В Уське-Орочской школу называли лесной еще до того, как ей официально присвоили это название. К этому времени ее перевели в новое здание. Это был просторный, бревенчатый дом с большими, светлыми окнами и под железной крышей. Николай Павлович вместе с учениками старших классов с утра до позднего вечера занимался оборудованием помещений. Все делалось заново: парты, классные доски, наглядные пособия вплоть до самых малых диаграмм. Ребята, где только можно было, собирали старую бумагу, варили ее в котле, и Николай Павлович из папье-маше мастерил макеты вулканов и горных хребтов, долины рек, озера... Все это раскрашивалось и расставлялось по классам и кабинетам.
Оборудовали и мичуринский уголок. Здесь были представлены различные сорта овощей и картофеля, мохнатые колосья ветвистой пшеницы, снопы овса, просо, соя. Словом, то, что давала людям земля Севера, все нашло себе место в специальных шкафах под стеклом.
Отвели уголок и для представителей таежной фауны, но, кроме чучела филина, никаких экспонатов в нем еще не было. Мальчики уверяли учителя, что они убьют и сохатого, и лису, и медведя, а если попадется тигр, то не упустят и его. Что же касается птиц, то о них Николай Павлович пусть вовсе не беспокоится. Даже орленка добудут с вершины сопки Северной.
Учитель шутливо отвечал, что он вовсе не беспокоится, но в тайгу за тигром не пустит даже Кирилла Батума, самого меткого стрелка.
Едва справились с оборудованием школы, как Николай Павлович нашел для себя новое дело. Он принялся сооружать «вечный умывальник». Он хотел, чтобы ребята, вставая по утрам, умывались быстрей и, не теряя времени, шли к завтраку. Возле умывальника всегда выстраивалась большая очередь. У последних в ней иной раз не хватало терпения ждать, и они шли в столовую неумытыми. Валентина Федоровна не одобряла новую затею Николая Павловича, а когда «вечный умывальник» все же соорудили, то убедилась, какая это удобная вещь.
Над быстрой рекой установили большой деревянный диск, наподобие мельничного колеса, с прикрепленными к его ободу банками из-под консервов. Диск вращался силой течения, банки черпали воду и опрокидывались над деревянным желобком. По желобку вода бежала в жестяную трубу, установленную горизонтально над землей. В трубе были проколоты снизу отверстия, из них беспрерывно лились прохладные, чистые струйки. Вот и «вечный умывальник» сразу на пятнадцать человек.
С устройством умывальника было покончено.
— Когда же мы, Николай Павлович, отправимся в таежный поход? — спрашивали мальчики, напоминая учителю, что этим летом они еще ни разу не ходили в тайгу.
— Пойдем! Непременно пойдем! — Он подумал, что действительно пора уже отправиться в традиционный поход к Горячему ключу.
Прошло несколько дней, и учитель объявил, что нужно готовиться к походу. При школе были свои лодки-ульмагды, но они рассохлись на берегу. У одной дно совсем потрескалось. Кирилл Батум, Ким Пунадинка и Рома Акунка приступили к ремонту. Они латали лодку кусками белой жести, промазывали смолой.
Путь предстоял далекий, против течения, и ребята выстругали новые шесты из гибкого орешника.
В погожий день, рано утром, четыре ульмагды отчалили от берега. На «флагмане» — самой большой лодке с очень широким носом — был старшим Кирилл Батум. Николай Павлович находился на последней ульмагде с учениками младших классов. Он стоял на корме с длинным шестом в руках и, погружая его в воду до самого дна, толкал вперед тяжелую лодку.
За кривуном, где Тумнин особенно широк и течение не такое быстрое, Кирилл вывел караван на самую середину реки. Девочки — они почти все находились на второй ульмагде — запели «Катюшу», но Ким Пунадинка, который главенствовал там, прервал их, сказав, что эту песню не все знают. На лодке, где был Николай Павлович, ребята начали петь про Москву.
У стен кремлевских запели трубы,
Столице славу горнист поет!
Еще сильнее Москву мы любим
За то, что Сталин в Москве живет.
Перед заходом солнца — никто не заметил, когда оно спустилось так низко к горизонту, — Николай Павлович приказал причаливать к берегу. Под невысокой сопкой решили устроить привал на мягкой траве. Здесь было гораздо суше, чем в других местах, и, главное, не так много мошкары.
Ребята стали сооружать шалаши. Топорами и кривыми охотничьими ножами они срезали с толстых стволов лиственниц морщинистую кору. Потом нарубили длинных веток, затесали их и вбили в землю. Не прошло и часа, как под склоном сопки выросли три довольно вместительных шалаша. Борис и Рома Акунка захватили небольшую сеть и ушли ловить рыбу. Кирилл Батум, достав из лодки ружье, попросил разрешения настрелять рябчиков на ужин.
— Куда же ты пойдешь? Скоро стемнеет, — сказал Николай Павлович.
— Вот и хорошо. Когда стемнеет, рябчиков много, — объяснил Кирилл Батум.
За Кириллом увязался Мишка, его младший брат.
Ким Пунадинка развел огромный костер. Ребята уселись вокруг огня. Несколько минут все молчали, потом Коля Коппенка попросил:
— Николай Павлович, почитайте нам «Бежин луг».
— Нет, лучше «Дед Архип и Ленька», — перебила его Валя Бисянка.
— Нехороший он, дед Архип. Злой очень, — заметила Галина Мулинка, шустрая девочка с живыми быстрыми глазками. —У Ваньки Жукова дедушка куда лучше.
Ким подбросил сухих веток в костер, и пламя, охватив их, рванулось вверх.
— Осторожней, Ким, — сказал Николай Павлович. — Не очень увлекайся.
Сумерки густели, но было еще светло. Костер потрескивал, багровые блики плясали на стволах деревьев. Где-то печально прокричала сова. Рябчики, вспугнутые огнем, небольшими стайками перелетали с ветки на ветку, не находя себе места. Тихо и вместе с тем тревожно было в тайге. Порою ветер доносил из глубоких зарослей странные звуки, и ребята настораживались.
— Николай Павлович, а приехал дедушка к Ваньке Жукову? — спросила Валя Бисянка и прижалась плечом к плечу Сони Ауканки, своей подружки.
— Конечно, приехал, — поспешил сказать Витя Еменка. Однако в его голосе не чувствовалось особой уверенности. — Ванька Жуков, наверно, неглупый — заказное письмо послал.
Николай Павлович улыбался. Он не хотел мешать ребятам — пускай говорят. Значит, книги, которые он им выдавал из школьной библиотечки, волнуют их.
— Как же он приехал? — авторитетно заявил Ким Пунадинка, которому, видимо, надоел этот спор. — Письмо Ванька бросил в ящик без адреса. Просто написал «на деревню дедушке». Сами не знаете, что говорите.
— А верно, Витя, — вспомнила Галина Мулинка и уставилась на учителя, словно искала у него подтверждения своим словам. — Я совсем об этом забыла.
— Жалко Ваньку, — тяжело вздохнув, произнесла Валя. — Теперь бы, конечно, ему жилось хорошо.
— Теперь всем ребятам хорошо живется, — сказала Соня Ауканка, как бы заключая спор о судьбе Ваньки Жукова.
Пока они беседовали у костра, Кирилл Батум пробирался сквозь густые таежные заросли. За ним, чуть в развалку, широко размахивая руками, шагал Мишка. Можно было подумать, что вблизи не было рябчиков и поэтому ребята ушли так далеко. Нет, не рябчики интересовали юных охотников. Кирилл обнаружил след сохатого, как только вошел в лес. Он увидел его, и Кириллом завладела охотничья страсть.
— Мишка, замечай, куда идем! — тихо сказал он брату, и Мишка, следуя за ним, все время надламывал кусты. Конечно, самое лучшее было бы затесать деревья, но они не захватили с собой топорика.
— Здесь и медведь прошел, — сказал Кирилл, показывая Мишке пятипалый след на траве. — Не отставай, иди...
Он снял с плеча дробовик, с сожалением посмотрел на него и уж более осторожно шел дальше.
— Кирка, — сказал Миша, — лучше давай рябчиков стрелять. Ни сохатого, ни медведя из этого ружьишка не убьем. Гляди, беда будет.
— Медведь далеко ушел, — ответил Кирилл. — Видишь, трава уже почти распрямилась. — Два дня назад он тут ходил.
Мишка наклонился, рассмотрел след, и лицо его при этом сделалось серьезным, как у взрослого.
Они вышли к горному ключу. Напились из него, умылись ледяной водой, сели передохнуть. Вдруг услышали далекий выстрел. Прошло несколько секунд, и эхо глуховато повторило его.
— Наверно, наши охотники сохатого стреляют! — сказал Кирилл и остался сидеть на месте. Он ждал второго выстрела, чтобы по нему определить, где именно находились охотники. Мишка залез на дерево, но и оттуда ничего, конечно, не увидел.
— Наверно, отец тоже в тайге ходит, — сказал он, слезая с дерева в росистую траву.
Кирилл молчал. Он боялся упустить миг, когда вновь раздастся выстрел. Но прошло несколько минут, и тишину ничто больше не нарушило.
Ребята уже собрались было итти дальше, но в это время захрустел валежник. Они насторожились. Шагах в пятидесяти от них, сбивая рогами ветки, сквозь заросли продирался сохатый.
Может быть, потому, что не в ту сторону тянул ветер, сохатый не чуял людей. Опустив голову, чтобы рога не задевали за деревья, он подошел к ключу и вдруг отпрянул от воды, испуганный своим отражением. Потом набрался смелости, припал губами к воде. Попив немного, он выпрямился, осмотрелся по сторонам. Заметив охотников, сохатый напрягся, приготовился к прыжку. Кирилл, точно ожидал этого, выпустил заряд дроби прямо в голову сохатому.
— Кирка! — закричал Мишка и полез на дерево.
Зверь заревел, замотал головой, облизнул кровь с верхней губы. И не успел охотник выстрелить еще раз, как сохатый пошел на него. Кирилл прыгнул за толстый ствол тополя, плотно прижался к нему всем телом. А Мишка полез еще выше.
С разбегу сохатый так сильно ударил рогами в ствол, что правый рог у него отломился. Кирилл видел, Как рог отлетел в сторону и покатился в траву. Тополь, за которым стоял Кирилл, был старый, могучий, но и он дрогнул от такого удара. Кирилл крепко стиснул в руках ружье, решив, если сохатый снова пойдет на него, выстрелить верю в глаза, ослепить его. Другого выхода не было. Однако сохатый, оглушенный, с обломанным рогом, наверно, ослаб. Он откинул голову, положил на спину оставшийся рог, закачался, точно пьяный, и, полусогнув передние ноги, побрел в заросли.
— Зачем дробовиком стрелял сохатого? — приглушенным голосом, словно боясь, что его услышит зверь, говорил Мишка, слезая с дерева. — Лучше бы не стрелял.
— Теперь помрет, наверно! — спокойно ответил Кирилл.
— Пойдем к Николаю Павловичу, а то скоро станет совсем темно.
— Ну, пойдем, чего там!
Кирилл поднял обломок оленьего рога и принялся его рассматривать.
— Старый сохатый, — сказал он и передал рог Мишке. — Наверно, упадет все равно.
Мишка испугался, подумав, что брат хочет пойти вслед за сохатым. Но его тревога была напрасной. Кирилл сам понимал, что они слишком далеко ушли от бивака, и если до наступления темноты не вернутся назад, то еще заблудятся.
— Лучше бы рябчиков настреляли, — полным отчаяния голосом повторял Мишка.
Кириллу этим летом исполнилось пятнадцать лет. Он перешел в шестой класс. Отец его, Николай Петрович Батум, эвенк, поселился на Тумнине лет сорок назад. В юности Николай Петрович жил в низовьях Амура, перегоняя оленей, кочевал с места на место. Он ставил юрту и на Хунгари; прожив там зиму, двигался к предгорьям Сихотэ-Алиня. Когда дети подросли, он доверил им оленей, а сам занялся соболиной охотой. Пушнина была в большом ходу, и получить продукты для пропитания большой семьи можно было только в обмен на шкурки. Прослышав о богатой охоте на Тумнине, Николай Петрович отправился через перевал. Здесь он сошелся с орочами...
На обратном пути из тайги Кирилл убил десяток рябчиков. Мишка был очень рад рябчикам. Ему не хотелось явиться к учителю с пустыми руками.
— Идут! Идут! — закричала Соня, завидев их издалека. — Николай Павлович, идут!
Встретив их, Николай Павлович ничего не сказал, только измерил обоих внимательным взглядом.
Но ребята хорошо знали своего учителя. Они поняли, что он сердит. Им очень хотелось есть, но ни Кирилл, ни Мишка не решались спросить, оставили ли им ужин.
Догадливая Валя Бисянка сразу сообразила, о чем думали мальчики, и сказала Мишке на ухо, чтобы они ужинали.
Николай Павлович заметил, как переговариваются Валя с Мишкой.
— Ужинайте! — сказал он довольно сухо.
После ужина Кирилл рассказал учителю все, что случилось с ними в тайге.
— Кто же с дробовиком идет на сохатого?
— А что оставалось делать, Николай Павлович? — оправдывался Кирилл. — Другого ружья не было.
— Так далеко больше не отлучаться. Ясно?
— Ясно, Николай Павлович.
В девятом часу легли спать. Костер был раскидан и залит водой, от золы струился горьковатый дымок.
Тихо стало в тайге. Слышался только иногда далекий, иногда совсем близкий полет птицы. Каждый взмах крыльев напоминал всплеск воды на реке. Кирилл высунулся из шалаша и прямо перед собой увидел горящие зеленоватым огнем круглые глаза филина. Кирилл свистнул, и филин не слетел, а как бы упал с дерева. Через минуту Кирилл заметил, как птица взлетела с земли и зигзагом пронеслась в густых сумерках.
Горячий ключ, до которого на следующий день добрались школьники, представлял собой небольшое озерцо, поросшее по краям высокой травой. Над ним, словно легкое марево, клубился пар. Озерцо пополнялось горячими струйками воды, которые пробивались из-под невысокой, но очень крутой сопки. Места вокруг Горячего ключа были богаты ягодами, особенно жимолостью.
Девчата ушли по ягоды. Мальчики, у кого были дробовики, разбрелись по тайге пострелять птиц.
— Какие попадутся, — сказал Ким. — В музее нужны разные.
Николай Павлович тоже отправился с ребятами. Охота оказалась очень удачной. Убили двух уток, пять рябчиков, дятла, а Рома Акунка живьем поймал коршуна.
— Я думаю, что сохатый, который был вчера, свалился и лежит, наверно, в зарослях, — с сожалением произнес Кирилл, недовольный добычей. Он еще не расстался с мыслью отправиться на поиски зверя.
Кириллу никто не ответил.
Тумнин был очень быстрой рекой. Если вверх против течения до Горячего ключа шли два дня, то по течению это расстояние можно пройти за несколько часов. Только нельзя зевать в пути. По реке плывут коряги, и требуется немалое уменье рулевого, чтоб не налететь на них, ловко обойти. Рулевыми Николай Павлович назначил Кирилла, Кима, Рому, а четвертой ульмагдой решил управлять сам.
— По ульмагдам, друзья! — сказал учитель.
— По ульмагда-а-ам! — повторили мальчики и принялись сталкивать лодки на воду.
Могучий Тумнин нес длинные, широконосые ульмагды с необыкновенной легкостью. Девчата плели венки из таежных цветов. Цветов у них было столько, что всем вышло по венку.
Из-за горного хребта вылетел самолет, пересек Тумнин и пошел над тайгой в сторону океана. — Из Москвы! Из Москвы! — закричала Аня Ауканка, смуглолицая девочка с маленьким, как пуговка, носиком. Она замахала руками и уронила венок за борт. — Мой папа, когда первый раз увидел самолет, то спрятался в дупло старого тополя, — сказала она и засмеялась. — Думал, что Амба летит.
— Наверно, когда-нибудь и я полечу в Москву, — мечтательно произнесла Валя.
— И я!
— И я!
— И я! — Ребята кричали наперебой, и Валя, недовольная тем, что ей помешали думать о приятном, радостном, сказала: — Как галки, кричат! Не стыдно?!
— Будете хорошо учиться, поедем в Москву на экскурсию, — сказал Николай Павлович. — Посмотрим Красную площадь, Кремль.
— А товарища Сталина увидим? — опросила Валя. — Николай Павлович, товарищ Сталин знает про нас, орочей?
— А ты как думаешь, Валя? — спросил, в свою очередь, учитель.
— Я думаю, что знает! Он про всех знает, товарищ Сталин. Мне всегда кажется, что он живет где-то близко-близко от нашей Уськи-Орочской. Я так часто думаю о нем. Один раз мне даже показалось...
— Что показалось? — нетерпеливо спросила Аня.
— Мне показалось, что товарищ Сталин пришел к нам в интернат...
— Ну, а дальше?
— Подошел ко мне, положил руку на плечо и сказал: «Как ты, девочка, живешь? Много ли у тебя пятерок?»
— И что же ты ответила?
— Я очень испугалась.
— Почему же испугалась? — Николай Павлович улыбнулся.
— Да у меня же в последней четверти были две тройки, — помните, Николай Павлович, по русскому языку и истории.
— Я тебя понимаю, Валя, — сказал Николай Павлович. — Все советские люди — и взрослые и дети — постоянно думают о товарище Сталине. Он наш заботливый отец и великий учитель, он дал людям счастье. Все вы знаете, друзья мои, как здесь жили раньше и как стали жить теперь. Это Иосиф Виссарионович Сталин дал орочам новую жизнь. Он переселил орочей из темных берестяных шалашей в светлые, чистые дома. С его помощью построена новая школа, больница, детский интернат... Товарищ Сталин очень любит детей и, конечно, интересуется, какие у них отметки. Ведь все вы, юные пионеры, — счастливые дети Сталина!
— Внимание, Николай Павлович! — крикнул с передней ульмагды Кирилл Батум и подал знак рукой.
Николай Павлович заработал веслом, и лодка миновала опасную коряжину. Девочки тонкими голосами запели:
Еще сильнее Москву мы любим
За то, что Сталин в Москве живет...
На всех четырех ульмагдах ребята подхватили песню, и, как это всегда бывает на реке, песня звучала громко, отчетливо, перекатываясь от берега к берегу и отдаваясь эхом далеко в лесу.
Три брата — три Ивана Федоровича, и чтобы не перепутать одного с другим, другого с третьим, среднего прозвали «Бомба». Как ни Старался Николай Павлович выяснить происхождение странного прозвища, ему это не удалось. Даже сам Иван Федорович Акунка не мог объяснить, почему он «Бомба», но откликался лишь на «Бомбу». В стойбище давно было покончено с неуважительными кличками, орочи называли друг друга по имени и отчеству, а для Ивана Федоровича ничто не изменилось. Старик, однако, не обижался. Что делать, когда все три брата не только носили одинаковые имена, но и внешне были очень похожи. Все небольшого роста, узкогрудые, с красноватыми широкими лицами, с мохнатыми, суровыми бровями и черными усами, свисающими вниз, Разговаривали они медлительно, слегка нараспев. Небольшая разница в годах была незаметна. Словом, частенько старшего Ивана Федоровича принимали за среднего, а среднего — за младшего.
Я встретился с Акункой-средним у Николая Павловича, когда старик зашел туда, как он выразился, на огонек... Надо сказать, что в квартире учителя редко когда не бывает орочей. Они приходят сюда и в минуты радости, и в минуты сомнений, и просто для того, чтобы справиться о здоровье Николая Павловича или Валентины Федоровны. Часто бывает и так: спешит человек куда-то, но все равно, проходя мимо, остановится, заглянет в дверь или приоткроет окно и громко спросит:
— Здоровы, конечно?
— Спасибо, здоровы!
— Пускай, чего там! — И, прибавив шагу, идет дальше по своим делам...
Иван Федорович вошел в комнату, поздоровался и присел на край кушетки. Странными, почти неестественными показались мне его движения. Двигался он не прямо, грудью вперед, а боком, выставляя правое плечо, которое было выше левого; а если внимательней присмотреться, то левое плечо будто вовсе отсутствовало у Акунки. На лбу у него было два багровых шрама. Когда Иван Федорович снял шапку, я увидел и на голом его черепе косой шрам — от правого уха почти до самого лба.
Акунка достал трубку, набил ее табаком из кожаного кисета, расшитого красными нитками, но долго не закуривал.
— Кури, Иван Федорович! — сказал Николай Павлович. — Не стесняйся. Будь как дома.
— В газетке чего есть, чего нету? — спросил Иван Федорович после того, как несколько раз затянулся дымом.
— Ты, Иван Федорович, сам газетку выписываешь. Читаешь, по-моему, не хуже других. Верно?
— Верно, конечно! Теперь, однако, без газетки, совсем как в темноте, сидишь. Много знать надо.
— Вася пишет? — спросил Николай Павлович.
— Пишет. В Уську, пишет, ехать не хочет. В школу механиков, пишет, хочет. Я думаю, пускай чего хочет. — И Акунка повел высоким, правым плечом.
— Очень хорошо! Будет кадровым морским офицером!
— Не худо. Пускай! — согласился Иван Федорович. — Потом еще смотри, что есть. — И он достал из кармана фотографическую карточку.
На открытке был снят Вася в форме военного моряка, и с ним девушка. Девушка была серьезна, а Вася улыбался.
— Хорошая пара!
— Ничего, конечно! — не скрывая гордости, ответил старый Акунка.
— Как же зовут девушку?
— Ольга Цветаева, однако!
— Стареем мы с вами, Иван Федорович, — сказал Николай Павлович. — Давно ли Вася жил в интернате, на уроки ходил, а?
— Спасибо, Николай Павлович. Совсем большой стал Вася! — И я понял, что Акунка благодарит учителя именно за то, что он учил и воспитывал Васю.
Стали пить чай. На столе стояли тарелки с маслом, отварной рыбой, картошкой, сыром, огурцами.
— Дома есть кто? — послышался в передней чей-то голос.
— Мулинка идет! — произнес Иван Федорович и заулыбался.
Вошел Федор Васильевич Мулинка и, увидев Акунку, сказал:
— Заходил к тебе, Бомба. Марья говорит — к Николаю Павловичу пошел. Подумал, давай и я зайду, давно у Николая Павловича не был. Верно?
— Садись, Федор Васильевич, чайку стаканчик налью, — предложил Николай Павлович.
— Чай не водка, мало выпьешь, — сказал Мулинка, садясь к столу.
— Много не выпьешь, — поправил Николай Павлович.
Но Акунка, уверенный, что сказал правильно, с невозмутимым видом поддел вилкой кусок рыбы и положил себе на тарелку.
— Красноперка! — Он ел рыбу и запивал ее чаем. — Однако скоро горбуша пойдет. Большой план давать надо.
— Да, план в этом году большой. Одна только бригада Конду обязалась выловить за сезон сто тысяч пудов рыбы, — пояснил мне Николай Павлович.
— Даст, чего там, — заметил Мулинка. — Каждый год много дает.
— Пушнины тоже много дадим, — вставил и Иван Федорович, который возглавлял бригаду охотников.
— Говорят, нынче белок немало будет? — спросил Николай Павлович.
— Немало, конечно. Орешков много есть, — авторитетно заявил Акунка.
Наливая всем еще по стакану чая, Николай Павлович сказал мне:
— Перед вами два закадычных друга. В беде так сдружились, что водой не разольешь. — И, обращаясь к Мулинке, попросил: — Расскажите, как на медведя вместе ходили.
— Сильный медведь был, — оживленно заговорил Мулинка. — Такого не часто встретишь, наверно.
Он тоже закурил трубку и, словно впервые пришел в эту комнату, все время осматривался по сторонам.
Федор Васильевич Мулинка, несмотря на свои пожилые годы, был всегда бодр. В отличие от некоторых других, привыкших чересчур много думать, прежде чем сказать свое слово, он обладал большой природной сметкой и находчивостью и поэтому всегда решительно говорил свое: «да» или «нет». Оц одним из первых потянулся ко всему новому, что принесли в стойбище русские люди, и горячо защищал это новое.
Учитель собирал детей в школу — Мулинка первый отдал в интернат своих девочек; организовали ликбез — Мулинка и здесь был активистом; стали разводить огороды — пожалуйста, Мулинка взялся за огород; при столовой завелись поросята — Мулинка поехал в Датту и купил себе поросенка.
Когда шаман Никифор Хутунка бродил по ночам под окнами и пугал детей, поступивших в школу, Мулинка крепко проучил шамана. Он спрятался за сарайчиком и, только Никифор подошел к дому, спустил на него самых злых собак. Однажды он даже притащил шамана в сельский совет и потребовал, чтобы Хутунку отправили в город и передали большим властям.
— Зачем малых детишек пугает? Пускай меня пугает, а зачем же детишек! — кричал Мулинка и стучал ногами.
После этого Никифор Хутунка долго не показывался на глаза Мулинке, но, как говорили соседи, вызывал злых духов и умолял их наказать охотника.
— Его где духи? — смеялся Федор Васильевич, узнав об этом. — Советская власть всех духов разом кончила!
Дружбе двух охотников — Мулинки и Акунки — предшествовала размолвка. И все из-за прямого характера Федора Васильевича.
На собрании — правда, это было давно, — когда обсуждали план сдачи пушнины и Акунка долго не соглашался войти в охотничью бригаду, считая, что каждый должен ставить капканы отдельно, Мулинка резко выступил против Бомбы.
— Кому шкурки сдаем? Государству сдаем. Зачем отдельно пойдет? Понимать не могу. — И тут он вспомнил все, что знал об Акунке худого. Все высказал в открытую.
Но когда с Бомбой случилась впоследствии беда на охоте, Мулинка спас Бомбу от верной смерти.
Было это так. Они шли на лыжах, проверяли расставленные под снегом капканы. Впереди бежали две лохматые, остроухие лайки. Ветер был попутный. Он сметал с голубоватого наста тонкий слой снежной пыли, и вместе с этой пылью терялись и запахи звериных следов. Широкие лыжи, подбитые нерпичьим мехом, скользили почти бесшумно.
В глубоком распадке охотники остановились передохнуть. Как это часто бывает в тайге, они за целое утро не произнесли ни слова, будто заранее сговорились, что нужно каждому делать на охоте.
Миновав распадок, охотники вошли в густую тайгу. В местах, заваленных буреломом, дыбились высокие, рыхлые сугробы. Над одним таким сугробом, который медленно подымался и опускался, будто дышал, Мулинка заметил тонкие струйки пара.
— Берлога! — сказал он.
Понял, в чем дело, и Акунка. Они оба разом вскинули ружья, а собаки подскочили к сугробу и принялись раскапывать его лапами.
Огромный, черный медведь лежал под буреломом. Собаки отпрянули, подняли лай, вдруг вздыбили шерсть. Медведь лениво повернулся, цапнул когтями одну собаку и придушил ее. Вторая лайка отскочила.
— Бомба, стреляй! — скомандовал Мулинка, когда медведь встал на задние лапы и разинул пасть.
Акунка выстрелил, спустил курок и Мулинка, но его ружье дало осечку. Разъяренный, раненый зверь одним прыжком настиг Акунку, прижал к себе лапой, а второй содрал у него с затылка кожу. Медведь и охотник катались по снегу. Мулинка схватил ружье своего товарища, но каждый раз, как только он хотел нажать на спусковой крючок, Акунка оказывался наверху, а медведь под ним. И вот, в тот самый момент, когда медведь снова подмял под себя Акунку, Мулинка в упор выстрелил зверю в голову. Медведь дернулся, разжал лапы, высвободил охотника.
— Бомба, живой? Бомба! — шептал Мулинка, расправляя кожу на голове товарища. Бомба был весь в крови и почти не дышал.
Мулинка осторожно поднял его и перенес в другое место, под дерево. Он расстегнул меховую куртку товарища и положил ему на сердце горсть снега.
— Не помирай, Бомба, живи! — приговаривал Мулинка, и слезы бежали по его лицу.
Раненый застонал, приоткрыл один глаз, взглянул затуманенным зрачком на товарища.
— Живой! — закричал Мулинка и бросил ему на лицо несколько горстей снега.
Затем Мулинка большим охотничьим ножом распорол брюхо медведю и стал свежевать. Понадобилось не более десяти минут, чтобы снять шкуру. Мулинка притащил ее к тому месту, где лежал раненый, и расправил на снегу. От шкуры подымался пар. Мулинка закутал товарища в теплую, покрытую изнутри слоем желтоватого жира, громадную шкуру. Зачем он это сделал? До Уськи было далеко, часов семь ходьбы на лыжах, и Мулинка подумал, что если оставить больного в тепле, то, возможно, его еще удастся спасти. Оставить на морозе — погибнет.
— Лежи, Бомба, — приговаривал он, — я, однако, быстро. Лежи, не помирай, Бомба. Доктор приедет, знаешь какой у нас хороший доктор. Он всегда лечить может...
Мулинка чувствовал себя виноватым. Редко так бывает, чтобы два охотника не смогли справиться с медведем. Мысль о том, что его могут обвинить в трусости, не давала ему покоя. И товарища было жалко. Он даже пожалел, что был слишком строг к Акунке, когда ругал его тогда на собрании. «Нельзя человека очень ругать, — думал он, — Осторожно ругать надо».
Мулинка бежал на лыжах со всей, с какой только мог, скоростью, по дороге делал зарубки на тополях. Лыжни, проложенные накануне, засыпало снегом, и он прокладывал новые. В одном меховом жилете он не чувствовал холода, хотя мороз к вечеру стал еще крепче.
Поздней ночью он пришел в Уську.
В поселке было темно, только в доме шамана Хутунки горел огонек. Шаман стоял возле дома, и Мулинка чуть было не налетел на него.
— Бомбу медведь задрал! — крикнул Мулинка.
— Сколько зим в тайгу ходим, никогда худого не было, — тихо, таинственно сказал Хутунка, и его зеленые, как у волка, глаза заблестели. — Скоро всех охотников зверь задушит. Камлать надо.
Мулинка, не слушая его, побежал к больнице.
Узнав о несчастье, в поселке все проснулись, запрягли в нарты самых сильных собак, и доктор с двумя орочами поехали к месту схватки, окончившейся так неудачно. Мулинка бежал на лыжах, указывая дорогу. На одном из многочисленных подъемов он устало прислонился к дереву, сдавленным голосом произнес: «Худо!» и упал в снег.
Доктор влил ему в рот немного спирту, перенес на нарты, прикрыл оленьей шкурой. Мулинка тотчас заснул. Дорогу каюры определяли дальше по его лыжне и по зарубкам на деревьях.
Бомба был жив. Доктор похвалил Федора Васильевича за находчивость, сказал, что спас он Ивана Федоровича тем, что, закутав его в свежую шкуру, не дал замерзнуть. Мулинка ничего не ответил. Он был угрюм и старался не глядеть никому в глаза.
— Бомбу доктор починил, — говорили в Уське, когда Акунка вышел из больницы, весь забинтованный, со шрамами на лице и с кривым левым плечом.
С тех пор, вот уже десять лет, они крепко дружат — Иван Федорович Акунка и Федор Васильевич Мулинка.
— Ну, пойдем, Бомба! Николаю Павловичу спать надо, — сказал Мулинка Акунке после того, как рассказал мне историю с медведем, которая была историей дружбы двух охотников.
Все-таки очень упрямый старик был Никифор Хутунка. Многие верили тому, что в душе его жили злые духи и ни за что не хотели покинуть ее. Хутунка бурлил, ворчал, как кипяток в котле, плотно закрытом тяжелой крышкой. Можно было подумать, что Хутунка не был согласен с новой жизнью потому, что она лишила его богатства.
Но у Хутунки и богатства никакого никогда не водилось. Это был довольно бедный человек, всю жизнь проживший в дымном, полутемном берестяном шалаше. И профессиональным шаманом он не был. Шаманил по-любительски, от случая к случаю, но, как всякий шаман, верил в силу и неодолимость духов. Помимо злого духа, в душе его, как говорили некоторые, жил и добрый дух, который изредка заставлял старика присматриваться к новой жизни стойбища. Но злой дух брал верх над добрым, и Никифор Хутунка не поддавался, стоял на своем. Истерзанный духами, он решил уехать из Уськи. Но решение это было не окончательным, и Хутунка стал жить отшельником, неделями не выходил из дому. Сидел на вытертой старой оленьей шкуре, перебирал шаманьи побрякушки, беспрестанно курил. Когда кто-нибудь из соседей заходил в дом, Хутунка не обращал на вошедшего никакого внимания. Случалось, в такую минуту добрый дух одолеет злого — в последнее время это случалось довольно часто, — тогда Хутунка, устремив взгляд в одну точку, спрашивал гостя о том, что слышно нового в стойбище.
Две внучки Никифора — Феня и Маша — жили в интернате. Едва они переступали порог дома, старик тотчас оживлялся и начинал подробные расспросы. С внучками он не был ни зол, ни упрям, но это ему давалось нелегко. Внучки росли неробкими, бойкими, острыми на язык.
— Все сидишь! — говорила ему с укором Феня. — Стыд какой! Люди работают, а наш дедушка сидит.
— Матрена, — вне себя кричал старик, призывая на помощь свою дочь. — Гляди, какие дети пошли. Скоро стариков совсем гнать будут. Уйду...
— Куда же ты, старый, уйдешь? — не без тревоги спрашивала Матрена.
Ей часто казалось, что отец скоро умрет, и Матрене становилось его жалко.
— В Коппи уйду, к брату Анисиму!
— Зачем уходить? Никто не гонит тебя. Ты бедный человек, почему не хочешь жить по-новому. Иннокентий Намунка — тот был богатый шаман, трех жен имел, работников много. Он не пускал своих детей в школу, на собрания не пускал. А ты бедный челок, зачем такой упрямый стал?
Никифор молчал, перебирал костяные побрякушки и посасывал трубку, не находя нужных слов для ответа.
— Старая Акунка тоже мало-мало шаманить умела, да бросила. На ликбез стала ходить, новую жизнь полюбила, — продолжала Матрена. — Внучки твои вырастут, большими людьми будут, а ты так и останешься, один, темный, злой. Как можно?
— Матрена, духи накажут тебя! — выкрикивал Никифор, потрясая кулаками в воздухе. — Пускай его живет по-новому, а мне все равно помирать скоро.
Однажды внучка Феня прибежала с книжкой в руках. Старик, увидев книгу, попросил Феню прочесть ему что-нибудь.
— Про Ивана-дурака хочешь?
Старик помялся, потом утвердительно покачал головой.
Феня прочла сказку.
— Все понял, дедушка?
После минутного раздумья старик ответил:
— Однако нет. Какой конь, как птица, летать может?
— Так это же сивка-бурка, дедушка! — удивилась его непонятливости Феня. — Это не простой конь.
Хутунка все равно ничего не понял, вздохнул, принялся за побрякушки.
— Дедушка, — осторожно сказала Феня, бросив многозначительный взгляд на мать. — У нас в школе скоро будет устроен музей. Знаешь, что такое музей? — И она объяснила ему как можно понятнее. — Ты подари нам для музея бубен, кости и халат. Честное слово, подари, дедушка! Николай Павлович сказал, что в музее нужно шамана поставить.
Никифора словно обухом ударило. Он побледнел, повел испуганными глазами и, схватившись за голову, закричал:
— Матрена-а-а! Слышишь, Матрена! Они меня в школе хотят поставить! — Он растянулся на оленьих шкурах, зарыдал и стал рвать на себе халат.
Матрена обмерла от страха. Она подбежала к отцу, склонилась над ним, пытаясь схватить его за руки, но он оттолкнул ее.
— Хотят меня в школе поставить! — еще страшнее кричал старик. И в эти минуты никто бы, конечно, не справился с теми злыми духами, которые в несметном количестве поднялись со дна его души.
Матрена шикнула на Феню:
— Что глупости говоришь! Родного дедушку в школу ставить разве можно?
— Да нет же, мама, — ничуть не испугавшись, пояснила Феня. — Не дедушку, его одежду. Халат, бубен, кости. А самого шамана мы из глины сделаем.
Девочка постояла минуту и, видя, что ей никакого толку здесь не добиться, вышла из дому.
Не выдержал-таки старик, ушел в Коппи. Ушел один, ночью, ни с кем не простившись, спрятав в мешок из рыбьей кожи халат, расшитый ярким орнаментом, бубен, побрякушки и какие-то железки на проволоке, которые недавно смастерил.
Матрена вынесла ему в чумашке разной еды на дорогу, но старик взял только ломоть хлеба, кусок юколы и несколько пучков сушеной черемши. Остальное отдал назад. Не оборачиваясь, спустился к реке, отвязал свою старенькую ульмагду и поплыл в ней вниз по быстрому Тумнину.
Только спустя четыре года Никифор Хутунка нежданно-негаданно вновь появился в Уське-Орочской.
Узнав случайно, что охотники убили тигра, старик прилетел на самолете хоронить священного зверя.
— Полет, однако, много стоит, — первым делом заявил он, когда в дом к Матрене собрались соседи, чтобы посмотреть на Никифора. — Пускай соберут деньги. — И только после этого спросил: — Где Амба?
Надев свой старенький халат, он вынул из мешка бубен, костяные побрякушки, несколько пучков сушеного багульника, связку старых ключей и все это аккуратно, как хирург перед операцией, разложил на столе. Кто-то из присутствующих сказал, что тигра уже давно похоронили, но Хутунка сделал вид, что не слышит.
Действительно, тигра уже не было. От него остались только кости, обглоданные собаками и закопанные на берегу Тумнина. Правда, над холмиком не забыли поставить небольшой амбарчик на сваях, как того требовал древний обычай.
Николай Павлович рассказал мне довольно подробно всю эту историю.
Тигр — священный зверь. Убив тигра, охотники обязаны похоронить его с почестями, по всем правилам. Первым долгом, мертвую тушу облачают в одежду, какую орочи носят во время зимней охоты. Задние ноги тигра засовывают в широкие меховые штаны, а на передние лапы надевают рукавицы. На голову натягивают огромную пушистую шапку. После этого сооружают особый амбарчик на сваях и кладут в него мертвого зверя. Старейший рода ножом прирезает собаку, которую закапывают в землю рядом с амбарчиком. Так возникает «ху-ми», могила тигра, место священное для всего стойбища. Ежегодно, перед началом охоты, орочи приходят к ху-ми и просят у тигра удачи на весь год. Причем первыми должны прийти те, которые его убили. Но тигр очень редкая добыча.
Вот почему Хутунка, когда до него дошла весть о том, что Сидор Иванович Акунка застрелил тигра, собрал все свои сбережения — сто два рубля — и прилетел в Уську...
Охотники встретили тигра в Ягодной пади — небольшой, узкой долинке между двумя скалистыми сопками. Их было трое: Акунка Сидор Иванович, Тиктамунка Арсений Федорович и Петр Наумович Бисянка. Пристав на ульмагде к берегу, они первым делом отыскали место посуше, где можно развести костер.
Пока Бисянка возился с лодкой и вколачивал в сырую почву колышек, чтобы закрепить ее, а Тиктамунка разводил костер, Акунка углубился в Ягодную падь. Не успел он пройти и двадцати шагов, как послышался легкий треск сучьев где-то на дне пади. Акунка подумал, что это сохатый пробирается на водопой, и не остановился, потому что в это время года сохатых не бьют. Акунка шел дальше, раздвигая заросли. Но как только он стал спускаться вниз, то за густым кустом жимолости увидел полосатую спину тигра. Акунка обмер, стал пятиться. Перед ним в кустах появилась уже не спина, а огромная с зеленовато-желтыми глазами голова хищника. Акунка выстрелил в тигра. Заросли сдвинулись, хищник исчез. Послышался треск валежника, но через минуту-две наступила тишина.
Вернувшись к товарищам, Акунка рассказал им о случившемся. Тиктамунка опасливо убавил огня в костре, исподлобья взглянул на Бисянку, который был испуган известием не меньше его.
— Что делать будем? — спросил Акунка, положив на колени ружье.
Охотники молчали. Тогда он сказал, что нужно, пожалуй, осмотреть Ягодную падь, потому что, по его мнению, тигр убит, но итти одному туда боязно.
— Близко смотреть нельзя, — почти шепотом предупредил Тиктамунка.
— Почему нельзя? Все равно ху-ми делать надо, — серьезно сказал Бисянка. — Пойдем, однако, Сидор Иванович... — С этими словами он поднялся, выбил из трубки горячий пепел.
Не успели они отойти от бивака, как за ними увязался и Тиктамунка.
Осторожно ступая по сухой траве, держа наготове ружья, орочи двинулись туда, где был тигр. На кустах жимолости действительно обнаружили капли застывшей крови. Значит, зверь был ранен, но, может быть, ранен легко. Охотники осторожно спустились в падь, всю ее осмотрели и уже было решили вернуться, как вдруг Тиктамунка вскрикнул.
У входа в узкую пещеру лежал тигр — огромный, вытянувшийся, мертвый. Один глаз был у него плотно сомкнут, а второго глаза не было вовсе, зияла пустая глазница.
И тут орочи, забыв прежний страх, громко заспорили.
— Плохо шамана нету, — сказал Тиктамунка. — Как без шамана ху-ми делать, совсем не могу понять.
— Однако верно, — сквозь зубы процедил Бисянка.
— Шкуру в «Пушнину» сдать надо, — твердо заявил Акунка.
— Что ты, Сидор Иванович! — замахал на него руками Тиктамунка и отступил. — Как без шкуры ху-ми делать?
— Верно, конечно, — все тем же безразличным тоном произнес Бисянка, которому, видимо, было все равно, как между собой договорятся его товарищи. Он не осмелился встать ни на чью сторону, пока стороны окончательно не решат, как же поступить с тигром.
— Надо ху-ми делать — повторил Тиктамунка.
— Надо шкуру в «Пушнину» сдать, — настаивал Акунка, и к своим прежним доводам прибавил новые, более убедительные. — Советский закон нарушать нельзя. Все время шкуры в «Пушнину» сдавали, а теперь не хотим. Как можно? Николай Павлович тоже, конечно, скажет в «Пушнину» сдавать!.. Шкура большая, пятьсот рублей стоит, наверно...
— Хорошая, однако, шкурка, пушистенькая, — сказал Бисянка.
Так они спорили почти час. После того как Бисянка окончательно встал на сторону Акунки, было принято следующее решение: шкуру сдать на заготовительный пункт, а освежеванную тушу зверя все же похоронить в амбарчике.
— Все равно ху-ми будет, — сказал Бисянка, обрадованный тем, что и советский закон не будет нарушен и древний обычай орочей будет соблюден.
Тигру ремнями связали ноги, просунули между ними толстую жердь и понесли к реке. Но тут выяснилось, что огромная туша в ульмагду не поместится, да и небезопасно перегружать лодку: Тогда Бисянка предложил соорудить плот и буксировать его вместе с тигром, тем более, что нужно плыть вниз по течению.
Весь поселок вышел встречать охотников. Старики изумились, увидав такого огромного хищника. В последний раз орочи убили тигра лет десять назад вблизи Хуто-Дату.
Сидор Иванович Акунка освежевал зверя. Женщины тупыми косами обезжирили шкуру, и только после этого охотники отнесли ее на заготовительный пункт...
И тут Николай Павлович, вспомнив, что было дальше, откидывается на спинку стула и заразительно смеется.
— За ночь собаки так изгрызли тушу, рассказывает Николай Павлович, — что от нее остались одни кости. Их наскоро запихали в меховые штаны и закопали на берегу Тумнина.
— А не забыли соорудить амбарчик?
— Старики постарались. Как же!
Несмотря на то, что Никифор Хутунка прилетел в Уську с большим опозданием, он приступил к камланию.
Когда гости расселись полукругом на полу, в доме растопили очаг. Никифор зажег пучки сухого багульника, и помещение наполнилось сладковатым дурманящим дымом. Хутунка сел на оленью подстилку, заморгал глазами, почесался и, пока Тиктамунка грел над огнем бубен, с видом полной отрешенности глядел в одну точку. Перед ним, на полу, лежали все его шаманьи атрибуты: юбочка, отороченная барсучьим мехом, костяные побрякушки, связка ржавых ключей и еще какие-то таинственные предметы.
Петр Наумович Бисянка нарезал стружек из черемуховых веток и стал ими украшать шамана. В виде венка он повязал их вокруг головы Никифора, насовал за воротник его халата. Хутунка, словно не замечая того, что с ним проделывают, продолжал безучастно глядеть в сторону. Потом старик поднялся, надел юбочку, которая была ему выше колен, привязал к ней все свои побрякушки и, приняв из рук Тиктамунки подогретый бубен, ударил по нему колотушкой — высушенной лисьей лапкой.
Закрыв глаза и закинув голову, Хутунка начал приплясывать по кругу — побрякушки, висевшие на нем, забренчали. Но это было только началом. Дернувшись всем телом, точно снизу его ткнули шилом, шаман еще быстрее заплясал по кругу, высоко поднимая и далеко выбрасывая ноги. Пот ручьями стекал по его морщинистым щекам. Тиктамунка зачерпнул берестяной чумашкой воды из ведра и подал ему. Шаман на ходу схватил чумашку и плеснул себе в лицо.
Николай Павлович много раз видел камлание, но и он удивился, откуда у старика берутся силы. Не менее часа кружился и плясал Хутунка. В помещении было душно от множества людей, от дурманящего дыма багульника. Наконец, шаман перешел на шаг, закачался и упал на оленью подстилку. Он тяжело дышал. Тиктамунка подошел и тряпкой вытер ему мокрое лицо. Он расстегнул на нем ворот халата и полынным веником замахал над ним, как веером. Отдышавшись немного, Никифор сел, подобрав под себя ноги, и унылым голосом тихо пропел:
Я летел к вам сюда в тумане,
Седой головой облаков касался.
Птица так не летит, наверно,
Птицы любят чистое небо.
А я лететь в туман не боялся.
Ноги мои слабы — что делать...
Плохо смотрят глаза — что делать.
Жаль, что старость согнула плечи.
И если чем-нибудь вас обидел,
Прощаясь, прощенья прошу у вас...
Пропев это, Никифор лег лицом вниз, зарылся с головой в пушистую медвежью шкуру и тут же уснул.
Хутунка после этого еще два дня прожил в Уське. Матрена думала, что старик умрет, так он был слаб после камлания. Она варила настой из каких-то трав, поила им отца.
Как только он оправился, то велел позвать Феню, старшую внучку. Когда девочка пришла, старик не сразу ее узнал, так она выросла за четыре года.
— Здравствуй, дедушка — весело сказала Феня, — зачем звал?
Вместо ответа, старик протянул ей старый мешок из рыбьей кожи, завязанный розовой тесемкой.
— Возьми, внучка. В музей. Там все: и халат и кости, — сказал он, рассматривая внучку внимательным взглядом своих маленьких полузакрытых глаз. — Возьми! — И старик быстро вышел из дому.
Вечером Никифор Хутунка, последний шаман бывшего стойбища, скорым поездом выехал в Датту, а оттуда рейсовым самолетом улетел в Коппи, к брату Анисиму...
У Николая Павловича в квадратной берестяной коробочке, разукрашенной тонкой витиеватой резьбой, хранятся дорогие сердцу листки. Это фронтовые письма учеников. Многие листки пожелтели, стерлись на них слова, наспех написанные в минуты затишья между боями. Все они хранят следы сгибов, потому что были сложены треугольниками, как обычно складывались солдатские письма. На каждом листке в правом нижнем углу красным карандашом проставлена дата их получения в Уське-Орочской.
Почти все юноши, окончившие в 1941 году семилетку, добровольно ушли на фронт. Николай Павлович никогда не забудет тот туманный, зимний вечер, когда ребята, во главе с Кириллом Батумом, пришли к нему и молчаливо уселись на кушетке. Николай Павлович сразу догадался, что они явились по очень серьезному делу.
— Ну, милые, говорите! — сказал он, обращаясь к Кириллу, у которого в руках была свернутая в трубку тетрадь. Николай Павлович заметил, что обычно спокойный, уравновешенный Кирилл очень волнуется, и повторил: — Говорите же.
Кирилл встал, посмотрел на своих товарищей. Те тоже поднялись. Развернув тетрадь, он стал читать:
«Дорогой Николай Павлович, с нулевого класса вы учили нас, орочей, любить свою родину — великий Советский Союз. Вы всегда так хорошо рассказывали нам, какая она огромная и прекрасная — наша родина, какая богатая и сильная, что с самых детских лет мы гордимся ею и беспредельно любим ее. Конечно, дорогой Николай Павлович, только в нашей Советской стране, под ясным солнцем Сталинской конституции, мы — орочи, люди далекой тайги, получили счастье и стали равноправными гражданами СССР. Дорогой Николай Павлович, мы хорошо помним ваши слова. Мы помним, как вы говорили нам, что в грозное для нашей родины время все мы должны стать грудью на ее защиту. Это, вы говорили, самое большое счастье для советского человека, его самый священный долг. Дорогой Николай Павлович... — Тут у Кирилла чуть дрогнул голос. Он остановился, вытер рукавом выступившие на лбу капельки пота и встретил спокойный взгляд учителя. Николай Павлович стоял, прислонившись к стене, заложив за спину руки и немного склонив на бок голову. Кирилл более громко, чем прежде, повторил: — Дорогой Николай Павлович, большое спасибо вам. Мы уходим, Николай Павлович, на фронт, защищать нашу родную Москву. Верьте нам, что мы вас никогда не подведем... Будьте счастливы с детьми и с Валентиной Федоровной».
— Кто это писал? — спросил Сидоров, едва сдерживая волнение. — Кто писал?..
Ребята переглянулись, будто спрашивая друг друга, как ответить на вопрос учителя. Они не понимали, хорошо ли было написано письмо или совсем плохо, потому что никогда не видели Николая Павловича таким взволнованным.
— Все мы писали вместе, Николай Павлович, — произнес из-за спины Кирилла Мурга Тиктамунка.
Николай Павлович взял из рук Кирилла тетрадку, прижал ее к сердцу и громко сказал:
— Пять с плюсом, дорогие мои мальчики! Пять с плюсом!
Ребята заметили, как у Николая Павловича выступили на глазах слезы, и они теснее прижались друг к другу и виновато опустили головы. Достав из кармана платок и вытерев глаза, Николай Павлович совсем спокойно сказал:
— Идите, мои мальчики. Идите, защищайте Москву. Без Москвы ни у кого из нас не будет счастья. Идите, я верю вам! — И он всех разом обнял и прижал к груди.
Рассказывая мне о фронтовой службе своих учеников, Николай Павлович, видимо из-за скромности, не упомянул об этой сцене. Мне рассказал о ней недавно вернувшийся из армии Владимир Ауканка, участник Великой Отечественной войны, награжденный орденом и тремя медалями. Он тоже принимал участие в составлении письма учителю.
— Хорошо воевали наши орочи! — говорит Николай Павлович, доставая из берестяной коробочки пожелтевшие листки. Читайте пока! Я сбегаю в интернат. Посмотрю, что сегодня ребятам готовят на обед. Почему Фекла Ивановна второй день не дает им свежих овощей?.. — С этими словами он вышел на улицу, на ходу надевая свой синий суконный френч.
Я стал читать письма. Их много было в коробочке. Вот некоторые из них, выбранные наугад:
«...Здравствуйте, дорогие пионеры моей любимой орочской школы! Посылает вам свой боевой, комсомольский привет ваш земляк, снайпер Кирилл Батум. В боях на фронте я защищаю вашу жизнь. Я вас не забуду, как не забуду цветы, что растут в нашей тайге. Мои милые ребята! Если буду жить, то скоро встречусь с вами, потому что мы победим. Я бью врагов беспощадно. Я такой же здоровый, каким был в школе. Передайте всем нашим охотникам, что стрельба идет хорошо. Боевой сердечный привет моим дорогим учителям. До свидания, пионеры!
Старший сержант
Кирилл Батум».
«Здравствуйте, дорогие Валентина Федоровна и Николай Павлович!
Прошу принять от меня горячий боевой привет. Спешу сообщить Вам, что я живу хорошо и служу хорошо. Дорогая Валентина Федоровна, я всегда вспоминаю Вас, как родную мать, а Николая Павловича, как родного отца. Вы воспитали меня и наш народ в любви к своей родине и к великому товарищу Сталину! Спасибо! Дорогой Николай Павлович, поздравляю Вас с правительственной наградой, орденом Ленина. Как хорошо, что Вас наградили высшей наградой.
Жму крепко Вашу руку. Ваш бывший ученик
Ким Пунадинка».
«Здравствуйте, дорогие воспитатели!
Прошу принять мой краснофлотский привет. Даю слово, что буду служить родине, как требует наш великий полководец и учитель товарищ Сталин. Всегда помню то, что Вы, Николай Павлович, говорили нам, когда мы уходили на фронт. Где бы я ни находился, никогда не забуду Вас, своих воспитателей. Я горжусь Вами. Вы поставили меня на светлый путь жизни. Будьте много счастливы.
Ваш ученик ороч
Намунка Софрон».
«Дорогой Николай Павлович.
Недавно читал в газете, что Вас наградили орденом Ленина. Я плакал от радости, уходя в бой. Если не погибну, напишу в Москву, какой Вы человек, пускай вся страна знает. Писать дальше некогда, гремит бой, идем в атаку.
Гвардии пулеметчик ороч
Сеченка Владимир».
«Мои дорогие, милые! Долго не писал, потому что был ранен осколком. Теперь опять жив-здоров. Спешу в родную роту, потому что там без меня скучает моя меткая снайперская винтовка. Не беспокойтесь за меня, в боях давно закалился. Когда есть время, всегда о Вас думаю. До свидания.
Ваш ученик
Филя Быхынька».
Весной 1943 года пришел от Кирилла номер Красноармейской газеты. На первой странице было помещено письмо Ильи Эренбурга к лучшему снайперу дивизии. Как дорогая реликвия, газета хранится в школе под стеклом.
Я прочел письмо и, охваченный волнением, долго смотрел на портрет Кирилла Батума. Мне хотелось запечатлеть в памяти черты этого бесстрашного воина.
Вот что писал И. Эренбург:
«Дорогой товарищ Кирилл Батум!
Я хочу Вас поблагодарить от всей души. Вы сделали большое дело. Вы освободили землю от 38 человеконенавистников.
Сын небольшого, но отважного народа, далеко от украинских степей Вы били пушного зверя. Вы были мирным гражданином мирной страны. Вряд ли Гитлер знает, что живут на свете эвенки. Он плохо разбирается в географии, невежественный и сумасшедший ефрейтор. Для него карта мира — это карта кушаний. Он смотрит, что можно сожрать. Если бы фашистам сказали, что на далеком севере живут эвенки, фашисты, вероятно, решили бы, что эвенки — дикари. Я знаю, товарищ Кирилл Батум, что Вы любите стихи Маяковского. Вы — гражданин просвещенной и свободной страны. Вы били зверя. Теперь, когда фашистские дикари напали на наши города и села, Вы бьете фашистов. Вы были охотником. Вы стали судьей.
Вы знаете искусство снайпера: у Вас спокойствие, которое страшнее гнева. У Вас ясен глаз и тверда рука. Но в сердце Вашем огонь. Вы бьете фашиста не потому, что Вы хороший охотник. Вы бьете фашиста потому, что Вы — друг детей, защитник жизни и покровитель слабых, потому, что Вы, Кирилл Батум, подлинный рыцарь.
Вас благодарят все женщины, все матери России, и с гордостью я, русский писатель, жму Вашу благородную руку. Вы говорите с каждым фашистом только один раз. Вы говорите с ним коротко и ясно. После такого разговора фашист ничего больше не спросит. После такого разговора фашист больше никуда не пойдет. Вы умеете поставить в конце точку: Вы ставите ее пулей.
Я желаю Вам боевого счастья. Я желаю Вам покарать последнего фашиста. В тот изумительный час, когда над нашей измученной землей встанет солнце Победы.
Илья Эренбург».
В этом письме была не только благодарность отличному снайперу украинского фронта, но и не меньшая благодарность русскому учителю, воспитавшему на дальнем Севере, в глухих предгорьях Сихотэ-Алиня, поколение советских воинов, горячих патриотов родины.
Письмо И. Эренбурга Кириллу Батуму явилось еще одной наградой, полученной в эти дни Николаем Павловичем.
Радость в доме учителя вскоре сменилась печалью.
Поздним вечером, когда все уже собирались ложиться спать, кто-то тихо постучал в окно и вызвал на улицу Николая Павловича. Он удивился, кто бы это мог быть в такой час, а когда отпер дверь, увидал перед собою старого Батума с бледным лицом и с трясущимся подбородком.
— Зайдите, Николай Петрович, — пригласил он старого охотника.
Батум протянул ему распечатанный конверт.
— Что-нибудь с Кириллом? — спросил учитель, но тут же отогнал тревожную мысль. Вечер был светлый, лунный, и Николай Павлович, вместо того чтобы зайти в комнату, вышел из сеней на улицу и при свете луны, поднеся письмо к глазам, стал читать.
«Дорогой Николай Петрович!
— Командование части сообщает Вам, что Ваш сын, гвардии старший сержант Кирилл Николаевич Батум, при наступлении на высоту 185, проявив геройство и отвагу в бою, погиб смертью храбрых. Разделяя с Вами отцовскую печаль по поводу дорогой потери, мы одновременно сообщаем, что Кирилл Батум был гордостью нашего подразделения. Его мужество и бесстрашие в самых горячих схватках с ненавистными врагами всегда служили примером для товарищей. Светлый образ Вашего сына и нашего боевого друга мы сохраним в своих сердцах надолго. Входим с ходатайством о зачислении гвардии старшего сержанта, снайпера Кирилла Николаевича Батума навечно в списки личного состава подразделения.
Вечная слава герою!
Прощайте, родной отец!»
— Зайдите в дом, Николай Петрович, — сказал учитель, пряча от старика свое лицо и крепко сжав его руку в своей руке. — Что делать! Война... Он честно выполнил свой долг перед народом, — тихо говорил учитель. — Милый наш мальчик, Кирилл, мы не забудем тебя...
Николай Петрович достал трубку и закурил.
Мать Кирилла еще ничего не знала, Получив на почте письмо и прочтя его там же, Николай Петрович сразу отправился к учителю. Он знал, что здесь, как это уже бывало не раз в его жизни, он найдет хоть немного утешения и в этот горестный час своей неизбывной отцовской печали...
Гвардии старший сержант снайпер Кирилл Батум стал национальным героем народа. Орочи увековечили в своих сердцах его светлое имя...
Отныне его называли не иначе, как «Сын гвардии старший сержант».
Эти слова высечены и на памятнике, который воздвигнут в центре зеленой площади в честь воинов-орочей, павших на фронтах Великой Отечественной войны.
Памятник сооружен Николаем Павловичем совместно с учениками старших классов. Это высокий обелиск, увенчанный красной солдатской звездой.
Бабушка Адьян, маленькая, сухонькая женщина с желтоватым, морщинистым, как грецкий орех, лицом, сидит на полу, подобрав ноги, и вышивает по синей канве розовый орнамент. Левый глаз у нее полузакрыт и слезится, и старушка тыльной стороной ладони все время смахивает с него слезу и вытирает руку о халат. В зубах она держит длинную трубку, затягивается с большими промежутками и лишь для того, чтобы трубка не остыла.
Комната чисто побелена. Вдоль стены, одна к другой, стоят аккуратно убранные кровати. Над ними приколочены меховые коврики, обшитые по краям красным, немного поблекшим сатином. На полу расстелены оленьи шкуры. В комнате есть и стол и стулья, но бабушка, по привычке, сидит на полу. Занятая шитьем, она словно не замечает нашего прихода.
Следом за нами входит Павел Афанасьевич Мулинка, сгорбившийся, с редкой, пересыпанной сединами бородкой. На нем черный, из чертовой кожи костюм — брюки навыпуск и пиджак. На голове — вытертая, изрядно поношенная фетровая шляпа, сильно сдвинутая на затылок.
— Здравствуйте, Николай Павлович, — говорит Мулинка.
— Николай Павлович? — спрашивает бабушка, только теперь замечая нас. — Давно, однако, не заходил. Как живешь, ничего, конечно?
— Спасибо, хорошо, — отвечает Николай Павлович.
— Пускай хорошо, чего там! — говорит бабушка, не вынимая изо рта трубки. Она откладывает в сторону шитье, потягивается, потом упирается руками в пол и высвобождает из-под себя ноги. Но прежде чем подняться, она измеряет меня, нового человека, пристальным взглядом и, кивая в мою сторону, спрашивает Николая Павловича: — Однако учитель тоже?
Мы знакомимся. Я беру ее сухую узловатую руку и хочу помочь ей встать, но бабушка, улыбаясь, отнимает руку и встает сама. Она подходит к столу, выдвигает стулья, приглашает сесть.
— Где же Елена Алексеевна? — спрашивает Николай Павлович.
— Шкурку мнет, — отвечает бабушка и, подойдя к окну, кричит: — Елена, бросай!
Через пару минут появляется женщина в таком же, как у бабушки Адьян, синем сатиновом халате.
— Здравствуйте, Николай Павлович! — говорит она и садится на край кровати.
Я замечаю, что на тумбочках рядом с графинами с водой лежат буквари. Но это ничуть не удивляет меня, я уже давно знаю, что в Уське все учатся, даже глубокие старики.
— Шкурки готовите к осени? — спрашивает Николай Павлович Елену Алексеевну.
— Конечно, будем унты шить, — отвечает Елена Алексеевна, лучшая из мастериц по шитью меховой национальной обуви.
Старики и старухи, живущие в этом доме, не хотят сидеть без дела. Даже самая старая из всех — бабушка Акунка находит для Себя занятие: крошит табак, разматывает нитки. А Павел Афанасьевич Мулинка каждое утро приносит на кухню дрова, таскает воду из Тумнина.
— Что, Николай Павлович, артель делать будем или, однако, не будем? — после недолгого молчания спрашивает Елена Алексеевна.
Она достает из глубокого кармана халата горсть табаку и набивает им трубку.
— Будем об этом говорить, — отвечает Николай Павлович и поясняет мне, что старики давно хлопочут об организации артели по пошиву меховой обуви и рукавиц.
Бабушка Адьян вынимает из-под матраца пару детских унтов из нерпичьего меха и маленькие рукавицы, расшитые красным узором.
— Смотри, какие шьем, разве плохо? — спрашивает она.
— Надо артель, конечно, — повторяет Елена Алексеевна. — Старухи все здоровые, чего там!
Оказывается, мастерицы занимаются своим любимым делом от случая к случаю, когда удается достать несколько нерпичьих или оленьих шкур. Но очень редко выпадает такое счастье. Колхозные бригады сдают пушнину на заготовительные пункты. А старики, живущие в этом доме, только изредка промышляют зверя, чтобы, как говорит Мулинка, поразмять свои сухие кости.
— Артель если делать — шкурки, думаю, будут, — говорит Елена Алексеевна. — Денег, конечно, старикам будет на табак — кури сколько надо.
— Верно, конечно, — добавляет бабушка Адьян.
— Разве не хватает вам? — спрашивает Николай Павлович.
— Хватает, конечно, — говорит Мулинка. — На свои деньги можно много больше курить.
Бабушка Адьян утвердительно покачивает головой.
— Я тоже думаю, что нужно артель создавать, — заключает Николай Павлович.
— Айя ну-ли! — улыбаясь, говорит Адьян. — Николай Павлович сказал: надо!
— Надо заявление писать, чего там, — оживляется Елена Алексеевна. — Можно, конечно, в Совгавань ехать, в райком партии прямо. Райком всегда даст почет старухам.
В самом деле, подумал я, почему бы не создать артель старым орочам. И, конечно, не только потому, что старики будут иметь свой заработок на личные расходы. Такая артель, и с этим согласен Николай Павлович, будет давать дополнительный доход колхозу «Ороч». Трудовое объединение опытных мастериц возродит и национальное искусство маленького народа. Ведь не только чудесную меховую обувь шьют они. Поистине с неподражаемым мастерством делают они и красивую берестяную посуду, украшая ее тончайшим орнаментом. Работа их славится. Многие специально едут из города, чтобы заранее, с осени, заказать красивые меховые унты или рукавицы, купить для подарка чумашки, кондюго, туески, шкатулку...
Дом престарелых орочей — гордость жителей бывшего стойбища. Старейшие и, значит, самые уважаемые люди родов живут в этом светлом, просторном доме, обеспеченные всем необходимым. Государство кормит, одевает, лечит их, заботится о том, чтобы ничто не омрачило их старость.
Я не знаю, есть ли еще такие дома на Севере, но в далеком, таежном поселке, на берегу Тумнина, в полном достатке живут тридцать самых старых орочей.
Бабушка Акунка — она считает, что живет уже сто пятнадцать зим, — невысокая, сухонькая старушка, глядит на меня маленькими, тускловатыми, словно затянутыми сизой дымкой глазами.
— Хорошо помните, как жили раньше? — спрашиваю я ее.
— Помним, конечно! — отвечает она тихим голосом.
Мне кажется, что она меня плохо видит, потому что, разговаривая со мной, глядит мимо меня в пространство. Я пересаживаюсь поближе, спрашиваю:
— Неужели все помните?
Она утвердительно качает головой. В самом деле, если бабушка не ошибается годами, то почти век — подумать только, целый век! — она провела в тайге, в тесном, из корья шалаше, где летом душно, а зимой холодно: только в самой середине шалаша, где горит очаг, тепло, а в двух шагах от огня, у стены — стужа. Сколько вынесла на своих хрупких плечах эта женщина, у которой на глазах рождались и исчезали целые роды и семьи. Бабушка Акунка дожила-таки до светлых своих дней. Теперь ни пурга, ни ливни не страшны орочам, темнота осенних ночей им не помеха, теперь даже самые древние старики говорят только о жизни.
Некоторые старики называют себя безродными. Когда-то у них были свои семьи, свои шалаши, свой очаг. Но болезни, занесенные в тайгу купцами из другой страны, уничтожили все живое в их стойбищах.
— Как же вам удалось спастись от худого поветрия? — спросил я Ивана Федоровича Бяпалинку. Это был последний и единственный из исчезнувшего лет сорок пять тому назад рода Бяпалинки.
— Был на охоте, наверно? — неопределенно говорит Иван Федорович. Он вспоминает и рассказывает страшную правду своего прошлого.
Это было в конце зимы, снег в тайге стал рыхлым, ноздреватым, но еще лежал плотно. Широкие лыжи, обшитые нерпичьим мехом, хорошо скользили, и Иван Федорович уходил в глубь тайги, к тем местам, где, как ему рассказывали, появилось много белок.
Полный надежд на богатую охоту, с веселыми мыслями шел он туда. В пути проверял самострелы, расставленные на соболя. Бяпалинка рассчитывал пробыть в дальнем кедровнике не меньше месяца.
В тот год, исключительно богатый соболем, белкой, с разных концов приезжали к орочам скупщики мехов. Говорили, что в стойбищах Ма и Дюколи, после того как уехали скупщики, кто-то из орочей заболел. Но, к счастью, ударили сильные холода и болезнь приостановилась. Не оспа ли? Ее орочи боялись больше всего.
Как только подули теплые ветры, Бяпалинка с богатой добычей, весь обвешенный белками, пустился в обратный путь. Был конец апреля. Над тайгой высоко стояло солнце. Днем с горных перевалов бежали шумные потоки воды; правда, по вечерам потоки перехватывало сильным еще морозом, однако весна чувствовалась во всем.
Путь до стойбища предстоял дальний и долгий. Приходилось делать много привалов.
Рано утром Бяпалинка подошел к родному стойбищу. Оно было мертво — даже собаки не лаяли. Бяпалинка приблизился к самому крайнему шалашу. Ветер хлопал легкими берестяными дверями. Бяпалинка обмер от страха. Он все понял, дальше итти он не смел: значит, болезнь сделала свое страшное дело. Значит, оспа!
Иван Федорович не помнит, сколько он бежал; кажется, весь день и всю ночь, потому что в соседние стойбища, узнав, откуда он бежит, его не пускали. Орочи, чуткие к чужому горю, бросали Бяпалинке пищу — юколу, куски вареного мяса, лепешки; они кричали ему, чтобы он скорей уходил в глубь тайги, отсиделся там, а когда опасность минует, пусть придет, помогут ему.
Слушая страшный рассказ об этой трагедии лесного народа, я вспомнил слова В. К. Арсеньева, сказанные им еще в 1908 году:
«Другими причинами их вымирания являются болезни. Особенно сильно свирепствует среди них оспа. От оспы они вымирают страшно быстро. В течение нескольких суток от целого стойбища не остается ни одного человека...»
Так, по счастливой случайности, остался в живых Иван Федорович Бяпалинка. Ему уже за семьдесят, но выглядит он еще совсем бодро. Иногда его тянет в тайгу, он садится в ульмагду и плывет вдоль берега родного Тумнина, ловко, совсем еще по-молодому работая длинным шестом.
До того как для них был открыт дом, старики жили где придется, где приютят. Они помогали по хозяйству, нянчили детей; получали от колхоза пособие мукой, рыбой, мясом и другими продуктами. Время шло, люди старели, многие нуждались в лечении, в уходе. Тогда и возникла мысль организовать Дом старейших.
Николай Павлович вместе с врачом Петром Степановичем Шарак — орочи с уважением вспоминают его — по поручению партийной организации и сельского совета обратился с письмом в районный центр. Вскоре оттуда пришел ответ, что бумаги посланы в Хабаровск. Через полтора месяца из Хабаровска сообщили о том, что отношение послано в Москву.
— Москва, какое дело есть, всегда решает быстро! — с надеждой говорили старики и по нескольку раз в день приходили то к Николаю Павловичу, то к Петру Степановичу Шарак справляться, нет ли известий из Москвы.
— Москва далеко, — говорили они орочам, — не так быстро такие дела решаются. Нужно подождать.
— Верно, — соглашались старики. — У товарища Сталина работы много, конечно. Везде старики есть, все ему письма пишут. Будем ждать.
В конце апреля, как только вскрылся Тумнин, вместе с весной пришло в Уську-Орочскую и долгожданное известие из Москвы. Правительство решило открыть Дом престарелых орочей и отпустило для этого необходимые средства.
В тот же день партийная организация колхоза провела торжественный митинг. На площадь с алыми флагами явились все жители поселка — и стар и млад. Первое слово взял коммунист Тихон Иванович Акунка, которого выделили ответственным по устройству старейших. Он рассказал орочам о той большой заботе, которую проявляют о маленьком народе наша партия и великий вождь товарищ Сталин.
— Да здравствует великий Сталин! — заключил свою речь Тихон Иванович.
И стало шумно от ликующих возгласов на просторной, залитой весенним солнцем площади.
Потом взял слово старый Мулинка.
— Москва далеко, однако совсем близко Москва! — Вот все, что он сказал, но все поняли глубокий смысл этой краткой речи.
Иван Федорович Бяпалинка поднялся на крыльцо, служившее трибуной, но он так волновался, что долго не мог ничего сказать. Думали, что он ничего и не скажет. А зачем говорить? — решил и сам Иван Федорович, все и без того хорошо знают о его жизни. Уже сойдя с крыльца, он произнес только одно слово:
— Спасибо!
Бабушка Адьян оказалась крепче, разговорчивей Бяпалинки.
— Айя ну-ли, — сказала она бодро. — Не худо нам свой дом иметь. Я старая, много понять не могу, конечно, однако новая жизнь большое счастье людям дает. Я так думаю: в новом доме жить будем, кушать, отдыхать сколько надо. Работать хочу, то же самое, можно мало работать. Унты шить или еще чего. Кто дал, думаю, счастье людям? Товарищ Сталин, конечно. Он, как солнце весной, — одна радость! Теперь жить долго можно. — И она подала руку Тихону Ивановичу, чтобы он помог ей сойти с крыльца.
Были посланы пригласительные письма всем старикам. В них подробно описывалась будущая жизнь в Доме старейших.
«Приезжайте, а кому трудно самому ехать, за теми будут посланы проводники. Берите с собой только самое необходимое, и лучше всего — ничего с собой не берите. Здесь дадут вам новое белье, новую теплую одежду, у каждого будет отдельная постель. Питание получите три раза в день. А чаю сколько угодно. Добро пожаловать, уважаемые старые люди. Встретим вас, как родных. Вы дожили до счастливых дней. Приезжайте, поселитесь в теплом доме, который отдан вам навечно. Ждем вас, дорогие старики».
Прошло пять дней, и на Тумнине встретились ульмагды. Одни неслись вниз по течению, другие, подталкиваемые шестами, медленно плыли вверх.
Дом уже был убран и приготовлен к приему гостей. Но прежде чем распределить стариков по комнатам, их отвели в баню. Многие годами не пользовались мылом и горячей водой и, переступив порог бани, не знали, с чего начать. Тогда Валентина Федоровна созвала свой женский актив, и женщины помогли старухам в трудном деле. Тихон Иванович пришел на помощь старикам. После мытья всем выдали чистое белье и новую верхнюю одежду.
Однако не все согласились сдать свои старые пожитки на склад. Хотели хранить их при себе, под матрацами или, в крайнем случае, под койками. С трудом убедили стариков, что этого делать не следует.
— Смотрите, как чисто в комнатах. Все здесь у вас новое, выстиранное, выглаженное, — говорила Валентина Федоровна.
— А на чем же спать? На голом полу, что ли?
— Зачем на полу, людям на кроватях спать нужно.
— На полу, однако, лучше — не упадешь! — заявила старуха из Датту. Она привезла с собой в мешке несколько меховых подстилок, на которых спала много лет. Ей показали, как хорошо спать на мягкой кровати, и только тогда она согласилась сдать в кладовую свой мешок.
В день Первого мая, рано утром, перед демонстрацией, к старикам пришли школьники, поздравили их с праздником и каждому на грудь прикололи алый бантик. Потом школьники вместе со стариками вышли на площадь, где уже собралось много народу. Дети были в новых костюмах, новых ботинках, с яркими пионерскими галстуками. Перед началом демонстрации Валентина Федоровна вынесла из школы флажки, чтобы раздать детям, но их расхватали старики.
— Зачем детям давать, они ведь порвать могут! — сказала бабушка Адьян, расправив флажок и высоко подняв его над головой.
Как издавна повелось у орочей, впереди выстроились самые старые люди стойбища. Некоторые шли, опираясь на палки, и, подобно бабушке Адьян, размахивали флажками до окончания демонстрации.
Прошли по всем улицам, снова вернулись на площадь. Здесь состоялся митинг. После митинга охотники устроили состязание по стрельбе из лука, гонки на оленях...
До позднего вечера не умолкал шум на площади. Разошлись поздно, когда отгорела вечерняя заря над тайгой и из-за сопок взошла полная луна.
Старейшие до сих пор вспоминают этот день.
Николай Павлович говорит, что алые бантики, оставшиеся у них с праздника, старики носили долго.
Зимой старики начали посещать ликбез. Учились усердно. Многие выучились писать и читать. Отдохнув, набравшись сил, некоторые из них пожелали вернуться на работу.
— Не больная, — говорила Ольга Федоровна Пунадинка. — Работать надо. Пойду на огородное хозяйство.
— Куда же вы, старенькая? — говорили ей.
— Ничего, слаба стану, вернусь обратно.
И она ушла на огородное хозяйство и до сих пор там работает. Ушел на охоту и Федор Григорьевич Мулинка. Он прибыл в Дом старейших совсем слабым, жаловался на боль в груди. Отдохнув за лето, заскучал без дела.
В годы войны лучшие мастерицы Уськи-Орочской готовили товарищу Сталину подарок. Орочи гордятся тем, что этот подарок хранится в Москве.
— Никогда мы таких унтов никому не шили, — рассказывает главная мастерица Ольга Федоровна Пунадинка. — Мы так выделали кожу сохатого, что она мягче и тоньше шелка стала. А какой кисет мы сшили, какие рукавицы, какие туфли! Каждая стежка, каждая ниточка как живая была.
— Бабушка Адьян, расскажи, как наше письмо писала товарищу Сталину. Помнишь, на бересте писала, все люди пришли смотреть.
— Чего там, не одна я писала. Все орочи писали. Жизнь нашу писали, счастье большое писали...
Письмо орочей к Иосифу Виссарионовичу Сталину, написанное на бересте и украшенное национальным орнаментом, по свидетельству Николая Павловича, — вдохновенное произведение народного искусства. Весь жар своей души, всю свою беспредельную любовь к тому, кто возродил их к жизни и дал счастье, вложили орочи в каждое слово этого письма, в каждый завиток орнамента.
— Сталин, как солнце, — одна радость!
До позднего вечера мы сидели в Доме старейших.
Пришел я туда, чтобы как можно больше узнать о прошлой жизни орочей, но разговор все время касался новой жизни, которая пришла на берега Тумнина.
Сумерки сгустились за окном, и в доме стало темно. Бабушка Адьян поднялась, подошла к выключателю и круто повернула его. Большая электрическая лампа над столом вспыхнула, озарив комнату ослепительным светом...
Весь поселок осветился огнями. Огни горели не только в окнах домов. Они горели на станции, на улицах, на площади. Свет был повсюду. Свет над тайгой и над высокими сопками Сихотэ-Алиня.
Он приехал в Уську дневным поездом и, не отдохнув с дороги, сразу пришел к Сидоровым. Узнав, что их нет дома, он с минуту постоял в нерешительности и уже хотел было уйти, но я задержал его.
— Я подожду, — сказал он и сел на кушетку.
Это был невысокого роста, худощавый молодой человек, сутулый, с бледным лицом и с большими, широко расставленными глазами; он прищуривал их, как это делают близорукие люди.
— Приехали на каникулы? — спросил я. Мне показалось, что он студент.
В эти дни уже многие из бывших учеников Николая Павловича приехали в Уську на лето. И все они побывали в этом доме.
— Нет, я уже кончил учебу, — сказал Петр Анисимович Ауканка.
Он достал из кармана расческу, подул на нее и принялся поправлять свой черный, как смоль, коротко подстриженный бобрик.
— Приехал работать, — добавил он и, опять подув на расческу, спрятал ее. Я окончил четырехлетнюю краевую школу культпросветчиков.
— Будете преподавать в семилетке?
— Нет. Буду лектором.
Он потянулся к этажерке с книгами, которая стояла у окна, и хотел было достать одну из книг, но чуть не уронил всю стопку. Он стал перебирать книги, и по тому, как он откладывал их в сторону, кивая при этом головой, можно было догадаться, что они ему знакомы.
— Вот, — сказал он, достав из-под самого низу небольшую книгу. — Вы читали — Говард Фаст «Последняя граница»?
— Читал. Хорошая книга.
— Мало сказать: хорошая. Эта, книга очень помогла мне, когда я писал дипломную работу.
— Работу об индейцах? — удивился я.
Ауканка поспешил объяснить:
— Тема моей работы была «Малые народы Хабаровского края в эпоху социализма». Преподаватель посоветовал мне написать работу на более широком материале, привлечь факты современного положения малых народов в других странах. Особенно в Америке. Я уже принялся изучать американских эскимосов и алеутов. Как раз тогда мне в руки попалась «Последняя граница». Прочел ее. В ней рассказывается об индейцах прошлого века. Но со времен, описываемых Фастом, положение индейских племен не стало лучше. Нет, еще хуже во много раз. Многие племена, как, например, «Черная нога», почти совсем вымерли. Да и не только «Черная нога».
Ауканка подошел к столу, сел и, положив книгу перед собой, принялся быстро перелистывать. Отыскав нужную страницу, он стал читать:
«Маленький Волк покачал головой: — Я не могу отдать этих людей. Напрасно ты угрожаешь нам голодной смертью, мы и так умираем от голода. Но я не могу отдать тебе людей. Я друг белых. Я был их другом много лет. Я думал, что лучше работать вместе с белыми, чем умирать, сражаясь против них. О себе я не забочусь, я старик. Но я вижу, что от племени осталась только горсточка. Это очень страшно, когда умирает целый народ, но если уж мы должны умереть, то лучше умереть сражаясь, чем от того, что вы называете законом белого человека...»
Ауканка закрыл глаза и откинулся к спинке стула. Было видно, что он очень волнуется.
— В чем же была их вина, помните? — спросил он и прочел дальше:
«— До каких пор мы должны оставаться здесь? — сдержанно начал Маленыкий Волк, не повышая голоса. — До тех пор, пока мы все не умрем? Ты смеешься над моим народом за то, что он сидит в своих типи, а что ты хочешь, чтобы он делал? Работал? Охотиться — вот наша работа. Мы всегда жили так и никогда не голодали. Потому что с незапамятных времен мы жили в своей собственной стране, в стране лугов и гор и сосновых лесов. Там не было болезней и редко кто умирал. С тех пор, как мы здесь, мы все больны и многие умирают. Мы голодаем, и мы видим, что от наших детей остались кости да кожа. Разве это преступление, если человек хочет вернуться на свою родину?»
Наступило молчание. Ауканка закрыл книгу, отодвинул ее в дальний угол стола. Он закурил и, выпуская синие колечки дыма, рассеивал их рукою.
— Да, они давно лишили индейцев родины, загнав их в так называемые резервации, где земля пуста и бесплодна. Они держат остатки племен в рабской зависимости, лишив этих несчастных людей всех человеческих прав, оставив им одно лишь право — умирать. Захотят капиталисты провести железную дорогу по земле, где резервация, они и оттуда выгонят их. Да только ли это?! — Он достал из бокового кармана пухлую записную книжку, и я заметил, что страницы в ней исписаны мелким, почти бисерным почерком. — Вот, хотите, самые свежие факты. Скажем, племя навахо. Это наиболее многочисленное племя. И вот, половина детей этого племени не посещает школу из-за отсутствия верхней одежды. Но это мало тревожит «цивилизованных» янки. Они возрождают у индейцев племенной уклад, воскрешают древние, давно забытые обычаи. Зачем, говорят они, дикарям просвещение? Это в середине двадцатого века!
Петр Анисимович взял новую папиросу и прикурил ее от старой.
— Знаете, как американцы истребили племя «Черная нога»? Они насильно впрыскивали индейцам вирус черной оспы. За одно лето погибло сто тысяч человек. Подумайте, сто тысяч! Осталась небольшая горсточка. Теперь американцы поселили их в каком-то парке, вернули в первобытное состояние и показывают праздным туристам. Таковы факты. Я писал о них Николаю Павловичу. И когда я смотрю в журнале «Америка» красочные картинки «индейского рая», то я, ороч, сын маленького лесного народа, негодую.
Ауканка потрясает в воздухе своей записной книжкой и прячет ее в карман.
— Когда-то, в старых книгах, нас, жителей уссурийской тайги, называли «русскими индейцами». Но посмотрите, что стало теперь! Орочи получили великие права советских граждан. К нам в тайгу, как посланцы большевистской партии, как старшие братья, пришли русские люди. Они посвятили нам всю свою жизнь. Они помогли нам подняться из тьмы к свету. Чего только нет в нашей маленькой Уське? А сколько радости принес орочам поезд, который пришел на Тумнин!
— Вы кончали семилетку у Николая Павловича? — спросил я.
— Конечно. Я очень благодарен ему. Николаю Павловичу пришлось со мной много повозиться. Ведь я в детстве очень болел.
Я попросил Петра Ауканку рассказать о его жизни.
Он задумался, прищурил глаза и спокойно заговорил.
— Когда мне исполнилось пять лет, я поскользнулся на льду, упал и сильно ушиб спину. Старухи лечили меня таежными травами. Это не помогло. Отец обратился к шаману, и тот устроил большое камлание и стал выгонять из меня болезнь. Когда и это не помогло, все в доме поняли, что я останусь калекой. Отец был в отчаянии. Орочи очень дорожат сыновьями, потому что еще один мужчина в семье — это еще один охотник.
Я позабыл вам сказать, что родился в январе. В ту ночь, когда я появился на свет, рассказывала мать, была очень сильная пурга. Наш легкий берестяной шалаш качался под ударами ветра. Мать укутала меня в старенькую оленью шкуру и положила у самого порога на снег. К общей радости всех домашних, я даже не простудился.
— Крепкий будет, — сказал отец, посмотрев на меня счастливыми глазами.
Действительно, до того дня, когда я упал на льду, я ничем не хворал.
Когда мои сверстники пошли в школу, я тоже хотел итти с ними, но Сергей Иванович — так звали нашего прежнего учителя — лишь сочувственно посмотрел на меня и сказал, что мне лучше не ходить в школу. Я в самом деле чувствовал себя очень слабым, особенно весной.
Потом меня стали поить медвежьим жиром, и я немного окреп.
Я просыпался рано, чуть свет, садился у окна и с завистью глядел на моих однолеток, которые веселой гурьбой бежали в школу. Когда они возвращались домой, я снова садился на свое место у окна. Я так свыкся с этим, что встречать и провожать соседских ребят стало как бы моей обязанностью. Я смеялся, видя, как они смеются. Мне казалось, что я вместе с ними ношусь по улице, играю в снежки, перепрыгиваю через сугробы, леплю из талого снега шамана Иннокентия, которого мальчики дразнили, узнав, что он запирает своих сыновей и не пускает в школу.
И вдруг в моей жизни произошла перемена. Это случилось в тот самый день, когда Николай Павлович, знакомясь с орочами, зашел и к нам.
— Почему, молодой человек, не ходите в школу? — спросил он. — Может быть, ждете отдельного приглашения?
Я не понял, серьезно ли говорит новый учитель или просто шутит надо мной? Я слез с подоконника, лег на медвежью шкуру и зарылся в нее с головой.
— Что же ты, мальчик, испугался? Я серьезно говорю, что пора в школу.
— Не берут его, однако, — сказала мать. — Совсем он у нас худой.
— Это почему же не берут?
— Худая болезнь у него, — объяснила мать. — Зачем учить? На охоту ему нельзя. На рыбалку тоже, конечно. Пускай его дома сидит. Все равно ничего...
— Завтра же в школу! — строго сказал Николай Павлович.
Когда он пошел к дверям, я поднял голову и из-под локтя посмотрел ему вслед.
— На охоту нельзя, на рыбалку тоже, — передразнивал я мать. — Что же мне, совсем темным остаться?
Я раньше всех приходил в школу и позже всех уходил домой. Мне нельзя было играть с мальчишками на улице, и все время я отдавал урокам. Потом открыли интернат, и я стал жить в интернате. Но опять приключилась беда: у меня вдруг отнялась правая рука. Она стала у меня как деревянная. Я не мог держать карандаш, не мог перелистать букварь — ничего не мог делать ею. Мне страшно стало жить. Меня отвели к доктору, Петру Степановичу, тот осмотрел мою руку и сказал, что попробует ее лечить.
— Наверно, опять учиться не буду? — еле сдерживая слезы, спросил я.
— Пиши левой, — сказал он.
— Разве можно левой?
— При желании все можно. Пока будем лечить правую руку, пиши левой. Каждый день будешь приходить ко мне в больницу. В четыре часа. Знаешь, когда четыре часа?
— Знаю, конечно. Мы уже давно прошли в школе часы.
Несколько месяцев Николай Павлович учил меня действовать левой рукой, и я научился. Правда, я стал писать немного хуже, чем писал, но это не так важно.
Весной, когда я оканчивал пятый класс, в поселке Датту был созван кустовой слет отличников учебы. Просили и от нас прислать делегатов на этот слет. Но так как у нас отличниками были все, пришлось ехать в Датту всей школой, в том числе и я поехал. Нужно ли говорить, как я был счастлив!
Дорога, помню, была очень долгая и тяжелая. Взяв с собой продуктов, мы на шести санях, во главе с Николаем Павловичем, отправились в путь. Проехав километров пятнадцать по Тумнину, лошади стали вязнуть в талом льду, наполовину смешанном с водой. Николай Павлович подумал, что разводья только у самого берега, и велел выехать на середину реки, но и там лед уже был очень слабый. Я помню, как наш учитель волновался за нас.
— Всем слезать с саней, итти пешком. Только Петя пусть останется, — сказал он. Но мне не хотелось одному сидеть на санях, и я тоже спрыгнул на лед. — По одному вперед, и идите осторожней.
Время уже было такое, когда лед на реке мог каждую минуту тронуться. Ведь у нас весна всегда приходит неожиданно. Только осень тянется очень долго. Здесь осень самая лучшая пора.
— А как же сани? — спросил Николая Павловича Кирилл Батум.
— Лошадей я проведу сам, а вы по, одному за мной, — сказал учитель.
— Только до Алексеевки лед будет слабым, а дальше, в устье Тумнина, лед еще ничего, крепкий, — сказал Кирилл. Он был одних лет с нами, но держался совсем как взрослый. Он был очень смелый, ходил далеко на охоту и убил в эту зиму двух медведей.
Кирилл был прав. В устье лед в самом деле оказался крепким.
Короче говоря, мы приехали в Датту, когда уже стало вечереть. Нам отвели большое помещение. Накормили. Приготовили постели. Мы так устали с дороги, что сразу же после ужина легли спать. А утром, в воскресенье, состоялся слет. Нашу школу признали самой передовой школой, и она завоевала красное знамя.
Николай Павлович, которому вручили знамя, передал его мне, может быть потому, что я рядом с ним стоял. И как ни трудно мне было нести знамя, я высоко поднял его и сошел со сцены. Это было большое для меня событие. Значит, в той победе, которая завоевала наша родная школа, была и моя доля. Я ведь со второго класса учился на отлично.
На следующий день, после того как мы показали нашу самодеятельность, — я читал стихи Маяковского «Возьмем винтовки новые», — мы выехали в обратный путь. Лед на реке почти совсем раскис. И все-таки мы шли вперед, за Кириллом Батумом, который верхом на лошади вез красное знамя.
Возле Алексеевки дорога окончательно испортилась. Вода покрыла лед. И Николай Павлович отдал распоряжение итти берегом. А берега Тумнина — видели какие? Сопки и тайга. Мы шли по пояс в снегу, но никто из нас не жаловался. Я считался самым слабым и то не отставал от ребят.
Я всегда почему-то помню этот слет, все до мелочей помню, как шли, какое настроение было, какие мысли приходили в голову...
В самом деле, что бы теперь со мной было, если бы не Николай Павлович. Спасибо ему, конечно. Он очень много для орочей сделал. Недаром он двумя орденами награжден — орденом Ленина и Трудового Красного Знамени.
И еще мне запомнилась долгая поездка на агит-нартах. Дело в том, что наши охотники подолгу живут в тайге во время промысла. И Николай Павлович соорудил специальные нарты для культурного обслуживания наших охотников. Это был фургон из фанеры с кабинкой и двумя маленькими окошками. С внешней стороны фургон был обит плакатами, разукрашен национальным орнаментом. Внутри были газеты, шашки, шахматы, домино, разные брошюры. Одним словом, настоящий красный уголок на полозьях. Но он был очень легкий, и поэтому одна упряжка хорошо везла его по зимней дороге.
Когда агит-нарты отправлялись в свой первый рейс, многие шутили: чего только не придумает Николай Павлович. Только охотникам мешает, да белок и соболей отпугивает.
Но это было не так, конечно. Охотники с радостью встретили агит-фургон. Изменилась наша жизнь, и вместе с ней изменился и труд ороча. Теперь охотились на зверя не в одиночку, а целыми бригадами. И колхозников нужно было культурно обслуживать. Я помню, когда к нам приехал инструктор райкома партии — к нам ведь часто приезжали из райкома, — то он очень похвалил агит-нарты.
Мы выехали рано утром. Был очень сильный мороз. Когда мы пересекли Тумнин и въехали в глубь тайги, перед моими глазами открылась вся красота нашей родной природы. Я точно впервые увидел покрытые мохнатым снегом вековые деревья. Когда над лесом поднялось зимнее солнце, тайга засверкала. Было очень тихо вокруг, как бывает иногда только зимой.
Мы приехали поздно вечером к охотничьей стоянке. Здесь было два шалаша из корья. В каждой горел очаг. И вдруг я вспомнил, что, когда был совсем еще маленький, мы жили в таком же шалаше, куда зайти взрослому можно было только согнувшись. Дым плавал под низким потолком и так ел глаза, что порой нельзя было различить сидевших рядом с тобой у очага. Теперь в таких шалашах орочи уже давно не живут. Только охотники во время промысла. С наступлением сумерек орочи стали возвращаться на ночлег. Первым делом они просили почитать им свежие газеты. И пока варился в котле ужин, я читал им «Советскую Звезду», «Правду», «Известия». Потом играли — кто в шашки, кто в домино. И, несмотря на усталость, долго не ложились спать.
Нет, очень здорово Николай Павлович придумал агит-фургон! Мы пробыли в этой бригаде два дня и потом поехали дальше. Охотничьих бригад в тайге было несколько. И все с нетерпением ждали нас.
Ну, вот вам, кажется, все из моей жизни, — сказал Петр Анисимович, закуривая папиросу. — В тысяча девятьсот сорок третьем году я окончил у Николая Павловича семилетку. Поработал немного заведующим избой-читальней, библиотекарем и потом уехал в город на учебу.
— Готовая лекция, — сказал я Петру Анисимовичу. — Для начала лучше и не надо.
— Вы думаете? — удивился он. — Николай Павлович мне писал, чтобы я сохранил материал об индейцах. Непременно надо рассказать о них орочам. Это понятно. Но при чем тут моя биография?
Он встал, подошел к окну, отдернул за навеску и широко распахнул створки. В комнату, вместе с вечерним ветром, ворвались пряные запахи тайги, среди которых, как всегда, самым резким был запах багульника…
Не было дня, чтобы к Николаю Павловичу не зашел кто-нибудь из его бывших учеников. Среди них были учителя и служащие местных учреждений — почты, сберегательной кассы, клуба, сельского совета, правления колхоза, мотористы рыболовецких судов и студенты, приехавшие на каникулы. Для всех дом Сидоровых был родным домом. В жизни каждого из них Сидоровы занимали свое особое место.
В дни затишья на путине, когда только что прошла горбуша, приехал ненадолго в Уську Александр Федорович Мулинка. И весь день он провел у Сидоровых. Жизненный путь этого ороча примечателен. После семилетки он, по совету Николая Павловича, уехал во Владивосток, в мореходное училище и, успешно окончив его, совершил кругосветное плавание. Своими глазами Александр Мулинка увидел огромный чужой мир и, наблюдая порядки в том чужом мире, мысленно повторял слова своего любимого поэта: «Читайте, завидуйте, я — гражданин Советского Союза!»
Он видел, как английские джентльмены, надвинув на глаза широкополые, белые шляпы, подгоняли стеками сожженных солнцем индийских рикш. Он видел в Сингапуре грузчиков, которые, сгибаясь под тяжестью, бегали то вверх, то вниз по шатким сходням. Когда им взваливали на лечи огромные кипы хлопка или мешки с рисом, то на шее у них вздувались синие вены, которые, казалось Мулинке, вот-вот лопнут. Александр Федорович не раз вспоминал, как на Эгершельде во Владивостоке огромные портальные краны быстро разгружали пароходы, и никак не мог понять, почему в Сингапуре такие же краны бездействуют, а люди, надрываясь, разгружают глубокие трюмы океанских судов вручную. А когда понял, почему это так происходит, то испытал смешанное чувство жалости и возмущения: жалости к грузчикам и возмущения теми, кто остановил краны. Он видел голодных детей, сидящих на тротуарах и просящих милостыню. Он видел безработных, спящих под дождем в парках Лондона и Ливерпуля. Он видел пьяных американских солдат, которые разбивали зеркальные витрины магазинов в Гонконге. Наконец, он видел демонстрации рабочих, идущих под красными флагами сквозь тесные полицейские кордоны. Если рассказать все, что видел этот скромный, тихий юноша со спокойным, немного суровым лицом и с глазами, вобравшими в себя целый мир, потребуется много времени.
Перед самой войной в Архангельске Мулинка был мобилизован в армию и, попав на Ленинградский фронт, отличился в боях как меткий снайпер. И, когда наступил светлый день победы, он вернулся на родной берег Тумнина, чтобы жить и трудиться со своим народом.
Часто приходила в дом Сидоровых и Дарья Филипповна Намунка, учительница местной школы. Она рассказала мне, как она, после окончания техникума народов Севера в Николаевске на-Амуре, впервые явилась на урок.
— Я так оробела, что остановилась у дверей и не могла переступить порог класса. Дети уже сидели за партами и приготовились встать, чтобы приветствовать меня. А я стою и ни с места. И тут кто-то взял меня осторожно за локоть и ввел в класс. Я обернулась, увидела Николая Павловича. «Смелей, смелей, Дарья Филипповна. Дети ждут вас», — сказал он строго. Не знаю, почему так получилось, но, увидев парту, за которой я когда-то сидела, я забыла про арифметику и начала рассказывать детям о своей жизни. Николай Павлович тоже просидел в классе весь урок, до самого звонка, и слушал меня.
— Ну вот и молодец, — сказал он мне. — Желаю удачи. — И крепко пожал мою руку. От этих слов будто крылья выросли у меня. И вот уже десять лет, как я преподаю в начальных классах.
То же чувство тревоги пережила и учительница Надежда Лукьяновна Ауканка, когда, после трехлетней разлуки с милой сердцу Уськой, вновь пришла в нулевой класс, но уже в качестве преподавателя.
Выросло новое поколение просвещенных людей, интеллигентов из среды маленького народа. Все это люди одной светлой судьбы, которая возможна только в нашей стране, где самым драгоценным является человек, независимо от рода и племени.
Теперь Николаю Павловичу приходится направлять своих воспитанников не только в педагогические учебные заведения. Нужны врачи, фельдшера, агрономы, киномеханики, командиры рыболовецких судов, счетные работники. Об этом приходится думать уже сегодня. Вот почему открытие школы-десятилетки — дело самого ближайшего будущего.
Перед орочами все явственней открывается их завтрашний день. Новый поселок, проект которого уже лежит в столе председателя сельского совета, будет совсем не похож на старую Уську-Орочскую, зажатую между берегом Тумнина и линией железной дороги. Это будет новый, социалистического типа поселок, где через пять-шесть лет не менее одной трети жителей составят люди умственного труда.
Уже сегодня труд охотника, рыбака и земледельца в далекой северной тайге не только строго размерен планом, но строится на научной основе.
Орочи понимают это. Чтобы сохранить на будущее богатые запасы рыбы в Тумнине, где осенью нерестятся лососевые породы, они выдвинули свои неводы в открытое море. А в месяцы, запретные для охоты, ни один из них не выстрелит в сохатого или в белку, потому что так нужно в интересах государства.
Мне давно хотелось познакомиться с местной интеллигенцией, но время выдалось такое, что почти все разъехались: кто в Совгавань, кто в Комсомольск, кто в Хабаровск.
И уже в последние дни, перед самым моим отъездом, к Николаю Павловичу, у которого я жил, собрались его бывшие ученики.
Пришел и заведующий клубом Иван Степанович Еменка. Едва успев поздороваться, он сразу же посвятил нас в свои планы клубной работы. Он давно знал о предстоящем приезде Петра Анисимовича Ауканки и уже заранее записал в план его лекцию.
— Друг мой, включайся в работу! — сказал он. Когда же Ауканка пробовал возразить, то замахал на него руками, присел к столу и раскрыл папку с бумагами. — Время горячее. Борьба за мир. Я слышал, у тебя индейцы? Хорошо! Давай индейцев! В субботу, в восемь ноль-ноль.
— Откуда ты, Иван Степанович, прослышал об индейцах? — удивился Ауканка.
— Это будет твоя первая лекция, — не обратив внимания на то, что сказал Ауканка, произнес Еменка. — После нее я пущу картину «Юность мира». А в следующую субботу готовь лекцию о работе Советского Комитета защиты мира. Лекция будет на родном языке. — Он сделал карандашом пометку на листке бумаги. — А в понедельник лекция Валентины Федоровны «Мичуринская биологическая наука». Во вторник день политучебы. В среду вечер самодеятельности. Давай, друг, включайся в работу.
Наступило недолгое молчание, во время которого Еменка перебирал в папке бумаги. Потом он закрыл папку и отодвинул ее от себя.
— Ну как, успешно все сдал? Я, между прочим, читал о твоей дипломной работе в газете. Могуче, брат. Значит, согласен при клубе лектором, а? Работы тьма. Придется выезжать и в тайгу к охотникам, и на невода к рыбакам.
— Кто-то пришел, — сказал Ауканка и поднялся с места.
Вошли Валентин Мулинка и Вася Бисянка, наш старый знакомый по вагону, Дарья Намунка, Надежда Ауканка и Марина Тиктамунка — начальник почты, круглолицая девушка с длинными, густыми ресницами.
Поздоровавшись с Петром Анисимовичем и поздравив его с успешным окончанием учебы, они уселись вокруг стола. Вася все время смотрел на часы, будто спешил куда-то. Это заметила Дарья Филипповна и шутливо сказала ему:
— Ты сегодня с самого утра на часы смотришь. Боишься, что поезд раньше времени придет?
Вася смутился.
— Я просто так, — сказал он и, чтобы как-нибудь отвлечь от себя внимание, взял с этажерки книгу и стал ее перелистывать.
Пришли Николай Павлович с Валентиной Федоровной.
Все встали им навстречу. Валентина Федоровна, войдя в комнату, скинула с себя платок и, взяв с буфета скатерть, накрыла стол.
— Боже мой, чем же я вас угощать-то буду! — Валентина Федоровна развела руками, сделала озабоченное лицо.
— Ну, друзья мои, садитесь, — попросил Николай Павлович, — в ногах правды нет. — Он тоже заметил, что Вася часто поглядывает на часы. — А вы куда, молодой человек?
— Я к поезду, Николай Павлович. Помните, я вам говорил про Наташу, молодую учительницу? Она получила назначение в Тумнинскую школу. Я обещал встретить ее.
— Встречай, и приходите вместе с ней. Познакомимся.
— Не знаю, Николай Павлович. Наверно, у нее вещи.
Вася схватил с подоконника кепку, вышел из комнаты.
— Граждане, признавайтесь, кто из вас принес рыбу? — спросила Валентина Федоровна, выходя из кухни.
Гости посмотрели друг на друга, недоуменно пожали плечами.
— Признавайтесь, признавайтесь. Открываю кладовку, а там лежит огромная кета, еще живая, — видно, недавно из Тумнина. Боже мой, ну что за люди! Опять кто-то принес, когда нас не было дома.
Валентин Мулинка вышел на кухню и вернулся, неся на вытянутых руках огромную рыбину.
— Гонец, — сказал он, — самая первая кета. — И унес обратно.
— Наверно, знали, что гости придут, и принесли, — пошутил Николай Павлович. — Будут рыбные пельмени.
— Мальчики, водки у меня нет, — мимоходом бросила Валентина Федоровна и, взяв из шкафа несколько тарелок, отправилась хозяйничать.
— Так я сейчас, — сказал Валентин, красивый, стройный парень в красной спортивной рубашке с короткими рукавами. На груди у него были два значка ГТО — первой и второй ступени — и круглый, покрытый голубой эмалью значок с белым силуэтом бегущего физкультурника. Валентин Мулинка тоже недавно вернулся из города, где окончил десятимесячные курсы преподавателей физкультуры. На недавних соревнованиях по прыжкам в длину он неловко оступился, получил небольшое растяжение жил на левой ноге и немного прихрамывал.
Он ушел и минут через десять вернулся с тремя бутылками шампанского.
— Понимаете, — сказал он, — какое удивительное дело? Завмаг говорит, что на Север нынче водка не запланирована. Одно шампанское. Сорок ящиков. Выручайте, мол! Я и решил выручить.
Все засмеялись.
— Пусть нам будет хуже, — сказал Ауканка, принимая от Валентина бутылки и ставя их на стол.
Появилась закуска: масло, сыр, огурцы, моченая брусника, варенье из жимолости. Немного погодя Валентина Федоровна принесла на большом блюде жареную рыбу — розовые, жирные куски кеты.
Валентин откупоривал бутылки, стреляя пробками в потолок. Николай Павлович разлил по стаканам пенистое светлое вино и первый поднял бокал:
— Ну, друзья мои, за встречу. Желаю вам удачи в жизни!
Чокнулись и выпили. Потом Петр Анисимович налил по второму стакану и хотел было произнести тост, но Иван Степанович Еменка опередил его:
— Я предлагаю выпить за здоровье Николая Павловича и Валентины Федоровны — наших дорогих учителей и воспитателей. — Он повернулся к Николаю Павловичу, потом к Валентине Федоровне и добавил: — Спасибо вам от всех орочей, что вы столько лет живете с нами в Уське. Будьте счастливы!
Выпили, чокнувшись стаканами. Закусывали, расхваливали рыбу, которая действительно была хороша.
— Кто же ее все-таки принес? — допытывалась Валентина Федоровна. — Не Сидор ли Иванович?
— Какая разница, кто принес, — заметила Дарья Филипповна. — По-моему, хорошо, что принесли.
Третий тост произнес Николай Павлович. Он поднялся, отодвинул стул и своим спокойным, звучным голосом сказал:
— За наших друзей, которые учатся в городе и не успели приехать. За будущих учителей Галину Тиктамунку и Надежду Уланку. За будущих наших врачей Галину Акунку и Василия Акунку. И за всех наших будущих инженеров, агрономов, механиков, экономистов, за всех тех, кто еще сегодня сидит в классах за партами, но уже думает о том, кем он станет. Вас, орочей, как будто мало, всего триста человек. Но я думаю, что вас гораздо больше. Двести миллионов нас, граждан Советского Союза. Единое, могучее братство. Если мне суждено долго жить, я желал бы видеть всех моих учеников уже взрослыми людьми и не обязательно здесь, в Уське-Орочской. Пусть они едут — все сто моих мальчиков и девочек — в Москву, в Ленинград, на Волгу и в Крым, в Туркмению и на Украину, пусть они едут на великие стройки коммунизма, туда, где руками советских людей воздвигается счастье мира. Пусть едут. В нашей стране для вас везде открыты широкие пути жизни. За счастье, друзья мои! За счастье и мир!
С моря надвинулся туман, и обе сопки — Солнечная и Северная, которые нависали своими вершинами над долиной, были плотно закрыты белой волнистой пеленой. Постепенно туман все ниже сползал по отвесным склонам, и быстротекущая, всегда очень шумная река умолкла, словно ушла из долины. Ветер гнал по небу лохматые, пушистые хлопья, и то в одном, то в другом месте открывались голубые просветы. А где-то уже вставало солнце. Ветер дул все сильней, угоняя туман на запад, через тайгу, через перевал Сихотэ-Алиня. На востоке обнажались островерхие горы, синие, поросшие буйным лесом, и тусклосерые, вовсе без всякой растительности — камень да мох. Над ними во всю ширь горизонта разливалась заря.
Было семь часов утра.
Куранты московского Кремля били в это время полночь, и радио разносило по поселку звонкие удары, и все они, один за другим, в этой чуткой утренней тишине повторялись в сопках. Потом во всей своей величавой торжественности зазвучал Гимн Советского Союза. Музыка плыла, словно чистые воды Тумнина, среди сопок и леса, и слышно было, как она еще продолжалась вдали после того как уже затихла в Москве.
Никакие пространства, как бы ни были они велики, ни на один миг не отдаляют тебя от сердца нашей Родины — Москвы. Всюду слышишь ее живой голос. И трудно передать чувство, которое испытываешь при этом. Гордость? Да! Счастье? Конечно! Любовь? Да, любовь к своей родине и счастье, что ты принадлежишь ей, а она — тебе, и гордость, гордость оттого, что она такая огромная, почти бескрайная и ясная. Где ни возьми, в любом ее уголке, люди одинаково стараются для нее и одинаково думают о ней, обращая к родине все свои мечты и надежды.
Я побывал во многих дальних уголках на Тихом океане и на Амуре в те дни, когда Москва говорила о мире и по всему необъятному краю люди ставили подписи под Стокгольмским воззванием. Подписывались сталевары Комсомольска и шахтеры Сучана, рыбаки Камчатки и рисоводы Ханкайской долины, ученые Хабаровска и лесорубы Хорской тайги, нивхи из колхоза имени Льва Толстого и искатели жень-шеня в Имане, оленеводы северной тундры и часовые высокогорных застав на Хингане...
Я хочу рассказать, как прошел сбор подписей в Уське-Орочской и какие там говорили слова, и закончить ими повесть о маленьком народе, которую — кто знает — может быть, еще придется продолжить, потому что каждый наш новый день приносит людям новое счастье.
Утро началось в поселке, как обычно. Первыми вышли на улицу юные жители школьного интерната, пионеры отряда имени Кирилла Батума. Построившись на зеленой лужайке по два в ряд для физкультурной зарядки, они с привычной ловкостью проделали все упражнения, которые показал им Валентин Мулинка. После команды «разойдись!» они шумной гурьбой побежали к «вечному умывальнику», чистили зубы мятной пастой и умывались туалетным мылом, каждый своим.
Взрослые орочи спускали на воду долбленые ульмагды и, оттолкнувшись шестами от берега, выплывали на простор реки. Другие, закинув за плечи ружья и попыхивая трубками, уходили узкими тропами в тайгу. Женщины отправлялись с цапками на огородное хозяйство. Открылись магазин, сберегательная касса. Марина Тиктамунка сорвала с дверей почты большую сургучную печать и принялась сортировать письма, чтобы успеть вынести их к утреннему поезду. Телеграфистка Соня Коппенка, приняв первые телеграммы, одну молнию и две простые, постукивала ключом аппарата, и узкая лента, извиваясь белой змейкой, ползла со стола на пол. Зазвонил телефон. Не отрываясь от аппарата, Коппенка сняла трубку и соединила абонента с правлением колхоза. Из Датту бригадир невода Дмитрий Хутунка сообщал, что сверх годового плана бригада уже выловила двести центнеров лосося. Потом Соня переключила аппарат на прием и приняла телеграмму для депутата Совгаванского городского совета Аграфены Трифоновны Еменки, которую вызывали на внеочередную сессию... По срочному заданию прибыл из города корреспондент краевой газеты и пошел в Дом старейших. Так началось мирное трудовое утро в Уське-Орочской.
После завтрака Утя Тиктамунка и Валя Бисянка, в новых, гладко выутюженных синих юбках и кремовых блузках и, конечно, с красными галстуками, подошли к памятнику погибшим воинам, отсалютовали по-пионерски и, подняв с земли лейки, еще с вечера наполненные чистой водой из Тумнина, принялись поливать цветы на клумбах. Обелиск, окруженный решетчатой оградой, утопал в зелени и в цветах. Здесь росли стройные, молодые сосенки, и девочки снимали с игольчатых веток тополиный пух, занесенный сюда ветром из тайги. В нише, устроенной на лицевой стороне обелиска, где стоял портрет Кирилла Батума в массивной раме, обвитой крепом, до позднего лета не увядали ландыши в банках с водой. Девочки подмели узкие дорожки между клумбами, посыпали их золотистым песком и вышли из садика.
А солнце подымалось все выше над тайгой, и еще светлее стало в долине.
Взлетел на ветку яблони ручной коршун и, расправив свои подрезанные крылья, отряхнулся от росы. Из-под ирисов вылетели галки и, сев поодаль от коршуна на ветку лесной груши, закричали, прося есть.
Я вернулся домой и стал приводить в порядок свои путевые записи; за время, прожитое мною в Уське, у меня накопилось столько впечатлений, что их уже невозможно было носить только в памяти. Мне еще хотелось пройти на ульмагде к протоке Худями, где у места впадения ее в Тумнин, словно мост, соединивший оба ее берега, лежала на воде широкая оранжевая полоса, которая не теряла своего цвета весь день и лишь в вечерних сумерках тускнела. Сколько раз, поднимаясь по горной тропе, я любовался издалека этой причудливой полосой, и все никак не удавалось мне побывать в устье Худями. Править ульмагдой я не умел — этим искусством владели только орочи да Николай Павлович, а они постоянно были заняты другими делами, и некому было пройти со мной вверх по Тумнину. А сегодня как раз выдалась такая возможность. В полдень я собрался было в плавание и уже вышел на берег, где в ульмагде ожидал меня ороч, но тут окликнул нас Николай Павлович.
— Я думаю, вам интересно будет остаться, — сказал он. — Сегодня у нас большой день. Будем подписывать Стокгольмское воззвание.
Ороч, поняв, что эти слова относятся в равной мере и к нему, вылез из ульмагды, наполовину вытащил ее из воды и привязал к колышку, специально для этого вколоченному в береговой скат.
— Завтра пойдем к Худями, — сказал он, успокаивая меня. — Наверно, большое деле есть?
— Дело большое и важное! — ответил Николай Павлович. — Будем подписывать Воззвание против войны. Понятно?
— Понятно, конечно, — подумав, ответил он. — Совсем худое дело война.
Это был пожилой охотник с очень загорелым, почти темным, морщинистым лицом и с седеющей бородкой. Когда он говорил, то кивал головой в такт своим словам и, высказав их, в ожидании ответа немного склонял голову набок. Звали его Иваном Ивановичем Сеченкой, и жил он в крайнем доме, на самом берегу реки, потому что одним из последних, лет десять тому назад, переселился в Уську. Я часто гулял у его дома, и каждый раз он выходил мне навстречу, и мы оба садились на ствол тополя, из которого начали когда-то выдалбливать лодку, но, видимо, обнаружив какие-то дефекты в нем, так и оставили на берегу. Сеченку-то я и подговорил отправиться со мной на Худями.
— Однако думаю так, — сказал он и закивал головой. — Думаю, если все добрые люди, какие есть, против войны писать будут, то худым людям конец скоро придет. Добрых людей всегда, конечно, много больше. А худой человек, он, все равно как волк, злой, конечно, однако не шибко сильный.
У него погасла трубка, и, не вынимая ее изо рта, он положил в нее щепотку табаку, придавил пальцем и снова ее зажег.
— Ну, в клубе увидимся, Иван Иванович, — сказал я ему и уже хотел было уйти, но он задержал меня:
— Завтра пойдем к Худями. Сегодня, видишь, большое дело есть. — И, взяв весло и шест, он зашагал к дому.
...Был уже седьмой час, когда орочи стали собираться в клуб. Солнце заметно переместилось — от Солнечной сопки к Северной, — и на горизонте появились первые блики вечерней зари.
Люди шли, празднично одетые — молодежь в новых костюмах и шелковых платьях, а пожилые, особенно старики и старухи, в своих национальных расшитых одеждах.
У клуба играл баян, и на площади в вальсе кружились пары. Школьники, собравшись в тесный кружок, негромко, чтобы не заглушать музыку, запели:
Дети разных народов,
Мы мечтою о мире живем.
И вдруг баянист, оборвал вальс и, словно давно ждал этого, стал аккомпанировать школьникам.
В эти грозные годы
Мы за счастье бороться идем.
А орочи все шли и шли — по одному, по два, сверкая орнаментом на одеждах. Вот, опираясь на палку, маленькими, но еще твердыми шажками, в длинном халате, с дымящейся трубкой в зубах прошла стопятнадцатилетняя бабушка Акунка. Она плохо видела и больше прислушивалась, чем присматривалась, к тому, что делается вокруг. Навстречу ей побежала Утя Тиктамунка и, взяв бабушку за руку, повела ее за собой. Подойдя к обелиску, в центре площади, Акунка остановилась, прислонила к ограде палку и, взявшись обеими руками за островерхие дощечки ограды, устремила свой подслеповатый взор на барельеф, вделанный в обелиск, на котором было изображение воина-ороча, идущего с винтовкой в атаку.
— Что там? — спросила бабушка, словно впервые увидела барельеф. — Говори...
Утя объяснила и медленно, чтобы бабушка все поняла, стала читать:
«В боях за Советскую родину, верные воинской присяге, проявив геройство и мужество, погибли:
Сын гвардии старший сержант Батум Кирилл.
Красноармеец Батум Трофим.
Сержант Рудаков Александр.
Красноармеец-пулеметчик Сеченка Владимир.
Акунка Николай.
Еменка Александр.
Адьян Иван.
Сержант Чурилов Павел.
Акунка Павел.
Мулинка Антон».
— Мало жили, однако, — тихо, самой себе сказала бабушка, сокрушенно покачав головой. Взяв палку, она подала Уте руку и пошла дальше.
— Бабушка, а ты помнишь их? — спросила Утя.
Акунка наклонилась к ней, и девочка повторила вопрос.
— Помню, конечно, — сказала бабушка, закрыв глаза, постояла с минуту, подумала и еще тверже повторила: — Помню!
Остановились у обелиска старый оленевод Николай Петрович Батум с женой — маленькой, худенькой женщиной, которая, несмотря на теплую погоду, носила нерпичьи торбаза с широкими голенищами.
Она толкнула дверцу в ограде, вошла в садик; взяв из ниши портрет сына, стерла рукавом халата капельки росы со стекла и, держа портрет прямо перед собой, долго вглядывалась в дорогие черты. Кирилл был сфотографирован в военной гимнастерке, без фуражки, и его круглое, совсем еще мальчишеское лицо выражало спокойствие и сосредоточенность, как у человека, погруженного в свои дела.
Мать поставила портрет обратно в нишу и, взяв с собой цветок алой сараны, вышла из садика...
Пламя вечерней зари уже охватило весь горизонт. С моря ветер принес прохладу. Потемневшая тайга — из яркозеленой она сделалась темносиней — закачалась, зашумела, будто и у нее были свои часы отлива и прилива. Сходство с морем, как ни странно, тайга действительно имеет. Всмотритесь в ветреный день, как пригибаются лохматые вершины деревьев, как они ложатся волнами, вал за валом, и пока высокие вершины достают до низких, последние уже успевают уйти от них, пригибаясь к земле, словно дохлестнув до берега. В тот день это было не так заметно, потому что дул несильный ветер, но сколько раз мне приходилось видеть зеленый прибой тайги!
На долину упали сумерки. Площадь опустела. Все вошли в клуб. В небольшом ярко освещенном зале, в глубине сцены, под развернутыми во всю ширь знаменами, помещались портреты великих вождей народов — Ленина и Сталина. А над сценой, от стены к стене, было протянуто алое полотнище, на котором, в свете электрических лампочек, сияли слова: «МИР ПОБЕДИТ ВОЙНУ».
По поручению партийной организации, сельского совета и правления колхоза «Ороч» слово взял парторг товарищ Блажеев, недавно приехавший на работу в Уську. В краткой своей речи он рассказал охотникам и рыбакам о значении борьбы за мир, которую ведут простые люди во всем мире.
— А народы нашей страны, под руководством великого Сталина, идут в первых рядах борцов за мир против новой войны. В эти дни ставят свои подписи под Воззванием все советские люди. Нам, жителям далекого таежного поселка, тоже выпала большая честь — подписать Воззвание. Орочи тоже немало пострадали от войны. Лучшие люди нашего маленького народа в грозные для нашей родины годы ушли на фронт, защищали Москву, воевали под Ленинградом, сражались под Киевом. Своими глазами они увидели, сколько разрушений, сколько горя приносит война людям, Многие из наших храбрых воинов сложили свои головы в боях, не вернулись назад в родную Уську-Орочскую. — И когда парторг стал называть имена погибших, все встали. — Сегодня мы скажем свое слово за мир и скрепим это слово своей подписью. Людей, которые хотят мира, неисчислимо больше, чем людей, которые готовят новую войну.
— Правду говоришь! — крикнул с места Иван Иванович Сеченка, довольный тем, что товарищ Блажеев думает так же, как думает он, Сеченка. — Много больше.
— Советским людям, — после короткой паузы продолжал парторг, — нужно мирным трудом заниматься. Счастье большое строить. Коммунизм! Мы не хотим войны не потому, что мы слабые, — наша страна самая сильная страна, и мы никого не боимся. Мы не хотим, чтобы опять было новое горе людям, а война всегда много горя приносит. Верно?
— Верно, конечно! — ответили сразу несколько человек.
Закончив свою простую и всем понятную речь здравицей в честь великого знаменосца мира товарища Сталина — на это ответили громом аплодисментов, — парторг прочел вслух текст Стокгольмского воззвания.
— Среди нас находится самый старейший человек орочского народа, наша дорогая и всеми уважаемая бабушка Акунка, — сказал Блажеев. — Окажем ей честь. Пусть она первой подпишется.
Все в зале зааплодировали. Бабушке помогли встать, и когда она пробиралась между рядами скамеек к сцене, все, мимо кого она проходила, брали ее осторожно за локоть и провожали вперед.
Николай Павлович, который сидел в президиуме, сошел вниз и помог бабушке подняться на сцену. Ей подали стул, но Акунка отодвинула его и, взявшись обеими руками за конец палки и опершись на нее, наклонила голову и сказала:
— Много, однако, на свете живу. Наверно, сто пятнадцать зим будет. Какая жизнь раньше в тайге была — все орочи знают, конечно. Я тоже немного меньше ста зим в шалаше жила — какой год ни возьми, все худо. Раньше бывало так, что зима, что лето — одно дело: думай, что кушать, что пить. А чтоб песни спеть — ничего не было. Потом новый закон жизни на Тумнин пришел, Ленина новый закон. Сразу как солнце над тайгой взошло. А теперь еще лучше стало. Песни, какие хочешь, поют. На сердце совсем легко. Жаль, конечно, года мои далеко ушли. Хотела еще много с народом жить. Может, поживу, чего там! — бодро произнесла она и, как держала обеими руками палку, так и подняла ее и стукнула об пол. Потом подошла к самому краю сцены и добавила: — Бабушка Акунка тоже войны не хочет. Бабушка мир хочет. Счастье всем людям хочет. — И, повернувшись к столу, где сидел президиум, горделиво заключила: — Дай, я подпишу чего надо.
Николай Павлович обмакнул перо и подал ей, хотя он знал, что она не умеет расписываться. Начав лет пятнадцать тому назад посещать ликбез, бабушка из-за слабого зрения вскоре перестала ходить на уроки. Акунка взяла перо. Нащупав острие, она провела им несколько раз по мякоти большого пальца и приложила палец к листу, оставив на нем отпечаток:
— Пускай так будет, чего там, — сказала она, все еще держа на весу руку с поднятым пальцем, влажным от чернил.
Ее усадили за стол президиума.
Потом пригласили на сцену Николая Петровича Батума. Став у самой рампы, Николай Петрович очень волновался и поэтому не мог сразу начать говорить, но видя, что люди и в зале и за столом президиума ждут его слова, переборол волнение и сказал:
— Мне восемьдесят семь лет. Мы остались вдвоем со старухой. Работать мы уже не можем. Но Советское государство обеспечило нас. Дали нам комнату в Доме старейших. Кормят, одевают. Думать совсем не надо, где что взять на жизнь. Однако большая печаль есть, — и он показал на сердце. — Сыновья наши Кирилл и Трофим на войне погибли. Совсем молодые.
Николай Петрович замолчал, и все заметили, как у него дрогнули губы и с ресниц сорвались слезинки.
— Вон там сидят детишки, мал-мала меньше, — и он показал рукой на переднюю скамью, где сидели, тесно прижавшись друг к другу, школьники. — Пусть живут долго, много счастья в жизни знают. Надо писать, всем писать, чтобы войны больше не было. — И протянул руку за пером.
Подписывался он долго, старательно выводил каждую букву. Потом взял лист с подписями, посмотрел его на свет.
Николай Павлович подавал перо старикам, указывал место, где нужно ставить подпись, следил за каждым их движением. Кто знает, может быть, в эти минуты перед учителем проходила вся его долгая жизнь в Уське-Орочской. Возможно, он вспоминал, как все они, пожилые и уважаемые люди племени, впервые пришли на урок ликбеза, и как он учил их в те долгие зимние вечера, и как, беря за локоть то одного, то другого, помогал им выводить на бумаге буквы русского алфавита. Да, это было большое счастье — смотреть, каким уверенным росчерком пера орочи ставили свои подписи под Стокгольмским воззванием вместе со всеми честными людьми на земле.
Вслед за стариками выходили на сцену охотники и рыбаки, учителя и советские служащие, медицинские сестры и мотористы рыболовецких судов. Все взрослые орочи — а их было почти двести человек — в течение часа подписались под Воззванием.
Корреспондент газеты, приехавший утром из города, отыскав в клубе телеграфистку Соню Коппенка, подбежал к ней, потряс листками:
— Софья Николаевна, в Москву!
— Срочная? Сколько слов?
— Тысяча слов, Софья Николаевна. Все весьма срочно!
...В половине двенадцатого ночи Москва уже передавала по радио корреспонденцию «В далеком стойбище». В Уське-Орочской в это время было шесть часов тридцать минут утра. Бледный серп луны таял в туманной дымке рассвета. На востоке сквозь обрывки белых облаков проступала золотисто-алая полоска молодой зари. Это была примета хорошего дня...
Мы сидим с Николаем Павловичем у раскрытого окна. Прямо перед нами, на той стороне реки, высокой темной стеной стоит лес. Торопливый шум Тумнина сливается с ровным шорохом листвы, и в вечернем воздухе слышен негромкий протяжный гул, изредка нарушаемый тревожным криком совы. Под ярким сиянием только что взошедшей луны вспыхивают на траве — то здесь то там — капли росы, и когда смотришь на них, то кажется, будто кто-то сыплет и сыплет щедрыми горстями по всему двору сверкающие стеклянные блестки.
За время, которое я прожил в Уське-Орочской, мы столько переговорили, столько передумали вместе с Николаем Павловичем, что в этот последний вечер перед моим отъездом, казалось, уже не о чем было и говорить. И мы больше молчали, чем говорили. Николай Павлович весной думал, что во время летних каникул ему удастся съездить в Москву, где он ни разу не был. Но ребята, пожив несколько дней дома, вернулись в интернат, и жизнь учителя потекла своим обычным порядком —с прежними заботами и тревогами, которых и в каникулярное время было не меньше, чем зимой. И так каждое лето, каждый раз: думаешь одно, а получается другое. А тут и Валентину Федоровну вызвали в Совгавань по разным школьным делам. Справившись с ними, она решила остаться там еще на недельку, чтобы полечить зубы. Вся работа по дому, по интернату легла на Николая Павловича. И когда на днях пришел к нему портной примерить новый костюм, который шился специально для поездки в Москву, Николай Павлович перед зеркалом шутливо говорил:
— Можете не торопиться. В будущем году поеду непременно!
Портной, который стоял на коленях и подметывал полу пиджака, перекусил зубами нитку и с недоумением посмотрел на Николая Павловича.
— Ну, ну, дорогой, поезжайте. В этом костюме не стыдно в Москву ехать.
Пока шла примерка, не меньше десяти человек побывало в доме.
Прибежала Надя Уланка — полная девочка с розовым лицом и с маленькими быстрыми глазками — и серьезно, как взрослая, заявила:
— Пора сою подкармливать, а Ян Бисянка все на качелях качается. Скажите ему, Николай Павлович.
Надя Еменка пришла спросить, будет ли сегодня заниматься литературный кружок, биографию Максима Горького она подготовила. А Утя Тиктамунка спросила через окно, придет ли Николай Павлович на совет отряда, где будет обсуждаться план пионерского костра. Отбежав от окна, она во весь голос закричала:
— Ребята! У Николая Павловича новый костюм!
Все это происходило в моем присутствии, и я понял, что, пожалуй, и в будущем году не выбраться Николаю Павловичу в Москву.
— Скажите, Николай Павлович, откровенно, сколько лет вы еще намерены жить в Уське? — спросил я, и потом подумал, что, пожалуй, не стоило бы задавать такого вопроса.
— Откровенно? — Наклонив к себе веточку фикуса, который стоял на полу в пузатой кадушке, и погладив широкий лист, он сказал: — Откровенно, мы с Валентиной Федоровной еще об этом не думали. Наша дочь Галина учится в педагогическом институте в Хабаровске. Она хорошо знает орочский язык и хочет специализироваться в области этнографии северных народов. После института несколько лет ей придется работать в Уське или в другом каком-нибудь бывшем стойбище. Это одно. Второе, — и тут он выпустил ветку фикуса, — трудно оторвать от сердца то, что прирастает к нему столько лет. Ну как мы можем бросить своих орочей? Подождем. Поднимутся из орочского народа новые просвещенные люди, тогда, быть может... — И он не договорил.
Все ярче сияла луна, все больше искрящихся блесток рассыпано было по траве. Когда лунный серп одним своим краем зашел за щербатый гребень Северной сопки, то осветилась верхняя половина волнистой стены леса, причем так ярко, что местами видно было кору на деревьях.
— Значит, здесь мы больше всего нужны, — продолжал он после недолгого молчания. — Только одно поймите: никакого подвига мы тут не совершали. Какой же подвиг может совершить учитель? Что же ему еще делать, если не учить детей? А то, что в наших условиях пришлось учить и взрослых, то это уже как-то само собой вышло. Нельзя коммунистам отказываться ни от какой работы, если видишь, что она тебя ждет. Нет, мы с Валентиной Федоровной решительно не совершили никакого подвига. Вот Кирилл Батум, тот действительно совершил подвиг.
Я хотел было возразить, но Николай Павлович поднялся, зажег свет, и я понял, что разговор на эту тему окончен.
— Так вы решили ехать? — спросил он.
— Непременно, — ответил я и стал собираться.
— Надеюсь, вы еще заглянете в наши края? Приезжайте. Поближе к зиме. Очень хороша тайга в январе. Нартовый путь. Охота. Люблю нашу таежную зиму!
Я взглянул на часы. Было без четверти десять. До прибытия поезда осталось одиннадцать минут. Но я не торопился. Станция была рядом.
Мы вышли на улицу, когда эхо повторило в горах Сихотэ-Алиня близкий гудок паровоза.
До свидания, Тумнин, родная река орочей!
До свидания, Николай Павлович, русский учитель далекой лесной школы!
Слово-то какое хорошее — учитель!
Уська-Орочская — Ленинград
Июль 1950 г. — март 1951 г.