"Ужель та самая Татьяна? "

А. Пушкин

"20.12.76 г. Я читаю (прочла) Ваши статьи — с наслаждением, и у меня множество мыслей о них, как печатных, так и (мыслей) непечатных… Статья о Винокурове столь блестяща, что даже если бы Вы были и неправы, она сама по себе есть правота,и невозможно удержаться: не написать о ней.

В этой рукописи есть вещи прелестной верности, неподкупного ума. Так прекрасно, прекрасно о "дичке" Ходасевича: это словно бы Вы у меня во сне "украли"!"

"Окт. 1977 г. По телефону про Ваши стихи в "Лит. газете " я хотела сказать нечто хорошее (как и про 80 процентов книги "В сентябре и в апреле "), а получилось у меня черт знает что. Хотя одна строчка "Тысячелистник цветет… " способна неделю уже вертеться в моем туманном сознании, вызывая то состояние отрадного созерцания воспоминательного и бесконечно длящегося, на которое ушла и уходит у меня, кажется, вся бездеятельная жизнь… Когда наступит конец света, мы, должно быть, не встретимся. Но за Вас может предстательствовать тысячелистник, например,а что успею я за оставшиеся дни? "

"Окт. 1977 г. Хорошо бы, чтобы Вы — меня кое-когда дальней тенью защищали — не потому, что я того стою, а только потому, что как будто некому".

"17 февр. 1978 г. Не надо бы мне бывать в Союзе и в Домах Творчества, и, конечно, то, что я стала бывать, с декабря начиная, связано с Вами… Я очень боюсь, что все эти люди поссорят Вас со мной, а меня с Вами. Это было бы очень печально мне, хотя я, конечно же, меньше всего думаю о выгоде от Вашего секретарства… В самом деле, все забываю об этой должности, хотя все мне напоминают об этом".

"14. II. 78 г. Если выйдет Ваша книга, то ведь я должна буду написать про нее… Я напишу лучше, чем все! Т. е.постараюсь. П. ч. так надо и хочу".

"6.4.78 г. Стасик, я очень рада, что Вы написали про Блока, и очень хочу прочесть… Я очень рада, что Вы написали там столько всего.

Я защищаю — всегда — Вашу строчку о Пентагоне очень спокойно: мол, а почему — надо любить, в частности, и пентагонских?.. Ну, такая буря начинается всякий раз!.. (Я не могу описать границ моего одиночества. Приезжайте) ".

(Речь идет о моей стихотворной строчке: "не о евреях в Пентагоне".)

Дек. 1978 г. (письмо из больницы). "Без копирки я пишу только Вам — в Москве, а все прочее я пишу с копиркой… Ни в коем случае не думайте, что Вы должны спешно читать мою рукопись. Наоборот! Чем позже, тем лучше". (Речь здесь и ниже идет о статье Глушковой, которую не хотел публиковать гл. ред. журнала "Лит. обозрение". Лавлинский и на которого я по ее просьбе должен был подействовать своим "секретарским" авторитетом)… "Вот, кстати, что надо еще сказать Лавлинскому, когда он развякается насчет объема статьи; помимо всего (невозможности и бессмысленности больших сокращений), слишком изменились обстоятельства вообще: если поначалу предполагалось, что я выступлю в № 12, т. е. в том оке году, то теперь, поскольку речь не ранее, чем о № 3, — после моей той публикации минует больше года,и что страшного — дать мне еще 20 страниц?!

Волк-волчище, пожалуйста, постарайтесь!!! Позвоните, пожалуйста, Лавлинскому. Я волнуюсь, что он уже прочел и скомандовал сокращать… Очень ненавижу больницу. В палате еще три человека, и они галдят… В жизни я такого сока не нюхала. На редкость хорошо и вкусно. Если Вы, Волк, раз в неделю будете угощать меня стаканом такого сока, то мой бессмертный организм скоро так укрепится, что сможет пить водку… А когда я выйду на волю, к Старому Новому году, Вы познакомьте меня с Ф. Кузнецовым — пусть даст мне жилье, а то через два месяца у меня будет 5 язв и я помру в бесславье".

(Лавлинского я во всем убедил, с Ф. Кузнецовым поговорил, и Глушкова, видимо, в подсознании помня это — права, когда обвиняет меня в том, что я "рекомендовал произведения в издательства" и от меня зависело "распределение жилплощади". Действительно, за три года секретарства мне пришлось не раз рекомендовать ее статьи и книги в журналы и издательства и один раз заняться "жилплощадью". Я, помнится, надоедал всем — Ю. Верченко, Г. Маркову, Ф. Кузнецову, чтобы Глушковой дали квартиру получше той, где она жила и где у нее были чрезвычайно скверные соседи.)

29 января 1979 г. "Здравствуйте, Волк-волчище, серый хвостище, лапа когтистая, пасть зубастая, глаза узкие, вой громкий. Пишет Вам подданный труженик-муравей, который поздравляет Вас с Крещеньем и пребывает в верности и печали. Хочет сказать, что Вы очень ценный в лесу Волк. Если бы не Вы, то Муравей куда меньше понимал бы все, даже то, что и не прямо касается известных Вам и совершенно лишних в лесу зверей".

(Как славно мы жили в те годы — бывало, напишешь внутреннюю рецензию на книгу "Муравья", чтобы она издалась, получишь от нее дружеские послания — одно за другим, а когда книга выйдет — драгоценный экземпляр в подарок с дарственной надписью: "Дорогому Волку (Серому, Белому и Красному кардиналу этой книжки) от благодарного Муравья 5 июля 1981 г. Т. Глушкова"). Иногда я уговаривал ее отнести рукопись в издательство, гарантировал помощь; она кокетливо торговалась:

Февр. 1979 г. "Ладно, издаст Муравей книжку критики. Пусть она будет на Волчьей совести. Снесет через пару месяцев груду чернильной макулатуры в "Вепсятник" (издательство "Современник". — Ст. К.). Пусть Волк не заставляет издать это все непременно в 80-м году, а если Муравей не успеет, то пусть в 1981… У Муравья будет 30 листов и он начнет скулить, что сократить не может".

25.2.1979 г. "Муравей перечел Волчий стишок про коней: нашел — и прочел. Очень хороший стишок про то, как Волк был маленький". (Речь идет о моем стихотворении "Кони НКВД". — Ст. К.)

"26.1.80 г. Я искренне благодарна Вам за Ваши хлопоты последних дней. И я чувствую себя виноватой, что они, такие — большие, не увенчались успехом. Я очень благодарна". (Речь идет о какой-то моей неудавшейся попытке включить "Муравья" в делегацию для поездки за границу.)

"18.7.80 г. Перечитала свою рецензию на Вас и подумала: она очень хвалительная (но вообще она мне понравилась)… Я теперь волковед. Можно сказать, заложен теперь камень в науку — волковедение. Все-таки, Волк, я Вас люблю… "

"12.5.1982 г. Все в Вашей статье хорошо (речь идет о моей статье "От великого до смешного", направленной против массовой культуры и идолопоклонства перед Высоцким. — Ст. К.). Мы должны победить — силой ярости, яростного ума!.. Обнимаю Вас и поручаю Вам все перья и крылья. Пусть Ваша статья выйдет, и следите, пожалуйста, за каждым словом, за каждым этапом публикации! Тут Вы, Волк, как Пересвет: один за всех должны биться и победить! Ваш верный Муравей".

У "волковеда" также было немало "врагов", и частенько она просила "Волка" защитить ее от них.

"26.4.1982 г. Чем дальше идет время, тем больше сомнений и тревог вызывает у меня поведение В. Лазарева.

Совершенно доверяясь Вам, Вашему чувству справедливости, я прошу Вас по мере возможности содействовать мне в защите моих прав по тем вопросам, которые я сейчас затрагиваю перед Вами".

Еще за два года до окончательной развязки "Муравей" все-таки много помнил:

"20–25 мая 1993 года. Я, конечно, очень благодарна Вам за помощь, хлопоты во время больничных мытарств. Потому что, конечно же, было бы еще хуже, чем было: тут нет слов. И в этом определенном смысле, разумеется — не до жиру! Благодарю — действительно (и молилась за Вас, как умела), и, только, может быть, не так слепо благодарю, как сама бы хотела". (Речь идет о помощи в самое трудное время деньгами, транспортом, лекарствами, прочими заботами.)

Что все это означает рядом с нынешней бранью, клеветой, ненавистью? Оборотничество? Больное тщеславие? Неуемная жажда того, чтобы все окружающие "были у нее на посылках"? Неужели слова, мысли и чувства этих писем были продиктованы всего лишь навсего расчетливой корыстью, возможностью использовать мое мелкое служебное положение в своих интересах? Или это — раздвоение личности — случай медицинский? Или "женская логика"? Или помрачение совести до полного беспамятства? Я же не тянул "трудолюбивого Муравья" за язык, не просил признаваться, что, мол, только Вам "пишу без копирки"! Я же не заставлял добросовестную "волковедку" уже в 1993 году сделать мне на книге избранных стихотворений надпись: "Дорогому Волку от бессмертного Муравья с благодарностью, не выразимой "здешними" словами, с любовью — и с Новым годом!" Именно в это время "бессмертный Муравей" постоянно печатался в "Нашем современнике", собирался с силами, чтобы через полтора года выразить "здешними словами " всю свою желчь, копившуюся в душе… Я смутно догадываюсь о том, что произошло. Чувство благодарности для некоторых натур невыносимо. Жить с ним десятилетиями — мука мученическая. Жить и постоянно ощущать, что ты, принадлежащая к сонму "бессмертных", кому-то чем-то обязана?! Лучше всего от чувства, невыносимого для подобных натур, освободиться и лучше всего с большим скандалом, с истерикой, с клеветой, чтобы не было пути назад! Ни за что! Выблевать все, что накопилось, со всеми "здешними словами" — "партрасстрига", "адвокат измены" и т. д. Так должно было быть. Так и случилось.

* * *

На этом можно было бы поставить точку. Но читатель вправе задуматься: письма, дарственные надписи на книгах — все это может быть эмоционально преувеличенным, тем более что пишет женщина, это дело — личное, а вот на людях в общественном мнении ведь "Муравей" никогда таких слов не произносил и так "Волка" не возвеличивал? Увы, произносилось все это и на людях и печаталось для всеобщего прочтения. Со странным чувством некоторой гордости за свое творчество перечитал недавно статью "волковеда" "Образ поэта — образ критика" ("Лит. обозрение", 1980, № 8). Сегодня наша "кожиноведка" издевается над Кожиновым, который когда-то в статье о моих стихах писал: "поэт в соответствии с коренной традицией отечественной поэзии (традицией, которую со всей четкостью определили Пушкин и Боратынский, Тютчев и Некрасов, Блок и Есенин) видит свою цель" — и комментирует: "так на все лады перепахивались великие могилы", "разбойно высвистывались святые тени в эскорт нашему поэту-гражданину". И снова ярость довела ее до жалкого беспамятства, ибо в те достопамятные времена, когда Кожинов писал эти слова, "волковедка" сочиняла тому же Станиславу Куняеву куда более страстные дифирамбы: "Дух Есенина воистину витает над несхожими по внешней теме разделами книги", она слышала на ее страницах "дыхание Аксакова", задумывалась "о глубокой традиционности многих размышлений поэта, разумея под традицией высшие идеалы общечеловеческой по значению русской культуры"… Неужели все это писалось той же рукой о моей книге "Свободная стихия"? Умри, "волковед", лучше не напишешь! Как и такое: "эта проза свежестью языка, приближенностью к народному взгляду на жизнь, естественностью самоощущения человека в природе и в традиционном, требующем выносливости и мужества труде напоминает нынешнюю деревенскую, то есть лучшую нашу прозу… "

Да, все это написано пером и той же рукой, что и нынешние слова о том же поэте, чье творчество пронизано "высокомерием к народу"… Вчера речь Ст. Куняева для Глушковой была "явственно неординарна", сегодня она пишет о нем, как об "ординарном, но попавшем на видное место". Вчера она с придыханием восхищалась: "замечательная глава о творчестве Николая Заболоцкого — пример глубокого литературоведения, которое, как известно из истории литературы, чаще всего оказывается под силу именно поэтам, ибо они прямо причастны тайнам творчества…" Сегодня "причастный тайнам творчества " для нее лишь "известный стихотворец"… Сегодня она комментирует мои строчки из тайных, рыбацких, охотничьих стихов — "рыба шла, и на деньги везло " или "но груз добычи на плечах", как мещанскую стяжательскую страсть, чуждую идеалам социализма. Вчера эти же картины вызывали у "волковедки" совсем другие чувства и слова о поэте, пишущем о "красоте родины, как открывается она путешественнику, геологу, охотнику, рыболову, озабоченному не столько "уловом", сколько непосредственным постижением жизни, природы и многоликого-современного человека, который одновременно древен и прекрасен…".

А заканчивая перечитывать знаменательную статью 1980» года, я разволновался до предела. Оказывается в моей книге "Свободная стихия" свобода "трактуется как правдивость, повышенная ответственность, близость к народно-этическому идеалу", что моя книга, по мнению тогдашней Глушковой, относится "к числу лучших, наиболее живых и плодотворных книг, посвященных творчеству, какими за последние годы мы располагаем". Возможно, что Ваша статья, Татьяна Михайловна, убедила в 1987 году членов комитета по Российским Государственным премиям присудить мне ее за эту самую книгу! Помню, что присуждение вызвало возмущенный вопль Евтушенко. А Вы-то что сейчас возмущаетесь по поводу моего лауреатства? Сами меня на этот пьедестал подсадили…

Помнится, была в разгар перестроечных лет такая критикесса — Ваша тезка — Татьяна Иванова. В годы перестройки на страницах "Огонька" она яростно "поливала" викуловский журнал "Наш современник". Но мало кто помнит, что до этого она, сотрудничая в том же журнале, восхищалась стихами Викулова, писала о том, что у него "каждая буква дышит патриотизмом". Перечитываю статьи и письма Глушковой и со скорбью думаю о том, что тип человека, меняющего свои взгляды, одинаков во всех литературных лагерях.

А все-таки статья "Образ поэта — образ критика" — хороша! Умри, "бессмертный Муравей", лучше не напишешь!

* * *

А кто ее, прошу простить меня за стиль, тянул за язык, когда на моем юбилейном вечере в декабре 1982 года она произнесла целую речь! Не могу отказать себе в удовольствии процитировать это вдохновенное сочинение.

"Мне кажется, что на сегодняшнем вечере все было празднично. Праздничными были приветствия поэтов, праздничным было выступление Александра Михайлова, праздничным было выступление друзей из Киргизии. По-моему, Куняеву подарили не просто халат, а ханский халат необыкновенного цвета. И мне кажется, что даже то, что возникал некоторый спор — это тоже празднично. Это означает, что поэт, которого мы сегодня чествуем — живой, абсолютно живой, интересный поэт. Люди не могут удержаться от непосредственного проявления своих мнений. Мне тоже, наверное, придется высказать некоторые суждения, которые, может быть, будут противоречить суждениям, высказанным здесь. Я прежде всего хочу сказать о задаче поэта. У поэзии, по-моему, не бывает простых и сложных задач. Задачи поэзии в общем-то равноценны. Просто каждое время выдвигает в первую очередь ту или иную из них. И вот уже следующему этапу развития литературы кажется, что те задачи были легкими, а вот сегодня новые поэты решают более сложные внешние задачи. Это, конечно, не так. Если подумать внимательно и, так сказать, исторично, станет совершенно ясно, что задачи, которые ставил перед собой Станислав Куняев, были, да, собственно, и есть, очень важные, очень серьезные. Не зря, неспроста на этом вечере чуть ли не с самого первого выступления зазвучал разговор о добре. Не всегда у нас на вечерах так встает вопрос, то есть самый жизненно важный вопрос. И далеко не всегда он так живо обсуждается. С поправками, с разноречиями. Лев Аннинский, конечно, написал очень интересную речь. И Вадим Валерианович Кожинов дополнил к ней что-то свое опять-таки на эту тему. Знаменитая строчка "Добро должно быть с кулаками", мне кажется, сегодня не должна вызывать столько первоначальных по своему характеру споров. Потому что каждый поймет, если задуматься, что у добра нет никакого окончательного образца, тем более это касается добра, исповедуемого поэзией. Все мы помним, какие парадоксальные уроки давала нам на этот счет великая русская литература. Ну, например, Алеша Карамазов на вопрос Ивана, как же поступить с генералом, который собаками затравил мальчика, он, этот светлейший, добрейший Алеша Карамазов прошептал: "расстрелять!". Вот вам прямая угроза, прямая сила, и в этом, конечно, звучит не голос благодати, с которой Лев Аннинский пытался сравнить добро. Речь идет не о благодати самоуспокоенной, так сказать самогармоничной, голос добра в данном случае являет свой весьма суровый вид. "Добро с кулаками "это проблема отношения добра и силы. Я считаю, что заслуга Станислава Куняева как раз в том и состоит, что он в лучших своих стихах не противопоставляет добро и силу, добро и правду, красоту и силу.

Вижу заслугу Куняева, что он в своих стихах выступает за возможность союза добра и силы. Можно ему ошибаться в какой-то конкретной силе, как в носительнице и защитнице добра, но он абсолютно прав, когда говорит нам, что добро должно быть сильным, что сила может быть доброй, и не раз в нашей истории мы имели примеры вполне гармоничного сочетания силы с добром. Государственная жилка или даже страсть Станислава Куняева, о которой мы тоже думаем, когда читаем его стихи, состоит в том, что он видит в государстве силу созидательную. Он считает, что государство может быть не противоположным творческой личности, а поскольку это так, то да будет оно сильным.

Куняев не считает, что поэт это изгой. Он — собеседник государства. Глубокий, серьезный и в то же время всецело ответственный в каждом своем слове. И вот, когда я думаю об уроках, которые дает сегодня молодым и немолодым поэтам работа Станислава Куняева, мне кажется, что он в свое время нашел в себе силы настолько резко пойти против течения и настолько ясно обозначить свой путь, что нам теперь кажется, что мы бы это сейчас сделали бы легко сами. Вот я хочу напомнить, например, такую вещь. Я не буду подробно характеризовать стиль той эпохи. Но напомню, что тогда в моде была такая вещь, как глобальность. Полагалось говорить непременно с точки зрения всего человечества. Претендовать на понимание всех народов, всех рас, населяющих землю. А вот Станислав Куняев в один прекрасный момент верным инстинктом понял, что следует выбрать как раз узость. На фоне глобальности:

Эти кручи и эти поля

и грачей сумасшедшая стая,

и дорога… Ну, словом, земля

не какая-нибудь, а родная.

Неожиданно сузился мир,

так внезапно, что я растерялся.

Неожиданно сузился мир,

а недавно еще расширялся

И вот выбрать узость, решиться на это на фоне прогрессивной надменной планетарности означало не только вспомнить малую родину — как у нас говорят — калужскую приокскую землю, не только Россию, которая русскому поэту всегда дороже всего,тут уж с нами ничего не сделаешь, вспомнить об узости, это означало сузить фон и границы самого своего понимания вещей, потому что, как говорил историк Ключевский, есть вещи, понимать которых не должен даже самый умный человек.


Непонятно, как можно покинуть

эту землю и эту страну,

душу вытряхнуть, совесть отринуть,

все забыть: и любовь и войну.

Все, что было отмечено сердцем,

ни за что не подвластно уму.

Кто-то скажет, а Курбский, а Герцен?

Все едино, я вас не пойму.

Я люблю эту кровную участь…

от которой сжимается грудь.

Вот так обозначился путь Станислава Куняева в безусловную сторону поэзии. Путь к России, к простоте народного чувства. Это не было легко. И в этом большая его заслуга. Это один из уроков Станислава Куняева, как я это вижу. И я хочу закончит тем, что это была плодотворная участь. И именно погрузившись в нее, он потом обрел право говорить о народе, который даже и не граничит с нами на карте мира. Я говорю о его интереснейшем и во многом прекрасном цикле "Восточная дуга". Я прочту из этого цикла только несколько слов.

Тяжелое Мертвое море

пропитано солью насквозь,

В него палестинское горе

соленой струею влилось.

Здесь наземь упала косынка,

когда у себя за спиной

оставив свой дом, палестинка

застыла, как столп соляной.

Здесь выжжены мирные нивы

на этом и том берегу,

И только плакучие ивы

цветут, как на русском лугу.

Вот и здесь он заговорил не от имени каких-то землян, не с Марсом разговор, а с современным фашизмом, вполне земным. А заговорил он от имени русского луга. Только такие голоса и бывают слышны земле. А закончить я хочу тем, что я ни в коем случае не желала бы Станиславу Куняеву боли, новой боли или продолжения боли. Я не хотела бы ему желать никакой боли сверх той, что и так всегда есть в груди русского поэта. Я не хотела бы желать ему и попросту отстрадать свой путь, потому что это значило бы не выполнить ни одной из задач поэта. Это значило бы попросту уйти от ответственности. Умыть руки. Пусть и слезами, которым, как знаем мы, Москва не верит.

Считаю, что не следует лелеять пресловутую больную совесть. Любить и нежить ее, дабы она никогда не выздоровела. Я считаю, и Куняев прекрасно это показывает в лучших своих стихах, что совесть имеет право быть здоровой. Должна уметь быть здоровой. Мы никогда не научимся равнодушию к чужим страданиям.

И новая тяжесть опять

ложится на русскую совесть

писал Станислав Куняев, который прав в этом. Равнодушию мы не научимся. И все-таки совесть должна уметь быть здоровой, чтобы пособлять так же и самому своему носителю в его собственном горе, если таковое случится. Я считаю, что болезнь, нескончаемая болезнь отнюдь не является залогом чистоты. Чистоты совести, я имею в виду. Так считать могут только никогда не болевшие люди. И поэтому я хочу пожелать Станиславу Куняеву здоровья, спокойствия, уверенности в своем пути. В сохранении того высокого здравого смысла, того возвышенно простого взгляда на вещи, утратив который можно ли остаться, как говорил поэт о своей родине, "последней надеждой земли".

Декабрь 1982

437

P. S. А впрочем, в такое подлое время, когда люди мечутся, не зная на что опереться, подобные превращения — дело обычное. Столько страстного ума отдать вчерашней дружбе, а сегодня, когда время обжигает наши лица — вдруг отшатнуться, с ужасом заподозрив в потемневших чертах (на деле или в воспаленном воображении — неважно!) отблески измены…

Можно только пожалеть наши мятущиеся души, отражающие русскую трагедию, отравленные воздухом ненависти, розни и раскола. Пожалеть и вспомнить: "Не судите — да не судимы будете…"

В такие времена Белинский пишет письмо Гоголю, Клюев отшатывается от Есенина, Гиппиус не подает руки Блоку…

Загрузка...