– И что мне с тобой делать? – я слышала, как, тяжело вздохнув, призадумалась миссис МакГарретт. – Может быть, в приют сдать?

И вот тут, казалось бы, окончательно смирившаяся со злым роком девочка впервые подала голос, пронзительный, звонкий. Этот голос… Этот дом…

– Нет! Только не в приют! – возглас, как стон умирающего. Отчаяние, осознание неизбежного, сковывающий ужас – всё, что только ни отразилось в этом крике, моментально сработало как спусковой крючок. Я, совершенно не осознавая, что творю, рывком выдернула свою кисть из маминой ладони и побежала. Куда – этого мне было не понять, зачем – тем более. Только бы быть ближе к тому месту, откуда доносятся те голоса. Где уже вовсю шло обсуждение дальнейшей судьбы незадачливой воришки.

– Нельзя, пойми меня, нельзя детям жить вот так, – миссис МакГарретт окинула девочку досадливым взглядом. Парень всё ещё крепко держал черноволосую за руки, прижав их к спине, хотя это было не особо и нужно – она почти не брыкалась. – Без дома, в конце концов, без родителей…

Девчушка дёрнулась, уставившись неподвижными, лихорадочно поблескивающими глазёнками куда-то перед собой.

– А у меня есть дом и есть родители, – тихо, но твёрдо сказала она. Голова её была опущена ниц, из-за чего ниспадавшие волосы прикрывали пол-лица. – Мама есть, – повторила девочка и задрожала. Кажется, я даже сумела разглядеть стёклышки слёз, которые, скатываясь с её щёк, разбивались о пыльный асфальт. – А вот у неё, кроме меня, никого нет. Если вы заберёте меня, она… Она… Умрёт!

Выкрикнув последнее слово до невозможности громко, воришка затряслась в беззвучном плаче и ещё больше обмякла, оседая книзу.

– И из-за этого ты пошла воровать? – торговка недоверчиво цокнула языком.

– Ну а как же? – продолжала, захлёбываясь, твердить девочка. – Ничего нет… Денег нет… Мама больна… Не ест, не пьёт… Даже встать не может…

Она бормотала уже как будто в полусознательном состоянии, скорее, повторяя механически, как молитву. Я видела, какими страшными усилиями даётся ей каждое слово. Потому я с трудом могла дать самой себе ответ на вопрос: откуда такая нечеловеческая сила в настолько маленьком и внешне никчёмном человечке?

– Мама у ней больна, – миссис МакГарретт, разумеется, так и не разглядев этой силы и, тем более, не проникнувшись ею до глубин разума и сердца, переняла дрожащего, как в судороге, ребёнка у сына, который уверенно направился куда-то на улицу и со снисхождением проговорила. – Это всё, сестрица, ваши отговорки воровские. А то я не знаю. Вот сколько мне тут до тебя заливали про мам больных? Я и не сосчитаю. А меж тем некоторых отпускала. И что? Да ничего, потом всей шайкой приходите, обманули дурака, как говорится… Ты мне тут давай не рассказывай, наступали на эти грабли, знаем…

Внезапно девчонка впервые за всё время с полной силой взвилась, тряхнула густой, тяжёлой чёлкой и озлобленно, совсем неподобающе её возрасту произнесла:

– Значит, вот так. Кто-то говорил – я не поверю. Правда что, зачем? Проверять как-то, ещё чего… Лучше сразу не поверить… не поверить лучше сразу…

Кажется, она сама уже путалась в собственных словах. Сил плакать не осталось, и девочка снова повисла, отвергая всякое стремление выбраться наружу. Зеваки, кто ещё был тут, понемногу стали расходиться, но я осталась. Даже если бы мне очень захотелось, убежать так бы и не вышло. Потому что будучи и так взвинченной до предела, меня поминутно прошивало разрядами тока и вновь парализовывало. Как лягушку. Я снова стояла и смотрела, в то время как в голове моей ходил смерч, и страх как хотелось перейти хоть к каким-нибудь активным действиям, но всё, абсолютно всё было тщетно, ведь я даже не смогла бы сдвинуться с мёртвой точки. По какой-то неведомой причине ни малейших сомнений у меня слова девочки не вызывали. Это был тот самый случай, когда ребёнок безошибочно отличает правду ото лжи.

А потом из мутной, давящей пучины меня вытащили схватившие с двух сторон за плечи мамины руки, которые куда-то меня повели, и ноги, вот ведь чудо, нечестное чудо, их послушались. Но мне не хотелось никаких чудес, хотелось чего-то…

И тогда я опять сорвалась в скачку! Снова – туда, снова – скорее.

А её уже схватили под руки, так как ноги совсем, до крайней точки ослабли, и потащили к машине. Невнятным хрипом, полувысохшими слезами, горячечным, помрачившимся взглядом она всё ещё пыталась взывать к справедливости. Но кому была какая разница? Только мне, мне одной было не всё равно. Лучше бы меня тогда на пару минут ослепили!

И пока моё тельце уже совсем твёрдо не сгребли в охапку, я успела на доли секунды поймать её взгляд…

То, что я увидела в этих потрясающе красивых янтарных глазах с отблесками солнечных зайчиков, которые смотрелись дико на грязном, вымазанном в уличной пыли личике, отложилось в моей памяти на всю последующую жизнь. Там не было ни капли злобы или обиды, только глухое, не по-детски сознательное смирение. «Сопротивляться поздно. Да и зачем? – читалось в этом взоре так ясно, как никогда прежде. – Ты вот чем лучше? Стояла и смотрела. А мама моя умрёт теперь. Молодец, Мёрфи Уолш, молодец…» А ещё – доброта?.. Точно так. Ведь она, такая чистая, такая всесильная, лишь тебе в моей жизни и была присуща. Почему ты продолжаешь меня любить, по-своему искренне и беззаветно, и это после того, что я сделала? Тысячи, миллиарды вопросов. Всего пара секунд до того, как меня окончательно вывели на улицу. Вместе привычных звуков в ушах стоял высокочастотный гул, а мамино обеспокоенное лицо перед глазами расплывалось и шло водными кругами. «Это меня снова тошнит? Или всё же нечто иное?» – ничего не разобрать. И взгляд, этот взгляд повсюду, везде и во всём. В моей голове. В моём собственном взгляде.

Дома в тот вечер я отказалась ужинать, выставила из комнаты младших и подперла дверь стулом. Хотелось только остаться одной, зарыться в одеяло и лежать так, медленно теряя кислород, до потери сознания. Факт, что где-то есть подобная жизнь, что ежеминутно кто-то умирает и мучается, больно полоснул клинком по моему жизнелюбию. Но и это всё было не так важно, как нечто куда более масштабное, другой природы, другого происхождения и иного назначения, что-то, что я пока в силу возраста слабо могла понять. Тогда моё мировосприятие впервые треснуло и раскололось на фрагменты, а иллюзии – испарились. И если ещё совсем недавно я могла уверенно сказать, что жизнь замечательна, сейчас я вовсе не имела никакого мнения по данному вопросу. Странно, но с того момента и видеть мир я стала по-другому. Может, из-за того, что с меня сорвали розовые очки?

Глава 7.

Свобода.

О ней беспрестанно рассуждают, за неё борются, ею дорожат, она – одна из естественных потребностей человека, в особенности – ирландца. Как есть и пить, спать и размножаться – свобода мнения, пространства и мысли необходима для полноценного существования. Без свободы нет счастья.

И почему-то наиболее остро это осознаётся в период жизни, когда ты ещё не подросток, но уже и не дитя. До пляшущих чёртиками гормонов совсем далеко, однако иной раз так и хочется вдруг встрепенуться, подорваться – и пуститься галопом по улицам, лугам, долинам. Куда угодно, лишь бы уши закладывало от хлещущего по щекам бодрящего ветра да ноги погрязали по колено в роскошном бархате луговых трав. Лишь бы нестись наперегонки с томно гудящим поездом, и пусть знаешь наверняка – он победит – но само объемлющее чувство неподдельного азарта заставляет получать удовольствие не от результата – от процесса. И наконец, та самая настоящая свобода, что даёт утешение и подстёгивает жить в тяжёлые дни, одаряя счастливой беззаботностью в дни безоблачные.

Я любила лето, очень долго, вплоть до совершеннолетия. Любила без памяти, как способно исключительно юное сердце.

Ведь что может быть лучше для маленькой непоседы, чем спозаранку вскочить с постели и, в спешке даже не накинув покрывало, вместе с братом, а по совместительству хорошим другом, улететь из дома? Прыгать, танцевать, предаваться беспечному детству под лучами только пробуждающегося солнца. Сбегать на станцию, посмотреть – много ли народу сегодня отправляется в путь и куда. Посетить магазин и поздороваться с ещё сонным, но по-обыкновенному доброжелательным знакомым продавцом. В задоре добраться даже до города и, прогуливаясь вдоль пустынных рыночных рядов и принимая от редких торговцев предложения попробовать их товар, удачно позавтракать…

Лето всегда давало шанс фантазии. Пойти, куда вздумается. Мечтать, когда вздумается. Творить, что вздумается.

Иногда, правда, у нас с Грейди это доходило до абсурда, и мы, даром что маленькие, неплохо так давали другим ребятам знать, кто здесь главный. Крошечная обида, неосторожно сказанное слово, необоснованная наглость или несправедливость – причиной кровавой расправы могло послужить почти всё, что угодно. В течение учебного года мы не желали особенно наживать себе проблем, но вот летом почему-то отрывались по полной. Незачем таить, я всегда была драчливым ребёнком и ещё в глубоком детстве, когда меня брал на руки кто-то посторонний или трогали мои волосы, я по возможности старалась то лягнуть обидчика, то укусить. А уж в девять-одиннадцать лет, когда все чувства разом обостряются, а побои становятся чем-то вроде эмоциональной разрядки, мне и вовсе пришлось постараться, чтобы не превратиться в машину для убийств. Наверное, тут моя физическая слабость даже сыграла на руку, причём, не столько мне, сколько тем несчастным детям.

Но даже не имея хорошей спортивной подготовки, я и Грейди умели, как говорится, задать жару каждому, кто нам не угодит. «Такие уж Уолши по натуре, – часто говаривал папа. – Пока всё не сделают по-своему, не успокоятся». А мы были детьми, нам не хотелось подчиняться и следовать правилам, ведь в этом возрасте обычно думается, что знаешь, как устроен мир, куда лучше, чем бестолковые взрослые. Поэтому сколько бы брату и мне ни твердили, что драться нельзя, какое нам вообще было до этого дело? Всё равно ведь поступали как думали.

Однако отец, даже со всей своей ненавистью к войне как к противоестественному и бессмысленному процессу, на удивление редко ругал нас за баталии на улице. «Деритесь, пока можете, – утверждал он. – Мне вот тоже порой страх как охота вмазать кому. Да нельзя, посадить ведь могут. Вот и нужно наслаждаться, пока юн. Какое же, в конце концов, детство без драк? Это ж как консервированные огурцы! А жизнь прочувствовать надо, на вкус попробовать – тогда, может, что и поймёшь».

Мама тоже придерживалась сходного мнения: она полагала, что родители калек, которые временами приходили к нам разбираться, излишне драматизируют. И пусть браниться с ними она не спешила (всё же это было делом не её уровня), но своими ответами ясно давала понять, что разговор этот ей не интереснее, чем созерцание пустой стены. В итоге, пообещав, что нас непременно накажут, и выставив непрошеных гостей за дверь, мама делала нам небольшой выговор, скорее, для галочки, и вновь возвращалась к прерванному занятию. Ведь и ей было хорошо известно, что для подрастающих детей категорический запрет равен сигналу к действию.

С какой стороны ни посмотри, мне нравились те годы, и даже сейчас, когда всё это, казалось бы, омертвело и облетело шелухой, я не могу вспоминать их без тёплой улыбки. Тогда я сделала свой первый шаг к становлению, взошла на новую ступень духовного развития: от любви ко всем и всему, так присущей детям, я перекочевала к избирательности и разлому мира. Появились полутона – теперь окружение виделось не только чисто чёрным или абсолютно белым, но и множеством промежуточных оттенков. Хотя я не могу сказать, что в то время мне эти перемены приносили лишь радость. Будучи по натуре человеком ригидным, я всячески противилась любым изменениям и, сколько себя помню, предпочитала жить прошлым. Нет, я не руководствовалась девизом «Раньше было лучше», просто, верно, чего-то боялась.

Уже в юности мне сообщили, что запах как ощущение играет немалую роль в формировании картины мира (несмотря на то, что наибольший процент информации мы как приматы всё же получаем со зрением). Так, ты, к примеру, едва ли сможешь нормально общаться с человеком, от которого плохо пахнет, какие бы положительные эмоции он у тебя ни вызывал.

На деле же я дошла до этого ещё лет в шесть, когда сопоставила, что каждый человек, каждый дом имеет свой собственный, неповторимый запах. С уходом члена семьи или с приходом нового сожителя суммарный запах меняется, тут действует принцип смешения. Также запахи способны привязываться к зрительным или слуховым образам и при попадании на соответствующие рецепторы вызывать в сознании целые детальные картины. Таковым являлось и является до сих пор моё мировосприятие.

Поэтому и жизнь свою я до сих пор рассматриваю как череду запахов, которые, подобно фотоплёнке, запечатлели в моих извилинах настоящую картинную выставку. Вот 1982 год: вид с летающего в небесной выси холма и аромат травы, табака от папиной куртки, слегка прелой влаги и солнечного света (именно им, к слову, пахнет лето). Или 1987-й: мы с Грейди стоим на невысоком мостике из металлических прутьев, а под нами – железная дорога, и поезд стучит массивными колёсами и развеивает вокруг невесомый дух дальних путешествий и накатанных рельс…

Первый из периодов моей жизни имеет запах, может, и не более запоминающийся, чем у двух других, но точно необыкновенный, тот, который невозможно воссоздать и остаётся хранить его только в неприкосновенной своей памяти.

Мама страшно любила чистоту и каждый выходной стабильно посвящала уборке, разумеется, приобщая к ней нас как юных помощников. И, быть может, мы противились, даже вопили страдальчески, что это издевательство – убираться настолько часто, однако стоит признать, что сейчас я точно схожусь с нею во мнении. Стоит только вспомнить, как я ребёнком, приходя к кому-нибудь в гости, неизменно спрашивала себя: «Почему у них так грязно?» Ведь для нашего дома критерием загрязнённости служило всё, что так или иначе могло прилипнуть к ногам. Да и наконец, когда убрался (а я и сейчас провожу такую процедуру еженедельно – против привычки ничего не поделаешь), даже дышится свободнее. Пыль не забивает носовую полость и не нужно отряхивать ступни перед тем, как основательно, то есть полностью, залезть на диван.

А самое главное – это запах чистоты. Который и стал лейтмотивом в первой части моей симфонии. Мыло, порошок и мокрое дерево – так, наверное, можно описать тему, красной нитью проходящую через множество других в полотне моего детства.

Ещё – старый, пыльный бетон. Давным-давно (кажется, тогда ещё даже не родилась Марти), весной, родители взяли нас на прогулку в овраг за холмами, на реку, чтобы устроить пикник. Машины у нашей семьи не было, поэтому идти пришлось долго, а термос, перекинутый через плечо на манер сумки, тянул меня за спину и грозился опрокинуть назад. Но как только мы добрались до пункта назначения, я ясно осознала, что нелёгкий путь того стоил. Насколько я могу помнить, вид предстал потрясающий: сочная, только выпустившая молодые побеги зелёная растительность, маленькая речушка со стеклянной водой, такой чистой, что можно было пить, масса оставшихся ещё с осени пожухлых листьев под сапогами и деревья, деревья, которые, чудилось, были повсюду, они нависали над этим чудесным местом, словно купол, и изредка, как бы озорничая, одаряли странников свежей, студеной росой. А в довершение картины, возле небольшой открытой полянки, где решено было остановиться, лежала совсем забытая, давно уже поросшая густым мхом бетонная труба. И я, помнится, так её облюбовала, что не хотела вылезать наружу, заявляя, что я – лесной эльф и подношения в виде жареных сосисок нужно передавать непременно в моё логово. Конечно, мама не стала меня огорчать, и в широком, диаметром около метра, отверстии оказалась просунута рука с бумажной тарелкой…

Запах этой самой трубы, такой влажной, безмятежной, давно уже позабывшей ощущение грубых человеческих рук, отпечатался у меня в памяти как незыблемый символ спокойствия и несокрушимости.

И в середине, ближе к концу, восьмидесятых запись обонятельных образов, аналогично записи песни на пластинку, не прекратилась. Напротив, мобилизовалась и отправилась на хранение старая информация, освободив массу ячеек для новой. Вместе с переходным возрастом пришла и способность к более детальному запоминанию и анализу.

Ощутимее всего мою тогдашнюю память поцеловал прозрачный и лёгкий воздух ранней летней ночи, когда ты и шевельнуться лишний раз боишься, чтобы не спугнуть мимолётную атмосферу покоя, когда уставшая за день природа только начинает погружаться в неглубокую, но от этого не менее сладкую дрёму. Тогда я предложила Грейди пойти в поход и переночевать на лугу, на что тот ответил бессменным согласием юного авантюриста. Сначала мы попробовали честно отпроситься у родителей и, получив твёрдый отказ (всё-таки дети, одни, под открытым небом) приняли решение улизнуть самим и вернуться утром. Глупо, конечно, но нам, так или иначе, нравилось наживать себе приключения. И, чего уж там, было восхитительно, замечательно, прекрасно, мы рассказывали друг другу страшилки, сидя на покрывалах, и даже сумели запалить костерок. Так продолжалось около пары изумительных часов. Так продолжалось ровно до того момента, как нас отыскал раскрасневшийся от злости папа…

Однако даже несмотря на трёпку, воспоминания у меня о том дне остались только светлые. Позднее, уже зная, чем кончаются вечера на природе без старших, мы довольствовались маленьким чуланчиком на первом этаже. В этой комнатке со старыми обоями, где когда-то был свет, но его отключили за ненадобностью, даже можно было жить, неважно, что размеры у неё были совсем крошечные, однако мы использовали её для хранения швабр, ёлочных игрушек и всякого ненужного хлама, который, по словам папы, «мог когда-нибудь пригодиться». Притащив с собой автономную лампу, я и Грейди (а порой присоединялись и остальные) могли заседать там до самой глубокой ночи, болтая прямо на полу или играя в карты на большой коробке с хозяйственными принадлежностями. Карты вообще были любимейшим развлечением семьи Уолш. Играли все и каждый, от мала до велика, ребёнок Уолш горделиво показывал язык впервые обыгранному зазнавшемуся взрослому сопернику, которому не повезло не носить нашу фамилию. Я начала участвовать в еженедельном казино выходного дня, проводившемся за кухонным столом, без малого лет с пяти и за это время успела выучить огромное количество разных игр и стратегий. Не было в этом доме ни одного человека, который заявил бы, что не любит карты. Даже маленькая Марти, немногословная и слегка заторможенная в жизни, в игре лихо ставила на место кого угодно. Конечно, другие родители смотрели на наших не особо одобрительно, наблюдая, как мы в парке вместо того, чтобы гонять мяч, раздаём очередной кон, но мама с папой всегда утверждали, что «умные» карточные игры прекрасно развивают логику и стратегическое мышление.

Также, я думаю, окружающие захлебнулись бы в пене изо рта, если бы вдруг узнали, что папа подарил мне на десятилетие. Проснувшись утром, когда родители уже работали, на письменном столе под обёрткой с надписью «Для Мёрфи Каролины Уолш. Конфиденциально», я обнаружила небольшой, но довольно увесистый походный ножик с фигурно вырезанными этническими узорами. К ручке бечёвкой была примотана записка «Ты уже взрослая, а значит, ответственная. Поэтому я могу доверить тебе эту вещь. Храни её как зеницу ока. Надеюсь, этот нож сослужит тебе хорошую службу, но лучше не играйся с ним: он острый. С днём рождения, дочка».

Когда-то этот ножик был подарен папе его отцом. А тот передал его мне. Вообще фигура другого деда всё детство оставалась для меня тайной: отец лишь скупо говорил, что тот умер, а на большее его расколоть никак не удавалось. Да и не хотелось слишком трепать папины нервы, и оттого единственной нитью, связующей меня с другой стороной моей родни являлся тот самый нож. Мудро посчитав, что такой вещью не светят, я спрятала его на дне одного из ящиков своего комода, гордо представив подарок лишь членам семьи и Сирше, которая, кстати, зашлась в восхищении и выдала своё фирменное «Везёт тебе». Она так реагировала буквально на всё хорошее, что другие ей показывали.

И наконец – поезд. Тот, что рано утром гудком будил меня от поверхностного сна, а затем вновь убаюкивал ритмичным постукиванием. Который принёс мне первое и самое настоящее ощущение свободы. На который мы с Грейди, обволакиваемые лучами заходящего солнца, могли любоваться часами, стоя на решётчатом мостике, чувствуя струны решётки даже через резиновую подошву кед, споря о том, куда же он едет, и рассуждая, не хочется ли нам уехать вместе с ним. И даже при всём стремлении к свободе, детском нонконформизме и подростковом бунтарстве, мы не могли даже представить себе, что когда-нибудь покинем родную долину.

– И не нужен мне этот Дублин! И Голуэй тоже! И Лимерик, и Корк – ничего не нужно. Я навсегда останусь тут, обещаю!! – выкрикнула я в ленивый вечерний воздух и горделиво, как отважная воительница, отбросила с лица волосы, которые прохладный, дымный ветерок выудил из косы.

– И я! Я тоже никуда не уеду! – повторил за мной Грейди.

Кому мы кричали – этого мы не знали. Скорее всего, наши слова были обращены к самой долине или же к поезду, который будто бы мог взять – и против нашей воли унести нас в незнакомые дали.

– Фи, идём домой, – вдруг после нескольких минут тихого созерцания выдал братишка. Так уж вышло: мы с раннего детства обращались друг к другу как Ди и Фи.

– А что? – я ухватилась за перила и по-кошачьи изогнулась назад, уставившись на Грейди вверх ногами. – Разве уже девять?

– Так мама… это… обещала, вроде как, курицу запечь.

– И ты молчал?! – спохватилась я и, в считанные секунды вернувшись в прежнее положение, звонко протараторила. – Всё, кто последний – тот завтра заправляет кровати! – и бросилась наутёк с выворачивающим лёгкие смехом.

– Да ты нечестная! – обиженно воскликнул Грейди, обращаясь к моей стремительно удаляющейся спине, но, тем не менее, почти тут же побежал следом. – Погоди меня!

Восторженно ликуя и размахивая руками мы, брат и сестра, неслись вдоль лугов, затем – деревни, всё ближе и ближе к дому. И, сдавалось нам, ничего больше не нужно, только бы были поля, холмы, поезд да родное гнёздышко. Только бы было детское счастье. Время, взросление, перемены – это нам незачем, ведь что они дадут, помимо грусти по ушедшему? Надо жить тем, что происходит сейчас. А всё остальное может подождать.

Глава 8.

В детстве, да и в подростковом возрасте, все свои поступки почему-то трактуешь однозначно.

И совсем с другой стороны открываются они тебе, когда вдруг начинаешь переосмыслять собственную жизнь, уже будучи взрослым.

Безотказная доброта, любовь ко всему живому и неживому, всеобъемлющее милосердие, жгучее желание привнесения света в сумрак окружающего мира… Вот, что, казалось бы, движет детьми. Вот, чем они сами, зачастую даже неосознанно, обосновывают, зачем было совершено то или иное деяние. Вот, чему, пожалуй, и стоит верить.

Но с другой стороны, если база личности твоей на протяжении жизни практически неизменна, сильно ли будут отличаться такие персонажи как ты-ребёнок и ты-взрослый?

В раннем детстве, когда действительно ещё рано и блистать умом, и щеголять собственным вполне сформировавшимся мировоззрением, такое правило, как руководство добротою, всецело работает. Другое дело – это ранние, средние и поздние подростки. Гормоны, эмоции, синтез такой сложной субстанции, как восприятие жизни – всё это, несомненно, влияет и на мысли, и на поступки. Однако суть не совсем в этом. Если память твоя, и в принципе большинство мозговых функций уже работают, и работают стройно, отчего ты должен анализировать мир иначе, чем тот же ты, но уже зрелый?

В двенадцать лет, когда в крови всех моих одноклассников уже давно бушевал американский торнадо, я, затаив дыхание, только предчувствовала наступление неотвратимого смерча. При всём том, жилось мне, как я полагала, на несколько порядков лучше и, если бы меня тогда спросили, горю ли я желанием вступать в переходный возраст, я бы точно одарила любопытствующих недвусмысленным осуждающим взглядом.

Девочки, стоя кучкой в школьном коридоре, начинали украдкой посматривать на местечко у противоположной стены, где, подобно колониям бактерий или одноклеточных водорослей, слипались мальчишки. На переменках, вместо привычных ребяческих шуток, одноклассницы выпытывали друг у друга, кто с кем целовался и кто кому нравится. Ребята же, напротив, вели себя как совершенные дети и, охваченные новым увлечением, любили схватить первый попавшийся учебник, чтобы затем, пока учитель не видит, подпрыгивая галопом, начать бросать его друг другу через весь класс под возмущенные крики хозяина вещи. Если описывать вкратце, моё окружение занималось самыми обычными что ни на есть делами для нашего нелёгкого возраста.

А я – да что я? Я продолжала проводить время с лучшей подругой Сиршей, устраивать хулиганские выходки с Грейди и иногда по воскресеньям вместе с папой и Марти смотреть по телевизору футбол. Сестрёнка моя, стоило ей только пойти в школу, внезапно для себя самой сделалась ярым фанатом клуба Шемрок Роверс, и, выцыганив себе на день рождения их форму, теперь частенько притыкалась к папе под бочок, когда тот сидел на диване в зале, с просьбами включить спортивный канал. Отец сначала удивлялся, мол, откуда у тихой младшенькой такая любовь к подвижным играм. Ведь ни Лу, ни Грейди никогда не видели в футболе ничего интересного. Как бы папа ни старался привить им симпатию к активным видам деятельности, первый не желал ни на секунду отрываться от своих стихов и музыки, а второй на пару со мной проводил дни за изучением флоры и фауны графства Голуэй. Что же до Рэй – она вообще была персоной неспортивной и предпочитала беготне на свежем воздухе такие спокойные и не нервные дела, как чтение или рисование. И только Марти сполна откликнулась на папины призывы и со всем своим маленьким сердечком, никогда не видевшим обратной человеческой связи, разделила с отцом его увлечение. В школу моя младшая сестра ходить не любила, часто устраивала там истерики, из-за чего маме то и дело приходилось отпрашиваться с работы, чтобы забрать Марти домой. Учительница, верно, втихаря полагала, что у нашей маленькой сестрёнки не совсем всё в порядке, но, стоит отдать ей должное, открыто она об этом не говорила, даже после очередного светопредставления продолжая относиться к Марти ровно так же, как и к другим детям. Быть может, вся наша небольшая школа просто ещё помнила несладкую участь преподавателя английского, что посмел накричать на Лу, когда тот был совсем не виноват. Когда мама пошла на разборки по этому поводу, она была в таком бешенстве, что, сдавалось мне, школьное здание взовьётся огнём и рассыпется в пепел. Конни Келли, своенравную и волевую девчонку, отлично помнили все учителя до единого, и вообще школьный коллектив ныне старался поменьше с нею связываться, но тут, должно быть, произошёл какой-то системный сбой. Ещё будучи ученицей, моя мама не давала спуска никому, а тут, защищая сына, она и вовсе разошлась по полной. И итогом маминой гневной речи стало то, что после случая с оклеветанием брата ко всем детям с нашей фамилией стали относиться как к персонам бизнес-класса.

Поэтому школьная моя жизнь была в целом неплохой, вдобавок, Сирша училась со мной в одном классе, поэтому, считая выходные, виделись мы чуть ли не каждый день. Кроме того, на перемене мы могли спуститься этажом ниже, чтобы проверить, как там поживают младшие. Учительница Грейди когда-то преподавала у нас в начальной школе, а училась я всегда хорошо, благодаря чему она помнила меня и любила. Женщина, что работала в классе Марти, тоже радовалась каждому моему визиту, поскольку сестрёнка, пообщавшись со мною, сразу начинала вести себя спокойнее и приветливее. А с ней ведь бывали те ещё проблемы.

Была у Марти одна, так сказать, особенность. Она не принимала абсолютно ничего нового. Вроде бы, оно и нормально для ребёнка, ведь я тоже тяжело переносила изменения. Но здесь было другое: куда гипертрофированнее и куда жёстче. При любом шаге от привычного режима дня (вплоть до того, что вечером дали ту игрушку, в которую нужно играть утром) моя сестра от гнева чуть не начинала биться в эпилептическом припадке. Выходить в общественные места с ней маленькой тоже было не по-детски весёлым занятием. Если незнакомый человек подходил к Марти слишком близко или, упаси господь, прикасался к ней, малышка сразу заходилась в яростном визге, верещала и выгибалась, попутно лягаясь и молотя руками все близлежащие объекты. Но если личное пространство Марти никто не нарушал, она вела себя тише воды ниже травы. Из необычного можно было только отметить стеклянные, практически неподвижные глаза, сверлившие всё вокруг бессмысленным и отрешённым взглядом, и маскообразное лицо, из-за которого моя сестра походила скорее на куколку, чем на живого ребёнка. Хотя даже куколкой она была очень красивой: вьющиеся локоны цвета тёмного шоколада, пронзительные почти чёрные, точно мамины очи, бледная от постоянного пребывания в помещении детская кожа, худенькое, хрупкое тельце (в еде Марти тоже была редкостной привередой). Скромная и очаровательная, она нравилась людям, и те выказывали это, как только можно, однако никогда не получали ответной реакции. Марти можно было назвать диэлектриком. Или чёрным цветом. Всё поглотить, но ничего не провести, не отразить.

В школе ситуация поначалу тоже была не из простых. В первые месяцы если Марти не закатывала истерику, то она непременно забивалась в угол и, отворотившись от класса и прижав к груди обе руки, как если бы у неё болело сердце, могла простоять так весь оставшийся день, не реагируя ни на что. Тогда вызывали маму или отыскивали меня или Рэй, чтобы мы, поговорив с сестрёнкой, постарались вернуть её к прежнему состоянию. И, даже если сейчас такое может показаться глупым, этот способ действительно работал. После непродолжительной, спокойной беседы длиною всего-то в перемену Марти отмирала, возвращалась на своё место, брала в руки карандаш и продолжала занятие как ни в чём не бывало.

Затем всё относительно стабилизировалось, и, если Марти не донимали, она держалась ровно и даже начала понемногу общаться со сверстниками. Тогда и для всей нашей семьи наступила долгожданная пора затишья.

Мои двенадцать лет тремя словами не опишешь, ведь, не в пример тому, что было ранее, эти годы выдались насыщенными и полными разнообразных событий. Греющих душу или окунающих в океан грусти, незначительных или в корне поменявших, казалось бы, всё вокруг. В любом случае, дающих жизненный опыт.

Мы с Сиршей любили приходить друг к другу с ночёвкой. С самого раннего детства. Ведь, в конце концов, почему бы и нет? Наши родители прекрасно знали друг друга, а мы были только «за» провести целый вечер, а затем ещё и ночь за болтовнёй или играми. И всё дошло до того, что я почти поселилась у неё, а она – у меня. Сирша стала полноправным членом семейства Уолш, а я – семьи МакКоннор. Это означало, что мы имели полномочие заявиться в дружественный дом в любое время суток, даже без приглашения, а также, что было совсем уж здорово и имело место, в основном, в летние каникулы, пожить у подруги несколько дней. Для гостеприимной Бронвин МакКоннор я была словно родная дочь, а мои родители ровно так же относились к Сирше. Братья и сёстры нисколько не удивлялись, когда, приходя домой, обнаруживали у нас мою подругу. Напротив, они искренне недоумевали, когда её в нашем доме не было. Тогда ко мне подходил по меньшей мере один человек с неизменным вопросом: «А где Сирша?»

В один из промозглых октябрьских деньков, когда ничего не хочется делать, а единственное вертящееся в голове желание – это устроиться в тёплой кроватке или на мягком диване с увесистой, хорошей книгой, мы с Сиршей, бросив рюкзаки в спальне, сидели у неё на кухне и лениво потягивали обжигающий земляничный чай. Это было только самое начало долгожданных выходных, не нужно было никуда спешить, и мы упоённо наслаждались каждой минуткой, каждой секундой, проведённой в таком вот незыблемом спокойствии. Безмятежный домашний дух и тишина окутывали нас с головы до ног, и на момент я поймала себя на мысли, что жутко хочется спать. Чтобы мозг не отключился, я убрала руки из-под головы, с трудом заставив себя напрячь шею.

– Слушай, – Сирша зевнула и нечаянно стукнула чашкой по столу. Видимо, она тоже потихоньку засыпала. – Пока я не забыла: скоро мама придёт… Ты же не против курицы на ужин?

Я попыталась смахнуть остатки дрёмы, в полной уверенности всплеснув ладонями:

– Спрашиваешь! Обожаю курицу.

Разговор получался бессмысленным, однако настроение моё мигом подскочило в плюс. К курице я питала горячую любовь с самого детства, может быть, оттого, что мама просто мастерски умела её готовить. Печёная, пирог, суп, жареная – это не имело значения. За какое бы блюдо из курицы мама ни принималась, всем заведомо было очевидно, что по итогам оно выйдет божественным.

Мы снова замолчали и уставились кто в чашку, кто в окно. Но это было не плохо, наоборот, в такие минуты совсем не нужно разрушать идиллию – лучше получать удовольствие от самого витающего в воздухе покоя.

Так или иначе, данное правило не значило абсолютно ничего для порывисто распахнувшей дверь на кухню и впустившей при этом в помещение немного уличной свежести Бронвин МакКоннор с сумками. Видно, по дороге с работы она заскочила в магазин.

– Привет, девчонки! – энергично махнула нам дева-русалка (вымокшая под дождём, она сделалась просто копией этого сказочного персонажа) на пути к холодильнику. – Чего киснете?

– Мы не киснем, – проскандировала Сирша. – Мы созерцаем.

Её мать в качестве ответа с грохотом расставила на столе перед нами целую кучу бутылок с различными соусами.

– Дождь, что ль, созерцаете? – усмехнулась она, кивнув в сторону окна. – Ну это неинтересно. Вот курицу в духовке созерцать повеселее будет. Давайте вы лучше соус сделаете, Сирша знает, как. А я потом замариную мясо, и к ужину как раз управимся. Годится? – выждав паузу, предложила миссис МакКоннор. – Да чего вы какие варёные? Неужели в школе так страшно мучают? – она поочерёдно потрогала наши лбы и, убедившись в том, что температуры у нас нет, собрала немного дождевой воды с плаща и брызнула каждой в лицо. Мы недовольно ойкнули, но мигом взбодрились. – Вот так-то лучше, – Бронвин МакКоннор выдала добродушный смешок и, энергично притопывая, ушла выполнять свою часть миссии.

Сирша, слегка болтая ногой, проводила её взглядом, а затем протянула мне одну из добротных, тяжёлых бутылей.

– Вот, держи. Найди пока тарелку или лучше чашку и налей туда примерно полсантиметра, а я уксусы смешаю.

Лишних объяснений мне было не нужно. Так как я была чуть ли не постоянным жильцом этого дома, где у МакКонноров что лежит мне было более чем известно. Отворив дверцу старенького, деревянного, расписанного наполовину стёршимися этническими узорами подвесного шкафчика, я достала большую эмалированную миску и приступила к наполнению её нутра основой для нашего чудесного соуса.

Рецепт этот, к слову, тоже появился не просто так. Миссис МакКоннор рассказывала, что его изобрела ещё её прабабушка, и он в своё время прославил её куриные грудки на всю деревню и за её пределами. Жители нашего посёлка и даже странники чуть ли не в очередь к ней выстраивались, чтобы попробовать эту знаменитую нежнейшую курочку, а та не возражала: будучи человеком добродушным и щедрым, она готова была угостить каждого, кто только пожелает.

И сейчас ничего не изменилось, разве что толпа претендентов на лакомый кусочек больше не дежурила у крыльца. Курица была всё так же восхитительна, а рецепт передавался по женской линии из поколения в поколение. Правда, в качестве исключения Бронвин МакКоннор доверила его маме, чтобы такое мясо было частым гостем и на нашем столе, однако даже у неё, признанного шеф-повара, птица никогда не получалось точь-в-точь такой, как у подруги. «Думаю, у них есть какой-то секрет, о котором они сами не подозревают», – разводила руками мама, когда блюдо в очередной раз приобретало другой вкус. Её курица ни в коем случае не была несъедобной, просто всегда выходило так, что она была совершенно не похожа на оригинал. Даже если мама тщательно, до крупинки, отмеряла пропорции.

А теперь – подумать только! – мне предстояло своею рукой прикоснуться к секретам мироздания, постичь некую фамильную тайну. Вот только не испорчу ли я результат, если немного поучаствую в процессе?

– Эй, Мёрфи! – внезапно в размышления ворвалась смеющаяся конопатая рожица и белая, в муке, ладошка, которая отчаянно щёлкала пальцами в непосредственной близости от моего лица. – Maidin mhaith. Смешивать давай.

Белые частички, покружившись в воздухе, шаловливо, словно споры папоротника, залетели мне прямо в нос.

– Хейчо! – я выдала смачный чих, еле успев прикрыться краем футболки. Соусу несказанно повезло, иначе он был бы безнадёжно испорчен. – Ты что делаешь? А если бы!..

– У тебя был такой отсутствующий вид, – разрезав ниточку моей гневной речи на полуслове, весело возразила Сирша. – Как будто ты в астрал вышла.

– В астрал! Если бы в астрал. Пробовала – не получилось. И чего так все по медитации сохнут? – я в расстроенных чувствах от не самых хороших воспоминаний о неудачной попытке прочистить чакры на прошлых выходных подала подруге столовую ложку.

– Не знаю, – Сирша слегка качнула морковным каре – она недавно подстриглась. – Мода эта вообще странная. Но наряды у них классные, у йогов. Я б купила – дорогие только, наверное.

– Наряды красивые, ага, – я видела йогов по телевизору, откуда как раз постигла технику отделения души от тела, и конкретно в этом пунктике была полностью согласна с подругой. – Но медитация всё равно – бред.

– Бред – не бред, хочу в Индию, когда вырасту, вот! – преисполненная решимости, Сирша со стуком приземлила уксус на стол и, кажется, только сейчас обратила внимание на то, чем мы, собственно, занимались вот уже около десяти минут. – Соус, кстати, готов. Идём к маме скажем ей?

– Пошли, – я накинула старую спортивную кофту Лу, и мы вместе направились на задний двор, к курятнику.

На улице уже потихоньку смеркалось, и дождь от однообразной скуки начинал сдавать позиции, оставшись лишь в озорных капельках на ветках деревьев, которые то и дело попадали за шиворот, да в крохотном ручейке, журчавшем по оплетённому лозой водостоку. Мы предусмотрительно надели резиновые сапоги, поэтому насквозь мокрая, наполовину пожухлая, но местами сохраняющая привычный малахитовый оттенок трава была нам не страшна.

– Сейчас слизняки выползут: как раз дождик прошёл, – с лукавой улыбочкой припугнула меня Сирша. – По ноге тебе заползут – и в сапог! – она зловеще, как ведьма из мультфильма, расхохоталась. Однако я всё-таки постаралась сохранить невозмутимость в лице.

– А я их уже не боюсь! Когда мелкая была, боялась, а сейчас – нет. Так что даже не пытайся.

Если честно, немножко я всё же приврала. Конечно, прилюдно я всегда утверждала, что по-настоящему страшной величаю только щекотку, вдобавок, природу я любила до безумия, но слизни любых пород и разновидностей, как ни бывало бы мне за то стыдно, являлись моим слабым местом. Мне становилось не по себе от одного их вида, а когда я была ещё ребёнком, Грейди любил пугать меня, гоняясь за мной со слизняком в руке. Поэтому и сейчас я еле сдерживалась, чтобы, как в детстве, не заверещать и не начать отплясывать, как на Дне Святого Патрика, только бы у брюхоногих не было шансов добраться до моих икр.

Между тем из сарая раздавались привычное квохтанье и тяжёлая поступь миссис МакКоннор. Видно, она нешуточно устала за рабочий день, и бороться с курами ей было уже в тягость.

– Цыц, зараза! Побегаешь мне тут ещё… – донеслось до наших с подругой ушей. Уже явно не такой бодрый, как поначалу, и даже весьма сердитый голос сопровождался ультразвуковым визгом и топотом кожаных, когтистых лапок по дощатому полу.

Мы с Сиршей многозначительно переглянулись и подошли ещё чуть ближе, чтобы уже спокойно схватиться за дверную ручку и проскользнуть внутрь небольшого помещения.

А в сарае тем временем разворачивалась настоящая баталия. Бедная жёлтая курица, отчеканивая какой-то одной ей известный ритм, на огромной скорости носилась по периметру загона, попутно сшибая с ног всех остальных птиц, которые с криками бросались в стороны, стоило только к ним приблизиться миссис МакКоннор. Она, красная, как спелая земляника, преследовала несчастное животное и то и дело норовила его сцапать. Однако из раза в раз юркая птица выворачивалась из протянутых рук и давала дёру с удвоенной скоростью.

Завидев нас, миссис МакКоннор на ходу махнула рукой в знак приветствия и, пробормотав что-то про «Я сейчас…» вновь припустила за своей целью. Сирша недоумённо воззрилась на мать и после пары секунд размышлений задала вполне резонный в данной ситуации вопрос:

– А почему именно эту курицу? Есть же другие.

Тогда Бронвин МакКоннор, утирая с лица капли пота, хоть в помещении было не так уж и жарко, наконец затормозила перед нами, чтобы объяснить причину этой в немалом комичной картины. Курица, уловив момент, юркнула между сёстрами и скрылась где-то в углу.

– Остальные несушки, а эта никак не несётся. Мы с бабушкой и так, и эдак пробовали – нет яиц и всё. Ты же помнишь, Сирша, за соседом даже ходили. У них все куры яйца приносят: они, говорят, штуку особую знают. Ан – нет. С этой что особая, что не особая – всё бесполезно…

– Угу, – Сирша кивнула и сделала полный оборот глазными яблоками, чтобы показать, что ей всё понятно, и она придерживается того же мнения. Почему-то моя подруга всегда выражала так своё согласие.

А я в свою очередь попыталась прикинуть, чем закончится эта история. Однако долго думать даже не пришлось.

Потому что, видно, сыграл эффект внезапности, а может, птица просто устала от долгой погони. В любом случае, когда миссис МакКоннор резко обернулась, а кудахчущая масса бросилась врассыпную, одна из кур так и осталась стоять на месте.

Это была та самая жёлтая курица. Та, что не давала яиц. Та, которой, наверное, не было места у них, у несушек.

Когда Бронвин МакКоннор осторожно, чтобы не спугнуть, подошла к ней и протянула руку, птица сделала только слабое движение в сторону – видимо, у неё и правда не осталось сил. Тогда крепкая ладонь в мгновение ока цапнула курицу за шею, а ту словно прошило разрядом тока – крылья взвились кверху и затряслись, как в припадке, а ноги вытянулись в струнку и подкосились. Только после этого животное будто ожило и принялось колотить телом и конечностями всё вокруг, до чего только можно было дотянуться. Курица, кажется, предприняла последнюю попытку вырваться на волю.

Но не тут то было. Быстро, отработанным движением, миссис МакКоннор вместе с отчаянно бьющейся птицей вышла к задней стенке сарая, где уже наготове стоял стол, застеленный клеёнкой, с необходимыми принадлежностями. Мы с Сиршей живенько, хоть в животе при этом у меня очень нехорошо прихватило, посеменили следом.

Я и раньше видела, как убивают животных. Конечно, ни мы, ни бабушка с дедушкой никого не держали, но в деревне убой на мясо редкостью не был. Однажды, когда мне было семь, я долго, целенаправленно стояла и наблюдала через доски забора за соседями, которые разделывали свинью. Тогда мне не казалось, что это мерзко, совсем наоборот: картина вызывала у меня лишь живой, детский интерес. Но никогда ещё я не лицезрела ничего подобного так близко. И так детально. К слову, сейчас, и это довольно жутко, когда я восстанавливаю данную цепочку событий в памяти, ко мне в голову закрадываются также и кое-какие не иначе как чисто убийственные ассоциации. Убийственные… Ну да, а какие ещё?

Миссис МакКоннор привычным жестом положила курицу на стол и, чуть не присвистывая, потянулась за большим, мясницким (как бы сказала мама, людоедским) ножом. Затем занесла руку – и пронзительный, сорвавшийся на высокой ноте крик, разрезав вечерний студёный воздух, больно ворвался в мои уши и, казалось, едва не сделал дыру в барабанной перепонке. Когда я увидела, как по клеёнке побежала струйка багряной жижи, а тело с головой, болтающейся на ниточке, как у марионетки, забилось в конвульсиях и постаралось подняться на ноги, мне стало сложно дышать. Диафрагма точно оказалась плотно сжата, как тогда, на рынке. Я не могла пошевелить даже пальцем. Опять голова; и опять она сплошными, отвратительно-тяжёлыми мазками разукрашена в горячий и яркий до рези в глазах бордовый цвет…

А между тем птице удалось привстать, и на ослабевших ногах, которые то и дело грозились свалить тело набок, она сделала пару неуверенных шагов в нашу сторону. Мои ресницы неконтролируемо взметнулись ввысь, а веки задрожали. Не было страшно, не было подкатывающей к горлу тошноты. Я просто вновь была в ступоре и в немой истоме ожидала, что же будет дальше.

Мне мигом стало абсолютно всё равно на то, что трава вокруг, возможно, кишит слизнями. Да даже если бы я очень захотела, вряд ли получилось бы поднять ногу вверх хоть на сантиметр. В такие минуты я совсем не контролировала собственное тело. Оставалось только молиться, чтобы всё это поскорее кончилось.

Так что когда курица, наконец, распластав свою почти оторванную окровавленную голову на склизкой клеёнке, снова осела вниз, на этот раз уже без возможности подняться обратно, я испытала несказанное облегчение от чувства, что по сосудам опять побежала кровь, а нервы занялись передачей электрического сигнала. Я была рада тому, что вновь, спустя вечность, почувствовала своё тело.

А ещё почувствовала руки, до побеления костяшек стискивающие края футболки, и влажные дорожки на щеках. Неужели я плакала?

– Жалко её, – до одури спокойно в напряжённо поглотившей нас тишине резюмировала Сирша. Миссис МакКоннор вздрогнула и обернулась на голос.

– Ох, – её лицо приняло обеспокоенное выражение. – Я не заметила, что вы тут. Идите-ка лучше домой, к бабушке, – и, прищурив светлые глаза в сумерках, она, видно, заметила странные перемены, произошедшие со мной. – Мёрфи? Что-то стряслось?

Миссис МакКоннор взволнованно подбежала ко мне, по неосторожности протягивая руку в кровавой перчатке. От этого зрелища в глазах опять стало мутно, а ноги сами собою сорвались в галоп.

Я бежала в дом, оставляя позади встревоженные взгляды, грязную клеёнку и труп. Я точно не знала, что будет потом, но скрыться хотелось до ужаса. Скрыться – и больше не выходить, лица своего не показывать. Было противно и гадко, присутствовал целый спектр, фонтан эмоций, но внутри они не подкреплялись ничем. Ни единого чувства. Ни единого отклика. В те секунды я чувствовала себя Марти.

А потом я просто лежала под кроватью Сирши в её комнатушке с мансардным окном, которое так мне всегда нравилось, хоть подруга и утверждала, что ничего путного в него не видно. Среди пыли, старых бумажек и обломков от игрушек я наконец ощутила комфорт уединения. «Никогда больше не буду плакать. Никогда, – перебирая пальцами какие-то смятые листки с каракулями, решила я для себя. – В конце концов, с чего бы вдруг? Мне ведь даже не было её жалко». Было так невнятно, что хотелось головой об низкий потолок расшибиться.

«Очень напоминает что-то… Или нам показалось?» – подсознание, да прекрати уже! Я обязана пересказать эту историю, и я, чёрт тебя побери, наконец-таки сделаю это! Без твоих комментариев, вот уж увольте!

Это, наверное, продолжалось бы весь вечер, если бы в комнату тогда не заявилась бабушка. Она, худенькая, не в пример дочери, сухая старушка, в давно поседевших волосах которой всё ещё проглядывали по-лисьи рыжие прядки, плохо говорила по-английски, но мне это было и не важно. Когда мы с нею впервые познакомились, она, обычно суровая и устрашающая всю деревню, сделалась вдруг небывало мягкой и пробормотала что-то с таким сильным акцентом, что я не поняла ни слова из того, что эта женщина мне сказала. Пришлось объяснить, что я тоже знаю ирландский, чтобы в дальнейшем сделать наше общение проще и приятнее для обеих сторон. Я с детства называла её бабушкой, как Сирша, и та была не против, может, оттого, что с самого знакомства полюбила меня, как родную.

В тот день бабушка была настроена вполне доброжелательно и только поинтересовалась, присев на кровать аккурат над моим захоронением, что со мною приключилось. До сих пор не могу понять, как она узнала о моём местоположении, ведь я лежала тихо, даже дыша через раз. Так или иначе, старушка смогла вытащить меня к свету и, выслушав сбивчивые объяснения (я и сама толком не имела возможности описать захлестнувший меня шквал эмоций, похожих на пулемётную стрельбу), успокоить мятущуюся душу. Более того, я сумела, отряхнувшись от пыли, вместе с нею спуститься вниз, где Сирша и миссис МакКоннор уже накрывали стол к ужину.

– Мёрфи! Всё в порядке? Где ты была? Я так напугалась, – подруга, мигом побросав вилки, подскочила ко мне и схватила мою ладонь. Её мать подоспела следом и с горящим от облегчения взглядом, видно, позабыв о картошке на плите, заключила меня в объятия. – Бабушка, как ты её нашла? Я весь дом обегала!

В ответ старушка махнула морщинистой ладонью, гремя стульями в попытках добраться до своего:

– Будет, будет вам, стрекозы. Не донимайте её пока. Вишь – плохо человеку.

Бабушку в семье беспрекословно слушались, поэтому Сирша только подняла разведённые руки на манер «я сдаюсь» и, усадив меня за стол, проследовала за миссис МакКоннор раскладывать еду.

Я, послав бабушке благодарный взгляд (очень уж не хотелось ещё отвечать на всякого рода вопросы), молча дождалась своей порции и окончательно заключила для самой себя, что здесь физиология моя совершила огромный прокол.

Потому что я совершенно не могла отделаться от мысли, что запечённая, душистая курочка на тарелке, которая среди ароматных варёных картофельных клубеньков так и ждала, когда же я отправлю её в рот, – это та самая курица.

И реакция не заставила себя долго ждать. Как-то снова стало не то, чтобы мерзостно, скорее – непонятно, мутно, а воздух в ушах обеспокоенно заурчал.

– Мёрфи, ты что, курицу не съела? – изумлённо воззрилась на меня Сирша, когда передо мной совсем не осталось картофелин, только птица. – А ты, случаем, не заболела?

Это действительно было очень на меня непохоже. Чтобы Мёрфи Уолш оставила курицу – да никогда. Она скорее взорвётся, но уничтожит всё до последнего кусочка.

– Можешь взять, если хочешь. Курица правда замечательная, только я вряд ли ещё когда-нибудь буду её есть.

Даже в тридцать с лишним я, разводя руками, утверждаю: «Не знаю, зачем; не понимаю, почему». Многовероятно, что уход от проблем – это просто мой персональный конёк. Но факт таков: именно будучи двенадцатилетним ребёнком, я приняла своё первое длительное и отчасти безрассудное решение.

Глава 9.

Рано или поздно в жизни каждого человека наступает такой момент, когда он на ментальном уровне отделяется от родителей и начинает строить уже свой, недоступный другим мир.

В моём случае такой период пришёлся как раз на ранний подростковый возраст и, может быть, потому я так бережно храню эти годы в памяти. Я не замечала, как меняюсь, мне совершенно не было больно от того факта, что многое уже никогда не будет видеться и чувствоваться так, как раньше. Если начистоту, я вообще об этом не задумывалась лет до четырнадцати. С одной стороны, это и к лучшему, но с другой… Насколько же неприятной и противоречивой вещью были перемены, происходившие с окружающим миром!

Для меня мои братья и сёстры всегда были, есть и останутся задорными ребятами, которые зимой не брезгуют валяться в грязном мокром снегу, который мы так долго ждали, а летом рыскают по болотам в поисках головастиков, а позже – лягушек. Моими самыми первыми и такими надёжными друзьями.

Впервые я столкнулась с переменами лицом к лицу, когда Лу в двенадцатом классе привёл к нам домой свою девушку Лесли Честертон и сообщил, что по окончании школы он вместе с ней подаст документы в городской колледж и будет снимать квартиру. Эта девушка была одногодкой брата, но училась в параллельном классе, поэтому впервые они с Лу заговорили только тогда, когда их поставили выступать дуэтом на ежегодном рождественском концерте. Дело в том, что Лесли играла на пианино, а первой и на тот момент единственной любовью Лу была его гитара, потому учительница предположила, что, возможно, будет здорово, если ребята вместе сыграют и споют, всё равно ведь участников мало. А так как перечить взрослым у нас в школе было себе дороже, Лу и Лесли пришлось начать совместно репетировать. А там – общение, прогулки, вечерние звонки и хохот до полуночи, походы в кино… «И как-то само закрутилось, – довольно заключал братец, пересказывая нам, семье, эту историю. – Наверное, это-таки была судьба».

«Какое там – судьба, – позднее, угрюмо закрыв лицо копной схожих с мочалкой волос и пиная ногой бортик своей тахты, мысленно трактовала я. – Бредни это всё, не существует такого. Это животные инстинкты, и ты, дорогой мой, им поддался. Всё, что ты ни рассказывал, – розовые сопли под приторной посыпкой. Нет, даже не сопли – слизь! Противная, тошнотная слизь. Я-то помышляла, ты человек высокий, животной дури не поддашься, будешь разумным… Homo Sapiens Sapiens как-никак… А ты так вот бесчестно сошёл с пути». Мне было настолько дурно, что хотелось и правда сбежать вниз и выпустить обед на волю, но я держалась и только ерошила рассеянной рукой бахрому на занавесках. В неполные одиннадцать лет я считала любовь чем-то ненужным, тем, что только портит жизнь и мешает нормально существовать. Мне казалось, что Лу многого мог бы добиться, не вытяни он такой ужасный жребий.

«А как же мама и папа? – часто спрашивали меня, когда я высказывала своё мнение. – Они же любят друг друга, так? Неужто это плохо?» «Возможно, что нет, – честно сознавалась я, но и тут находила справедливый контраргумент. – Но ведь без семьи они большего бы достигли. Дети и деньги – это у них вечная помеха». Мама, дело известное, тут же начинала махать руками: «Не говори так! Мы и думать не думаем, что было бы, если б вы не жили на свете!», на что я с невозмутимостью возражала: «А зря. Ваша жизнь бы, может, на порядок лучше была».

Конечно, я любила их – кто станет спорить? Но не отпускала мой разум тяжёлая мысль: зачем два незаурядных человека осели в этом богом забытом месте с пятью детьми на шее? Кто или что поспособствовало этому? Ведь я в жизни бы не поверила, что они избрали такой путь добровольно. Папа, по своей природе человек не бегающий – летающий, вообще не стал бы лишний раз себя чем-либо или кем-либо обременять. А мама… Да, она была ответственной. Да, всегда знала, как с нами управляться. Но будучи карьеристом, она бы, скорее, поставила во главу угла работу. Продвинулась бы по службе – с её умом это было бы несложно, пусть она и женщина – и красивая или хотя бы зажиточная жизнь обеспечена. Хорошо, хоть бы и с папой. Но зачем им понадобились мы? Ещё и в количестве пяти штук?

Так или иначе, со всем рано или поздно приходится свыкаться. Соответственно, и я, побесновавшись с месяц, в конце концов вышла из состояния слепого неприятия и решила познакомиться с Лесли. «Ладно уж, пусть Лу уходит. Пусть вообще делает, что хочет. У меня есть ещё Рэй, и Грейди, и Марти… И Сирша. А Лу, так и быть, я отпущу, – мне пришлось приложить почти нечеловеческие усилия, чтобы заставить себя думать так и полностью вымести из головы старую, заскорузлую жвачку. – Она ведь скоро станет почти членом нашей семьи. Так почему бы не дать ей наконец знать, что я существую?»

Лесли, как ни странно, оказалась приятным человеком, хоть в нашей школе она и пользовалась популярностью. Говоря честно и положа руку на сердце, во время учебного дня, наблюдая за нею с другого конца коридора, я, несмышлёная пятиклашка, втайне восхищалась её эфемерным хрупким станом, тоненькими кистями, длинной шеей и лёгкой, почти летящей походкой. Она, питаясь одними сэндвичами и батончиками, ухитрялась не то что не толстеть, а оставаться воздушной и невесомой, точно нимфа из лесной чащи. У нас же в семье гены ускоренного метаболизма не проявлялись вообще ни у кого (ну кроме, разве что, старшего братца), поэтому Рэй, которая ела, наверное, вдвое меньше, часто жаловалась, что ей ни за что не стать такой, как Лесли, даже если она насмерть заморит себя голодом.

Загрузка...