смолин, выжидая, сложил руки на груди.

Первым перестал свистеть Сандро — заметив Смолина, встал, как положено содержащемуся на гауптвахте при виде дежурного.

— Выключи телевизор, Романцев, — сказал Смолин, когда наступила тишина. — Та-ак… Да не рукавом, тряпку возьми!

На крашенной масляной краской стене куском штукатурки был изображен прямоугольник экрана. Романцев, вздыхая, принялся стирать его половой тряпкой.

Ветер ударил в стены, распахнул дверь так неожиданно, что Смолин схватился за ушибленное плечо.

— Кажется, дует… — усмехнулся Романцев и с удвоенным усердием заработал тряпкой. — За Полярным кругом это случается.

* * *

Колючая снежная крупа драла лица, как наждаком. Надсадно выла штормовая сирена. В открытом техническом парке закрепляли штормовыми тросами-растяжками бронетранспортеры, вездеходы, грузовики. Чудовищный порыв ветра сорвал брезент с вездехода и понес по обледенелому плацу, будто легчайший шелковый плат по паркету. Молоденький солдатик побежал за ним, пытаясь удержать за расчальную веревку. Упал, заскользил на животе, едва не плача. Открыл глаза: в двух шагах от него стоял скуластый крепыш Степа Пантелеев и неспешно мотал на руку расчальную веревку. Брезент полз к нему, как укрощенная зверюга.

— Спасибочки, Степа, — сказал солдатик, поднимаясь.

* * *

— Да, товарищ «Первый», — майор Лесников аж взмок: такой был тяжелый, неприятный разговор, — вернулись… Вернулись, говорю, «одуванчики»… Так точно, ураганный ветер, видимость «ноль»… Не могут они в таких условиях десантироваться. Побьются. Я понимаю, товарищ «Первый», приказ есть приказ… Будем думать… Слушаюсь, через час доложу.

Лесников пошире распахнул жилетку, отер платком лоб.

— Прапорщик Сивак! — крикнул в соседнюю комнату. — Сержанта Смолина ко мне.

— Сержант Смолин сегодня по части дежурит, товарищ майор, — сказал, встав в дверях, горбоносый черноголовый прапорщик.

— Я говорю: ко мне Смолина, — с неудовольствием сказал Лесников. — Какая тут неясность?

— Слушаюсь, товарищ майор.

* * *

— …Так какие будут предложения, сержант Смолин? — майор Лесников склонился над картой побережья. Карта была иного, более крупного масштаба, чем в высоком штабе, и полуостров в квадрате 47 дробь 9 напоминал уже не гриб, а дерево с аккуратной кроной и длинным стволом.

— А морем? — прищурился на карту Смолин.

— Морем… — повторил майор. — Радиомаяк, вернее, рация должна заработать в квадрате 47 дробь 9 через трое суток… А тут вон какого кругаля давать надо, — палец майора заскользил по голубому грибу-дереву и уперся в точку на стволе. — А шторм, туман?

— Здесь гражданский аэродром… — помедлив, произнес Смолин. Взял красный карандаш из жестянки, показал.

— При чем тут аэродром?! — Лесников забрал карандаш из пальцев Смолина и резко кинул обратно в жестянку. — Говорю тебе: десантники не пробились! Не смогли прыгнуть! Ты знаешь, кто такие — десантники?

— Слыхал, — кивнул Смолин. — Но им не повезло. Это не их погода.

— Ага, — саркастически усмехнулся майор. — А тебе, конечно, повезет, и ты прыгнешь! В туман и шторм на тайгу!

— Зачем? — Смолин опять пожал плечами. — Мы сядем.

— Куда это? — изумился майор.

— На реку, — спокойно продолжал Смолин.

Он вновь взял красный карандаш из жестянки и показал на карте:

— Лед сейчас уже приличный. А АН-2 машина легкая. До гражданского аэродрома у поселка Полярного — на вездеходе. Прогулка, — Смолин чуть улыбнулся. — Лучший отдых в выходной день. Палатку брать?

— Там охотничья избушка, зимовье… Ну, и кто с тобой, — помолчав, спросил майор, — эти трое суток отдыхать будет? Как ты думаешь?

— Я так думаю, — Смолин покрутил карандаш, — рядовой Романцев…

Зазвонил телефон, но майор не обратил на него внимания: во все глаза глядел на Смолина.

— Он сильно подустал за последнее время, — продолжал тот.

— Ты путаешь, сержант Смолин, — грустно вздохнул майор, вновь отбирая у него карандаш. — Ты путаешь южный берег Белого моря с северным берегом Черного. А это — две большие разницы, как говорят в одном южном городе…

— Но у нас не Белое море, — улыбнулся Смолин.

— У нас веселей, — кивнул майор.

Помолчали.

«Лишь бы к тому времени, когда они до «Аннушки» доберутся, ветер послабел, — подумал майор, в который раз глядя на карту, на обозначения Полярного, полуострова-дерева. — А так — это, действительно, выход, и другого нет. Чем черт не шутит… Только…»

— Только, сержант, с чего это ты решил, что «Аннушка» вас возьмет? У них там самолетов не богато, да и своих надобностей предостаточно.

— Уговорим.

— Я, конечно, свяжусь с ними, попрошу. Но и ответ знаю: по возможности. Понимаешь? А если у них своя срочность и возможности для тебя не будет?

— Уговорим, — повторил Смолин, улыбаясь с возможной независимостью.

— Ну, гляди… — майор покрутил чуб пальцем. — Гляди, говорю, сержант! Чтоб без всякого там, понимаешь? По условиям учений мы гражданских подключать, а тем более им приказывать, не имеем права. Только с их согласия. Добровольного причем, помни!

* * *

Гулко топотали сапоги по дощатому крашеному полу. Бежали отовсюду: полуголые — из умывальной, роняя табуретки — от телевизора, вскакивали с коек спавшие после наряда. В курилке недокуренные сигареты безжалостно летели в бачок. В опустевшей бытовке слышалось противное жужжание: включенная электробритва, мелко трясясь, елозила по стеклу тумбочки.

Но это была не тревога: посреди казармы, в водовороте людских голов, то появлялось, то исчезало лицо Степы и его рука, сжимавшая толстую пачку конвертов. Сдавленным голосом Степан выкрикивал имена сегодняшних счастливцев. Пачка уменьшалась, а жаждущих прибавлялось.

— Сдай назад! — напрягая шейные жилы, кричал Степан. — Чего лезете, как телята к титьке! Вот дуравливые какие.

Вошел сержант Смолин и, подойдя к своей тумбочке, достал зубную щетку, пасту, мыло. Увидел конверт на подушке, взял, прочитал обратный адрес и… порвал на мелкие клочки.

Саша, которого Степан выручил с брезентом, делил на одеяле посылку на восемь кучек — по числу ребят своего отделения: конфеты, печенье, яблоки. Палку колбасы аккуратно промерил ниткой, пометил ногтем:

— Степа, ножик есть?

Степан подошел, не отвечая, оглядел посылку, одну из кучек высыпал обратно в ящик…

— Ты что? — изумился Саша. — Это ж тебе…

Степан так же молча сломал пополам колбасу, взял половину и отошел.

— Ты что? — у Саши от обиды задрожали губы. — Это ж всем!..

— Не обращай внимания, — сказал сосед справа. — У Степки через пять дней соревнования. Он перед ними всегда такой.

— Пантелеев! — приказал Смолин. — Ко мне.

— У меня ж соревнования, — с некоторым смущением сказал Степан Пантелеев, подходя к Смолину и ожидая крепкого нагоняя за колбасу. — Мне калорий не хватает. А конфеты я отдал.

— Собирайся, — бросил Смолин, направляясь к дверям. Занятый сложностями предстоящего, сержант проделку с колбасой попросту не заметил.

* * *

…Все складывалось как нельзя лучше: едва вышли на опушку, искалеченную ледяным дыханием недальнего океана, как перед ними в низине открылся поселок, по одну сторону которого в отдалении чернела гавань в белых закраинах, уходящих к горизонту, по другую — редкие строения небольшого аэродрома с маленьким, как игрушечным, самолетиком на поле.

— Э-эй! — обрадовалась Лена и помахала самолетику лыжной палкой. — А вот и мы!

Оба Женьки, Белый и Черный, впряженные в тяжело груженные тюками нарты, остановились. Перевели дух, отерли иней с бровей и подбородков.

— Как вы думаете, сударь, — Белый кивнул на россыпь одноэтажных и двухэтажных домиков, — который из них магазин?

— Это без разницы, — пожал плечами Черный. — Все одно — наш.

— Деньги! — коротко сказал Андрей.

— Только пусть Белый бежит, его очередь, — Черный достал из меховой куртки бумажник. — По сколько сбрасываемся?

— По всем, — жестко сказал Андрей, отбирая бумажник, и повернулся к Белому.

— Это по какому такому случаю?.. — пробурчал Белый, но за деньгами полез.

— Это по случаю близкого завершения трудного дела, которое не должно быть провалено в последнюю минуту. Вопросы есть?

— Ну. — Черный мрачно пожал плечами.

— Я спрашиваю: вопросы есть?

— Ну, нет.

— Скажи «нет», без «ну».

— Нет, — выдавил Черный и исподлобья взглянул на Андрея. — Ну?

— Вот, мадам, — Андрей иронически поднял брови, округлил глаза. — И с такими неандертальцами приходится заниматься серьезными делами. — И снова — Женькам: — Вот потому я у буровиков и спирт не взял, зная потребности ваших организмов. Короче: мы из 64-й буровой партии Миннефтегаза, начальник — Спиридонов Николай Николаевич. Здесь у нас, — он кивнул на тюки, — всякие нужные железки, образцы, которые нужно срочно доставить в Москву, в министерство. Убедительно прошу ничего не напутать. И вообще, поменьше раскрывать пасти. Все переговоры веду я. Вопросы есть? Черный?

— Нет, — угрюмо покосился в сторону.

— Белый?

— Какие уж тут вопросы… — Белый ощерил мелкие зубы. — Ты ж капитан, и родина твоя — Марсель…

— Тогда заводи моторы, ребятки! — И Андрей, резко оттолкнувшись, поехал вниз, к поселку.

Вот таким Лена его и любила: сильным, властным, воле которого подчиняются.

А про Белого и Черного она еще в Москве спросила, когда они первый раз к ним пришли:

— А они кто? Охотники?

— Подонки. — Андрей любовно оглаживал вороненую сталь ружья, только что купленного у Белого, открыл магазин. — Видала? Пять зарядов, это тебе не хухры-мухры!

— Зачем они тебе?

— За тем, мадам, что Север — край богатый, но опасный. Полный, так сказать, неожиданностей.

— Я про этих, про Женек…

— А, «черно-белое кино»?! Их задача чисто функциональная. Они у нас вместо лошадок будут. Гужевой транспорт. Двое нарт мы купим, а оленей или там собак — не потянем. Оборотный капиталец маловат.

А таким он был ей неприятен, и она боялась его. Боялась больших, навыкате светлых глаз, что меняли цвет от блеклой голубизны до серо-зеленого, с рыжими искрами, в гневе. Боялась его холодной ярости, когда произносились слова, что ранили надолго. Ей было неприятно это разделение людей по функциональным значениям: тот нужен для того-то, а этот для этого.

Когда у них собирались гости, Андрей смеялся — «нужник». А другие к ним не ходили, только «нужные». Но это она уже позже поняла. И мысль противная нет-нет да и появлялась: а может, она тоже — только функция? Пока молоденькая, хороша собой? Пока ни в чем не прекословит?

— Понятно… черно-белый, гужевой… А я кто?

— Ты? Жена капитана.

* * *

…От опушки до поселка они шли всего какие-нибудь полчаса, ну, от силы минут сорок, но погода резко изменилась: замело, засвистело. Временами все скрывалось в вихре снежного заряда — будто из невероятной пушки выстреливали снежной картечью.

Когда они проходили мимо какого-то заметенного снегом памятника, она захотела подойти, посмотреть, но Андрей властно запретил ей: надо скорей к самолету, а не ерундой заниматься, сейчас минуты терять нельзя.

На столбе репродуктор откашлялся и заговорил:

— Граждане, внимание! Передаем срочную метеосводку… На нас идет норд-ост. Мы в штормовой полосе. Скорость ветра до 30 м в секунду… Просим не разводить сильного огня в печах во избежание задувания и пожарной опасности… Следите, пожалуйста, за линиями воздушных электропередач. Не прикасайтесь к упавшим проводам. Старайтесь не выходить из дома. А если выходите, обязательно предупреждайте домашних, куда пошли…

* * *

В старину у северных народов почитался «Старец бури»: палицей из мамонтова бивня он выгоняет бурю из своего чума, дает ей погулять малость, затем перебрасывает палицу в левую руку и загоняет бурю обратно.

Но пока до божественной левой было еще ой-ой-ой! Метеослужбы выяснили только, что фронт норд-оста доходит до 700 километров. Теперь необходимо было как можно скорее рассчитать его движение, чтобы точнее предупреждать тех, кому грозила непосредственная опасность. Но сделать это было невероятно трудно, потому что норд-ост взбесившимся зверюгой метался из стороны в сторону, закручивался то по часовой стрелке, то против, выбрасывал страшные языки бурана в самых неожиданных направлениях. А где-то, в самом центре штормового фронта, внезапно настало затишье.

Маринка Серткова проснулась. Костер едва теплился. С трудом разгребая снег, вылезла из своего убежища и зажмурилась: на небе сияли три солнца — одно настоящее и два фальшивых. Но разобрать, какое из них настоящее, а какое — только его отражение, было практически невозможно — такие они были одинаковые и так на них было больно смотреть. Да Маринка таким вопросом и не задавалась, а просто обрадовалась, что буран кончился, она и олени целы-невредимы и можно двигаться в путь: в пятую бригаду хлеб вести…

…А над Полярным ураган свирепствовал вовсю. На аэродроме едва не перевернул АН-2. Порвал, как нитки, расчальные троса в два пальца толщиной, которыми крепился самолет. На море вдрызг изломал лед закраин…

* * *

Сержант Смолин, рядовые Романцев и Пантелеев стояли у вездехода. Сзади был закреплен дополнительный бак с горючим. По броне скребла снежная крупа. Сразу за воротами КПП сплошь бело-серое: ни неба, ни торосистых уступов снега — сплошь бело-серое, неотличимое.

Смолин присел на корточки, наклонился и ножевым штыком по насту снега, плотно сбитому ветром, начертил: W =

— Дубль-ве, — пояснил Смолин, — есть эффективность операции, то есть выполнения задания.

После знака равенства Смолин вновь начертил дубль-ве, открыл скобку, а в ней знак альфа: W = W(α.

— Альфа — условия, созданные для выполнения задания, — Смолин пристукнул варежкой по броне вездехода…

— Ага, — поддакнул Романцев и ткнул в бок Пантелеева. — Мы с тобой, Степушка, тоже в этой загогулине. А также наш дорогой командир.

Смолин, не обращая внимания на Романцева, рядом с альфой поставил икс: W = W(α, x,

— Икс — способ решения поставленной задачи: выбор маршрута, средств передвижения, которые дают возможность выполнить задание в необходимые трое суток… Еще…

Он не успел договорить — к машине шел майор Лесников. Все трое вытянулись.

— Товарищ майор! — начал рапортовать Смолин. — Спецгруппа по вашему…

— Вольно, вольно… — махнул рукой майор. — Как самочувствие? Какие у кого просьбы?

— На здоровьечко не жалуемся, товарищ майор, — отводя глаза, пробурчал Пантелеев. — Только через пять дней соревнования, товарищ майор. Первенство округа, товарищ майор.

— А вас никто с соревнований, Пантелеев, не снимает, — с неудовольствием сказал майор. — Сутки туда — сутки обратно, вот и успеете.

Смолин и Романцев в удивлении уставились на майора, а Пантелеев, разулыбавшись, забухтел:

— Через двое — это дело… А то сержант сказал — через трое, мол, а я ему, товарищ майор…

— Двое суток тебе, гвардеец, на все про все, — очень серьезно сказал майор Смолину и вздохнул. — Такой приказ… Ситуация изменилась.

— Приказ ясен, товарищ майор, — глядя ему в глаза, отчеканил Смолин.

— И счетчик твой уже полчаса как щелкает, — продолжал майор, взглянув на часы.

Смолин оттянул рукав куртки и тоже взглянул на циферблат: «10.21» — он запомнил эти цифры на всю жизнь.

— Романцев! — строго сказал майор.

Романцев вытянулся.

— То-то, Романцев, — так же строго произнес майор.

— Есть «то-то», товарищ майор! — отрапортовал Романцев, выкатывая веселые нахальные глаза.

* * *

Ворота КПП еще не успели закрыться, а вездеход уже превратился в едва видимое пятно и через мгновение исчез совсем в снежной круговерти. Только когда ворота закрылись, майор Лесников отвернулся, пошел прочь, но через несколько шагов остановился, увидев греческие буквы на снегу.

— Ишь ты… — пробормотал майор, — какие математики пошли…

— Товарищ майор! — орал на бегу прапорщик Сивак. — Синоптики…

— Стой! — гаркнул майор. — Не орать! Подойти и сказать.

— Я говорю, товарищ майор, — сипло сказал прапорщик, подойдя, — сводка… антициклон идет… може, всю хмарь разгонит. Тут усю дорогу то таки, то отак…

— Путаешь ты все, Сивак, — нахмурился майор, размышляя.

— Та ни, товарищ майор, — прапорщик Сивак для пущей убедительности даже руки к груди прижал. — Ей-бо, антициклон…

— Ты путаешь, Сивак, южное побережье Белого моря с северным побережьем Черного. На морозе вон кричишь… Формулу затоптал…

— Яку?.. — вконец растерялся Сивак, высоко задирая ноги.

Майор присел на корточки и после икса написал еще ε — эпсилон:

— Вот так будет, математики… — вздохнул он грустно.

* * *

Позади из-под гусениц вездехода снег — веером, как у торпедного катера. Впереди в пяти шагах — колеблющаяся белая стена. Но Пантелеев вел машину твердо. Сверял направление по компасу на правом запястье. Романцев, посвистывая, занимался рацией. Смолин колдовал над картой, вымеривал что-то циркулем, сносил на линейку…

* * *

— Еще повторяю, — устало сказал майор Лесников в переговорное устройство, — «Первому» крайне важно, очистит ли антициклон квадраты 49 дробь 9, 43 и 17. Понятно? По выяснении доложите немедленно…

— Они запеленгованы, товарищ майор, — девушка-связистка подала Лесникову листок, — вот их координаты.

Лесников сделал пометку на карте красным карандашом, что взял из жестянки. Промерил расстояние до условного значка гражданского аэродрома.

— Передайте им, чтобы они взяли на пять градусов западнее. Их заносит в сторону.

* * *

— Велят на пять градусов западнее, Степа, — сказал Смолин, снимая наушники. — И скорость не снижать.

— Есть пять, запад, — по-моряцки откликнулся Степа, вновь взглянув на компас. Прислушался к надсадному вою двигателя: — А движок мы сорвем, это как пить.

* * *

Вездеход мчал по снежной целине. По таежной просеке. По низкорослому подлеску.

* * *

…Их мотнуло так, что Романцев не успел среагировать и крепко приложился головой в стальную стенку.

— Ты б поаккуратней, Степа, — потирая скулу, сказал Романцев. — Вроде встречных нет.

— Выходи, — сказал Пантелеев.

— Че-го-о? — прищурился Романцев.

— Того. Коли водитель говорит «выходи», стало быть, надо вытряхиваться. Тут, товарищ командир, — пояснил Смолину Степан, — ямы буровые… Нефть искали… Шест возьми! — крикнул он вылезшему Романцеву. — По правому борту закреплен…

…Романцев шел впереди на лыжах, шестом тыча в снег — не яма ли. Вездеход двигался за ним. Двигатель отдыхал на малых оборотах.

— Ишь ты… — Степа даже голову набок склонил, прислушиваясь к мотору. — Как поет… Отдыхает… — Вздохнул: — Вот бы так с человеком: послушал — и все понятно… А ямы эти я, товарищ командир, еще с прошлых учений запомнил… Вообще, скажите, если, конечно, не секрет, чего вы меня-то взяли?

— Вот за это и взял, — улыбнулся Смолин, постучав согнутым пальцем по теплому железу мотора.

— А-а… — покивал Пантелеев. — А я думал: колбаса, мол… Мне ведь, товарищ сержант, первенство позарез надо выиграть…

* * *

Майор Лесников сидел за письменным столом и глядел на исписанный вдоль и поперек одними и теми же цифрами листок. Подвинул его к себе в который раз, начал:

— Вездеход — 30—50 км/ч. В пути — 25—30 ч. АН-2 — 200 км/ч. Отдых — 16 ч. Эп…си…лон, — вслух шептал Лесников, выводя закорючистую буквицу, — так его…

Получилось с эпсилоном часов под восемьдесят, как ни крути, то есть ТРОЕ суток хватило б едва-едва, а уж ДВОЕ…

Тем не менее Лесников написал «48», а рядом написано: «Антициклон».

Вошла девушка-связистка:

— Товарищ майор! Метеорологи говорят, что антициклон не коснется интересующих вас квадратов, — она положила перед ним листок с данными.

— Соедините меня с «Первым», — помолчав, сказал Лесников. — Скажите: очень срочно.

* * *

Ветер усиливался. Смолин, увязая выше колен, подошел к Романцеву, ухватился за шест, кивнул на вездеход:

— Погрейся!

— Ты время считал? — спросил Романцев, отстегивая крепления лыж.

— Семьдесят часов! — отозвался Смолин, надевая лыжи.

— Шестьдесят девять! Если не спать совсем. — Романцев потер рукавицей прихваченное морозом лицо. — Кстати, ты одну буковку не учитываешь, — он начертил в воздухе эпсилон, — этот знак обозначает непредвиденные осложнения…

Шест так глубоко ушел в снег, что Смолин пошатнулся и невольно схватился за плечо Романцева, чтобы устоять.

Замахали вездеходу. Степа обошел опасное место слева. Романцев пошел к машине.

— Что ты предлагаешь? — спросил его в спину Смолин.

— То, о чем ты думаешь, но не решаешься, — был ответ.

МИХАИЛ СМОЛИН

Станцию со всех сторон окружали башни новых кварталов. Московская окраина.

Михаил Смолин стоял на перроне в стареньком ватнике с небольшим чемоданом в руке. Перед ним — женщина с бледным и каким-то повядшим лицом, быть может, казавшимся таким из-за слишком ярко накрашенных губ. Небольшого роста, она едва доставала ему до плеча.

— Ты уж там, Мишенька, старайся… слушайся… Начальников уважай…

Михаил молчал. Равнодушно смотрел поверх нее. На платформе прощались несколько призывников. Друзья веселили их гитарами, а девушки то возбужденно смеялись, то вдруг принимались плакать от смущения и еще от чего-то нового, что начиналось для них с этой первой в их жизни разлукой.

— Что ты все молчишь, Мишенька? — продолжала женщина. — Скажи… хоть что-нибудь, скажи…

— Мишенька… скажи… — поморщился Смолин. — Давай, тетя Лиза, прощаться.

— Давай… конечно, давай… — заторопилась она и протянула ему синюю косынку. — Вот, возьми, Мишенька… Это матери твоей… Возьми на память… — она все тянула руку, но Мишка ответно свою не протянул, и косынка, выпав из ее пальцев, медленно опустилась на холодный бетон платформы.

— Я как лучше, Мишенька… — совсем растерялась тетя Лиза, глядя на ярко-синий шевелящийся под ветром комок. Глаза ее влажно заблестели.

Смолин тоскливо глядел по сторонам: так же шумели вокруг провожатые и провожаемые, строился военный оркестр, покрикивал тепловоз, бежавший от запасных путей.

Ветер приподнял платок и бросил на масляно блестевшие рельсы. Тетя Лиза медленно закрыла лицо руками…

Внезапно закричали люди. Плакавшая тетя Лиза отняла руки от лица.

— Что это?! Да что случилось?! Миша! Где Миша? — и, с необыкновенной силой разведя руками людей, протиснулась к рельсам.

Тепловоз прошел. Невредимый, слегка побледневший Мишка поднялся между рельсами, взял косынку и, подняв ее, разжал пальцы.

А ветер подхватил голубой шелк, взмыл его вверх и понес маленьким кусочком голубого неба в этих блеклых осенних сумерках.

* * *

— Да этого просто не может быть… — сказал майор Лесников, глядя то на листок с новыми координатами группы Смолина, то на карту. — Пусть их запеленгуют еще раз.

Связистка вышла.

Лесников, крутя по привычке чуб, пододвинул к себе бумагу с расчетами. «48 часов» было жирно подчеркнуто красным — видно, разговор с «Первым» состоялся.

Вошла связистка:

— Пеленг тот же, товарищ майор.

— Спятили они, что ли? — сердито пробормотал майор. — Немедленно свяжите меня с ними. Это ж район, закрытый для передвижений!..

* * *

Пищал вызывной зуммер рации. Но на него не обращали внимания. Вездеход медленно полз по краю многометрового обрыва правая гусеница почти все время была на весу. Из-под нее густо сыпался вниз раздробленный лед, срывались пласты слежалого снега.

Смолин командовал, высунувшись по пояс из люка:

— Чуть левее, Степочка… Еще! Лево держи!..

— Куда уж левее… — бурчал Степа, с ловкостью манипулятора работая рычагами.

Левая гусеница с лязгом царапала почти отвесную ледяную стену. Пробуксовывала — тогда машина опасно съезжала вправо…

Степа, смешно выпятив нижнюю губу, сдул с носа капельку пота.

— Отдыхай! — Романцев, сидевший рядом, ухватился за рычаги.

Поменялись местами. Степа стянул шлем, отер рукавом лицо. Мокрые волосы топорщились, как после речки.

Романцев азартно работал рычагами, даже скорость умудрился прибавить. Опасный участок скоро кончился.

— Осторожней, Толя, — посоветовал Пантелеев. — За правой смотри.

— Поучи ученого, — пробормотал Романцев. — Нас тоже не в дровах нашли… Сколько в пути, командир?!

— Четыре часа тридцать семь минут… — ответил Смолин.

— Еще часика полтора, и мы в дамках…

— Осторожней! — снова повторил Пантелеев.

Машину резко качнуло, накренило — из-под правой гусеницы обрушился вниз огромный кусок льда. Вездеход чуть не половиной завис над обрывом.

Романцев, побледнев, пытался выровнять машину.

Пантелеев пришел ему на помощь, но все бесполезно: машина начала скользить боком, правая гусеница беспомощно крутилась в воздухе…

— Прыгай! — приказал Смолин. — Степа! Толька! Живо!

— Это уж ля-ля… твою… дивизию… — бормотал Романцев, всей силой давя на тормоза.

Пантелеев выпрыгнул, поскользнулся, тяжело шмякнулся всем телом.

— Покинуть машину! Ну! — Смолин рванул Романцева за шиворот. Тот бешено глянул, однако подчинился, выпрыгнул.

Вездеход все больше заваливало на правый борт.

— Прыгай! Командир! — закричал Степа. — Мишка! Прыгай! — и зажмурился.

Но мотор взревел на максимальных оборотах. Степа вытаращился в удивлении… Машину опасно качнуло, но уже в следующий миг, обдав Романцева и Пантелеева гарью из выхлопной трубы, она рванула вперед, накренившись, как на треке.

Ребята бросились следом. Орали что-то в радостном возбуждении.

Машина встала. Смолин спустился на лед. Прислонился спиной к колесу.

— Ну ты, — подходя, покрутил головой Романцев, — даешь…

— Закурить бы, — сказал Смолин, засовывая руки в карманы.

Романцев достал «Яву», вытряхнул сигарету. Смолин потянулся ртом, губами ухватил за фильтр. Романцев протянул спички.

— Зажги, — сказал Смолин.

— Ну, знаешь, — вдруг обиделся Романцев. — Ты, может, и герой, но я в услужение тебе не нанимался.

И припечатал коробок, как доминошную костяшку, к крылу вездехода.

— Чудак, — устало улыбнулся Смолин, вынул из карманов руки, протянул Романцеву — пальцы тряслись мелко и часто…

* * *

Машина стояла на опушке искалеченного холодом и ветрами таежного подлеска.

Они вылезли из машины и подошли к большой заледенелой яме, по всей видимости, оставленной буровиками. Вокруг ямы натоптано, черно-красные пятна крови, кое-где закиданные снегом, но не до конца, в спешке. Сняли поясные ремни.

— А он не того?.. — спросил Смолин, скрепляя ремни в одну ленту.

— Какое… — махнул рукой Пантелеев, беря один конец ремней. — Он голову-то еле подымает…

На дне ямы лежал белый медвежонок и черненькими злыми глазками поглядывал на спускающегося Пантелеева. Когда тот протянул руку, медвежонок оскалился и глухо зарычал. Тогда Пантелеев сунул медвежонку варежку. Тот тут же закусил ее и принялся с ненавистью мотать из стороны в сторону.

— Бежал небось за мамашей да свалился… А может, нарочно приманили, — рассуждал Степа, стараясь ухватить медвежонка за шиворот. — Стал кричать, мать звать… Она, конечно, пришла. А ее…

Степа выбрался, держа мишку в вытянутой руке. Обошел кровавые пятна и положил его на чистый снег. Медвежонок был так слаб, что даже сидеть не мог, завалился на бок, Но варежку не выпустил.

Степа огляделся, подошел к кривому дереву, росшему чуть в стороне от всех. Ковырнул сапогом снег — выкатились картонные гильзы.

— ТОЗ-МЦ-21-12, — сказал Степа. — Четыре патрона в магазине. Пятый в патроннике, перезаряжается ударом пороховых газов.

— Ты у нас следопыт, Степа, — сказал Романцев, оглядывая место происшествия и о чем-то размышляя. — Ты у нас, Степа, «Кожаный чулок»…

— А ты кто? — обиделся Степа.

— Не обо мне речь, — сказал Романцев. — Ты лучше скажи: сколько их было и кто они?

— Трое… нет, четверо, — ответил за Степу Смолин, внимательно разглядывая следы.

— Гады они, — добавил Степа.

— Сильно, но не точно, — голосом Николая Озерова проговорил Романцев и продолжал уже сам по себе: — Хотя одна деталька имеется. Тезку твоего, — сказал он Смолину, — они на шапку не взяли…

— Пошли, — сказал Смолин. — Тезку моего — в машину. Бывают же гады на свете.

* * *

Мело. Деревянное здание аэровокзала угадывалось шагах в пятидесяти по бледно-желтым пятнам зажженных окон.

На крыльце стоял каюр и, казалось, безучастно смотрел, как его ездовые псы ярились на аэродромного собрата, позвякивавшего тяжелой цепью. Лобастый, широкогрудый, он беззвучно скалил на них тяжелые желтые клыки. Словно улыбался страшной улыбкой, за которой ясно читалась смерть обидчику. И не одному.

Ездовые захлебывались в лае. Брызги слюны и пар дыхания обмерзали на мордах. Рвали постромки. Еще немного — и затверделые на морозе ремни не выдержат, а тогда — смертный клубок. Кровь. Гибель многих… Каюр крикнул строго, но собаки то ли не услышали его, то ли не смогли остановиться в азарте близкой расправы. Тогда каюр схватил шест, которым управлял упряжкой в дороге, и принялся наносить удары направо-налево. Удары были столь сильны и болезненны, что Лена, первой подходившая к крыльцу, зажмурилась.

— Бей своих, чтоб чужие боялись, а, дядя? — Андрей с облегчением скинул на нижнюю ступеньку осточертевший рюкзак.

— Волк орочону все равно что брат, — серьезно отвечал каюр. — Раньше человеком волк был…

Лобастый волчина перестал улыбаться и пошел вдоль проволоки, тяжко брякая цепью…

* * *

…Все шло — лучше не надо. «Как в сказке», — подумал Андрей и усмехнулся про себя. «Чем дальше, тем страшней…» Хотя вроде неоткуда было этой страшноте взяться. А мысль нет-нет да и дергала: не слишком ли все удачно? Не та ли эта удача, из которой неудача рождается? Нет ли здесь скрытой какой дряни?

Но как ни прокручивал Андрей сложившуюся ситуацию, как ни вертел ее туда-сюда и с боку на бок — неоткуда было опасности взяться. Самолет ждал только погоды, груз никому досматривать в голову не придет, раз они из партии нефтеразведчиков Спиридонова, которого в этих краях знали достаточно. В этом он имел возможность убедиться, как только назвался начальству аэропорта. Им и билеты на Москву заказали по телетайпу.

Нет, положительно не с чего было мандражировать: Черный и Белый вели себя послушно, он даже в виде поощрения разрешил им по стакашке какого-то жуткого пойла, что продавалось в буфете из железной бочки. Он не опасался, что Женьки «наусугубляются» до неприятностей. Даже позволил себе сделать вид, что второго ста-кашка не заметил. Но, когда увидел, что они всерьез размышляют о третьем, подошел и — тихо:

— Уменьшу долю на десять процентов. Понятно, олухи?

Судя по тому, как «олухи» закивали, как ручонками стали разводить — мол, старик, о чем ты говоришь?! — не оставалось сомнений, что они поняли своего «капитана».

Оба Женьки были физически сильнее Андрея. Черный года четыре назад нокаутом выиграл первенство Москвы в «полутяже» и стал кандидатом в мастера, а через полгода получил срок за кровавую драку на сборах… Белый полтора года был «сенсеем» юных каратистов в каком-то подвале в переулке возле Самотеки, пока не разогнала милиция. А через некоторое время встретился с Черным — там. Вышли они почти одновременно, с разницей в три дня.

Десять процентов доли того, что лежало в тюках и рюкзаках, выражалось суммой вполне приличной, и ежу было понятно, что лишаться ее за просто так не имело смысла. Они вообще за все время подготовки, за все двадцать дней, что бродили по Заполярью, старались не ссориться с «капитаном». Для них было очевидно, что только его воля, его ум, его расчет, умение обходиться с людьми способны довести дело «до победного».

Они, конечно, не знали, что «капитан» зовет их за глаза «гужевым транспортом», но это были уже детали, для них ясно было, что «капитан» их попросту эксплуатирует, что их удел пока — самая черная, трудная и грязная работа. Несмотря на это, они согласились и с предложенным «капитаном» участием в доле: им полагалась всего одна треть добычи на двоих. Они бы и на меньшее согласились. У них были свои соображения на этот счет.

Андрей искренне считал, что крепко держит их в руках, что подавил их умом, волей. А он был для них с самого начала — «фраер»…

А может, предчувствие иной беды не отпускало напряженные нервы, заставляло Андрея вновь и вновь прокручивать все эти двадцать дней, весь этот год подготовки, а заодно и другие годы, что прошли, пролетели, прокувыркались…

«Все, наверно, из-за дерьмовой пурги, — успокаивая себя, решил он. — Сколько еще сидеть в этой дыре, черт его знает…»

…После школы по настоянию родителей он поступил в техникум, хотя в десятом классе готовился в полиграфический на художественно-оформительский. Он даже подал документы. Сходил несколько раз на подготовительные занятия по рисунку. Поглядел на работы конкурентов и забрал документы, к великой радости родителей. Те работали в торговле, отец — на базе, мать — в магазине. Жили осторожно — сами не брали, но «к рукам прилипало». Они совершенно искренне считали, что художники только пьянствуют и таскают баб по мастерским, рисуют же нечто совершенно непонятное или неприятное, за что их справедливо ругают. К тому же ходят вечно нечесанные, обросшие, черт-те в чем. В общем, опасались они этих людей нешуточно, а потому трое суток кряду уговаривали своего Андрюшу в торговый техникум. И уговорили.

Техникум находился против старинного монастыря, и Андрей, которому это учебное заведение было «до фонаря», полгода занимался исключительно тем, что из окон разных аудиторий, где проходили занятия, рисовал монастырь во всевозможных ракурсах.

Сессию он завалил с тихим, как он потом выражался, грохотом и отправился в армию — родители слишком поздно узнали о результатах его детального знакомства с великим творением русского зодчества.

Служба поначалу давалась ему не труднее, чем другим, — он шоферские курсы кончил, да и солдатское кафе у себя в стройбате оформил любо-дорого. Но тут из осторожного письма соседки он узнал, что родители вроде разводиться собираются… Ринулся к командиру, выпросил отпуск, обещанный ему за кафе. Послал отцу телеграмму, что едет, и получил ответ:

«Поезжай матери тчк новый адрес…»

Он не поехал ни к отцу, ни к матери, а рванул в деревню к приятелю, только что уволившемуся в запас из их части. В деревне он две недели глушил самогон, а по ночам зло и пьяно плакал на сеновале. Хотя сам себя уговаривал, что ничего в этом такого нет. Ну, развелись. Делов-то куча…

«…Хотя бы дождались, сволочи…»

* * *

Вездеход миновал небольшую гавань, черно-белую от нагнанного штормом ломаного льда. Сквозь мятущиеся вихри темнел толпящийся на пирсе люд, тракторы и тралеры, груженные конструкциями буровой.

Это была нефтеразведочная партия Николая Спиридонова, о существовании которой ребята еще не знали, а потому, мазнув глазами по пирсу без всякого интереса, уставились вперед, где едва желтели пятнышки огней поселка и где был аэродром.

— Ну, допустим, мы пробьем головой стену… — после долгого молчания мрачно произнес Смолин. — Что мы будем делать в соседней камере?

— Мысль свежая, — усмехнулся Романцев. — Твоя?

Смолин промолчал.

— Вопрос снят, — кивнул Романцев. — Как говорится: не та мать, что родила, а та, что воспитала. Не столько, главное, придумать, сколько вовремя сказать.

— Как вы любите языками молоть, — Степа покрутил головой. — Вроде по-русски говорите, а ни шиша не понятно…

— Товарищ не понимает… — притворно вздохнул Романцев.

— Ты вот чего… — с неудовольствием покосился на него Степа. — Ты из меня себя не делай! Я все понимаю, когда говорят толково. А то камера какая-то… Ты вон мать для чего-то приплел…

— Это моя ошибка, — согласился Романцев, покосившись на непроницаемое лицо Смолина. — Ты погляди-ка лучше, Степушка дорогой, в тримплекс — что видишь?

Степан, пожав плечами, просунулся к смотровому тримплексу:

— Снег. Метет.

— И никто не летает? — продолжал серьезно спрашивать Романцев.

— Кому ж летать-то? — Степа опять пожал плечами.

— Верно, — согласился Романцев. — В такую погоду одни бабы-яги летают.

* * *

Андрей все поглядывал на бело-серое окошко: то, казалось, в перекрестье рамы дребезжит потише, то наоборот. Уже маялись здесь несколько часов, а конца-краю не было. Лена подремывала на тюках, привалившись к стене, Женьки уныло играли в очко на пальцах. Вошел давешний старик каюр, сел поближе к печке-голландке. Не спеша набил и раскурил трубочку. Никто в зале ожидания не курил, но каюру ничего не сказали, видимо, потому, что он бы навряд ли понял: почему надо куда-то выходить, когда так хорошо курить именно здесь, у огня. Когда же закурил Женька Черный, на него зашикали, замахали руками, и он счел за лучшее, невнятно отругиваясь, отправиться в тамбур.

«…Какая ж связь, — размышлял Андрей, исподволь разглядывая каюра, — римское: «Человек человеку — волк» и «Волк орочону брат… когда-то человеком был»… Разве есть связь между каким-нибудь римским философом или, там, боевым центурионом, который первым это сказал, и этим каюром, наверняка не знающим ничего ни про Рим, ни про римлян… Может, какой-то другой смысл был? Не такой, как мы понимаем?..»

Ни до чего путного не додумавшись, он вспомнил их первую с Леной встречу. Тут достаточно прямая была связь между встречей с Леной, там, в московском метро, и тем, что они очутились сейчас здесь, бог знает где, за Полярным кругом, с браконьерским грузом мехов тысяч на тридцать пять — сорок и медвежатины для лихих московских торжеств…

После армии он первое время пытался заниматься живописью и рисунком, потом плюнул. На этот раз окончательно. Работал ночным сторожем, агентом по снабжению, таксистом, радистом на пляже в Серебряном бору, механиком игровых автоматов в саду «Эрмитаж»…

И все время его жалила мысль, подсасывало под ложечкой до противной горечи во рту: он должен отомстить кому-то, стать первым в споре с кем-то, показать себя, да так, чтобы его боялись. Раз и навсегда! Чтобы с ним считались! Но кому надо было мстить? Родителям? Так они ему двухкомнатную «распашонку» оставили. Деньжонок подбрасывали, не то чтоб густо, но и не слабо, если честно говорить. Доказать-показать, но опять же — кому? И — как? И что за выигрыш в результате? Ведь интересно, он считал — выиграть много, да еще в игру, в которую другие играть опасаются. Вот тогда ты — силен! Вот тогда ты король, которого уважают, завидуют и боятся. Вот тогда ты ого-го! С тобой считаются. Может, в этом и месть тем, кто пренебрег тобой? Мол, смотрите, в каком я порядке, а вы еще чего-то там питюкали!

Из армейской своей жизни, против общепринятого, он не вынес ничего, кроме обостренного чувства власти и желания подчинить. Его никогда не привлекала хрестоматийная уголовщина, всякие там кражи со взломом или без оного, грабежи по темным переулкам, раздевание машин. Он знал нескольких парней, занимавшихся этим, — тупые морды, вроде Черного и Белого, алкоголем заливали они свой страх «залететь». И, как правило, «залетали». Он слышал, конечно, о неких «мастерах» подобных дел, у которых все сходило чисто, но никогда их не встречал и думал, что это, скорее, область легенды, чем правда жизни. Да и с «мастером» надо было начинать в подмастерьях, а он этого никак не хотел. По той же причине не шел и под крылышко родителей в торговлю.

Ему нужна была своя игра! Свой выигрыш! Свое королевство! Свое…

Однажды один его приятель, художник-декоратор с «Мосфильма», вернувшись из киноэкспедиции, рассказал в компании о Заполярье. С массой подробностей, которых никто и не предполагал. Про северное сияние, которое, как недавно выяснилось, повторяет своими изломами контуры побережья, над которым возникает. А почему — неизвестно. Про забойку оленей, что устраивают в начале зимы оленеводы и забивают по тысяче животных в день на льду специально избранного, огороженного толстыми сетями озера, что носит странное, какое-то даже африканское название — кораль. Рассказывал про обычаи промысловиков-охотников, добытчиков песца, белки и прочей, как в старину говорили, «пушной рухляди».

Уходя, приятель подарил Андрею деревянного кетского божка, «алэла» — покровителя дома, завернутого в лоскутки шкур и нитки бисера…

А на следующий день он увидел Лену на перегоне метро «Спортивная» — «Ленинские горы». Он тогда возвращался от женщины, которая четыре года назад была его женой. Они разошлись без скандала, тихо. Так же скучно, как и сошлись. Но продолжали иногда встречаться. Чаще у нее. Болтали о своих романах, не ревнуя. Давали друг другу разные полезные советы. Выпивали чего-нибудь легонького или крепкого, но немного. А наутро расставались улыбчиво и без затей.

Но в тот вечер оба поняли, что это последний раз, Он посидел с час, даже фляжку с коньяком не вынул из плаща. И ушел. Было отчего-то грустно и противно. Может, оттого, что на вешалке висел забытый мужской пестрый шарф. Он все время лез Андрею в глаза, будто орал, издевался беззвучно: «Допрыгался, козел?» А может, потому, что она была суетлива, раздражена и явно ждала кого-то. В кокетливом домашнем халате с распахивающимися полами. В том, что халат был надет не для него, он был уверен. А может, оттого, что действительно все ушло. То малое, что было…

И вот теперь он ехал в метро, глядел на девушку, совсем девчонку, которая смущалась от его пристального взгляда. И вдруг ясно так стало в голове, будто кто всезнающий принялся нашептывать: «…И чего я, в самом деле… Нет, так и пес с ней, и с шарфом, и с халатом… Вот сидит напротив… Очень даже… Что ж ты глазки отводишь, глупая… Такие не надо отводить… Такими надо сверкать постоянно… А может, ты и есть та самая, предназначенная?.. А та, с шарфиком, — случай?.. Сюжет для небольшого рассказа?..»

Он вышел за ней. Сел в автобус. Но держался так, чтобы не попасть на глаза, потому что еще не решил: подходить — не подходить? Она ему потом сказала, что заметила его в автобусе и ей очень хотелось, чтобы подошел.

Он протиснулся за ней, сопровождаемый разнообразными нелестными замечаниями — народу в автобусе было много, и народ ехал с работы усталый. Он опередил ее, соскочил первый и подал ей руку. Она улыбнулась и доверчиво протянула свою.

— Андрей, — сказал он, когда она спрыгнула со ступеньки. Но руку не отпустил. Да она и не отнимала.

— Лена…

* * *

…Медвежонка тошнило от голода, тряски, гари солярки.

— Дай ему молока из НЗ, — сказал Смолин Романцеву.

— Последняя банка… Он все слопал…

Смолин терпеть не мог, когда подчиненные указывали ему на несовершенство его приказаний. Взглянул холодно:

— Я что, неясно выразился? Спрашивал, сколько осталось?

— Никак нет, товарищ сержант! — Романцев открыл металлический ящик, где хранился неприкосновенный запас продуктов. Достал и ловко вспорол штыком банку. Налил молоко в крышку котелка, подставил к морде медвежонка.

— Ты вот что, парень, — говорил он при этом, глядя в зверюшкины страдальческие глаза, — либо коньки побыстрей отбрасывай, на шапку определяйся, коли тебе так уж тошно на мир глядеть, либо живи сто лет, но веди себя прилично. Степан! Выйдет из него шапка?

Степан обернулся. Прикинул:

— Еще какая.

— А чего ж эти четверо от нее отказались, а, командир?

— Кто ж его знает, — пожал плечами Смолин. — Жалко, наверное, стало.

— Мужики, смотрите, а снежок-то — тю-тю! — вдруг весело сказал Степа. — Может, и развиднеется…

Действительно, дома поселка проглянули вдруг ясно. Ветер послабел, лишь змеил поземку вдоль улицы.

Внезапно Степа резко крутанул руль — вездеход бросило в сугроб — Романцев подмял медвежонка — тот взвизгнул и, отмахиваясь, царапнул Толе шею.

— Твою дивизию! — схватился за шею Романцев. — А ты, оказывается, паренек неуютный!

— Пантелеев! — Смолин поправил шапку. — Это что еще за шутки?

— Это волк, товарищ сержант, — выдохнув, сказал Пантелеев. — Какие уж тут шутки… Выскочил чуть не под колеса.

— Какой волк… — морщась, проговорил Романцев. — Что ты мелешь…

— Мелет мельница. А я говорю, понятно? — Степа покосился через плечо на Романцева, вынул из кармана куртки индивидуальный пакет и протянул товарищу. — Здесь волков еще щенками приручают. Охранять поселки от диких волков да от медведей…

Смолин тем временем перебрался к Романцеву, достал из ящика НЗ флягу со спиртом, марлевый тампон. Романцев только зубами скрипел.

— Праздником запахло, — побледневший Романцев наморщил нос.

— А ты что — увлекался? — спросил Степа, глядя, как по проволоке между двух столбов электропередачи мчится на длиннющей цепи поджарый волчина, тщась достать клыком стальное непонятное.

— Не, я себя пьяного не люблю. Язык как помело. Про реакцию и разговора нет: трое вполне могут уконтропупить — вспотеешь кувыркаться.

Вездеход шел улицей Полярного. Мимо домиков, стоящих в сугробах, как в оврагах. Мимо ветхой деревянной церкви. Мимо погоста с едва видными из-под снега верхушками черных крестов.

Возле заснеженного чуть не до половины обелиска с красной звездой Смолин сделал знак остановиться.

Вышли. Расчистили рукавицами потемневшую латунную пластинку:

«РСФСР. Братская могила красноармейцев и комсостава 14-го экспедиционного отряда, умерших от болезни цинги 21 человека в начале 1923 года»…

Отдали честь…

* * *

…В тот, первый, раз Андрей только поцеловал у нее руку. И все. Большего не хотелось, хотя сам не мог понять — почему?

…Дома он долго ворочался — не спалось, хоть ты тресни. С улицы несся грохот и лязг танковых траков — до ноябрьского парада оставалось несколько дней. Отсветы фар несли по потолку мутное перекрестье окна.

И вот тогда ему и пришла эта идея: месяц работы — год жизни! Рвануть на Север! Наменять, накупить по дешевке шкурок. Настрелять что попадется. Конечно, риск есть. Но и выигрыш не мал. И машина тут пляшет, и вообще разнообразная культурная жизнь. Главное, подготовиться тики-так, рассчитать все до тонкостей…

И он загадал: если с этой, из метро, все путем, значит, и операция «Заполярье» как пуля просвистит!

…На «алэле», что стоял на подоконнике, вспыхивали бисеринки. Грубо прорезанный лик то высвечивался, то уходил в сумрак. Андрею почудилось, что божок высовывается, чтобы сказать нечто, одному ему ведомое, тайное. То ли позвать, то ли предостеречь…

«Трус в карты не играет», — сказал себе Андрей.

Встал с постели. Прошлепал босыми ногами. Переставил «алэла» в простенок между окон. Там божка не тревожили мятущиеся отблески фар. Растворился в сумраке…

После четвертого свидания Лена осталась у него.

Когда она на следующий день пришла домой за вещами — впервые за свои восемнадцать лет увидела, как отец плачет…

* * *

…Романцев продышал в оконном инее дырку. Прижался лбом, но ничего не разглядел: почти половину летного поля закрывали недостроенные длинные склады. Где-то за складами застрекотал, как швейная машинка, авиадвигатель. И смолк.

«Прогрев начинают, — подумал Романцев, — значит, шанец есть».

Он сидел возле Лены в зале ожидания аэропорта под черной с золотом стеклянной доской, где перечислялось, чего здесь не надо делать. Вливал в себя третий пластмассовый стаканчик чаю из Лениного полуторалитрового термоса.

— Еще? — спросила Лена и, не дожидаясь ответа, наполнила стаканчик дымящимся чаем.

— Мерсибо, — с возможной галантностью поблагодарил Романцев и подул, по-детски забавно выпячивая губу. — «У самовара я и моя Маша»… Только сейчас начинаю понимать, что это совсем неплохо.

— И не Маша… и не ваша…

— А чья же? Если не секрет.

— Мужнина жена… Какие уж тут секреты.

— Действительно, — согласился Романцев и вздохнул.

— Что вы так тяжко, Толя? — усмехнулась Лена.

— Есть причины. Вы лучше скажите, Лена, верно я слышал, что, пока мы, как говорится, с оружием в руках стоим на страже мирного труда, всех лучших девушек уже поразобрали замуж?

— Нет, — засмеялась Лена. — Эти слухи сильно преувеличены.

— Возможно. Но факты свидетельствуют об обратном. — Романцев взял у нее термос, хотя уже напился досыта, просто было приятно коснуться ее пальцев. — Муж — геолог?

— Нефтеразведка… А вы в Москве где жили, Толя?

— Каретный ряд, дом двадцать. Напротив сада «Эрмитаж», знаете?.. И еще от нас недалеко — улица Ермоловой, бывший Большой Каретный, там Высоцкий в детстве жил. «Где твой черный пистолет? На Большом Каретном! А где тебя сегодня нет? На Большом Каретном»…

— А я у Никитских ворот жила… Когда с родителями… В Скатертном переулке…

— Ну? — обрадовался Романцев. — Так мы, можно сказать, соседи?! Может, даже и встречались… Я к вам в «Повторный» часто ходил.

— Может, и встречались, — улыбнулась она.

— Нет, — подумав, твердо сказал Романцев. — Я бы запомнил.

— Я тоже… — тихо, неожиданно для себя вырвалось у Лены.

Ей отчего-то стало грустно. Вспомнились школа, отец, мать, подружки… Необременительные заботы, долгие радости. Смешные огорчения. Все то, что сломалось, отодвинулось так, что не достать, с той самой встречи в метро на перегоне «Спортивная» — «Ленинские горы» год назад…

И ей отчаянно захотелось, чтоб не было ни той встречи, ни этого года, что она прожила как в тяжелом сне, подчиняясь чужой воле. Чтоб исчез, растворился в пробуждении кошмар последних дней с выстрелами, воплями, бьющимися в агонии животными, сырой вонью только что снятых шкур, с откровенными взглядами Женек, еще более противными, потому что — исподтишка, после которых хотелось хорошенько отмыться, а помыться толком вообще было негде, только огуречным лосьоном и спасалась, хорошо, что с собой взяла…

Захотелось, чтобы все стало просто и ясно, как было. Чтобы она встретилась с этим Толей, который сейчас стоически дует чай, а он в него уже явно не лезет. Где-нибудь на дискотеке, или на вечере, или на пляже. На пляже даже лучше — солнце, теплая вода, у нее купальник есть очень красивый… Он, конечно, телефон станет спрашивать. А она, конечно, помурыжит его для порядка. Но потом, перед уходом, когда низкое солнце бросит на реку длиннющие тени людей и пляжных построек, она сама подойдет к нему и назовет номер телефона. И они станут встречаться. Он будет ждать ее после работы. Каждый день. И все ее машбюро будет весело толкаться возле окошек. Интересно, когда он ее поцелует? Можно и в первую встречу. Что в этом плохого? Раз он ей очень нравится, а она — ему… А потом его возьмут в армию, и она станет его ждать, и никого-никого к себе не подпустит…

Она так долго, так неотрывно смотрела на Романцева, что тот смутился не на шутку и, чтобы скрыть это, вновь взялся за термос и вылил остатки в стаканчик…

Лена поднялась и быстро пошла, почти побежала к выходу. Романцев растерянно смотрел ей вслед. У дверей Лена обернулась. Их взгляды встретились. Романцев пружинно поднялся и вышел следом в полутемный холодный тамбур, засыпанный раздавленными окурками.

— А как же нефтеразведка? — спросил он, сам не зная зачем.

У нее перед глазами все затуманилось, поплыло в радужной слезной мути. Она обняла его. Поцеловала.

— Ты чего… Чего ты плачешь-то?.. — бормотал Романцев и целовал в губы, в шею, в мокрые глаза.

— Я тебя буду ждать в Москве, — сказала она, едва переводя дыхание. — Я очень буду ждать. Слышишь?

— Кончай обниматься! — голос в визге примороженных петель, хряск двери. — Девушка, передай своим: через десять минут летите.

— А мы? — Романцев заступил дорогу человеку в зимней летной форме.

— А вы — нет! — и застучал унтами на пороге зала ожидания, обивая снег.

Кожаные куртки, брошенные в угол.

Тряпкой занавешено низкое окно.

Бродит за ангарами северная вьюга.

В маленькой гостинице тускло и тепло… —

пели под гитару два молоденьких летчика. Третий, постарше и, судя по шевронам, главнее, кормил в углу медвежонка мороженой рыбой.

Командир со штурманом напев припомнят старый,

Голову руками подопрет второй пилот.

Тихо прикоснувшись к старенькой гитаре,

Бортмеханик эту песню запоет…

Лысые романтики, воздушные бродяги, —

вдохновенно выводили юноши, у которых с шевелюрами было все в порядке.

Ваша жизнь мальчишеская, светлые года,

Прочь тоску гоните выпитые фляги —

Ты, метеослужба, нам счастье нагадай…

— Да вроде нагадала уже, — вставил Смолин, давно подпиравший дверной косяк, и кивнул на ясный пейзаж за окном.

— Может, да, а может, нет, — сказал гитарист. — Это Север, сержант: тут по пять раз на дню погоду крутит.

В дверь заглянул Романцев, поманил Смолина на крыльцо:

— Они все тебе мозги пудрят, а через десять минут самолет уходит!

— Что за самолет?

— «Аннушка». Нефтеразведчики… Муж с женой… Ну я тебе скажу… Упасть — не встать! Нога — от шеи. Глаз синий…

— Во-во, — покивал Смолин, — самое нам время сейчас с бабами валандаться. Да еще с чужими.

— Да при чем тут!.. — Романцев отмахнулся. — Я ее уговорю, а она этого, — он запнулся, — ну… своего, понял? Лишь бы летуны согласились на небольшой крючочек, километров в двести.

Смолин мгновенно оценил ситуацию, рванул обратно к летчикам. Романцев зацепил пригоршню снега, потер разгоряченное лицо и пошел за ним.

— …Во-первых, их не двое, а четверо, — услышал он, войдя, усталый голос старшего. — Во-вторых, много груза, и тяжелого. В-третьих, никаких крючочков, как ты выражаешься, не будет, потому что может не хватить горючего. В-четвертых…

— Хватит и трех, — перебил Смолин.

— Видишь, ты сам понимаешь… Так что не получается с тобой, сержант, — старший потянулся погладить медвежонка, тот заворчал, но не дался. — Ну никак…

— «Не получается, не получается, не получается такое никогда!..» — шутливо пропел гитарист.

— А у тебя получается, — не удержался Романцев. — Если так пойдет, тебя по телевизору скоро будут показывать.

— Ага, — согласился тот. — «Песня-83».

— Нет, — сказал Романцев. — «Здоровье». Ты будешь доктору Белянчиковой рассказывать, что с тобой стряслось.

— Ну, ты нахал, — протянул гитарист, подымаясь. — Они же нас упрашивают, и они же нас… Ну, ты хулига-ан…

— Романцев! — нахмурился Смолин. — На улицу!

— Вали, вали! — сказал гитарист вслед Романцеву.

Смолин внезапно шагнул к гитаристу, выхватил гитару, поставил ногу на табурет, яростно ударил по струнам:

Солнце незакатное и тихий ветер с веста!

И штурвал знакомый в стосковавшихся руках, —

пел он со злым напором.

Ждите нас не встреченные школьницы-невесты!

В маленьких асфальтовых южных городках!..

Так, что ли, поется?

— Так… — удивленно пожал плечами старший.

— Ну а раз так — перетакивать не будем! Лысые романтики, маму вашу!.. — швырнул гитару в угол и вышел, громыхнув дверью.

— Дуже гарно спивали… — щуря глаза, с усмешкой сказал Романцев, поджидавший у крыльца. — Только финал больно шумный…

— Слушай, — с нешуточной угрозой сказал Смолин, — ты кончай балаганить!

— Есть, — очень серьезно сказал Романцев. — Я кончаю балаганить, и мы все вместе рыдаем.

— Слушай, сержант! — старший летчик вышел на крыльцо. — Ты на нас сердца не держи. Что, мы сами не понимаем, не служили?.. Ладно, с горючим мы разберемся, долететь до твоего мыса Малого Медвежьего можно. Но самовольно, без согласия нефтеразведчиков, усложнять маршрут мы не имеем права. Так что думай сам…

— А за мишку спасибо, — на крыльцо вышел второй летчик. — Подрастет — выпустим.

— Видишь, мы юннаты, мы друзья пернатых… — пробормотал Романцев.

— Вон нефтеразведчики идут. Чеши, сержант!

…Романцев видел, как Смолин догнал трех парней, обвешанных рюкзаками и сумками. Как убежденно говорил, прикладывал руку к груди, улыбался просяще. А сам все пытался уловить некую ускользающую мысль, расшифровать — что она такое и с чем ее едят.

Романцев видел, как те трое сняли груз на снег. Как двое, что были повыше, пошли обратно к залу ожидания.

— Ну, что, мужики, порядок? — спросил Романцев, когда они проходили мимо, хотя понимал, что порядка никакого нет, потому что Смолин продолжал жарко убеждать оставшегося третьего.

Двое, один белесый с белыми ресницами, другой жуковато-черный с синей щетиной, молча ушли в зал ожидания и вскоре вышли, неся три огромных тюка на связанных лыжах, что лежали концами у них на плечах.

Смолин, по-видимому, ничего не добившись, понуро пошел от третьего.

— Отдыхайте, ребята, чего вам? — дружелюбно сказал белесый. — В буфете вон портвейн дают…

— Откуда ж у служивых на портвейн? — усмехнулся синещекий, достал из внутреннего кармана початую бутылку, заткнутую хлебным мякишем, протянул Романцеву.

— Отдай обратно! — грозно сказал подошедший Смолин.

Но Романцев обратно не отдал, а откупорил затычку, для чего-то понюхал, передернул плечами и… медленно вылил вино на снег. На морозе черно-красная лужа заклубилась парко́м.

Из зала ожидания выбежала Лена догонять своих. На бегу обернулась на Романцева — это все, что она могла сделать, чтобы свои не заметили.

— Поздравляю, рядовой Романцев, — Смолин через силу улыбнулся. — Так держать.

— Будем стараться, — кивнул Романцев и добавил тихо: — А вот и деталька нарисовалась.

— Что за деталька? — насторожился Смолин.

— Интересная. Последний, так сказать, штрих. Но в то же время, как сказал Маяковский Владимир Владимирович: любовная лодка разбилась о быт…

— Не до шашней сейчас. Давай думать, что делать-то будем?

— Исключительно этим и занимаюсь. В свободное от шашней время… Слушай, командир: вон стройка — склады. А дорога — вон она где, — Романцев ткнул перчаткой. — Здесь наверняка летом болото, — он показал на белую целину перед складами, сбоку которой по низкорослым кустам уходили «нефтеразведчики». — Как же тут летом на стройку материалы-то с дороги доставляют?

— Не знаю… — пожал плечами Смолин. — Может, краном. Знаешь, рельсовым…

Он понял, что Романцев уже нашел или находит решение, и ждал, пока тот «прокачает» все элементы. Перед тем, как высказаться.

Если уж Толя Романцев в чем-либо убеждался и считал, что нужно действовать так и не иначе, потому что именно так правильно, пусть и рискованно, или справедливо, — он становился упрям, несговорчив и всеми правдами-неправдами старался поступить «как доктор прописал» — так он выражался. За что порой прикладывали его крепко, взять хоть разжалование вкупе с гауптвахтой…

— Где ж Степа-то наш? — щурясь, проговорил Романцев. — Мы без него, как без рук…

АНАТОЛИЙ РОМАНЦЕВ

Это было всего две недели назад… На погонах Романцева ярко поблескивали сержантские лычки. Он стоял возле дверей спортзала: там лихие боксеры из другой роты показывали друг другу разные приемы. К Романцеву подошел парень, жилистый, смуглый, в белой, как у всех, одежде и, как все, босиком. Звали его Игорь.

— Ну? — резко спросил Игорь. — Чего вам надо?

— Вообще-то, — начал Романцев, — на «вы» я говорю только с девушками и пожилыми особями обоих полов, мы с тобой, может, на «ты» обойдемся?

— Короче, — Игорь разжимал и сжимал кулаки, делая разминку кистям.

— Могу, — кивнул Романцев. — Ты ж Инку Батракову знаешь?

— Ну? — Игорь смотрел выжидающе.

— Хороший ответ, — кивнул Романцев. — А то, что у нее дома неприятностей выше крыши?

Игорь пренебрежительно лишь веки опустил.

— И это все? — спросил Романцев.

— Нет. Если ты отсюда не свалишь, я тебя отделаю, как бог черепаху.

— Очень может быть, — согласился Романцев. — Но только сначала глянь, — он вывернул левый кулак. — Что это? — и мгновенно разжал.

Игорь на какую-то долю секунды глянул — и уже в следующее мгновение летел, снесенный романцевским правым.

— Вот так-то, — сказал Романцев выскочившим из зала боксерам. — Против лома нет приема, боксеры…

— Окромя другого лома, Толя, — услышал он и обернулся — прямо за его спиной стоял сержант Смолин и еще двое солдат со штыками на белых поясах и бляхами патрульных. Они его и проводили на «губу». И сколько бы раз Толя Романцев не возвращался мысленно к Инке Батраковой и нехорошему разлучнику-боксеру, все кончалось той же «губой» и потерей ярких лычек. По-другому никак не получалось.

* * *

…Тем временем Степа Пантелеев загнал вездеход во двор отделения милиции поселка Полярный — это майор Лесников связался с местным начальником, и тот разрешил. Степа забросил за спину три «Калашникова» — Смолин и Романцев автоматы оставили, чтобы по аэровокзалу с оружием не шататься. Взглянул на часы. Времечко поджимало, до назначенного сержантом десять минут оставалось, а до аэродрома от милиции чуть не час ходу по заваленной снегом улице. Хорошо, милицейский патруль в аэросани его посадил и за семь минут домчал. Степан радовался: сержант Смолин похвалит Степанову точность, ан нет…

Вот так фокус — нет товарищей. Что ты будешь делать? Все говорят: вот только-только здесь были. А куда тогда сплыли? Летчики, говорят, нефтеразведчиков уговаривали с собой в самолет взять, так, может, уговорили и теперь его возле самолета ждут не дождутся? А старик каюр, кет по национальности, а может, орочон, махнул куда-то в сторону:

— Туда военные ребята побежал.

Это старый, понятно, напутал. Нечего им там делать. Значит, надо к самолету. Это рукой подать, метров триста, во-он по тем кустам, мимо поля и за склады недостроенные, так Степе объяснили…

Тут за складами густо зататакал самолетный двигатель — видно, начали прогрев и отладку перед полетом. И смолк…

* * *

— …Стоп, граждане! — запыхавшийся Смолин преградил дорогу «нефтеразведчикам» в узком проходе между двумя бетонными стенами.

— В чем дело, сержант? — нахмурился Андрей. — Тебе же ясно сказано: взять мы вас не можем!

— Дело в том… — Смолин дышал как можно размеренней, стараясь восстановить дыхание. — Что вы никуда не полетите…

— Чего?! — грозно выдвинулся Черный, сразу устранить препятствие ему мешал груз на плечах.

— Погоди, — остановил его Андрей. — Кто ты такой, чтоб нас задерживать?

— Сержант Советской Армии. Разве не видно?

— Видно, что ты нахал, парень, — губы Андрея жестко сжались. — И разговор будет с тобой как с нахалом!

— Не надо, Андрюша, — вперед вышла Лена, тронула Смолина за рукав. — Ну что вы… Нельзя так… Мы понимаем, что у вас всякие там приказы… Только мы здесь при чем? Нам лететь нужно…

— Елена! — приказал Андрей. — К самолету! Может, ты и ее не пропустишь?

— Ее пропущу… — Смолин изо всех сил старался не показать вдруг возникшей растерянности.

«А вдруг Толька ошибся, и они никакого отношения к медвежонку не имеют?.. Просто совпадение? А я на них буром пру?»

…Лена направилась за угол, к невидимому от них самолету.

* * *

…Романцев карабкался по угластым горам бетонных плит, наледенелых и заснеженных.

Шел по карнизу над снежными глубинами, куда сорвись, если не расшибешься, то не вынырнешь.

Балансировал на узких рельсах перекрытий недостроенного склада, за которым самолетный двигатель теперь трудился на малых оборотах…

* * *

…Тюки и рюкзаки были сброшены на снег.

Смолин прислонился к стене и, постанывая, со всхлипом втягивал в себя жгучий морозный воздух.

Черный поиграл пальцами в меховой перчатке, готовясь для нового удара. Белый, нехорошо улыбаясь, заходил справа.

— Не надо, — сказал Андрей. — Сержант понял, что он не прав. Шмотки! И — к самолету…

Романцев выпрыгнул из оконного проема складской конторы. В два прыжка — к ближнему тюку. И полоснул вдоль ножевым штыком. Взвизгнула под сталью промороженная ткань — на снег вывалились смерзшиеся комы черно-красного мяса. Романцев полоснул по второму тюку — полезли, поползли связки мехов, белая медвежья шкура.

— Ты что?! — только и смог выкрикнуть Андрей.

— Как в аптеке, товарищ сержант! Они! — зло и весело выкрикивал Романцев. — Вот ведь какая плешь, гуси-лебеди! А ведь мы по-хорошему просили самолетик ненадолго, — и только здесь увидел, что со Смолиным неладно.

Подошел, заглянул в суженные болью глаза.

— Сейчас мы с него получать будем. Кто?

— Романцев! — морщась от боли, предостерегая, прохрипел Смолин.

Но было уже поздно: Черный и Белый метнулись к длинной, метра в полтора, сумке и через мгновение уже держали солдат на мушках пятизарядных мелкокалиберных карабинов.

— А теперь кто с кого получит? — Белый передернул затвор. — Брось штык!

— Кончай дурочку ломать, — Романцев слегка побледнел, но штык не бросил. — С этим не балуются.

Клацнул затвор Черного.

— И глазом не моргну, шмакодявка! — Кивнул на сугробы за проемами складских ворот: — Только к лету и найдут. Брось штык! Ну!

— Романцев, брось, приказываю… — Смолин постепенно приходил в себя. Голова уже работала четко, но решения не было. Ясно было одно: надо быть готовым ко всему, собраться предельно, следить за каждым движением, словом, жестом противников, нет — врагов! И тянуть время. Обстановка подскажет… Обязательно. Надо только услышать!..

«Степа… Степушка… Где ж ты? Лишь бы сообразил… Не влетел, как кур в о́щип…»

Романцев небрежно бросил штык, примерно в метре от себя — так, чтобы при случае нагнуться и метнуть снизу, прямо со снега. На все не больше секунды. Но где он сейчас, этот случай? Где та секунда?

* * *

Степа ходко шагал по тропке, старался для облегчения ступать в след недавно прошедших. Те, по всему, тоже старались след в след, но это у них не очень выходило: то один, то другой, а то и двое сразу вываливались вбок. Увязали небось по пояс, а то и глубже. Стало быть, тяжело несли, вот груз и заносил. Так и есть — груза было много: передохнуть встали — весь снег кругом изрыт, видать, как вещи держали, так из рук и выпустили, набили ладони до боли. Пассажиры, наверное, а может, летчики с бортпроводницей. Одни следы маленькие, это Степа сразу заметил. Но отмечал все это Степа почти бездумно, по привычке, его отец учил следы читать. Отец был бригадир на большом заводе, в Тобольске, но охоту любил с самого своего деревенского детства: «В лесу, в поле все подмечай, сынок, это только так кажется, что ни к чему, а глядишь — понадобится, будешь локти кусать, что проморгал».

И когда сын ошибался и путал поначалу след волчонка с лисьим, отец крепко давал ему по затылку.

— Да на кой мне?! — взвизгивал Степка и с обиды тер кулаком глаза. — Я, может, на охоту и ходить не буду! Я в хоккей хочу!

— Ремесло, сынок, — отец добродушно привлекал его к себе, — оно не коромысло — плеч не оттянет…

Он скоро увидит отца. Первенство бы только выиграть…

* * *

Самолетный двигатель, что работал все это время на малых оборотах, зататакал басовито, глуша слова. Самолет стоял за углом склада, и летчики никак не могли видеть того, что происходит за бетонной стеной.

— Я шмотки буду к самолету таскать, — Андрей почти кричал в лицо Черному. — А вы уж тут… Черт… — он посмотрел на разваленные штыком тюки. — Так их к самолету не потащишь… Я Ленку пришлю!

Черный покачал головой:

— Мы сами.

Андрей кивнул, подхватил два рюкзака и, тяжело ступая, пошел вдоль длинной стены склада за угол, к самолету.

— Солдат! — перекрывая гулкий стрекот, крикнул Черный Романцеву. — В синем рюкзаке, в боковом кармане, шпагат с иголкой!

— Это уж хрена-та! — Романцев с ненавистью смотрел в черный глазок ствола, быстро поднимавшийся на уровень его лба.

— Считаю до трех. — Черный вжался небритой щекой в лакированное дерево приклада. — Раз!.. Два!..

— Постой! — поднял руку Смолин. — Я зашью.

— Люблю покладистых, — ощерился Белый. — Давай. Отпустим скоро.

Участь солдат была решена для Черного и Белого в тот момент, когда им удалось завладеть оружием. Они лишь переглянулись коротко. Тут и сове было ясно, что ни при каком раскладе отпускать солдат было нельзя. Тем более таких настырных. К тому же было понятно, что солдаты издалека, никто их не хватится, по крайней мере, несколько суток. Ни в части, ни в аэропорту: не получилось с самолетом, значит, ушли. А когда хватятся и начнут искать, доберутся сюда, так пурга сто раз все заровняет. Потом, от мелкашкиной пули какая кровь? И выстрел слабенький, да еще, на удачу, двигатель грохочет. Черта с два кто услышит, а летчики тем более. Значит, солдат — в снег. По минуте на каждого — закидать. Чин чинарем. Можно было бы положить их с ходу. Но у Черного и Белого был свой план, разработанный давным-давно, в котором, конечно, не учитывалось неожиданное появление солдат и их умерщвление, но зато учитывалось многое другое. Они никогда не ходили «на мокрушку», не собирались и в этот раз. Но солдат не станет — это уж как в банке. Перемигнулись, давая понять, что понимают друг друга. Двигатель смолк.

* * *

Смолин вдел нитку в кривую цыганскую иглу и принялся зашивать тюк. Романцев понял его намерение — зашивая, сержант приближался к тому бандиту, который только что целил ему, Романцеву, в лоб.

Значит, на его долю — второй, белесый.

Романцев начал постукивать сапогом о сапог. Затем принялся подпрыгивать, размахивать руками. Главное, чтобы этот гад привык, что он все время в движении, расслабился. Тогда — миг! К штыку! И — снизу! Он знал, что с трех метров не промахнется даже замерзшей рукой.

— Холодно? — спросил Белый.

— Ага, — простодушно, как только мог, ответил Романцев.

— Скоро не будет, — сплюнул. — Кончай скакать!

* * *

Степа ворохнул плечом, устраивая автоматы поудобнее, подсунул правую под ремни, чтобы оружие не мешало при быстром шаге… И тут только понял: что-то не то!.. Где ж его товарищей-то следы? Как же так! Как же это он сразу внимания не обратил? А еще старослужащий — так бы сержант Смолин сказал…

Но почему они не пошли этой тропкой, по которой все ходят, а какой-то другой? И какой?.. Та-ак… Эти-то, четверо, тут шли… Четверо… Четверо… Что ж ему в том, что их четверо?.. И вдруг будто осветилось, так отчетливо: перемешанный с заледенелой кровью снег, медвежонок с закушенной варежкой, следы… Точно, там были маленькие, женские. Ведь он сам сказал тогда Романцеву: четверо, мол… Стоп!

Стало быть, его ребята рассекли этих браконьеров чертовых… И пошли другой дорогой… Зачем? Щас узнаем, только бы дорогу ту сыскать!.. Слева, сразу за кустом, — чисто поле — ой-ой-ёй, уже задымилось поземкой, а горизонта почти совсем не видать! По полю только дурной полезет… Значит, правее шли, скорее всего, по ту сторону кустов, там вроде ложбинка глянется. Может, они ему там какой знак оставили, как ему быть, что делать?

* * *

Романцев видел, что Смолину осталось несколько стежков и метра полтора расстояния до Черного. Он отвернулся от Белого, чтоб тот не заметил сухой блеск глаз. Стал незаметно подбираться, шевелить замерзшими пальцами на руках и ногах. «Примерно секунды три-четыре… — подумалось ему. — А там поглядим, гады…»

Из-за угла появился запыхавшийся Андрей, Черный попятился навстречу, не спуская ни глаз, ни ствола со Смолина…

«Так твою дивизию и не так…» — едва вслух не выругался Романцев.

Андрей посмотрел на солдат, на Черного с Белым…

— Какие вопросы? — усмехнулся Черный и — Смолину: — Шей второй! Шевелись, служивый, и — на свободу с чистой совестью!

— Я думал, уже все… — пожал плечами Андрей.

— Сейчас, второй заделает. Две минуты.

— Не в этом смысле.

— А в каком? — валял дурака Черный, но Андрей не замечал этого, слишком уж нервная была обстановка.

— Ты что, не понимаешь, что их отпускать нельзя, — Андрей облизал потрескавшиеся, потемневшие губы. — Мы подняться не успеем — они всех на ноги подымут!

— И что ты предлагаешь? — Черный наслаждался своей игрой — он знал, что Андрей никогда не произнесет «убей» или «стреляй», чтобы в случае чего: не знаю, мол, «Я лично ничего не говорил», «Меня вообще там не было, я вещи в самолет носил», «Откуда мне знать, что там у них с этими солдатами произошло? Хотя, безусловно, ужасно!».

Андрей не знал, что он давно, почти с первого знакомства, как на ладони у Черного и Белого, и что все их кажущееся слепое подчинение, их подобострастное «капитан», не более, чем игра, такая же, какую вел сейчас Черный. С самого начала он был для них — «фраер».

— Что предлагаешь, капитан? — повторил вопрос Черный.

— Ты что, совсем отупел? — Андрей посмотрел холодно, но Черный заметил, что он сморгнул, а раньше никогда подобного не было.

«Да… капитан, — подумал Черный. — Никогда ты не будешь майором».

— Будь друг, капитан, достань-ка «тозку»…

— Зачем? — удивился Андрей.

— Надо.

Андрей недоуменно пожал плечами, но сбегал к сумке и принес пятизарядный ТОЗ шестнадцатого калибра:

— Для чего?.. Из мелкашки же лучше… И скорей, с погодой опять ерунда!

* * *

Правильно Степа угадал — за кустами ложбина, а может, котлован какой строительный недорытый. Следы! Смолина — побольше, Романцева — поменьше, и у него носок поострее, он модник большой. Пар тридцать сапог у прапорщика переберет, пока по душе сыщет. Хотя ребята ступали привычно, след в след, и никто из следа не вываливался, все же Степа сразу определил, кто из них «топтал», то есть головным шел, кому трудней всего доставалось. Сперва сержант, потом Романцев, потом опять сержант…

Видно, летом здесь, по-над ложбиной, ходил большой кран, от дороги таскал на стройку бетонные плиты. Сейчас осталась только полузаметенная рельсовая колея, кусты мешали, чтоб сюда очень уж большой снег доставал. Колея упиралась в крутой склон, метров семи, вот почему тут не ходили. Возле поля, может, и было на сотню метров дальше, зато карабкаться не надо.

Жалко, никакого знака ему не оставили о дальнейших действиях. Спешили очень — по следам видно. И Степе тоже спешить надо, дело, видать, не шуточное…

* * *

Черный одной рукой направил на Смолина ТОЗ, а мелкашку передал Андрею:

— Зачем? — опять спросил Андрей. — Я же шмотки ношу!

Черный взвел ТОЗ и неожиданно прижал дуло к боку Андрея:

— Шевельнешься — хана. Промажешь — тоже! Как затылком повернется — бей в шов на шапке! Ну?! Подойди и не дрожи!

Белый, заинтересовавшись разворотом событий, на мгновение отвлекся от Романцева. Тот молниеносно — к штыку.

Сухая дробь автоматной очереди выщербила бетонную крошку над головою Белого. Тот от неожиданности скакнул в сторону и тем спасся от романцевского штыка, что глубоко царапнул острием бетон и, кувыркаясь, взлетел вверх. Если бы не очередь, штык прошил бы Белого насквозь.

Романцев вырвал у него карабин. Крепко маханул прикладом по шее.

Черный крутанулся с ТОЗом…

— Не балуй! — Степин голос перекрыл шум двигателя. — Ложи оружие!

Вторая очередь бросила Черному в глаза бетонную пыль и мелкое крошево.

Андрей кинул винтовку.

Степа — автомат Смолину, тот поймал на лету. Затем — Романцеву.

— Итак, наши новые друзья, сделаем разговор общим! — Романцев повел «калашниковым». — Руки в гору!

Трое подняли руки.

— Чего у вас произошло-то? — спросил Степа, спрыгнув со стены на тюк с мехами, который с сухим треском разъехался.

— Интересный ты, Степа, человек, — покачал головой Романцев. — Сначала стреляешь, а потом спрашиваешь.

— Что я, дурной — спрашивать, когда вас на мушке держат?

— Логично. — Романцев шмыгнул, носом и принял свой обычный вид «все ни по чем». — Тут, видишь ли, друг Степа, нас расстрелять решили…

— Ребята… — Андрей наконец овладел собой. — Все это ерунда. Никто бы в вас стрелять, как вы понимаете, не стал. Поиграли пушками и хватит, пора расходиться…

— Ах, так это была игра-а? — протянул Романцев. — Бесхитростная, но добрая шутка! Я лично давно так не смеялся, а вы, товарищ сержант?

— Я хохотал до упаду, вы разве не видели, рядовой Романцев? — в тон ему ответил Смолин.

— Да, да, да… То-то я смотрю, вы, товарищ сержант, за животик хватаетесь и «мама» сказать не можете… Степа, дорогой, ты все-таки возьми этих шутников на прицел, чтоб они не загрустили.

Откуда-то сбоку ударила по лицам снежная крупа, словно гигантскую пригоршню по ветру пустили. Горизонта не стало видно. Свет мерк.

— Сержант… То есть, товарищ сержант, — поправился Андрей. — Ну, мы извиняемся, и все такое… Летите, если вам так приспичило… А с нами будет кому разобраться… Тут ведь не убежишь…

Черный и Белый сели на снег, ни на кого не глядя.

— Я — к летчику, — сказал Смолин так, чтобы его слышал только Романцев. — Милицию надо…

— Послушай, — остановил его Романцев. — Этот паразит прав: и без нас разберутся. Мы их свяжем, если что — банок дадим. Можно и без «если что». Поднимемся, тогда по рации вызовем милицию. А то пойдут протоколы, мы сутки не выберемся!

— Нельзя. Они без нас наплетут семь верст до небес и все лесом. Останешься за старшего.

Смолин закинул автомат за спину и пошел за угол склада на звук самолетного двигателя.

Едва Смолин завернул за угол, Романцев тяжело посмотрел на Андрея:

— Это твоя жена — вот такие синие шары? — Романцев растопырил пальцы на половину своей щеки.

— Моя… — лицо Андрея дернула жалкая улыбка. — Познакомить?

— Обойдется. Какой же ты гад — такую девку в уголовщину втравил!

— Слушай, ты! — Андрей с ненавистью посмотрел на Романцева. — Попутал нас — радуйся! Чего ты еще хочешь?!

— Чего еще… — Романцев помедлил, взглянул на Андрея. — Хочу, чтоб вы трое для начала наложили в штаны. Имеется неплохое слабительное. — Романцев вскинул автомат. — К стенке, твари!

* * *

В углу комнаты на старом полушубке мирно посапывал медвежонок.

…В здании аэропорта старший летчик кричал в телефонную трубку:

— Милиция? Але, але… Милиция, говорю?! Да, да! Я!.. Плохо слышно!.. С летного поля!.. — надсаживался он криком. — С летного, говорю, поля… Автомат! Понятно? Не слышу! Выехали?! Лады! Отлично, говорю!.. Как «что»?! Не слышу тебя, милиция!.. Как «что»? Кто? Летчик? Да я только что с ним на связи… Сам, говорит, ничего не понимаю. Сначала вроде все в порядке, пришла девушка, что с нефтеразведчиками. Один стал вещи таскать. Вот-вот, мол, остальные подойдут. Ушел за вещами и через минуту-две — автомат… Одна очередь, другая…

* * *

Смолин бежал впереди. За ним, шагах в десяти, Лена.

— Романцев! — кричал на бегу Смолин. — Отставить, Романцев!

— Есть отставить. — Романцев отер лицо рукавом и крикнул тем, что елозили в снегу под стеной, избитой пулями почти до самого основания. — Встать! Если кому есть чем похвалиться, давайте! И чем жалобней, тем лучше!

— Ты с ума сошел?! — грозно крикнул Смолин, подбегая. — Что ж ты издеваешься? Чем ты тогда лучше их?!

— Всем, — твердо сказал Романцев. — И я не издеваюсь. Я должок вернул, да не весь. Если бы их взяла, нас бы сейчас уже закопали.

— Что случилось?! — едва переводя дух, выкрикнула Лена, вылетая из-за угла склада.

Ничего не понимая, она смотрела на Андрея, на Черного с Белым. Вместо лиц — маски чудовищные, залепленные снегом по брови. С трудом поднимались. Черный судорожно всхлипывал. Потом она перевела взгляд на Романцева — на горячем стволе его автомата снег таял, едва коснувшись.

— Толя, в чем дело?

— Дело, как я понимаю, в шляпе, — не поворачиваясь к ней, проговорил Романцев. — Вернее, в медвежьей шапке, к вашему несчастью, не сшитой.

— Какая шапка… Почему к несчастью… — и только здесь она увидела черно-красное мясо, вывалившееся из недошитого тюка; второй тюк с мехами, расползшийся от Степиного прыжка.

— Толя!.. — обеими руками она взялась за горло — ее душил слезный ком.

— Ты что? — Андрей отирал снег с лица и сосал его. — Знаешь его?

— Если это имеет какое-нибудь значение, — Романцев стер талые капли с автомата, — даже целовались…

— Толя! — ее пронзительный крик закувыркался к низко мятущемуся небу, как несколько минут назад романцевский штык. — Как… ты можешь!.. Ты… ты… солдафон!

— За солдафона мерсибочки, мадам, — Романцев сузил глаза. — Возможно, мы несколько прямолинейны… А как вас прикажете?.. Когда вы на глазах маленького его матушку, извините за выражение, освежевали? Или когда вы его в яме сдыхать оставили? Не говоря уже о других шутках-малютках?

— Андрей!.. — она сделала шаг к мужу. — Ты же уходил последним… Ты же мне сказал, что вытащил медвежонка? Что отпустил?..

— Какая разница… — с тоской произнес Андрей. — Ну сдох бы он в лесу.

— Шлепнуть надо было… — просипел Белый — он внезапно потерял голос. — Я говорил… Тебя, дуру, послушались…

— Нельзя ли повежливей?! — К ним шли пятеро милиционеров, четверо с автоматами, впереди старший лейтенант. С другой стороны склада — еще трое.

— Можно и даже нужно! — почти с прежними, холодно-властными интонациями произнес Андрей. — То, что моя жена целуется по углам с солдатами — еще не повод говорить с ней грубо. По крайней мере, при посторонних… Вы вовремя подоспели, товарищ старший лейтенант, нас тут чуть не перестреляли…

— Ну ты и гнида-а… — протянул Романцев.

— Товарищ солдат! — строго глянул старший лейтенант. — Товарищ сержант, попрошу распорядиться, чтобы ваши люди перевели оружие в походное положение.

— Группа, внимание, — скомандовал Смолин. — Оружие — на предохранитель. На пле-чо!

Закинули автоматы за спину.

— …Мы тут, конечно, кое-что нарушили, — продолжал тем временем Андрей, указывая на тюк с мясом и медвежьей шкурой, — не скрою… Хотели, понимаете, порадовать в Москве друзей… сослуживцев…

— А это чье? — старший лейтенант вынул из распоротого мешка пару песцовых шкурок.

— Это нам передать дали, товарищ старший лейтенант… — вступил в разговор оправившийся Белый. — Мы даже не знали, что в нем…

— Кто дал?

— Я вам все подробно объясню. Лучше даже напишу, — сказал Андрей. — Я так предполагаю, они из-за этих мехов на нас и напали. Разузнали, вон… — он кивнул на Лену. — Язык-то без костей…

— Пока довольно, — остановил его старший лейтенант и испытующе посмотрел на Смолина. — Что скажешь, сержант?

— Никто на них не нападал! — Лена внезапно шагнула к старшему лейтенанту.

— Елена! — Андрей заступил ей дорогу. — Будешь говорить, когда спросят. А сейчас — мужской разговор!

— Товарищ старший лейтенант! Солдаты не нападали! — Лена обернулась, гневно выкрикнула в лицо Андрею: — Ты грабишь, как в чужой стране! Ты год готовился к этому!

* * *

…Все, что произошло у складов, заняло меньше десяти минут. А в милицейском вездеходе они сидели битый час. Старший лейтенант писал на бланке. Один из милиционеров работал на рации.

— …Понятно, товарищ Спиридонов, — говорил он в микрофон. — Большую вы промашку дали… Ладно… Счастливо… Семь футов вам под килем. Отключаюсь. — Он выключил рацию, снял наушники: — Все, как вы предполагали, товарищ старший лейтенант… Никакого отношения они к нефтеразведочной партии Спиридонова не имеют. У Спиридонова планы изменились — на острова идут, на ледоколе «Партизан», ну и решили посодействовать хорошим людям — те им рацию починили…

— Понятно. Надо же, такой серьезный человек, Николай Николаевич… — кивнул старший лейтенант, глядя в окошко, как браконьеров ведут к другому вездеходу, поменьше.

Мело уже так, что стены складов едва проглядывали, хотя до них было не больше семидесяти метров.

Закончив писать, старший лейтенант протянул листки Смолину.

— Слышь, Петренко! — крикнул старший лейтенант в окошко конвойному. — Ты женщину с ними не сажай! Она с нами поедет!

— Да я не сажаю, товарищ старший лейтенант! — откликнулся Петренко.

— Давай ее сюда! Замерзнет!

— Не хочет, товарищ старший лейтенант! Я ей тулуп большой дал!

К их вездеходу подошел летчик, распахнул дверцу:

— В общем, так, мужики… Прогноз — плакать хочется. Если не вылетим через пятнадцать минут, то можем полететь через месяц. И ваш мыс Малый тоже вот-вот закроется.

— Заканчиваем, — сказал старший лейтенант. — Заводи свою керосинку. — И — Смолину: — Правильно? Тогда вот тут напиши: «С моих слов записано верно», и распишись внизу каждой страницы.

— Документы проверять надо! — крикнул Романцев вслед летчику. — Лысые романтики!

— Ты уж молчи, — покосился на него старший лейтенант, — самосудчик…

— А как они нас?.. — повернулся к нему Романцев.

— Доказать будет трудно, — вздохнул старший лейтенант, — свидетелей-то нет. Тем более, не они стреляли…

— Ну и у них свидетелей нет! — набычился Романцев.

— Это твое, солдат, счастье… Вот смотрю я на вас, ребята, и думаю, — старший лейтенант снова вздохнул. — Вроде взрослые, старослужащие… Ну откуда у вас такое неуважение к закону?

— В каком смысле? — у Смолина даже подпись вкривь пошла.

— В том смысле. Вычислили вы этих субчиков — молодцы. Но зачем самим-то надо было наказание им устраивать? Ведь вы же прекрасно знали, что здесь милиция есть, тем более, вездеход свой у нас оставили, майор ваш нам звонил… Так нет — сами захотели. Это ведь не игрушки. А если бы ты, как тебя?.. Романов…

— Романцев, товарищ старший лейтенант.

— Так вот, если ты, Романов, — старший лейтенант был слишком увлечен, чтобы заметить свою погрешность, — зацепил бы кого? Или они вас? Что б с вашими матерями было? А, сержант, ты об этом подумал?

— У меня мать умерла, товарищ старший лейтенант.

— Да… — смутился старший лейтенант. — А взяли бы мы их чисто, теперь, вишь, они и от мехов отбрыкиваются… Хотя навряд ли, не выйдет… Что там, Петренко?! — крикнул он, увидев, как из вездехода выскочил Петренко, а за ним стали вылезать арестованные, второй милиционер.

Петренко подбежал, кашляя и отплевываясь, на ходу обернулся и крикнул браконьерам, указывая на ближний склад:

— Чтоб живо! И без глупостей! Корнеев! Проследи!

— Там, понимаете, товарищ старший лейтенант, от кого-то несет, ну мочи нет! Я и послал оправиться и почиститься!

Романцев захохотал в голос:

— Одного медвежья болезнь достала. Интересно, кого?..

— Можете быть свободны, ребята, — сказал лейтенант. — Счастливо вам задание выполнить. Но в дальнейшем советую соображать, что к чему.

Они направились к самолету, мотор его вновь гулко стрекотал. Неподалеку от вездехода старшего лейтенанта стояла Лена в громадном, полы по снегу, тулупе.

— Счастливо, — участливо сказал Степа, проходя мимо, и простодушно добавил: — И чего вы теперь делать-то будете?

Она не ответила.

Романцев миновал ее молча.

— Ждать, — наконец коротко и ясно сказала она.

…В заднее окошко Андрей видел, как милицейский вездеход, шедший сзади, остановился возле Лены, окутав мутным облаком выхлопных газов. Когда через миг гарь снесло ветром, Лены на снегу уже не было. Закрылась дверца, вездеход круто развернулся и, взрывая снег траками, пошел, держа стометровую дистанцию.

Андрей понял, что не увидит ее больше никогда — очные ставки и суд, разумеется, не в счет.

Он с самого начала, с самой той встречи в метро, страшился ее потерять. Потому что любил, но гнал эту мысль, старался вообще об этом не думать. Он убеждал себя в обратном, в том, что никакой у него любви нет, что он просто-напросто взял что надо по праву сильного, единственному праву, которое он признавал в жизни. Подчинил, лишил собственного «я», заставил смотреть на мир его глазами и оценивать происходящее по его оценкам! По его ценнику, по которому она ценилась лишь как жена «капитана», а потому должна была больше всего бояться превратиться в ничто, если могущественный «капитан» оставит ее за ослушание или просто потому, что она ему наскучит.

Он ясно давал ей это понять, хотя втайне знал, что это совсем не так. Что без нее он не может. И в Заполярье он ее взял, чтобы она увидела его в деле, в силе и власти. Чтобы конечным результатом этого жестокого и опасного дела — машиной, фирменными тряпками и прочей «культурной жизнью» — окончательно и бесповоротно привязать ее, пока она не разглядела, что он, в сущности, слаб и никчемен…

А Черный с Белым поняли его с ходу. С самого начала он был «фраерок крапленый», которого не наказать — себя не любить.

В Москве после реализации шкурок, что должен был осуществить обожаемый «капитан», наступал их черед. И не видать ему ни «Жигуля» шестой модели, ни фирменных тряпок, ни ежедневных обедов в загородных кабаках. А может, и вообще ничего не видать — это уж будет зависеть от его поведения, как отнесется к неожиданному такому проигрышу.

Когда началась эта история с солдатами возле недостроенных складов, Черный мгновенно сообразил, что «фраер» в их руках со всеми потрохами, только его нужно заставить убить. И все! Меха он потом отдаст сам. В зубах притащит.

Так что, если разобраться, маленький мишка, брошенный в яме, о чем Андрей сожалел, казнил себя за такую глупую, идиотскую слабинку, спас его. Хотя и доставил много неприятностей. На пять лет…

* * *

Меха, отобранные у браконьеров, втащили в комнату милиции при аэровокзале.

Каюр-орочон сортировал песцовые, беличьи и прочие шкурки. В одну сторону откладывал явно купленные, выделанные несколько месяцев назад, а в другую — свежие, битые в последние двадцать дней. Это старший лейтенант его попросил: незаконная скупка пушнины — одно, а хищнический отстрел песцов — совсем другое, и статья другая, и наказание…

«Зачем стрелял? — перебирая шкурки темными пальцами, думал старый орочон. — И этого зачем?.. И этого?.. Совсем плохой песец — летний волос падает, зимний не вырос, однако… Серый песец, грязный «чайка» зовут…»

Еще орочон вспомнил, как давно-давно дед ему говорил, что волк может человеком стать, и это хорошо — смелый человек тогда бывает, в охоте ему удача. Плохо, когда человек волком становится…

Что волк, что медведь — сколько про них рассказано и у каких народов! И у греков, и у римлян, и у китайцев, и у древних иранцев… Да и нет, наверное, народа в Европе, Азии или Америке, который не размышлял бы о них, полагая их существами волшебными, наделял их способностью к чародейству.

Ромула и Рема, легендарных основателей Рима, вскормила волчица. На Кавказе у сванов символом дружины была волчья стая. Хаттусилис I, царь хеттов, в древности живших в Северной Сирии, говорил, что его воины должны быть всегда вместе, как племя волка. Древнеславянское название волка-оборотня шло от «ведати». А кеты с орочонами сравнительно совсем недавно верили, что путь к верховному божеству знают лишь волк да ворон. Древние не сомневались, что волк может превратиться в человека, и тогда на свете появляется Великий Охотник и Вождь.

Вот когда человек в волка превращается, тогда беда! Страшнее не бывает. По индоевропейским верованиям, человек, совершивший тяжкое преступление, неминуемо становился волком. А потому не было ему жизни среди людей.

Великому Одину, верховному скандинавскому божеству и к тому же богу войны, приносили в жертву «ставших волками». Их закалывали без жалости, потому что и они, «ставшие волками», ее не знали, вернее, забыли, предпочтя доброму сердцу и справедливости смертельный удар клыков.

Славяне, скандинавы, жители Индостана, римляне, заполярные народы, разделенные расстояниями, по тем временам невероятными, почти непреодолимыми, но какими схожими, наивными и великими понятиями владели они о тайнах природы, о взаимоотношениях человека и зверя, в которых первенство человека достигается лишь одним — человечностью…

* * *

…За иллюминатором в разрывах облаков плыла недальняя земля: тайга переходила в тундру, потом снова встречались темные острова леса. Снега, оленьи стада на бегу. Пролетели над одинокой оленьей упряжкой. Откуда было знать Мише Смолину, что это его первая встреча с Маринкой. И будет вторая, он очень будет хотеть, чтоб была третья…

* * *

Потом все исчезло в пурге, в снежных зарядах. «Аннушка» пошла вслепую. Падала в воздушные ямы, выкарабкивалась…

Пообедали мясными консервами с галетами. Пососали лимон, чтоб не укачивало.

— Якуты, эвенки, кеты с орочонами — вот охотники, — сказал Степа. — И вообще, сибирские жители… Для них охота — хлеб, без нее не проживешь. А эти… В такую даль, вишь, приехали зверей убивать…

— Тут кручи бери. — Романцев взял еще кружок лимона. — Они, гады, и нас положили бы…

— Это как пить дать, — серьезно кивнул Степа.

— А ты молодец, Степан, нет двух мнений, — серьезно сказал Романцев. — А вот бывший сержант, рядовой Романцев, прошляпил — надо было сперва оружие отобрать, а потом уже ихние тюки потрошить…

— Нет, Толя, это уже следствие, — вздохнул Смолин, — а причина — я дурака свалял: во-первых, автоматы в вездеходе оставил, а во-вторых, действительно, в милицию б надо… Слушай, Степа. Вот ты видел по следам, что мы с Романцевым разошлись… Почему ты за ним пошел, а не за мной?

— А надо было за вами? — испугался Степа. — Я хотел поначалу…

— Нет, ты все отлично сделал. Но почему?

— Так Романцев же хитрый, — облегченно улыбнулся Степа.

— А я? — полюбопытствовал Смолин.

— А вы, товарищ сержант, умный. Я и понял, что вы Романцева в засаду назначили…

— Дипломат. — Романцев подмигнул Смолину, наклонился к Степе. — Простите, ваша фамилия не Талейран?

— Шел бы ты… — Степа отвернулся к иллюминатору, в котором ничего не было видно. — Лесом…

— Я — к летчикам, — поднялся Смолин. — Летим вроде долговато. А вы тут не шалите, понятно?

— Есть не шалить, товарищ сержант! — ответил Романцев. — Степочка, что ты там разглядываешь, касатик?

— Ехидство твое, — вздохнул Степа, но от иллюминатора отвернулся.

Смолин пошел вперед, в кабину.

— Вот ведь какое дело, — зевнул Романцев, — звери живут, чтоб по ним стреляли. Им ведь все равно — кто?

— Им-то все равно, да нам не все равно, — серьезно сказал Степа.

— Это кому же?

— Людям.

— Всех не перевоспитаешь, Степа, — философски начал Романцев. — Я вот стал одного перевоспитывать, а меня на «губу»!

— Какой же ты все ж таки человек, Анатолий, — вздохнул Степа. — Нейтронную бомбу вон изобрели, а ты все на кулаки надеисси…

— Умно, — буркнул несколько смущенный Романцев.

— Как ты на них вышел, лучше скажи? — полюбопытствовал Степа.

— Медвежонок и вывел, — сказал Романцев. — Раз они его на шапку не пустили, значит, я подумал, с ними или женщина или ребенок… Ну а потом затычка хлебная в портвешке, — Романцев достал из кармана картонную гильзу, на которой тоже были следы мякиша, по всей видимости использованного вместо пыжа. — Ты раскопал, а я подобрал.

— Вот гады, — вздохнул Степа. — Как с хлебом обращаются… Чего ж ты милиции не отдал?

— На память оставил. Мы ж им координаты точные дали. Там еще четыре штуки валяются. Найдут, на то она и милиция.

— А портвейн зачем вылил?

— Чтоб злее быть, — сказал Романцев. — Да-а, только, как говорится, начал жить хорошо — деньги кончились.

— Это ты к чему? — удивился Степа.

— Да все к тому… Ленка-то все-таки человеком оказалась, а я, олух, даже адреса толком не узнал. — Романцев вздохнул: — Не везет мне что-то последнее время с бабами.

Степа уже не слушал его. Прикрыл глаза. Вспомнилось отчего-то, как он перед самой армией пришел в больницу к отцу…

СТЕПАН ПАНТЕЛЕЕВ

…Как сидел на пружинной сетке, завернув угол матраца, чтоб не касаться чистых простыней. Отец, такой же большой, скуластый, как Степа, лежал головой на высоких подушках. Из-под простыни к индикатору на стене тянулись провода. По датчику непрерывной синусоидой бежал импульс.

— Вот ты, как слесарь, скажи, — допрашивал его отец о таинствах своей любимой профессии, — какое самое маленькое отверстие можешь высверлить?

— Ну мне, как слесарю, — степенно отвечал Степан, — меньше, чем 002, не приходилось.

— Ну, 002 — это не предел…

— Я пользуюсь линейкой, она не дает мне плоскость…

— Ну как это она тебе не дает…

— Не дает. Дальше, чем на метр. Сразу ошибка. Я пользуюсь уровнем.

— Прибор, Степа, для этого есть.

— Знаю. С зеркалом.

— И не с зеркалом…

— …С зеркалом, там микроскоп стоит, — азартно продолжал Степа. — И от него луч проходит через марку. Но точности, батя, мало…

— Об том и речь. Небось морозцем увлекаешься? — спросил отец.

— Могу теперь и морозец, — с гордостью сказал Степа. — И японский могу, и европейский, и какой хочешь, — он пригляделся к индикатору, увидел, что часть его поверхности покрыта замысловатым узором. — И вот такой могу запросто.

Во время разговора вошла медсестра, молча села на кровать с другой от Степана стороны, стала мерить отцу давление.

— Чего-то вам не нравится, — поглядел отец на медсестру.

— С чего это вы решили? — спросила она, сворачивая брезентовую ленту.

— Так, какую-то гримасу сделали…

— Я вот сейчас сделаю гримасу, что у вас посторонние сидят, — обиделась медсестра и встала. — К ним относишься по-человечески, а они — обзываются… Молодой человек, выйдите из палаты.

— Да это сын мой… — отец постарался улыбнуться возможно добродушнее.

— Тут у всех сыновья да дочери, давайте их всех по палатам рассадим, — саркастически улыбнулась сестра.

— Его в армию забирают, — сказал отец. — Попрощаться пришел…

— Ты… знаешь? — удивился и испугался Степан. — А мама… чтоб я тебе не говорил…

— Молодой человек… чтоб не волновать… выйдите из палаты…

Отец сделал быстрый жест рукой: давай, мол, иди.

— Не боись, Степан, — сказал отец. — Дождусь тебя. Два года — не срок…

Он протянул Степе руку, тот пожал ее и встал.

— А чего это, — настороженно спросил Степа, показывая на индикатор и пятясь к двери, — он у тебя прыгает?..

— Когда, молодой человек, он не прыгает, — сказала медсестра, — а ровной линеечкой идет, тогда под белой простыней вывозят. Да вы выйдете, наконец? — она распахнула дверь в коридор.

Степа, весь красный и стараясь на нее не смотреть, дошел до двери. Обернулся, бросился к отцу. Они обнялись.

— Ты только род наш не страмоти, — бормотал отец. — Слышишь, Степка?..

Медсестра у двери стояла непоколебимо.

— …Степа! Степан! Степушка-а-а! — раздалось из форточки на втором этаже, когда Степан уже вышел на улицу. Он обернулся: из форточки высовывался отец в женском пальто на плечах. Медсестра придерживала одной рукой пальто ему у горла, а другой прощально махала Степану.

— В отпуск приезжай! — срывающимся голосом крикнул отец. — Слышишь, Степка?! Да пиши!..

— …А еще отец любил, особенно, когда я еще маленький был, но уже соображал, — сказал Степа Романцеву, — поставит перед собой, и чтоб я всех дедов-прадедов своих перечислял, с именем-отчеством и кто чем занимался…

— Ну? — удивился Романцев. — И много ты их знаешь?

Степа было настроился рассказывать, но самолет сильно тряхнуло. Затем еще. Вновь пошли воздушные ямы, к разговорам не располагающие. За иллюминаторами — белое, несущееся, крутящееся струями, как закипающая мутная вода…

* * *

От летчиков вышел расстроенный донельзя Смолин.

— Вроде подъезжаем? — осведомился Романцев и посмотрел на часы.

— Обратно, — бросил Смолин и бухнулся на скамейку рядом.

— Это в каком смысле? — Романцев даже приподнялся.

— В таком, что сесть не можем. Буран до Малого Медвежьего достал. Распаковывайся, — сказал Смолин Романцеву. — Доложимся начальству.

* * *

— …Что ж им передавать-то, раз погоды нет, — хмуро переспросил майор Лесников стоявшего перед ним радиста. — На усмотрение командира группы сержанта Смолина… Вот он, эпсилон чертов, как себя оказывает.

— Что, товарищ майор? — остановился возле дверей радист.

— Ничего… — пробурчал Лесников. — Идите, говорю.

* * *

— Да-а… — протянул Романцев. — Я говорил: надо было навешать им от души, а милицию с воздуха вызвать…

Из кабины вышел второй пилот, подошел к ним.

— Давно замело? — спросил Романцев и ткнул пальцем в дюралевый пол.

— Только что, — ответил летчик. — Думали, успеем. Прорвемся.

— Вот! И я про то же! — Романцев зло прихлопнул по колену. — Сейчас бы загорали себе спокойненько…

— А вы не сможете сесть не на аэродром, а поближе к порту? — Смолин поднял глаза на летчика и добавил умоляюще: — Ну как-нибудь, а?

— Как-нибудь не умеем, — недовольно сказал летчик. — А хорошо, может, и выйдет.

И пошел в кабину.

— Зачем тебе порт? — Романцев пожал плечами.

— Еще не знаю. — Смолин устало прикрыл глаза. — Все-таки лучше, чем «руки в гору» и домой топать…

* * *

…«Партизан» — небольшое судно, что ходило с материка на острова с геологическими и изыскательскими партиями, с промысловыми охотниками и прочим трудовым северным людом, медленно пробирался во льду. Крупные льдины обходил, мелкие расталкивал. На корме были кучно сложены конструкции буровой вышки, оборудование под брезентом.

Романцев выскочил из камбуза с дымящимся противнем в руках. Влетел в пассажирский салон. Бухнул противень на стол, предусмотрительно застланный газетами. На противне шипели два огромных куска мяса.

Со скамей начали подыматься буровики, рабочие. Весело раздували ноздри, потирали руки, глядя на противень.

— Вам, Николай Николаевич, как старшему, — Романцев протянул свой штык человеку лет сорока пяти, с обветренным востроносым лицом и рыжей челкой, постриженной по давно забытой моде.

— Благодарю за доверие, — улыбнулся тот, взял второй нож у своих и принялся резать мясо.

Романцев наклонился над спящим Степой.

— На помост вызывается, — раскатисто, как информатор на больших соревнованиях, произнес Романцев, — Степан Пантелеев. Штангой занимается…

— Канифоль где? — пробормотал Степан, сел, пошарил перед собой руками, как слепец, ничего не нашарил и открыл глаза. — А мне чего-то приснилось… — сказал он смущенно. — Вроде первенство началось…

— Калории твои вон уже шипят, — Романцев мотнул головой на противень с жареным мясом. — А насчет первенства… — он безнадежно махнул рукой.

— Неправда, — сказал Степа. — Мне майор обещал…

Машина «Партизана» стучала напряженно, с ясно слышимым трудом… Нос судна упрямо лез на ледяное поле. Соскальзывал назад. Снова лез, и наконец зелено-голубая трещина змеилась к противоположному концу льдины. Половинки медленно расходились. Судно ходко шло по свободной воде. До льда.

— Слушай, Анатолий, — поев, сказал Степа. — А если на корабле чего-нибудь сломается в дороге, как тогда?

— Тогда рыб кормить, — меланхолично ответил Романцев.

— Не, я серьезно. Должно ж у них вроде мастерской быть для механических и слесарных работ? Хоть небольшая, да?

— Наверно… А тебе на кой?

— Поглядеть хочется, — Степа посмотрел на свои широкие ладони с жесткими мозолями от штанги. — Я перед армией с отцом слесарил. Он знаменитый на весь Тобольск слесарь, отец-то, к нему из Новосибирского академгородка приборы возят, чтоб отладил. Не веришь?

— Верю, — пожал плечами Романцев, занятый своими мыслями.

— И дед, Павел Петрович, отца отец, тоже по металлу работал. А первым прадед в Тобольск пришел, Петр Лукич, еще до революции, ружья чинил. Остальные Пантелеевы все охотниками были, промысловыми. Соболя брали, белку, медведя. А еще в самые давние времена, аж при батьке Петра Первого, пришел в наши края казак Пантелей, дружка Семейки Дежнева, и женился на бурятке. От него мы, Пантелеевы, и пошли. Видишь? — Степа показал на свои выступающие скулы, на глаза с раскосинкой. — У нас в роду многие на бурятках женились. Очень хорошие люди — буряты…

Романцев тем временем разглядывал себя в зеркальце, которое достал из нагрудного кармана.

— Ничего не могу понять… — проговорил он наконец.

— А что? — спросил Смолин.

— Почему мне с бабами не везет? — пожал плечами Романцев.

* * *

В ходовой рубке «Партизана» над картой склонились сержант Смолин и капитан, плотный, краснощекий, выбритый до матового блеска.

— Ох, сержант, сержант… — с видимым неудовольствием вздохнул капитан. — Упрям ты, да без толку. Таких-то у нас в Сибири не жалуют, не любят…

— А я за любовью не гонюсь..

— Кто ж за ней гонится… — грустно усмехнулся капитан. — Она сама найдет, — он сделал непривычное ударение на первом слоге. — Вот коли не будет ее, тогда худо, — его толстый кривой палец ткнулся в карту, в который раз обвел по абрису дерево-гриб, остановился. — Вот он, твой мыс Малый, так? Вот мы, — он указал точку на противоположной от мыса стороне дерева-гриба. — Нам до него еще пилить да пилить. И проходы между островами битым льдом забиты. Да туман вот-вот падет. Хорошо еще, что штормить перестало…

— Что ж делать? — без всякой надежды спросил Смолин.

— Терпеть, — пожал плечами капитан. — Ждать.

— Чего?

— У моря погоды, — грустно улыбнулся капитан. — Слыхал такие слова?

— У нас приказ, товарищ капитан, — устало сказал Смолин. — Может, хоть скорость можно прибавить?.. Ведь времени у нас нет…

— Сержант, милый, — капитан даже руки к груди прижал для убедительности. — Все про приказы знаю, сам воевал… Да крыльев-то у нас нету. Ведь мы не самолет.

Михаил долго смотрел сквозь смотровую, прозрачного оргстекла стенку рубки — нос «Партизана» то глубоко уходил в черные волны, то взмывал вверх к белому небу. Водяные всплески то и дело били в стекло. Реальной оставалась только качка.

* * *

— Я и говорю: каких еще вам доказательств надо, когда уже сейчас в Сибири самая мощная добыча нефти и газа по Союзу! — увлеченно говорил Николай Спиридонов. — А в Тюмени, я вам не доказал?.. А они: даже, мол, если ты нефть на островах и найдешь, то разрабатывать сейчас ее никто не будет.

— Это почему же? — спросил Романцев.

— Дорого, мол, больно. А я говорю: не дороже, чем Нефтяные Камни в Баку, для данного района, конечно… — Спиридонов понизил голос и показал глазами на своих. — Хорошо еще, ребята мне верят…

— Николаич, — к ним подошел широкоплечий бородатый Петрович. — Рация опять барахлит…

— Черт побери. Все думаю: ерунда получилась. — Спиридонов в смущении крепко потер голову. — С виду вроде приличные такие хлопцы… Из Москвы, мол, охотоведы… Ну как тут было не посодействовать, ведь я тоже москвич родом… А их Андрей даже рацию вот нам чинил…

— Я б его сам починил, — Петрович хмуро сжал пудовый кулак, — пакость такую…

— Это, пожалуй, капремонт был бы, — усмехнулся Романцев. — Так в чем проблема, мужики?

— Связался бы ты, парень, по своей рации с нашей базой, — просительно глядя, сказал Петрович. — Время подошло. Не то там ругаться станут.

— Сделаем, — кивнул Романцев. — Только командиру скажем…

— Строг? — спросил Петрович.

— Жуть, — ответил Романцев.

— Однако без строгости нельзя. Ведь я про что, — неожиданно серьезно начал бородатый Петрович. — Мы тебе, Николай Николаич, конечно, верим, но и ты нас не обмани… Чтоб как договорились: коли пусто, нефти нет — сразу айда домой. Так или нет?

Спиридонов согласно покивал.

На узком трапе — с верхней палубы в пассажирский салон — вначале появились мокрые сапоги, затем тускло блеснула поясная бляха.

Романцев, глядя, как устало клацают смолинские подковки по ступенькам трапа, как Смолин зло хряснул шапку о колено, сбивая снег, тихо сказал Спиридонову:

— Полный привет… Или я ничего не смыслю в людях. — И Степе: — Твои шансы стать чемпионом резко поднялись вверх.

Спиридонов вопросительно взглянул на Смолина — тот безнадежно махнул рукой.

— Да-а… — протянул Романцев и смаху ухватился за поручень — судно тяжело тряхнуло волной. — «Он получил, чего не ожидал», как пелось в одной шутихе…

— А ты не получил? — раздосадованно огрызнулся Смолин.

— Я получил другое. — Видно было, что Романцев давно готов был к этому разговору. — Я получил приказ: в составе группы сержанта Смолина достичь мыса Малого для выполнения спецзадания. Кто виноват — как любил спрашивать известный писатель Чернышевский Николай Гаврилович, — что достичь указанного места не удалось? Метеоусловия виноваты. И кое-что другое, но это относится исключительно к принципиальности сержанта Смолина, и мы пока это опустим. Что делать? Как спрашивал тот же писатель. Вернуться в часть — нет двух мнений. А я который час кувыркаюсь на этой лайбе, и еще неизвестно, сколько буду кувыркаться.

— «Кто виноват?» — это Герцен написал, — сказал Спиридонов.

— Ну да, — нахально подтвердил Романцев. — А я как сказал?

— Терпи, казак, — Спиридонов сочувственно тронул рукав Смолина. — Временный неуспех есть неизбежный путь к успеху — так у нас говорят…

Смолин молчал, отвернувшись к стене. Очень хотелось плакать от полной несправедливости случившегося.

— Да вы светлый оптимист, Николай Николаич… — усмехнулся Романцев.

— Ну да, — серьезно согласился тот. — А пессимистам нефть искать — гиблое дело.

* * *

Он был упрям, Колька Спиридонов.

В сорок шестом, когда ему было лет девять и он жил в Москве, у Покровских ворот, он вызвал стыкаться весь свой двор — всех одиннадцать пацанов от девяти до четырнадцати. Колька тогда был слабее слабого, его дразнили доходягой и хануриком, и ему частенько доставалось, не со зла, а просто так. Он сам себе становился противен, когда, хныча, упирался лбом в прохладное железо водосточной трубы в углу двора. И однажды он понял, точнее, почувствовал, что так дальше продолжаться не может, не должно, иначе противное ощущение собственной слабости и полной зависимости от чужой злой воли останется навсегда. Это уж он потом, повзрослев, так то чувство сформулировал, а тогда он просто подошел к самому главному во дворе по прозвищу «Пупа» и, ударив босой ногой в лужу, окатил его с ног до головы. На такое ЧП сбежался весь двор. Пупа, грязно ругаясь, отделал его под орех, но на этот раз он не хныкал и не бежал в угол к трубе, а, выругавшись впервые теми же, малопонятными, жуткими словами, вызвал весь двор на бой.

Неписаный кодекс драки тогда, в далеком послевоеньи, соблюдался строго: семеро одного не бьют, лежачего не тронь, биться до первой «кровянки»… Поэтому тут же решено было стыкаться с Колькой по очереди. Кинули на спичках, кто за кем. И со следующего дня начали.

Лупили весело, смеху ради. Колька приходил домой весь в синяках, на вопросы испуганной матери не отвечал. Отец Колькин, капитан Николай Яковлевич Спиридонов, лежал на кладбище в Белграде.

Каждый день Колька вел очередного противника в развалины соседнего дома, куда летом сорок второго угодила немецкая пятидесятка. Там Колька сполна получал свое и долго лежал на груде битых кирпичей. Со двора в уши ему летели веселые крики его противников, слышался перебряк консервной банки по асфальту, заменявшей футбольный мяч. Он не плакал. Просто не хотелось вставать…

Но как-то ночью мать проснулась от его плача.

— Больно, сынок? — спросила она, пересаживаясь к нему на кровать.

— Страшно, мама… — мелко стуча зубами в ознобе, прошептал Колька. — Очень страшно… И драться ведь я не люблю…

— Да кто ж тебя? — мать еле сдерживалась, чтоб самой не заплакать. — За что, Коленька? Скажи, не бойся… Я в милицию… А хочешь — комнату поменяем… Уедем отсюда…

Но Колька больше ничего не сказал. Отвернулся к стене. Мать до утра сидела подле него и, беззвучно плача от собственного бессилия, едва касаясь, гладила его стриженую голову…

Постепенно веселье во дворе стало утихать — то ли надоело, то ли Колька стал приобретать боевые навыки и сладить с ним стало не так легко и безопасно, а кто и просто зауважал его, в общем, ребята уже не прочь были помириться, но Колька был неумолим…

Наконец круг замкнулся: наступила очередь Пупы, самого главного Колькиного обидчика.

Они пришли в развалины. Пупа блатновато прищурился и сунул руку в карман клешей — всем было известно, что у Пупы там свинчатка. А Колька вдруг улыбнулся щербатым от предыдущих сражений ртом. И в его улыбке было такое презрительное бесстрашие, что Пупа растерялся и не вынул руку со свинчаткой. А когда Колька шагнул к нему, по-боксерски прикрыв подбородок левым плечом и продолжая улыбаться, Пупа сплюнул ему под ноги и… стал карабкаться по битому кирпичу, хватаясь за покореженные взрывом двутавровые балки перекрытий и уныло матерясь.

Тогда Колька впервые узнал уважительное признание окружающих. В эти дни ощутил в себе силу и теперь знал, что дорого это стоит, порой даже дороже бесценных материнских слез…

* * *

Снег повалил гуще. «Партизан» шел по кромке огромного, до горизонта, ледяного поля. Откуда-то сверху, как драный занавес, стали опускаться клочья тумана. «Партизан» тоскливо заревел.

Романцев работал на рации в маленьком закутке возле пассажирского салона. Вслушивался в наушники, записывал на листке.

— Что? — спросил, войдя, Смолин.

Романцев посмотрел на командира, вздохнул.

— Нефтеразведчикам. Их начальство приказывает им возвращаться. Немедленно.

— Та-ак… — протянул Смолин, обескураженный этой новой неожиданной бедой.

— И плакал наш мыс Малый горючими слезами, — продолжал Романцев. — Ведь нам с ними заворачивать придется.

— Это уж как в банке, — пробормотал Смолин.

* * *

— …Вот так номер… — только и смог сказать Спиридонов, прочитав текст радиограммы. — «Нефтеразведка островов закрыта министерством. Немедленно прервав рейс возвращайтесь базу»… Ребята! — глаза его лихорадочно заблестели. — Это ж ошибка! И я докажу… Это большая ошибка, ребята. Теперь уговор! Моим, — он кивнул на салон, — ни полслова. Пусть все идет, как идет. А по ходу я соображу, что делать…

— Я знаю… — сказал Смолин.

— Что?

— Сказать, — помолчав, проговорил Смолин.

— Кому?

— Им, — Смолин кивнул на салон.

— Что вы… — Спиридонов, смущенно улыбаясь, сел рядом со Смолиным. — Они ж, конечно… Ведь чуть не год, как без дома…

— Тем более, значит, они весь этот год верят вам.

— Вы поймите, — начал убеждать его Спиридонов, — все откладывается минимум на год… Вся моя работа, все надежды. Да что на год — лет на пять… Да… Если мы пойдем назад, то ведь и вы с нами, а как же ваш приказ?!

— Сами скажете? — Смолин встал. Казалось, во время этого разговора он сам принял важное решение. — Или мне сказать?

Спиридонов отвернулся, встал. «Что же это, — горько подумал он. — Всему конец?.. Опять ходи по кабинетам, доказывай, что ты не верблюд?..»

* * *

…«Партизан» стоял у ледяного берега, часто вздыбленного торосами. Трап покачивался над самым льдом.

От «Партизана» уходил лыжник — это был Смолин с вещмешком, автоматом и рацией за спиной. Он так решил, а по-другому решить не мог, да и не хотел.

— А он у вас, Толя, случаем, не того? — К Романцеву, стоявшему у трапа, подошел Спиридонов.

— Нет, — ответил Романцев.

— Тогда чего ж вы с ним не пошли?

— Он велел возвращаться с вами, — ответил Романцев.

— А-а… — как-то обидно, как показалось Романцеву, протянул Спиридонов.

— А-а — это в каком смысле?

— Это в смысле того, когда не того… — Спиридонов повернулся и пошел к лесенке трюма.

* * *

…Романцев догнал Смолина в тот момент, когда «Партизан» дал прощальный гудок и пошел разворачиваться в обратный путь — нефтеразведчики Спиридонова возвращались на материк…

— Давай рацию, — сказал Романцев. — А Степка пусть возвращается. У него первенство и все такое. И охота ему с этими железками валандаться, а?

Смолин поглядел на Романцева и вдруг обнял его.

— Вот еще, — шмыгнул носом Романцев, — нежности какие… Ты хоть куда идти, знаешь?

— Тут самое узкое место полуострова… Километров шестьдесят. Мы проходим его насквозь и выходим почти у самого мыса Малого.

— А время? А погода?

— Мы будем знать, что сделали все, что смогли.

* * *

…Степа стоял на корме и, тяжело вздыхая, смотрел, как удаляются в белую пустыню две фигурки. Как становятся все меньше… Как исчезают за торосами… Появляются… Вот их уже и не видно…

И тут Спиридонову вдруг вспомнилось далекое, сорокалетней давности. Как после очередного «боя» он шел от развалин к себе во двор. У овощного магазина сгружали с полуторки первые арбузы. Один из грузчиков замешкался, арбуз выскользнул и, стукнувшись об асфальт, раскололся с сухим треском. Грузчики, весело дивясь на его синяки, крикнули, что отдают ему арбуз, и он принял это как должное, как знак уважения иного, взрослого мира, где, как думалось, все справедливо, как Победа, и прекрасно, как майский салют.

Тогда он не пошел во двор, а сел на бульваре, выгрызал добела корки и прикладывал их к своим горящим синякам.

Здесь, на бульварной лавочке, он понял, что необязательно победить — главное, чтоб перестало быть страшно…

* * *

Потом был долгий путь по торосам. Обход трещин, подло припорошенных снегом и совершенно не заметных в сумерках. Подъем по склону берега, крутому, как стена пятиэтажного дома, и скользкому, как наледенелая детская горка.

* * *

…Майор Лесников, сидя на тахте, натянул меховые сапоги, застегнул ремешки на голенищах. Встал, притопнул несильно.

— Ты уже пришел? — сонно спросила жена из соседней комнаты.

— Я уже ухожу, — ответил майор, затягивая ремешок портупеи.

Вышел в переднюю. Посыльный, тот самый боксер, что доставил столько неприятностей Романцеву, вытянулся, козырнул.

— Что там? — спросил майор, снимая с вешалки полушубок.

— Синоптики, товарищ майор, антициклон обещают…

— И только-то? — у майора даже рука в рукаве застряла.

— А еще вас командующий, товарищ майор… К прямому проводу…

— С этого б и начинал, — майор, уже одетый по форме, распахнул дверь в пургу.

* * *

…Но они шли. Согнувшись в три погибели под напором бурана. Ложились в снег. Затем кто-то из них вставал первым. Поднимал товарища. Сил уже не было. Но они шли…

Звон… Смолин приподнялся на локте. Зажал уши рукавицами. Звон прекратился. Открыл — звон. Колокольцы…

Подполз Романцев. Показал рукавицами на уши — перекрикивать буран не было ни сил, ни желания. Смолин понимающе кивнул.

— Значит, помираем, Мишка… — прохрипел Романцев.

А из мятущегося белого — белое, звенящее…

* * *

— …Связь со спецгруппой была пять часов назад. С борта судна «Партизан», товарищ «Первый»… Нет… С тех пор молчат… — майор Лесников, косясь на трубку, морщился. — Так точно, товарищ «Первый». Я знаю, что они должны быть в эфире в 10.21. Вижу, товарищ «Первый», что осталось 3 часа 42 минуты… Нет, лететь им не на чем… — И, прикрывая мембрану ладонью: — Сивак!.. Что там у этих лоботрясов за антициклон опять?! В общем, готовь спасателей и на всякий случай десантников опять! — Потом снова в телефон: — Да я понимаю, товарищ «Первый». Да объясните же там, что это Север, тут по-другому не бывает…

* * *

…Ярко горел костер. Оленья шкура, натянутая на шесты, заслоняла огонь и их самих от мятущейся вьюги. Белая рубашка и двое безымянных оленей паслись на опушке карликового, неправдоподобно изогнутого леса. Побрякивали нашейные ботала — это их звон услышали ребята в белой пурге. Маринка, в нарядной ягушке, расшитой орнаментом, помешивала в котелке деревянной ложкой на длинной ручке.

— …Отец в меховом ателье работал… Он меня все к себе водил, меха разные учил различать, а мне что-то жалко этих зверей было, которые шкурками висели, — глядя на огонь, рассказывал Смолин.

Ноги его были укутаны шкурой, а сапоги на колышках сушились возле костра.

— Однако, что жалеть? — спросила она. — Шкура и есть шкура. Когда плохо сделана, пропадает… Тогда жалко, правда…

— Пацан был наивный… — грустно усмехнулся Смолин. — Ну вот… Короче говоря, месяца через полтора после похорон отец женился… На тете Лизе, материной лучшей подруге…

— Хорошо, — вдруг кивнула она.

— Ага, — кивнул Смолин. — Очень. Оказалось: мать год болела, а у них… полным ходом… Они, культурно выражаясь, роман крутили… Один раз прихожу домой, недели через две, как мать померла, — он за столом сидит, перед ним бутылка пустая. А раньше не пил. На столе фотографии материны, порванные на мелкие клочки, и где одна и где с ним.

— Нехорошо, однако, — сказала она.

— Я, как увидел, ошалел, болтаюсь, как воробей по конюшне…

— Как это? — она высоко подняла бровь.

— Да не в этом дело… — отмахнулся Смолин. — Главное, Марин, я ему про фотографии ничего не сказал… Представляешь? Вот номер. Как вспомню — от злости аж в ушах звенит…

— А у нас тоже обычай был, — сказала она, зачерпнув ложкой варева, — если старший брат умрет, то младший на его жене женится, его детей растить помогает…

Смолин удивленно посмотрел на нее, помолчал и продолжал:

— Надо, думаю, самому кусаться, а то заедят… Ну, вот, пишет он мне аккуратно каждую неделю, а я рву. Второй год… Послушай, а почему тебя зовут так странно?

— Маринка — чего ж тут странного? — улыбнулась она. — По-гречески — Морская. И я море люблю.

— А наш майор говорит: «Не надо путать северное побережье Черного моря с южным побережьем Белого. Это две большие разницы». Это когда кто-нибудь что не так сделает.

Она засмеялась, потом спросила:

— Ты когда обратно?

— На днях.

— Мы тут до весны каслать будем, — сказала она. — На Севере так: если один раз в жизни человека увидел, уже говорят: а, этот, я его знаю… Если два раза — это уж старые приятели, друзья, — она отчего-то смутилась.

— Как мы с тобой, — улыбнулся он. — Я вон тебе всю жизнь выложил, сам не знаю почему.

— Это, наверно, потому, что мой прадедушка шаман был, — сказала она.

— Ну? — удивился Смолин и опять улыбнулся. — Наверно, потому…

— Нет, — грустно сказала она. — Не потому — ты просто думал меня больше никогда не увидеть. Как люди в поезде, все про себя рассказывать любят. — Поставила перед ним варево. — Пей из ложки. Сильным будешь. Долго не устанешь…

— А что Толи-то долго нет? — забеспокоился Смолин.

Маринка прислушалась:

— Уже скоро будет. С Алю едет, нам важенок ведет. Тебе повезло, что стойбище рядом. Собаки сильно волноваться стали, я так и подумала, что кто-то в буране плутает…

— Должно ж когда-то и повезти.

— Сейчас важенок вместо быков запряжем, — перевернула нарты полозьями на снег. — Они быстрее.

Ветер ударил незащищенный теперь костер — пламя прижалось к снегу.

Смолин подошел разбросать костер.

— Мы зимой огонь не гасим, — сказала она. — Может, сгодится кому…

— Господи, — пробормотал Смолин, глядя, как отсветы костра пляшут по Маринкиному лицу, как ярко блестят раскосые глаза. — Бывают же такие красивые… Я думал, только в журналах…

— А-а! — отмахнулась Маринка. — Ну их, твои журналы!

— Что так?

— Все одно пишут… Какие мы дикие были…

Из метельной круговерти вывернули нарты, рядом с каюром сидел Толя Романцев, за нартами бежала тройка оленьих самок, важенок.

— Какие дела, командир?!

— Нормалек, Толик! — весело откликнулся Смолин.

* * *

…Нарты неслись во весь дух. Пролетали мимо огромного черного креста, лишь верхнее перекрестье торчало над заснеженной сопкой.

— Это кто же?! — крикнул Смолин сидящей впереди Маринке.

— Моряки какие-то, — отвечала она. — Давно было!

Вдалеке показалось заваленное снегом по крышу зимовье.

* * *

В окно зимовья был виден огромный красный диск солнца, низко висящий над снегами.

— Это ж надо — закон подлости, — бурчал Романцев, настраивая рацию. — Солнышко… Стоило горбатиться. Сел да прилетел…

— Уже, — сказал Смолин, внося охапку поленьев..

— Чего? — не понял Романцев.

— Летят.

Романцев выскочил на улицу — один самолет уже выбросил технику на грузовых парашютах. Появился второй с десантниками.

— Выходит, мы… зазря… — проговорил Романцев и вдруг, неожиданно для себя самого, заплакал — по-детски кривя губы и размазывая слезы рукавом. Затем схватил пригоршню снега и стал яростно тереть лицо…

Романцев ворвался в избу, бухнулся на колоду, заменяющую стул, и принялся крутить ручки настройки, бормоча при этом:

— Мы все равно кой-чего докажем… А то какую моду взяли — сели, да прилетели, да прыгнули, и все девки млеют… Все, командир. Я на волне. Хоть на полчаса, а раньше их в эфир выйдем!

— Нельзя, Толя, — тихо сказал Смолин. — Наш выход в 10.21, через сорок минут.

* * *

…В самолетной темени над люком вспыхнул желтый сигнал: «Приготовиться». Коротко взревнула сирена. Пошли в стороны створки люка.

Зеленый сигнал!.. Сирена!! Невыносимая!!!

Гудит дюралевый пол под ногами бегущих к люку. Головой вперед — как в детстве с обрыва. Один за другим. А первых уже крутит в голубом воздушном потоке, оранжевыми огоньками вспыхивают вытяжные парашюты. Раскрываются купола основных. И через несколько мгновений все подразделение — длиннющая цепочка куполов. Как поплавки гигантского невода, заброшенного в солнечную синь.

Люк бесшумно закрывался. Темно, пусто в самолетном брюхе, как в доме, из которого все ушли. Борттехник высадки в белом шлеме идет неспешно вдоль тросов, протянутых под потолком, убирая вытяжные фалы, которые только что крепились к парашютам тех, кого уже здесь нет…

* * *

Лахреев с рацией за спиной подбежал к зимовью. Распахнул сапогом дверь зимовья и застыл изумленный:

— Вы… откуда, ребята?

— На вопрос «откуда» напрашивается ответ: от верблюда, — мрачно посмотрел на него Романцев. — Это первое. Второе: надо сказать «здрассте» дядям.

— Здорово, — растерянно пробормотал Лахреев.

— Можно и так, — кивнул Романцев. — Только не надо путать южное побережье Белого моря с северным побережьем Черного. Понятно?

— А чего я… путаю-то? — Лахреев все еще не мог прийти в себя от неожиданной встречи.

— Ты дверь не закрываешь.

Лахреев повернулся к двери, но закрыл ее, как говорится, с другой стороны. Выскочил из зимовья:

— Товарищ лейтенант! Там какие-то солдаты… С рацией.

— Что за солдаты? — строго спросил лейтенант.

Лахреев только плечами пожал.

— Ты, Лахреев, не цыганка — плечиками играть, — еще строже произнес лейтенант. — Ты — десантник и должен был выяснить, кто находится на объекте, а уж потом докладывать.

Лейтенант взбежал по ступенькам крылечка. При виде офицера Романцев и Смолин вскочили. Вытянулись.

— Кто такие?

— Гвардии сержант Смолин!..

— Гвардии рядовой Романцев!..

— Документы.

Придирчиво сверил фотографии с лицами.

— Что вы здесь делаете?

— Вас, товарищ лейтенант, ждем, — сказал Смолин, глядя в сторону.

— Нельзя ли яснее выражаться, сержант?

— Разрешите, товарищ гвардии сержант, обратиться к товарищу гвардии лейтенанту? — очень официально произнес Романцев.

— Обращайтесь.

— Яснее, товарищ гвардии лейтенант, не скажешь, — продолжал Романцев. — Как увидели ваш самолет, так и ожидаем, когда вы приземлитесь и в эфир выйдете. А то, что мы двое суток по сугробам да по морям — по волнам корячились — это, конечно, не в счет…

— Значит, вы и есть группа майора Лесникова, — догадался лейтенант. — А вас уже спасатели ищут. Чего ж вы сами в эфир не выходите? Что-нибудь с рацией?

— Нам приказано выйти в эфир отсюда, с мыса Малого, в 10.21, — Смолин взглянул на часы, — через семнадцать минут.

Лейтенант молча пожал им руки и вышел.

На крыльце затопотали, обивая снег. Ввалились Лахреев и второй радист, стянули лямки раций.

— Присаживайтесь, голубки, — вздохнул Романцев, указывая на лавку под окном.

— Товарищ лейтенант просил: можно, они тут пока постоят, а то мороз, — сказал Лахреев.

Смолин молча кивнул.

Десантники составили рации в углу у порога и вышли.

— А лейтенант у них ничего себе… — сказал Романцев.

* * *

— …Служим Советскому Союзу, товарищ майор! Прием, — сказал в микрофон Романцев и подмигнул Смолину: вот, мол, мы с тобой какие. Но от дальнейших слов майора лицо его вытянулось. — Вас понял, товарищ майор. Отбой.

— …Ну, майор благодарит, и все такое… — растерянно сказал Романцев, снимая наушники. — И говорит еще…

— Ну? — не выдержал Смолин.

— Что нам с тобой приказано остаться здесь… До особого распоряжения. Выходить в эфир каждые полчаса.

* * *

На радиомасштабных картах разных штабов, больших и малых, в квадрате 47 дробь 9 появился условный значок радиомаяка…

А где-то, с большого аэродрома, один за другим стартовали тяжелые самолеты. Шли над облаками эскадрилья за эскадрильей.

— Штурман, — говорил радист, — Малый маячит…

Штурман сверял курс… Поправлял, если надо было.

Специальные машины расчищали взлетную полосу от снега и льда — тяжело ревя, поднимались новые эскадрильи.

* * *

…Давно минул «холъонок-кып», месяц пальца на рукавице, с самым коротким днем, когда женщина только палец на рукавице успевает сшить. И другие месяца зимние минули.

Молодой день белой стрелой прогнал ночь, синюю старуху. По-кетски — время весновки наступило. Лупурэрэн — по-эвенкийски. Алое солнце выпорхнуло.

Длиннющих три месяца с лишком жили ребята в полярной тьме. Пока радиолокационную станцию не сбросили, смену не прислали. Вездеход тоже парашютом спустили.

Толя Романцев последние дни перед уходом в часть пропадал у сменщиков в сборном домике, в маленьком закутке-мастерской. Смолин знал, что Романцев выпросил у локаторщиков пластинку из нержавейки и трудился над ней напильником, выбивал керном, но не спрашивал, что и зачем — раз Толя делает, значит, надо.

…Наконец они получили приказ возвращаться в часть. Вездеход уходил от зимовья. С крыльца махали вслед солдаты — те, что останутся здесь вместо них. Рядом с зимовьем стоял теперь сборный домик, на сопке вращалась антенна радара.

— Кто у тебя, Миш, прадед был? — глядя в тримплекс, спросил Романцев.

— Прадед? — переспросил Смолин, ошарашенный неожиданным вопросом. — Дед, я знаю, под Ленинградом погиб…

— Я тебя про одного, а ты мне про другого. — Романцев махнул рукой.

— Что это с тобой?

— А действительно, что со мной? — невесело усмехнулся Романцев. — Все хорошо… Восьмой класс кончил: родители — магнитофон-стерео. Работать пошел — отец с матерью: нам денег твоих не надо, купи себе мотоцикл. Купил мотоцикл. Эх, девочки веселые, портвейн-портвешок… Сто грамм не стоп-кран, дернешь — не остановишься… Из армии приду, отец собирается машину взять… Ну, купим машину…

— Да к чему ты? — Смолин вгляделся в необычно серьезное лицо товарища.

— К тому, что Пантелеев вон про своих знает, — грустно сказал Романцев. — И мы про своих знать должны.

Смолин долго смотрел в печь, как чернеют дрова, превращаются в жаркие уголья, рассыпаются в прах…

— Надо у отца поспрашивать, — наконец проговорил Смолин.

— Помириться решил? — изумился Романцев.

— Даже и не знаю… Пока мы здесь, все думаю…

— А отцу сколько?

— Скоро шестьдесят… То-то и оно, — поднял глаза на Романцева. — А может, они не так уж виноваты?.. Так получилось — и все…

— А фотографии чего он рвал?

— Кто его знает? Может, стыдно стало… А ты с Инкой своей что думаешь делать?

— А чего с ней делать? Она сама все наделала.

На вершине крутого склона берега, сверкающего от множества стекавших по нему струек талой воды, высился большой черный крест. У подножия изъеденная ржавчиной до дыр пластинка — букв не разглядеть.

Романцев притормозил:

— Я быстро, командир!

Смолин вышел за ним. Романцев, увязая выше колен, подобрался к кресту, достал из-под куртки светлую стальную пластину, из кармана отвертку и шурупы.

— Я сколько раз сюда ходил, — сказал Романцев, ввинчивая шурупы, — все буквы не мог разобрать… А год так и не разобрал…

Смолин прошагал по Толиным следам, помог привинтить, орудуя штыком.

Бросили руки к ушанкам.

На пластине было выбито:

«Лейтенанту флота князю Ростовцеву с экипажем фрегата «Св. Анна». Отечество вас не забудет».

* * *

— Домой всегда ветер попутный! — Романцев вновь взялся за рычаги.

— Слушай, давай маленький крючочек сделаем? — Смолин смущенно и просительно посмотрел на Романцева. — Сначала к тому лесу… Ну, где… Колокольцы, помнишь?.. Где спасли нас…

— Как же, как же… Значит, вариант «мы поедем, мы помчимся» все ж таки существует?.. — усмехнулся Романцев. — И ты думаешь, что твоя Маринка все торчит там? Как пенек?

— Ты болтай поменьше, — обиделся Смолин. — И поезжай, куда тебе приказывают.

— Так бы сразу, товарищ сержант, и сказали. — Романцев шмыгнул носом и дал газ.

К концу дня они доехали до опушки стелющегося леса, где три с лишним месяца назад Смолин рассказывал про свою жизнь кетской девчонке Маринке. Вокруг было еще полно снега, истоптанного оленями, покрытого твердым крупчатым настом. Возле кучки сушняка чернело пятно кострища.

— Вот и костер наш, — тихо проговорил Смолин.

— Ваш, как же, — пробормотал Романцев. — Уж тут жгли-пережгли… — но затормозил.

Они вышли, подошли к кострищу. Романцев, сам не зная зачем, пнул носком сапога головешки. Они разлетелись, поднялось облачко золы.

— Эй, Миш!.. — он присел над кострищем, подул: среди черноты и серой золы слабо заалели два уголька.

— Мы, она говорила, костер зимой не гасим, — проговорил Смолин, обламывая и подкладывая маленькие веточки на угольки. — Может, говорит, сгодится кому…

— Тогда я тушенку тащу, — сказал Романцев, направляясь к вездеходу. — Рубанем от души!

Весело трещал огонь. Шипела тушенка в банках. Котелок с закипающей водой дымил паром… Вдруг из-за недальней сопки — ракеты: красные, зеленые, белые…

Поднявшись на сопку, они увидели примерно в полукилометре буровую вышку, из которой хлестал черный фонтан, по снегу растекалось черное слякотное пятно, в котором топтались, обнимались люди. Поодаль чернобородый лупил вверх из двух ракетниц сразу.

— Сержант! Сержа-ант! — услышали они знакомый голос.

К ним бежал Николай Спиридонов — радостный, донельзя чумазый.

— Ах, ребята… Сержант, милый ты мой! — обнимал он Смолина, блестя мокрыми глазами. — Видал эту дрянь черную?! А?! — Он тыкал рукой по направлению к буровой. — Попалась!.. А помнишь, сержант, как нервишки-то у меня? Телеграммку-то хотел тю-тю?..

— Я запомнил другое — как вы тогда говорили, — улыбался Смолин, стирая со своей щеки нефтяное пятно, — что неудача есть нормальный путь к удаче…

— Точно! — и Спиридонов снова обнял его. — Главное, чтоб стало нестрашно, сержант.

— А с островами, значит, завязали? — спросил Романцев.

— Наоборот, — отвечал Спиридонов. — Здесь же структуры такие же, как на островах. Пусть теперь только попробуют: где, мол, доказательство? А я их сразу за шкирку и сюда: разуй глаза, дядя!

Чернобородый Петрович все лупил из ракетниц. В черной луже плясали чумазые счастливцы.

* * *

…Мотор вездехода взревел. Гусеницы рванули твердый наст.

Смолин обернулся, поглядел на черное кострище, на оспины оленьих следов на снегу, освещаемые разноцветными сполохами веселых ракет…

«Вот почему они ушли отсюда», — подумал он.

* * *

…Через несколько часов на улице военного городка Романцев остановил вездеход. Насадил резиновый шланг на трубу водоразборной колонки. Принялся качать, а Смолин смывать крепкой струей грязь, чтобы машина пришла в часть в приличном виде.

— Толя! — услышал он знакомый голос.

Обернулся — через улицу к нему шла Инка Батракова, из-за которой начались у него неприятности с любителем бокса. Судя по свободному платью, ребенок у нее должен был появиться месяца через два. Ей было восемнадцать лет.

— Спасибо тебе, Толя, — потупясь, сказала она. — Мы с Игорем вчера расписались. Ваш командир разрешил.

— Ну и дура! — буркнул Романцев.

— Почемуй-та? — удивилась Инка.

— Потомуй-та!.. — передразнил Романцев. — И вообще, гони его, и чем быстрее, тем лучше.

— Как это — гони? — Инка не могла в толк взять. — А зачем же ты его… тогда?!

— Дурак был, — мрачно сказал Романцев. — Такие вещи кулаками не решают…

— Ты на меня сердишься, да, Толь? — потерянно спросила Инка.

— А чё мне? — пожал плечами Романцев. — Вольному воля, храброму поле, спасенному рай.

— Я так виновата перед тобой, Толечка-а-а… — она заплакала тоненько, совсем по-детски.

СОЛДАТЫ

Перед воротами КПП Романцев нетерпеливо засигналил. Было высунулся пожурить нерасторопного дежурного, но, увидев, что на дежурстве тот самый боксер Игорь, промолчал, лишь посмотрел строго. Игорь сморгнул, вздохнул и на всякий случай зашел за створку ворот…

* * *

На плацу было пыльно и солнечно. Гулко топотала сапогами строевая. По газонам уже проклюнулась зелень.

Они стояли перед Лесниковым, теперь уже подполковником.

— Ну и как? — спросил подполковник Лесников.

— Отлично отдохнули, товарищ подполковник, — улыбнулся Смолин. — Целых три месяца плюс двое суток туда, обратно не считается. Хотелось бы послужить…

— От лица командующего и от себя, — Лесников покосился на свои погоны, — объявляю вам благодарность!

— Служим Советскому Союзу! — в один голос сказали они.

— Романцев, — Лесников достал из кармана и протянул Толе погоны с золотыми сержантскими лычками, — это тоже от меня… Только не надо путать…

— Северное побережье Черного моря, — подхватили они, — с южным побережьем Белого…

— Это две большие разницы! — Лесников наставительно поднял палец вверх. — Идите, а то ваш дружок Пантелеев все глаза проглядел. Сутки отдыхайте.

* * *

— …Ты первенство-то свое выиграл? — спросил Романцев Степу после долгих объятий, хлопанья друг друга по спине и прочих выражений чувств.

— Какое… — улыбаясь, отмахнулся Степа. — Я ж тогда знаешь как переживал, что с вами не остался?.. Так мой отпуск и накрылся.

— Какой отпуск? — поинтересовался Романцев.

— Домой, — вздохнул Степан. — Какие отпуска бывают.

— Так ты за отпу-уск… — протянул Романцев и подмигнул Смолину.

— Ну да, — простодушно подтвердил Степа, — обещали, если, конечно, первенство выиграю. Дом чинить надо, а отец болеет. Крышу перекрыть, и все такое… А штангу я, вообще-то, совсем не люблю: только жиры нагуливаешь да пуп рвешь…

— А чего ты мне про дом не сказал? — спросил Смолин. — Я б кого другого взял!

Степан вдруг широко, ясно улыбнулся:

— А мне чего сегодня приснилось: будто мы с отцом ставни на окнах красим. И краска такая веселая, голубая…

На плацу строились солдаты, там прохаживался прапорщик Сивак.

К Степе подбежал солдат Саша, у которого когда-то Степа реквизировал калорийную колбасу, передал ему новенький щегольский чемодан и помчался в строй.

— Это ты куда ж? — поинтересовался Романцев.

— В отпуск, говорю, — сказал Степан, любовно оглаживая чемоданную кожу. — Вишь какую красоту принесли…

— Ни черта не понимаю! — рассердился Романцев. — То ты едешь, то ты не едешь…

— Чего ж тут не понять? Мать подполковнику Лесникову написала. Вчера письмо пришло, и он сразу: десять суток, не считая дороги.

— А ты что ж сам у него не попросился? — спросил Смолин.

— Просить, Миша, неприятно, — очень серьезно сказал Степа. — Мы, Пантелеевы, очень просить не любим. А мать — женщина, ей можно…

— Мы — Пантелеевы… — передразнил Романцев. — Тоже мне князь Ростовский.

— При чем тут князь-то? — удивился Степа. — У нас все так-то. До десятого колена свой род помнят.

Тем временем к строю подошел подполковник Лесников.

— Равня-ась! Смирр-о! — раскатисто прокричал Сивак.

— …Мне нужно пятнадцать человек. Добровольцы!.. — долетел до них голос Лесникова. — Шаг вперед!

Весь строй шагнул дружно.

— Отставить! — сказал Лесников. — Повторяю: мне нужно пятнадцать человек.

— Встать, что ли? — Романцев с хрустом потянулся, подмигнул Смолину.

Направились к строю.

Пантелеев посмотрел им в спины и пошел с чемоданом к казарме.

Подполковник Лесников строго посмотрел на Смолина и Романцева, которые встали на правый фланг, но чуть впереди основного строя.

— Я ж приказал вам отдыхать! — строго сказал Лесников.

— Так мы же с отдыха, товарищ подполковник! — улыбнулся Романцев.

— Спички есть? — внезапно спросил подполковник.

Романцев достал коробок, отдал Лесникову.

— Будете жребий тянуть! — сказал подполковник Лесников, запалив и тут же загасив спичку. — У кого горелая — становится к сержантам Смолину и Романцеву.

Из казармы выбежал Пантелеев без чемодана и встал рядом с товарищами.

— А отпуск? — спросил Смолин.

— Хорошо ж ты обо мне понимаешь… — обиделся Степа. — Вы вон опять кудай-то идете, а я буду пельмени в Тобольске лопать…

* * *

А на сибирских реках с грохотом, подобным орудийной канонаде, ломался лед.

Сталкивались льдины, лезли друг на друга, запирали ревущую, мутящуюся воду. Грохотали взрывы, уже настоящие — рвали заторы. Вода несла в океан лед, вековые деревья и все, что удавалось унести…

Обнажались крутые берега. Трубили олени-быки и сходились в смертных поединках из-за важенок. Медведь таскал лапой снулую от долгой подледной темени рыбу…

В одно такое весеннее утро Белая рубашка мощным ударом груди сломал загородку и ушел в тайгу, уведя с собой в тайгу трех лучших важенок. Маринкин отец неделю гонялся за ним, но так и не догнал…

ЮРИЙ КЛАРОВ ЛАРЕЦ ВРЕМЕНИ[1] (Легенды о часах)

— Поклонник детективного жанра, — не без ехидства сказал Василий Петрович Белов, глядя мимо меня, — начал бы, конечно, это повествование с убийства и ограбления весьма известного среди ценителей старины московского антиквара. Рассказал бы о различных версиях, о поисках бесследно исчезнувшего преступника, о слухах. Затем он сообщил бы, как через год после событий, взволновавших Москву, в Баварии покончил жизнь самоубийством король Людовик II. Не слишком углубляясь в обстоятельства, при которых это случилось, рассказчик, все более и более заинтриговывая читателей, намекнул бы на некую связь между тем, что произошло в России и Баварии. А затем, сделав вид, что начисто забыл про самоубийство и убийство, пригласил бы читателей посетить вместе с ним двор Иоанна Васильевича Грозного… Любитель исторических легенд (а ими — и любителями и легендами — история весьма богата) начал бы со звездочета, врача и механика Иоанна Васильевича Грозного голландца Бомелия, из-за которого, по мнению москвичей, «на русских людей царь возложил свирепство, а к немцам на любовь преложи». Впрочем, скорей всего, он бы начал это повествование не с «лютого волхва дохтура Елисея», а с созданных им при помощи черной магии «волшебных» часов, которые якобы предрекли царю смерть. Что же касается специалиста, то он бы, разумеется, не вспоминал ни про убийство, ни про Людовика II. И уж наверняка бы с презрением отвернулся от всяких сказок о смерти Иоанна Грозного, от Бомелия, его предсказаниях и волшебных часах. Легенды, предания, досужие выдумки… Все это чепуха. Главное — законы истории и законы механики. Только они имеют значение. Как и положено уважающему себя специалисту, задумавшему или уже написавшему кандидатскую диссертацию, он, разумеется, начал бы с истории вопроса. Он бы популярно объяснил, что древнейшими приборами для определения времени являлись гномоны — простейшие солнечные часы, а также водяные часы, которые в те далекие времена полностью удовлетворяли скромные потребности человечества. Позднее появились колесные часы, а к концу пятнадцатого века — пружинные. Затем он убедительно доказал бы, что если существование Иоанна Грозного ни у кого не вызывает сомнения, то с «волшебными» часами дело обстоит совсем иначе: «волшебных» часов нет и никогда не было, а были только хорошие часы и плохие, причем плохих всегда было почему-то значительно больше…

Белов улыбнулся и спросил меня:

— Какой же из этих трех вариантов вы бы предпочли: первый — детективный?

— Безусловно, — подтвердил я. — Поэтому вы, вероятней всего, начнете с третьего, то есть с версии специалиста?

— Нет, — покачал отрицательно головой Василий Петрович. — Этот рассказ я начну с четвертого варианта.

— То есть?

— С большой комнаты в нашей квартире, которую отец шутливо именовал «Ларцом времени». В ней находилось более двухсот часов… — Василий Петрович закурил трубку. — Коллекционером нельзя стать. Коллекционером надо родиться. А я родился обычным ребенком. Поэтому, хотя значительная часть моей жизни прошла в музеях, я никогда и ничего не коллекционировал, если, понятно, не считать этих вот историй, которые я вам время от времени рассказываю. Но коллекционеры, которых я знал, всегда вызывали у меня глубокое уважение. Я относился к ним с тем же благоговением, что и к волшебникам, хотя в отличие от кудесников они в Красной книге, куда заносят исчезающие виды, пока еще не значатся. Более того, судя по тому, как увеличивается число музеев, коллекционеры процветают.

Сколько этих музеев и каких только нет в них экзотических коллекций!

…В Мюнхене вашу любознательность удовлетворит великолепный музей игральных костей. В Стамбуле — музей истории ислама, где вы можете полюбоваться «священным зубом пророка», несколькими волосками из «его» бороды и «личным» письмом Магомета к правителю Эфиопии.

А ежели вы окажетесь в Англии, то обязательно посетите город Тринке, который прославлен основанным здесь миллионером Чарльзом Ротшильдом грандиозным музеем. Возможно, этот музей и не вызовет у вас приятных эмоций, но ошеломит наверняка. Это музей вшей, в котором экспонируется около двух тысяч разновидностей этих милых насекомых, досаждавших еще древнегреческим героям и философам, бесстрашным рыцарям средневековья и их прекрасным дамам…

Мне думается, что каждый из этих — и сотен других — музеев имеет, как принято говорить, право на существование. Игральные кости высвечивают одну из граней человеческой натуры — чувство азарта. Удовлетворяют они и эстетическим потребностям; среди экспонатов попадаются подлинные произведения искусства, созданные талантливейшими мастерами. Кроме того, как известно, кости и карты послужили толчком к созданию теории вероятностей, и этот факт вызывает к ним невольное уважение.

Не стоит презрительно относиться и к насекомым из собрания Чарльза Ротшильда. Ведь они не только наблюдали за историей человечества, но и вмешивались в нее, что порой вело к некоторым прогрессивным преобразованиям. Во всяком случае, имеются сведения, что именно они «покончили» с Суллой, безбожно терроризировавшим своих сограждан, и отправили к праотцам королей Филиппа Второго и Фердинанда Четвертого, чем заслужили законное право на благодарность…

Итак, коллекционеров следует приветствовать. Но при всем том свою шляпу я сниму все же только у входа в Лувр, Эрмитаж или в музей часов. Тут уж я ничего не могу с собой поделать: часы — моя слабость…

Иногда мне даже кажется, что человечество — в случае крайней необходимости, понятно, — вполне обошлось бы без какого-либо шедевра живописи, а вот без часов — вряд ли… Часы для меня — символ жизни и прогресса.

Жить без времени и вне времени нельзя. Время — наш благодетель и наш палач. Оно бесстрастно и неподкупно, мудро и справедливо.

«Все мои владения — за одну минуту жизни», — сказала, чувствуя приближение смерти, английская королева Елизавета.

Придворные забегали вокруг постели умирающей повелительницы. Как им хотелось поднести ей на золотом блюде, украшенном драгоценными камнями, не одну-единственную минуту, а час, сутки. Шутка ли, королева готова отказать все свои владения! Только настенные часы в спальне даже не вздрогнули и не замедлили свой равномерный безостановочный бег. Им не нужны были земли английской короны, корабли королевского флота, казна… И они не кичились своим бескорыстием. Они просто и скромно выполняли свой долг перед вечностью и людьми.

Время — одно и то же для всех. Напрасно суетитесь, благородные леди и лорды! Напрасно, совсем напрасно. А вы, ваше величество, приготовьтесь к смерти. Время вам не подвластно. Вы слышите меня? Эта секунда — последняя секунда в вашей жизни. Тик-так… Прощайте, ваше величество!

С помощью приборов, созданных тысячи лет назад, человечество определяло время сна и бодрствования, великих открытий и великого позора, благословенные часы любви и вдохновения, часы слез и смеха, подвигов, войн, созидания и разрушения.

Глупцы думали, что время можно обмануть. Мудрецы смеялись над ними. Они понимали: это безнадежно.

Вы знаете, что такое клепсидры? Так называли водяные часы, созданные в глубокой древности. Простейшие из них очень напоминают песочные. Капля за каплей вытекала вода из маленького отверстия, сделанного в дне сосуда. Такими клепсидрами в Риме и Древней Греции измеряли выступления ораторов. И глупые подкупали служителей клепсидр. За золото хранители времени так сильно суживали отверстие на дне сосуда, что подкупивший мог говорить в два раза дольше других. Но ни Демосфен, ни Цицерон никогда не прибегали к подобным трюкам. Поэтому они и стали великими ораторами. Они знали: если оратор не убедил людей короткой речью, то длинной лишь вызовет их раздражение. И вообще, что такое длинная речь? Это кража времени у себя и у слушателей. А такая кража — самая тяжкая, ибо можно возместить все, кроме похищенного времени…

Часы водили кистью Рафаэля, пером Льва Толстого и смычком Паганини.

Они подгоняли великих творцов, напоминая им о том, что время быстротечно и его нельзя вернуть.

«Помните о смерти и торопитесь», — говорили они.

И творцы торопились сделать на земле все, что им было предначертано.

Они разрабатывали философские системы, сочиняли музыку, создавали романы, осваивали новые методы лечения людей, учились летать, писали картины и опускались на дно океана. Исследовали микрокосмос и макрокосмос.

Личная жизнь?

«Имеющий жену и детей искушает судьбу: это — препятствие для великих предприятий…» — сказал Бэкон, прислушиваясь к голосу жены и глядя, как движется по кругу стрелка часов.

И умирают холостяками: Адам Смит, Гоббс, Спиноза, Кант, Лейбниц, Бойль, Дальтон, Юм, Леонардо да Винчи, Рафаэль, Микеланджело, Гендель, Бетховен, Мендельсон, Мейербер…

Комфорт? Удобства? Условия для работы?

Тикают часы, и Сервантес пишет в мадридской тюрьме «Дон-Кихота». А когда ему не на что купить бумаги, он записывает свои мысли на обрезках кожи.

Смерть?

Совсем не вовремя. Но что поделаешь! Надо торопиться. Кто знает, сколько у меня еще осталось минут! И Моцарт умирает, держа перед собой партитуру «Реквиема». Его дрожащая рука указывает на одну из нот, а губы стараются выразить особый эффект турецкого барабана.

До последней минуты сочиняет Россини свою «Торжественную мессу», которая впервые исполняется на его похоронах.

Часы и люди… Об этом можно было бы написать философский трактат. Но вернемся к «Ларцу времени».

…Отец стал коллекционировать часы еще мальчишкой. Началось с того, что как-то в день ангела дед подарил ему пять карманных часов времен первой французской революции. Это были необычайные часы. Их задача заключалась не столько в том, чтобы показывать время, сколько в том, чтобы засвидетельствовать политические симпатии своих владельцев. Тогда во Франции по прическе, одежде и часам определяли политическую принадлежность граждан: якобинцы, например, носили длинные белые панталоны, синие фраки с острыми фалдами, синие плащи и красные фригийские колпаки. Волосы у них были длинные и гладкие. Они не пользовались пудрой. На крышке их часов чаще всего красовалось изображение гильотины — сурового стража революции; термидорианцы предпочитали фрак с закругленными фалдами, короткие, по колено штаны и высокий зеленый галстук. Они носили часы-луковицы с цепочкой, украшенной многочисленными брелоками; что же касается роялистов, то те свято придерживались моды последних лет монархии. Приверженцы короля пудрили и тщательно завивали волосы, а из-под короткого жилета у каждого из них свисали по обеим сторонам живота цепочки двух карманных часов с изображением лилии или золотой королевской короны…

Вскоре к дедовским часам присоединились подаренные теткой два гномона (солнечные часы). Один из них, судя по стрелке, указывающей направление к Мекке, был в давние времена сделан правоверным мусульманином — видимо, арабом. Другой же гномон, цилиндрической формы, легкий и изящный, с некоторыми элементами готического стиля, по мнению часовщика тетки — ничем, впрочем, кроме рассуждений, не подтвержденному, — являлся детищем самого Альбрехта Дюрера (великий немецкий живописец, гравер и скульптор очень увлекался гномоникой).

Затем дед купил отцу в подарок на ярмарке десять веселых и ярких, как бабочки, «ходунцов», или «екальщиков», изготовленных в Звенигородском уезде Московской губернии кустарями деревни Шарапово. Были «екальщики» с кукушкой, с звонкоголосым петухом, с медведем, который каждый час высовывался из берлоги. На одном из «екальщиков» красовалось что-то вроде астрологического календаря с соответствующими таблицами, из которых легко было узнать, когда следует «кровь пущать, мыслить почать, жену любить или бороду брить».

Другой «екальщик», сделанный тем же мастером, прославлял грамматику: «Кто книжная писмена устраяет, или стихи соплетает, или повести изъясняет, или послании посылает… то все мною, грамматикою, снискает».

На ярмарке были приобретены и бронниковские карманные часы, которыми отец всегда очень гордился. Бронников, вятский часовщик, вместе со своими сыновьями изготовлял деревянные карманные часы, в которых не было ни одной металлической детали. Из жимолости он делал стрелки, из бамбука — пружинки, корпус вытачивал из березового нароста, так называемого капа, на шестеренки шла пальма. Рассказывают, что первым владельцем таких часов был Александр Второй. Будучи еще наследником русского престола, он приобрел их на вятской губернской торгово-промышленной выставке… А заинтересовал этими часами устроителей выставки Александр Иванович Герцен, у которого тоже были бронниковские часы, но не карманные, а настольные.

Не знаю, как вели себя бронниковские часы у императора и Герцена, но у отца они прослужили около семидесяти лет. Срок для часов немалый. В сутки они отставали на минуту. Грех жаловаться и на «екальщиков». Вон, полюбуйтесь!

Белов показал на стену, где весело размахивали ажурным маятником голубые часы в форме избушки.

— Будто молодые, а? А ведь им, голубчик, за сто. Неграмотный кустарь делал — Ферапонт Савельевич Качкин.

К тому времени, когда отец торжественно вручил мне ключ от «Ларца времени», Качкина уже в живых не было. А заветный ключ я получил в третьем классе гимназии. То ли отец решил поощрить мои успехи в науках, то ли пришел к выводу, что я созрел для того, чтобы оценить его коллекцию, — не знаю. Но как бы то ни было, а ключ оказался у меня. И я, разумеется, тут же им воспользовался.

«Ларец времени» ошеломил меня.

Как завороженный, я застыл перед витриной, где покоились на подушечках вделанные в серьги, перстни и кулоны испанские часы шестнадцатого и семнадцатого веков; самых разнообразных форм карманные часы: круглые, квадратные, многоугольные, в виде арф, тюльпанов, корон, толстых монахов; часы с миниатюрными портретами, натюрмортами и жанровыми сценками на крышках, отделанные эмалью, серебром, перламутром, фарфором.

Я не мог оторвать глаз от изящных каминных бронзовых часов, изображавших прекрасную Пандору с шкатулкой, в которой заперты человеческие несчастья. Мчится, будто в предчувствии беды, по циферблату, вделанному в шкатулку, секундная стрелка. Секунда, вторая, третья… Еще мгновение — и откинет Пандора крышку, а из шкатулки вылетят все людские беды. Останется в ней на дне лишь надежда, которая отныне будет заменять людям счастье…

Рядом с этими часами — другие, тоже каминные и тоже из бронзы. Они изображают готовящегося взлететь со скалы орла. Скала, в центре которой циферблат часов с одной часовой стрелкой, густо покрыта медальонами с разноцветной эмалью. Это гербы русских городов и губерний.

Плывет по серебряной воде золотой варяжский корабль под парусом с семью гребцами — это герб костромичей. У пермяков — серебряный медведь на красном фоне. Идет себе мишка не спеша и несет на спине золотое евангелие. На серебряном щите герба Иркутской губернии — черный бобр, держащий в зубах соболя. У богатых рыбой саратовцев и герб соответствующий — три серебряные стерляди на голубом щите многоводной Волги. У тамбовцев — серебряный улей и три пчелы. А на гербе Тобольской губернии — атаманская булава, на которой украшенный драгоценными камнями круглый щит Ермака, да казачьи знамена да острых древках…

И чего только не было в «Ларце времени»!

Модель часов, установленных в Московском Кремле в 1404 году, когда, отсчитывая часы, бил, подчиняясь чудодейственному механизму, молот по колоколу. «Не бо человек ударяше, — объяснял летописец, — но человековидно, самозвонно страннолепно…»

Модель часов с органом, соловьем и кукушкой, которые сделал для любителя и коллекционера часов, первого царя из рода Романовых Михаила, мастер Мельхерт, за что и получил невиданное по тем временам вознаграждение — три тысячи рублей.

Часы-диорама, изображающие средневековый замок, часы-кубок; часы львовского мастера семнадцатого века Каминского, где на зубцах каждой шестеренки гравюры; «астрономические часы» русского умельца Ивана Юрина; часы в виде трехглавой церкви с мелодичным звоном миниатюрных серебряных колокольчиков…

Воспользовавшись отсутствием отца, который был в гостях, я допоздна засиделся в этой чудодейственной комнате. Мне казалось, что я не пропустил ничего более или менее примечательного. А на следующий день, когда отец поинтересовался моими впечатлениями, выяснилось, что на самое главное я как раз и не обратил внимания…

Во-первых, часы Аракчеева, удостоившиеся чести попасть в энциклопедический словарь, и часы первой, и покуда последней, женщины на посту президента русской Академии наук Дашковой, которые такой чести не удостоились. И теми и другими часами отец очень гордился.

Что касается часов графа Аракчеева, то ни они сами, ни их умилительная история особого впечатления на меня не произвели. После смерти в 1825 году Александра I Аракчеев заказал часы с бюстом своего благодетеля одному из лучших часовщиков Парижа. Часы были сделаны без особой выдумки, но добротно и со вкусом. Раз в сутки, около одиннадцати часов вечера (то есть в то время, когда Александр I скончался), они исполняли молитву «Со святыми упокой».

Самым примечательным в этих часах было выложенное бронзой в нижней половине циферблата число «1925».

Дело заключалось в том, что в 1833 году Аракчеев, желая увековечить Александра I, а заодно и себя, внес в государственный заемный банк весьма солидную по тем временам сумму — пятьдесят тысяч рублей. До 1925 года эти деньги вместе с начисленными на них процентами никто не имел права трогать. А в 1925 году три четверти образовавшегося капитала должны были быть выплачены в качестве премии тому, кто напишет лучшую историю царствования Александра I. Четверть же предназначалась на достойное издание этого труда…

Но в двадцать пятом году претендентов на эту премию, естественно, уже не было. История всех русских самодержцев, в том числе и Александра I, в 1917-м была полностью и окончательно завершена Великой Октябрьской революцией.

Ну а часы княгини Дашковой, вернее, не столько они сами, сколько то, что предшествовало их изготовлению, ошеломили меня.

В 1780 году Екатерина Романовна Дашкова, которая больше всего на свете не любила бросать деньги на ветер, просматривая счета академии, ужаснулась расходам на спирт. Между прочим, спирт отпускался и на какие-то человеческие головы, которые якобы хранились в подвале академии.

Желая уличить жуликов, Дашкова приказала, чтобы эти головы были немедленно доставлены к ней. И… приказание княгини тут же было выполнено.

Что за головы? Чьи? Откуда?

Узнать это удалось не сразу.

14 марта 1719 года в Петербурге близ Петропавловской крепости была казнена Мария Гамильтон.

Камер-фрейлина Екатерины была признана виновной в убийстве своего новорожденного младенца. Когда палач сделал свое дело, голову ее было приказано поместить в спирт…

Вскоре к первой голове присоединилась вторая, такая же красивая. Но на этот раз мужская. Имя Анны Монс, фаворитки Петра Первого, на которой царь одно время собирался жениться, известно хорошо. А вот ее брату Виллиму Монсу в этом смысле повезло значительно меньше. Впрочем, не только в этом смысле…

Монс верил и в свою судьбу, и в оккультные науки. Он носил на руке четыре, по его мнению, волшебных перстня: золотой, оловянный, железный и медный. Первый, судя по записям Монса в дневнике, был перстнем мудрости. Второй — оловянный — должен был принести своему владельцу богатство. Железный — помочь преодолеть возникающие на жизненном пути трудности. А медный перстень красавца был залогом успехов в любви. Трудно сказать, какой именно перстень помог Монсу в 1716 году стать камер-юнкером при дворе Екатерины, известной в истории как Екатерина Первая. Вскоре он был уже влиятельной персоной, перед которой многие заискивали.

7 мая 1724 года Петр короновал Екатерину, и Виллим Монс с удовольствием слушал лестную для царицы речь Прокоповича в Успенском соборе: «Ты, о Россия! Не засвидетельствуеши ли о богом венчанной императрице твоей, что прочиим разделенные дары Екатерина в себе имеет совокупленные? Не довольно ли видиши в ней нелицемерное благочестие к богу, неизменную любовь и верность к мужу и государю своему…»

Медный перстень, перстень удач в любви, подсказывал фавориту, что начинается новая ступень в его возвышении. И действительно, в том же месяце он становится камергером. Но… вскоре Монса арестовывают. Его, разумеется, обвиняют не в излишней любви к повелительнице, несколько превосходящей похвальную любовь верноподданного, а в «плутовстве» и «противозаконных поступках», что, видимо, тоже соответствовало действительности. И 16 ноября 1724 года Монса казнят, а голову любителя оккультных наук приказано заспиртовать…

По свидетельству Мордовцева, обе головы, обнаруженные Дашковой в подвалах академии, были продемонстрированы Екатерине Второй, а затем навечно закопаны в погребе Кунсткамеры. Вскоре Дашкова получила в подарок от мастеров академии часы в виде богини правосудия с весами в руках. На одной чаше весов находилась Венера, любующаяся красотой стоящих перед, ней мужчины и женщины. А на другой — плаха и палач с топором. Чаши весов были уравновешены…

— Итак, — сказал я, — во-первых, вы не обратили внимания на часы Аракчеева и Дашковой. А во-вторых?

— А во-вторых, я не придал никакого значения столику, который стоял в простенке между двумя окнами. Между тем этот столик предназначался для часов, которые отец начал разыскивать еще до моего рождения и за которые готов был отдать всю свою коллекцию.

— Что же это были за часы?

— Не торопитесь, голубчик. Приготовьтесь лучше к путешествию. Мы сейчас с вами отправимся по следам легенды в Москву 1584 года, потому что легенда связывает эти часы со знаменитыми часами уже упомянутого мной Бомелия. Впрочем, при дворе Иоанна Грозного мы долго не задержимся. Ну как, готовы к путешествию? Тогда в путь!

* * *

Ни на что не был похож этот год, последний год царствования на Руси царя и великого князя Иоанна, по батюшке Васильевича, а по прозванию Грозного, одного из последних царей из дома крестителя Руси Владимира.

Уже наступил март, а зима и не думала униматься.

Хлещет ветер по плотно закрытым ставням приземистых домов, валит заборы, будки сторожей у бревен-колод, перекрывающих улицы от лихих людей, ломает деревья.

Просвистев над валом Земляного города, в неуемной свирепости своей обрушивается он на толстые кирпичные стены и башни Великого посада, а ныне Китай-города.

Не под силу ему стены. И, забив снегом бойницы всех четырнадцати башен Китай-города, тараном бьет он по воротам.

Не смиряется и перед Теремным дворцом самого Иоанна Васильевича Грозного…

Нет-нет, а и застонут под его свирепым натиском не только Курятные, Колымажные или Воскресенские ворота дворца, но и Золотые, с башнею, на вершине которой двуглавый царский орел, а на стенах образа святые.

Злой он к святым образам. Все их с башни оборвал да и на снег бросил.

А почему?

Тут и дурак сообразит.

Неспроста морозы и метели. Вершит сие душа злого чернокнижника, дьявольского механика и дохтура царя Иоанна Васильевича, «немчины Бомелея», казненного Грозным.

Это он ветром высвистывает, снегом кидается, иконами швыряется да морозом московских людей, будто тараканов, вымораживает.

Все небо застил злой еретик. Сумрачно над Москвой и тревожно. А вглядись в снежную круговерть — и увидишь его богомерзкую рожу. Кривляется и язык свой змеиный, раздвоенный, православному народу показывает. Дразнится да грозится: «Уж доберусь я до вас! Ох доберусь! У-у-у!»

Что будешь делать?

Ни святым крестом его не утихомиришь, ни колоколами церковными. Плюнет Бомелий снегом — и все. Ишь как воет на сто голосов! А говорили — помер. Может, и помер, да не вконец, ежели такое вытворяет.

Большую власть имел при царе «дохтур Бомелей». Уж на что Малюта Скуратов у Иоанна Васильевича в почете был, а и тот при дохтуре не куражился. Что шепнет Бомелий, то Иоанн Васильевич и выполнит. Наворожил ему Бомелий про бунты кровавые на Руси и совет дал убежище у аглицкой королевы Елизаветы за морем искать. Иоанн Васильевич и написал ей письмо: так, дескать, и так, сестра любезная, хочу для сохранения жизни своей в Лондон приехать. Той, понятно, лестно. Приезжай, пишет, и живи сколько захочешь. Только бог не допустил, чтобы Русская земля осиротела. В России остался Иоанн Васильевич.

Много крови по наветам свирепого волхва пролито. Ежели бы ту кровь всю собрать и в Неглинку влить, красной бы стала та речка и из берегов своих вышла.

А тут и присоветовал ему Бомелий ядом недругов истреблять.

Семь дней и семь ночей варил то зелье искусник дьявольский. Да так его изготовил, что всем на удивление. Не просто люди помирали от зелья, а помирали в тот час, какой Иоанн Васильевич укажет. Не позже и не раньше. Скажет, на утренней заре — преставится на утренней. Скажет, на вечерней — преставится на вечерней.

И, когда отравленный в муках отходил, волшебные часы злого волхва начинали кудахтать, будто курица над яйцом.

Долго свирепствовал чародей и часовщик при Иоанне Васильевиче Грозном. Однако пришел и его черед.

То ли опасался Иоанн Васильевич, что Бомелий может свое зелье не только другим, но и ему самому в питье подмешать, то ли донес кто на волхва, что ворует он против государя и имеет тайную переписку со злейшими врагами Иоанна Васильевича, а только приказал царь и великий князь в 1575 году своим верным слугам незамедлительно и безволокитно схватить Бомелия и бросить в темницу. А тот уже почуял беду и ударился в бега, не забыв зашить в подкладку зипуна «воровское золото», да был опознан во Пскове и в цепях доставлен в Москву.

Пытали волхва не всенародно, на площади, а в царском застенке. Спервоначала, как положено, выворотил ему палач руки да ноги. Проволочными плетьми спину в решеточку изрезали. А затем на углях пекли чародея. Другой бы криком кричал, а он — нет, ни звука. Будто не под его ногами уголья, а под чужими. Заговоренный был, потому и молчал. Молчал, когда Грозный повелел его казнить, зажарив на огромном вертеле. А его часы, что в Теремном дворце находились, — те не молчали. Нет, не кудахтали те часы — стонали. И катились по звездчатому циферблату капли алой крови, будто не волхва пытали, а его машину дьявольскую.

Пожалел Иоанн Васильевич часы чудные, не пожалев колдуна. Но не в смирении помер злой еретик, лютеранин. Проклял он своего бывшего благодетеля и многое страшное предрек ему. А часы Бомелиевы все поддакивали своему хозяину: «Так, так, так, так, так…»

Сказал Бомелий, что ждут великие неудачи Иоанна Васильевича в его ратных делах в Ливонии. Дескать, и Полоцк отдаст врагам, и Великие Луки, и многие иные города.

«Так, так», — квакали часы.

И сына старшего, любимого, наследника престола, потеряет царь. И не от лихоманки тот помрет, не со сглазу, не в бою, а от руки своего отца.

«Вон как!» — сказали часы.

А еще сказал Бомелий, что не долго жить царю, что помрет он в марте 1584 года, о чем волшебные часы знак дадут. Но в какой день помрет Иоанн Васильевич и какой знак часы дадут, того Бомелий по злобности своей указать не схотел — помер.

И так повернулось, гласит народная молва-легенда, что все, о чем говорил под пыткою еретик, стало сбываться. И неудачи ратные. И смерть сына от отцовской руки.

Да, все, все предсказания Бомелия исполнились. И к 1584 году Иоанн Васильевич тяжко заболел. Съехались в Москву лекари, а вместе с ними и волхвы. Лекари лечили. Попы да монахи молились. Волхвы меж собой спорили: под чьим покровительством находится царь — Солнца или Луны. А бояре — те выжидали…

Нет, не зря из метельной круговерти подмигивал православным продавший черту душу «дохтур Бомелей». Не зря. Знал звездочет, что смерть уже где-то недалече.

Проскочила, верно, безносая вместе с ветром через Фроловские ворота в Кремль. Взобралась неслышно на крыльцо Красное и уж по Святым сеням, а то и по Большой Золотой палате бродит.

А может, уж и в покоевых хоромах озорница — в Крестовой палате или в опочивальне царя-батюшки, где на витых столбиках под шатром его кроватка стоит?

Воет. Надрывается. Криком кричит метель. Улюлюкает, грозится: «Что, испугались? Я вас!..»

В смятении и страхе затаились люди московские. О завтрашнем дне не загадывают — пережить бы сегодняшний.

Только в царских дворах да в Теремном дворце будто ничего и не ведают. То ли не слыхать здесь, что за стенами творится, то ли слышать не желают.

На Сытном дворе, где в тридцати погребах да в сытной избе всякие питья хранятся, да виноград, да орехи, да фрукты разные, будним делом работные людишки заняты. И в пивоварне не сидят сложа руки, и в браговарне, и в квасоварне.

То ж на Кормовом. Валит дым из поварни, где всякие яства стряпают. Складывают да пересчитывают служители Курятной палаты привезенных битых гусей, кур, фазанов, павлинов, глухарей да язычки соловьиные копченые, до коих царица лакома.

И в Теремном дворце все, как положено.

Внятно и истово клянется, косясь на царских опричников, которые теперь и не опричники вовсе, а люди дворовые, новый стольник: «Ничем государя в естве и в питье не испортити, и зелья и коренья лихого ни в чем государю не дати, и с стороны никому дата не велети, а лиха никакого над государем никоторыми делы и никоторою хитростью не делать…»

Вроде бы ни к чему присяга: и захотел бы стольник, да не смог бы навредить царю. Каждое блюдо спервоначала отведывал повар в присутствии дворецкого или стряпчего. Затем его принимали ключники. Потом его пробовал дворецкий, а перед тем как поставить на стол перед Иоанном Васильевичем — кравчий.

Но порядок есть порядок. Потому такую же присягу давали и кравчий, и постельничий, и ясельничий, и стремянный, и конюшенный дьяк и верховые боярыни…

По тому же испокон века заведенному порядку — метель не метель, а положено расчищать от снега крылечки, лестницы, дворики, переходы и открытые галереи.

Где положено, сыпят песком: там — желтым, будто золото, там красным, словно кровь, а то и воробьевским, с Воробьевых гор привезенным.

В чистоте и опрятности содержат царские покои. Стирают пыль с лавок и казенок, с висящих на вожжах, обтянутых бархатом, паникадил. Льют в печи для приятного духа ячное пиво и гуляфную водку. Не забывают подливать чернила в царскую чернильницу, серебряную, с песочницей и трубкой, где перо мочить, с зуботычками, уховертками и свистелкой для призыва слуг.

Стирают царское белье портомои. Трудятся в поте лица чеботники, шапочники и знаменщики в мастерской палате. Плывут по дворцовым переходам изукрашенными корабликами сенные боярышни.

Ларешницы, думные дьяки, карлики и карлицы, бояре и боярыни, псаломщики и псаломщицы, думные дворяне, комнатные бабки, стольники, постельники…

Каждый при своем деле. И каждый опасается попадаться на глаза государю…

Грозней прежнего царь. Плохую весть услышал Иоанн Васильевич от волхвов вещих, доставленных из глухих поморских деревень любимцем царским, оружничьим Бельским. Не снять им заклятия Бомелиева. Ждет смерть царя и великого князя. И придет она за ним через неделю — 18 марта.

Молись, государь!

А 18 марта, в тот самый день, на который волхвы поморские смерть ему предопределили, проснулся Иоанн Васильевич бодрым да здоровым. Будто и не хворал вовсе. Ел и пил обильно. Приказал мовным истопникам мыленку истопить да по полкам и лавкам душистых трав и цветов положить, а по полу можжевельник разбросать. В мовных сенях, где в переднем углу — поклонный крест и икона, перекрестился — и в мыленку. Час, не менее того, в мыленке парился. Румяный вышел, с просветленным лицом.

Долго беседовал с оружничьим Богданом Яковлевичем Бельским.

Много было у Бельского врагов и всего лишь один покровитель. Зато звали того покровителя царем и великим князем Иоанном Васильевичем. Верно служил ему оружничий: и за страх, и за совесть.

Радостный стоял перед царем Бельский: по всему видать, отступилась смерть. Испугалась, верно. Не зря Иоанна Васильевича Грозным прозвали.

Многих лет тебе, великий государь!

Выходит, своровали против тебя волхвы-злодейники, измыслив, что сегодня тебе помереть суждено.

Ну погодите, бесстыдники!

И поняв, о чем думает его верный слуга («Покуда верный», — поправил сам себя Иоанн Васильевич), послал царь Бельского к волхвам сказать, что быть им за злочестивое предсказание на костре сожженными.

Только не испугал волхвов тем царским повелением Богдан Яковлевич Бельский.

Поднялся неспешно с лавки самый старый волхв со снежными волосами — сам будто из снега вылепленный — и молвил:

— Не гневайся понапрасну, боярин! День только что наступил, а кончится он солнечным закатом…

Понурил голову Бельский и вышел из палаты волхвов, где царем и великим князем был не Иоанн Васильевич, а древний старец со снежными волосами.

Иоанн же Васильевич тем временем, сказывают, сидел в кровати, в своей опочивальне да шахматные фигурки из кости резанные на доске расставлял. Все расставил. Кроме короля черного… Не стоял король на доске — падал.

Шесть раз ставил его Иоанн Васильевич. А когда поставил в седьмой, звонко, во весь голос, закричал в опочивальне петух. Да так громко, что всюду его услышали: и в Тереме царицы, и в Казенном дворе, и в Житном, и в Конюшенном. И в мастерской палате, и в портомойне. Только в Потешной палате ничего не услыхали. Много шуму в ней тогда было: передрались карлики и карлицы из-за вареного мяса, что служитель принес. Каждый норовил поболее да пожирнее кусок ухватить. Какой уж тут петушиный крик!

Откуда же петух в царской опочивальне?

Сбежались слуги. Глядят — нет петуха. И только тогда поняли, что то не петух кричал, а часы злого волхва Бомелия. Говорят, знак часы подавали, что пришла смерть за Иоанном Васильевичем.

«Ки-ки-ри-ки-и-и!» — вновь закричали часы. Закудахтали, захохотали — так, что мороз по коже. И смолкли. Ни звука. Даже тикать перестали.

Глянули люди на кровать — и увидали за отдернутым пологом златотканым Иоанна Васильевича. Лежал поперек кровати, запрокинув голову, бывший царь и великий князь всея Руси, и сжимал в мертвой руке шахматного короля… Так и не успел утвердить его на доске Иоанн Васильевич: смерть помешала… Чего ей не терпелось, безносой?!

Так говорится в легендах о царевой кончине.

И вновь закрутилась, завертелась метель. Вприсядочку пошла снежная по холмам, по рвам да по колдобинкам. И-и-эх! И вновь из снежной круговерти словно бы выглянуло лицо Бомелия. Только не злобился и не кривлялся злой волхв. Улыбнулся людям московским — не робейте, мол, ребята! — и исчез. Навеки исчез. Будто его никогда и не было.

Погребли Иоанна Васильевича, как и пристало царям, в Архангельском соборе, рядом с убитым им сыном Иоанном Иоанновичем. А вдове Бомелия, за которую самолично королева Елизавета просила, разрешили покинуть Русь, не учиняя ей никакого бесчестия.

Уехала она, сказывают, в Аглицкое королевство, откуда родом была. И увезла с собой волшебные часы казненного мужа. В том ей по совету Бориса Годунова новый русский царь Федор Иоаннович не препятствовал. Ни к чему такие часы в царском дворце держать. Одно беспокойство от них. А за временем можно следить и по «воротным» часам, что на́ ворот вешают, и по «гирным», что на стенах в хоромах висят.

Да мало ли во дворце часов всяких!

* * *

— А теперь поговорим о легендарных пророчествах Бомелия, — сказал Василий Петрович. — Мы с вами еще не исчерпали их. Самые интересные, имеющие непосредственное отношение к пустовавшему столику, я оставил напоследок…

Помимо уже перечисленных мною пророчеств Бомелий, врач и астролог Иоанна Грозного, предрек будто, что часы после его смерти семь раз сменят своего хозяина и каждому принесут несчастья. Зато якобы ярким факелом вспыхнут в жизни восьмого, объявив о рождении дивного часовщика, которому не было равных в мире.

Так что нам с вами предстоит вкратце ознакомиться с приключениями этих часов.

Итак, первым владельцем часов после заморского колдуна стал русский царь и великий князь Иоанн Васильевич. Как мы уже убедились, это приобретение ничего, кроме неприятностей, ему не принесло.

Не дали часы радости и вдове Бомелия. Вернувшись в Лондон, где она некогда обручилась с астрологом, и не имея средств к существованию, она вынуждена была заняться торговлей «счастьем», то есть «рубашками». Теми самыми «рубашками», в которых иногда появляются на свет младенцы.

Существует выражение: родился в рубашке. Родился в рубашке — значит, родился счастливым.

Такую рубашку счастливец обычно хранит всю свою жизнь. Но иной раз — продает. Вернее, продавал, так как теперь этот товар уже не в моде.

Особенно ценились эти рубашки юристами Древнего Рима и английскими адвокатами.

Считалось, что этот талисман помогает выиграть любое дело, довести до благополучного конца самый сложный процесс. Даже еще в начале девятнадцатого столетия в английских газетах можно было встретить объявление о желании приобрести младенческую рубашку. Что же говорить о шестнадцатом веке!

Но… кому суждено быть повешенным, тот не утонет. А вдове Бомелия, видно, было суждено помереть с голода. Во всяком случае, торговля «счастьем» оказалась для нее малоприбыльной.

То ли в Лондоне рождалось мало счастливчиков, то ли их матери слишком дорого запрашивали за счастье своих детей, но торговля шла все хуже и хуже. И вскоре вдова решилась на продажу привезенных из России часов.

Часами Бомелия заинтересовался известнейший лондонский антиквар Джон Стоу, прирожденный, а главное — бескорыстный коллекционер, доступ к собранию которого был открыт для всех желающих.

Стоу не коллекционировал часов, но для этих он сделал исключение. По его мнению, они являлись прекрасной иллюстрацией истории часового дела и… истории папства.

Следует сказать, что среди пап средневековья частенько попадались колоритные, хотя и не всегда привлекательные фигуры.

Существует предание о папе, который оказался женщиной. Тайна эта якобы открылась во время богослужения, когда у папы начались родовые схватки (кстати, историей папессы Иоанны интересовался Александр Сергеевич Пушкин).

Папа Лев X вел настолько веселый образ жизни, что умер неоплатным должником, и его тиара, в покрытие долгов, была продана с молотка.

На фоне подобного рода наместников бога на земле папе Сильвестру II не так уж сложно было завоевать уважение паствы. Но объективности ради следует сказать, что он вполне заслуживал уважения если и не своей святостью, то уж, во всяком случае, всесторонней образованностью, глубоким умом и широким кругом интересов.

Папа был крупным ученым-богословом, механиком и… часовщиком, которому приписывают изобретение колесных часов.

Слава Герберта Аврилакского, ставшего впоследствии папой Сильвестром II, гремела по всей Европе. К ученому монаху приезжали ученики из Англии, Германии, Италии и Испании. Среди них были и весьма знатные люди: французский король Роберт II и император Оттон III, прозванный Чудом Мира, видимо, за то, что уже трех лет от роду короновался в Аахене императорской короной.

Роберт II впоследствии прославился как один из лучших композиторов своего времени (во всяком случае, его музыкальные произведения исполняли не только во Франции, но даже в странах, враждебных коронованному композитору).

Чему научился у Герберта Оттон — неизвестно. Но, видимо, чему-то весьма толковому, потому что решил подарить учителю папский престол.

И тут выяснилось, что престол занят папой Иоанном XVI.

Когда приближенные доложили об этом Оттону III, тот коротко сказал: «Убрать». И незадачливого папу «убрали»: свергли с престола, выкололи по существующей тогда моде глаза, отрезали нос, уши, язык и в назидание тем, кто не понимает, что надо уступать, когда император просит, несколько часов возили по улицам Рима.

В тот же день римским папой стал монах Герберт.

К чести Герберта, превратившись в Сильвестра II, он не остыл к своим прежним занятиям.

В свободное от основных дел время новый папа сконструировал и собственноручно изготовил великолепные часы с необычным восьмиугольным циферблатом и знаками зодиака, с помощью которых, по мнению изобретателя, можно было предсказывать судьбу.

Они предназначались для Оттона III. Возможно, часы с восьмиугольным циферблатом были обычной благодарностью хорошо воспитанного человека за щедрый, сделанный от всей души подарок. Согласитесь, не каждый день ученики дарят учителям папские тиары.

Но как бы там ни было, император Оттон III, прозванный Чудом Мира, стал владельцем часов, сделанных руками папы римского.

Не берусь судить, как и на основании каких именно примет Джон Стоу установил авторство Сильвестра II, да, видимо, это не так уж и важно. Но часы Бомелия, по его убеждению, принадлежали некогда коронованному ученику коронованного учителя. Поэтому взамен часов вдова астролога получила круглую сумму.

Но эти деньги ее не спасли и не могли спасти. Своим семи владельцам часы, по предсказанию Бомелия, должны были принести несчастья, и они не собирались «подводить» своего бывшего хозяина…

Через несколько лет, когда деньги кончились, вдова вынуждена была заняться нищенством.

А в те годы нищенствовать в Англии строго запрещалось. Каждый англичанин обязан был или благоденствовать, или тихо и благопристойно умирать где-нибудь на задворках, не оскорбляя лохмотьями и гнусным видом своих более удачливых сограждан.

Ежели он пренебрегал законом, то вначале его подвергали клеймению и отдавали в рабство на два года. При вторичной же поимке ему угрожало вечное рабство, а затем, если он не сделает соответствующих выводов, — смертная казнь. Но вдове показалось, что ей повезло: повесить ее не успели — она скончалась от голода. А за год до смерти она неожиданно встретила недалеко от старинной церкви святого Варфоломея Джона Стоу. Увы, часы ее покойного мужа и здесь уже успели сделать свое черное дело…

От Стоу, недавнего богача, она узнала, что, растратив деньги на коллекции, он разорился и остался без средств к существованию.

Но ведь ему, Стоу, удалось сохранить от уничтожения важнейшие документы по истории Англии! Его заслуги перед страной и королем общеизвестны. Разве король, да благословит его бог, оставит мистера Стоу в беде?!

Оказалось, что Стоу уже обращался за помощью к сыну обезглавленной Марии Стюарт Якову I.

Король не остался равнодушен к случившемуся.

Его величество, проявив свойственное ему благородство и великодушие, разрешил в виде исключения антиквару Джону Стоу… «в награду за тяжелые труды питаться доброхотною милостынею соотечественников…».

Стоу теперь не угрожали ни рабство, ни клеймение, ни виселица: когда он стоял на улице с протянутой рукой, его не имел права прогнать ни один королевский стражник.

Нет, не зря он потратил свои деньги на коллекции!

К сожалению, соотечественники, занятые своими неотложными делами, совсем не обращали внимания на дряхлого старика, стоящего с протянутой рукой на улице.

Им было не до него.

Джон Стоу, как свидетельствуют энциклопедии, умер на лондонских улицах в 1605 году… Годом позже закончилась жизнь вдовы Бомелия.

Часы не оплакивали умерших. Бронзовые, с восьмиугольным циферблатом, созданные искусством то ли Бомелия, то ли папы Сильвестра II, они неуклонно выполняли волю своего злого хозяина. Трое их владельцев уже нашли свою смерть. И часы, отсчитывая время, ждали очередную жертву. Так гласит неумолимая легенда.

И новой жертвой стал жизнерадостный человек с маленькими глазками и таким большим ртом, что в него бы свободно влез Тауэр. Его звали Брандом; Бранд приобрел часы, и вскоре они, покинув Лондон, оказались в Гамбурге.

Веселый немец с маленькими глазками и большим ртом успел за свою жизнь переменить немало занятий. Хенниг Бранд был солдатом, костоправом, лекарем, купцом. И во всем ему не везло. Но Бранд был по натуре оптимистом и считал, что у него еще все впереди, а как известно, люди такого рода — самые счастливые люди на земле.

Бранд не сомневался, что его ждут слава и деньги. Много, много денег. Да и как может быть иначе, если он узнал из достоверного источника, что философский камень не сумеет изготовить только идиот. Ошибка всех алхимиков заключалась в том, что они пытались получить золото из ртути, свинца, серы, меди и бог знает еще из чего.

Философский камень из мочи! Вот что упустили все алхимики прошлого и настоящего.

Именно для занятий алхимией Бранду и потребовались астрологические часы с восьмиугольным циферблатом. Тщательно проштудировав трактат Иоанна Исаака Голланда, гамбургский купец взялся за дело.

После одного из опытов Хенниг Бранд обнаружил в тигеле светящуюся пыль, которую купец-алхимик принял за «элементарный огонь», или «первичную материю». В действительности же Бранд открыл фосфор… Имя неудачника алхимика вошло в историю химии. Что же касается денег, то они золотым дождем посыпались в карманы других, более предприимчивых деятелей, которые сразу же поняли, какую выгоду можно извлечь из открытия незадачливого купца…

Короче говоря, вскоре часы вновь переменили своего хозяина.

Пятый владелец часов нам не известен. Зато мы располагаем некоторыми, правда сомнительными, сведениями о других.

В начале восемнадцатого века часы Бомелия оказались у придворного часовщика герцогини Курляндии. Питер Гофман, как и несчастный Стоу, считал, что приобретенные им часы сделаны римским папой Сильвестром II. Будучи человеком тщеславным, а возможно, просто увлеченным своим делом, он решил превзойти своим искусством Сильвестра II и создать для герцогини часы, которым нет равных. А для этого, естественно, требовалось вначале познакомиться с устройством римских часов.

Разобрать хитрый механизм Гофману удалось довольно быстро. Собрать же его заново оказалось делом сложным, тем более, что Гофман стал ощущать легкое недомогание. Но все же часовщик не отступил. Однако часы герцогине он сделать все-таки не смог: «легкое недомогание» превратилось в болезнь. Болезнь эта называлась проказой…

Еще совсем недавно того, у кого обнаруживали проказу, отводили в церковь. Там его укладывали на катафалк, накрывали черным сукном. А затем несчастного заживо хоронили. Лежащий на катафалке слышал панихиду по себе, слышал, как на ноги ему бросают лопатой землю… Это значило, что он умер для людей и церкви…

Теперь такого обряда не исполняли, но суть от этого не менялась. И на следующий же день Гофману было предписано покинуть столицу герцогства — Миттаву. Перед своим исчезновением он продал злосчастные часы приехавшему к герцогине Курляндии члену Верховного тайного совета Российской империи Василию Лукичу Долгорукову.

Тут, видимо, самое время сказать, кем была курляндская герцогиня, для блага которой так старался придворный часовщик.

Анна Иоанновна приходилась племянницей русскому царю Петру I, которого именовала «батюшкой-дядюшкой». Дочь брата Петра, «кроткого разумом» Иоанна, осенью 1710 года была выдана замуж за курляндского герцога Фридриха Вильгельма.

То ли герцог слишком много выпил на шумной свадьбе, то ли по каким-либо иным причинам, но уже через два-три месяца он скончался. И Анна Иоанновна про-вдовствовала в скучнющей Миттаве без малого двадцать лет.

А затем произошли события, от которых могла закружиться голова не только у курляндской герцогини.

Умер Петр II, и члены Верховного тайного совета стали думать, кого посадить на трон.

Долго судили да рядили «верховники» и пришли к выводу, что лучше Анны Иоанновны царицы им не сыскать.

Всем хороша.

Во-первых, ни в государственных науках, ни в каких других не сведуща. Разве что в танцах под руководством «танцевального мастера» Рамбурга еще в девках преуспела. И то не слишком — всегда в теле была.

Во-вторых, за двадцать лет прозябания в Миттаве и русский язык подзабыла и немецкому из-за природной лености не научилась: больше руками изъясняется по примеру немых. Так что Верховный тайный совет всегда сможет по-своему императрицыну волю истолковать.

В-третьих, не больно умом остра. В-четвертых, в забавах безобидна. Любит герцогиня из ружей палить. Говорят, в своей Миттаве всех ворон перестреляла — теперь гонцы из других государств сих птиц привозят. А по вечерам единая утеха — сказки…

В общем, в качестве императрицы Анна Иоанновна полностью устраивала Верховный тайный совет.

Но все-таки решено было лишний раз остеречься. Береженого, как известно, бог бережет.

Чтобы получить из рук членов Верховного тайного совета корону Российской империи, герцогиня обязана была предварительно подписать «кондиции» (условия).

По этим «кондициям» Анна должна была воздержаться от замужества (совет уж сам разберется, кому надеть корону после ее смерти).

Императрице без согласия совета запрещалось начинать войну и заключать мир, жаловать вотчины и деревни, накладывать подати. Возбранялось также брать с собой в Россию фаворита — Эрнеста Бирона.

Анна Иоанновна, выслушав князя Василия Лукича Долгорукова, на время даже дара речи лишилась. А потом долго водила пальцем по строчкам «кондиций», читая по складам вслух (обычно документы ей зачитывали, но теперь они в комнате были только вдвоем: переговоры держались в величайшей тайне).

Глядя на ставшее свекольным лицо герцогини, князь не сдержал усмешки: «Чем не сказочка про Иванушку-дурачка, коему жар-птица, сиречь Верховный тайный совет, Российскую империю на хвосте принесла?»

Очень веселился Долгоруков, почтительно опустив глаза долу.

А тем временем купленные князем часы, не мешкая и не торопясь, деловито отсчитывали оставшиеся ему часы жизни: «Тик-так, ваше сиятельство! Вот так, ваше сиятельство!»

На все была готова Анна Иоанновна, лишь бы надеть поскорей на голову шапку Мономаха.

А затем… Затем, «внимая мольбам верноподданных» разорвет она на мелкие клочки «кондиции» Верховного тайного совета… И лишат тогда Василия Лукича Долгорукова всех его высоких чинов, заточат в Соловецкий монастырь. Потом же повезут в Новгород — и покатится, подпрыгивая, его голова по деревянному помосту на потеху зевакам, пришедшим посмотреть, как казнят именитого князя по повелению императрицы Анны Иоанновны.

Был Василий Лукич Долгоруков седьмым владельцем часов, которые неуклонно выполняли то, что предсказал перед, своей смертью злой волхв и чернокнижник, доктор и механик Бомелий, пытанный и казненный во времена Иоанна Васильевича Грозного, царя и великого князя.

* * *

На лице Василия Петровича не было видно сочувствия члену Верховного тайного совета князю Долгорукову. Я бы даже сказал, что Василий Петрович слегка злорадствовал. Он не выносил мошенников, а князь был замешан во многих весьма грязных историях.

— Итак, сейчас вы должны рассказать о восьмом владельце часов и рождении «дивного часовщика»?

— Совершенно верно.

— Куда же мы теперь направим свои стопы?

— Новый владелец часов — Михаил Костромин, — сказал Василий Петрович, — сын купца из Нижнего Новгорода, но часы Бомелия он приобрел в Петербурге, куда приехал по торговым делам своего отца. Так что у нас две возможности. Нижний Новгород или Петербург, как считаете?

— На полное ваше усмотрение.

— Я бы предпочел Петербург. Побродить по Петербургу тридцатых годов восемнадцатого века — одно удовольствие. Кругом чистота и порядок. Еще задолго до восхода солнца петербургские дворники успевают убрать с проезжей части улиц и деревянных мостков сор, поправить вывалившиеся из мостовой камни и все протереть до блеска. Не в каждой горнице так прибрано. Глянешь — сердце возрадуется.

И объясняется это, скажу по секрету, не повышенной тягой петербуржцев к чистоте, а установленными Петром I правилами. Попробуй пренебречь ими! С нерадивых домовладельцев взыскивали по две деньги за каждую сажень неубранной улицы. А если кто подтихую сбрасывал собранный мусор в воду, засоряя Неву и прочие реки, то его нещадно били кнутом, а затем отправляли на вечную каторгу. Как видите, за чистоту тогда боролись не спустя рукава.

Многим Петербург отличался от Москвы, Не было здесь бесконечных московских заборов с тяжелыми дубовыми воротами под двускатной крышей с тусклым медным крестом. Город на Неве пренебрегал и плетнями, и калитками, и заборами.

Он жил нараспашку.

Мчались по Невской першпективе золоченые кареты с лакеями на запятках, тяжелые берлины, неуклюжие рыдваны, скрипучие колымаги. Неспешно тянулись бесконечные обозы лапотников с сеном, овсом, дровяным и хоромным лесом, мороженой рыбой, битой птицей, коровьими и бараньими тушами. Со старостами во главе шли артели плотников, пильщиков и каменщиков. Будочники с алебардами у своих будок. Уличные фонари на конопляном масле.

Вдоль Невы, словно солдаты на вахтпараде, выстроились в шеренгу дворцы, освещаемые смолевыми бочками и плошками с салом. На Охте и Крестовском острове — ледяные горы, с которых скатываются с визгом и криками на лубках и ледянках. А на Неве вовсю кипит кулачный бой охтян с фабричными. От души дерутся — так, что и зубы, как говорится, «искореневаху» и челюсти «выламляху».

Куда там сонной Москве до Петербурга! А уж Нижнему Новгороду и вовсе не тягаться!

И, разместив по амбарам привезенные муку, воск, конопляное масло и пряжу, купеческий сын Михаил Костромин вместе с отцовским приказчиком Гаврилычем, который бывал в Петербурге еще при Петре I, отправились на следующий день бродить по необычному городу.

Рассказал Гаврилыч, как, по преданию, закладывался Петербург.

Узнал Михаил Костромин и о церемониале который «батюшка-дядюшка» нынешней царицы ввел в обиход при замерзании и вскрытии Невы.

О том, что река стала, извещает здесь барабанным боем самый старший царев шут. Он же командует шутовским отрядом, который под холщовым знаменем с музыкой переходит по тонкому еще льду на другой берег.

А о том, что река очистилась ото льда, петербуржцы оповещаются тремя пушечными выстрелами из Петропавловской крепости. После того Неву в ялике раньше переезжал сам царь, а в его отсутствие — генерал-адмирал. Ныне же этот вояж совершает комендант города или фаворит царицы Эрнест Бирон.

По широкой, обсаженной по обе стороны кустами аллее Царицына луга (как тогда именовали Марсово поле) приезжие прошли к огороженному решеткой Летнему саду. Там между облысевших зимних деревьев и кустов высились белый под железной крышей дворец Петра и обширный с зеркальными стеклами летний дворец Анны Иоанновны с бронзовым гербом ее фаворита на фронтоне. Вокруг гротов с лестницами, украшенными морскими раковинами, — свинцовые статуи персонажей эзоповских басен. Фонтаны, Архиерейская, Шкиперская и Дамская площадки со скамейками и столами, деревянный помост для оркестра.

Летний сад, так же как и Аптекарский, разбивал Гаспар Фохт. А деревьями занимался сам царь. Грабины привозили из Киева. Кедры — из Соликамска. Из Воронежа доставляли дубы, из Швеции — яблони. Цветы же — тюльпаны и пионы — беспошлинно везли голландские купцы. А тюленя Ваську, который забавлял публику в бассейне одного из фонтанов, подарили царю поморы.

Умный был Васька. И в чинах, и в званиях разбирался. Ко всем свой подход имел. Петиметров, то есть щеголей, не любил: исхитрится — и с ног до головы водой окатит. К заслуженным же людям относился с полным решпектом. Так, перед «начальником кораблей» Головкиным, постоянно носившим знак своего достоинства — золотой циркуль, украшенный драгоценными камнями, Васька на хвост в стойку смирно становился, а к царским ногам ползком подползал: чего, дескать, прикажете, ваше величество?

Еще при Екатерине I помер Васька, а фонтан до сих пор Васькиным называют.

Затем Гаврилыч повел купеческого сына на Зверовой двор. Там проживал привезенный из южных стран, где люди — не только подлого, но и дворянского звания — даже зимой голышом ходят, дивный зверь по имени слон. О том слоне Михаил Костромин еще в Нижнем Новгороде слышал. Думал — врут люди. Ан нет. И вправду велик был слон. Шубу для него — к снегу и морозу зверь привычки не имел — скорняки из ста бараньих шкур шили.

За три серебряные копейки служитель не только разрешил нижегородцам по веревочной лесенке взобраться на спину слону, но и показал им бумагу, из которой было видно, во сколько его пропитание царской казне обходится.

Слон ежегодно потреблял 1500 пудов тростника, 137 пудов сорочинского пшена, 27 пудов сахару, 5 соли, 40 ведер виноградного вина и 60 водки…

Заметив появившееся на лице купеческого сына недоверие, служитель признал, что, верно, когда слона из арапских краев доставили, где и бояре, и далее великие князья от солнечной знойности нагими пребывают, слон, как есть, был непьющим. Не то чтобы штофа — стопки не потреблял. От одного запаха хобот воротил — будто и не вино вовсе, а отрава какая.

Что было, то было. А прозимовал в Петербурге на зверовом дворе — и запил горькую. С того времени и потребляет. Пристрастился, даром что из арапских краев.

Чуток замешкаешься — затрубит, сукин сын, что твой гвардейский оркестр, и тут же норовит хоботом дно у бочки вышибить. Свое не упустит, соображает.

— Как, мил-друг, выпьешь для сугрева? — обратился к слону служитель.

Слон так мотнул башкой, что все цепи на нем церковными колоколами зазвенели.

Служитель зверового двора налил в оловянную кружку водки, и слон со всей деликатностью взял ее хоботом.

— За здоровье гостей из Нижнего Новгорода!

Слон кивнул, осторожно — так, что ни капли не пролилось, — поднес ко рту, выпил, помахал хоботом и закусил охапкой сена.

— Видали? — торжествующе спросил служитель. — Разбирается. И, промежду прочим, не всякое вино пить будет. Ежели водой разбавленное, выплюнет, сукин сын, да так трубить зачнет, что народ сбегается. Вот те крест! Привезли давече бочку. Сунул он в бочку хобот — и почал своими ножищами топотать: дескать, слово и дело, черви приказные! Супротив государыни и ейного зверового двора воруете? Я вас! Едва в спокойствие привел: пообещал кляузу нацарапать. Вот.

И служитель прочел нижегородцам составленную им бумагу:

— «К удовольствию слона водка неудобна, понеже явилась с пригарью и некрепка»[2].

А чтобы нижегородцы не засомневались в подлинной справедливости слоновьего гнева, служитель зачерпнул ковшом из «негодной к слоновьему удовольствию» бочки и разлил по кубкам.

Выпили. Потом еще.

Нет, не ошиблась животина: и с пригарью водка и водяниста.

Не облыжно слон ножищами топал и в хобот трубил. Не один штоф скраден лиходеями.

Из Зверового двора отправились к Гостиному. И про товары надобно было узнать, и про цены. Без того в торговом деле никак нельзя.

Обширен новый Гостиный двор у Зеленого моста, ничего не скажешь. И суконная линия здесь имеется, и шубная, и шапочная, и зеркальная, и аптекарская.

А рядов тех — не счесть: бабий ряд — в нем перинами торгуют, подушками, кружевами да нитками; табачный ряд; свечной; седельный; птичий; холщовый; лоскутный; ветошный… Даже «стригальный ряд», где волосочесы и брадобреи хозяйничают, — и тот есть.

Иноземных купцов мало — не время, весной понаедут. Больше — своих. Но заморских товаров хватает: голландские полотна, бархат, шелка, медная и оловянная посуда, апельсины, лимоны, красное церковное вино, благовония.

Помимо купцов и их приказчиков торгуют с лотков ремесленники.

Тут искусные изделия и железных кузнецов, и медных; мастеров по серебру; резчиков рога и кости — гребни, ларцы, белильницы и румяльницы для баб и девок, им же потребные хитрые коробочки с тайными запорами — клеельницы для ресниц и бровей, ежели у которой коротки.

В одной из лавок продаются иноземные игральные карты.

В зеркальной линии скоморошничает меж лавок кудрявый молодец в зипуне, подбитом лисой. Приплясывая, частит скороговоркой:

— Той, что черноброва и круглолица, без зеркальца не обойтиться — заплетет косу да и увидит всю свою красу. А кикиморе — той лучше миновать наш товар стороной…

Миновав лоточников, нижегородцы прошли к месту, где шла распродажа конфискованного у князя Василия Лукича Долгорукова и прочих государственных преступников имущества.

По всему было видно, что не бедно жил своровавший супротив государыни князь: портреты многокрасочные, что именовались в прежние времена «парсунами с живства», то есть с натуры; шубы богатые, одна другой краше — и собольи лапчатые, и на бобре, и на кунице; кафтаны бархатные; башмаки с серебряными да золотыми пряжками; пуговицы алмазные; табакерки; ларцы; кубки; локотная рухлядь: златотканая парча, сафьян, шелка (все это и при продаже и при покупке на локти мерялось).

Тут у кого хочешь глаза разбегутся. Но Михаил Костромин приметил лишь одно: скромно стоявшие в глубине обширного прилавка старинные, позеленевшие от времени бронзовые часы с одной часовой стрелкой и необычным восьмиугольным циферблатом.

В бронзовом лучистом восьмиугольнике часов, на часовом золотом прописанном круге, сверкали, будто в серебристом свете луны, «зодейные знаки» двенадцати созвездий небесной сферы.

Замер в прыжке, откинув назад голову и подняв вверх трехконечный, словно казачья плетка, хвост, властитель человеческого разума Овн. Натянул до звона тетиву лука с каленой стрелой Стрелец; опрокинул свой кувшин, из которого нескончаемым потоком льется хрустальная вода, легкий телом Водолей; изогнул басурманской кривой саблей ядовитый хвост черный Скорпион… Неуклюжий Рак, пышнотелая Дева с цветком в руке, эфиопский гривастый Лев, купеческие Весы с двумя чашами, Козерог, Телец, Рыбы…

Костромин никогда не слыхал про папу Сильвестра II, Бомелия, Стоу, Бранда, часовщика герцогини Курляндской Питера Гофмана. Не слыхал он, разумеется, к про предсказания доктора и волхва Иоанна Грозного о счастливой судьбе восьмого владельца часов.

И ни к чему вроде были Костромину часы. А отойти от прилавка он не мог. Стоял, слушал тиканье часов с восьмиконечным циферблатом и постепенно стал разбирать в этом тиканье слова. «Ку-пи, ку-пи, ку-пи», — тихо, но настойчиво шептали ему часы.

— Часы столовые с часовым боевым известием, — вяло сказал золотушный подьячий, тыча в часы сухим негнущимся пальцем. — Старинные. Али немецкой али фряжской работы.

Хотел отойти Костромин от прилавка — не может: не слушают его ноги, словно свинцом налиты.

А Гаврилычу что? Сын хозяйский стоит — и он постоять может. Стоять — не ходить.

«Ку-пи, ку-пи, ку-пи, ку-пи…» — стучат часы.

Что тут будешь делать?

Вздохнул Костромин — немалые деньги эта старая игрушка стоила, расстегнул шубу и полез за кошельком.

И тут же часы зазвенели с перезвоном колокольчиками, словно засмеялись. Ожили на часовом круге «зодейные знаки»: помахал купеческому сыну приветственно трехконечным хвостом Овн, подмигнул лукаво Стрелец, протянула Костромину свой цветок пышнотелая Дева, еще более изогнул рога Козерог…

— Знать, судьба, — сказал Костромин, отсчитывая деньги.

Сказал он это так, для порядка, чтобы Гаврилыч не очень укоризной донимал. А часы, как и предсказывал Бомелий, действительно стали его судьбой.

Пройдут годы, и обласкает нижегородского купца всесильный Григорий Орлов. Да что Орлов! И Потемкин его приметит, и сам непобедимый герой Александр Васильевич Суворов с ним раскланяется. Императрица же Екатерина II — не через слуг или придворных, а самолично — вручит нижегородскому купцу тысячу рублей золотом и серебряную кружку со своим золотым портретом в медальоне. Выгравированная надпись вокруг портрета будет гласить: «Екатерина II, Императрица и Самодержица Всероссийская, жалует сию кружку Михаилу Андрееву сыну Костромину за добродетель его, оказанную над механиком Иваном Петровым сыном, Кулибиным, 1769 года, апреля 1 дня».

Будет эта кружка в роду Костроминых переходить от отца к старшему сыну. И не как память о царице, а как признание заслуг Кулибина и его покровителя Костромина в развитии механики, оптики и часового дела в государстве Российском, хотя сам Михаил Костромин лишь в одном деле разбирался — торговом…

Но вернемся к легенде, рассказанной моему отцу нижегородским историком Николаем Ивановичем Храмцовским, добившимся учреждения в Нижнем Новгороде Кулибинского ремесленного училища.

Итак, Михаил Костромин приобрел часы Бомелия. И сразу же после покупки — самое достоверное обстоятельство во всей нашей фантастической истории, обросшей былями и небылицами: эти часы испортились.

Наукой и опытом с самого момента создания механических часов твердо установлено, что лучший метод их исправления — встряхивание. Но часы, видно, не зря принадлежали в свое время злому волхву: встряхивание на них не подействовало. Тогда решил Костромин отдать их в починку. Это было роковое решение. Но, к счастью и для него и для часов, все петербургские часовщики, к которым он обращался, под тем или иным предлогом отказались браться за эту работу.

Выбрасывать часы Михаилу не хотелось. Не хотелось и показывать свою неудачную покупку дома. Кому приятно стать посмешищем?! Поэтому, вернувшись в Нижний Новгород, спрятал он свое петербургское приобретение в чулане. Прикрыл мешковиной и забыл.

Но часы были волшебными. Они не дали о себе забыть. И в ночь с 9 на 10 апреля 1735 года семью Костроминых разбудил громкий петушиный крик, такой громкий, будто петух за свою громкость жалованье в городской ратуше или у губернатора получал.

Глянул Михаил на ходики — час ночи. Не время для петуха. Да и откуда он в доме взялся?

Во второй раз закричал петух. В третий.

Что за напасть?!

Посмотрел Михаил в щель между ставнями — и увидел свет в окнах соседнего дома, где жил торговец мукой. Стряслось что?

— Кулибиниха от бремени сынком разрешилась, — сказал, входя в комнату с часами Бомелия в руках, отец. И спросил: — Это ты часы в чулан поставил?

— Я.

— А зачем?

— Порченые они.

— Порченые? Да ты что, глухой?

И Михаил Костромин услышал звонкое, ликующее тиканье привезенных им из Санкт-Петербурга часов. Плясали на часовом круге Стрелец с Девой, потешно подпрыгивали Овн с Козерогом, хлопал в ладоши, забыв про свой кувшин, Водолей, в такт музыке качались Весы, и извивались, перебирая плавниками, Рыбы…

— Чудеса!

Но Михаил ошибался. Это было лишь предисловие к чудесам. Подлинные чудеса начнутся позднее, когда подрастет родившийся в ту ночь мальчик и он, Михаил Костромин, подарит ему старинные часы с восьмиугольным циферблатом.

Эти часы будут сопровождать Ивана Петровича Кулибина почти всю его долгую жизнь, описанную Иваном Сократовичем Ремезовым в книге о Кулибине, изданной в Петербурге в 1879 году.

* * *

— В отличие от многих из нас судьба не лишена чувства юмора и иронии, — задумчиво сказал Василий Петрович. — Свойствен ей и сарказм. Иногда она не прочь добродушно посмеяться над своими избранниками, разыграть их. Но может и поскоморошничать, а то и поглумиться…

Посудите сами.

Паренек, подающий пиво в грязной немецкой харчевне, становится великим астрономом Кеплером; неграмотный мальчик из поморов — Ломоносовым; низкоквалифицированный рабочий с рельсопрокатного завода — Авраамом Линкольном; неудачливый крестьянин, над которым подшучивают соседи, — поэтом Бернсом; ученик обойщика — Мольером, а бездарный рожечник в оркестре — непревзойденным Бенвенуто Челлини…

Что же касается Ивана Петровича Кулибина, то, мне думается, он доставил своей судьбе немало веселых минут. Видимо, смешно было смотреть на ошеломленные лица крупных ученых, рассматривавших модель уникального одноарочного моста, сделанную человеком, который не должен был иметь о мостах никакого представления.

Эта модель стояла затем в парке у князя Потемкина. И князь, некогда один из самых способных студентов Московского университета, исключенный за «чрезмерную леность и нехождение», любил, показывая иноземцам модель, объяснять, что русский человек в отличие от англичан да немцев может до всего собственным умом дойти. «Учить Кулибина — только портить», — говорил князь.

Но если Кулибин считал, что, оставив его самоучкой, судьба зло подшутила над ним, то ошибался. Он был ей нужен вовсе не для этого. Штат своих придворных шутов она уже заполнила.

Судьба желала провести эксперимент.

Правда, Кулибину отводилась в нем весьма незавидная роль — не равноправного коллеги, помощника или, наконец, скромного лаборанта, а роль подопытного… нет, не кролика — гения.

Вы, конечно, помните прототипов Робинзона Крузо, а тем более его самого? Весьма увлекательные приключения. Но не только приключения. Это опыт «на выживаемость» человека, приобщенного к цивилизации и оказавшегося на необитаемом острове.

Кулибин, судя по всему, предназначался для иной модификации того же эксперимента. Выдающийся механик и изобретатель был лишен возможности получить образование.

В Нижнем Новгороде проживало тогда немногим больше пяти тысяч человек. Среди них были купцы, дворяне, монахи и монахини, чиновники, попы, будочники, портомои, мастеровые, рыбаки, разбойники, хлебопеки, лекари и знахари.

Но когда у губернатора генерал-поручика Аршеневского испортились часы, он приказал отнести их в кладовую, так как знал, что в городе нет часовщика…

Мой отец высказал предположение, что, сделав микроскоп, телескоп и электрическую машину, подаренные им впоследствии Екатерине Второй, Кулибин не мастерил их, а вторично изобретал. Это, конечно, было шуткой. К тому времени Иван Петрович побывал в Москве, приобрел кое-какие инструменты, прочел труды по физике, математике и механике, в том числе и некоторые работы Ломоносова. Но в каждой шутке есть своя доля истины. Была она и в шутке отца.

Многие годы своей жизни Кулибин действительно потратил на изобретение, как теперь говорят, «велосипеда», то есть создавал и открывал то, что было уже открыто и создано до его рождения. Кстати, если уж мы вспомнили о велосипеде, то следует сказать, что Кулибин может по праву считаться крестным отцом его дедушки. Именно он сконструировал и сделал чудо того времени — сказочный экипаж, который без лошадей и кучера лихо мчался по Невскому, пугая богобоязненных прохожих.

В этой «повозке-самокатке», как Иван Петрович назвал свое колесно-педальное детище, выкатившееся на улицы Петербурга прямо из русской сказки («по щучьему велению, по кулибинскому хотению»), были использованы маховое колесо, тормоз, коробка скоростей, подшипники качения…

Выжил в Нижнем Новгороде (немало, впрочем, потеряв) технический гений Кулибина. Оставшись верен своему призванию, Иван Петрович не спился, не повесился, не стал рыбаком или будочником. Но коэффициент его полезного для России действия, естественно, значительно снизился.

Сначала он был в глазах нижегородцев непутевым мальчонкой («Вот несчастье-то у Кулибиных! Ваньке уже тринадцатый, а толку — шиш: знай себе меленки да кораблики режет!»). Но затем, когда странный парень запросто, будто чихнул, починил губернатору часы английской работы — одних колесиков добрая сотня наберется, — к нему прониклись почти таким же уважением, как к косоглазому Федьке, который не только по канату с шестом ходил, но мог даже на оном приплясывать.

А вот микроскоп, электрическая машина и телескоп, чтобы звезды небесные на счетах отщелкивать, будто весовой товар или локотный, — это уже настораживало: с богом, что ли, на канате тягается? («Иду вчерась мимо дома Кулибиных. А тут по времени святые колокола православных к обедне сзывают. Глянула на Ивана — батюшки! — перекорежило его всего. Вот те крест! Нет, люди зазря говорить не будут: как есть с нечистой силой связался. Не к добру евонные микроскопы да телескопы. Адской серой от их воняет, спаси нас господи!»)

* * *

— Одному из спутников Магеллана, — сказал Василий Петрович, — Себастьяну дель Кано, был пожалован герб, прославлявший в веках его подвиг. На нем не было свирепого леопарда, мощного льва, орла или иных хищников, столь излюбленных рыцарями всех стран и времен. Внутреннее поле герба заполняли всего-навсего две перекрещивающиеся палочки корицы в не менее скромной рамке мускатных орехов и гвоздики. Но зато пряности венчал рыцарский шлем, над которым парил в воздухе земной шар с краткой, но достаточно выразительной надписью по латыни: «Ты первый совершил плавание вокруг меня».

Если бы Ивану Петровичу Кулибину пожаловали дворянство, а вместе с ним и герб, то на этом гербе следовало бы поместить часы с восьмиугольным циферблатом (кажется, они были первыми часами, с устройством которых Кулибин смог подробно ознакомиться). Над часами — сделанную из шестеренок и украшенную вместо самоцветов знаками зодиака корону короля часовщиков. А вокруг изобразить героев былин и народных сказок: Илью Муромца, Добрыню Никитича да Алешу Поповича; заколдованных царевен, мудрых Иванушек-дурачков и глупых умников.

Что же касается надписи, то она гласила бы: «Я превратил механику в сказку, а сказку — в механику».

Чтоб вы меня в дальнейшем не обвинили в плагиате, — продолжал Василий Петрович, — на всякий случай оговорюсь: проект герба и надписи принадлежат не мне, а отцу. Это придумал он, и придумал, как мне кажется, весьма удачно. В своих работах Кулибин всегда пытался соединить сказку с реальностью, технику — с чудесами, математический расчет — с фантазией сказителя.

Думаю, что сказочную сущность механики Кулибина чувствовали еще его современники, в том числе и Александр Васильевич Суворов. Рассказывают, что, встретив как-то у князя Потемкина механика-самоучку, известный полководец трижды поклонился ему (первый поклон — «Вашей милости!»; второй, более глубокий, — «Вашей чести!»; третий, поясной, — «Вашей премудрости мое почтение!»). Затем взял он Кулибина за руку и сказал окружающим: «Гляжу на изобретения Ивана Петровича и будто сказку наяву вижу. Помилуй бог, сколько ума! Верьте мне, он еще изобретет нам ковер-самолет!»

Самое любопытное здесь в последней фразе. Суворов говорит не о том, что Кулибин изобретет летательный аппарат или механизм, а воплотившийся в народной фантазии ковер-самолет, необходимую принадлежность многих русских сказок.

Кулибин — механик-сказочник. Он не рассказывает сказки, а делает их из дерева и металла.

«В некотором царстве, в некотором государстве…»

И катится себе без лошадей и кучера по улицам Санкт-Петербурга дивный экипаж.

И превращает темную петербургскую ночь в солнечный день сделанный умными руками доброго волшебника доселе никем не виданный фонарь.

Как плывет корабль?

Известно как: или под парусами или с гребцами.

И все? И все.

А вот и нет, смеется сказочник. И кулибинский чудо-юдо корабль не плывет, а, будто ярмарочный акробат, карабкается, подтягиваясь на канате, вверх по течению реки…

Ярче всего эта особенность кулибинской механики проявилась в часовом деле.

Часовое дело всегда дружило со сказкой.

Существует предание о монахе-аскете Луитпранде, жившем в восьмом веке, который за свою праведную жизнь был щедро вознагражден всевышним не только на небе, но и на земле. Луитпранду было даровано право создать песочные часы (некоторые считают, что песочные часы были известны задолго до начала новой эры — это заблуждение).

Легенда о пророчествах водяных часов Гарун-аль-Рашида, которые в качестве подарка были присланы прославленным султаном Карлу Великому. Легенда о древнеримских часах, принадлежащих Помпею: необыкновенные механизмы, созданные для Карла Пятого Виком; сказочные башенные часы в Страсбурге работы Дасиподия.

Список часов, в которых сказка дополняла механику, а механика — сказку, можно было бы продолжить. Но кулибинские часы и по сегодняшний день занимают в этом списке особо почетное место.

Находясь в Нижнем Новгороде, Кулибин задумал и сделал с помощью Костромина (речь, разумеется, идет о финансовой помощи!) часы, по форме и величине напоминающие гусиное яйцо средних размеров.

Инструменты для изготовления этого уникального прибора Кулибин делал сам.

Деталей в часах насчитывалось свыше тысячи. А специальных инструментов механику потребовалось около ста.

Костромин вместе с одряхлевшим уже Гаврилычем иногда заходили в дом к Кулибину и, затаив дыхание, смотрели, как тот работает.

Колдун! Истинный колдун! Но, может, именно такие колдуны и нужны России?

Конструируя и изготовляя эти часы, Кулибин одновременно был сказочником, часовщиком, стихотворцем, скульптором, серебряных и золотых дел мастером, композитором, музыкальных дел мастером (замечу в скобках, что нынешнее фортепьяно тоже ему кое-чем обязано), столяром, слесарем, токарем, литейщиком, кузнецом и бог знает кем еще!

Но зато и часы получились такими, что полюбоваться ими вместе со всей своей семьей явился к Кулибину сам нижегородский губернатор генерал-поручик Яков Семенович Аршеневский. Побывали и прочие именитые жители. Говорят, приезжали даже из других волжских городов.

На первый взгляд, детище механика-самоучки особого впечатления не производило: часы как часы. Циферблат со стрелками. Каждые полчаса и четверть часа звонко бьют маленькие молоточки. Забавно, конечно, но такими забавами в екатерининские времена уже никого не удивишь.

Но стоило посетителям набраться терпения, и они попадали прямо в сказку.

Тик-так…

Часы мелодично отстукивали последние секунды уходящего часа, и тотчас же бесшумно распахивались узорчатые кружевные дверцы.

Тик-так!

Ошеломленные зрители вглядывались в глубину открывшейся перед ними пещеры. Тускло поблескивал гроб Иисуса Христа. Застыли у гроба богочеловека серебряные воины в полном вооружении. Стоят, не шелохнутся. Еще мгновение — и легкокрылый золотой ангел едва заметным движением сдвигает с крышки гроба тяжелый камень.

Тик-так!

Стража падает ниц. В пещере появляются дивные жены-мироносицы.

После этого куранты трижды играют молитву «Христос воскрес», и двери закрываются.

Такого, пожалуй, не то что в Нижнем Новгороде или, к примеру, в Самаре, но и в Петербурге не увидишь. Не устриц французских глотать!

Но это еще не все.

Часы предназначались в дар Екатерине Второй, и Аршеневский хотел, чтобы привыкшая к славословиям императрица сохранила добрую память о посещении подвластной ему губернии. Поэтому Кулибину было предписано сочинить на приезд Екатерины стихи. Кулибин справился и с этим. Более того, стихи он сам, без помощи композитора-песенника (тогда таковых не было), положил на ноты.

Чего только ни умели эти часы! Разве вот мастер не научил их кричать петухом и кудахтать курицей… Но ни папа Сильвестр II, ни погибший при Иоанне Васильевиче Грозном волхв и механик Бомелий не поставили бы это обстоятельство в вину нижегородскому мастеру: и времена меняются, и часовые механизмы, и механики. А Костромин — тот был в восторге.

Нижегородский губернатор генерал-поручик Аршеневский снял со своего пальца кольцо и подарил мастеру. По его мнению, часы должны были прийтись императрице по душе. Лакома она была до всяких придумок, как говорил Аршеневскому его петербургский приятель, большой знаток придворной жизни. Да и сама в сем преуспела. Шутки любила изобретать, танцы, фейерверки.

А недавно новое слово придумала — «хахаль». Зело возвышенное и благолепное слово. А вот что обозначает, приятель забыл…

* * *

В Эрмитаже при Екатерине Второй устраивались так называемые «большие собрания» — шумные балы с сотнями гостей; «средние» — для нескольких десятков приближенных, взысканных доверием, милостью и приязнью императрицы, и, наконец, «малые собрания». На них неизменно присутствовали лишь несколько близких Екатерине людей.

Для «малых собраний» императрицей были написаны специальные правила, которые вывешивались у входа в Алмазную комнату. Они напоминали, как подобает себя здесь вести:

«Оставить все чины вне дверей, равномерно как и шляпы, а наипаче шпаги. Местничество и спесь оставить также у дверей. Быть веселым, однако же ничего не портить, не ломать, не грызть. Садиться, стоять, ходить как заблагорассудится, несмотря ни на кого. Говорить умеренно и не очень громко, дабы у прочих головы не заболели. Спорить без сердца и горячности. Не вздыхать и не зевать. Во всяких затеях другим не препятствовать. Кушать сладко и вкусно, а пить с умеренностью, дабы всякий мог найти свои ноги для выхода из дверей. Сору из избы не выносить, а что войдет в одно ухо, то бы вышло в другое, прежде нежели выступить из дверей».

Виновный в нарушении этих правил подвергался штрафу. Он должен был выпить стакан холодной воды и выучить наизусть шесть строк из скучнейшей «Телемахиды» Тредьяковского, которому Ломоносов некогда посвятил стихи: «Языка нашего небесна красота не будет никогда попрана от скота…»

Время коротали в легкомысленных шутках, веселых играх и всевозможных выдумках, до которых Екатерина действительно была весьма «лакома». Одной из традиционных игр на «малых собраниях» было состязание — кто из присутствующих сможет лучше и забавней состроить рожу. Каждый старался, не жалея сил. Некоторые, пытаясь в этом деле достигнуть совершенства, неделями не отходили от зеркала. Но, как известно, талантами не делаются, а рождаются. Поэтому неизменным победителем в состязаниях выходил барон Эрнест Ванжура. Известный в Вене композитор, пианист и скрипач, Ванжура не только прижился в России, но и приобрел в качестве капельмейстера придворной оперы определенный вес. Однако подлинной вершины своей карьеры он достиг лишь при посещении «малых собраний».

Ванжура обладал уникальнейшей способностью, морща кожу лба, спускать волосы до уровня бровей, а затем, как парик, передвигать их направо и налево. За это барон на «малом собрании» был удостоен чина шутовского капитана. Сама Екатерина далее чина поручика не продвинулась. Она лишь умела опускать и опять поднимать свое правое ухо.

На одно из таких «малых собраний» и были доставлены в Алмазную комнату часы Кулибина.

Часы поместили на почетное место — между изображением Полтавской битвы, выточенным под надзором токаря Нартова Петром I, и табакерками, шашками и наперстком работы самой Екатерины, которая в часы досуга читала, вязала или, подражая своему великому предшественнику, занималась «токарным художеством».

Екатерина рассчитывала на то, что часы произведут фурор. И не ошиблась.

Даже барон Ванжура, немало повидавший диковинок во время своих странствий по Европе, и тот был ошеломлен. Прослушав сыгранные часами мелодии, Ванжура пошутил, что с превеликим удовольствием зачислил бы их на любую вакансию в оперный оркестр.

— Умны, изящны, красивы и, в отличие от многих музыкантов, совсем не фальшивят, — сказал он по-немецки, не слишком уверенно чувствуя себя в русском. — А главное — это чувствуется в каждой шестеренке — порядочны и скромны. Уверен, что они никогда не будут подсиживать своих товарищей по оркестру, неумеренно пить вино, требовать вперед жалованья… Но позвольте поздравить ваше величество с необыкновенно удачным приобретением, которое делает честь вашему вкусу. Одна из немногих в этом мире вещей, к которым нельзя придраться, — выдумка, мастерство, исполнение… Даже затрудняюсь, чему отдать предпочтение. Все божественно. Узнаю венскую работу.

— Зело ошибаетесь, капитан, — по-русски ответила Екатерина, делая вид, что вытягивается во фрунт, не приподнимаясь, однако, со своего кресла, на подлокотнике которого лежала табакерка с нюхательным табаком.

— Вы есть дерзкий офицер, поручик, — подыгрывая императрице, грозно сказал Ванжура. — Всем офицерам во всех армиях известно хорошо, что старшие в чине никогда не ошибаются. Всем офицерам известно, что старшие в чине всегда говорят истину.

Правое ухо Екатерины смиренно опустилось.

— Прошу пардону, капитан. Но сии часы изготовлены не австрийским мастером.

— Неужто французом?

— Нет.

— Швейцарцем?

— Нет.

— Англичанином? Итальянцем? Испанцем? Голландцем?

— Не угадали, капитан.

— А кем же?

— Русским.

Волосы барона опустились до бровей, а затем прикрыли глаза.

— Майн готт! — воскликнул он. — Но этот часовщик обучался все-таки у австрийского мастера?

— Увы, — сказала Екатерина, и ухо ее гордо приподнялось.

— А у кого?

— Или у господа бога, или у князя тьмы.

— Отменные учителя, — признал Ванжура. — А как в России называют мастеров, которые своим искусством обязаны только им? — и барон показал пальцем на потолок.

— Само-учками, — сказала Екатерина, которая сама лишь недавно выучила это трудное русское слово.

Часы Кулибина заняли отведенное им место в Алмазной комнате, а затем были помещены в так называемый Кабинет Петра Великого.

Самому Ивану Петровичу предложили стать заведующим механическими мастерскими Российской академии наук, покинуть Нижний Новгород и переехать в Петербург.

Здесь он построил лифт, поднимавший кабину с помощью винтовых механизмов, создал оптический телеграф, разработал конструкцию «механических ног», то есть протезов… Здесь же ему была вручена золотая медаль на Андреевской ленте. Две аллегорические фигуры, изображавшие Науки и Художества, держали над именем Кулибина лавровый венок. Надпись гласила: «Достойному. Академия наук — механику Кулибину».

«Достойному…» Это слово не напрасно было выгравировано на медали академии. Ведь нередко лавровые венки раздавали и недостойным…

* * *

— Таким образом, насколько я понимаю, столик в «Ларце времени», который стоял в простенке между двумя окнами, предназначался для волшебных часов Бомелия и часов, подаренных Иваном Петровичем Кулибиным Екатерине Второй? — спросил я у Белова.

— Вы близки к истине, но все-таки не угадали, — сказал Василий Петрович. — Согласно все той же легенде, часы Бомелия, или Папы Сильвестра II, — в конце концов для нас это безразлично — сгорели вместе с домом Кулибина во время пожара 1814 года. После этого Иван Петрович Кулибин уже не оправился.

Вначале по просьбе своего бывшего ученика и помощника во многих делах часовых дел мастера Пятирикова — великолепного умельца, многое перенявшего от учителя, Кулибин перебрался к нему, а затем уехал в село Карповка, где жили его дочь с мужем. Позднее Иван Петрович купил маленький полуразвалившийся домик, где и умер 30 июня 1818 года, ровно через двадцать лет после смерти своего нижегородского покровителя — Михаила Андреевича Костромина. Похоронили Кулибина на Петропавловском кладбище. Хоронили скромно — денег не было. Вдова вынуждена была заложить за триста рублей стенные часы «Летнее солнце», сделанные мастером незадолго до смерти. Потом они были выкуплены сыновьями покойного.

Пятириков врезал в поставленный на могиле памятник изображение часов, подаренных некогда Ивану Кулибину Михаилом Костроминым. В восьмиугольном циферблате на позолоченном часовом круге скорбели, оплакивая великого мастера, знаки зодиака…

Кладбищенские старухи говорили, что по ночам можно услышать тиканье изображенных на памятнике часов. Поэтому местные жители старались на всякий случай обходить могилу Кулибина стороной: врут, верно, старухи, а все ж лучше от греха подальше. Береженого и бог бережет…

Итак, часы Бомелия сгорели в 1814 году и уже не могли попасть ни в чью коллекцию. Свершив все, что им было предначертано, часы с восьмиугольным циферблатом завершили свою жизнь вместе с легендой о них.

Не предназначался столик в «Ларце времени» и для часов, подаренных Кулибиным Екатерине Второй.

И все же… столик в простенке был поставлен для часов Кулибина.

Нет, никаких противоречий! Просто дело в том, что Кулибин, как выяснилось, сделал за свою жизнь не менее пятидесяти — шестидесяти часов. И делать он их начал в молодости. Не все из созданных им механизмов были венцом технической мысли, но почти все отличались оригинальностью решений и свойственной Кулибину сказочностью.

Пятириков любил говорить, что кулибинские часы он отличит не то что по виду, но даже по запаху, как отличают цветы на лугу. В этом, естественно, было преувеличение, но весьма умеренное.

Однако мы с вами несколько отвлеклись.

О не известных раньше часах Кулибина отец узнал из бумаг, переданных дочерью выдающегося механика-самоучки редактору «Нижегородских губернских ведомостей» Мельникову (впоследствии — известный писатель Мельников-Печерский).

Многое отец почерпнул из встреч с упоминавшимся уже мною Храмцовским (в 1875 году он редактировал «Нижегородский биржевой листок»), председателем Нижегородской ученой архивной комиссии Александром Серафимовичем Гацисским и правнуком Кулибина. Молодого Кулибина отцу удалось разыскать в Петербурге. (Иван Петрович имел двенадцать детей. Сын Дмитрий был гравером, Александр и Петр работали в Сибири горными инженерами, Семен стал чиновником и дослужился до статского советника. Но ни один не выбрал себе доли отца и не стал изобретателем или часовщиком. Правнук Кулибина, с которым разговаривал отец, преподавал в реальном училище.)

Среди часов, сделанных Кулибиным в Нижнем Новгороде до того, как он переехал в Петербург, были «екальщики», маятниковые деревянные часы «Птичий двор», «Жар-птица» и «Царевна». В столице Кулибин тоже не забывал про часы, хотя времени для любимого дела у него оставалось мало.

Василий Петрович достал из картотеки папку, развязал тесемки.

— Вот, — сказал он, — составленный собственноручно Кулибиным перечень его новых работ в Петербурге. Под номером 17 мы можем прочесть про «часы карманные большой пропорции с новым ходом, у коих в цыферблате будут движиться разнообразно 7 стрел и показывать: зодии 12 знаков небесных, месяцы, градусы, повседневные числа, из коих в 4 года одно только переставлять рукою, седмичные дни в планетных знаках, часы, минуты, а секунды по астрономическому движению и четверти секунд, течение луны в шаровидной фигуре, течение солнца, котораго восхождение и захождение во всех днях года по здешнему и Московскому градусу с календарем будет согласно, при коих и другие представления».

Любопытная запись и под номером 24:

«По Высочайшему Ея Императорскаго Величества повелению, починкою исправил и возобновил часы, представляющие между разных растений пень дубоваго дерева с отрослями, листьями и желудками, зделаннаго из бронзы, на коем павлин, петух и сова в клетке в натуральный рост таких животных зделаны из разных металлов же, и движутся разнообразно, подобно живым».

Делал Иван Петрович в Петербурге и часы-игрушки, а также игрушки с часовым механизмом.

Надо сказать, что Екатерина Вторая была холодной матерью, но горячей бабушкой, поэтому дети Павла — будущий император Александр I и великий князь Константин, отрекшийся впоследствии от престола в пользу Николая I, — находились при ней. В воспитании внуков она отводила немаловажное место игрушкам. Поэтому по велению императрицы Кулибин был вынужден порой откладывать исключительно важные дела, чтобы заняться придумыванием игрушек.

Отцу рассказывали, что Кулибин придумал для обучения великих князей часы-букварь в виде мудрой совы, гвардейского солдата, который каждый час посвящал воинским артикулам, часы — музыкальную шкатулку…

К установлению часов Кулибина был приобщен и я.

Приготовив уроки, а иногда и не сделав их, я часами перелистывал страницы старых газет и журналов. Это было увлекательное занятие. Прошлое на время становилось настоящим. «Санкт-Петербургские ведомости» за 1799 год сообщали, что:

«Лифляндская 20-ти лет девка, искусившаяся в шитии белья, в вязании чулок, мытии шелковых материй и прочих рукодельях, и которая при том кушанья готовит, продается в 4-й Адмиралтейской части близ Никольскаго моста в доме под № 43, где ее видеть можно во втором ярусе на левой руке»;

«Предписывается всем господам инспекторам не принимать прошений о увольнении в отпуск от корнетов и прапорщиков, кои сие делают от лени»;

«В доме графа Аракчеева, состоящего по Мойке подле экцерциргауза, потребен из немцев кучер, который бы был порядочного поведения. Таковой может явиться к дворнику»…

Много порядком устаревших новостей и канувших в Лету распоряжений правительства Павла Первого узнал я прежде, чем наткнулся на очень любопытное объявление.

«Желающие купить, — значилось в нем, — верные и искусно устроенные механические вокальные часы, кои играют на флейте, арфе и басе 10 разных штук и представляют: во-первых, великолепное село, на левой стороне которого находится трактир, на верх коего из трубы выходит трубочист, бьет часы и после последнего удара прячется паки в трубу; а на правой стороне виден под деревом сидящий и на флейте играющий пастух, а не подалеко от него на лошади почталион, который соответствует пастуху игранием на роге; а во-вторых, трактирщика, стучащего служанке в окно и приказывающего подать почталиону пить, с изображением, что служанка приходит и несет бутылку и стакан, а за служанкою бежит собачка и лает на почталиона, и попугаем, который отвечает на вопросы до 50 разных слов и поет арии, — могут для условия в цене явиться ко вдове Миллер, живущей у Каменного моста в доме по № 121; оные же часы она и показывает с платежей по 25 коп. с персоны за вход, равно показывает она перспективную иллюминацию».

Я был горд своей находкой. Но в глубине души понимал, что ценность ее может вызвать некоторые сомнения. Спору нет, «механические вокальные» часы госпожи Миллер, которые в 1799 году она готова была продать или продемонстрировать за 25 копеек вместе с «перспективной иллюминацией» каждому желающему, были уникальны. Чего стоит один лишь попугай, который поет арии и отвечает на вопросы!

Но ведь столик в «Ларце времени» предназначался не вообще для часов, пусть даже уникальных, а только для часов Кулибина.

Было, конечно, очень соблазнительно приписать мою находку Кулибину. Действительно, по яркой и озорной сказочности, столь свойственной произведениям механика-самоучки, по щедрому использованию музыки (недаром барон Ванжура собирался определить подаренные Екатерине часы в оперный оркестр) и некоторым другим характерным особенностям можно было сделать вывод, что часы вдовы Миллер сконструированы Кулибиным.

Но не следовало забывать и о другом. Творчество Ивана Петровича носило сугубо русский характер — оно, как выразился один из его почитателей, «всегда щеголяло в лаптях».

А где они, эти «лапти», в «механических вокальных» часах госпожи Миллер?

И в помине их нет.

На все эти «за» и «против» обратил мое внимание отец. Он же поздравил меня с успехом: как-никак, а «вокальные механические часы» с попугаем, который отвечал «на все вопросы до 50 разных слов и пел арии», были моим первым открытием (а в розыске часов Кулибина и последним).

Отец отправился в Нижний Новгород, а оттуда в Петроград. В поисках часов Кулибина, так же, как и в розыске перстня-талисмана Пушкина, он был неутомим.

Не знаю уж какими путями, но ему удалось установить, что часы из «Санкт-Петербургских ведомостей» были сделаны учеником знаменитого швейцарского часовщика Пьера-Жака Дроза Августом Штернбергом, который в 1770 году переехал в Россию, где работал в механических мастерских Российской академии наук под началом Ивана Петровича Кулибина.

Кулибин многим помог Штернбергу и в разработке конструкции часов, известных тогда под названием «Говорящий попугай», и в их изготовлении. Об этом свидетельствовала надпись, выгравированная Штернбергом на часах.

«Говорящий попугай» в 1782 году был куплен академиком Миллером, который год спустя скончался.

Кто приобрел эти часы у вдовы академика, неизвестно. Но, пройдя через какое-то число рук, они (вернее, не сами часы, а только механический попугай: почтальон, трактирщик и служанка приказали долго жить) оказались у выдающегося русского скульптора Михаила Осиповича Микешина, создавшего проекты памятников Тысячелетия России в Новгороде, Богдана Хмельницкого в Киеве, короля Педро IV в Лиссабоне. Микешин охотно откликнулся на просьбу отца о встрече. Выяснилось, что он тоже коллекционирует часы.

— Моим любимым героем, Петр Никифорович, — говорил он отцу, — был некогда император священной Римской империи Карл V. В молодости он коллекционировал королевские и герцогские короны, а когда поумнел, то поселился в монастыре святого Юста в Испании и стал коллекционировать часы. Его любимым занятием было сидеть в комнате, заставленной и увешанной часами. Он считал, что люди и часы очень похожи друг на друга: некоторые опережают свое время, другие не поспевают за ним, но и те и другие идут не вперед, а по кругу…

Микешин показал отцу свою коллекцию. Попугая среди ее экспонатов не было.

Ошибка? Нет. На самом деле попугай есть. Но, к сожалению, из-за какой-то поломки механическая птица отказалась и петь и говорить. Микешин приобрел его уже в таком виде. Сейчас он отдал попугая известнейшему в Москве антиквару и специалисту по всяким диковинным старинным часам — Вадиму Григорьевичу Мецнеру. Мецнер обещал ему подыскать часовщика, который сможет вдохнуть в попугая жизнь.

Отец хорошо знал Мецнера, услугами которого неоднократно пользовался. Кстати, именно у него он приобрел часы Аракчеева, «астрономические часы» Ивана Юрина и некоторые другие экспонаты своей коллекции.

Мецнер продемонстрировал отцу зеленого попугая с хохолком на голове и растопыренными крылышками. Попугай был меньше спичечного коробка. Трудно было поверить, что внутри такой миниатюрной птички находится сложнейший механизм.

— Часовщики считают, что попугая делал сам Кулибин, — сказал Мецнер.

— Он действительно пел арии?

— У меня нет оснований в этом сомневаться.

— И отвечал на вопросы?

— Могу лишь повторить уже сказанное мною.

— А когда его починят?

— Ответ на этот вопрос интересует меня самого, — сказал Мецнер. — Пока я не могу подобрать часовщика, который бы взялся за эту работу. Кулибины рождаются раз в двести лет, а Штернберги — не чаще, чем в полустолетие.

— И все-таки вы рассчитываете найти специалиста?.

— Надеюсь, — сказал Мецнер. Но уверенности в его голосе отец не почувствовал.

Таким образом, моя находка в «Санкт-Петербургских ведомостях» была несомненной удачей.

В остальном же отцу не везло. Здорово не везло. Безвозвратно исчезли, не оставив никаких следов, сделанные Кулибиным в Нижнем Новгороде часы «Илья Муромец», «Птичий двор», «Жар-птица», «Царевна».

А исправленные и «возобновленные» мастером часы, «представляющие менаду разных растений пень дубового дерева с отрослями, листьями и желудками», будто сквозь землю провалились.

Неудача за неудачей. Поражение за поражением. И вдруг…

Просматривая подшивки старых журналов, отец наталкивается в 23-м номере «Москвитянина» за 1853 год на небольшую заметку «Кулибинские часы», подписанную неким Обнинским.

Белов достал из своей папки очередной документ и прочел мне:

— «К реестру произведений Кулибина в 14 номере «Москвитянина» прошу редакцию позволить мне прибавить следующее: стенные астрономические часы большого формата, недельные.

В середине циферблата — золотой двуглавый орел, под ним вензель государыни Екатерины II. Кругом на серебряной доске надпись: «Приеменито имя ея во веки». В верху — луна в голубиное яйцо. В циферблате золотое солнце. Двенадцать месячных знаков. Обозначены затмения солнца и луны. Черный и белый круги показывают время дня и ночи, а стрелка — високосные годы. Пути и перемены разных планет. Числа дней, названия месяцев и сколько в котором дней.

На дверцах футляра — круг географический. Другой круг — отгадывающий, сколько у кого денег в кармане (столько раз часы ударят), лишь бы было не более 84 рублей.

На минутной стрелке устроены удивительно маленькие часы в гривенник; не имея никакого сообщения с общим механизмом часов, показывают время очень верно.

Еще несколько штук, которые определить может астроном.

История часов следующая. Граф Бутурлин, имевший свой дом в Немецкой слободе, купил оные часы у Кулибина за 18 тысяч ассигнаций. Перед нашествием французов в Москву граф уехал в Воронежскую вотчину. А смотритель дома в Москве, желая сохранить драгоценные часы, снял оные с футляра, завернул в циновку и опустил в домашний пруд.

Так часы пролежали в пруде до весны. После их вынули, графский часовщик Леонтьев вычистил, и часы идут до сих пор.

Если угодно редакции прислать освидетельствовать, во всякое время дня, то я очень рад буду, что диковинное произведение нашего русского механика, стоившее ему много труда и соображений, не погибнет в реке неизвестности.

Жительство имею в Москве на Пятницкой, против церкви святого Климента, в собственном доме.

П. Н. Обнинский.

Ноябрь, 21».

Василий Петрович дочитал до конца опубликованное в журнале письмо Обнинского и аккуратно положил его обратно в свою папку.

— Можете себе представить, голубчик, какое впечатление произвела эта публикация на отца, — сказал он. — То, что граф Дмитрий Петрович Бутурлин, адъютант Потемкина, а впоследствии директор Эрмитажа, был большим поклонником Кулибина и приобрел у Ивана Петровича описанные Обнинским часы, ни для кого тайной не являлось. Но не являлось тайной и другое. В 1817 году Бутурлин уехал во Флоренцию, где поселился в купленном им палаццо Никколини. Здесь он прожил до самой смерти, то есть до 7 ноября 1829 года, и был погребен в Ливорно.

Предполагалось, что часы Кулибина вместе с другими экспонатами своего домашнего музея и богатейшей библиотекой граф перевез в Италию (после его смерти библиотека продавалась в Париже с аукциона. С молотка пошли и картины известных художников, скульптура, ювелирные вещи).

Говорили, что часы Кулибина были куплены на аукционе каким-то богатым англичанином. А бывший сослуживец отца уверял его, что видел собственными глазами эти часы в доме некоего римского фабриканта, который перепродал их своему родственнику.

И вот оказывается, что часы Кулибина никогда не покидали Москву.

Но так ли это?

Может быть, Обнинский — жулик, решивший спекулировать на интересе к творчеству Кулибина?

Может быть, но все-таки не похоже — «жительство имею в Москве на Пятницкой, против церкви святого Климента, в собственном доме».

Жулики, как правило, предпочитают не сообщать своего адреса и редко живут в собственных домах. По крайней мере, мелкие жулики…

Кто же этот П. Н. Обнинский?

Отец навел справки. Оказалось, что Петр Наркизович Обнинский — уважаемый человек, старый москвич. Кончал университет по юридическому факультету, затем работал какое-то время в Калужской губернии мировым судьей, вернулся в Москву. Теперь служит прокурором Московского окружного суда. Опытный юрист, по убеждениям либерал.

Итак, с самим Обнинским никаких подвохов. Но из того, что часы когда-то ему принадлежали, вовсе не следует, что они и сейчас являются его собственностью. Он мог их продать или подарить.

Нет, знакомые Обнинского утверждали, что часы по-прежнему у него.

Отец никак не хотел поверить в свою удачу.

Но через день или два он получил возможность не только посмотреть на кулибинские часы, но и, как положено истинно русскому, пощупать их руками.

— Не верю, что они передо мной, — признался он гостеприимному хозяину. — Будто все во сне.

— А вы еще раз пощупайте, — посоветовал тот.

Отец осторожно погладил футляр.

— Ну как?

— Кажется, поверил… наполовину.

— Хотите, чтобы они угадали, сколько при вас денег?

Обнинский нажал на какую-то кнопку, и часы поспешно, словно боясь опоздать, пробили двадцать один раз.

— Двадцать один рубль? — торжествующе спросил Обнинский.

Отец засмеялся.

— Двадцать. Им уже больше ста лет. Так что следует сделать скидку на старость. А на один рубль: при подсчете даже я могу ошибиться. Чего же от них требовать.

— Нет, нет, Петр Никифорович! — запротестовал Обнинский. — Они не ошибаются. Получше проверьте карманы.

— Извольте. Но…

— Проверьте, проверьте!

Отец вывернул карманы, и из них посыпалась мелочь.

— На рубль не наберется.

— А вы пересчитайте.

Отец пересчитал.

— Нуте-с?

— Почти рубль. Девяносто пять копеек. Двадцать рублей девяносто пять копеек. Так что прошу у часов извинения.

— А это? — Обнинский достал закатившийся под диван пятачок. — Ровно двадцать один рубль, Петр Никифорович. А заметьте: не только в гимназии, но даже в церковноприходском арифметике не учились. Своим умом дошли.

— Или кулибинским.

— Это вы верно заметили, — развеселился Обнинский.

Отец осторожно перевел разговор на свою коллекцию часов, рассказал о поисках часов, сделанных Иваном Петровичем Кулибиным, легенду про Бомелия и его пророчества.

— Весьма любопытно, — заметил Обнинский. — Но я гляжу, что самый главный для себя вопрос вы тщательно обходите…

— Что вы имеете в виду? — сделал недоумевающее лицо отец.

— Вы хотите приобрести у меня часы Кулибина, не так ли?

— Да.

— А что пророчествовал по этому поводу злой волхв Бомелий?

— Боюсь, что по этому вопросу он не успел высказать свое мнение.

— Я тоже этого опасаюсь, — согласился Обнинский. — Тогда решать нам. Я не коллекционер, Петр Никифорович, и признаю, что часам Кулибина больше понравится у вас. Но без них мой дом сразу же опустеет. Уж больно я к ним привык. Я хочу подумать. Мой ответ через месяц вас устроит?

— Конечно. Я вас очень хорошо понимаю.

— Вот и отлично.

Часы оказались в хорошем состоянии. Надо было лишь отрегулировать ход — они отставали на шесть минут в сутки — починить механизм стрелки, указывающей на затмения солнца и луны.

— Часовщикам не показывали?

— Избави бог! — испугался Обнинский. — Я их к этим часам на пушечный выстрел не подпускаю. Святое правило.

— Очень разумное правило, — согласился отец. — Но, мне думается, что сейчас можно сделать из него исключение.

…К тому времени Мецнер через своих петербургских знакомых разыскал придворного часовщика Генриха Вольфа, репутация которого не вызывала никаких сомнений. По приглашению Мецнера Вольф приехал в Москву и уже успел доказать, что ему не зря так густо курили фимиам. Он, правда, еще не вернул попугаю Микешина его былую разговорчивость, но все же механическая птица вновь запела. А это немало. И отец посоветовал Обнинскому (он никогда потом не мог себе этого простить) отдать часы Кулибина для починки Мецнеру.

— Вы о таком слышали?

— Как и каждый москвич, — сказал Обнинский.

В этом ответе было, конечно, некоторое преувеличение. Мецнера знал не каждый, а только тот, кто интересовался антиквариатом. Зато любители старины не обделяли его своим вниманием. В доме Мецнера было что посмотреть и к чему прицениться.

Все стены здесь были увешаны мраморными, бронзовыми и фарфоровыми медальонами; миниатюрами на слоновой кости в золотых рамках; рыцарскими эмблемами; фламандскими коврами и старинными гравюрами. На столиках высились саксы и севры, расписные вазы, покрытая патиной старая бронза, резные олонецкие шкатулки из кости. И кругом — часы. Часы настенные, каминные, напольные. Часы швейцарской работы, русской, немецкой, английской, французской…

— Вольф пробудет у Мецнера еще с неделю, — сказал отец.

— Не премину воспользоваться его услугами.

Действительно, на следующий же день после встречи с отцом Обнинский завез Мецнеру кулибинские часы.

А еще через день Мецнер был убит. Его убили в спальне, выстрелом из револьвера. Самые ценные вещи антиквара, в том числе кулибинские часы, были похищены.

— Кто же убил Мецнера?

— Этого полиция не установила, — сказал Василий Петрович.

— Но подозревали, разумеется, Генриха Вольфа?

— Нет. У Вольфа было алиби.

— Он в тот день уезжал из Москвы?

— Нет, он просто в нее не приезжал, — загадочно сказал Василий Петрович.

— Не понимаю.

— Генрих Вольф и не думал покидать Петербург. В Москву к Мецнеру приехал человек, выдававший себя за придворного часовщика Генриха Вольфа.

— А кем он был в действительности?

— Этого полиция установить не смогла, а может быть, не захотела.

— И на этом заканчивается история кулибинских часов?

— Я этого не говорил. Много лет спустя мне удалось пролить некоторый свет на происшедшее. Во всяком случае, мне так кажется…

— Когда же это случилось?

— В тысяча девятьсот сорок пятом году, голубчик. Сразу же после войны.

* * *

— Вы, конечно, слышали про знаменитую Янтарную комнату, — сказал Василий Петрович. — Инкрустированные янтарем различных цветов и оттенков стены, двери, картины из янтарной мозаики, украшения… Все это в 1942 году было разобрано гитлеровцами, упаковано в ящики и отправлено в Кенигсберг, нынешний Калининград. Там Янтарную комнату немцы некоторое время экспонировали, а затем, уже в октябре 1944 года, вновь разобрали, увезли и где-то спрятали.

Розысками Янтарной комнаты занимались сотни людей. Одно время к этим розыскам был приобщен и я.

Вот тогда-то мне привелось несколько раз беседовать с молодым немецким искусствоведом Георгом Гудденом, который принимал участие в описании мозаик Янтарной комнаты.

Гудден являлся противником фашистского режима и при первом же удобном случае перешел к нашим. Он очень хотел помочь отыскать следы Янтарной комнаты, но это оказалось ему не под силу. Зато с его помощью мне удалось, кажется, прояснить кое-что другое…

Вы помните «детективный вариант» начала нашего повествования?

— Убийство в Москве антиквара и самоубийство в Баварии Людовика II?

— Совершенно верно, — подтвердил Василий Петрович. — Так вот, Людовик утонул в озере у замка Берг. А вместе с ним погиб некий врач, профессор Гудден, который пытался удержать злосчастного короля от самоубийства.

Во время одной из наших бесед я спросил у Георга Гуддена, однофамилец он того профессора или родственник. Оказалось — внучатый племянник. Разговор, естественно, перекинулся на последние годы жизни Людовика Баварского и обстоятельства, связанные с его смертью.

Тут выяснилось одно странное обстоятельство. Мой собеседник сказал, что, по семейным преданиям, когда труп короля вытащили из воды, в его сведенной руке обнаружили «детскую механическую игрушку в виде зеленого попугая». Попугай был величиной в спичечный коробок, с растопыренными крылышками и хохолком на голове…

Мне казалось, что, наслушавшись рассказов Василия Петровича, я совсем отвык удивляться. Выяснилось, что нет, не отвык. Упоминание о попугае ошеломило меня. На мой взгляд, это уж было слишком.

— Вы думаете…

— Вот именно, — подтвердил он, не дослушав меня до конца. — Георг Гудден описал «детскую механическую игрушку». Это была точная копия птички на часах Штернберга и Кулибина «Говорящий попугай».

— Вы хотите сказать, что человек, который убил и ограбил Мецнера, возможно, действовал по повелению Людовика II?

— Во всяком случае, не исключаю этого.

— Но зачем королю Баварии могли потребоваться эти часы?

— Представления не имею.

— Он же не был сумасшедшим!

— Был.

— Что — был?

— Сумасшедшим был, — сказал Василий Петрович.

На какое-то время я потерял дар речи. Кажется, Белова это полностью устраивало.

— Видите ли, голубчик, — сказал он, — когда я читаю исторические исследования, мне порою кажется, что сумасшедших правителей было значительно больше, чем это принято считать. Но свои мнения я никому не навязываю. Что же касается Людовика II, то это уже не мое субъективное мнение, а факт, подтвержденный заключением психиатров. Он был параноиком. Баварией, по меньшей мере шесть лет, правил безнадежно сумасшедший.

— И никто не заподозрил неладного?

— Разумеется. Да и кого это интересовало? Есть король? Есть. Ну и слава богу! Кабинет министров насторожился лишь тогда, когда король потребовал на свое содержание дополнительных денег, хотя, с моей точки зрения, это было единственное разумное, что он сделал.

Живя в одном из своих роскошных горных замков и окруженный придворными и стражей, король воображал себя то Лоэнгрином, то горным духом, то рыцарем Тристаном. Но кем бы он ни был в ту или иную минуту (Вагнером, Наполеоном, Рембрандтом или Марией Антуанеттой), он постоянно разрабатывал планы пополнения королевской казны.

Для займа в 26 миллионов марок Людовик тайно посылал своих агентов в Бразилию, Константинополь, Тегеран. В случае неудачи с займом король распорядился найти и завербовать подходящих людей для ограбления банков во Франкфурте, Штутгарте, Берлине и Париже.

Кроме того, в разные страны им было отправлено четверо придворных. Каждому из них предписывалось раздобыть любыми способами и привезти ему по двадцать миллионов. Вот почему вполне возможно, что одним из этих четверых и был человек, выдававший себя за придворного часовщика Генриха Вольфа. Как-никак, а имущество Мецнера оценивалось в весьма круглую сумму.

Что же касается часов Штернберга и Кулибина, то должен сказать, что Людовик, несмотря на свое сумасшествие, умел ценить прекрасное. А что может быть прекрасней старинных часов, сделанных золотыми руками мастера?!

— Ну хорошо, — сказал я. — Допустим, «говорящий попугай» действительно оказался в Баварии. Но астрономические часы Кулибина, которые принадлежали Обнинскому? Какие основания полагать, что они разделили участь «говорящего попугая»?

— Пожалуй, никаких, — раздумчиво сказал Василий Петрович. — Вполне возможно, что убийца не обратил на эти часы никакого внимания и их в суматохе присвоил кто-то из агентов сыскной полиции. Не исключено также, что, покидая Россию, преступник продал их кому-либо из любителей. Да мало ли что еще!

— Значит, надежда отыскать кулибинские часы еще не потеряна?

— Конечно, нет. Может быть, сейчас, когда мы с вами беседуем, кто-то в Москве, Горьком или Ленинграде уже пишет письмо, подобное тому, какое получила в 1853 году редакция «Москвитянина»: «Если угодно редакции прислать освидетельствовать… то я очень рад буду, что диковинное произведение нашего русского механика, стоившее ему много труда и соображений, не погибнет в реке неизвестности. Жительство имею…»

Все может быть, голубчик!

Но как бы то ни было, а кое-что вы уже отыскали…

— Что вы имеете в виду? — спросил я.

— Как что? Повесть-легенду о волхве Бомелии, Иоанне Васильевиче Грозном, нижегородском купце Михаиле Костромине и выдающемся механике-самоучке, часовщике-кудеснике Иване Петровиче Кулибине, память о котором живет в России и по сей день…

«Так, так, так, так», — подтвердили сказанное Василием Петровичем висящие на стене голубые ходики в виде избушки.

ЭДУАРД ХРУЦКИЙ НОЧНОЙ «ЗАКОН»

Война прокатилась по этой земле и ушла на Запад. Остался полуразрушенный город, разбитые дороги, сожженные деревни, и лес остался. Война обтекла его, она прошла по дорогам и равнинам, оставляя лес за своей спиной.

Война ушла, а лес продолжал жить своей особенной, никому не понятной жизнью. Там разрывались мины, внезапно возникала яростная автоматная стрельба, вдруг слышался одиночный выстрел, а порой раздавался протяжный и страшный крик человека, прощающегося с жизнью. Он протянулся на многие километры, этот лес. И жизнь его была непонятна и страшна, как и силуэты людей, появляющиеся перед заходом солнца и исчезающие с рассветом.


Деревня Смолы. 3 сентября 1944 г. 18.00—24.00.

День уходил. Еще один многотрудный военный день осени сорок четвертого года. Война оставила на этой земле разбитые дороги.

По этим дорогам на запад шли войска, ползли машины и танки. На запад, на запад, на запад.

День уходил. Крестьяне, закончив работу на полях, закрыв глаза от солнца ладонью, смотрели на бесконечный поток солдат и машин.

Широколобый «Додж 3/4» свернул с основной дороги и по пыльному проселку пошел в сторону деревни, приткнувшейся у леса.

По улицам деревни возвращались с работы крестьяне, коровы, мыча, тыкались в ворота домов.

«Додж» въехал в деревню, и шофер, совсем молодой парнишка, резко затормозил. Улицу важно переходили гуси.

— Ты аккуратнее, Ковалев, — недовольно сказал капитан в шерстяной прожженной пилотке.

«Додж» медленно подкатил к покосившейся хате, на которой висел выгоревший на солнце красный флаг.

С крыльца, опираясь на костыли, сошел человек в застиранной до белизны гимнастерке, в старой пограничной фуражке с когда-то зеленым верхом.

Был он туго перепоясан ремнем с кобурой и совсем бы смог сойти за кадрового сержанта, если бы не грубо выточенный протез на левой ноге.

— Председатель сельсовета? — спросил вылезший из машины капитан.

— Он самый, Андрей Волощук, — председатель откозырял.

— Кадровый?

— Был старшиной заставы, потом партизанил, а теперь вроде в обоз списали.

— Ничего, старшина, — капитан улыбнулся, — и здесь тоже служба не сахар.

Водитель вылез, достал ведро, опустил его в колодец, начал заливать в радиатор воду.

— Ты бы, Ковалев, сначала нас напоил, — спрыгнул на землю один из солдат.

— Поспеешь, машина больше тебя хочет.

Подошли двое крестьян, протянули кринки с молоком.

— Понимают солдата, — усмехнулся Волощук, — сами служили еще в старой армии.

— Как мне быстрее доехать до Гродно? — спросил капитан.

— Так зачем же вы с дороги свернули?

— По карте через лес вдвое короче.

— Не всегда короче та дорога, которая короче.

— Не понял, старшина?

— Лес, он и есть лес. Там всего хватает.

— Банды?

Волощук посмотрел на темнеющий в сумерках лес.

— Всякое там. Одним словом, гиблый лес.

— Пугаешь. Дело у нас неотложное, потом мы фронтовики, и четыре автомата не шутка.

— Смотрите.

— Прощай, старшина. Заводи, Ковалев.

«Додж» запылил по дороге. Он скрылся за поворотом, и гул мотора исчез в лесу.

Над селом опустилась ночь. Повисла похожая на фонарь луна. Никого. Только, прячась в тени плетней, проковыляла по улицам странная в размытом лунном свете фигура человека.


Волощука разбудил выстрел, и он, еще не проснувшись и не понимая, сон это или явь, расслабленно-бессмысленно лежал, прислушиваясь, в душной темноте хаты.

Звук автоматной очереди вернул его к реальности, и он вскочил, выдернул из-под подушки наган, по звуку стараясь определить, где стреляют.

И снова прогрохотал автомат, потом еще и еще. Волощук, натягивая брюки и ища костыли, насчитал пять длинных, видимо, в полдиска ППШ очередей.

Неумело прыгая на костылях в темной хате, он добрался до сеней и откинул тяжелую щеколду.

Над деревней висела луна, и в мертвенно-желтом свете ее дома деревни и лес за ними казались расплывчато-зыбкими и нереальными.

Опять хлопнул одинокий выстрел где-то совсем рядом и взревел автомобильный мотор. Волощук, подпрыгивая на костылях, едва успел добраться до забора, как на дорогу выскочил тупорылый «додж» с погашенными фарами. В движении его и нечеткой графике очертаний таилось столько непонятной опасности, что Волощук, упав у плетня, вскинул наган и трижды выстрелил по машине.

Трах!

Трах!

Трах!

Выстрелил и перекатился к колодцу.

Из машины зло и хлестко ответили автоматы, трассирующие пули, обрубая листву, впились в бревна избы, загораясь причудливо и ярко. Со звоном посыпалось стекло, рухнул срезанный, словно пилой, стояк навеса.

Волощук, встав на колени, пополз за полуразвалившийся колодезный сруб, ведя револьверным стволом, пытаясь хоть раз выстрелить прицельно.

Но машина уже промчалась мимо его дома и, тяжело урча мотором, уходила в конец села к лесной дороге. Волощук сунул руку в карман, где насыпью лежали патроны к нагану. Вдалеке снова ударил автомат, и ему сразу же ответили длинные и злые очереди. Волощук перезарядил наган. Прислушался. Стрельба прекратилась. Только слышен был удаляющийся шум автомобильного мотора.

Обдирая колени, он пополз к дому, нащупывая руками костыли. Вот один и рядом второй. Теперь Волощук встал и, переваливаясь, заковылял к калитке.

Все так же висела луна над селом, и дома в наступившей тишине показались пустыми и безлюдными.

С трудом передвигаясь на костылях, Волощук вышел на дорогу и остановился, не зная, что делать и куда идти. Луна разломала его тень, и она уродливо и длинно легла на серебристый песок улицы.

Тихо. Непонятная и страшная тишина села таила опасность.

Внезапно он услышал шаги. По дороге кто-то бежал, тяжело стуча коваными сапогами. Уходить было поздно, и Волощук, удобнее уперев костыли в землю, поднял наган.

Темная фигура уже различима на дороге.

— Стой!

— Председатель! Волощук, — донеслось из темноты. — Не стреляй. Слышь? Я это, Гончак.

— А, участковый, — председатель обвис на костылях.

Участковый подбежал, поправляя на плече ремень автомата. Остановился рядом, пытаясь заглянуть в темноту лица.

— Что это, председатель?

— Я тебя хочу спросить, сержант.

— Машина-то, «Додж 3/4», военная машина. Наша.

— Ваша, значит, — сплюнул Волощук. — Тогда бы ты и спросил у них: «Что такое?» Ваших-то.

— Ты чего говоришь? Чего говоришь… Ты же председатель сельсовета… Партизан… Ранение принявший.

— А что я тебе говорить должен? Прыгать на одной ноге? Радоваться? А?

— Откуда они выехали? — участковый полез в карман. — Табак забыл. У тебя нема?

— Залезь в карман. Вроде они от Капелюхов выехали.

Участковый скрутил цигарку, достал кресало и трут, зло звякнул по камню. Вспыхнули в темноте синеватые искры, оранжево затлел трут. Участковый прикурил, затянулся жадно несколько раз, обкусил конец самокрутки, протянул Волощуку.

— Ну, какие наши действия, председатель?

— К Капелюхам пойдем.

— Оно, конечно, так, идти надо. Никак без этого нельзя, — участковый снял с плеча автомат.

И они пошли. Двое. Только двое в этой недоброй ночи.

У забора дома Капелюха они остановились.

— Эй! — крикнул участковый, и голос его прозвучал в тишине неожиданно гулко. — Эй, хозяин! Капелюх, слышишь меня?

В темноте что-то заскрипело протяжно и тоскливо.

Участковый вскинул автомат. Волощук повел стволом нагана.

— Это дверь скрипит в хату, — сказал председатель шепотом. — Я был у Капелюха, так она прямо воет, проклятая.

— Ладно, Волощук, — участковый протянул ему автомат. — Ты не ходи со мной. При твоих подпорках толку от тебя там не будет. Ты прикрой меня, если что. Полдиска осталось. Так ты короткими. Слышишь?

Волощук взял автомат, передернул затвор. Пружина лязгнула тревожно и звонко. Он посмотрел на дом. В свете луны он показался непомерно большим от теней, прилипших к скату крыши и углам избы.

Участковый достал пистолет, постоял немного, вглядываясь в темноту, и шагнул во двор. Легко, стараясь не стучать сапогами, перебежал лунную дорожку, ведущую от калитки к хате, и остановился.

Снова протяжно заскрипела дверь. Звук был уже привычен, но все-таки неожидан, и опять он заставил участкового вздрогнуть.

Ступени крыльца заскрипели под его шагами. Участковый достал карманный фонарик, желтая полоска света вырвала из темноты крыльцо, золотистую россыпь гильз, какие-то тряпки, валяющиеся у двери.

Участковый толкнул дверь и услышал стон.

— О-о-о! — стонал кто-то протяжно и страшно.

— Кто здесь? — тихо позвал участковый. — Капелюх! — крикнул он сильнее.

— О-о-о! — отозвалось из дома.

Участковый толкнул противно заскрипевшую дверь, и луч фонаря осветил сени — поваленные лопаты и грабли, медное корыто, разбросанные ведра.

— О-о-о!

Луч фонаря мазнул по стенам. В углу сеней в неестественной позе лежала женщина с залитым кровью лицом.

Участковый, споткнувшись о гулко загремевшее ведро, шагнул к ней и осветил фонарем.

На полу, разбросав руки, в порванной ночной рубашке лежала невестка Капелюха Ядвига.

— Ядзя, Ядзя. Это я, Гончак, милиционер, Ядзя!

— О-о-о!

Гончак наклонился, оторвал от подола рубашки женщины полосу и начал аккуратно бинтовать ей голову.

— Ядзя! Ты меня слышишь?..

Женщина продолжала стонать надрывно, захлебываясь, и участковому казалось, что она прощается с жизнью. Луч фонарика вновь побежал по стенам, вырывая один за другим разбросанные предметы крестьянского скарба. И вид этих вещей, испокон веков имевших свое место, наполнил тревогой душу крестьянина, надевшего синюю милицейскую форму. Но он должен был идти, и, сжав пистолет, шагнул в комнату и повел фонариком.

Трупы. Залитые кровью, почти пополам разрезанные автоматными строчками, лежали там, где их настигла смерть. Разбитые шкафы, поваленный комод — все это увидел Гончак в свете фонаря.

Увидел и, пятясь, спотыкаясь о ведра и грабли, вышел на крыльцо. И здесь его начало рвать.

Волощук услышал странные звуки, будто кто-то плакал, захлебываясь. Он повесил автомат на шею, выдернул из-за пояса наган и заковылял к хате.

— Что?! — крикнул Волощук.

— Так, — захлебываясь, ответил Гончак, — там…

— Что там? Что?

— Капелюхов… побили Капелюхов…

— Всех? — голос председателя сел.

— Нет… Ядзя… Жива… Только стонет… Ранена…

— Где?

— В сенях.

— Что делать будем, Гончак?

— Постой, — Гончак вытер рукавом рот, присел на ступеньки крыльца. — Постой. Надо в райотдел сообщить. Ты, Волощук, здесь будь. Слышишь? Никого не подпускай. Я к телефону. Подмогу надо и врача для Ядзи.

— Только не лесом.

— Лесом скорее. Всего минут двадцать.

— Лесом не ездий, Гончак.

— Надо лесом, председатель, времени у нас нема.

Участковый гнал лошадь сквозь лес. Гнал, низко склонившись в седле, почти лежа на мокрой, пахнущей потом лошадиной шее. Гнал, стиснув зубы, пересиливая страх. И казалось ему, что из-за каждого куста направлен в него бездонный черный ствол автомата.


Райцентр. 4 сентября 1944 года. 1.30.

Райотдел милиции разместился в длинном одноэтажном здании ссудной кассы. С той далекой поры окна были наглухо забраны тяжелыми чугунными решетками. Дежурная часть находилась в кабинете кассира. Комнату делила пополам металлическая сетка с узкой дверью и окошечком для выдачи денег. Дежурный лейтенант в синей выгоревшей милицейской гимнастерке хорошо отточенным немецким штыком-кинжалом нарезал сало, слушая вполуха рассказ помощника, сержанта.

— Вот я и говорю. Вошли они, значит, в дом. В масках. Трое. И говорят: давай ценности. А тот им: нет, говорит, у меня ничего, все, мол, немцы забрали. Тогда они начали его бить. А один примус стал разжигать.

— А примус-то зачем? — дежурный ловко подхватил кусок сала, уложил его на краюху хлеба и протянул в окошко кассы.

— Как зачем? — сержант изумленно, словно на ребенка, посмотрел на лейтенанта. — Штык калить…

— Зачем?

— Пытать собрались.

— А.

— Вот тебе и а… А дочка хозяйская в другой половине спала, она в окно вылезла и на улицу. А тут машина наша едет…

— Ну?

— Что ну? Взяли их. Один, между прочим, полицай бывший.

— До чего сволочи всякой война развела, — дежурный изумленно закрутил головой. — Страх до чего много.

Зазвенел телефон, и лейтенант, с неодобрением посмотрев на него, снял трубку.

— Райотдел милиции, дежурный Слепнев. Кто?! Откуда? Гончак! А! Чего тебе, Гончак? Что? Да говори ты медленнее и не кричи так, я слышу. Что? Что ты несешь? Стой, записываю!

Лейтенант отодвинул кружку с чаем, вытер сальные пальцы прямо о галифе, достал журнал происшествий.

— Диктуй, Гончак, — дежурный начал писать, — так… так… Кто там на месте?.. Волощук… Так… Время… Между 22—23…

Часы на стене сипло пробили один раз.

— Понял тебя. Обеспечь сохранность места происшествия. Действуй!

— Что там? — дожевывая хлеб, спросил сержант.

— В Смолах семью перебили.

— Кто?

Дежурный, не отвечая, подошел к телефону, висящему на стене, и стал крутить ручку:

— Товарищ подполковник…


Деревня Смолы. 4 сентября 1944 г. 4.20.

— Фару зажгите, — приказал подполковник Павлов. Он стоял во дворе усадьбы Капелюха, маленький, в мешковато сидящем обмундировании, в надвинутой фуражке, больше похожий на бухгалтера, чем на человека, отвечающего за борьбу с бандитизмом в этом неспокойном прифронтовом районе.

Вспыхнул авиационный фонарь, укрепленный на длинной алюминиевой стойке, и осветил двор бледным, мертвящим светом.

Работники опергруппы делали свое дело сноровисто и привычно, скрупулезно, сантиметр за сантиметром обшаривая двор.

Из дверей хаты вышла женщина с погонами старшего лейтенанта медицинской службы.

— Что у вас? — спросил подполковник.

— Пострадавшая приходит в себя, касательное ранение головы, следы изнасилования…

— Остальные?

Врач развела руками.

— Вся семья?

— Да, товарищ подполковник, шесть человек. Даже детей не пожалели.

— Так. Давыдочев! Где Давыдочев? — крикнул подполковник.

— Он в доме, — ответил кто-то.

— Ко мне его!

— Давыдочева к начальнику!

Молодой лейтенант выглянул в окно хаты:

— Меня?

— К начальнику.

Давыдочев подошел, на ходу застегивая воротничок гимнастерки.

— Ну, что у тебя? — подполковник внимательно посмотрел на лейтенанта.

— Трупы…

— Я знаю, что не цветы. Конкретнее.

— Семья перебита внезапно! Следов борьбы нет. Некоторых смерть застигла в постелях. Стреляли почти в упор.

— Из чего стреляли?

— Из «шмайссеров». Гильз много. Пули из стены выковыривали.

Лейтенант раскрыл ладонь. На ней лежали деформированные кусочки металла.

Подполковник взял один, поднес к свету.

— «Шмайссер». Еще что?

— Взяты все вещи.

— Что значит «все»?

— Шкафы и комод пустые.

— Как ты думаешь, Давыдочев, много можно взять у крестьянина?

— Не знаю. Но, наверное, немного.

— Правильно. Возможно, нападавшие что-то искали.

— Не похоже, чтоб они что-нибудь искали.

— Смотрите лучше. А может быть, они нашли сразу…

— Товарищ подполковник, — к начальнику подошел высокий пожилой майор, — следы сапог обнаружены, размер сорок второй, судя по рисунку подошвы — сапоги наши, армейские.

— След загипсовали?

— Так точно. Вот еще пачка от немецких сигарет «Каро».

Майор протянул начальнику раздавленную сапогом синюю коробку с золотыми буквами «Каро».

— Так, — подполковник взял коробку, шагнул в свет фонаря, поднес ее к глазам. — Интересно. Вы уверены, что ее оставили нападавшие?

— Уверен.

— Почему?

— У убитого найден большой запас табака-самосада.

— Это ни о чем не говорит. Можно курить и то и другое.

— Не думаю.

— Давыдочев, — он повернулся к лейтенанту, — потерпевшая может говорить?

— Пока нет.

— Срочно ее в город, в госпиталь. Где председатель сельсовета?

— Вот он, — Давыдочев кивнул в сторону сидящего на бревне Волощука.

Павлов пересек двор, подошел к председателю. Тот торопливо начал нашаривать костыли.

— Сидите, сидите. Я тоже присяду. Настоялся. Так как же это, Советская власть?

— А вот так, — Волощук выплюнул цигарку. — Подкрепленье нам нужно. А то я — власть до заката. А потом мы на заячьем, извините, положении.

— Кто «мы»?

Волощук, усмехнувшись, недобро хлопнул ладонью по торчащему за поясом револьверу.

— Есть еще оружие?

— Трехлинейка.

— Я распоряжусь, чтобы вам оставили автомат.

— Лучше «дегтяря» или МГ и патроны, конечно.

— Оставим. Вы видели машину?

— Да.

— Какая марка?

— Навроде как у вас.

— «Додж»?

— Он. На такой же вчера под вечер проезжали машине. Капитан и трое бойцов. Торопились в Гродно. Решили ехать через лес.

— Приметы их помните?

— Товарищ подполковник, — подбежал Давыдочев, — в сарае пилотку нашли нашу, офицерскую.

Подполковник взял пилотку, осветил фонарем.

— Это его пилотка! — крикнул Волощук.

— Чья?

— Да капитана, что проезжал.

— Странно, очень странно. Как вы думаете, зачем они приходили?

— Думаю, за продуктами. В лесу прячется сволочь всякая. Ходят по крестьянам, отбирают муку, сало, птицу. А Капелюх не дал им ничего. Вот они и дождались, когда он госпоставку приготовит. Я в сарай заходил. Чисто. И кабана застрелили, и корову с телкой, да, видать, увезли.


А ночь уходила. Рассвет растворил белый, призрачный свет лампы, и ее погасили. На село из-за леса спускалось утро.

— Товарищ подполковник, — высокий сухопарый лейтенант, эксперт-криминалист, подошел и замолчал, глядя на Волощука.

— Говори, при нем можно.

— Следы машины соответствуют «Доджу 3/4». Резина не новая, правое заднее колесо латаное, оставляет характерный след. Отпечатки загипсованы. Следы машины прослежены по всему селу.

— Хорошо. Иди. Скажи-ка, председатель, кто в том доме живет? — подполковник ткнул пальцем в сторону соседнего плетня. — Вон, кстати, и хозяева.

Волощук поднял голову. У плетня стояли мужчина и две женщины. Они молча глядели на двор Капелюха.

— Гронские это. Казимир, жена его и невестка.

— А где сын?

— Говорят, в польской дивизии служит. В этой, как его…

— В АК?

— Да нет, с нами, в дивизии Костюшко.

— Давыдочев! — подполковник вскочил с неожиданной для его плотного тела легкостью. — Давыдочев!

— Здесь, товарищ подполковник! — подбежал запыхавшийся лейтенант.

— Заправься, фуражку поправь, — подполковник неодобрительно оглядел его. — Ты же уполномоченный ОББ, а ходишь, как начальник банно-прачечного отряда.

— Виноват. Я…

— Гронского приведите ко мне.

Давыдочев, придерживая рукой кобуру, побежал к соседнему плетню.

Гронские попятились, потом почти бегом бросились к хате.

— Стой! — крикнул лейтенант. — Стой, хозяин!

Гронский остановился. Рука, взявшаяся уже за перила крыльца, сжалась, словно он боялся оторваться от спасительного дерева родного дома.

— Хозяин! — еще раз крикнул лейтенант.

Гронский повернулся, медленно, словно ожидая выстрела в лицо.

— Пошли со мной, — махнул рукой Давыдочев.

Гронский с трудом оторвал руку от перил и шагнул к лейтенанту.

— Казимешь! Нет! Казимешь! — закричала жена. Она схватила Гронского за руку и потащила в хату. — Нет, — кричала она по-польски, — не пущу! Нет!

— Вы что? — крикнул Давыдочев. — Прекратите!

Гронский мягко освободил руку и обреченно шагнул к Давыдочеву.

— Прошу! — лейтенант показал рукой на двор Капелюха. У плетня он обернулся и поразился нескрываемому отчаянию, исказившему лицо женщины. Гронский шел медленно, осторожно ступая босыми ногами, словно боясь наступить на что-то острое.

Во дворе усадьбы Капелюха он затравленно огляделся и шагнул к Павлову.

— Гронский? — спросил подполковник.

— Да, пан.

— Вы видели, кто был ночью у вашего соседа?

— Нет, нет. — Гронский заговорил на странной смеси польского, белорусского и русского языков.

— Подождите. Я не понимаю вас.

— Он говорит, что спал, — перевел Волощук, — потом услышал выстрелы. Много выстрелов. Так я говорю, Казимир?

Гронский кивнул и заговорил еще быстрее.

— Они испугались, — продолжал Волощук, — и спрятались в подпол. Так, Казимир?

Гронский опять кивнул головой.

— Я думаю, товарищ подполковник, — Волощук подобрал костыли, тяжело опершись, поднялся. — Я думаю, он действительно ничего не видел, у нас народ напуганный. Сознания в нем мало. Боятся всего. Здесь все были, — продолжал он горько. — И немцы, и бендеры, и власовцы, и аковцы. Убили в народе веру в правду, страх посеяли. А страх — дело опасное, товарищ начальник, он ненависть родит.

— Пусть он идет, — задумчиво сказал Павлов.

— Иди, Гронский, а то твоя баба слезами изошла, — Волощук махнул костылем.

Гронский почти бегом заспешил к своей усадьбе. Павлов смотрел ему вслед и видел, как он перемахнул через плетень, как женщина обняла его и, тесно прижавшись, пошла вместе с ним к хате.

— Вы, товарищ Волощук, — нарушил тишину Давыдочев, — председатель сельского Совета, партийный, значит передовой человек, а чушь городите. Страх, ненависть. Несознательность это, мракобесие. Вы им должны текущий момент разъяснять.

— Момент, — Волощук резко обернулся к лейтенанту, так что костыли заскрипели жалобно, и посмотрел на него недобро и тяжело, — момент, говоришь. Вот ты сначала порядок здесь наведи, а потом я им политграмоту зачту.


Полуторка, гремя и подпрыгивая на ухабах, подлетела к усадьбе Капелюха.

— Товарищ подполковник, — крикнул капитан милиции, — «додж» нашли.


«Додж» стоял на развилке дороги, тяжело осев на переднее колесо. Навалившись на руль, словно заснув на минуту, в нем сидел человек.

— Так, — сказал Павлов, — так.

Он обошел машину, точно любуясь ею. Влез в машину, осмотрел убитого.

— Одна пуля в бок, вторая — в затылок.

— Он, наверное, раненый еще вел машину, а когда скат сел, они его добили, чтоб не тащить.

— Бандюги, они и есть бандюги, — сказал один из милиционеров.

— Положите его и осмотрите как следует.

— Что еще?

— Весь кузов в крови, в бортах шерсть. Видимо, корову тащили. Следы волока уводят в лес, — сказал эксперт-криминалист.

Убитый лежал на земле, в кургузой, явно не по росту солдатской гимнастерке, в фасонистых немецких бриджах и немецких хромовых сапогах с пряжками. Рядом с ним на куске брезента были сложены портсигар, зажигалка, пачка красных тридцаток и немецкий десантный нож.

Павлов взял нож, нажал на кнопку, острое жало выскочило из рукоятки.

— Больше ничего?

— Ничего.

— Грузите в машину.


Мимо убитого вереницей шли жители села. Долго всматривались в залитое кровью лицо. Молча отходили.

— Не опознали, — повернулся к Павлову Волощук. — Я же говорил вам, что народ у нас пуганый, им веру надо внушить в нашу правду и силу.

— Внушим, председатель, внушим, — Павлов повернулся и пошел к дому Капелюха.

Павлов, Волощук, Гончак и Давыдочев стояли у дома Капелюхов.

— Вот вы уедете, — сказал Волощук, — а мы останемся…

Он замолчал внезапно. Из хаты милиционеры выносили покрытые брезентом трупы. Все сняли фуражки.

— Вы их похороните, — сказал Павлов. — Как положено. В лесу у вас банда. Оставляю вам лейтенанта, он вместе с участковым бандой займется.

Волощук недоверчиво посмотрел на лейтенанта. Уж слишком по-юношески тонок был этот парень в синей милицейской гимнастерке.

— Да, помощник…

— Он парень боевой, в разведке служил, — словно оправдываясь, сказал Павлов. — Ранили его, а после госпиталя к нам. Оружие в селе есть?

— А то как же. И оружие, и патроны. Его, оружия-то всякого, там, — Волощук показал костылем на лес, — на целую дивизию хватит, валяется, только собирай.

— Ищите надежных людей. Вооружите их, пусть помогут.

Волощук посмотрел на подполковника, словно хотел сказать: «Вам в городе легко». Но промолчал.


Они шли вдоль деревни. Синие гимнастерки выцвели, сапоги покрыла мучнистая пыль. Солнце, висевшее над миром, было не по-осеннему жарким, и милиционеры расстегнули воротники гимнастерок.

У плетней стояли люди, они молча кивали идущим и провожали их взглядами.

— Молчаливый у вас народ, — усмехнулся Давыдочев.

— Пуганый, — Гончак выплюнул самокрутку.

— Темный народ, — зло ответил лейтенант.

— Не прав ты, лейтенант молодой, — Гончак остановился. — Народ у нас добрый, трудовой. В этой деревне партизаны завсегда и ночлег и еду находили, раненых прятали…

— Так что же они теперь?

— А вон, — Гончак показал на лес, — пока здесь два закона — дневной да ночной.

Давыдочев посмотрел на лес внимательно и долго. В ярком солнечном свете был он совсем не страшным. А, наоборот, веселым и нарядным. И все же рука лейтенанта легла на крышку кобуры.

— Запрягай, Гончак, лошадь, — сказал Давыдочев, — поедем в соседнюю деревню, там еще что и как поспрошаем.

— Я только Волощука предупрежу, — ответил участковый.


«Спецсообщение»

Обл. ОББ Ром милиции Павлову.

Дактилоскопическая установка убитого в деревне Смолы ничего не дала. По нашим данным, в вашем районе дислоцируется бандгруппа, примерный состав до шести стволов. Бандиты нападают на крестьян, отбирают продукты. Они имеют устоявшийся канал сбыта, меняя продукты на деньги и золотые изделия как в районе, так и в области. Исходя из особой опасности бандгруппы, высылаем вам в помощь оперуполномоченного ОББ УНКВД области капитана Токмакова.

Нач. ОББ Клугман.


Райцентр. 4 сентября 1944 г. 12.00.

Сентябрь был жарким. Павлов сидел на ступеньках больницы, расстегнув воротник гимнастерки и сняв фуражку.

Больница была маленькой, чисто выбеленной, оконные рамы покрашены голубой краской. Павлов закрыл глаза и сразу же словно провалился в темноту. Сон был легким и крепким.

Он очнулся от прикосновения. Открыл глаза. Перед ним стоял главный врач больницы Трофимов.

— Хотите, подполковник, я положу вас на диване в своем кабинете?

— Хочу, но не могу.

— Вам необходимо поспать.

Павлов встал, поправил фуражку, застегнул воротник.

— Как она?

— Лучше.

— Поговорить с ней можно?

— Да. Только она плачет все время. Пойдемте.

В маленькой прихожей Трофимов снял с вешалки халат, протянул Павлову.

Халат был широким и длинным, и подполковник словно утонул в нем.

В коридоре плотно стояли койки, и Павлов с Трофимовым шли сквозь эти ряды, провожаемые любопытными взглядами.

У дверей с табличкой «Старшая сестра» главврач остановился.

— Мы ее отдельно положили, — он толкнул дверь.

В маленькой комнате, заваленной узлами с бельем, на широком кожаном, неведомо как попавшем сюда диване лежала женщина с перевязанной головой.

Лицо ее было бледно и неподвижно, только глаза, огромные, серые, жили на этом лице. Они смотрели на Павлова тоскливо и вопросительно.

— Это к тебе, Ядзя, — сказал Трофимов, — вы тут поговорите, а я пойду.

Павлов осторожно присел на край постели.

— Как вы себя чувствуете?

— Хорошо, — чуть слышно, одними губами прошептала женщина.

— Я начальник районной милиции, вы можете ответить на мои вопросы?

— Да.

— Скажите, вы узнали кого-нибудь из нападавших?

— Да.

— Кого?

— Андрея Рокиту, — голос женщины окреп. — Он раньше в нашей деревне жил, потом в городе. При немцах в полиции служил.

— Только его?

— Только. Их пятеро было… Каты… Бог покарает их…

Она кусала губы, сдерживая рыдания.

— Почему они пришли к вам?

— Они ночами ходили по хатам, забирали продукты, а свекор прогнал их, не дал ничего. И дядя Казимир не дал…

— Они были одеты в нашу форму?

— Да.

Ядвига закрыла руками лицо и зарыдала.


Райцентр. 4 сентября 1944 г. 15.00.

В дверь райотдела милиционеры в намокших от пота гимнастерках пытались втащить огромный сейф, украшенный замысловатым чугунным литьем.

Дежурный внутри здания руководил этим нелегким делом.

— Лемех! — слышался сквозь открытые окна его голос. — Лемех! Мать твою!.. Ну подлезь ты под его! Подлезь! Слышь, что говорю?

— Сам подлезь, — тяжело отвечал Лемех, — как командовать, так все, а как таскать…

Павлов сидел на подножке «доджа», наблюдая за стараниями милиционеров. Сейф закупорил дверь, и теперь ни выйти, ни войти в здание было невозможно.

— Лемех! Горячко! — надсаживаясь, кричал невидимый дежурный.

Подполковник встал, подошел к окну и крикнул:

— Авдеев!

Из коридора по-прежнему доносился зычный голос дежурного.

— Авдеев! — крикнул подполковник громче.

У решетки окна появилось красное лицо дежурного:

— Я, товарищ начальник.

— Скоро кончится этот базар?

— Да, я…

— Даю еще пять минут.

— Так он же застрял, товарищ подполковник.

— Пять минут, я сказал, хоть динамитом взрывайте.

— Слушаю, — лицо дежурного исчезло.

Подполковник опять подошел к машине, сел на ступеньку.

У ворот райотдела остановился «виллис». Из него выпрыгнул майор Кузьмин и приглашающе указал на вход своему спутнику, капитану в ладном кителе с золотыми погонами.

Павлов, чуть прищурясь от солнца, следил, как офицеры пересекали двор. Кузьмин шел устало, словно человек, трудно и долго работавший, капитан шагал по-молодому, упруго, планшет на длинном ремне щеголевато болтался где-то у самых колен.

Они подошли и остановились, приложив руки к козырькам фуражек.

— Товарищ подполковник, заместитель командира отдельного автотранспортного батальона капитан Лесин.

— Здравствуйте, капитан, — подполковник встал, протянул руку. — Ну посмотрите, посмотрите, может, это ваша машина?

— Наша, товарищ подполковник, я ее сразу узнал. Наша. — Капитан обошел машину, похлопал по пыльному борту. — Наша…

— Кто был в машине?

— Капитан Авдеев, помпотех и трое рядовых.

Павлов расстегнул полевую сумку, вынул шерстяную обгоревшую пилотку.

— Узнаете?

— Да, это пилотка Авдеева. Что с ними?

— Видимо, погибли. Напоролись на бандитов.

Капитан Лесин взял пилотку, повертел ее в руках, вопросительно поглядел на Павлова.

— Так как же это, товарищ подполковник, в тылу?


Областной центр. 5 сентября 1944 г. 13.00.

Павлов быстро шел по длинному коридору Областного управления НКВД, рассеянно здороваясь со знакомыми. Он мысленно был уже там, у двери с табличкой «Начальник ОУ НКВД».

Подполковник толкнул дверь и вошел в маленькую приемную. Из-за стола поднялся капитан.

— Минутку, — и он исчез за сделанной под шкаф дверью.

Павлов подошел к столу, взял журнал «Огонек», начал неторопливо перелистывать страницы.

— Прошу, — капитан вновь появился в приемной.

— Товарищ комиссар, — Павлов вытянулся у дверей.

— Здравствуй, Павлов, — начальник управления, высокий плотный человек, с погонами комиссара милиции третьего ранга, тяжело поднялся из-за стола.

— Ну, проходи, садись, — комиссар показал рукой на стул. — Что там у тебя, плохо?

— Плохо, товарищ комиссар.

— Знаю. А я уже приказ приготовил забрать тебя начальником ОББ управления.

— Видно, не судьба, товарищ комиссар.

— Ты, Павлов, фаталист… Прямо, как его, у Лермонтова-то?

— Вулич.

— Точно, Вулич. Ты, однако, что-то мрачно настроен. Есть концы?

— Пока имеются наметки.

— Значит, так и докладывать в обком и в наркомат?

Павлов молчал. Как и все самолюбивые люди, он не терпел замечаний.

— Ну, что молчишь?

— Нечем обрадовать, товарищ комиссар.

— Как с людьми?

— Плохо, товарищ комиссар.

— Я уже дал команду — как Токмаков вернется, к тебе его. Докладывай.

— Банда базируется в районе между деревнями Смолы и Гарь. Командует ею бывший следователь немецкой вспомогательной полиции Андрей Рокита. Приблизительный состав банды — пять-шесть стволов.

— И что они делают?

— Грабят крестьян, забирают продукты.

— Как ты думаешь, Павлов, зачем им столько продуктов?

— Я думаю, они отправляют их в город.

— И я так думаю. Мы располагаем данными, что в районах ездят какие-то люди, одетые в советскую военную форму, выдают себя за интендантов, скупают у крестьян продукты. Мне кажется, дорогу к банде надо искать в городе. Черный рынок. Понял, Павлов? Это сейчас главное.

Комиссар достал из пачки папироску, постучал мундштуком по коробке.

— Мы связались со штабом охраны тыла и госбезопасностью. Но пока за порядок спрос с нас — милиции. Ты слышал, какие разговоры после налета в Смолах поползли? Мол, наши солдаты грабят и убивают.

— Слышал.

— Помни, армия есть армия, ей воевать надо. ОблНКГБ своим делом занято. Им тоже хватает. А вооруженный бандитизм — наша забота. Вот за это я с тебя спрошу по всей строгости.


Деревня Смолы. 6 сентября 1944 г. 14.00.

Волощук чистил пулемет. МГ лежал на столе, жирно поблескивая смазанным рубчатым кожухом. Ветер шевелил цветы на подоконнике, шевелил газету, разложенную на столе.

— Эй, староста! — крикнул кто-то у дверей.

Волощук положил руку на наган, полузакрытый бумагой.

— Войти можно?

— Входи! — крикнул председатель, он узнал голос соседа.

Гронский, в простой рубашке поверх немецких форменных брюк, тяжело опустился на лавку, начал скручивать цигарку.

— Ну, Казимир? — спросил Волощук.

— Дай документ, староста. Хочу перебраться к брату в город. Боюсь я. Мой дом с Капелюхом рядом. Я ведь тоже продукты отказался дать, сказал им — нет у меня ничего.

— Так говоришь — документ? — зло сощурился Волощук. — Нет! — и он ударил кулаком по столу.


Яруга вышел из хаты и долго, приложив ладонь к глазам, оглядывал лужайку, деревню, лес. Село жило своими дневными заботами. Казалось, никакой войны нет.

Яруга опять огляделся; внимательно и долго осматривал он усадьбу Гронских, пустой дом Капелюхов. Потом, припадая на поврежденную ногу, горбун двинулся к сараю. Открыв тяжелые створки, начал осматривать телегу. Он готовил ее к дальней дороге, смазывая дегтем крепления оглобель и облучка. Потом, найдя в углу кучу тряпья, начал обматывать обода колес. Работал он неторопливо, аккуратно.

Закончив с телегой, Яруга пошел на лужайку, поймал стреноженную лошадь. Запряг ее и выехал к лесу задами.

Телега шла мягко, без шума и скрипа, и горбун был доволен.

В лесу он спрятал телегу в кустарник, забросал ее ветками. Лошадь отвел снова в деревню.


Пыля по большаку, влетели в село две разгоряченные дорогой машины и остановились на середине улицы. Из кабины выскочил молоденький лейтенант в свежем, необмятом еще обмундировании. Выскочил, потянулся, глядя на солнце, и прошелся, разминая ноги. Он радовался жизни, погонам своим с двумя звездочками, ладным хромовым сапогам.

— Слезай, — нарочито строго скомандовал он. Чувствовалось, что ему еще не надоело командовать и носить на боку тяжелый ТТ.

Лейтенант оглядел дворы. Пусто. Только запоздавшие крестьяне торопливо прятались в хаты.

— Лапшин! — крикнул лейтенант. — Организуй помыться.

Лейтенант толкнул калитку, вошел во двор усадьбы.

— Эй, хозяин!

Дом молча смотрел на него окнами, забранными ставнями.

Лейтенант поднялся на крыльцо. Постучал. Дом молчал.

— Товарищ лейтенант, — подбежал сержант Степанов, — да они попрятались все. Ребята хотели купить какой-нибудь еды или сменять, так не говорят просто.

— Почему? — со строгим недоумением спросил лейтенант.

— Вроде как дикие они. Запуганные.

— Странно очень.

Сержант пожал плечами.

— Давай мыться у колодца, — лейтенант скинул гимнастерку.

Они мылись, покрякивая от холода колодезной воды.

…С чердака Волощуку были отлично видны машины, моющийся офицер и солдаты. Он напряженно следил за ними, на всякий случай провожая каждого воронено-безжалостным стволом МГ.


Лес за деревней Смолы. 6 сентября 1944 г. 11.00.

Теперь Яруга вел лошадь к лесу, похлопывая ее по упругому теплому боку. Лошадь встряхивала головой, косила темно-фиолетовым глазом. Яруга вел ее к опушке, где хворостом в кустах была замаскирована телега.

За его спиной настороженно жила деревня. Люди работали во дворах, готовые спрятаться при первом же приближении опасности.

Оглянувшись, Яруга начал разбрасывать хворост. Вот она, телега, смазанная, ладно пригнанная, с колесами, по ободам обмотанными старыми шинелями. Такая не заскрипит, не застучит на кореньях.

Яруга впряг лошадь и за узду медленно повел ее в лес. Он шел тихо, неслышно катилась телега, только лошадь иногда недовольно пофыркивала. Крестьянин шел только одному ему известным маршрутом. Лес был по-осеннему свеж и тих.

А он уходил все глубже в чащу, иногда останавливаясь, прислушиваясь.

Поляна. Подбитый легковой автомобиль у кустов. Яруга обошел его со всех сторон, заглянул внутрь. Вынул клеенчатый плащ, осмотрел его, бросил в телегу, потом достал нож и срезал кожу с сидений.

Потом обошел машину, открыл багажник, вынул домкрат, сумку с инструментами, снял запасное колесо. Влез в кабину и начал отвинчивать часы на панели.

Солнце уже поднялось высоко, а Яруга все еще блуждает по лесу. На телеге лежат несколько немецких мундиров, два анкера для воды, здоровенный рулон брезента.

Яруга, ведя лошадь под уздцы, так же осторожно выбирает одному ему знакомую дорогу. Вот тропинка нырнула в кусты, и он пошел по тропинке.

Яруга поднял голову и увидел троих с автоматами.

Он хотел броситься к спасительным кустам, но за спиной его стоял еще один.

Один из троих, высокий, в сапогах, начищенных до матового блеска, в кожаной немецкой куртке, подошел к телеге, взял часы, повертел, бросил обратно.

— Ну что, Яруга, шарашишь потихоньку?

— Я… — голос Яруги сел, он никак не мог справиться с ним.

— Не дрожи, не дрожи, не тронем. Как там власть новая?

— Ничего пока…

— Не знает она о тебе. А?

— Не знает.

— Так вот, чтоб они ничего не узнали и дальше, ты мне поможешь.

Яруга молчал.

— Слышишь, сволочь, — бандит схватил Яругу за рубашку, дернул на себя. — Человеку нашему поможешь.

Яруга молчал.

— Он придет к тебе, скажет, что от меня. А по деревне слух пусти, что это красноармейцы грабят. Понял? Ну, езжай, мразь убогая. И помни. Как они госпоставки подготовят, сразу свистни. Я тебя теперь каждый вечер проверять буду.


Деревня Смолы. 6 сентября 1944 г. 15.00.

Бричка, груженная узлами и сундуками, выехала из ворот усадьбы Гронского. Сам Гронский в городском костюме сидел на облучке, на вещах примостились жена и невестка. Крестьяне, вышедшие из домов, молча глядели вслед бричке.

На дорогу перед самыми мордами коней выскочил Волощук.

— Стой! Стой, Гронский! Ты куда? — Волощук дышал тяжело. Ему нелегко было догнать бричку Гронского.

— В город, к брату.

— Нельзя хозяйство бросать, понял? — крикнул Волощук. — Кто армию кормить будет?

— Какую армию? Червоную?

— Червону!

— Так ты сначала банду слови. Это ж они до меня шли. Понял, староста, до меня, а не только до Капелюха! Уйди с дороги!

— Стой! — Волощук выдернул из-за пояса наган.

Гронский хлестнул коней, они рванули, оглобля задела не успевшего отскочить Волощука, и он упал, выронив наган, а бричка пронеслась мимо него.

Волощук прополз в пыли, дотянулся до оружия. Вскинул наган, потом опустил и долго сидел на дороге, беспомощный и слабый.


Райцентр. 8 сентября 1944 г. 9.00.

На этом базаре торговали всем. Он выплеснулся из огороженного рыночного пространства и заполнил близлежащие улицы. Здесь продавали немецкие, польские, румынские сигареты. Папиросы самых разнообразных сортов. Местный самогон — «бимбер», самодельный, ядовитого цвета лимонад в грязноватых бутылках, конфеты. Продавались за деньги и менялись на продукты часы, золотые украшения, серебряные портсигары, польские и немецкие мундиры, сапоги, костюмы и платья.

В центре, на дощатых рыночных прилавках, приезжие крестьяне торговали салом, битой птицей, окороками и овощами.

Над всем этим местом висел непрекращающийся гул, слагающийся из разговоров, криков и брани.

Телега запоздавшего крестьянина с трудом пробралась сквозь толпу к коновязи. Крестьянин спрыгнул с облучка, привязал лошадь, протянул сторожу шматок сала.

— Припозднился, — сторож понюхал сало, завернул его в тряпицу.

— Так дорога.

— Теперь, Стась, опасно на базар ездить.

— Это как?

— А так. Слыхал, в Смолах целую семью вырезали?

— Брешешь!

— Так то пес брешет. А я дело говорю.

Крестьянин засунул за голенище кнут, взвалил мешок и тяжело зашагал к прилавкам.

— День добрый, панове.

— День добрый.

— День добрый, — ответили ему.

— Что там, в Смолах?

— Плохо, — отозвался пожилой крестьянин. — Семью Капелюха побили.

— Так за что?

— А ты поезжай в Смолы. От них до нас за ксендзом приезжали. Завтра хоронить будут…

Крестьянин замолчал. Сквозь толпу протискивался патруль. Трое патрульных с красными повязками на руках внимательно и цепко оглядывали военных. Вот подошли к одному из них, начали проверять документы, потом остановили другого и повели с рынка.

В другой стороне базара двое в штатском и женщина с перевязанной головой медленно шли мимо людей, торгующих носильными вещами. Женщина подходила, словно приценивалась, разглядывала пальто, кожухи, платья.


Райотдел милиции. 9 сентября 1944 г. 1.30.

— Такие у нас дела, Токмаков, — сказал Павлов, встал из-за стола и словно растаял. Свет лампы освещал письменный стол, вся остальная комната тонула в темноте.

— Что известно о банде, товарищ подполковник?

— Мало. Состав — четыре-пять стволов. Руководит Андрей Рокита, бывший уголовник, при немцах работал в полиции, был связан с гестапо. Сам родом из Смол. Действуют нахально. Нападают на крестьян, едущих с продуктами на базар.

— А куда они продукты девают?

— Думаю, есть посредник, который меняет их на ценности. Ты понимаешь, Борис, ведь не зря они у зубного врача Шнейдермана золото искали. Им ценности нужны.

— У них есть документы и наша форма. Перейдут границу — и ищи ветра в поле.

Токмаков достал папиросу, закурил, помолчал немного.

— Это точно, Сергей Петрович, значит, продукты они меняют. Надо посмотреть в городе, а вдруг выйдем на перекупщика.

— Смотри. Два дня тебе даю, потом в Смолы. Банду надо ликвидировать как можно скорее. Госпоставки на днях сдавать крестьяне будут. Сало, муку, мясо, картофель. Представляешь, если хоть один обоз попадет к Роките? С нас спросят, с милиции. И за людей, и за поставки.


Деревня Смолы. 9 сентября 1944 г. 10.00.

Бо-м!

Гудит колокол. Голос его несется над селом, над дорогой, над лесом.

По пыльной улице движется похоронная процессия. Впереди идет ксендз. Он смотрит перед собой спокойными глазами, произнося вполголоса молитвы.

Бо-м!

Шесть белых гробов из неструганых досок несут на широких вышитых рушниках.

Бо-м!

За гробами тяжело подпрыгивает на костылях Волощук. Он в чистой гимнастерке, с двумя серебром отливающими медалями «За отвагу» на красных заношенных ленточках.

Бо-м!

Вся деревня провожает в последнюю дорогу семью Капелюхов. Лица людей скорбны и неподвижны. Глаза, видевшие много смертей за эти пять лет, смотрят сурово и отрешенно.

Бо-м!

На улицу села выезжает «студебеккер». Шофер тормозит, пропуская процессию.

— Эй, мужики, кого хороните? — кричит шофер.

Бо-м!

Люди молчат. Не поднимают глаз. Словно не видят ни машины, ни солдат в ней.

Бо-м!

Сержант с недоумением смотрит на этих недружелюбных молчаливых людей.

Бо-м!

Похоронная процессия сворачивает к кладбищу. Неспешен ее путь мимо могил с поваленными, крестами, мимо свежих бугров земли с дощатыми пирамидками, увенчанными звездой, мимо белых немецких крестов над заросшими могилами.

В разрытую яму, опускают гробы.

Гудит колокол.

Из леса трое в куртках поверх советской формы наблюдают за похоронами. Один из них опустил бинокль, усмехнулся:

— Вон того в рясе, хорошо бы сейчас…

Он щелкнул пальцами.

— Да, — ответил ему другой.

— Так где хата Яруги? — спросил третий, крепкий, стоящий спиной.

— Хату, где мы были, помнишь?

— Да.

— Так не та большая, справа, а за ней. Смотри в бинокль. Будешь приходить к нему каждый вечер.

Перекрестие бинокля пробежало по домам и остановилось на одноэтажном маленьком доме.

— Этот?

— Да.

А над лесом плыл грустный голос колокола.


Райцентр. 9 сентября 1944 г. 12.00—24.00.

Чем дальше уходила война, тем размереннее и спокойнее становилась жизнь города. Он уже почти оправился от военных тревог, и только присутствие военных определяло его статус — ближний тыл. Военных было много. Их ежедневно выбрасывал в город железнодорожный узел, они приезжали в командировки, торопились на фронт из госпиталей и запасных полков. Интенданты, трофейщики, саперы, офицеры охраны тыла, службы обеспечения были подлинными хозяевами города.

Люди в военной форме стали привычны. Они как бы дополняли городской пейзаж.

Поэтому никому не бросались в глаза два вышедших из парикмахерской офицера. Такие, как все, в пилотках, в гимнастерках, видавших виды.

…Купили у торговки кулек с ягодами, подошли к кино. И дальше по городу. Ах, этот тыловой город! Сколько соблазнов таит он для людей, приехавших с фронта. Как мила им тишина и беззаботность. Как много нужно успеть за короткое время командировки.

Вон ресторан. Маленький, но ничего. Ресторан. И танго выплескивается на улицу. Щемящее, прекрасное старое танго. И голос женщины чуть хрипловато и грустно поет о любви. Заходите, офицеры! Выпейте, потанцуйте. Не вечна ведь командировка. Когда еще вы попадете в этот город. Наверное, никогда. Другие будут, а этот сотрется в памяти, растает. Мрачноватый, с узкими улочками, с обветшалой готикой домов, с распятием Христа за мутными от пыли окнами.

Вот площадь. А на ней — фотограф. Маленький, круглый человечек в полосатой рубашке и галстуке-бабочке. Он не снимает. Нет. Он колдует. Он может навсегда остановить мгновение. Одну секунду прожитой жизни. Остановить и подарить ее всем.

Съемные декорации. С аляповатыми лебедями и всадниками в черкесках.

Офицеры засмеялись и подошли к фотографу. Один из них снял пилотку, отдал товарищу, зашел за декорацию. Снимай, фотограф. Хочу быть джигитом в черкеске и на коне.

— За фотографиями завтра, — поклонился фотограф, принимая деньги.

Завтра так завтра. У них еще есть время. И день сегодня хороший и длинный. Они поблагодарили фотографа, угостили его папиросой.


День кончился, и фотограф собрал свое имущество. Спрятаны в соседнем доме задники-декорации и тренога с фотоаппаратом. Фотограф идет домой. Знакомые улицы, знакомые дома. В этом городе он знает всех и его все знают. Он вежливо приподнимает шляпу, приветствуя. Он идет с работы. Фотограф вырос и состарился в этом городе. На этих улицах он встречал щеголеватых кавалеристов, прятался в подвале от людей в черных эсэсовских мундирах, видел пьяных, озлобленных власовцев.

У его дома пивная. Много лет ежедневно заходит он сюда.

— Добрый вечер, дорогой Микульский, — приветствует его пожилой буфетчик.

— Добрый вечер, Стась.

Буфетчик наливает фотографу стопку водки. В пивной пусто. Занято всего два столика. У буфетчика есть время поболтать.

Микульский выпивает. Морщится, закусывает моченым горохом.

— Как торговля?

— Сегодня неважно. Вчера было лучше. Крестьяне с рынка.

— Что нового?

— Плохие новости, очень плохие.

— Что такое?

— Бандиты, одетые в русскую форму, побили семью в Смолах.

Фотограф поставил рюмку, посмотрел на буфетчика:

— Не верю. Мало чего болтают бабы на базаре.

— Правда. Мой брат оттуда бежал. Рядом с его домом они убили всю семью.

— О, Гронский, Гронский. А ваш брат ничего не путает?

Буфетчик усмехнулся горько:

— Христом клянусь.

— У Смол лес, а там кого только нет. Спасибо. До свидания.


В маленькой квартирке фотограф снял пиджак и галстук, надел синий халат. Сегодня у него много работы. Надо успеть отдать завтра снимки. Честь фирмы. Что делать!

Горит красный фонарь. Вспыхивает и гаснет увеличитель. Падают в ванночку фотопластинки. Появляются на ней веселые лица людей в военной форме. Широкие улыбки солдат-фронтовиков, радостные девичьи лица.

Улыбка, лицо. Улыбка, лицо. Группа солдат. На снимке крупно лицо человека в черкесской шапке. Фотограф поправляет увеличитель. Опять опускает в ванночку новый снимок. Сквозь закрепитель проявляется на бумаге лицо в рамке от декорации.

Оно проступает медленно. Сначала глаза, потом лоб, потом тонкие губы расплываются в улыбке, тяжелый подбородок. Фотограф долго смотрел на отпечаток, аккуратно вынул его, пошел в комнату. Положил на стол, закурил сигарету и опять долго разглядывал лицо офицера.

В чулане у него архив фирмы. На полках стоят сотни фотопластинок, к каждой из которых прикреплен маленький контрольный снимок.

Фотограф ищет, тщательно перебирая каждую пластинку. Кажется, нашел. Он снова идет в лабораторию. Вспыхивает увеличитель. Плавает в ванночке бумага. И опять медленно проступает лицо. Сначала глаза, потом лоб, потом тонкие губы, тяжелый подбородок. На снимке — тот же человек, только теперь он не в форме советского офицера, а в щеголеватом костюме, галстук-бабочка, волосы аккуратно причесаны на косой пробор.

Фотограф смотрел на эти снимки, а в памяти всплыла пивная и голос буфетчика всплыл: «Рядом с его домом русские убили всю семью».

На квитанции подпись:

«Пан Ромуз. Коммерсант».

Микульский сложил снимки в пакет, спрятал их в карман пиджака. Оглядел комнату, погасил свет.

Фотограф почти бежит по серым предрассветным улицам.

— Стой!

Из-за угла появляется патруль. Два офицера и два солдата с автоматами.

— Документы.

— Вот, — фотограф достает паспорт, в него вложена справка.

Офицер, подсвечивая фонариком, прочел ее, посмотрел на фотографа.

— Ваш ночной пропуск, товарищ Микульский?

— У меня его нет, товарищ лейтенант, — фотограф волнуется. — Мне срочно нужно в милицию.

— В милицию? — переспросил офицер. — Впервые вижу человека, торопящегося в милицию.


— Зови его, — подполковник Павлов застегнул гимнастерку, крепко потер ладонями опухшее, сонное лицо.

Фотограф вошел в кабинет, сел к столу, молча достал из пальто снимки.

— Вот.

— Что «вот»? — с недоумением спросил подполковник.

— Этот человек фотографировался у меня в прошлом году на документы. Тогда его фамилия была Ромуз. Профессия — коммерсант. Вчера он пришел ко мне в форме капитана.

— Этот? — Павлов пододвинул снимки к лампе.

— Да, товарищ подполковник.

— Товарищ Микульский, мне сказали, что вы были в подполье?

— Да, помогал немного.

— Вы можете напечатать нам к утру, ну, двадцать снимков?

— Конечно.

— Мы заплатим…

— Не надо.

— С вами пойдет наш офицер. Когда Ромуз должен забрать снимки?

— В полдень.


Райцентр. 10 сентября 1944 г. 12.00.

Сначала послышалось шипение. Потом над площадью поплыл треск, словно где-то рядом ломали забор, потом начали бить часы на старом костеле. Звук их был неожиданно мелодичный и радостный.

Токмаков беззаботно бросал в рот сладкие ягоды малины. Он стоял, прислонившись к стене дома, лениво оглядывая площадь. У парикмахерской чистил сапоги болтливый старшина в авиационной форме, девушка с погонами старшего лейтенанта разглядывала афишу кинотеатра, возились шоферы у машины с заглохшим мотором, лениво прохаживались у кинотеатра военные.

Все как обычно. Так было вчера, позавчера, неделю назад. Но Токмаков видел, что площадь уже стала капканом, все выходы из нее плотно закрыты.

Время тянется медленно, как телега по разбитым колеям. Часы на костеле показывают 12.30. Старшина-летчик скучающей походкой подошел к фотографу, сел в кресло. Его место на улице заняла девушка старший лейтенант.

13.00. Солдаты вынули двигатель из машины и сели покурить.

13.20. Токмаков вошел в парикмахерскую, занял очередь.

13.31. На площади показался офицер. Вот он, Ромуз. Токмаков сразу же узнал его.

Офицер подошел к фотографу. Тот начал медленно перебирать снимки. Протянул. Офицер пожал ему руку и пошел.


Токмаков «вел» его по городу. Да, Ромуз хорошо знает все проходные дворы, улочки, лазейки в развалинах. Чем дальше он уходил от центра, тем труднее было следить за ним. Так он крутился по городу минут двадцать и наконец свернул на узкую полуразбитую улицу.

Начинался район развалин. Улица, выгнув горбатую спину, вилась меж облупленных домов.

Токмаков догнал его:

— Простите, товарищ капитан, разрешите прикурить.

Ромуз полез за спичками.

Из-за угла выскочила «эмка», она поравнялась с Ромузом, и сильные руки прямо с тротуара рывком втащили его в машину.


— У нас мало времени.

Подполковник Павлов прошелся по кабинету.

— Нам некогда слушать и разбираться в вашем вранье.

Ромуз сидел на табуретке, руки, скованные наручниками, за спиной.

— Вы же прекрасно понимаете, что завтра мы проверим ваши документы. Но мы даем вам шанс.

«Капитан» молчал.

— Так.

Подполковник усмехнулся.

— Глядите.

Он поднес к лицу задержанного две фотографии. Лицо «капитана» дернулось.

— Ну что, будем молчать дальше, пан Ромуз?

Ромуз вздрогнул, будто его ударили кнутом, попытался встать.

— Вот! — Павлов выбросил на стол пачку папирос «Каро». — Это изъято у вас. А это… — Павлов положил рядом раздавленную сапогом пачку. — …Эта лежала в Смолах. На дворе убитого Андрея Капелюха.

— Нет!

Ромуз закричал, забился в истерике:

— Нет! Я не был там! Не убивал!

— Кто вам дал документы?

— Недзвецкий… Это он… Я был должен ему… Много… Мы при швабах делали дело на черном рынке… Он дал мне форму… Документы… Сказал: привезешь харчи три раза, и все…

— Адрес!

— Не знаю. Мы встречались с ним каждый вечер в ресторане. Недзвецкий. Только я не знаю… Ничего не знаю насчет убийства…

— Предположим, я вам поверю.

Ромуз качнулся к столу:

— Вы должны мне поверить.

— Где вы получали продукты?

— Люди Рокиты привозили их к разбитой часовне за Смолами. Я на бричке забирал и отвозил в развалины. Отвозил и уходил.

— Кто такой Недзвецкий?

— Он всегда был связан с бандитами — и при немцах, и при Советах.

— Кто ваш напарник?

— Не знаю. Зовут Сергей. Русский. Бывший вор. Его здесь, кроме Недзвецкого, никто не знает.

— Зачем он приехал?

— У Рокиты убили шофера. А у них никто водить машину не умеет.

— Сколько человек у Рокиты?

— Пять.

— Как Сергей попадет в банду?

— Я должен отвезти его к часовне завтра в двенадцать. Отвезти и простоять с ним ровно десять минут, потом оставить его и ехать в город.

— Где Сергей?

— На Костельной, семь, у Голембы.

— Когда он вас ждет?

— В восемь.


— Времени мало. — Павлов встал из-за стола. — Ромуз согласен помочь. Кузьмин, блокируй Костельную. Токмаков, сегодня в ресторане берешь Недзвецкого. Ясно?

Офицеры встали, пошли к дверям.

— Помните, ребята, — в спину им сказал Павлов, — снимем банду — люди нам поверят.


Райцентр. 11 сентября 1944 г. 14.00—24.00.

Фотограф работал. Сегодня выдался удачный день. Клиентов было много. И сейчас перед аппаратом сидели два солдата и две девушки.

Микульский накинул темное покрывало. Из-под материи были видны только его ноги в полосатых брючках.

Токмаков ждал, когда же, наконец, освободится фотограф. Солдаты встали, веселой гурьбой окружили Микульского. Отдали деньги, взяли квитанции. Отошли.

Токмаков почти бегом пересек площадь и плюхнулся на стул перед аппаратом.

Микульский понимающе посмотрел на него и спрятался под покрывалом.

— Готово, товарищ капитан.

Токмаков встал, подошел к фотографу и, протягивая деньги, сказал:

— Вы очень нам нужны, товарищ Микульский.

— Хорошо, — тихо, одними губами ответил фотограф.


Машина остановилась у костела. Офицеры свернули на узкую улочку, пахнущую дурной пищей и нечистотами.

— Притон, — с осуждением сказал один из офицеров. — У нас такого давно нет.

— Это где, «у вас»? — усмехнулся в темноте капитан Крюков.

— Ну, дома.

— Дома. Ты в милиции без году неделя. Этого «добра» везде хватает.

Седьмой дом зиял мрачной, глубокой, как тоннель, аркой. От стены отделился человек в штатском.

— Где люди? — спросил Кузьмин.

— На месте.

Миновав глухую длинную арку, офицеры вошли в темный квадрат двора. Только сквозь маскировку на первом этаже прорывалась узкая полоска света.

— Здесь? — спросил Кузьмин.

— Да.

В свете карманных фонарей лестница казалась еще более щербатой и обветшалой. Дверь с вылезшим войлоком.

— Давай, Ромуз.

Ромуз постучал. Тишина. Он постучал снова. За дверью послышались шаги.

— Кто?

— Это я, Големба, Ромуз. Сергей здесь?

— Здесь, с бабой. Сейчас.

Дверь распахнулась. Кузьмин шагнул в прихожую.

— Тихо, — он зажал рот хозяину, — тихо, иначе…

Хозяин, щуплый, в сорочке без воротничка, закивал головой.

— Где он?

— В комнате с бабой.

— Пошли.

Первая комната напоминала склад. Видимо, хозяин собирал дорогую мебель из разбитых домов.

Кузьмин подошел к двери, прислушался. Тихо. Он толкнул дверь, и оперативники ворвались в комнату. Дико завизжала голая женщина, вскочив с постели. Ее напарник спал, пьяно разбросав руки и бессмысленно улыбаясь.

— Интересно, — Кузьмин сунул руку под подушку, достав пистолет ТТ. — Берите его. Вы, гражданка, одевайтесь, тоже с нами поедете. А вам, гражданин Големба, придется здесь с нашими людьми поскучать. Засада у вас будет.


На эстраде ресторана играл оркестр. Два аккордеониста, саксофон и ударник.

Веселый прыгающий мотив немецкого фокстрота заполнил маленький зал.

Ресторан был небольшой. Столиков пятнадцать. Его так и не успели отремонтировать после уличных боев. Когда-то хозяева строили его с претензией на «столичный шик», поэтому в маленьком зале преобладала покрытая золотом лепнина. Но это было когда-то. Сейчас на потолке и стенах расположились монстры с отбитыми головами, руками. У некоторых просто не было туловища. Голова и руки. Или одни ноги. Тусклый свет керосиновых ламп бросал на стены и потолок причудливые тени, заставляя лепных монстров оживать на секунду в своем безобразии.

В углу ресторана высился когда-то щеголеватый, словно дорогой автомобиль, бар, отделанный полированным деревом. Но щеголеватым он был до уличных боев. Теперь его наскоро зашили крашеными досками, и он потерял былую элегантность, став похожим на старый деревянный сундук.

И тем не менее ресторан был полон.

Микульского хорошо здесь знали. Почтительно поклонился мордатый швейцар, метр, бросив гостей, устремился навстречу фотографу.

На эстраде появилась певица, высокая, красивая блондинка с усталым лицом. Она увидела Микульского, послала ему воздушный поцелуй.

Фотограф раскланивался со знакомыми, пробираясь к стойке бара.

Певица запела. Голос ее низкий, чуть с хрипотцой, заполнил зал щемящей грустью.

Один из офицеров, сидящих за столом, внимательно следил за фотографом. Он видел, как Микульский подошел к бару, поздоровался с барменом, взял налитую рюмку, повернулся к соседу, о чем-то заговорил с ним.

Певица пела о чем-то грустном. Танцевали несколько пар, сквозь музыку доносились обрывки разговоров.

Микульский выпил и заказал еще рюмку. Он стоял у бара, облокотившись грудью на стойку, глядя куда-то за спину бармена. Казалось, он весь под обаянием голоса певицы, под обаянием довоенного танго.

Высокий человек в коричневом спортивном пиджаке, в бриджах и офицерских сапогах с высокими голенищами, бросил на стойку деньги и пошел к выходу, протискиваясь сквозь танцующих.

Микульский допил рюмку, вынул из кармана платок, вытер губы.

Один из офицеров встал и не спеша пошел к выходу. Высокий подошел к дверям в гардероб, огляделся и цепко, оценивающе оглядел зал. Толкнул дверь.

В вестибюле ресторана гардеробщик натягивал плащ на подгулявшего посетителя. Двое офицеров надевали фуражки у треснувшего наискось зеркала.

Недзвецкий взял свою кепку. Подошел к зеркалу.

На одну секунду в мутноватой глубине его он встретился глазами с офицером. И зафиксировал напряженные лица двух других офицеров, отраженных в зеркале, двоих в милицейской форме у выхода и растерянного гардеробщика.

Недзвецкий прыжком пересек вестибюль и прыгнул в окно. Зазвенело разбитое стекло, упала маскировочная штора.

Он мягко, умело опустился в кривом узком переулке и выдернул из кармана пистолет.

— Стой! — крикнул кто-то.

Недзвецкий выстрелил и, петляя от стены к стене, побежал по переулку.

— Стой!

Зарокотал за спиной мотор.

Недзвецкий оглянулся, его преследовал «виллис». Он прижался к стене, двумя руками поднял тяжелый парабеллум.

Выстрел!

Выстрел!

Выстрел!

Машина вильнула, с грохотом врезалась в ворота арки.

Недзвецкий бросился дальше.

Один из оперативников поднял пистолет.

— Не стрелять! — крикнул Токмаков. — Живым брать.

Токмаков бежал мягко и пружинисто, постепенно нагоняя несущуюся в узкой трещине улицы высокую фигуру.

Недзвецкий оглянулся. Один из преследователей догонял его.

Он выстрелил.

Пуля ударилась в стенку. Кирпичная крошка полоснула болью по щеке.

Токмаков пригнулся. Недзвецкий обернулся снова. Офицер был жив и догонял его. И он понял, что стрелять они пока не будут. Поэтому остановился и навел пистолет, ловя капитана на мушку.

Из подворотни выскочил комендантный патруль. Старший патруля, сержант, увидел человека в штатском, целящегося в капитана, и вскинул автомат.

— Не стреляй! Не…

На узкой улочке очередь прогремела необычайно громко.

Недзвецкий выронил пистолет и рухнул на бок.

Капитан подбежал к нему, перевернул лицом к свету. Недзвецкий был мертв.

Токмаков посмотрел на растерянного сержанта, на подбежавших офицеров, безнадежно махнул рукой и сел на кромку тротуара, закрыв лицо руками.


Осенний ветер раскачивал над городом большие, словно вырезанные из елочной бумаги, звезды.

Павлов и Токмаков сидели на бревнах в глубине двора райотдела, сидели и курили.

— Ну вот, Токмаков, — нарушил молчание подполковник, — я тебя не неволю.

— Так разве в этом дело, товарищ подполковник, — Токмаков встал, хрустко потянулся своим большим и сильным телом. — В другом дело.

— Да, ты прав. Значит, этот Сергей Симаков — дезертир, бывший уголовник, шофер из автобата. Знал его только Недзвецкий.

— …Големба и Ромуз. Големба — в квартире, под контролем, Ромуз поведет тебя.

— Прикроете?

— Конечно. Легенда Сергея — сапожник. В Смолах он должен ждать связного. Угнанная им машина, ты видел, где спрятана?

— Все видел.

— Пойдешь без оружия. В Смолах у развилки есть колодец старый, там мы спрячем твой ТТ и четыре обоймы. Документы готовы — и права Симакова, и справка из сапожной артели. Ты ведь тоже раньше сапожником был, в детдоме. Понял?

— А чего не понять?

— Ты вправе отказаться.

— Ночь-то какая, — Токмаков глубоко затянулся и бросил папиросу.

— Только Сергей этот — блатной, весь в наколках.

— Пошли, сейчас кое-что увидишь, — хохотнул Токмаков.


Дежурный вскочил, увидев начальника и капитана.

— Редкое зрелище, — засмеялся Токмаков, — картинная галерея.

Он стащил гимнастерку.

— Вот это да! — ахнул дежурный.

На груди у капитана красовалась могила с крестом, на предплечьях затейливо переплетались кинжалы и змеи.

— Серьезно, — закачал головой Павлов, — штучная работа, где это ты?

— Я ж детдомовский, кололись от глупого шика. Не поверите, мне в сороковом путевку дали в Ялту, так я днем купаться стеснялся. Ночью бегал.

— Быть посему, — Павлов пошел к дверям. — Иди переодеваться.

Подполковник пошел к дверям.

— Витя, — повернулся к дежурному капитан, — у тебя гранаты есть?

— Лимонки.

— Дай одну.


Лес у деревни Смолы. 12 сентября 1944 г. 8.00.

Повозка подъехала к развалинам часовни ровно в полдень. Токмаков соскочил на землю, хлопнул Ромуза по плечу.

— Ну, бывай, друг, Зоське скажи, чтоб не скучала, бимбер готовь, скоро вернусь, — громко крикнул он и добавил шепотом: — Езжай, помни, ты под прицелом.

Ромуз стремительно развернул подводу и, нахлестывая лошадь, помчался к городу.

Токмаков огляделся, поднял мешок, подошел к часовне. Христос с отбитыми взрывом ногами печально глядел на лес, дорогу, на красоту осени.

Токмаков бросил мешок и сел, прислонясь спиной к нагретым солнцем камням.

Время таяло. Никто не подходил. Ему было жарко сидеть на солнце, и он скинул старую штопаную гимнастерку. Здесь не ялтинский пляж, и стесняться ему было некого.

Время шло. Никого.

Токмаков закрыл глаза и задремал.

Он открыл глаза и увидел сапоги. Он даже успел различить прилипшие листья на высоких хромовых голенищах.

Он поднял глаза.

Над ним стоял человек в щеголеватых бриджах и кожаной немецкой куртке. Потом он увидел прямо перед собою автоматный ствол.

Он лениво поднял руку и отвел его в сторону:

— Не люблю.

— Никто не любит, — усмехнулся человек. — Ты кто?

— А ты?

— Я Рокита.

— А, это ты, — Токмаков неохотно поднялся, — а я сапожник.

— Оружие есть? — спросил Рокита.

Токмаков развязал горловину мешка и вынул нож.

— Это не оружие.

— Смотря где, у нас в городах лучше не надо.

— Вор?

— Законник.

— Сидел? — Рокита с интересом рассматривал татуировку.

— Было.

— Ну, как там?

— Попадешь — узнаешь.

— Смелый, — Рокита повернул автомат стволом вниз. — Законник, машину видел?

— Видел.

— Кури, — Рокита протянул пачку сигарет «Каро».

— Богато живете.

Они закурили. Помолчали.

— Работы на три дня, — сказал Рокита.

— Моя доля?

— Сорок тысяч.

— Годится. Потом разбегаемся, ни вы меня, ни я вас не знаю. Я подаюсь на восток.

— Там посмотрим.

— И помни: я на мокрое не пойду.

— Посмотрим. Документы хорошие?

Токмаков кивнул.

— Пойдешь в деревню, начнешь сапожничать, тебя мой человек найдет.

— Как я его узнаю?

— Убогий он.

— Это как?

— Кривобокий.

— Компания.

Токмаков засмеялся и потянулся.

— Ты, старшой, мои права возьми, не дай бог сапожник да с правами.

— Давай.

Токмаков расстегнул карман гимнастерки, вытащил пачку бумажек, протянул Роките. Тот, не глядя, сунул их в карман куртки.

— Цветные в деревне есть?

— Кто?

— Мильтоны.

— А, есть двое, там Волощук, староста советский, сволочь одноногая, его особенно берегись.

— Как мне дойти до деревни?

— По этой тропинке на большак, а там прямо.

— Я пошел.

Токмаков пошел по тропинке, спиной ощущая злой глазок «шмайссера».


Деревня Смолы. 12 сентября 1944 г.

Волощук, Гончак и Давыдочев обедали. Они сидели в избе Волощука, которая была одновременно и сельсоветом, и жильем.

На столе стоял закопченный чугун с картошкой, лежал на газете шмат сала, в котелке виднелись огурцы.

— Может, консервы открыть? — спросил Давыдочев.

Он сидел, прислонившись спиной к лавке, положив рядом автомат.

— Да зачем, пока жратва есть, — ответил из угла Гончак.

Он снял гимнастерку, и рубашка его белоснежно белела в углу избы.

Волощук нарезал сало трофейным штыком-кинжалом. Резал его крупно, от души.

— Устал, — сказал он. — Ноги горят просто. Всю деревню обскакал. Госпоставку распределял по дворам.

— Когда свозить будут? — спросил Гончак.

— С утра.

— Куда складывать?

— В амбаре у Гронского. Амбар же теперь пустой.

— Опасное это дело, — Гончак взял сало, — а вдруг банда?

— Будем спать в амбаре, — сказал Давыдочев.

— Оно конечно, лейтенант, только потом все это хозяйство через лес везти надо.

За окном залаяла, забилась на цепи собака.

Давыдочев схватил автомат, передернул затвор. Гончак выглянул в окно.

От калитки к дому шел человек в польской полевой форме.

Скрипнуло крыльцо, загремело в сенях.

— Можно?

— Заходи.

— Я — Гронский, сын Казимира Гронского, Станислав.

— А…

Волощук улыбнулся, встал.

— Здравствуй, товарищ Гронский, здравствуй. Как, на совсем или в отпуск?

— Отпуск по ранению, две недели. Где мои, староста, то есть, простите, председатель?

— В город к брату подались, да ты не сомневайся, живы они, здоровы.

Гронский достал документы, положил на стол.

Давыдочев взял их, посмотрел внимательно, протянул Гронскому.

— Ну, что ж, — Гронский встал, — мне пора. В город пойду.

— Послушай, капрал…

Волощук подхватил костыли, заковылял к Гронскому.

— Поживи у нас. Дня три всего. Банда в лесу, а ты парень боевой, — Волощук щелкнул по колодке на гимнастерке Гронского. — Всего три дня. Помоги нам в город госпоставки свезти.

— Не могу, председатель. Ты же сам солдат. Я своих не видел с сорок первого.

— Жаль. Дам тебе завтра подводу, автомат дам. И поедешь.

— Ну — коли так — спасибо, а я пока дом осмотрю. Как стемнеет, ко мне прошу, закусить. Часиков так, — Гронский откинул рукав так, чтобы все видели часы, — в девять.

— Добро.


Волощук вышел на порог и увидел человека, сидящего на крыльце.

— Ты кто?

Человек поднялся, достал кучу справок и квитанционную книжку.

Волощук прочел справку, улыбнулся.

— Вот это дело. Сапожник нам нужен. А то я в районе просил, обещали еще месяц назад.

— План-то будет? Я ж от артели работаю.

— Будет, а ты чего не в армии? — подозрительно спросил председатель.

— Там справка, контуженый я. Эпилепсия.

Волощук с сожалением посмотрел на здорового симпатичного парня.

— Где тебя?

— Под Минском.

— Ты к нам надолго?

— На неделю. Ты мне вон ту хибару, — сапожник ткнул пальцем в разваленную баньку, — под мастерскую отдашь?

— Пошли.


Деревня Смолы. 13 сентября 1944 г.

Известие о том, что в селе появился сапожник из города, быстро облетело дворы. К концу дня угол баньки был завален сапогами, ботинками.

Токмаков работал, насвистывая лихой мотивчик.

— Сапожник!

Токмаков поднял голову.

Перед ним стоял горбун Яруга.

— Сапоги к завтрому сделай.

— А, так это ты?

— Я.

— Что для меня есть?

— Нет.

— Завтра к утру заходи.

На улице Яруга столкнулся с Гронским. Капрал шел по селу в новой, вынутой из вещмешка и поэтому мятой форме, в фасонистых сапогах. На его френче блестел орден Отечественной войны, две медали и крест.

— День добрый, дядька Яруга.

— Ты стал прямо маршал.

— Ты скажешь!

— Надолго?

— Завтра к своим уеду. А я до тебя.

— Так пошли в хату.

— Часу нет, продай дядько бимберу.

— Сколько?

— Бутылки три.

— Один выпьешь?

— Да нет, встречу обмоем, Волощук придет да милицианты.


Деревня Смолы. 13—14 сентября 1944 г. 22.30—2.30.

Как только стемнело и деревня затихла, Токмаков вынул кирпич из обвалившейся печки, достал ТТ. Завесил окно брезентом, зажег коптилку. Пистолет лежал в руке привычно и удобно. Токмаков выщелкнул обойму, проверил патроны, несколько раз передернул затвор, затем с треском вогнал обойму в рукоятку, загнал патрон в патронник и поставил пистолет на предохранитель. Задул коптилку, снял брезент с окна, сунул пистолет за пояс. Пора.

Он вышел из баньки, огляделся и мягко, почти неслышно, словно большой живущий в темноте зверь, побежал вдоль затихших домов.

На опушке, возле дома Яруги, Токмаков лег, спрятавшись в кустарнике. Он ждал.


Станислав Гронский зажег две лампы-трехлинейки, и в покинутом доме стало даже уютно. Свет ламп, мягкий и добрый, осветил декоративные венки из цветов, развешенные на стенах, и они словно ожили. Станислав открыл комод, на дне пустого ящика валялась игрушечная аляповатая лошадка со сломанными ногами. Он взял ее, повертел в руках, усмехнулся и, прислонив к стене, боком пристроил на комоде. Наконец в старом, рассохшемся шкафу он нашел то, что искал. Кусок материи в блекловатых цветах. Он взял его и постелил на стол вместо скатерти. Потом снял со стены один из венков, положил в центр стола. Открыл консервы, снял с печи чугунок с картошкой, нарезал сало. Отошел, оглядел стол и водрузил на нем три бутылки с самогоном. Сел, закурил и начал ждать гостей.


Токмаков тоже ждал.


Они пришли сразу все трое. Гончак, Волощук и Давыдочев. Гончак оглядел стол, крякнул довольно и поставил на него котелок с малосольными огурцами.

— Хорош стол, — засмеялся Волощук и вытянул из кармана завернутый в тряпицу кусок домашней ветчины.

Давыдочев достал банку американской колбасы с яркой наклейкой.

— Прошу дорогих гостей, — Станислав повел рукой, — за скромное угощение простите. Но нет дорогой мамуси.

— Да чего там, — Гончак открыл бутылку.

Гости сели так, чтобы контролировать окна и дверь.

Гронский посмотрел на них и улыбнулся снисходительно.

— Ну, с приездом, Станислав Казимирович, — Волощук поднял кружку.


Токмаков ждал. Чутко слушал шум леса.


А они уже выпили понемногу, уже вспомнили фронт, за друзей подняли чарку.

— Чего вы пуганые такие в тылу-то, — Гронский закурил.

— Банда, брат, — Гончак грохнул кулаком по столу, — сволочь всякая крестьянина обирает. Ты по деревне шел, сам видел — как вымерла. Запугали людей.

— Оставались бы здесь, Станислав.

— Не могу, братья, всю войну того часу ждал, когда своих обниму.

— Не неволю, — Волощук разлил самогон, — сам служил, знаю, что такое отпуск.


Токмаков услышал свист, напрягся, словно для прыжка. Свист повторился. И ночь для капитана сразу же наполнилась ощущением тревоги и опасности.

Глаза, привыкшие к темноте, различили уродливо-нереальную фигуру Яруги, не идущего, а словно скользившего, низко припав к земле.

Токмаков напрягся, приготовясь идти за ним, но затрещали кусты, и со стороны леса вышел коренастый человек, лица которого капитан разобрать не мог. Они встретились и остановились буквально в пяти шагах от Токмакова.

— Ну? — спросил приземистый.

— Харч повезут завтра.

— Так, а где власть?

— Гуляют. Сын Гронского на побывку приехал, у него и гуляют, бимбер у меня взяли.

— Все в доме Гронского?

— Ага.

— Ну, ты иди, Яруга, иди, — в голосе коренастого послышался охотничий азарт. — Иди, у меня для них гостинец припасен.


Коренастый шел задами деревни уверенно и быстро. Так ходят обычно люди, хорошо изучившие местность.

Токмаков двигался за ним, больше всего на свете боясь оступиться.

У дома Гронского капитан отстал. Легко перемахнув через плетень, он опередил бандита на несколько минут.

В доме играла гармошка, и чей-то голос, несильный, но приятный, пел «Землянку».

Токмаков прижался к сараю и снял ТТ с предохранителя. Бандит перелез через забор. Он был шагах в трех от капитана. Коренастый сунул руку в карман и достал гранату-лимонку.

Токмаков выстрелил, не давая ему выдернуть кольцо. Песня оборвалась.

Токмаков прыгнул к упавшему, поднял гранату и побежал.

Гончак из окна увидел убегающего человека и ударил по нему из автомата. Давыдочев стрелял с крыльца вслед неясной, петляющей среди заборов фигуре.

Токмаков бежал, слыша за своей спиной грохот автоматов, пули с противным визгом проносились мимо, кроша плетни, сбивая макушки кустов.


— Посвети-ка, — приказал Давыдочев.

Свет фонаря вырвал из темноты фигуру человека, лежащего лицом к земле, с руками, намертво вцепившимися в траву.

— Слушай, Гончак, а его же в затылок хлопнули.

— Да, дела, — участковый наклонился над убитым. Станислав подошел к Волощуку.

— Когда поставки в город везете?

— Через два дня, — рассеянно ответил председатель.

— Давай автомат, я с вами их в город повезу.


Гончак с Давыдочевым отошли к забору, закурили.

— Так, кто же его в затылок хлопнул, а, лейтенант?

— Не знаю, не знаю.

Давыдочев затянулся глубоко, так глубоко, что огонь папиросы на секунду выхватил из темноты его лицо.


Деревня Смолы. 14 сентября 1944 г. 7.00.

На рассвете Давыдочев спрятался у баньки, где поселился сапожник. Было рано, но у покосившейся стены баньки уже горел костерик, над которым на ржавом шомполе висел котелок. Сапожник вышел из баньки, приспособил на стене маленькое зеркальце, достал из мешка мыло, помазок и опасную бритву, потом он снял котелок, отлил в кружку горячей воды и начал бриться.

Давыдочев разглядывал его крепкую спину с буграми мышц, пороховую синеву татуировок.

— Осень, прохладное утро… — напевал сапожник.

Картина эта так не вязалась с образом сапожника-инвалида, что Давыдочеву хотелось немедленно подойти и арестовать этого человека. Но что-то удерживало его. Давыдочева не покидало странное чувство, что он где-то уже видел его.


Скрипели по селу телеги, стучали по колдобинам тачки, крестьяне свозили во двор Гронского госпоставки. Волощук сидел у весов, Станислав Гронский, здороваясь с односельчанами, взвешивал муку, сало, битую птицу.

Гончак сидел на крыльце дома, положив автомат на колени, курил, цепко поглядывая по сторонам.


Токмаков чинил сапоги, насвистывая. Внезапно свет, падающий из двери, закрыла фигура человека. Токмаков поднял голову.

В дверном проеме стоял Яруга.

— Сапоги готовы?

Токмаков молча достал из-под лавки немецкие сапоги с короткими голенищами, бросил их Яруге.

— Деньги.

— Ты что?

— А ничего. Девяносто рублей. Тут тебе не частная лавка, а госартель.

Яруга посмотрел на Токмакова и понял, что деньги отдавать придется.

Он полез за пазуху, вынул тряпицу, достал три мятые красные тридцатки, бросил их на стол.

— Как от души отрываешь, — усмехнулся Токмаков.

— Ты наживи. Велено передать, завтра чтобы был готов к вечеру.

— Иди.


Солнце уже высоко висело над селом, день клонился ко второй половине. Токмаков вылез из баньки и сел на пороге. Он курил бездумно, глядя перед собой.

Проходящие крестьяне вежливо кивали ему, и он улыбался им добродушно. Давыдочев шел мимо бани. Он уже несколько раз проходил мимо, пытаясь вспомнить, где же он видел этого странного сапожника.

— Лейтенант, — тихо окликнул Токмаков, — зайди, бесплатно косячки подобью.

Давыдочев стягивал сапог, внимательно вглядываясь в знакомое лицо. Но вспомнить, где он его видел, не мог.

— Не узнаешь, Давыдочев?

Это было настолько неожиданно, что Давыдочев вздрогнул.

— Лейтенант Давыдочев Александр Петрович, год рождения двадцать первый, москвич, окончил Рязанскую школу младших лейтенантов.

— Вы кто? — Давыдочев схватился за кобуру.

— Токмаков я, капитан Токмаков. Память плохо тренируете, лейтенант, помнишь, когда тебя в райотдел милиции направляли, я у полковника Клугмана сидел.

— Помню, — смущенно выдавил Давыдочев, — вспомнил теперь. А я смотрю…

— Давай сапог.

Токмаков ножом срезал стоптанную часть, начал набивать косячок.

— Завтра они нападут. Завтра, понял? Утром пошли Гончака за опергруппой, о деталях договоримся ночью.


Деревня Смолы. 15 сентября 1944 г. 1.30—2.30.

В баньке было душно, и Токмаков спал с открытой дверью. Проснулся он от странного ощущения опасности. Он вскочил. У дверей кто-то стоял.

— Кто?

— Я, — услышал он хриплый голос Яруги. — Вставай, пошли. Ждет.

Токмаков встал, натянул гимнастерку.

— Скорее.

— Зачем?

— Узнаешь.

Токмаков оглянулся с тоской, понимая, что пистолет из-за печки достать не удастся. Но взял с лавки приготовленный на всякий случай мешок.


После темноты свет керосиновых ламп-трехлинеек был особенно ярок, и Токмаков на секунду зажмурился. Когда он открыл глаза, то увидел Рокиту и трех бандитов. Они сидели в горнице Яруги за столом, положив автоматы рядом на скамейку. На столе стоял самогон, лежали остатки еды.

Лица их показались Токмакову похожими, на них лежал одинаковый отпечаток затравленности и злобы.

— Здорово, разбойнички, — Токмаков усмехнулся.

Рокита встал, тяжело посмотрел на Токмакова.

— Сегодня идем брать харчи и немного резать старосту, полячишку и милицейских. Понял?

— Ты же передавал — завтра.

Токмаков старался говорить спокойно и равнодушно.

— Хорошие дела нельзя откладывать.

Бандиты засмеялись.

— Ты останешься здесь. Мы тебя запрем в подвале. Мы тебя не знаем. Так будет лучше. А как покончим с этим, ты машину пригонишь.

Токмаков быстро оглядел комнату. Цепко, словно примериваясь. Четверо, а он один. Сейчас они пойдут и перестреляют ребят. И выход у него оставался один. Страшный, но один. И жить ему оставалось считанные минуты.

— Ладно, ты здесь хозяин.

Токмаков шагнул к столу, взял бутылку самогона и кусок сала.

— Это, чтобы мне в погребе страшно не было, а то я темноты боюсь.

Рокита улыбнулся снисходительно.

Токмаков поднял с пола мешок, поставил на лавку, развязал горловину, сунул руку, нащупал в глубине гранату и выдернул кольцо.

— Раз, — прошептал он одними губами. — Два. Три! — громко крикнул он и бросил гранату в центр стола.

Он увидел столб огня, поднявшийся к потолку, но боли не почувствовал, просто наступила темнота.

Взрыв разметал бандитов, выдавил стекла хаты, лампа упала, и горящий керосин полился со стола на пол.


Давыдочев без гимнастерки, с автоматом, первым ворвался в комнату.

Горел пол, дым, удушливый и темный, тянулся к двери. Разбросанные взрывом бандиты валялись на полу, огонь лизал куртку Рокиты.

— Токмаков! — крикнул Давыдочев. — То-кма-ков!


Райцентр. 18 сентября 1944 г. 14.00.

Они вышли из парикмахерской. Подтянутые, в синих гимнастерках с серебряными погонами, на которых одинаково алел орден Красной Звезды. Парикмахерша, женщина не старая, с интересом посмотрела им вслед.

Над городом висело солнце, яркое солнце бабьего лета.

Они немного смущались в этом городе, полном фронтовиков, обвешанных наградами.

Но все равно им было весело. Они попили ядовито-красный морс. У кино потолкались. Купили ягод у старушки и пошли по улицам, жуя ягоды и провожая взглядом хорошеньких женщин.

Вот площадь. А вот и фотограф на ней. Смеясь, они подбежали к нему. И вот уже фотограф усаживает их.

Гончак сел, а Давыдочев стал за его спиной, положив локоть на декоративную колонку.

Давай, фотограф, снимай.

Микульский спрятался под покрывало.

— Внимание!

Замерли, стараясь согнать с лица улыбку. Но трудно это. Очень трудно. Они еще очень молодые, только их преждевременно состарила война.

Загрузка...