В тёмных коридорах египетской пирамиды ученый при свете факела, упорно разбирая вырезанные на каменной стене иероглифы, окрашенные зеленой краской (у древних египтян — цвет жизни и возрождения), читает текст, составленный в пору господства фараонов V и VI династий (приблизительно 2700–2400 гг. до н. э.), один из знаменитых «Текстов пирамид»… Почти пять тысяч лет отделяют нас от составителя текста. Но каким близким кажется нам обращенное к людям и страстно выраженное стремление человека снискать себе и другим бессмертие силою заклинания, магической мощью Слова:
И летит он, летящий далеко,
Он улетает от вас, о люди!
На земле его нет, он на небе.
Он пронзил небеса, словно цапля,
Он лобзал небеса, словно сокол,
Он вскочил к небесам саранчою.
(Перевод Д. Редера)
На протяжении последнего столетия, — а иногда даже лишь последних десятилетий, — прочитаны и стали достоянием современной культуры основные древнейшие литературы мира: древнего Египта, древнего Двуречья (Шумера и Вавилонии), хеттско-хурритская и угарито-финикийская (ханаанейская), — ведущие свое начало с III–II тыс. до н. э. Но не менее чудесным покажется читателю соприкосновение и с более «молодыми» литературами Древнего Востока, берущими начало в II–I тыс. до н. э. и продолжающимися непрерывно до настоящего времени: древнекитайской (XII в. до н. э. — III в. н. э.), древнеиндийской (IX в. до н. э. — III в. н. э.), древнеиранской (IX в. до н. э. — IV в. н. э.) и древнееврейской (XII в. до н. э. — II в. н. э.).
Во всех литературах Древнего Востока (особенно, в более «молодых») можно явственно различить два этапа развития; более ранний — архаический и более поздний — завершающий. Всем литературам Древнего Востока свойственна также «многослойность»; наряду с «пластами», отражающими свою современность, в них существуют «пласты» — свидетели более ранних времен, содержащие некие, говоря условно, духовные «окаменелости».
Древнейшие слои могут быть, по крайней мере, двух родов. Во-первых, это — наследие предшествовавшей, долитературной, то есть изустной, эпохи, древнейшего народного творчества.[1] Во-вторых — элементы, унаследованные от иной, предшествующей культуры (например, в литературе Вавилонии — шумерские элементы).
С древнейших времен существовали то более, то менее тесные связи между литературами Древнего Востока, причем наиболее тесные — в пределах одной географической зоны, одного историко-культурного региона. Таких регионов было три: ближневосточный (включавший литературы Передней Азии и Северной Африки), средневосточный (литературы Индии и Юго-Восточной Азии) и дальневосточный (литературы Китая и Восточной Азии).
Однако обратимся к самому началу, к тому, что было живою основой литературного творчества.
Признание устного, народного творчества источником письменной литературы подтверждается не только многочисленными свидетельствами самих текстов, но и собственными, похожими у всех древних литератур, высказываниями ее творцов. Проявляется это прежде всего в их почтительном, даже, культовом отношении к изреченному Слову, которое ставилось всегда выше слова письменного и — при господствовавшей в древности религиозной идеологии — признавалось обычно боговдохновенным. Это подтверждается также общераспространенным признанием писателями тех далеких времен, что источником их письменного творения являются слова «древних мудрецов», «древних повествований», «память народа», то именно, как и что рассказывалось «в старину».
Древние тексты донесли до нас многие тончайшие оттенки первобытного сознания, воплощенные в различных формах раннего народного творчества. Вначале оно носило синкретический характер, то есть было сложным единством слова, музыки, танца, и было непосредственно связано с практической деятельностью людей, с их трудом, с освоением ими окружающего мира природы.
Когда же речь высвобождается от непосредственного включения в трудовой процесс, то она становится истоком относительно самостоятельных словесно-мелодических произведений. Таковы, например, трудовые песни, которые в форме, отшлифованной веками их воспроизведения, дошли до нас почти во всех древневосточных литературах.
Словно перекликаются своими бесхитростными, сложенными в ритмах труда песнями, относящимися к II тыс. до н. э. египетские рыбаки:
Вернулась сеть обратно,
Приносит нам улов,—
(Перевод Д. Редера)
и китайские сборщицы-жницы:
Рвем да рвем подорожник —
Приговариваем, рвем его.
Рвем да рвем подорожник —
Приговариваем, берем его,—
(Перевод Б. Друмевой)
и земледельцы древней Палестины:
Кладезь, излейся!
Пойте ему!
Кладезь! — повелители ископали его,
Добрые из народа изрыли его,
Посохами своими, своим жезлом!
(Перевод С. Аверинцева)
Трудовая песня при своем зарождении вовсе не имела непосредственно эстетического назначения. Она была теснейшим образом связана с древнейшей «производственной магией», с выраставшей из практической деятельности убежденностью в способности человеческого коллектива воздействовать на природу, овладевать ею посредством обрядового действа, сопровождаемого словом, песнью, танцем. Песня одухотворяла труд, вселяла в сердца людей глубокую веру в действенность обрядовой магии, в силу заклинаний. Именно владение ими и позволило впоследствии выделиться корпорации заклинателей, шаманов, этих, по существу, наидревнейших первобытных «поэтов», превратившихся затем, когда складывалась религиозная идеология, в жрецов, священнослужителей, в оракулов, провидцев.
Из трудовой песни-обряда выделялись различные виды обрядовых песен (сопровождавшие человеческую жизнь от колыбели до могилы, включая важнейшую сторону — воспроизводство самой жизни, любовное влечение, браки), складывались такие виды фольклора, как заклинания. Образец последних, к примеру, — древнеиндийская книга «Атхарваведа».
По мере того как первобытные племена Древнего Востока, овладевая природой, обретали наряду с совместной трудовой деятельностью и общий досуг, синкретическая обрядность, раз зародившаяся, становилась относительно самодовлеющей и заполняла этот досуг. В ней все более развивалось эстетическое начало: воспроизведение прекрасного и наслаждение им.
Древнейшие представления отражали первобытное восприятие многообразных явлений природы и ее потрясающей контрастности, а также все более усложнявшихся противоречий общественной жизни, что соответствовало наивно-диалектическому восприятию действительности. Этим представлениям свойственны, с одной стороны, пытливость и активность в борьбе с природы, а с другой — фантастический отлет мысли от действительности. Так рождалось мироощущение фетишизма и тотемизма (почитание животного прародителем племени), культа природы, представления о всеобщей одушевленности природы и всех ее предметов, вера в то, что каждому предмету свойствен некий внутренний воздействующий дух, именуемый этнографами (по тому, как он называется некоторыми первобытными племенами) «ма́на» или «оре́нда». Естественно, что все эти «духи» предметов и стихий делились на добрых и злых, хороших и дурных — в зависимости от их отношения к человеческому племени.
Так, небесная троица в древнеиранских «Гатах» («Авеста») окружена сонмом добрых духов (ахуры), которые являются по законам древнего мышления одновременно и деятелем, и самим действием. Они — духи стихий (земли, воды), они же воплощение их благотворного действия («благодетельная преданность», «здоровье»). Так, в гимне, посвященном Ардвису́ре Анахи́те, она появляется то божеством воды и плодородия, а то отождествляется (не сравнивается, а именно отождествляется) непосредственно с водой и «стекает» с вершины на орошаемую землю; или просто рисуется как живая, прелестная женщина во плоти. Подобные переходы и перевоплощения происходят мгновенно. Особенно ярко описываются подобные перевоплощения в «Ведах».
Из культа природы рождались мифы, которые постепенно вырастали в стройные картины мира. Древневосточные литературы донесли до нас разнообразные системы мифов.
«Всякая мифология, — писал К. Маркс, — преодолевает, подчиняет и формирует силы природы в воображении и при помощи воображения».[2]
В центре мифа находится весьма высокая абстракция — божество. На божество переносятся многие из ранних представлений. Если они — тотемистического характера, то божество зооморфно, звероподобно, если на божество переносятся представления о природе, оно предстает в облике явлений природы: солнце, вода, ветер, земля, звезды и т. д.
В формах мифологического сознания происходит также рост самосознания общественного человека, опирающийся на совершенствование производственной практики. Это отразилось прежде всего в самой мифологии, в таком отрыве от тотемистических представлений, когда звериное начало стало восприниматься как злое, отрицательное (драконы, змии и другие чудища), а человеческое начало — как доброе, положительное. Отсюда следовало и антропоморфирование, очеловечивание добрых божеств и зарождение мифов о борьбе доброго божества со злым, о превосходстве доброго божества, которое становится покровителем родного племени. Тогда начинают создаваться и мифы о людях или, во всяком случае, человекоподобных существах, иногда и полубогах, оформившиеся в сказания о «культурных героях» — «титанах» (первочеловеке, первовожде и т. п.), дарующих людям блага культуры (то есть научающих их обрабатывать, культивировать природу), о побеждающих змиев богоборцах, одолевающих или пытающихся одолеть злых богов. Таким образом зарождается самосознание общественного человека, разорвавшего пуповину, привязывавшую его к праотцу — звериному тотему, человека, выделившегося из первоначального человеческого стада, орды, человека сильного и действующего. Все более и более предметом устного творчества, объектом художественного слова становится человек, но человек не обычный, а выдающийся, герой, богатырь.
Возникает богатырский эпос, он складывается еще в догосударственную эпоху, и его ведущей идеей становится борьба «сверхчеловека»-богатыря со стихиями, со злыми божествами (мотив богоборчества), а также и с врагами родного племени, родной «земли».
Подобно тому как в мифологии поэтически выражался опыт общественного человека по осмыслению природы, в богатырском эпосе художественно обобщались исторические судьбы человеческих коллективов, родов, племен и союзов племен. С этим связаны историзация изображения, его связь с реальной историей, а также насыщение бытовыми реалиями, отмечаемые исследователями, особенно — в древнекитайской литературе.
Поскольку общественное сознание материализуется в языке, то естественно, что с языком не могут не происходить превращения не менее существенные, чем с ранними представлениями. И здесь также осуществляется закономерность развития от синкретизма к дифференцированности.
Уже в самых архаических текстах, воспроизводящих не повседневную, обыденную речь, а речь функциональную, — трудовой или иной обрядовой песни, повествования, обращения «старшего» лица, — бросается в глаза, что принцип членимости речи на естественные смысловые отрезки по синтаксическим нормам дополняется или заменяется нарочитым, искусственным членением. Это и воссоздает уже не обыденную речь, а «красноречие». Более или менее дробное членение на смысловые отрезки или словосочетания не совпадает полностью с синтаксическим членением обычной речи и придает ей бо́льшую выразительность. Это — тип речи, который приближается к нынешнему пониманию «художественной прозы». Еще более дробное, искусственное членение на краткие, экспрессивные словосочетания воссоздает тип речи, который приближается к нынешнему пониманию «стихотворения».
Важнейшими элементами древневосточного красноречия, которые обуславливают его искусственное членение уже не только количественно, но и качественно, являются повторы разного рода, вплоть до однородно и постоянно повторяющегося рифменного созвучия, аллитераций, ассонансов и т. п., уже не говоря о рефренах и, особенно, о разного вида параллелизмах.
Поясним примерами из древнекитайской литературы. Вначале — отрывок из книги «Мэн-цзы», философско-дидактического произведения, автор которого жил во второй половине IV — первой половине III в. до н. э.
Вот Мэн-цзы обращается к правителю царства Ци: «Представьте себе, государь, что один из ваших сановников отправился путешествовать в страну Чу, поручив жену и детей заботам своего друга, когда же вернулся, обнаружил, что его друг морил их голодом и холодом. Как он должен был бы поступить с ним?» — «Прекратить с ним дружбу!» — ответил царь. Мэн-цзы продолжал: «А когда судья не умеет руководить своими подчиненными, как быть с ним?» — «Отставить его!» — сказал царь. «А когда вся страна никак не управляется, как нужно? Как быть с этим?» — продолжал Мэн-цзы. Царь посмотрел направо и налево и повел разговор о другом!».
Здесь мы видим плавное, естественное синтаксическое членение речи. Более дробное и искусственное членение речи типа художественной прозы употреблено автором «Мэн-цзы» для рассказа о яркой личности некоего Бэйгун Ю: «Он исполнен мужества, //не сгибается ни перед кем,// не опускает глаза ни перед кем…// Для него все одинаковы:// простой человек в своей хижине,// государь с 10 000 боевых колесниц».
Заметим кстати, что если в первом отрывке параллелизмы сообщали внутреннюю энергию плавному развертыванию мысли, то во втором — энергией дышит каждый смысловой отрезок.
А вот отрывок из книги «Дао дэ цзин» (или «Лао-цзы», по имени ее автора, жившего в IV в. до н. э.), в котором выдержано еще более дробное и мерное членение — стихотворного типа:
Тот, кто знает, — тот безмолвен.
Кто безмолвен — тот не знает.
Он подавляет чувства.
Он закрывает ворота.
Он надломил острия.
Он распустил узлы.
Он умерил блеск.
Он превратил все в прах.
Это и есть торжество Мрака.
Нельзя его обрести и сделать своим.
Нельзя его обрести и сделать чужим.
Нельзя его обрести — обратить на пользу.
Нельзя его обрести — обратить во вред.
Нельзя его обрести и его почитать.
Нельзя его обрести и его презирать.
Вся Поднебесная его почитает.
(Переводы Н. И. Конрада)
Мы видим здесь и прием единоначалия, и повторы, и параллелизмы, и, главное, ритмометр.
Здесь мы вплотную подходим к самой сути проблемы искусства слова, его образности.
Гениальная догадка древних о решающем значении подражания природе в зарождении искусства, первоначально наиболее глубоко и ярко высказанная Аристотелем, нашла подтверждение в наблюдениях и исследованиях современной науки.
В начатках словесного искусства тоже сказалось значение подражания природе.
Но на более высоких ступенях искусства слова, красноречия, природное подражательное начало все более осложняется и обогащается началом человеческим.
Из обыкновенной речи выделяются ранние художественные образы.
Для первобытного мышления свойственно прямое отождествление, например, объекта с его «прародителем». Поэтому, например, древневосточное выражение типа «девушка-серна» понималось когда-то не как сравнение, а как прямое отождествление: «девушка = серна» — как выражение слитного, синкретического восприятия. Когда же от этого представления отделяется восприятие, в данном случае, человека как отдельного объекта наблюдения, то и возникает некая особая двучленность «образа», в котором один объект — человеческий, «девушка», уже не сливается, а лишь уподобляется другому — нечеловеческому, а животному объекту, «серне», сравнивается с ним. Это и есть зарождение раннего художественного образа, образа-сравнения. Формируется все усложняющаяся система образов: наглядного описания, красочного изображения, олицетворения, уподобления, иносказания. Создается основа всей совокупности художественных изобразительных средств — эпитетов и метафор, всевозможных тропов и фигур. В основе образных средств, этой самой сути художественности («красноречия»), лежит полярная двучленность особого рода, когда один полюс относится к человеку, к естественной и обычной человеческой особи, или к человеческому ощущению, восприятию, чувству, а сочетающийся с ним второй полюс относится либо к сфере не-человеческой (предметы и явления живой и мертвой природы), либо к чему-то не вполне обычному или вовсе необычному для человека (например, к необычной, допустим, форме словоупотребления).
Нагляднее всего это видно на примерах образов, основанных на сравнении; тот же пример «девушка словно серна», «луноподобное лицо», или из древнеегипетского текста: человек действует, «словно сокол», и т. п. Или в шумерской любовной песне невеста, обращаясь к жениху, употребляет метафору-сравнение: «Лев, дорогой моему сердцу».
Эта полярная двучленность всегда, хотя и не одинаково выпукло, осуществляется и во всех других видах образной системы, например, в эпитете, где человеческая грань, человеческое качество (сила, красота, ловкость) соотносится с неким сверхчеловеческим, или не-человеческим, или необычночеловеческим («железная длань» и т. п. или «сладостная красота» в той же шумерской песне: «Велика твоя красота, сладостная, точно мед»).
Такова же, по существу, психологическая основа эстетического наслаждения и от стихотворной формы, в которой (когда стихотворная речь особенно насыщена созвучиями и метрической организованностью) обычные человеческие мысли, чувства и действия выражены не естественным неразмеренным типом обыденной речи, а необычно, неожиданно, мерно-ритмированно и метризированно, а потому — красноречиво. Полюс знакомого, обычного, человеческого сталкивается с полюсом непривычного для человека, необычного, чудесного, и от этого столкновения высекается искра поэтической образности, художественной речи. Лаконично выражено подобное восприятие поэтической речи — мерной в отличие от обычной — в «Гатах Заратуштры», где Заратуштра похваляется тем, что он «пророк, славословящий богов»: «Размеренными словами песнопения обращаюсь я, а не неразмеренными».
В небольшом отрывке из аккадской поэмы «О все видавшем» (Вавилония) нам доставляет эстетическое наслаждение именно эта полярность, противоположенность «человеческого» и «не-человеческого, необычно-человеческого» в их поэтическом единстве — в художественных образах. Прежде всего нас привлекает мерность речи, в которой обычные человеческие наблюдения излагаются необычно, ритмизированно, стихами. Далее, в каждом образе элемент не-человеческого — явления природы («черная туча», «ветер», «буря», «потоп» и т. д.) очеловечивается («туча встала», «ветер ходит», «буря с потопом войну прекратили»). Человеческое действие, человеческое переживание «применяется» к природе (не-человеческому), возникает художественный образ, становящийся для нас близким, а тем самым и прекрасным. Таково описание потопа в поэме:
Едва занялось сияние утра,
С основанья небес встала черная туча.
Ходит ветер шесть дней, семь ночей,
Потопом буря покрывает землю.
При наступлении дня седьмого
Буря с потопом войну прекратили,
Те, что сражались подобно войску.
Успокоилось море, утих ураган — потоп прекратился.
Я открыл отдушину — свет упал на лицо мне.
Я взглянул на море — тишь настала,
И все человечество стало глиной!
Плоской, как крыша, сделалась равнина.
Я пал на колени, сел и плачу,
По лицу моему побежали слезы.
(Перевод И. Дьяконова)
Если бы в подобном тексте «присутствовало» только обыденно-человеческое, привычное, или, напротив, только нечеловеческое, необычное, то изображение воспринималось бы либо как простое изложение фактов, события, либо как нечто «несусветное», не близкое, не живо переживаемое. Когда же сталкиваются друг с другом два полюса — обычно-человеческое, интимное, и необычайное, то и «получается» эффект образности, красноречия, возникает поэзия.
Высшая ступень устного творчества, обычно связанная с созданном большим произведением древневосточного «ораторского искусства», властно требовала записи, чтобы обеспечить сохранность древнего слова, и письменность, уже изобретенная, была применена для записи художественного слова.
Так обстоит с характеристикой первого, древнейшего «слоя» в каждой древневосточной литературе, ее субстрата, позволяющего нам осмыслить самый онтогенез художественного слова, то есть его первоначало.
Судя по археологическим данным, культурам Ближнего Востока, чьи литературы нам сейчас известны, предшествовали культуры иноплеменные. Их первыми известными нам наследниками были шумеры в Двуречье и древние египтяне в Северной Африке в бассейне Нила. А в Индии арийской культуре, выразившей себя в древнеиндийской литературе, предшествовала высокая цивилизация иноплеменного характера (возможно, дравидийская) к бассейне Инда — так называемая (по местам находок) «Мохенджо-Даро и Харрапа», современница Шумера, имевшая и свою, еще не прочитанную, письменность. И в Китае китайской (ханьской) культуре предшествовала иноплеменная, оставившая в числе прочих памятников «гадательные надписи» на панцирях.
«…«Старый» Древний мир, — писал Н. И. Конрад, — своими разными сторонами и в каждой зоне — по-своему как бы врос в «новый» и многое в нем предопределил. Однако для литературы самым важным из всего, что дал старый Древний мир новому, было письмо… Важность письма для литературы не требует объяснений. Достаточно уже одного того, что европейское слово «литература» идет от слова «литера» — «письменный знак»: в древнем же китайском языке понятие «литература» просто отождествлялось с понятием ее письменного выражения, что и проявилось в обозначении и того и другого одним и тем же словом «вэнь». Так что появление в старом Древнем мире письма создало почву, на которой зародилась и развилась литература как особое явление общественной жизни и культуры… Уже одно это может оправдать отношение к старому Древнему миру как к прологу нового: прологу в смысле создания «начал», от которых потом развилась огромная творческая работа человеческого духа, воплощаемая в литературе… Старый Древний мир дал первый материал для литературы нового; иначе говоря, «завязка» произошла еще тогда, последующая же история этого материала, вылившаяся в конечном счете в создание известных нам великих литературных памятников, — творческая разработка этой первоначальной завязки. И эта разработка, во всяком случае ее «тональность», также была во многом предопределена тем же старым миром. Он уходил с авансцены истории в ореоле грандиозности, величия, силы и блеска, и этот ореол отразился на необъятной широте сюжетной основы литературных памятников, на яркости образов действующих персонажей, на могучей силе эмоций, движущих их действиями, на осмыслении героического характера человеческой личности. Недаром в этих памятниках действуют герои и боги, как в греческих и индийских поэмах; «совершенные» правители — «устроителя мира», как в китайской «Книге истории» («Щуцзин») и «Книге песен» («Шицзин»)»[3].
Роль устного творчества на архаическом этапе древневосточных литератур сохраняется, оно почитаемо, часто продолжает признаваться боговдохновенным, остается одним из важнейших (но теперь далеко не единственным) источников литературных произведений, но литература уже выделилась из синкретической словесности, став самостоятельной и основной формой художественного слова.
Решающим, принципиально новым качеством литературы является то, что она творится профессионально-подготовленными к этому людьми, которых мы вправе назвать не иначе как писателями в точном смысле этого слова. Они могли занимать различное положение, а в тогдашних условиях — почти исключительно в иерархии правителей и священнослужителей, они могли именоваться по-разному — жрецами, писцами, судьями, царями, чиновниками, фараонами, сановниками, военачальниками и по-иному, но они не могли не обладать, по крайней мере, двумя качествами: творческим талантом, умением передать словесные творения и грамотностью, умением писать. На этой ступени еще не сложилось нынешнее понимание авторства — хотя уже распространилось псевдоавторство, приписывание произведений легендарному либо историческому выдающемуся представителю «более древней древности», — но уже реально, фактически появились авторы-сочинители, то есть именно писатели, «компиляторы народных преданий», как называл Н. Г. Чернышевский и таких величайших писателей, как Шекспир, Боккаччо…
Насколько осознавалась ценность писателя ужо в то время, можно судить по древнеегипетскому тексту [ «Прославление писцов»], где говорится, что произведения письменности увековечивают имена их авторов: «Они не строили себе пирамид из меди // И надгробий из бронзы//… Но они оставили свое наследство в писаниях, // В поучениях, сделанных ими». Как верно отмечает М. А. Коростовцев, «перед нами мотив «нерукотворного памятника», прозвучавший на берегах Нила еще в конце II тыс. до н. э.».
Получается закономерная «цепная реакция»: появление литературы породило писателей, но появление писателей сделало самое литературу литературой. Это и определяет иное, чем в наше время, понимание состава литературы того архаического времени: понятие «литература» почти целиком сливается с понятием письменности, за исключением, вероятно, переписки документации узко-делового, практического характера, — все равно культового или светского.
В художественной же древневосточной литературе отдельный человек в полной мере становится предметом, целью и изобразительным средством (основой образа) литературы, и «присутствует» он в прочитанном произведении (как и в нынешнем) в трех видах: и как автор (писатель), и как восприемник (читатель), и как объект (персонаж литературы). Поэтому мы имеем все основания применить емкую горьковскую формулу — «литература — это художественное человековедение» — уже к архаическому уровню литературы. Это обобщение можно не только доказать, но и показать: читайте тексты тех далеких времен, тексты самых различных «жанров» и предназначений (о человеке и не о человеке, о богах, животных, природе и т. п.), и вы сами убедитесь, каково оно, это литературное художественное слово у самых его истоков — на Древнем Востоке!
При всей столь далекой нам архаичности в литературе начинает проявляться борьба двух противоположных тенденций. Это еще, разумеется, не борьба «двух культур», свойственная более поздним эпохам. Это даже не столько борьба, сколько столкновение, а иногда и переплетение двух противоположных мировосприятий и этических взглядов, а иногда противоречивое сплетение их в одном и том же произведении. Однако эти две тенденции вполне определенные: гуманистическая — за человека и антигуманистическая — против человека, проповедь добра или проповедь зла — для человека.
Древневосточным литературам на завершающем этапе свойственно гораздо большее, чем прежде, жанровое разнообразие, в них больше проявляются и региональные различия, и местное своеобразие. Одни имеют внутри завершающего этапа свой «классический» период, время особого подъема и расцвета, у других развитие в разные отрезки времени протекало более равномерно: одни литературы дошли до нас в форме канонизированных сводов, другие не «дожили» до канонизации, третьи дошли и вовсе лишь фрагментарно. В одних — «писательство» достигло признанного индивидуального авторства, у других — нет. Одни либо пережили полосу упадка, либо прямо вросли своим завершением в начало новой литературной эпохи, знаменующей конец древности и начало средневековья, другие — нет.
И вместе с тем всем им свойственны некоторые общие черты, результат развития в сходных исторических и культурных условиях — а именно, расцвета «античности» (древности) и начала перехода к средним векам.
Устное творчество, продолжавшее развиваться параллельно, оформилось как фольклор, то есть не долитературное, а внелитературное, коллективное творчество народных масс, впервые сосуществующее рядом с письменной литературой как формой общественного сознания, присущей образованной части общества.
Более четко пролегают границы и между двумя тенденциями в литературе. Аристократически-церковное отношение к обычному человеку как к рабу земных и небесных господ, как к «сосуду зла», является выражением антигуманистической тенденции. Гуманистическая же тенденция, напротив, выражается и в расширении социального круга людей, изображаемых в литературе, и в большем выявлении духовного качества выдающейся, героической личности.
На последнем этапе, по существу, уже переходном к новой исторической эпохе, по-новому ставится в некоторых произведениях основная проблема, волновавшая писателей того времени, — отношения человека и бога. В центре внимания в таких произведениях находится не преклонение человека перед божеством, и, с другой стороны, не мотивы богоборчества, а неизбывная, самоотверженная любовь человека к богу; человек — не раб божий, а друг божий. С этим связано и новое выражение гуманистической идеи — человеколюбие. Литература создает образ человека-брата, сострадателя; образе героической личности преобразуется в образ человека — сына божьего, богочеловека. Из древневосточных литератур это особенно характерно для манихейской и буддийской.
С этим связано и стремление литературы выйти за узкие территориально-этнические границы, преодолеть жесткий смысл понятий: «единоплеменник», «единоверец» — «чужак», «иноплеменник», — и стать единой, вселенской разноязычной литературой.
Эти общие черты укрепляются благодаря усилению и прежде существовавших, но менее тесных, контактных взаимосвязей литератур Древнего Востока между собой, связей не только внутри регионов, но и между регионами; ближневосточных с индийской, индийской с китайской и др.
Возникает новое явление — литературный синтез, складываются литературы, основанные на этом синтезе. Таковыми стали, например, древнеиранская и древнееврейская — особенно к концу завершающего периода своего развития.
Даже общее знакомство с текстами древнеиранской литературы на всем ее протяжении выявляет наличие в ней отзвуков, элементов словесности и литератур шумеро-аккадской, индийской, древнееврейской, хеттской, в последние века — и китайской. Признание Мазды верховным божеством было подготовлено распространением этого культа в Урарту. Но из-за этого древнеиранская литература вовсе не стала подражательной, «заемной», а стала еще более самобытной, органически сплавив все эти воспринятые ею элементы, органически переработав их по-своему, в собственном, оригинальном духе. Развив идеи вечной борьбы Добра и Зла, древнеиранская литература и религия (общие в своем синкретическом единстве) дошли до идеи Верховного бога как всемогущего воплощения Добра, приблизились к абстрактной идее единого бога и оказали свое влияние на другие литературы, в том числе древнееврейскую. На двух этапах развития гуманистической идеи в древневосточной литературе в целом древнеиранская литература создала: на первом — бессмертные образы героической личности — человека духовной силы, пророка Заратуштры и человека физической силы — Рустама, а на втором — образ великого «художника» и пророка Мани, сочетавшего в своем учении идеи зороастризма, раннего христианства, буддизма… Таковы черты древнеиранского синтеза[4].
Древнееврейская литература также унаследовала многое из древнеегипетской, шумеро-аккадской, угаритской и древнеиранской литератур и воззрений. Но и здесь мы имеем дело не с подражательством и эклектическим смешением часто разнородных элементов, а с литературным синтезом литератур Ближнего Востока. Именно это, а не некое «избранничество» и обусловило высокие литературно-художественные достоинства такого памятника, как Библия.
В самой структуре Библии («Ветхого завета») отразился принцип традиционализма, который состоит в том, что каждая следующая литературная стадия представляет собою как бы «комментарий» к предыдущей. Библия, как известно, состоит из трех частей: «Пятикнижие», «Пророки» (Малые и Большие), «Писания». «Пророки» опираются на «Пятикнижие», отстаивают его неукоснительное соблюдение и рассматривают его как источник и оправдание всех событий и проповедей, содержащихся в книге «Пророки». «Писания» все время как бы апеллируют к двум первым частям, особенно к «Пятикнижию», но — и к «Пророкам». Такие книги, как «Псалмы», «Экклесиаст», «Притчи», «Песнь песней», связываются с личностями, являющимися основными героями в «Пророках», — царями Давидом и Соломоном; «Плач» — приписывается пророку Иеремии и т. п. Этот «комментарийный традиционализм» свойствен и формированию индийской и китайской литератур (о чем говорится в соответствующих очерках в настоящем томе).
Отчетливо выразились в Библии и острые столкновения гуманистической и негуманистической (иногда антигуманистической) тенденций. Это отразилось уже в трактовке образа бога Яхве, который, став из племенного, полутелесного совершенно духовным, монотеистическим богом, был вынужден логикой этой метаморфозы вобрать в себя и вместить в себе одном обе стороны древнеиранского дуализма — и Добра и Зла. Недаром говорит Яхве о себе: «Мне благословение и Мне проклятие». Однако этот «сверхъединый» бог недалеко ушел от двуликого Януса. У писателей из корпорации ортодоксальных священнослужителей, выразителей антигуманистической тенденции, Яхве совершенно подавляет человека, проявляя себя не только яростным ревнивцем, требующим во что бы то ни стало покорной любви к себе, любви из-за страха и боязни, но и коварным, жестоким, мстительным: он «избирает» себе «свой» народ и заключает с ним сделку («Бери́т» — «Завет»), требующую за обещанные блага беспрекословного рабского подчинения. Подобные антигуманистические, даже человеконенавистнические элементы существуют в таких книгах Библии, как «Числа», «Иисус Навин», «Судьи». В противоположность этому, у писателей, хотя и происходивших из той же среды священнослужителей, но поднявшихся уже в тот век до гуманистической идеи, совершенно иное изображение образа того же бога Яхве — как милосердного, сближающего друг с другом иноплеменные народы (яркий образец — «Книга Ионы»). Изображается и дружба между людьми разных племени и веры («Книга Руфь»). Эти тенденции весьма противоречиво переплетаются у «Больших пророков». Особенно это можно увидеть у «Исайи», у которого, наряду с выражением жреческих воззрений, можно прочитать и стихи о социальной утопии всеобщего братства людей, и гневные проповеди против угнетателей, и человеколюбивое пророчество о том, как будут благоденствовать в дружбе между собой извечные противники: «Асур», «Мицраим» и «Исраэль» (Ассирия, Египет и Иудея).
Сквозь все противоречия различных составных частей Библии в ней ярко прорывается выстраданная великими писателями всего Ближнего Востока мысль о человеке и его счастливом уделе на земле, мысль о его значимости, выраженная и в религиозной формуле создания человека по «образу и подобию божьему», ставящая таким путем человека рядом с богом, и в художественном образе героической личности — богоборца, начиная с эпизода борьбы Иакова с богом и завершая Иовом.
Литературный синтез, осуществленный в древнееврейской литературе, в концентрированном виде выявляет многие общие черты, свойственные завершающей ступени всех древневосточных литератур.
В очерке П. А. Гринцера о древнеиндийской литературе в настоящем томе отмечены черты присущего ей литературного синтеза. Все это подтверждает, что создание подобного литературного синтеза само по себе является одной из важнейших общетипологических черт, по-разному проявляющихся в разных регионах.
Что касается местного своеобразия отдельных литератур, то они освещаются в каждом из очерков, помещенных в настоящей книге.
Противоречивое многообразие художественной формы не только всей совокупности древневосточных литератур, но и каждой в отдельности, невероятная гамма изобразительных средств и приемов действуют ошеломляюще: то, знакомясь с иными произведениями тысячелетней давности, поражаешься, до чего это близко нам по своему нравственному, эмоциональному и даже эстетическому настрою, а то — как чуждо, далеко и невоспринимаемо!
Вот почему можно ограничиться лишь самыми общими определениями «стиля» древневосточной литературы. Первым определением и является характеристика ошеломляющего разнообразия, следствия того, что в этой древней литературе, как в зародыше, «завязи», содержатся те элементы, которые на основе литературного синтеза принимают в последующем развитии более определенно выраженные, обновленные и новые формы.
Более четкие очертания в древневосточных литературах на завершающей ступени приняли жанровые различия как в поэзии, так и в прозе.
Подобно тому как в древних представлениях переплелось практическое сознание с фантастическим отлетом мысли от действительности, так и на вершине художественного творчества Древнего Востока сочеталось эмпирическое, натуралистическое изображение с абстрактной символикой, героическое с будничным, монументальность с миниатюрностью.
Вся литература Древнего Востока пронизана религиозной идеологией. Но сколь противоречиво в литературе идеологическое выражение — от языческого антропо- и зооморфирования божества к рабскому богопочитанию или, напротив, героическому богоборчеству и человеколюбию, то ли в образах беззаветной любви к богу, а то и полного игнорирования его.
Как известно, мировая литература сложилась лишь в новое время, на рубеже XVIII и XIX веков. Но это могло произойти лишь потому, что с самого возникновения письменных литератур на земле (вначале — древневосточных) они развивались в постоянной оплодотворяющей связи друг с другом, питались одними и теми же общественно-историческими корнями.
Западная античная литература также никогда не была изолирована от древневосточной, пережив две эпохи этой связи; одну — в самом начале зарождения (I тыс. до н. э.), другую — при ее завершении в культуре эллинизма, в последние века до нашей эры. Отличие ее от восточных хотя и является глубоко качественным, но вовсе не принципиально противоположным.
Мир просторен, многолик, и вместо с тем он един — такой вывод вытекает из изучения проблемы начала, и даже самого «начала начал», литературного творчества.
Выше уже говорилось, что литературы Древнего Востока всегда были связаны меж собой, учились друг у друга и друг друга обогащали. Эти связи перерастают региональные рамки и становятся всемирными. Литературный синтез — яркий показатель плодотворности сближения и взаимообогащения литератур.
На рубеже двух эпох — до нашей эры и нашей эры — сближение литератур Древнего Востока и античного западного мира привело к созданию нового явления — западно-восточного литературного синтеза, воплощенного, в частности, в эллинистической литературе.
Значит, литература в каком-то смысле слова всегда была «всемирной», но она не осознавала себя таковой. Когда литературы, выйдя из условий средневековья, стали национальными литературами, то их дальнейшие связи и привели к литературе интернациональной, мировой, в которую включаются все новые и новые литературы народов, добившихся национального освобождения. Мировая литература все больше перестает быть только европейской (даже — только западноевропейской), она становится и азиатской, и африканской, и латиноамериканской, короче — мировой литературой всех континентов.
Но, как мы видели, она была уже с самого начала мировой литературой «в себе», она была фактически всемирной, но не осознавшей себя, пока не стала интернациональной многоязычной мировой литературой «для себя», то есть мировой в нынешнем смысле этого слова.
Ознакомление с литературами Древнего Востока не только дает нам возможность пережить радость встречи с «началом начал», но и — убедиться еще раз в том, что мир — един и неделим, что человечество, осознавшее всю ответственность и все благо возложенных на него историей задач, — едино и вечно. Это и обеспечивает бессмертие нестареющему в веках гуманистическому художественному слову Древнего Востока.
В заключение автор вступительной статьи с благодарностью вспоминает неизменный интерес, проявленный к подготовке тома академиком И. И. Конрадом, и его многочисленные советы.
И. Брагинский