Часть третья. Змеи в небе

Сайгон, Государство Вьетнам, лето 1949 года

* * *

Жить невозможно.

Дышать – и то с трудом.

У нее даже легкие водой заполнены, что говорить об одежде! Вся мокрая! Вся! А волосы? С волосами – совсем беда. Какая, к черту, может быть дисциплина или хотя бы ее подобие, когда единственное желание – стащить с себя все вещи и лежать голой под раскрытым окном?

Но такого удовольствия доставить себе рядовой де Брольи не могла.

Во-первых, все кишело огромными насекомыми, которые так и норовили влезть в любую щель, а даже мысль о членистоногих тварях на собственном теле была отвратительна – и это еще дай бог, чтобы они не оказались ядовитыми. Да и змей с прочей мерзостью тоже хватало для мучений человека с долей воображения.

Во-вторых, пусть ей и дозволено жить не в казарме, а в отдельной комнате в доме местного чиновника-француза, куда ее расквартировали, семейство его, особенно жена, не слишком-то жаловало постоялицу, чтобы позволять себе такие эпатажные выходки, пусть и за закрытой дверью. Да и сам чиновник, хоть и весьма обходительный, то и дело бросал на нее непозволительные взгляды – уж эти-то взгляды преследовали Аньес с четырнадцати лет, их она знала слишком хорошо. И их же остерегалась, насколько могла, используя лишь в крайнем случае. Потому и проводила бо́льшую часть суток в расположении своего гарнизона.

А в-третьих, множество благодарностей и прочих нежных слов – капралу Кольвену, чтоб его! Эта бестолочь не давала ей скучать. И Аньес сама не знала, отчего так переживает за его судьбу. Может быть, потому что они приехали вместе и были вместе еще в Иври-сюр-Сен. А может, потому что он казался ей слишком талантливым, чтобы бросаться в эту жизнь, к которой был мало приспособлен. Ей-богу, лучше бы жил в Париже и писал книги. Рассказы у него выходили презабавные. Сила слова, которой он обладал, воистину велика, и Аньес пыталась перенять от него хоть немного. Талант - свойство врожденное, но техничности научиться вполне возможно, таково было ее стойкое убеждение в те времена. Будь он хоть немного старше и опытнее, заткнул бы за пояс даже Кокто и Сартра.

Хотя, как знать, вдруг этот наполненный влагой и жарой город и есть та самая веха взросления, которую Жилю необходимо пройти. Уж, во всяком случае, Аньес хотелось в это верить, когда она пробиралась раскаленной и распаренной рю Катинат из французского квартала во чрево города, где селились местные.

Одним из преимуществ нынешнего положения Аньес была возможность относительно свободно перемещаться по Сайгону. Сотрудники КСВС при том, что были военнослужащими, все же оставались журналистами. Главное для них – явиться в расположение частей, к которым они прикреплены, и в случае необходимости – присутствовать при перемещении войск. За эти два с небольшим месяца Аньес отправлялась на вылеты для аэросъемки трижды. Ничего особенного не сняла, зато «пристрелялась». Эти пленки позднее передавались командованию для анализа и корректировок диспозиции, но, впрочем, никаких действительно важных сражений не происходило. Со стороны казалось, что не происходит вообще ничего. Все замерло в этой жаре и в этой влажности.

Аньес чувствовала себя бесполезной и совершенно больной. И не знала точно, что здесь причина, а что следствие.

Когда стало совсем невмоготу, отловила на улице велорикшу. Идти к набережной оставалось совсем немного, но силы уже иссякли. Голова сделалась дурной, и ей казалось, что еще несколько шагов, и она осядет прямо посреди дороги. Впрочем, времени, пока она ехала, хватило, чтобы оправиться. Вечерний воздух сейчас хотя бы немного овевал лицо, холодя кожу, насколько это возможно при такой жаре, Аньес расстегнула верхние пуговицы рубашки и глубоко дышала. Так становилось легче.

И когда они наконец добрались до реки, она вполне бодро сошла на тротуар и щелкнула пальцами возле лица рикши. Тот сразу же оживился, и глаза его заблестели куда ярче, чем в ожидании, когда она расплатится. Он вынул откуда-то коробок с игральными костями и радостно раскатал их прямо у себя под ногами. Результат они с Аньес бросились смотреть оба, все по-честному. Точно так же по-честному она забрала кости у вьетнамца и, лишь чуточку потарахтев ими в сомкнутых ладонях, бросила наземь. Ей повезло больше. Она торжествующе вскрикнула, а рикша возмущенно запричитал. Познания Аньес в языке местных жителей, к сожалению, были не очень хороши. Она знала всего несколько слов, но и тех достаточно, чтобы оценить степень возмущения честного работника сайгонских транспортных услуг.

Впрочем, за ней он уже не пошел и денег не вымогал. Потому как все по-честному.

Этому трюку Аньес и Жиля научил один пожилой кули[1], помогавший в июне перевезти их вещи от порта до военной части. Здесь все играли. Абсолютно все. Мужчины, женщины, старики и дети. Азарт горел в крови у вьетнамцев, и можно было жить вполне припеваючи – кормиться, стирать белье, лечить зубы и удалять фурункулы, весело проводить ночи в женской компании, научившись единственному навыку – кидать кости, или на худой конец имея чуточку больше удачи, чем у остальных. И если уж победил – так победил. Никто не скажет и слова поперек выигравшего, заставляя платить по счетам.

Оказавшись возле казино «Большой мир», слава о котором достигла, кажется, даже Парижа, Аньес покрутила головой по сторонам. Дурнота-то прошла, но слабость все еще ощущалась. Ей отчаянно хотелось прохладной ночи, но здесь и ночь была немногим лучше раскаленного дня.


Ей говорили, что Зеркальный дом, известный не менее, а может быть, и более, чем достославное казино, расположен где-то рядом. Туда-то она и направлялась, пытаясь подавить чувство гадливости, которое накатывало при одной мысли о том, куда ее сейчас несет усилиями Жиля. Причем усилия свои Жиль прикладывал к кому угодно другому. Иногда ей хотелось схватить его за шиворот и хорошенько встряхнуть, да не получалось – ростом она не вышла. Кольвен вымахал под два метра и с легкостью мог жонглировать тремя такими, как Аньес.

Она никогда не страдала брезгливостью. Не про нее это. Да и про кого так скажешь после войны, которую они видели в Европе? Но все же было в подобных заведениях нечто, чему противилась та ее часть, что выросла в Финистере и ходила в местную школу наравне с детишками, чьи родители были из рыбацких семей – набожных и даже немного не по-французски чопорных.

Тяжело вздохнув, Аньес двинулась к заведению, в котором по слухам трудились никак не менее полутысячи девиц на любой вкус. Второго такого борделя нет нигде на земле.

- Мадам! Мадам, я полагаю, вы ошиблись, - раздалось за ее спиной, и она поморщилась. Обернулась – не игнорировать же, и наткнулась взглядом на приближающегося к ней невысокого и довольно щуплого представителя сайгонской полиции в белой форменной одежде, состоявшей из рубашки, просторных шортов, гольфов и пробкового шлема. Он был явным метисом со смешанными азиатскими и европейскими чертами, но все-таки более азиат.

- Прошу прощения, сержант Данг, мадам, - представился он, неловко улыбаясь и заглядывая за ее спину, где красовалась вывеска Зеркального дома. А потом заискивающе уточнил: – Вам, кажется, не туда нужно, мадам? Скажите куда, и я вас проведу.

- Это лучший сайгонский лупанарий? – хмыкнула Аньес и указала большим пальцем за плечо. – Тогда я не ошиблась.

- В таком случае, смею заверить вас, мадам, это очень плохая идея!

- У меня европейская внешность, и я в форме. Меня не примут за проститутку.

- Да, изнасилуют забесплатно, - поморщился сержант Данг, и она даже в полумраке, расцвеченном лишь миганием вывесок, прекрасно различила, как он смущен. Но и извиняться не торопился.

- Если вам так уж сильно охота помочь, можете меня сопроводить, - не осталась Аньес в долгу, весьма деловито сложив на груди руки, отчего ее расстегнутая на верхние пуговицы рубашка обтянула влажное от духоты тело. - Мне срочно нужно найти человека, его вызывают в штаб. И он, - она снова указала на Зеркальный дом, - там! Что мне прикажете делать?

- Как его зовут? – обреченно спросил сержант.

- Капрал Жиль Кольвен. Кинематографическая служба вооруженных сил.

- Господи, был бы какой генерал или хоть полковник! – пробурчал Данг и направился мимо нее ко входу. Она тоже не заставила себя ждать и засеменила следом, втайне обрадовавшись такому подарку судьбы. С жандармом – все же спокойнее.

А едва войдя в ворота заведения, они неожиданно влились в огромный круг мужчин – и европейцев, и вьетнамцев, солдат и торговцев, жандармов и очевидных туристов, медленно двигавшийся по часовой стрелке в огромном парке у Зеркального дома и составлявший очередь на живой товар. Внутри же этого круга был второй, из азиатских женщин – вьетнамок и таек, с фигурами и лицами на любой вкус, предлагавших любовь за деньги и дававших хорошенько себя рассмотреть, и двигался он в сторону противоположную. У Аньес буквально челюсть отвисла от этого зрелища, равного которому никогда не видела, но это так походило на невольничий рынок, что она растерянно остановилась. Несколько изумленных пар мужских глаз поблизости в недоумении уставились на нее.

В то же мгновение сержант Данг ухватил ее за рукав и выволок из очереди.

- Эй, не зевайте! – сердито брякнул он, но сам тоже то и дело косился на открывшееся им зрелище. Только сейчас Аньес разглядела, что жандарм был совсем еще молод и с большой долей вероятности не слишком искушен. Происходящее не могло не возбуждать его, если уж даже у нее кожа пылала.

Данг потащил ее в сторону от разворачивающегося действа, а она то и дело озиралась, глядя, как некоторые из мужчин, как и она только что, выбивались из ряда, но не уходили прочь, а приступали к торгу за понравившуюся проститутку. Аньес едва не задыхалась от жары, хватала ртом воздух, влажный и горячий, и понимала, что материал из этого ада взорвал бы парижский мир, опубликуй его хоть одна газета – французские бордели закрыли еще в сорок шестом, запретили сутенерство, снабдили шлюх патентами и отправили работать на улицы, но не распространили те же законы на колонии. Как жаль, что она не захватила с собой чертов фотоаппарат! Как жаль…


[1] Кули (также Cooly, Kuli, ’Quli, Koelie) - в историографии термин широко использовался для описания наёмных работников, батраков, которых европейцы XVIII — нач. XX веков перевозили в качестве дешёвой рабочей силы из Индии и Китая в американские и африканские колонии. В колониальной литературе термин используется для обозначения носильщика на станциях, в портах или на рынках, все еще действующих в странах Азии.

Между тем, сержант поймал кого-то из местной охраны. И принялся живо болтать с ним на вьетнамском. Иногда оборачивался к Аньес и уже по-французски спрашивал у нее, как выглядит Кольвен, как его описать. Совместными усилиями им удалось объясниться. В конце концов, охранник вспомнил, что описанный господин вскоре после общения с одной из прелестниц отправился в подвальный этаж, где в Зеркальном доме располагалась курильня. Вот только даме туда нельзя. По незыблемому закону, принятому среди всех слоев общества от сайгонской элиты до бандитов и куртизанок – женщины и мужчины курят отдельно, так, чтобы друг друга не видеть.

- Я не женщина, я при исполнении, - пробурчала Аньес, приготовившись спорить, но Данг глянул на нее такими глазами, что она тут же замолчала, лишь один раз подав голос – когда он велел ей ждать у выхода, снаружи: - Вы не узнаете его. А если и узнаете – готова поспорить, что один даже не поднимете. И вряд ли заставите выйти. Это же гашиш, господи!

- Либо я иду за вашим капралом один, либо не идет никто! – упрямо брякнул сержант, и ей снова пришлось согласиться. Не рассказывать же, право слово, что период подобных вечеринок для нее закончился в тридцать шестом году парой оплеух от мужа. На первую они попали вдвоем ради интереса, и Марселю происходящее внушило столь сильное отвращение, что и Аньес он запретил даже притрагиваться к наркотику.

Вторая же случилась по ее собственному самоуправству несколько дней спустя. Она сперва едва не отравилась опиатом, а когда ее все же привели в чувства и доставили домой, получила хорошую взбучку от мужа. Ей было всего восемнадцать лет, и она на всю оставшуюся жизнь запомнила, что есть вещи, которые в любом случае возбранены. Гашиш – в их числе.

Но, тем не менее, притоном ее теперь было сложно шокировать.

Когда сержант Данг ушел, она осталась стоять на месте, ловя на себе воистину похабные взгляды проходивших мимо мужчин – скользкие и, кажется, даже зловонные. И обещала себе хорошенько отходить Кольвена, как только он отыщется.

Ну не идиот ли! Исхитриться исчезнуть именно тогда, когда сильнее всего нужен!

Утром у них вылет в Ханой, она узнала два часа назад и занималась тем, что бегала и искала этого болвана. Еще собраться. Их переводили по крайней мере на ближайшие несколько недель, и она испытывала волнующее предвкушение – так далеко на севере ей еще не доводилось бывать.

Так далеко на севере – это шанс увидеть хоть что-то своими глазами, потому что здесь, в Сайгоне единственной бедой были не автоматные очереди, иногда доносившиеся из-за города, где на дорогах хозяйничали партизаны, а комендантский час, который периодически пытались вводить власти, – он мешал привычной ночной жизни, не позволял наведаться в дорогую сердцу курильню и навестить девчонок в Бычарне или вот этом ирреальном, фантастическом Зеркальном доме.

Здесь будто и не шло никакой войны, если бы не присутствие французских солдат в таком количестве. А Ханой разрушен бомбардировками. Там стены и камни в крови.

Аньес все чаще чувствовала необходимость увидеть и это. Потому что практически праздная жизнь в Сайгоне постепенно подтачивала в ней стержень, на который нанизывалась вера в то, что она для чего-то нужна на этой земле. Ненормальный город. Сумасшедший. Переполненный пороками и искушениями. И в то же самое время настолько необъяснимо прекрасный, что ни до, ни после него никогда уже не будет такого места на земле. И все это создала ее Франция. И все это – для себя, не для них. И все это – его часть. И притоны, и солдаты, и шлюхи, и босые дети, раскатывающие кости за конфеты.

Ей становилось все более душно – до самой тошноты, и она всерьез раздумывала о том, чтобы презреть суровый наказ сержанта Данга и все-таки войти да спуститься в подвал. Ну кто ее остановит? Кому вообще придет в голову ее трогать? А что до правил, так она их всегда нарушала, всю свою жизнь. Подумаешь – посмотреть на одурманенных мужиков в курильне. Будто бы после того, что она видела прямо в парке, что-то может шокировать сильнее!

Впрочем, этого не понадобилось. Стоило Аньес, в конце концов, двинуться ко входу, как из ворот показался Данг, замаячивший сгустком энергии и весело махнувший ей рукой. За ним плелся Жиль, откровенно не пришедший в себя. Он едва шел, будто под ногами совсем не чуял земли, и отсутствующее выражение на его лице говорило лишь об одном – размазало его куда сильнее, чем могло бы такого здоровяка. Впрочем, пил он тоже хоть и много, но не умеючи. Господи, ну отчего же она столько времени носится со своим бестолковым выкормышем, который даже грамотную съемку сделать не может, постоянно смазывая кадры, будто ни на что не годится!

- Ох и пришлось повозиться, мадам, чтобы его уговорить, - смеялся сержант, смерив взглядом длинную тушу Кольвена. Его веселье было понятно. Такого, как Жиль, на себе не утащишь. Сил не хватит. Только убеждение и угрозы. – Сейчас поймаю вам такси, пожалеем рикш! И едой запаситесь, ваш капрал, как оклемается – голодный будет и вас съест!

- Я знаю, спасибо, - вздохнула Аньес и перевела взгляд на Жиля. Спрашивать у него сейчас что-нибудь бесполезно. Ругать тоже. Изображать обиду – тем более. Особенно, когда вслед за маленьким и юрким сайгонским жандармом хочется смеяться при одной лишь мысли: Кольвен стоит – уже хорошо, было бы куда хуже, если бы он распластался прямо здесь, на тротуаре. Тогда им и вдвоем его не поднять.

Когда подъехало авто и они запихнули Жиля в салон, она еще раз поблагодарила сержанта Данга, сунула ему в руку несколько банкнот, потому что знала – он ожидает этого, и торопливо села вперед, к водителю. Кости раскатывать не стала. Потому как по-честному все.

Как знать, может, Данг сейчас вернется в Зеркальный дом и купит себе девчонку на ночь? Все это слишком уж возбуждало.

В отличие от Аньес, капрал Кольвен жил в казарме, и если в часть она имела беспрепятственный доступ, то уж туда-то пробираться, к мужчинам, по крайней мере странно. Хотя что нормального вообще было в этот вечер? Уж точно не поход в бордель с неизвестным жандармом-метисом!

Они прошли пропускной пункт вместе. И там Жиль еще кое-как держался – разумеется, больше стараниями Аньес, ведшей непринужденную беседу, в ответ на которую ему надо было хотя бы кивать и переставлять ноги вовремя. А когда добрели до здания казармы и солдата, дежурившего возле нее, тот лишь с пониманием хохотнул. То, что они приятельствуют, было общеизвестно. То, что их считают любовниками, понятно. То, что она вытаскивает его из сайгонских притонов и тащит в казарму, чтобы он не попался, вполне объяснялось обеими версиями их отношений. Причем второй более, чем первой, потому Аньес не очень-то возражала по этому поводу. Но если бы кому довелось узнать, что из-за этого ненормального ей пришлось посетить Зеркальный дом, это определенно вызвало бы некоторое… недоумение в глазах того же дневального. Все же вытаскивать любовника из борделя – слишком экзотично.

- Он хоть к отлету-то поднимется? – с развеселой улыбкой поинтересовался добрый малый на входе в комнату.

- Как будто бы у него есть выбор, - совершенно искренно в своей мрачности прокомментировала Аньес.

Комната у капрала была отдельная в соответствии с нуждами его работы в КСВС. Ну как комната… Комнатушка. Коморка, с огромной натяжкой приспособленная под то, чтобы в ней кто-то жил. Несколько квадратных метров, куда не без труда помещались кровать, стол и шкаф. Но и она казалась королевскими покоями по сравнению с общими спальнями, где рядами стояли койки, на которых отдыхали солдаты. Это крошечное помещение они с Аньес превратили в нечто среднее между мастерской и местом, где можно отоспаться.

Едва они переступили ее порог, Жиль, сонно потирая глаза и по-дурацки улыбаясь, будто пытается что-то пролопотать, завалился на постель, даже не разуваясь и не одергивая одеяла. Куда уж ему! И распекать – какой толк? Не мальчик. Его мать и отец остались в Сен-Мор-де-Фоссе, маленьком пригороде большого Парижа. И на кой черт взвалила на себя их счастье, она не представляла. Разве только и правда рассказы этого мальчишки были больно хороши.

Сейчас она металась по комнатке, сгребая в кучу его вещи, самое необходимое на какое-то время, потому что часов в сутках совсем почти не оставалось, у нее было еще много дел и стоило перед дорогой хоть немного поспать. Что посчитает нужным – сам потом соберет, если успеет. А то, что будет нужно для работы, им приготовят на месте. Не все такие сумасшедшие, как она, чтобы снимать только собственной камерой.

Среди белья, фототехники и блокнота с письменными принадлежностями были найдены бумажник, документы и сигареты. Все это она почти торжествующе попыталась уложить в вещмешок, который печально свалился со стула к ее ногам, чем-то уже нагруженный. А из него ей под ноги вывалилась тетрадь в темно-коричневом кожаном переплете, да так и осталась валяться, раскрытым разворотом кверху.

Аньес тихо выругалась и взялась за дело сначала. Подняла тетрадь, одернула мешок. Взгляд туда. Взгляд обратно. Выдох. И замерла.

С гладкого, почти шелковистого альбомного листа, без сомнения, очень дорогой бумаги цвета слоновой кости из-под век полузакрытых глаз на нее смотрела она сама – сонная и начертанная графитом. Обнаженная. Несколько штрихов всего, простота невероятная, почти схематичность в изгибах линий, но господи! Как тут ошибиться, если лицо женщины на рисунке – ее копия? Выражением или чертами, или тем, как закинула одну ладошку на лоб, будто бы защищаясь от яркого света, – какая разница? Раскрыв рот, Аньес смотрела на этот удивительный портрет и никак в толк взять не могла: почему она? Почему в таком виде? Откуда это взялось в его голове, ведь голой, полностью без одежды, вот такой, потягивающейся на кровати, сонной, томной, в лучах ликовавшего солнца на атласной поверхности страницы он ее никогда не видел? Не мог видеть. Нелепица.

Аньес перевела взгляд на задремавшего Кольвена и решительно перевернула страницу. На следующем развороте знакомым ей довольно неразборчивым почерком была написана всего одна мысль, которая забилась в ее горле обжигающим комом волнения.

«Если бы каждый мой шаг приближал меня к тебе – я бы двигался определённо быстрее. Если бы каждый мой жест мог окончиться прикосновением к твоему телу, я бы сделал всё на земле, чтобы руки имели счастье дотянуться до тебя. Если бы каждое слово, что срывается с моих уст, находило в твоей душе отклик, я говорил бы о любви днями напролёт в надежде, что ты позволишь продолжить ночью. Но мне остается только смотреть на тебя и ничего не произносить вслух. В глазах, говорят, правду укрыть невозможно, вот я и гляжу украдкой. Но если ты ценишь хотя бы немного мой талант выражать свои мысли – так тому и быть. Мысли все о тебе, их не удержишь. Потому ты всегда со мной».

Аньес крепко-крепко сжала пальцы, вдавливая их в кожаную поверхность обложки. А потом, будто бы испугавшись, что этак можно и помять ее, заставила ладонь расслабиться. Но та тут же дернулась к горлу, и только тогда Аньес поняла, что все это время не дышала.

Можно ли считать написанные строки признанием любви к ней или, к примеру, началом новой повести? Привычку набрасывать собственные фантазии краткими фрагментами на любых записках, а в итоге собирать из них целые главы она знала у Жиля достаточно хорошо. Он много писал, она никогда не видела, чтобы кто-то так много писал, как он. Зачем, когда пишешь, этак рваться на войну? Какая, к черту, война, когда застывающий, будто остекленевший взгляд раз за разом все больше утверждал отсутствие Кольвена в этой реальности, где стреляют. Да, ему пришлось несладко. Начало борьбы с Германией и оккупация застали его совсем юношей. Почти мальчиком. Окончание же боевых действий он встречал в форме. Но то была необходимость. Что он делал сейчас? Зачем?

«А еще у тебя глаза, должно быть, ровно такого оттенка серебра, который имеют звезды. Никогда прежде не видал я таких глаз, моя дорогая. Вот только ночное небо растворяется в рассветных лучах. И какая-то чужая женщина, не ты, совсем другая – серая и сизая, бесцветная, чьего имени я потом никогда не буду помнить, принесет одно только разочарование. В темноте так легко хранить иллюзии. С солнечным светом они исчезают. Ты этого не знаешь, дай бог тебе этого не узнать».

Еще страница. И снова портрет. Теперь вполне приличный. И, кажется, частично срисованный с ее же фото в военной форме, которое Жиль сделал, когда они только приехали. Невозможное открытие! Совершенно лишнее, обременяющее, ненужное!

Аньес торопливо пролистала альбом дальше и нашла несколько рисунков, на которых угадывала себя. И это уж чересчур! Она быстро захлопнула альбом, еще мгновение смотрела на него, недоумевая, и сунула в вещмешок, подальше от глаз. Кожа взмокла сильнее, чем было до того от духоты. Дышалось с трудом.

Недоставало ей только этого. Все прочее в наличии давно уже имелось.

Переведя кое-как дыхание, Аньес подошла к койке, на которой валялся ее странный компаньон, и мрачно окинула его взглядом. Его сон был поверхностным, и сквозь дрему Жиль едва ли что понял – с утра ничего и не вспомнит. Она вынула из своей сумки завернутый в бумагу кусок пирога, купленный сегодня у торговцев на улице и приберегавшийся на завтрак, поскольку вставать предстояло рано. И сердито положила его на тумбочку возле него. В конце концов, Данг прав – когда капрал придет в себя, готов будет убивать ради куска хлеба. Всего два месяца в Париже Востока, а Кольвен уже уподобился местным жителям, жизнь которых преимущественно имела лишь четыре истинных удовольствия: сыграть в фан-тан, пофакаться, выкурить трубку гашиша и набить пузо. Этим занятиям подчинялся и их образ жизни, и их образ мысли.

Европейская цивилизация, вынеся свои пороки за пределы Европы, на краю мира смогла создать лишь искривленное зеркало самой себя. Увидев впервые Сайгон, Аньес уверовала в это свято и уже навсегда.

Когда она выбралась из комнаты Жиля и прошла узким коридором к дневальному, то задержалась, чтобы уточнить, в котором часу его сменят. И напоследок попросила, чтобы он непременно разбудил капрала Кольвена в четыре утра. «Хоть водой окатите, но в пять он должен быть на посадке».

С тем и ушла.

Улицы уже несколько опустели. Сайгон жил своей ночной жизнью, но у военной части было достаточно тихо. Сейчас Аньес шла пешком. У нее оставалось одно-единственное последнее дело на сегодня. И успеть его завершить она должна была обязательно. Иначе как знать – вернется ли. Говорили, что в округе Ханоя слишком опасно перемещаться не только самостоятельно, но и отрядами. И хотя жить ей хотелось определенно больше, чем не жить, она не имела представления, чем все это закончится.

Но отлета ждала с нетерпением. Слишком устала чувствовать собственную бесполезность.

Ей оставалось несколько шагов в тишине и темноте. А потом считать камни, из которых был сложен высокий забор вдоль улицы. Она оглянулась по сторонам, убедившись, что вокруг нет никого, скользнула затем ладонью по стене. Шестой ряд снизу, на уровне талии. Двадцать восьмой камень.

И она мысленно перебирала числа одно за другим на стыках, где швы, пока не дошла до нужного, едва заметно «дышавшего», но только если хорошо на него надавить. Застыла совсем ненадолго, чуть-чуть сдвинула его в сторону, скользнула пальцами в щель.

Есть!

В ее руках оказалась совсем небольшая записка, свернутая в крошечную трубочку и написанная на папиросной бумаге. Свежая. Когда Аньес мчалась что было духу за Жилем, тайник был еще пуст.

Быстро сунула «свиток» под ремешок часов. Камень вернулся на место.

Она снова оглянулась по сторонам и с облегчением выдохнула – вокруг по-прежнему не было ни души. После этого помчалась к дому, что было духу, некоторое время попетляв по ближайшим улицам.

Уже потом, оказавшись в своей комнате, Аньес нашла в себе силы остановиться и больше уже не мельтешить. Усталости еще не чувствовала, но знала наверняка, что та сморит ее не позднее, чем через несколько минут. Всего времени – умыться и лечь. И еще прочесть записку, жгущую кожу под часами.

«Ксавье, 13.55»

Что это? Номер телефона? Адрес? Человек? Что искать?

Одно было ясно. Что бы ни значили эти знаки, ключ в Ханое, куда она отправлялась завтра.

Оставшихся сил хватило ровно на две вещи.

Чиркнуть спичкой и в пепельнице сжечь записку. Дождаться покуда пламя погаснет. Задуть остатки тления. И раскрошить пепел. Как будто не было ничего.

Проверить будильник. Стрелки указывали, что время приближается к часу ночи. Подъем в четыре, а это значит, у нее еще три часа на сон.

На большее Аньес была уже не способна. Она откинулась на подушку, еще пока прохладную, но та непременно нагреется от соприкосновения с человеческим телом, а под утро ее и вовсе придется сушить от пота. Прикрыла глаза, так и не выключив света – рука к лампе уже не тянулась. И последняя мысль ее угасающего сознания была о том, что такая измотанность ей весьма облегчает жизнь. Правда облегчает. Это хорошо, когда нет никакой возможности думать о Юбере.

* * *

- Я думал, сейчас придется вломиться в дом и самому выдернуть вас из кровати! – проворчал капрал Кольвен, внимательно следя за тем, как де Брольи вышла из ворот и плетется к машине. Лицо ее в молодых рассветных лучах казалось несколько более бледным, чем обычно, но с этим уж ничего не поделаешь. Вьетнамский климат однажды ее доконает. Или тот факт, что возможности позавтракать она была лишена – спасибо вчерашним похождениям Жиля.

Аньес пересекла тротуар, вдоль которого росли невысокие пальмы, забросила свой вещмешок в автомобиль и устроилась на заднем сидении.

- Доброе утро, - скупо поздоровалась она и с удовольствием отвернулась бы к окну, борясь с очередным приступом тошноты, возникшем не иначе как от голода и от жары, от которой не было спасения. Но замелькавшая за стеклом улица вызвала лишь усиление недомогания, потому она торопливо уставилась прямо перед собой. Куда-то в шею сидевшего впереди Кольвена. На ладной этой, крепкой, но отнюдь не массивной шее были плохо выбриты волоски, позади, на затылке. Или это уже отросло? Словно почувствовав ее взгляд, он обернулся.

На секунду их глаза встретились, потом его брови обеспокоенно нахмурились.

- Не выспались? – осторожно спросил он.

- Бывало и хуже, - милостиво отозвалась Аньес, ясно давая понять, что не собирается возвращаться к событиям прошлого вечера и хоть сколько-нибудь его порицать.

«А груди моей ты польстил», - отстраненно подумала она. И должно быть, эта мысль столь явственно прозвучала в ее голове, что Жиль неожиданно вспыхнул и отвернулся, упершись взглядом в лобовое стекло. Впрочем, фантазии! Конечно, он просто стыдится случившегося накануне.

Причем настолько сильно, что, оказавшись на аэродроме, кроме своего багажа, ухватил еще и сумку Аньес, вопреки ее вялым попыткам сопротивляться. Дескать, она солдат, а не дама. Но теперь уже его снисходительность вынудила ее махнуть рукой. Желания нести весьма увесистый вещмешок у нее ведь и правда не было. Себя бы до посадочной полосы дотащить.

Единственное, что она Кольвену в руки не дала, это сумку с фотоаппаратурой. Та всегда была при ней. Их с капралом и, кроме них, еще группу из двенадцати медиков впихнули в небольшой самолет Блок МБ.160, предназначенный для пассажирских перевозок вместимостью как раз в четырнадцать человек, не считая экипажа.

Устроившись на кушетке и в некотором смысле готовясь продолжить борьбу с дурнотой, Аньес с любопытством выглянула в маленький иллюминатор. Прежде ей приходилось летать только на скоростных самолетах дальней фоторазведки. На пассажирском – впервые.

- Если в Ханое меня прикончат, завещаю вам издать мою «Кровавую пастораль», - хохотнул Жиль, бросив ей в руки ярко-красное яблоко, которое не могло ее не обрадовать в текущей ситуации, и упал на соседнее место, прикрывая глаза. Этот роман, самый крупный из им задуманного и осуществленного, он писал уже пару лет. Отрывки Аньес нравились.

- Неделю назад пастораль называлась вьетнамской, - проворчала она, с хрустом вгрызаясь в плод.

- Это слишком уж прямолинейно, не находите?

- Сперва допишите. И возитесь с издательствами сами.

Она вернулась к иллюминатору. Самолет набирал скорость и вот-вот должен был оторваться от земли. А когда это случилось, Аньес с некоторым облегчением выдохнула. Нелепая, бесполезная сайгонская страница жизни была завершена. Впереди ее ждала война настоящая, которую она хотела видеть своими глазами, которую страстно желала запечатлеть на пленке. Пресыщенность Парижа Востока осточертела ей. Она оставляла слишком много времени сожалениям.

Самолет поднимался все выше, проносясь вдоль русла реки Сайгон, и в лучах солнца та сияла мириадами золотистых звезд. Сама Аньес по версии Жиля Кольвена была звездой серебряной, и это весьма ее забавляло. Как хорошо, что ему вряд ли когда хватит духу признаться ей вслух.

Неожиданно ее внимание привлекло нечто яркое и движущееся тоже высоко над землей. Она поднялась с кушетки и приникла лицом к стеклу. Это не могла быть птица – слишком дерзкие краски, слишком странная форма – даже отсюда, издалека видно. Это не могло быть чем-то живым, и тем не менее оно жило, двигаясь и будто дыша, высоко над землей, выше деревьев и выше рукотворных строений. Потоки воздуха трепали удивительный предмет, пока Аньес не поняла – это воздушный змей несется над водой. Формы с набиравшего высоту самолета уже и не различить, но совершенно наверняка это всего лишь кто-то запускал воздушного змея. А потом с земли стали подниматься другие такие же – теперь уже просто небольшими точками. Они носились в воздухе, соревнуясь со стаями птиц, и были, кажется, даже прекраснее их, потому что нет ничего лучше, чем созданное для радости. Если бы только маленькие, удивительные точки змеев могли хоть немного соперничать с самолетами, несущими смерть.

- Похоже на игры с ветром, - услышала она голос Кольвена за спиной и медленно кивнула. Да, это похоже на игры с ветром, который не победить.

* * *

Ханой был другим.

В Ханое чувствовалась война.

Ханойские стены еще слишком ярко помнили, как их сотрясал ужас бомбардировок, и те из них, что уцелели, лишь подчеркивали развалины, которые, пусть и отстраивались, но оставались свежими ранами на теле города.

Ханойские улицы также имели память, и все еще виделось им, как по камням их мостовых лилась кровь – вьетнамская ли, французская ли – какая разница, когда было вырезано столько граждан того государства, что именовалось Французским союзом, пускай здесь все вывернуто с ног на голову и казалось едва ли не совсем другим миром, в котором привычный уклад представлялся лишь отражением в кривом зеркале посреди ярмарочного балагана.

Наверное, все кануло безвозвратно. Аньес думала: и слава богу!

Еще она думала о том, что совсем немного дальше, на севере, тот самый Вьетбак, который их войска так и не покорили. И о том, что впереди – изматывающие месяцы, в которые ничего не решится ни для одной из сторон. Французы не уйдут. Вьетнамцы не сложат оружия.

Даже если придется разобрать Индокитай по камешку.

А она сама – часть странного механизма, который функционирует таким образом, что ей никогда не осознать до конца его предназначения и великого замысла грядущего. Она и правда ведь слишком маленькая.

Уж во всяком случае, то, что делалось ею здесь, ничтожно.

В Ханое привилегии жить отдельно от расположения части рядовому де Брольи даровано не было. Поселили ее в казарме укрепленного форта за пределами города, но на манер того, как было в Иври-сюр-Сен, ей предоставили отдельную комнатушку. Совсем маленькую – там едва становилась койка, стул и узкий платяной шкаф, куда она лишь запихнула вещмешок. Зато без соседок, которые утомляли бы ее разговорами.

Она теперь вообще утомлялась слишком быстро. Не успевала выйти из комнаты и пройти несколько метров до внутреннего двора, как уже чувствовала себя выжатым до последней капли фруктом. Такой же вялой, мягкой и иссушенной. Климат невозможный. Еще немного, и от нее и правда совсем ничего не останется.

Впрочем, она держалась несколько недель кряду, не давая заподозрить себя в физической слабости и избегая жалоб. Кажется, единственный, кто видел, что дело не к добру, это Жиль Кольвен. Его внимательный взгляд останавливался на ней все чаще, а если их отправляли с заданием, он старался нигде не покидать ее, чтобы она находилась в поле его зрения. Он был трогательно заботливым мальчиком, хотя природу этой заботы Аньес, увы, слишком хорошо понимала. И все же не находила в себе сил отказаться от нее, что, и сама понимала, единственно правильно. Никто так о ней не пёкся с той поры, как не стало Марселя и Робера Прево.

Сейчас работа кинематографической службы была непыльной и все больше бумажной.

Они фотографировали содержавшихся в казематах форта заключенных, именуемых преступниками за то, что вздумали сопротивляться французскому государству. Иногда их отправляли делать фото ландшафта для военных нужд. Пару раз за прошедшее здесь время привозили медикаменты, эти поставки Аньес снимала тоже. Поскольку заниматься наряду с этим журналистской деятельностью не возбранялось, только сперва надо было согласовывать тексты с начальством, равно как и газеты, для которых они предназначались, Аньес коротала время за написанием серии очерков об Индокитае. Это хотя бы немного развлекало ее. Те выходили в «Le Parisien libéré», она посмеивалась по этому поводу и продолжала отправлять их напрямую Гастону, а он не гнушался брать. Он был кем угодно, но не дураком, когда ему предлагают хоть что-то выгодное. И это единственное, в чем всегда оставался верен себе. Ни одного поступка. Ни единого. Кричать ей, что никогда никакое приличное издание не возьмет ее текстов, а потом покорно их издавать на собственных страницах! Видимо, дыра, в которую согласно его пророчеству, укатилась Аньес, представляла для него все же некоторый интерес. Либо «Le Parisien libéré» больше не было приличным изданием.

Сейчас, здесь, как и в Сайгоне, ей действовали на нервы три вещи. Климат. Бездействие. Люди.

Ее деятельный ум не способен был смириться с необходимостью выжидать.

Текст записки связного то и дело возвращал ее к поиску того, что бы он мог значить. К концу первой недели пребывания в Ханое, она уже точно знала, что в городе нет ни одной улицы, которая носила бы имя хоть какого-нибудь Ксавье. Человека с таким прозвищем она тоже пока не нашла. Да и не представляла, где искать. По всему выходило, что он сам найдет ее, как было и в Сайгоне. Но все же имя и цифры не оставляли ее в покое в то бесконечное первое и единственное в ее биографии индокитайское лето.

Однажды жизнь сама подбросила ей подсказку. От лица жизни выступил Кольвен, оговорившись как-то за обедом, им поглощаемым и ею ковыряемым в офицерской столовой, где их тоже кормили вместе с командирским составом, что местное солдатьё, кто при деньгах, с удовольствием в свободные от службы дни отправляется в кабаре «Руру Ксавье». Там-де девчонки неплохо танцуют и поют, и еще приличная выпивка, карты и можно хорошо отдохнуть. И им с Аньес обязательно нужно будет туда заглянуть в какой-нибудь из вечеров. Одна беда, работает оно согласно ограничениям комендантского часа и закрывается рано.

Да, кроме разрушенных стен, о войне здесь напоминал еще твердый распорядок дня, который включал и комендантский час, что заметно осложняло жизнь заведениям, которые по определению ночные.

Но поужинать там вполне можно, если не засиживаться.

«Могу же я пригласить на ужин красивую женщину, так?» - усмехался Жиль, внимательно следя за ней из-под полуопущенных век и делая вид, что не следит вовсе.

Колкостей о том, что хорошо он повеселился уже однажды в Сайгоне и наверняка не в одиночестве, Аньес себе не позволила. Довольно того, что капрал Кольвен по сей день «искупает» свою вину примернейшим поведением. Потому на тот раз неопределенно кивнула, ничего не обещая, но и не противясь: мол, непременно при случае. И сделала все по-своему.

В первую же отлучку, ставшую возможной после этого разговора, она сама отправилась в «Руру Ксавье».

Заведение оказалось не выдающимся, но достаточно уютным. Даже почти европейским, лишь с небольшим налетом экзотики – девушки, танцевавшие на небольшой, но хорошо освещенной в полумраке помещения сцене, были вьетнамками, вполне прирученными после выступления присоединиться к заинтересованным мужчинам и продолжить знакомство уже при более тесном общении. Они были хорошенькими, по-французски говорили без акцента, их сценические образы при всем легкомыслии получились все-таки интересными. А Аньес, стараясь не привлекать к себе излишнего внимания, просидела в самом дальнем углу, какой нашла, целый вечер. Там было достаточно темно, чтобы ее никто не видел, и она чувствовала себя вполне свободной наблюдать за людьми, которые входят в двери заведения и выходят из них.

Пила сильно разбавленный ром и понятия не имела, какого черта здесь делает.

В «Руру Ксавье» она после этого случая наведывалась еще дважды. Оба – безрезультатно.

И лишь однажды ей повезло.

Она ужасно устала, едва волочила ноги после очередного представления осточертевших ей вьетнамок, очередная порция разбавленного рома подкатывала к горлу, не желая оседать в желудке, и она в очередной раз думала, зачем вообще его пила. Идти к врачу все еще не решалась, опасаясь, что тот в ответ на недомогание заявит, что этот климат ее доконает, и отправит домой, не давши пройти ближайшую медкомиссию. Подобный сценарий совсем не входил в планы Аньес, потому, глотнув воздуха и стащив с головы кепи, она высунулась на улицу, под ужасный дождь, заливавший все вокруг нее. Эти индокитайские дожди, как ей представлялось, способны были погрести под собою все сущее – и стены, и их развалины. И созданное природой, и построенное человеком. И форты больших городов, и маленькие партизанские укрытия в джунглях. У кого больше шансов выгрести из потоков воды – какая теперь-то разница?

Она промокла сразу, до самого белья, всего лишь высунувшись из-под козырька с яркой вывеской «Руру Ксавье» перед входом, для того, чтобы добежать до такси под взглядом швейцара – тоже явного азиата. Отряхиваясь, она тщетно пыталась хоть что-нибудь сделать с волосами, но где уж там? С нее текло, как с русалки, вынырнувшей из реки. Даже собственные легкие представлялись ей жабрами, которыми теперь приходится дышать.

Сообщив таксисту, куда ей надо, Аньес, теперь уже не в силах бороться с усталостью, откинулась на спинку сиденья и прикрыла глаза, думая о том, как бы не укачало дорогой. И вдруг услышала будто сквозь толщу воды: «Это будет тринадцать пиастров, мадам».

Она встрепенулась. В голове, будто светом прожекторов подсветило: «Ксавье, 13.55». Глухо выдохнула и ответила: «У меня есть пятьдесят пять пиастров. Найдете сдачу?»

И только после этого наткнулась на спокойные мелкие глаза таксиста, внимательно изучавшие ее в салоне авто, в котором единственным светом была мигающая вывеска «Руру Ксавье».

«Возьмите под сиденьем плед, мадам, а не то простудитесь, - усмехнулся шофер. – А то, что должны оставить, оставьте там же».

С того мгновения, как она в тот вечер спрятала под сидением конверт с отфотографированными списками приговоренных к казни повстанцев, жизнь потекла в русле, похожем на сайгонское. Едва ли пребывание здесь сделалось более осмысленным. И она чувствовала достаточно ясно, что все это иная форма бездействия. Она не столь наивна, чтобы верить, что их возможно спасти – не нападут сейчас вьетнамцы на форт при такой расстановке сил. И зачем им может пригодиться этот перечень имен, Аньес не представляла. Может быть, захотят выменять на французов? Но время шло, и ничего не происходило.

А что ценного, например, в сведениях о вооружении форта, когда вьетнамцы не в состоянии немедленно остановить поставки, которые идут и идут из Франции и ее союзников в этом индокитайском кошмаре? Как их сорвать?

Сколько нужно для этого всего времени? Чтобы предоставленная ею информация начала работать? В Требуле она хотя бы отпечатывала антинацистские листовки, а здесь – что? Теперь – что?

Ничего по-настоящему полезного для Вьетминя она была выведать не в состоянии – не подпускали. И все же продолжала изображать из себя информатора, чем дальше, тем меньше понимая, что происходит в этой войне, которая, замершая, вызывала отвращение. Ее профессия предполагала гласность, ей хотелось настоящего дела. И она почти что завидовала Кольвену – он преспокойно писал свою «Вьетнамскую пастораль», будучи уверенным в собственном моральном праве судить и быть судимым. А еще он страдал чистосердечием, этого не отнять.

Аньес же мучилась двойственностью своего положения. И несвободой. Отсутствием возможности поднять шумиху, вызвать резонанс, которого так не хватает обществу.

Она была связана по рукам и ногам собственными же установками.

И все же ей было важно пребывание здесь. Ей было важно знать, с чем она борется. И за что она борется. Ей хотелось разглядеть получше, что представляет из себя окружающий мир, но при этом ей не нравилось, что видит она лишь одну его сторону – ту, что в форте.

В августе симптомы стало невозможно игнорировать. Организм практически отказывался принимать еду. Она походила на худую до просвечивающих ребер ободранную крысу, которой бы уже упасть под кустом, да сдохнуть от истощения. Дни, когда в ее желудке задерживалось хоть что-то из съеденного, можно было считать удачей. Аппетит же вовсе сошел на нет.


Иногда ей хотелось просто лежать в своей койке и смотреть в потолок, слушая тишину. И тем не менее, Аньес продолжала упрямо вставать с постели, приводить себя в порядок и выполнять обязанности. Форма на ней болталась. О том, что когда-то считалась красивой, она предпочитала не помнить, чтобы не огорчаться. Благо, в отличие от солдат форта, их с Кольвеном не гоняли, и, по счастью, физических нагрузок Аньес была лишена. Это значительно облегчало ей жизнь.

Дошло дело и до расстрельных списков. Казни проводили прямо в форте, на стрельбище, опасаясь вывозить приговоренных за пределы Ханоя. Не было такой дороги, где вьетнамцы не нашли бы возможности устроить засаду, чтобы вызволить «своих».

То и дело от пропускного пункта отъезжали труповозки, и Аньес, глядя на этот поток, должна бы испытывать ненависть, ярость, боль, что угодно, что двигало бы вперед, но вместо этого ею все сильнее овладевало странное чувство беспомощности, будто бы это ее загнали в угол и никогда ничего хорошего уже не будет.

Ее разбудили рано утром.

Стрелка на часах еще не коснулась четверки.

- Де Брольи, вас вызывают! Срочно в каземат, – грубым голосом рявкнули ей, еще не понимающей, что происходит. – У вас десять минут.

Дверь со скрипом захлопнулась, Аньес только моргнула и заставила себе подскочить.

Стены зашатались, она едва удержала мир на своей оси. Себя – не удержала. Так и осела обратно на постель.

Она точно знала, зачем нужно ее присутствие.

Обычно, если требовалось, такую съемку делал Кольвен, да и то нечасто. Но именно сейчас он уехал с очередным заданием. А больше некому. Придется ей. Даже если охота, как кошке, которой зажали хвост, продираться прочь, бить когтями обидчиков да выть от боли, не понимая, что этак можно и вовсе остаться без нескольких позвонков.

Обычно казни не документировались подробно вплоть до фотографий. Значит, здесь уж совсем что-то показательное. И когда Аньес с фототехникой вылетала из своей коморки в узкий тускло освещенный в такое время коридор, мчалась по лестнице вниз, туда, где содержались заключенные, пыталась дышать, хотя здесь совсем не дышалось, ей не было страшно, на нее лишь накатывало нездоровое, неправильное спокойствие сродни равнодушию, и она раз за разом повторяла себе, что ее дело – выполнить работу. Наверное, черствость – это не так уж и плохо.

Приговоренный был католиком. Это особенно ее поразило. У него были раскосые глаза и черты лица этнического вьетнамца. Он был коммунистом. Он сражался за Вьетминь и был осужден за убийство более двух десятков французских солдат. Он резал их мачете, как кабанов, последние три года. И он оказался католиком, запросив священника, прежде чем отправиться в последний путь.

Аньес вместе с двумя конвоирами находилась возле камеры и ждала, когда закончится исповедь. И это тоже ее душило. Курить хотелось, и она уговаривала себя, что сигарета ждет ее по окончании экзекуции.

- Говорят, он прежде точно так же япошек резал. Ему все едино. И других тому же учил, - бухтел под ухом один из мужчин рядом. – Головы снимал одним махом. Его бы по уму точно так же, а? И чтоб все видели!

- Ну вот нам тут только гильотины не хватало, - рявкнул второй. И Аньес никак не могла не согласиться с ним. Именно здесь и именно гильотины. Еще говорят, человеческая голова живет после декапитации несколько секунд. Достаточное наказание преступнику – успеть осознать смерть?

- Может быть, у них другого оружия не было? – подала она голос, и сама ужаснулась тому, как он равнодушно звучит.

- Кха! – махнул на нее рукой любитель отрубания голов. – Им же досталось все вооружение япошек! И сами япошки заодно с их опытом! Нет уж, этот – просто чертов извращенец.

Больше никто ничего сказать не успел. Из камеры вышел священник. Потом все происходило без излишних телодвижений – четко и слаженно. Аньес сделала два снимка, когда выводили приговоренного. После этого они отправились на стрельбище, где уже все было готово к их приходу. Собственно, больших приготовлений и не требовалось.

У Аньес при себе имелось два фотоаппарата. Один болтался на шее. Второй она установила на штативе чуть в стороне, чтобы в кадр попадали и стрелки́, и осужденный. Снимать она планировала с двух ракурсов, хотя ассистента и не было. За него сошел один из присутствовавших, охотно согласившись стоять у штатива. Пока зачитывали приговор, она на ухо объясняла, что делать. Это немного отвлекало от главного. Пусть только работа и ничего больше.

Затем Аньес приблизилась к вьетнамцу, которого поставили у крепостной стены. И вместо того, чтобы избегать его взгляда, и разглядывать, например, кладку, оказалась с ним лицом к лицу. Он был спокоен и, кажется, мало что вообще видел вокруг себя. Аньес сделала еще один снимок. Когда она проявит его вечером того же дня, обнаружит, что вьетнамец в момент фотографирования улыбнулся. Вышло это случайно, улыбка это или гримаса боли, ей придется гадать до конца жизни. Но в тот момент на большее ее не хватило. И она отошла прочь, став в стороне от направления стрельбы, но все-таки достаточно близко. Потом несчастный что-то выкрикнул по-вьетнамски. Всего несколько предложений, но ему дали их сказать.

А после этого приговор привели в действие. Быстро и без проволочек. Аньес короткими вдохами пыталась восполнить нехватку кислорода в легких. И снимала. Снимала с тем, чтобы потом обнаружить, что держит корпус камеры влажными ледяными пальцами так, что костяшки побелели от напряжения. И почти оглохла от звуков стрельбы.

Еще через несколько мгновений оказалось, что валяющееся на земле тело все еще дышит. Его добили последним выстрелом в голову. Это она тоже сняла. Уже совсем рядом, практически вплотную. Никто не препятствовал ее перемещениям.

Наверное, это стало последней каплей.

Она успела поблагодарить своего невольного «ассистента», забрать оборудование. Преодолеть расстояние до входа в казарму. И только там, внутри ее накрыло. Она вдруг осознала четко и ясно, что сейчас упадет в обморок. А если это допустить здесь, то ее отправят к врачу и скрывать далее станет бесполезно. Очевидного уже не скроешь даже от себя, где уж от врача?

Для понимания нужны секунды.

Аньес остановилась и тяжело привалилась к стене, все еще держась за штатив почти как за опору. Ее веки закрылись сами собой. Она сглотнула, снова заставляя себя дышать. В ушах –прорезался тонкий высокий звук похожий на тот, который получается, если сталкивать стеклянные игрушки на рождественской елке, чтобы они бились друг о друга. Как в детстве. Она ребенком нарочно так делала. Ей нравился звук. Странно. Забыла ведь, что такое праздновать Рождество, а сейчас вспомнила.

Яркие пятна перед глазами – тоже из той жизни. Вот так они и переливались. Блестящие фигурки среди еловых ветвей. И можно обнять маму и вдохнуть запах ее духов, таких же мягких и теплых, как она сама.

- Что, де Брольи? Разморило? – услышала Аньес и дернула головой. Рядом оказался один из конвоиров. Тот, который ратовал за обезглавливание. – Не бабское это дело, де Брольи, а? Что им вздумалось такую дрянь снимать! И как назло, вашего Кольвена не было!

Изображать бравого вояку бессмысленно, это она понимала. Потому только пожаловалась вполголоса:

- Курить очень хочется…

- На пустой желудок – потом дерьм… плохо будет. Идите лучше спать. Вас теперь вряд ли тронут.

- Который час?

- Пяти нет.

- Так быстро?

- Да ведь и дело-то не хитрое. Пиф-паф! И все, баста. Давайте ваш штатив, помогу.

Аньес слабо улыбнулась.

- Не нужно, я сама. Спасибо вам.

С этими словами она оторвалась от стены и сделала несколько шагов, после чего снова остановилась. Звон из ушей переместился куда-то в самую глубину головы. А это ведь у нее мозг еще внутри, а не снаружи.

- Вы понимаете по-вьетнамски? – спросила Аньес.

- Очень немного.

- Поняли, что он сказал?

- Что сегодня будет хороший и солнечный день. И еще что ему жаль уходить, не увидев, какое солнце будет светить над Вьетнамом, когда они нас погонят.

- А они нас погонят?

- Да черта с два! – расхохотался конвоир, и она тоже улыбнулась в ответ.

И стала считать шаги до своей комнатенки. Сбилась на пятом десятке. Отворила дверь. Прошла внутрь. Прислонила штатив к стене, сложила свои камеры на стол. И рухнула в постель, едва сняв обувь. Так она пролежала всего минутку. После этого снова подхватилась, понимая, что до сортира не добежит и выдергивая миску, которую использовала, чтобы стирать и мыться, из-под койки. Ее вывернуло. Ей нечем было рвать, но ее рвало. Просто желудочным соком. Горьким, попадающим в нос, заставляющим слезиться глаза. Текло отовсюду. И ей казалось, что совсем немного – и сама отдаст богу душу.

Но, как известно, беременность едва ли считается смертельным диагнозом.


Когда Аньес снова откинулась на подушку, она несколько долгих минут внимательно смотрела в потолок. Потолок был беленый, а стены выкрашены унылой коричневой краской. Нужно освежить лицо под краном, почистить зубы, избавиться от отвратительного запаха, вымыть миску. Но она уложила ладони на чуть жесткую простыню и потихоньку водила по ней пальцами. Белье недавно сменили, ей казалось, оно даже немного хрустит после стирки. Белье чистое – она нет. Нужно пойти и умыться.

А между висков раз за разом долбит это страшное слово: беременна.

Она беременна.

Все в этом мире с ней – неожиданно и не ко времени. Все в этом мире с ней – невпопад и незачем. И несправедливо. Сейчас – несправедливо настолько, что хотелось плакать.

Как такое вообще могло произойти?!

Она не беременела от Марселя, хотя когда-то они мечтали о ребенке. Пусть сегодня, зная, что произошло с ними потом, Аньес была уверена – это к лучшему, что ей не приходится в одиночку отвечать еще за одного маленького человека, которому сейчас могло бы быть никак не меньше восьми лет.

Она не беременела от Гастона, хотя меры предосторожности тот давно уже не соблюдал, лишь поначалу озадачиваясь тем, чтобы его сперма изливалась подальше от ее гениталий. И это тоже к лучшему – господи, ну что бы она делала с ребенком такой сволочи, как Леру?

Она не беременела еще от двоих мужчин, в краткой связи с которыми находилась в годы оккупации. Один из них был тем самым канадским летчиком, которого она выхаживала в Тур-тане и которому впоследствии помогла бежать. Второй – СС-бригадефюрер, временно, буквально на две недели, поселенный в их реннской квартире. Робер Прево попросил обходиться с ним уважительно, быть милой и очаровывать, «как ты умеешь, дорогая». Аньес перестаралась. Исключительно в знак протеста, чтобы шокировать посильнее собственную семью, терпевшую немцев под боком. Вынужденная помалкивать в основном, здесь уж она расходилась не на шутку.

И все же ни от одного из них Аньес не понесла.

Даже от все того же чертового Лионца не понесла два с лишним года назад, когда особенно не задумывалась бы над тем, как поступить – нашла бы врача и дело с концом. Дети не входили в ее планы. И тогда она еще не любила.

Но что изменилось теперь? Дети ведь по-прежнему в планы не входят. Ей не нужен никакой ребенок! Ей нельзя ребенка!

И одна мысль о нем приводила ее в ужас, от которого все сильнее новым приступом накатывала тошнота.

В конце концов, Аньес снова встала и подошла к окну. Здесь оно было совсем маленькое, зато открывалось. В него за несколько минут налетали насекомые и дышал жаркий август даже ранним утром, потому Аньес редко его трогала, а сейчас не выдержала, раскрыла влажными пальцами, которые были напряжены так же, как на стрельбище.

Ни к черту нервы!

И так тоже нельзя.

С некоторым усилием воли Аньес мужественно подняла миску с пола и, оглядываясь, чтобы в коридоре никого не застать – все же к шести часам станет шумно – прошмыгнула в уборную. Там висело едва ли не единственное большое зеркало на весь форт. Зачем мужчинам зеркала?

И следующие несколько секунд она внимательно изучала собственное отражение в нем. Несколько бледнее обычного, глаза горят от сумасшедшего возбуждения, которое владело ею. Или, может быть, от того, как только что ее мутило. Совершенно больные глаза.

Аньес открыла кран, набрала в сложенные чашей ладони холодной воды и, нагнувшись, плеснула себе в лицо. После этого шмыгнула носом и поняла, что меж век не возбуждение горит. Это слезы.

Ничего не изменилось. Нужно и правда найти врача. Всего лишь. И чем скорее, тем лучше, пока еще не вышли сроки. Август! А значит, она забеременела два с лишним месяца назад, в их последнюю с Анри Юбером ночь. Еще совсем немного, и это станет заметно. Сейчас она худела, но ведь начнет набирать. Начнет ведь! И тогда ее отошлют домой и уволят из КСВС.

И все закончится, не начавшись.

Но если думать об этом прямо сейчас, то она верно сойдет с ума, а этого ей нельзя категорически. Никак нельзя. От беременности избавиться как-то можно, а от сумасшествия – нет.

Приведя себя в порядок, она отправилась на завтрак в офицерскую столовую. Сегодня без Кольвена, одна. И вела себя так, будто ничего не произошло, устроившись возле знакомых ребят и делая вид, что жизнь не совершила кульбит, от которого в ее висках рвутся сосуды. Она просто ела и болтала с соседями по столику, рассказывая о казни.

Это странно. В пятом часу участвовать в расстреле человека, а в семь завтракать. Ничего нормального давно уже не осталось. Все вокруг и правда напоминало искаженную форму человеческого существования. Но смерть и жизнь, говорят, всегда ходили рука об руку.

Как же она не понимала раньше, что с ней? Списывала на климат! Уверена была, что переутомление! Запихивала тихо шепчущие мысли поглубже, чтобы и не отыскались, если вздумается вернуться к ним! С ней этого случиться не могло. Она никогда не беременела!

Даже когда хотела!

И давно смирилась с тем, что пустоцвет.

От этих же тревожащих мыслей Аньес сбежала в фотолабораторию сразу по окончанию трапезы.

Но и работа, которая в любое время отвлекала ее от невзгод, сейчас была не в силах заглушить того, что колотилось в ней и что она хотела бы вырвать любой ценой. Единственное, что она сейчас могла – хотя бы не думать о Юбере. Потому что если еще и это в себя впустить, останется только сползти в темноте на пол и рыдать здесь, захлебываясь и давясь слезами.

В Сайгоне ей от него пришло единственное письмо совсем незадолго до отъезда в Ханой. Аньес распорядилась им весьма разумно – сожгла не читая. Потому что для такого, как он, связь с такой, как она, – слишком опасна. И то, что случилось, должно остаться в Париже и не проникать за его пределы. Лишь два места помнят их настоящими. Ее дом в Требуле, который она продает вместе с воспоминаниями. И его комната в пансионе. Уже даже этого слишком много для них. Какие письма? Лучше бы забывать!

И неважно, что больно! Потому что стоило углубиться туда, внутрь, и сразу появлялись сомнения в сделанном выборе. Никто и никогда не заставлял ее сомневаться. Ни разу. Ни разу до Лионца, который ей не нужен, но одна мысль о котором вызывала непереносимую боль потери.

Но он ведь не нужен ей! И его ребенок не нужен!

Еще спустя час Аньес пришла к закономерному выводу, что понятия не имеет, где взять врача. Это дома можно было что-нибудь придумать, несмотря на все трудности. Деньги и знакомства решали почти все проблемы. Здесь же она никого и ничего не знала. Куда обратиться? К кому? Кто поможет? Самое большее, на что она может рассчитывать, это найти какую-нибудь местную старуху, которая понимает в травах и сможет вызвать выкидыш. Ни о каких гарантиях, что она вообще останется жива после этого, даже речи не шло.

И в течение следующих нескольких минут Аньес пыталась справиться с этим выводом. Пережить его как-нибудь. С ней никогда ничего не случалось по-настоящему плохого. Она всегда выкручивалась, этому учили ее родители. А сейчас все пошло прахом, потому что в ее жизни в очередной раз появился Анри Юбер и то, что предлагал ей, было слишком хорошо, чтобы оказаться правдой. А теперь выходит, что не только предлагал, но еще и не оставил выбора

Аньес с трудом понимала прежде, что испытывает к Лионцу, сознавая, тем не менее, что привязалась к нему непозволительно сильно. Потом она уверовала, что полюбила. Но именно в этот день ей хотелось лишь одного – вытрясти из него всю душу за этакие проделки. Кто-то же должен быть виноват! Придумал ведь способ вернуть ее из Индокитая! Видимо, так сильно не хотел отпускать, и, раз официальные запреты и обычные просьбы не действовали, сделал заодно ей ребенка!

- Ну, мы еще поглядим, - процедила Аньес сквозь зубы, заканчивая работу.

Фотографии сушились. И она избегала смотреть на то, что на них изображено, кроме единственной. Той, на которой повстанец улыбался в секундах от смерти. Его лицо было беззащитным, беспомощным и светлым. Так улыбаются только дети и те, кому не о чем сожалеть.

В этом она была уверена.

Сердце задолбило о ребра. Взмокла спина. С нее будто покров содрали, который мешал ей думать.

Столь сильный, столь эмоциональный кадр, о котором она давно мечтала. Запрут в архив, такое показывать нельзя. Никогда и никому. Иначе исход этой войны для Франции и правда предрешен. Аньес сделала два коротких вдоха и медленно растянула губы и приоткрыла рот, попытавшись повторить это выражение лица. Радость или боль? На фото казалось, что радость. А в действительности, мимически – радость или боль? Уже ведь и не спросишь.

Тот текст, что вьетнамец произнес, если верить конвоиру, обнадеживал.

Ей сейчас вообще очень не хватало надежды. Одно упрямство спасало. А ведь Аньес даже еще не приходилось по-настоящему жертвовать. Великомученицы из нее не выйдет.


Через два дня в форт вернулся Кольвен и сменил ее в работе, заняв лабораторию. Отснятый ею материал казни отправился в Иври-сюр-Сен с ближайшей корреспонденцией. При Аньес остался контратип[1] снимка с улыбающимся перед казнью повстанцем. Она так и не смогла его отпустить и передумать тоже не могла.

В ближайшую отлучку она предприняла первую попытку найти врача и, переговорив лишь с одним из них, пожилым французом, вынуждена была признать, что на ее намеки он не отзывается, а спросить прямо ей не хватает духу – этот почтенный господин едва ли способен нарушить закон. Ее мучил страх перед возможным разбирательством – не хватало еще, чтобы стало известно, что она военнослужащая, поднимется шум, скандал, дойдет до начальства, и ее точно уволят из армии. Она пришла как частное лицо в штатской одежде, и после осмотра, заверений, что ее здоровье в порядке, но ей следует больше беречься и желательно сменить климат на более привычный, ушла, так ничего и не добившись. Смалодушничала, сама виновата.

Больниц в Ханое было немного, бо́льшая часть из них сейчас представляла из себя военные госпитали, в которые свозились раненые с севера. И чем дальше, тем больше она убеждалась – даже акушерка в ее случае будет вполне терпимым вариантом, поскольку аборт здесь, как и во Франции, нелегален. Нужно только найти, только договориться. Но откуда ей знать, чем закончится подобная авантюра!

О ребенке Аньес не думала вовсе, называя его «неудобным положением» даже про себя. Потому что иначе ее начинало тошнить от отвращения, будто бы это она приставляла пистолет к голове вьетнамца и делала последний выстрел.

Позднее, вечером, проболтавшись весь день в Ханое, лишь бы не возвращаться в форт, она отправилась в «Руру Ксавье» и честно отбыла там пару часов, выкуривая сигарету за сигаретой и распивая разбавленный ром, как обычно. Будь она мужчиной, приняла бы саму себя за проститутку, настолько развязной представлялась в собственных мыслях.

А потом нырнула в спасительный салон такси и дождалась заветной фразы:

- Это будет стоить тринадцать пиастров, мадам.

- У меня пятьдесят пять. Найдете сдачу?

Это теперь означало, что за ней не следили. Она очень хорошо научилась улавливать интонации связного. «Тринадцать» звучало так мирно, будто бы это она из кабаре отправляется к себе домой, в большую, просторную квартиру, которую ей оставил Марсель, а вовсе не в форт посреди города, в котором на каждом шагу опасность.

- Найду, конечно, куда ж я денусь? – усмехнулся шофер. И принялся болтать, как делал это обыкновенно дорогой из Ханоя.

Аньес же торопливо вынула конверт из сумки с припрятанным там фото улыбавшегося вьетнамца. И вместо того, чтобы привычно спрятать его под сидение, подавшись вперед, чтобы просунуть руку к водителю, сунула его тому под нос.

- Это Чинь Туан Ань, - ледяным голосом произнесла она, подписывая самой себе приговор. – Его расстреляли четыре дня назад. Я хочу, чтобы этот снимок был опубликован в газетах дружественных стран. Можно это устроить?

- Вы с ума сошли? Зачем вы мне это показываете? – опешил шофер, дернувшись от фотографии – по негласному правилу он не должен был знать, что она передает советской разведке. – Чтоб вас! Это вы снимали?

- Снимала я. И вам это показываю, потому что только вы знаете, в чьи руки попадают мои сведения. А мне очень нужно…

- Нет, ну вы точно сошли с ума! Какое мне дело до того, чего вы хотите? Вы пришли оставить, так оставляйте! Мое дело небольшое.

- Мое тоже, - стараясь выглядеть уравновешенно, гнула свое Аньес. - Но сейчас мне нужно сделать так, чтобы оно точно было опубликовано. Чинь Туан Ань был повстанцем и героем. Его казнили, слышите? Я видела эту казнь и хочу, чтобы ее увидел весь мир. Вы не представляете, сколько в нем было достоинства и…

- Прекратите! Вы же снимали! Вы же должны понимать, что вас и просчитывать не нужно, это все равно что голову добровольно подставить под лезвие гильотины!

- Понимаю и готова рискнуть. В конце концов, это мог быть кто угодно, кроме меня. Почтальон, адресат, любой сотрудник архива. Я хочу рискнуть. Необходимо донести это до общества. Вы представляете, какой резонанс можно вызвать? Воззвать к совести скольких людей единственной публикацией!

- Я не стану этого делать, - вконец рассердился шофер, выкрутил руль и съехал на обочину. Остановил авто. Обернулся к ней, и она вдруг осознала, что он не азиат. И его акцент – тоже перестал быть вьетнамским. На лицо был наложен грим, который хорошо скрадывался ночным мраком и еще тем, что в поле ее зрения он попадал только со спины – она видела лишь ухо, часть щеки и самую малость в зеркале – глаза. Он был не очень высоким и довольно щуплым, что делало его фигуру похожей на типичную для местного населения. А волосы оказались спрятаны под нахлобученную на голову кепку. Но сейчас Аньес была уже совсем-совсем уверена в том, что этот человек такой же вьетнамец, как и она. Он же, между тем, продолжал ее отчитывать:

- Оставите снимок здесь – сам порву, собственноручно! Еще не хватало так подставляться! Вы информатор! Почему я должен вам объяснять, как себя вести? Вам прекрасно известны ваши обязанности, но вместо этого вы рветесь геройствовать! Не ваше дело принимать такие решения!

- Если меня задержат, это тоже вызовет некоторый резонанс, который нам только на пользу.

- Черта с два на пользу! Вы бестолковая баба, у вас нет ни мозгов, ни выдержки, и я не знаю, кто тот идиот, которому вздумалось вас вербовать, но слушайте сюда, мадам де Брольи! В самом лучшем случае, когда ваша вина будет доказана, вас быстро и без огласки расстреляют, а на вашей родине никто и знать не будет, кто вы такая. В худшем же – и разбираться не станут. Прихлопнут где-нибудь из-за угла. Просто так, на всякий случай. Вы этого хотите и этого добиваетесь?

- Я хочу, чтобы Франция увидела глаза этого человека! Умам давно уже нужна пища, а этой войне вот такой мученик. Иначе никак! Встряхнуть это чертово болото, заставить их двигаться. Я это могу. Это единственное, что я по-настоящему могу.

- Здесь вы ничего не сделаете! Для этого существуют митинги, саботажи, листовки, работа тех людей, которые не находятся в тени, как мы с вами. Они свободны, а мы нет! От нас зависит безопасность нашей деятельности. Вы понимаете, что вас могут пытать? Им нужны будут имена и пароли, мадам де Брольи. Они не дадут вам никаких шансов не выдать всю сетку.

- Это бесполезно, я ничего не знаю, а значит, ничего не смогу сказать, - упрямо отмахнулась Аньес. – И вы достаточно ловки, чтобы больше не появляться под «Руру Ксавье», верно? Мы можем придумать другое место для встреч, в то время как у меня всегда останется кабаре в запасе, чтобы было, что отвечать на допросах.

- Вы соображаете, что несете? Вы совершенно серьезно пытаетесь обсуждать со мной вещи, которые ни в моей, ни в вашей компетенции!

- Значит, мне придется искать другие варианты выхода на советскую прессу, - огрызнулась Аньес. О чем бы речь ни шла, но критика ее действий и образа мыслей довольно ощутимо ударила по самолюбию.

- Не смейте, - теперь голос шофера звучал угрожающе. – Иначе я вас сам сейчас задушу и выброшу в канаву, слышите? Хотите создать шумиху – будет вам шумиха! Решат, что вас прикончили вьетнамцы, и все выйдет совсем не так, как вам этого хочется, ясно?

Аньес вздрогнула и сердито отвернулась к окну. Но конверт спрятала назад, в собственную сумку, не глядя и демонстративно не заботясь о том, чтобы он не помялся в ее руках. Лже-азиат удовлетворенно прищелкнул языком и вдруг улыбнулся:

- Ну вот и умница. Если у вас более ничего полезного нет, едемте.

Ничего «полезного» у нее точно больше не было. По правде сказать, она и сама сомневалась в собственной дальнейшей полезности. Если она немедленно не найдет выход из своего «неудобного положения», то ее очень скоро вернут домой, и тогда все будет кончено. А она всеми силами, всем своим телом, как в закрытые двери вагона уезжающего поезда, долбилась в этот мир, чтобы оказаться внутри. Но ей уже никак не могли открыть.


[1] Контратип – дубликат фотографического изображения. Обычно является негативом, предназначенным для дальнейшего копирования на конечный позитив.


- Когда я смотрю на звезды на этом конце мира, мне кажется, что они здесь особенные. Будто водой умытые. Может быть, это из-за влажности? Что скажете, Аньес?

- О чем? О звездах?

- Об их особенностях.

- Что вы человек, который на войне умудряется небо разглядывать.

Спичка чиркнула, на секунду осветила лицо Кольвена, потом погасла, но заалел кончик сигареты.

- Да какая разница, где и когда? Может быть, это последняя ночь, что мы видим, как же ее пропустить?

- Не болтайте глупостей, накличете беду! – возмутилась Аньес, и он в ответ рассмеялся:

- А вы обыкновенная баба, верите в суеверия!

- Да я и есть баба. Немножко верю во все.

Они выбрались из форта с аэрофоторазведкой и второй день пытались попасть обратно. Это были самые насыщенные два дня за все время их с Кольвеном службы, но при отсутствии токсикоза Аньес явно веселилась бы куда больше. Как говорил командир их маленького отряда, столько неприятностей за один вылет с ним еще не приключалось.

Началось все с плохой погоды. Болтало страшно, и Аньес, пока они тряслись в самолете, несколько раз прокляла все на свете, начиная с вооруженных сил Франции и заканчивая собственной глупостью, не забывая упомянуть в проклятиях подполковника Анри Юбера и даже Хо Ши Мина[1] с Венсаном Ориолем[2], хотя последние к ее беременности имели лишь самое опосредованное отношение – все же из-за их военных игр она оказалась в таком неудобном положении.

Дальше было еще веселее. Все та же плохая погода вынудила их сесть, так и не долетев до Тхайнгуена. Посадить самолет, как оказалось, еще полбеды. Пусть Аньес и пережила не самые приятные минуты, вцепившись в ладонь Кольвена, когда их трясло в воздухе и при посадке, но с жизнью она не прощалась, скорее была взволнована. Переждать грозу у каких-то крестьян, где пришлось спать на циновках и жевать вместо ужина галеты с тушенкой, которые нашлись в вещмешках, взятых с собой, – тоже чепуха по сравнению с настоящими бедами. А вот вновь заставить эту махину взлететь никому так и не удалось. При соприкосновении с землей что-то сломалось, и теперь нужен был основательный ремонт.

Зато кадры вышли отличные, это Аньес знала наверняка.

Они дождались отряда, который выслали им навстречу, и после этого двинулись на юг, до ближайшего населенного пункта. Дорога была ужасной, неровной, битой, но хотя бы недолгой. И за несколько месяцев случился первый день, когда не стояла столь сильная жара, от которой спасения не было. Солнце село давно, и Кольвен прав – звезды и правда будто водой умытые. Ей бы и в голову не пришло.

Запах его сигарет немножко щекотал ноздри. Курил он те же, что и Юбер, и от этого на нее накатывало непонятное, но в то же время подчиняющее себе спокойствие. Спокойный человек суетиться не станет. Так в эту минуту она дышала дымом и смотрела в небо, сидя на большом валуне, опершись обеими руками о камень за спиной и, опрокинувши назад голову, глядя в небо. Может быть, и впервые со времен, когда была девочкой.

- Уймите мое любопытство, - вдруг сказал Жиль. – Как вот такая, как вы, немножко верящая во все, могла оказаться здесь, сейчас? У меня иногда в голове не укладывается. Вы ведь работали в «Le Parisien libéré», да?

- Почти два года, - пожала Аньес плечами. – Удовлетворения мне эта работа не давала, а здесь... иногда я думаю, что угодно лучше, чем Париж после войны.

- Неправда! После войны он ожил. Немцы запрещали танцевать, а теперь все танцуют.

- Не ожили те, кто уже свое оттанцевали навсегда. Есть в этом некая... безнадежность.

- Но она светлая...

- Не для тех, кто все еще тоскует.

- У меня небольшая семья. Родители и мы с сестрой, - медленно сказал Жиль. – Вероятно, нам повезло больше других.

- Они все в Сен-Мор-де-Фоссе?

- Как и сотню лет назад все семейство Кольвенов. А вот соседей нет, хотя они прожили рядом никак не меньше. Евреи. Я подумал, что не имею права писать «Пастораль», ни разу не увидав этих звезд. Это было бы большим обманом.

- Не нашли более простых способов приехать? Частному лицу все это гораздо проще.

- Отец хотел видеть меня военным. Цели моего писательства он не понимает, а поскольку настоящего солдата из меня не получится, я схватился за это. Тоже ведь выход.

- Немного шулерский, - усмехнулась Аньес. Возможно, он разделил бы эту ее улыбку, если бы увидел. Но он не видел. Иногда свет звезд недостаточен. – Хорошо вы продвинулись с «Пасторалью»? Помог вам Индокитай?

- Да, помог. Я рад, что приехал. Не зря.

Аньес тоже была рада. Впервые за долгое время она радовалась разговору и не особенно жаркому вечеру. Пожалуй, последнее было даже важнее. В кои-то веки в ней даже некий аппетит проснулся. И потому, когда позвали ужинать, она охотно шла в дом, где жил местный старейшина, принимавший их у себя. Как и отмерено людям его положения, он был ожидаемо стар, но это ограничивалось исключительно сединой и прожитыми годами. Энергичности ему было не занимать, а вот имени его Аньес так и не запомнила. Помнила только, что он довольно бегло говорил по-французски, пусть и коверкал окончания глаголов, предпочитая лишь инфинитивы, а когда одна из его дочерей подала им ужин, в ответ на изумленный взгляд маленькой француженки, хитровато улыбаясь, сказал:

- Это же не гадюка, кушать!

- Из шляпы? – рассмеялась она, но не желая обидеть хозяев, придвинула к себе головной убор – вьетнамскую шляпу нон, сплетенную из пальмовых веток. Такого способа сервировать стол ей видеть еще не доводилось. А среди местного населения она и не бывала почти. Горожане отличались от этих, деревенских, неким лоском цивилизованности и определенной долей испорченности.

- Это подарок, - еще больше развеселился старый вьетнамец. – Будет красиво!

Уточнять, что не собирается надевать «это», испачканное едой, на голову, Аньес не решилась. Представлять себе, что в «этом» кто-то ходил до ужина, – тоже. Но вот в еде отказывать себе не стала, с аппетитом уплетая рис и поданную позднее рыбу. Их было около двадцати человек, но солдатьё кормилось на улице. Самая уважаемая семья принимала только фотографов, летчика и командира.

Потом их уложили спать, и так уж вышло, что Аньес и Жиль оказались в одной комнатенке, вынужденные ее разделить. Зато с настоящей кроватью и гамаком. Кровать капрал Кольвен ожидаемо уступил ей, а сам до сна несколько раз выходил курить во двор. А Аньес удивлялась той естественности, с которой принимала эту простую жизнь, к которой совсем не была приучена. Стащив одежду и оставшись в нижнем белье, не очень свежем, но смены все равно не было, нисколько не заботясь о Жиле, которому, должно быть, неловко, она просто повалилась в постель, накрылась простыней и почти сразу уснула, разморенная трудным днем, но сейчас даже почти счастливая. Как мало и правда для счастья надо. Анри прав.

Быть сытой и иметь место для сна. Ничего не бояться.

И еще чтобы не тошнило. Эта тошнота – штука отвратительная.

Ночью она просыпалась дважды. Первый, когда Кольвен в очередной раз вернулся с перекура. Он старался двигаться бесшумно, но в темноте все же напоролся на угол кровати, и ту слегка тряхнуло. Жиль зашептал свои извинения, но она уже ничего не слышала, лишь перевернувшись набок.

А второй раз – оттого, что ее накрывали простыней. Эта забота даже сквозь сон овеяла ее теплом, и оттого ей показалось, что вновь вернулись времена, когда рядом был кто-то, кто ее защищал. Рука, натянувшая простыню, застыла ненадолго у ее лица, а потом осторожно коснулась кожи. Аньес прижалась к ней и потерлась, как кошка. Снилось или нет, она не знала, но сквозь полуприкрытые веки, как сквозь завесу из бархатистых шнурков, видела в темноте мужской силуэт. И пальцы были мужские. Короткие, крепкие, чуть мозолистые. И если бы он мог быть здесь хоть по какой-нибудь, пусть самой нелепой причине, она бы поверила, что это не сон. Но ведь во сне можно позволить себе звать его вслух. Только во сне и можно.

Ее губы вздрогнули, и она едва слышно произнесла:

- Анри…

Рука у ее лица отяжелела на краткий миг, а потом еще раз погладила щеку. В ответ она услышала тихое, совсем непохожее: «Спите, Аньес». И снова заснула, совсем не думая о том, почему тот, кого она ждала и хотела, приходит к ней совсем другим, ненужным.

Она так и спала, точно зная, что все вокруг не то, чего она действительно надо. Ей давно уже требуется, необходимо как вода организму, – тепло единственной ладони на своей щеке.

Как это странно, испытывать такое чувство потери во сне.

Как это странно, продолжать вдыхать и выдыхать воздух. И быть спокойной. И нежиться под сквозняком, потому что нет жары. И ждать ребенка.

А потом в ее удивительную негу, в которую она как-то совсем неожиданно для себя попала, вместо очередного приступа утренней рвоты, ворвалась стрельба. Пастораль в одночасье стала кровавой. Не в черновиках Жиля Кольвена, молодого писателя из Сен-Мор-де-Фоссе. В жизни.


[1] Хо Ши Мин – вьетнамский революционер, государственный, политический, военный и партийный деятель. Участник Коминтерна, член ФКП, основатель Вьетнамской коммунистической партии, создатель Вьетминя, первый президент Демократической Республики Вьетнам.

[2] Венсан Ориоль – первый президент Франции (1946-1954 гг.) после окончания второй мировой войны (Четвертая республика).

- Аньес, на пол! – услышала она вскрик капрала, и поняла, что с постели слетела вниз, неожиданно оказавшись лицом к лицу с Жилем, уже полностью одетым – или он не раздевался? Глаза его пылали, он что-то еще орал ей, но она не различала сквозь общий гам и пальбу, и ей ничего не оставалось как зажать уши руками. Бахнуло что-то совсем близко, совсем рядом. А еще через минуту пуля, влетевшая в распахнутое окно, просвистела по комнате и продырявила стену. Аньес глухо выдохнула и зажмурилась, лишь бы не видеть ничего.

- Под кровать! – зашипел Жиль. – Быстро!

- А ты?

- Быстро, говорю!

Она, скользнув голым животом по царапающим кожу доскам пола, очутилась в полумраке, в котором легко представлялось, что над ней – крышка гроба, закрывающая небо. Жуткое ощущение. Эта растерянность, дезориентированность, накатывающая волна за волной паника, заставлявшая гореть все содержимое черепушки, никак не поддавались контролю. А вот капрал Кольвен, похоже, решил исключительно по-мужски проявить характер. Очень быстро, едва она поспевала следить за происходящим, он рванул к спинке кровати, на которой висела одежда Аньес, и сорвал ее оттуда. Вещи оказались прямо перед носом. И он уже ничего не говорил, да этого и не нужно было. Она торопливо, лишь бы отвлечься от собственных жутких мыслей, принялась одеваться.

В какой-то момент осознала, что выстрелы прекратились. А Кольвен хватает по комнатке технику и вещмешки, торопливо все упаковывая.

- Долго вы там еще? – почти что недовольно буркнул Жиль. И одновременно с его вопросом дверь распахнулась.

- Живые? – раздалось рядом незнакомым голосом. – Вижу, что живые, собирайтесь, надо уходить.

- Что произошло?

- Старикан привел коммунистов. Девку ночью за ними отправил. Рассчитывал, что нас мало для сопротивления, да зря.

- Сволочь! Наши все целы?

- Нет. Где де Брольи?

- Здесь.

- Ждем вас во дворе. И глаза ей закрой, что ли… чтоб не видела.

Впрочем, прятать глаза от правды Аньес не собиралась.

Как всякое разумное существо, она испытывала страх, но только признавать этого не желала. Жуткое пробуждение после неожиданно хорошей ночи до предела натянуло нервы. Дальше они почти все делали молча. Она, закончив возню с юбкой, выползла из-под кровати, обулась и схватила сумку с фотоаппаратом. После этого закинула на плечи собственный вещмешок и следом за Жилем, который пошел первым, направилась вон из комнаты.

Дом, как золотом, был залит солнечными лучами, вползающими во все щели и пробирающимися в нутро. И еще кровью. Название романа Кольвена было вполне оправдано здесь. Аньес не сразу осознала, а когда, наконец, сообразила, было уже поздно – она вступила в лужу, и теперь ее ботинки оставляли за собой следы.

- Жиль, - нарушила она молчание, - Жиль, сними…

Он непонимающе мотнул головой, а потом все же сообразил. Ужас, отразившийся в его взгляде, ее, тем не менее, мало трогал. Она знала, что это будет за кадр. Идеальный в своей чудовищности. Кольвен думал недолго – времени не было. Сглотнул, но послушался. Поставил штатив, прислонив его к стене, бросил вещи на пол, где, вроде, чисто. Достал из сумки камеру, и услышав ее потусторонний возглас: «Нет! Моим!» - забрал ее фотоаппарат и принялся настраивать. Сцепив зубы, они оба еще кое-как держались, отчетливо похожие на сообщников. В полуметре от них лежала расстрелянная женщина, раскинувшись в неестественной позе, со странно вывернутыми руками и ногами. Лицо ее закрывали волосы. И это лучше всего, что они не могли видеть ее лица. Еще чуть дальше – старик. Вокруг него крови на удивление не было. Единственная дырка во лбу, из которого много не натекло, и застывшие черты, еще немного напоминающие живого человека. Двое юношей остались под окном. Возле них – ножи. А Аньес с Кольвеном живы, хотя были на другом конце этого же самого дома. Не успели их тронуть.

Жиль сделал один щелчок, на большее – не хватило. Армейские ботинки в крови. Следы на полу. Женские пальцы отброшенной в сторону мертвой руки, попавшие в кадр. На черно-белых снимках будет не так жутко, как в реальной жизни, но все же эту зловещую тишину они запечатлели навеки.

Потом, уже не глядя по сторонам, торопливо вышли. И только на воздухе до Аньес наконец начало доходить, что все еще может дышать она лишь по случайному стечению обстоятельств. Потому что через трупы летчика и командира они переступали на пороге – их тоже убили в утренней заварушке.

Командование принял старший по званию, им был молоденький лейтенант из Тхайнгуена, который, судя по голосу, и звал их наружу, когда она пыталась одеться под кроватью.

Сейчас он озадаченно хмурил брови и отдавал распоряжения. Из близрасположенных домов выводили людей – в чем были, полуголых, испуганных, взъерошенных, едва поднявшихся с постели, не иначе от перестрелки.

- Что они сделают? – зашептала Аньес, вцепившись в руку Кольвена и едва ли понимая, что близка к истерике. – Жиль, что они сделают?

- Ты знаешь, - хрипло ответил капрал.

- Кольвен, нужна ваша помощь! – выкрикнул лейтенант, и Жиль отстранился, сунув ей сумки и штатив, после чего двинулся к командиру. Теперь заботой Аньес было думать, как бы не осесть на землю прямо здесь. Она глубоко вдыхала воздух и пыталась сосредоточиться только на этом. Потому что смотреть дальнейшее и оставаться в здравом уме было уже невозможно.

Кольвена позвали, чтобы помог обыскивать дома, покуда людей, а их набралось несколько семей, заставили опуститься на колени и допрашивали. Те верещали на своем, но добиться от них определенно ничего не выходило.

В воздухе потянуло запахом гари. Столь ярким, сильным, что де Брольи прижала платок к лицу, а когда тот сделался мокрым, обнаружила, что это случилось от слез, а не от пота. Жары пока так и не наступило, и единственный жар был от горящих хижин. Те, что уже были осмотрены, начали жечь, и когда занялся огнем первый из них, несколько человек из задержанных, подхватились с земли и едва не бросились к пламени. Их удержали свои же, хватая за руки и, много ума чтобы понять не нужно, убеждая сесть обратно.

Поднялся шум. Вьетнамцы кричали, рыдали их женщины и верещали их дети. Солдаты в тихом бешенстве продолжали осмотры. Там, среди них, и Кольвен, и Аньес волей-неволей высматривала его долговязую фигуру в группе обыскивающих.

Чтобы хоть что-то делать, она вновь стала снимать. Ее фотоаппарат – единственное, что никогда не подводило. Там все еще оставалось пленки на несколько щелчков для сохранения самообладания. При текущем раскладе – и малому радуешься. Первого выстрела она и не слышала почему-то, слишком далекая от реальности. Он совпал с тем, как она нажимала на спусковую кнопку камеры, делая снимок. Но когда отняла лицо от визи́ра, поняла, что молоденький солдат в нескольких метрах от нее упал на землю, а потом эту самую землю возле него побило пулеметной очередью. Аньес громко вскрикнула и резко осознала, что этой самой очередью она и отрезана от своих, они остались по ту сторону от искромсанной травы.

Кольвена больше не видела. Он находился в каком-то доме, когда начался ад.

А в этом аду она оказалась в одиночестве. Видя, что крестьяне вскочили с ног, едва показалась подмога, она рванула в сторону. Потому что и правда рядом не было никого, а единственное, что Аньес понимала достаточно хорошо – здесь она как на ладони для снайперов. Площадка открыта. Как когда стреляли в осужденного Чиня на стрельбище в форте. Чего-то стоит по ней попасть? Здесь ведь нет холостых патронов.[1]

Она мчалась что было духу прочь от этого места, слыша за спиной только пальбу и вопли. Их перетопят, как котят. И ее, потому что она француженка. Потому что она носит форму. Потому что подошвы ее ботинок залиты кровью. Те самые подошвы, что сейчас едва успевают мелькать среди густой зелени только вперед, туда, где чуть выше по реке раскинулась чайная плантация – удивительной красоты, от зелени которой глазам делалось капельку легче. Там, среди кустарника можно хотя бы как-то спрятаться. Она не знала, бегут ли за ней – не смела оглядываться. Не знала, стреляют ли ей в спину, но петляла зайцем, надеясь, что это хотя бы немного поможет. Воздух касался ее лица, а она, сжав челюсти, пыталась удержать сердце в груди. То колотилось с такой силой, что уши закладывало, и лишь звуки боя перекрывали его.

Потом Аньес нырнула в растительность, но все не останавливалась, продолжая пробираться вперед, согнувшись и глядя под ноги. Впрочем, это ее не спасло. Когда она услышала шум за спиной, все-таки обернулась.

Он мчался за ней.

Вьетнамский солдат мчался за ней и догонял.

Горло опалил ужас, идущий из груди. Она снова вскрикнула и поняла, что падает. Падает, потому что поскользнулась на траве. Падает, потому что слишком напугана. Падает, потому что никак не может не упасть. Наверное, в ту секунду сил у нее уже не было – все поглотила паника.

Ладони и колени ударились о землю, но она совсем не чувствовала боли. Впереди нее шлепнулась камера, которая все еще болталась на шее. Наверняка угроблен объектив. Аньес перекатилась на спину и огромными в эту минуту глазами уставилась на человека, который должен был ее убить. Когда его тень нависла над ее телом, она зажмурилась. Он что-то кричал, но она не понимала что. Она даже не понимала, что это за язык. Сама – думала не на французском, а на каком-то одном-единственном, первородном, первобытном, истинном для всех душ накануне гибели языке. Языке страха.

Он поставил ее на колени, кричал, заглушая ветер и птиц. А она смотрела на него, сознавая, что, если бы зажмуриться, наверное, было бы легче. Но жмуриться никак не получалось – даже на это тоже сил не было. Все уходили на то, чтобы прижимать к животу руки, защищая своего ребенка, чьего рождения не хотела, но если бы сейчас солдат пнул ее туда, где все еще росло их с Анри дитя, убивая его одним ударом, она бы не выдержала, она бы сошла с ума в последние свои секунды, окончательно потеряв связь с реальностью. В мозгу билось что-то страшное, неясное, причиняющее боль. Потому что она хотела жить. Она, черт бы всех их подрал, безумно хотела жить. Она хотела дать жизнь тому существу, что в ней. Она хотела видеть, как оно растет, и слышать, как зовет ее матерью. Она хотела придумать ему имя. Она хотела и сегодня, и завтра, и через год верить, надеяться, искать чего-то, пусть не находя. Может быть, никогда не находя. Но жить. Она хотела увидеть Анри и маму. Она хотела в Требул.

Она хотела босоногой стоять на камнях у маяка и смотреть на океан. И чтобы никогда не было страшно. Это и было бы ее раем. Ее собственным раем, в котором она отказала себе.

Когда к ее лбу приставили дуло ружья, она глаз так и не закрыла. Ничего не видела, но глаз – не закрыла. И мысленно отсчитывала от пяти к единице. Потом полыхнуло – перед ее взором забегали проклятые цифры, все-таки сводя с ума. А она только и успела выкрикнуть в последней надежде защитить себя и того ребенка, которого обязана была любить:

- Ксавье, 13.55!

И будто в ответ на ее отчаянье отозвалось откуда-то из-за спины палача другим голосом, спокойным и приказывающим:

- Dừng lại[2]!

А потом ее пощадили. Дуло от головы убрали. Аньес снова упала на землю. И уже никто не стрелял.


[1] Речь идет о том, что традиционно на казнях часть ружей заряжена холостыми патронами для того, чтобы стрелки́ не знали, чей именно выстрел привел к смерти.

[2] Остановись! (вьет.)


Если бы у нее чудесным образом отключилось сознание, как уже случилось однажды в молодости, когда она попала в застенки гестапо, а Марсель был арестован, Аньес считала бы себя счастливицей. Провал – и все. Будто бы ничего нет. Время, выпавшее из жизни, определенно могло бы спасти психику, став благословением. Но такой милости второй раз ей не даровали.

Вот, рядовой де Брольи, смотри.

И запоминай. И бойся.

И она смотрела и запоминала. И боялась.

Страх, постоянный и плохо контролируемый, теперь сделался ее постоянным спутником.

Несколько недель кряду.

Но Аньес отдавала себе отчет в том, что сможет это пережить. У нее просто нет другого выхода, кроме как пережить это. Когда она лежала в траве среди чайных кустов, и видела своими глазами, что смерть отступила, вот в тот самый момент Аньес и поняла: у нее нет другого пути, кроме как выживать.

Человеческое существо способно очень многое перенести.

Женщину же вообще очень трудно прикончить, если только она в состоянии сохранять разум. А Аньес очень старалась его сохранить, изо всех сил цепляясь за реальность, за то, что происходит вокруг, за камни, траву и деревья. Может быть, оттого и не наступала чернота в те самые черные дни ее жизни.

Может быть, ей нужно было это ощущение реальности, чтобы помнить, зачем она все еще борется, день за днем переставляя ноги. Счет этим дням был потерян, а шаги посчитать невозможно, когда их число устремляется к бесконечности.

С того страшного утра она просто шла вперед, на север, туда, куда ее гнали, не считаясь с тем, что пленница слишком обессилела.

В первую же ночь ее попытались изнасиловать. В сороковые от этого Аньес уберегли. Отчим, мать, собственное положение и обязательства, безропотно принятые близкими, спасли ее, аппетитный кусок молодого тела, от насилия. А сюда она приехала сама, была никем, кроме как европейской женщиной в руках вьетнамским сопротивленцев. И они ее ненавидели просто за то, кем она являлась. Юбер прав – довольно французской речи, а она еще и носит военную форму. И никакие убеждения, ничего вообще не смогло бы ее спасти.

Весь тот день, когда они истребляли друг друга, так и не добравшись до Тхайнгуена в поселении у чайной плантации, ее заставляли мчаться вперед, сбивая ноги о камни и поднимаясь в горы, и то был самый трудный, наверное, день среди последовавших за ним. К зениту вернулась жара, которой не чувствовалось накануне. А к вечеру снова шел дождь. Она не имела понятия о судьбе Кольвена и остальных, но, ни слова не понимая по-вьетнамски, все же четко уяснила для себя – французы противника хорошо потрепали. Отряд совсем небольшой, несколько человек ранены. Такими скудными силами они не нападали бы. А значит, есть надежда, что Кольвен остался жив. Что хоть часть тех ребят – живы. Зато она сама страшно сглупила – оставалась бы на месте, как знать, возможно, никто бы ее и не тронул. Довольно было никуда не уходить от своих. Теперь же она понятия не имела, за что ей эта пощада и каковы шансы вообще остаться в живых – если чудеса все-таки есть на свете, то ее спас пароль, который она выкрикнула в последний момент. Если чудес нет, то в любой момент ее приставят к ближайшему дереву и пальнут, не завязывая глаз.

Но она женщина. Белая женщина. Тем и ценна.

И пока они бежали, таща ее за собой, она лишь пыталась соответствовать их скорости, не раздражать, ничего им не говорить и инстинктивно выполнять команды, понимаемые на инстинктивном уровне. Она не могла объяснить им, кто она такая, какое имеет к ним отношение, чем помогает. Потому лучше уж молчать вовсе.

А к ночи про нее вспомнили. Вьетнамцы остановились на ночлег у старой пагоды, сейчас, кажется, совсем опустевшей и забытой, годной лишь на то, чтобы защитить их от ливня, который с каждой минутой все больше превращал землю под ногами в болото, заставляя увязать в ней. У Аньес были связаны руки, и она четко помнила, когда эти путы появились на ее запястьях, сильно их натирая. Сначала вьетнамцы вели ее так, не трогая, в суматохе позабыв. Потом кто-то вспомнил, и ее связали.

А сейчас, как собаку, не пустили в храм, оставив на каменной площадке под козырьком. Живешь – живи. Подыхаешь – сдохни. Солдат, что принес ей немного еды, некоторое время внимательно наблюдал, как она пытается справиться с руками, чтобы втолкнуть в себя немного риса, а потом рассмеялся и оставил ее одну. Идти ей было некуда. В лесах, укрывающих горы, дикие звери. Никто не найдет, никто не поможет. И она жалась к стене, утоляя голод и понимая, что это единственное, что еще остается. Сохранить себя. Не дать себе умереть. Так, как в тот бесконечный первый день своего плена, Аньес никогда еще не хотела жить.

Как по волшебству, исчезнувшая накануне дурнота больше не возвращалась, будто бы ребенок хотел дать ей передышку. Должно быть, он тоже всеми силами стремился к жизни, иначе не назовешь. В ту ночь Аньес дала ему имя. Она решила, что Анри – самое подходящее. И совсем не представляла, что это может быть девочка. Небо ничего не делает наполовину, и если уж ей дано дитя от такого человека, как Лионец, то это может быть только сын.

А потом пришел этот... Вокруг все затихло. Солдаты уже почти не шумели. А этот стоял над ней и внимательно смотрел. Под его взглядом она, безотчетно догадываясь, зачем он пришел, невольно сжалась, не соображая, что делать. Все, о чем Аньес могла теперь думать, это о том, что никогда в жизни, даже в самое страшное время, не переживала такого. Мужчины в ее постели появлялись там лишь потому, что она позволяла им. А этот пришел брать, независимо от ее желаний.

Она заметалась по земле, когда он наклонился к ней и стал валить на спину. Было довольно темно и, пожалуй, если бы Аньес могла видеть его лицо, стало бы еще хуже. Если бы он, как тот, поутру, приставил к ее лбу пистолет или к горлу нож, ее бы парализовало от страха, и все было бы проще. Но бог его знает почему, солдат этого не сделал, барахтаясь с ней по земле и что-то сердито приговаривая, будто бы пытался ее убедить. Он был маленьким и щуплым, и окажись в нем немного больше весу, сопротивление ее сломил бы куда быстрее. Но при этом не бил, все сильнее вдавливая в мощеный камнем пол, холодный и волглый от дождя.

Когда на ней треснули пуговицы рубашки, Аньес не выдержала и истошно закричала, кусая чужие грязные мужские пальцы, пахнувшие рисом и рыбой. За то и поплатилась, получив единственный удар по лицу. И не успев прийти в себя, почувствовала, как солдата от нее отрывают за шиворот. Он отлетел куда-то в сторону, и она услышала рассерженный голос, что-то несколько раз выкрикнувший в темноте.

Аньес снова подобралась, поднялась на ноги, что было непросто при завязанных руках и не слушающихся от страха мышцах. Метнулась к противоположной стене, а там так и замерла, вглядываясь в ночь. Вся эта дикая возня заняла несколько минут, но ей показалось, что длилась вечно.

Защитившим ее на этот раз оказался... единственный, говоривший по-французски среди них и остановивший ее палача с утра. Она не видела его лица и лишь немного – темную фигуру. Но когда он заговорил с ней, приблизившись, сомнений не осталось. От этого голоса по телу забегали мурашки, едва он приставил губы к ее уху.

- Не думай, что я на твоей стороне, - обжег он кожу то ли дыханием, то ли словами. – Я ненавижу тебя, слышишь? Я бы позволил им все, что они хотят, если б можно было.

- Мы на одной стороне, - хрипло, срываясь от сотрясавших ее тело чувств, горячо выпалила Аньес в ответ. – Я – на твоей.

- Французы, англичане, американцы – никогда. Такие, как вы, приходят убивать нас.

- Я – нет. Мы не все такие. Я хочу помочь.

- Помочь? – вьетнамец хохотнул. – Чем ты можешь помочь?

Ответа ее, хотя она и порывалась сказать, он уже не слышал, дернул за веревку, которой были связаны ее руки и поволок за собой, выкрикивая на ходу:

- Давай, взбодришь сейчас своей помощью моих ребят, им этого не хватает, всем, кто потерял семьи и друзей!

Он заволок ее в пагоду, и после этого она уже мало что понимала, не в силах выдержать человеческой жестокости. Если раньше Аньес сознавала и настаивала на том, что происходящее здесь, на этом краю света, породило ее государство, то сейчас понятия не имела в чем разница – просто бить или бить в ответ. Были бы ее мысли яснее, все снова стало бы верно и правильно. Но не сейчас, когда ее бросили на колени перед несколькими десятками вьетнамцев.

- Проси прощения за все, что вы сделали! Проси, а не то мозги вышибу, и Ксавье тебе не поможет. Ты француженка, мы сами решаем, что делать с французами! Чужаки нам не указ!

Ее снова пнули и силой заставили стать на колени. Влажные ее волосы растрепались, рубашка на груди оказалась разодрана, ноги сплошь в ссадинах после того, как несколько раз за день падала. Глаза, должно быть, сверкали от страха и слез. По-вьетнамски она не знала ни слова, но «Pardonnez-moi» они в любом случае понимали. Аньес несколько раз повторила эту фразу, не опуская лица, но и не глядя ни на кого конкретного. Они что-то галдели друг другу не переставая. Кто-то даже зло смеялся, не иначе как с нее. Если бы могли отхлыстать ее по щекам, отхлыстали бы. На ком-то нужно было сорвать ярость. Рядовой де Брольи подходила.

Один из них курил, меря шагами небольшое полуободранное помещение внутри заброшенной пагоды. И, наблюдая весь этот концерт, мрачно затянулся, а потом решительно приблизился к ним с их главарем, который все еще продолжал удерживать ее за шиворот, чтобы не поднялась. На секунду их взгляды встретились, и Аньес ужаснулась ненависти, которая в нем горела. Не только в глазах. Во всем его облике. Такой ненависти она не видела у своих соотечественников даже в те дни, когда кругом были боши.

Загрузка...