15. Лилит

Я умер. Яворы и ставни

горячий теребил Эол

вдоль пыльной улицы.

Я шел,

и фавны шли, и в каждом фавне

я мнил, что Пана узнаю:

«Добро, я, кажется, в раю».

От солнца заслонясь, сверкая

подмышкой рыжею, в дверях

вдруг встала девочка нагая

с речною лилией в кудрях,

стройна, как женщина, и нежно

цвели сосцы — и вспомнил я

весну земного бытия,

когда из-за ольхи прибрежной

я близко-близко видеть мог,

как дочка мельника меньшая

шла из воды, вся золотая,

с бородкой мокрой между ног.

И вот теперь, в том самом фраке,

в котором был вчера убит,

с усмешкой хищною гуляки

я подошел к моей Лилит.

Через плечо зеленым глазом

она взглянула — и на мне

одежды вспыхнули и разом

испепелились.

В глубине

был греческий диван мохнатый,

вино на столике, гранаты,

и в вольной росписи стена.

Двумя холодными перстами

по-детски взяв меня за пламя:

«Сюда», — промолвила она.

Без принужденья, без усилья,

лишь с медленностью озорной,

она раздвинула, как крылья,

свои коленки предо мной.

И обольстителен и весел

был запрокинувшийся лик,

и яростным ударом чресел

я в незабытую проник.

Змея в змее, сосуд в сосуде,

к ней пригнанный, я в ней скользил,

уже восторг в растущем зуде

неописуемый сквозил, —

как вдруг она легко рванулась,

отпрянула и, ноги сжав,

вуаль какую-то подняв,

в нее по бедра завернулась,

и, полон сил, на полпути

к блаженству, я ни с чем остался

и ринулся и зашатался

от ветра странного. «Впусти», —

я крикнул, с ужасом заметя,

что вновь на улице стою

и мерзко блеющие дети

глядят на булаву мою.

«Впусти», — и козлоногий, рыжий

народ все множился. «Впусти же,

иначе я с ума сойду!»

Молчала дверь. И перед всеми

мучительно я пролил семя

и понял вдруг, что я в аду.

Берлин, 1928

Загрузка...