— Не понял.
— Откуда тебе понять? Что люди знают друг о друге? В душу никого не пускают, даже друзей. — Тамара поболтала ложечкой в стакане с остывшим чаем. — Никакой Вадим не учитель, а ученый, биофизик, доктор биологических наук. Его монографию о влиянии радиации на экосистему Припяти переиздали в Америке и Германии, статьи печатали в крупнейших научных журналах мира. А сейчас он с детишками разводит аквариумных рыбок, дуется с приятелями в шахматы...
— Ничего себе! Что же он делает в школе? Экспериментирует?
— Какой к черту эксперимент! — Тамара отодвинула занавеску. За окном лежала ночь, иногда ее прошивали трассирующими очередями цепочки фонарей, высвечивая недалекие деревушки и пустынные полустанки. — Вадим с первых дней после аварии работал в Чернобыльской зоне. Это для людей Чернобыль — несчастье, а для таких шизиков, как он — материал для изучения. Ну и доизучался... Почти год пролежал в больнице, сначала в Минске, потом в Москве. Три сложнейшие операции... Выкарабкался. А двое парней, которые с ним работали, умерли.
— Повезло...
— Еще как! Даже врачи удивлялись, не ожидали. Но только в душе у него что-то сломалось. Уволился из института, хотя к нам домой несколько раз директор приезжал, уговаривал одуматься, и я просила. «Нет, больше эти проблемы меня не интересуют!» И точка. Он ведь упрямый, если что решил — никто не переубедит. С тех пор каждый год два месяца в больнице, остальное время на даче и в школе. Детишки в нем души не чают, и он их любит. А еще птички, рыбки, дача, грибы, шахматы... Балагурит, хохочет, а несчастнее человека, наверное, в целом мире нет. У него глаза — как у больной собаки. Ты когда-нибудь смотрел в глаза больной собаке?
— Не довелось.
— И не смотри, горькое это зрелище. У нас Лайма болела, я знаю.
— А что ж ты от него хочешь? — помолчав, произнес Шевчук. — Он в такую бездну заглянул, что нам и не снилась.
— Видимо, да. Но мне-то от этого не легче. Я его другим помню: целеустремленным, настойчивым, знающим себе цену. У него такое будущее было...
— Будущее... — усмехнулся Шевчук. — Все мы привыкли жить будущим. Сегодня плохо, ну и шут с ним, зато когда-нибудь будет хорошо. «Если долго мучиться, что-нибудь получится». А вдруг у него нет будущего — об этом ты подумала? Ты уверена, что Вадим тебе рассказывает все, о чем ему говорят и не говорят врачи? Может, для него каждый прожитый день— это и есть и настоящее, и будущее. И он наполняет его тем, что ему интересно. Поверь мне, это заслуживает уважения.
— Уважением сыт не будешь. Нет, я не говорю о деньгах, не в этом дело, нам хватает. Я женщина, понимаешь?! Обычная нормальная баба. Мне уже тридцать шестой, жизнь проходит. А у меня муж есть — и нету, мы уже вон сколько лет спим в разных постелях. Конечно, это не смертельно, что говорить, но радости от этого мало. А какая это жизнь — без радости... Так-то, друг мой ситный.
Шевчук достал сигареты, Тамара с жадностью затянулась.
— Вадим говорит: заведи любовника, я не возражаю. Я ведь понимаю: против природы не попрешь. Только постарайся, чтобы я об этом ничего не знал, иначе мы не сможем вместе жить. А мне об этом даже подумать тошно. Наверное, поэтому я так взбесилась у Лиды. Получилась отвратительная пародия на мои мысли, чувства.
— Ну, идея насчет любовника не так и плоха. — Шевчук почувствовал, как нестерпимо пошло прозвучали его слова, и внутренне поежился от стыда.
— Неужели?! — Тамара насмешливо улыбнулась и, тряхнув головой, отбросила на плечи волосы. — Милый мой, об этом легче говорить, чем... Я ведь чуть не круглые сутки на работе, ни выходных, ни проходных, сам знаешь. Боря Ситников не в моем вкусе. Кто же остается ? Уж не ты ли?
— Да ну тебя! — вспыхнул Шевчук и вышел из купе. Прошел в тамбур. Там было прохладно, сигаретный дым плавал под тусклым плафоном на потолке, в углу валялись окурки. Он курил и думал о том, что неизбежно должно между ними произойти. Не сегодня, так завтра. Тамара не зря начала этот разговор. И еще он думал о Вадиме. Что-то в Тамарином рассказе о нем не вязалось с его наблюдениями. Азартный, увлеченный, Вадим совсем не походил на сломленного жизнью, разочаровавшегося во всем человека. Шевчук видел его и угрюмым, и погруженным в себя, но это ни о чем не говорило. За что бы Вадим ни брался, он все делал с удовольствием — копался в земле, пересаживал цветы и деревья, гонял с Алешей и Катей мяч на поляне, строгал дощечки для нового скворечника... Шевчук вспомнил, как плотоядно раздувались его ноздри, когда Вадим колдовал над мангалом, спрыскивая скворчащие шашлыки сухим вином с уксусом, как смачно крякал, выпив рюмку водки и подцепив вилкой маринованный боровичок, и у него заломило в висках. Это не могло быть игрой, притворством; просто человек нашел для себя другие ценности, научился радоваться иным радостям, не думать о карьере, известности, заработках, о постигшей его беде, а — о солнце, птицах, цветах, о неповторимости каждого мгновения собственной, такой короткой даже без чернобыльской радиации, жизни. Похоже, что Тамара любила в нем ученого с громким именем и блестящими перспективами куда больше, чем просто человека, мужчину, который и сейчас еще не чаял в ней души. А когда перспективы лопнули, как мыльный пузырь, каждое лыко стало в строку. Постель как поле боя между мужчиной и женщиной... И этот бой Вадим проиграл, а с ним, похоже, и жизнь. Конечно, он прав — против природы не попрешь, в общем-то им обоим можно посочувствовать. А с другой стороны ерунда это все, разговорчики в строю, как говаривал когда-то его старшина, попытка оправдаться перед собственной совестью. Пришла беда — держись, будь человеком. Радуйся тому, что он выжил, удержался на самом краешке, что ты не одна, что у дочери есть отец, иначе какая ты жена! Обыкновенная сука, которой нужен кобель. И, похоже, на роль этого кобеля Тамара приглядела его. Худо лишь то, что Шевчука так и подмывало сыграть эту роль, какой бы унизительной она ни выглядела. Легко быть моралистом, когда смотришь на такие вещи со стороны, а когда томится душа, когда женщина притягивает, как магнит, и вовсе не хочется думать о Вадиме и его странной судьбе... Когда ты готов с легкостью предать его, только бы припасть губами к Тамариным опухшим губам, коснуться ее жаркого тела...
Шевчук курил сигарету за сигаретой, покачиваясь в такт движению поезда, и тень его, словно большая птица, металась по тесному тамбуру. Затем он вернулся в купе, защелкнул задвижку. Тамара лежала с книгой на нижней полке, в изголовье горел ночник. На столике стоял недопитый коньяк, еду она убрала в сумку. Шевчук налил себе полстакана янтарной жидкости, залпом выпил, почувствовал, как ударило в голову, и хрипло попросил:
— Подвинься.
Она послушно подвинулась к стене.
Глава 11.
Несмотря на занятость, Шевчук по-прежнему каждый вечер, хоть ненадолго, заглядывал в торговый отдел. Рылся в новых книгах, искоса влюбленно поглядывал на Тамару, перебиравшую свои бумаги или названивающую по телефону, и такой же влюбленный взгляд ловил в ответ. Но вместе они бывали не часто. Иногда находили пристанище в квартире одинокой Тамариной подруги; иногда выезжали за город, к Шевчуку на дачу.
О Рите он старался не думать, она как-то враз опостылела ему и стала безразлична. Постепенно Шевчук приучил себя к мысли, что запросто разведется с нею, если Тамара согласится расстаться с Вадимом и выйти за него замуж. Ему претила необходимость скрывать их отношения, лгать, изворачиваться, при каждой встрече поглядывать на часы, озираться в ресторанах и театрах, нет ли знакомых. А что?! Дети выросли, он оставит Рите квартиру, у нее хорошая работа — не пропадет. Не она первая, не она последняя. Он любил ее, а теперь полюбил другую, что с этим сделаешь... Сердцу не прикажешь. В конце концов он имеет право на свой кусочек счастья!
После долгих и трудных раздумий он рассказал о своих мыслях Тамаре. Она выслушала и только головой покачала.
— Ты слишком серьезно ко всему этому относишься, Шевчук. У тебя двое детей, и у меня... семья. Какая уж есть, а все же... Бросить Вадима — убить его, понимаешь? Конечно, я не самая верная жена на свете, но мне вовсе не улыбается ощущать себя убийцей. И вообще... Сегодня нам вместе хорошо, а завтра... Бог его знает, что будет завтра. Не надо больше об этом. Пожалуйста...
Ну, что ж, не надо, так не надо. Ему и впрямь было хорошо. Он вдруг стал замечать то, на что давно перестал обращать внимание: сочную зелень листвы, щебет птиц, пестрое луговое разнотравье, басовитое гудение шмелей... Единственное, что его терзало, не давало покоя — это необходимость время от времени встречаться с Вадимом. Каждая такая встреча превращалась для него в пытку. Шевчук не мог смотреть ему в глаза, словно ничего не произошло, передвигать фигуры по шахматной доске или болтать о дачных делах; ему казалось, что Вадим обо всем догадывается и в глубине души презирает его. И отказаться от этих встреч он не мог.
Душевная смута подтачивала радость от близости с Тамарой, как медведка —корешки клубники. А потом, словно гром с ясного неба, грянула беременность Вероники, аборт, ее уход из хореографического училища в кабак, Ритина болезнь. И все рухнуло, словно снежная лавина в горах.
Вскоре Тихоня начала наступление на торговый отдел. На планерках она твердила, что отдел стал работать плохо, выручка упала, цены на книги занижаются, отчего «Афродита» терпит большие убытки, за оптовиками скопилась огромная задолженность, ничего не делается, чтобы деньги были возвращены. Напрасно Тамара показывала пачки факсов, отправленных должникам, сообщения о своевременных расчетах. Напрасно объясняла, что цены необходимо снижать, потому что рынок уже перенасыщен литературой, а у людей зачастую не хватает денег на хлеб, так что им не до книг; — Пашкевич был в ярости. Шевчук попытался вступиться за несправедливо обиженных, но Лидия Николаевна что-то ядовито обронила насчет кукушки, которая хвалит петуха, и Аксючиц весело заржал, а следом захихикали остальные.
— Уйду я из этого гадюшника, Шевчук, — сказала Тамара. — Пашкевич у Тихони под каблуком, против нее он никогда не пойдет. Меня давно «Книжный мир» переманивает, не хотелось своих бросать. Привыкла... Однако плетью обуха не перебьешь.
Тамара не ушла — ее «ушли». Как ни горько было в этом признаться Шевчуку, ее уход обрадовал его: каждый день встречаться, разговаривать уже стало для него настоящей мукой.
Глава 12
Томясь от безделья, Шевчук уныло ходил из угла в угол своей комнаты. Он больше не ощущал недавней злобы к Веронике, лишь тоску и недоумение. Почему, ну, почему все так глупо и гадко вышло? Ее внезапное замужество лишь усилило эту тоску. Сказочный принц, о котором в глубине души мечтал Шевчук, был старше тестя и толст, как откормленный хряк. Шевчук не знал, что и подумать, — слишком уж было противно. Одно дело — купить любовь на час, на сутки, а другое — на всю жизнь. Рита твердит, что дочь счастлива. Вопреки всем его опасениям, она не пошла по рукам, добилась своего — богатства и независимости. Некрашевич сделал из нее примадонну, скоро премьера «Жизели», где она будет танцевать главную партию. Могущество старого барбоса, похоже, не знает границ. А вдобавок — у них будет ребенок. Вероника говорила Рите: пять-шесть спектаклей — и все. Затем он отвезет ее в Швейцарию и положит в клинику. на сохранение. С ума сойти. А почему, собственно? Рита права — радоваться надо. Только привкус у этой радости горький, противный. Как могло случиться, что тоненькая, как былинка, девочка, на которую он дышать боялся, оказалась такой деловой, расчетливой и целеустремленной стервой?
Шевчук подумал о крохотной капсуле радиоактивного кобальта, которая сейчас убивала Пашкевича, о раздражении, которое все чаще охватывает его при виде больной жены, и сжал руками виски. Да все оттуда же, откуда еще...
Смеркалось. Шевчук работал в своей комнате, когда приехала Вероника. Наверное, Рита сказала ей по телефону, что он заболел. Шевчук услышал звонкий голос дочери в прихожей, и у него обмерло сердце. Он не видел дочь с августа, с тех пор, как она ушла к Некрашевичу. Правда, Вероника сделала несколько попыток помириться, но он решительно отклонил их. После этого Вероника заезжала .домой и перезванивалась с матерью только когда он был на работе.
Он вскочил с тахты и замер за дверью, ощущая солоноватый привкус крови, — губу прикусил, что ли? Господи, как ему хотелось распахнуть эту дверь, обнять свою девочку, свою единственную, прижать ее к груди, провести ладонью по шелковистым волосам... Но когда Вероника постучала, он заорал, срываясь на визг, вопреки всему тому, что чувствовал, что переполняло его:
— Вон! Убирайся отсюда! Я не хочу тебя видеть!
— Что ж, как хочешь, — ответила Вероника из-за двери, голос ее дрожал от обиды. — Я думала, ты добрее. Пока, мамочка, я тебе завтра позвоню.
Он слышал, как Рита прочиликала на костыле через прихожую, наверное, провожала Веронику, как глухо хлопнула входная дверь. В закладывавшей уши тишине вернулся и рухнул на тахту, лицом в подушку, задыхаясь от слез, не понимая, что с ним случилось, почему он снова сорвался.
Снова застучал костыль: тук, тук...
— Шевчук, — сказала за дверью Рита, — ты чу-чудовище. Лучше бы я умерла...
— Да! — полный отчаяния, крикнул он. — Лучше бы ты умерла! И я тоже!
Глава 13.
Пашкевич знал: как начнешь день, так он и пройдет.
День начался скверно.
Пока Виктор раскапывал от снега и разогревал машину, он пил кофе в своем кабинете. Лариса еще спала. За окном стояла темень. Без десяти восемь Клава зашла убрать поднос. Пашкевич вспомнил недавний разговор с Шевчуком.
— Я тебе оставлял роман «Утренняя звезда», прочитала?
— Не прочитала, Андрей Иванович, — отмучила.
— Вот как? Чем же он тебе не понравился?
— А там все как у нас. Шахтерский городок, работяги, грязь, нищета... Я как-то к брату в Горловку ездила, ну будто оттуда списано. Шахты закрываются, людей выбрасывают на улицу, мужики пьют по-черному... И любовь там какая-то... я целую ночь проплакала. Представляете, туда приехала молодая учительница. В нее один офицерик втрескался. И такой гад — в первый же вечер под юбку полез. А она не дала. Так он до чего, сволочь, додумался! Сказал своим солдатам, что она — проститутка, и адрес дал. Они в увольнительную поддали в этом... в пабе, ну, в кабаке, по-нашему, и завалились к ней — человек десять. Учительница — в крик, а они решили: цену набивает. Изнасиловали ее, скоты, всем стадом, а она от этого умом повредилась и повесилась. — Клавдия вытерла журнальный столик, за которым он завтракал, и этой же тряпочкой мазнула по глазам. — Ну подумайте сами, кому охота про такие ужасы читать? У нас своего горя — хоть веревочкой завей, мне лично чужое без надобности.
— Принеси.
Закипая злостью, Пашкевич сунул папку с оригинал-макетом в портфель, погладил Барса, вскочившего при его появлении со своего коврика в прихожей, и вышел.
Что ж, так он и думал. «У нас своего горя — хоть веревочкой завей...» Идиоты, неужели они этого не понимают — ни Злотник, ни Шевчук? У нас если про горе, то надо как-то по-бразильски или там по-мексикански. Одним словом, «Богатые тоже плачут». Это — пожалуйста. Как плачут бедные, мы сами знаем. Получше многих.
В восемь Пашкевич уже был на работе. Ни одно окно в издательском офисе еще не светилось; все работали «от» и «до», как при социализме. А хотели бы зарабатывать столько же, сколько он. Нет, братцы, так в наше время не бывает.
Пашкевич открыл кодовый замок и поднялся к себе на второй этаж. Он любил это тихое время, когда не звонил телефон, не входили сотрудники с неотложными делами, когда ничего не нужно решать наспех, а можно посидеть в тишине, все тщательно обдумать и взвесить, прежде чем с головой окунуться в текучку. Разделся, сел за стол и набросал на листке проект приказа: работу над книгой «Утренняя звезда» прекратить, все расходы на перевод и подготовку оригинал-макета возложить на Злотника и Шевчука. За некачественный отбор литературы лишить обоих премиальных за ноябрь на сто процентов.
Выпустив пар, придвинул пачку газет и журналов, которые не успел просмотреть вчера днем. «Книжное обозрение», «Книжный бизнес», «Книга и жизнь»... Все они печатали на своих первых страницах списки бестселлеров — чемпионов продаж последней недели, двух, трех недель и месяца. До недавнего времени в этих списках постоянно мелькали три — пять названий «Афродиты». Это был как бы показатель температуры: есть хоть одно название — организм здоров и работает нормально, нет — что-то разладилось, произошел сбой. Ищи и исправляй, пока болезнь не зашла слишком далеко, иначе будет поздно.
За шесть недель книги «Афродиты» в списках бестселлеров не появилась ни разу. Не было их и сейчас. Он с раздражением отодвинул газеты. Значит, двенадцать последних вышедших книг — двенадцать выстрелов в «молоко». Они не вызвали интереса у покупателей и будут расходиться долго и трудно, часть тиражей придется уценивать. Вместо дохода — убытки. Нет, до убытков, конечно, дело не дойдет, но и запланированной прибыли не будет. Во всем виновата редакция, которая отобрала эти книги, перевела, подготовила к печати. Не слишком ли часто они стали мазать?
Пашкевич взял листок с наброском приказа. Через две минуты премиальных была лишена вся редакция, а Шевчук и Злотник — еще и половины дивидендов по итогам года. «Посмотрим, как вы проглотите эту пилюлю!» — злорадно подумал он.
Шевчук, Шевчук... Совсем недавно он был и смел, и рисков, пробивал книги, от которых все морщились, особенно этот чистоплюй Гриша Злотник. Но Володя умел настоять на своем. Достаточно вспомнить «Русские народные сказки» Афанасьева, «Счастливую проститутку» и «Секс — мое ремесло», наделавшие столько шума и разлетевшиеся миллионными тиражами. А теперь он предлагает такую муру, как «Утренняя звезда». Погас азартный блеск в глазах, прекратились бесконечные командировки — погоня за ходовыми новинками, в ответ на все упреки — холодное равнодушие. Нет, даже не так. Саботаж, тихий, молчаливый саботаж. Как ты ко мне, так и я. Забыл, дурак, кто я и кто он. То, что уже два месяца ни одной нашей книги нет в списках бестселлеров, лишь подтверждает, что я прав — обоих пора на свалку. Слишком они уверились в своей неприкасаемости, значимости, в том, что без них все здесь рухнет. Глупость, господа хорошие, «Афродита» рухнет без меня, без вас она выстоит. В городе полно безработных редакторов и журналистов. Из шкуры станут лезть, чтобы удержаться, каждый за пятерых будет вкалывать. Конечно, друзья, однокашники, начинали вместе и вместе не один пуд соли съели, но одной солью сыт не будешь. Кто это сказал, что у Британии нет постоянных друзей и постоянных врагов, есть лишь постоянные интересы? В бизнесе — тоже. Интересы «Афродиты» перестали быть личными интересами Шевчука. В сущности, я сам в этом виноват. Но уже ничего не переделаешь.
Первые годы существования «Афродиты» был для Пашкевича, как он это сам окрестил, годами сопливого идеализма, попыткой построить в отдельно взятой фирме капитализм с коммунистической физиономией. Огромные, словно с неба свалившиеся деньги вскружили головы. Не только Шевчуку и Злотнику, но и ему. Правда, уже тогда Пашкевич начал отводить от волшебного потока, который, казалось, никогда не кончится, ручейки на собственные счета, но, не остановись он вовремя, эти ручейки давно пересохли бы.
Что с ним тогда случилось? Почему он так легко пошел на поводу у Володи и Гриши, он, человек трезвый и расчетливый? Славы захотелось, популярности, одних денег показалось мало. Захотелось, чтобы о нем на каждом углу судачили. Как будто мало было славы, которую когда-то принесли пьесы, как будто он не обожрался известностью... Опьяненный первым успехом, он решил стать вровень с Фордом и другими создателями так называемого народного капитализма, забыв святое правило: что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку. Он, сопляк, еще не заложивший основ для долговременного процветания фирмы, возомнил себя Юпитером, хотя был даже не быком, а теленком. Под настойчивое жужжание Шевчука и Злотника часть денег бросили не на дело, а на показуху. Пусть не такая уж это была значительная часть, но показуха развратила всех, халява всегда развращает. Затеяли кормить сотрудников в соседнем кафе бесплатными обедами. То есть для тех, кто обедал, они были бесплатными, издательству же влетали в хорошую копейку. Каждому ко дню рождения — оклад, к отпуску — пять. Ошалеть можно! Быстренько накупили легковых машин, на них раскатывали все — жук и жаба, бензин и ремонт за счет издательства. Миллионы ушли на попойки — коллективные поездки на природу, встречи и проводы праздников. На два-три дня брали в аренду спортивные базы, дома отдыха, автобусы. Выезжали с женами, с мужьями, с любовницами, кутили, как ошалевшие купчики. Шевчук устраивал всевозможные лотереи и розыгрыши. За пять копеек по копейке — все уже давно забыли, как они выглядят, — можно было выиграть цветной телевизор, двухкамерный холодильник или японский видеомагнитофон. Не беда, что призы доставались одним и тем же — ему, Аксючицу, Тихоне, Ситникову, Злотнику и самому Шевчуку, все издательство пребывало в телячьем восторге. Каждый надеялся выиграть, не теперь, так в четверг. А еще три квартиры для сотрудников купили. Ладно бы — в собственность издательства, как советовал Тарлецкий, так же нет, не послушался, дурак, умного совета, очень хотелось самому торжественно вручить ордера.
Сколько дополнительных книг можно было выпустить за эти деньги именно тогда, когда рынок еще не был так переполнен, как сейчас, и заглатывал все, словно пылесос мусор, сколько прибыли получить дополнительно! И все это называлось — сплачивать коллектив. Дурацкая догма, которую они впитали на лекциях по политэкономии социализма. Но ведь само появление «Афродиты» уже свидетельствовало о том, что социализм приказал долго жить, почему же он засиделся на развалинах? Почему сразу не понял, что играть в народный капитализм с распределением части прибыли среди работников могут лишь фирмы с вековой историей, с миллиардными оборотами, с устойчивым рынком, а главное — со сложившейся государственной системой, установившей для всех единые правила игры. У нас же, где все так зыбко, непредсказуемо, где сегодня не знаешь, куда повернут руль завтра, где никак не утихомирят инфляцию и бешеный рост цен, играют совсем в иные игры — хватай, что можешь, припрятывай понадежнее и снова хватай. Все, что нахапал и припрятал — твое. Пашкевич понял это раньше, чем Шевчук и Злотник, но все-таки поздно; уйма времени и возможностей была упущена. Коллектив следовало не объединять, а разобщать, чтобы все глядели друг на друга с опаской, чтобы каждый боялся, что его подсидят, займут его место, донесут да еще и присочинят при этом. Человек человеку — не друг и брат, а волк. Страх остаться без куска хлеба, понимание, что издательские двери подпирает толпа безработных, готовых заменить тебя и пахать за меньшую зарплату, — куда более надежное и дешевое средство держать людей в узде, чем сопливые рассуждения о преданности фирме, заинтересованности в конечном результате и прочей японской муре, которой так увлекаются его главные помощники и компаньоны, а теперь едва ли не главные противники Шевчук и Злотник.
Старый принцип: разделяй и властвуй. Прежде чем осознать это, Пашкевич сделал еще один ляп, решающий, и вот его последствия вылезли наружу.
Два года назад, все на той же волне восторженного идиотизма, Пашкевич предложил на совете учредителей часть прибыли пустить на строительство коттеджей для лучших сотрудников издательства. Он понимал: в людях зреет раздражение, каждому хочется урвать долю от общего пирога, а пирог уже потихоньку начал уменьшаться. Аппетит приходит во время еды, все большую часть доходов Тихоня перегоняла на его и свои счета, инфляция обесценивала деньги раньше, чем их успевали заработать, да и штат в издательстве рос, как он ни противился этому, — только на зарплату каждый месяц уходил мешок денег. Правда, редакторы, корректоры, верстальщицы Пашкевича не интересовали: уйдут одни, придут другие, а вот для учредителей следовало придумать что-то, что заставило бы их поверить, будто он решил начать делиться всерьез. Такой приманкой могло стать строительство — кто не мечтает о собственном загородном доме! Не о дачке-скворечнике, а о настоящем особняке, где можно жить круглый год, как уже живут многие богатые люди. Тем более что опыт с покупкой квартир кое-чему Пашкевича научил. Тарлецкий составит такой договор, что построенные коттеджи вроде бы будут принадлежать хозяевам, а на самом деле еще долгие годы оставаться собственностью фирмы. Иначе говоря, его собственностью. Ведь большую часть стоимости строительства придется отрабатывать. Вот пусть и работают, и верят, что не на него, а на себя. Недвижимость во все времена — отличное вложение капитала. Да и зависти поубавится, озлобления.
Предложение, что называется, подняло издательство на дыбы. Общее собрание — а он, идиот, еще проводил общие собрания! — пришло в восторг. Утвердили первую очередь — десять коттеджей. Учредителям персонально, остальные — резерв. Сражайтесь, работайте, лезьте из шкуры во имя процветания «Афродиты», лучшие из лучших попадут в первую десятку. Ну, а все прочие... Каждый может считать себя одиннадцатым.
Больше всех ликовал Шевчук. Куда девались его косые взгляды и ворчливый недовольный тон, постоянные споры о штатах и зарплатах. Оказывается, это была его хрустальная мечта — просторный дом с гаражом, плавательным бассейном, садом. Четыре дачные сотки и невзрачный садовый домик в Крыжовке были тесны ему. Душа жаждала простора, основательности; Пашкевич, что называется, попал в десятку.
Уже через день после собрания Шевчук притащил в издательство кучу проектов. Каких только коттеджей там не было! Одно- и двухэтажных, с мансардами, гаражами и теплицами, банями и сараями, с выложенными плиткой дорожками... Даже те, кому ничего не светило в ближайшие десятилетия, с жаром обсуждали их достоинства и недостатки. Шума было столько, что Пашкевичу пришлось охладить пыл.
— Володя, каждый особняк обойдется примерно в двести тысяч долларов. Надеюсь, ты понимаешь, что нам их никто не подарит, их надо заработать.
Шевчук понял. Он перестал клянчить деньги для редакторов и переводчиков. По его предложению покончили с бесплатными обедами и премиями ко дню рождения, с доплатой к отпускам. С вечеринками и розыгрышем дорогих призов. Снизили ежемесячные премиальные, ввели штрафы за малейший просчет. Тем, кто пользовался легковыми машинами, за бензин и ремонт предложили платить из своего кармана.
Пашкевич был доволен: больше никто в издательстве не говорил о его жадности; в низких зарплатах и гонорарах, в увеличении норм винили Шевчука. Андрей Иванович с брезгливым любопытством наблюдал за тем, как призрачная мечта о роскошном особняке с башней — обязательно с башней; Володя заплатил двести долларов архитектору, который присобачил ему эту башню к выбранному проекту! — превращала еще совсем недавно доброжелательного и покладистого главного редактора, смело отстаивавшего перед ним интересы сотрудников редакции, в цепного пса «Афродиты», более свирепого, чем Барс.
Осень и зима ушла на поиски подходящего участка. Наконец облисполком выделил издательству два с половиной гектара земли для индивидуальной застройки с условием, что освоение начнется в течение года. Иначе землю заберут.
Участок в районе Кургана славы был замечательный, он явно стоил тех сравнительно небольших денег, которые Аксючиц потратил на взятки чиновникам. Рядом лес, озеро, до Минска рукой подать, перевозка стройматериалов и рабочих обойдется недорого. Заказали проект планировки, Тарлецкий приступил к составлению договора с будущими владельцами. И только тогда, наконец, Пашкевич осознал, в какую безумную авантюру ввязался. Безумную и разорительную. Дело было даже не в том, что ему предложил купить свою дачу зять бывшего партийного сановника, и она полностью устраивала Андрея Ивановича, хотя и это сыграло свою роль. И не в том, что огромным деньгам, которые он намеревался, что называется, закопать в землю, можно было найти более интересное и перспективное применение. Этим строительством он привязывал к себе людей, хотя уже понял, что делать этого не следует. Какой бы хитроумный договор ни сочинил Тарлецкий, вселившись в новый коттедж, тот же Шевчук плевать на тебя хотел. Ты потеряешь над ним власть; даже выгнав его с работы, из дома не выгонишь. Он будет выплачивать долг сто лет, и ты ничего с этим не сделаешь. Это тебе не Америка: не внес очередной взнос — выметайся! А что будет, если кто-то отдаст концы? Покрыть из учредительских? Не у каждого хватит. И зачем тебе вообще совет учредителей? Да, устав общества с ограниченной ответственностью, каким формально является «Афродита», предусматривает создание совета. Но там не оговорено количество членов, не сказано, что они должны занимать свои места пожизненно, как члены Конституционного суда в некоторых странах. Достаточно три человека, к тому же одного можно каждый год менять. Никто не должен чувствовать себя неприкасаемым, даже Тихоня. Почему эта простая, очевидная мысль не пришла ему в голову до того, как он разворошил осиное гнездо?
Разговоры о поисках строительной фирмы заглохли. Пашкевич уехал в Америку покупать книжный магазин на Брайтон-бич, из «Афродиты» за океан отправили первые контейнеры с книгами. Аксючиц лишь плечами пожимал, когда Шевчук наседал на него, выпытывая, когда начнется строительство, — без генерального такие дела не делаются. Он был занят по горло — перед отъездом шеф поручил ему выбить участок под строительство складов. Как можно было одновременно строить коттеджи и склады, Шевчук не понимал, даже у «Афродиты» не хватило бы на это денег. В его душу закралось подозрение, что Пашкевич снова одурачит их. И лишь одна мысль утешала: Андрей тоже мечтает о загородном доме, выбрал проект, говорил, что Ларисе понравился. Не построит же он на таком огромном участке коттедж только для себя, никто этого не допустит.
Когда Пашкевич, наконец, вернулся домой, Шевчук в упор спросил у него, что будет со строительством особняков.
— Придется повременить, — ответил Пашкевич. — Зимой начинать планировку и закладку фундаментов дорого, сам понимаешь.
— А весной у нас заберут участок, — перебил его Шевчук.
— Не заберут, Аксючиц что-нибудь придумает.
Аксючиц, разумеется, не без подсказки Пашкевича, придумал. На совете учредителей он выступил с предложением строительство коттеджей отложить, все средства бросить на сооружение складов и гаражей. Издательство задыхается без складов, часть из них можно будет сдавать в аренду, это сулит большие доходы. Вздохнув, Андрей Иванович был вынужден с ним согласиться. Злотник, Ситников, Тихоня согласно поддакнули — ничего не поделаешь, все одновременно не поднять. И лишь Шевчук встал, яростно отшвырнув стул, и молча вышел из директорского кабинета. А через день он узнал от Бориса Ситникова, что Пашкевич купил себе дачу на Ислочи, чистой лесной речушке, в которой водилась форель. И понял, что этого предательства никогда Андрею не простит. И Пашкевич это понял. Оставалось лишь выждать удобного момента, чтобы выжить Шевчука из издательства. Теперь этот момент наступил. Ничего личного. Отсутствие книг «Афродиты» в списках бестселлеров — лучшее доказательство, что главный редактор перестал справляться со своими обязанностями.
Его размышления прервал телефонный звонок: Звонили из Москвы, из книжного магазина, просили завезти новые книги. Пашкевич пообещал: сейчас же распоряжусь. Набрал номер редакции. Злотник уже был на месте.
— Григорий, привет. Поднимись ко мне.
— Привет, Андрей Иванович. Сейчас буду.
Глава 14.
Злотник шел к Пашкевичу с тяжелым чувством. Слово «Григорий» вместо привычного «Гриша» означало разнос, с каждым разом все более жестокий и грубый. То, что он с Татьяной лишь вчера был у них в гостях, ничего не означало — Андрей никогда не путал личные отношения со служебными.
Ох уж эти гости...
Как Григорий и предполагал, вечер закончился скандалом. Слава Богу, что хоть начался он не в машине, не в подъезде, как уже случалось, а дома. Поднявшись в квартиру, Татьяна тут же стала яростно срывать с себя и разбрасывать одежду. Набросив халат, она принялась торопливо высказывать Григорию все, что о нем думает. Из ее истерических выкриков следовало, что он типичный неудачник, бесхребетная и бесхарактерная тряпка, кичащаяся своей интеллигентностью. Что он не умеет ни жить, ни зарабатывать, ни ценить свою жену, которая, не в пример этой стерве Ларисе, еще ни разу не наставила ему рога, хотя возможностей сделать это у нее было предостаточно. Что он тратит деньги на своего сумасшедшего братца, вместо того чтобы купить ей паршивое колечко с брильянтом или сережки — о жемчугах, какие Пашкевич подарил Ларисе, она и не мечтает; такой недотепа не заработает на них и за сто лет. Что это он заел ее молодость, из-за него она раньше времени превратилась в старуху. Не зря покойный папочка был когда-то против их брака, говорил ей, дурище: бойся коровы спереди, коня сзади, а жида со всех сторон, — не послушалась! Вот и получила...
На слове «жид» концерт обычно заканчивался: Татьяна, сообразив, что в пьяном угаре сболтнула лишнее, замолкала, словно ей в горло забили кляп, а Григорий хватал пальто и шапку и уходил из дому, яростно шарахнув дверью. Как бы ни было поздно, какая бы собачья погода ни стояла на дворе, после таких стычек он отправлялся в соседний сквер и бродил по аллеям, задыхаясь от бешенства, а минут через сорок, протрезвевшая Татьяна выбегала из подъезда и громко, не стесняясь случайных прохожих, среди которых могли быть и ее ученики, звала и искала его, а найдя, вымаливала прощение. И Григорий прощал, хотя десятки раз зарекался развестись с этой дрянью, покончить с ней раз и навсегда, и они возвращались домой — ему приходилось поддерживать шатающуюся, обессиленную и зареванную жену .И все это — безобразное, отвратительное — заканчивалось на тахте в его комнате, и Татьяна в такие ночи бывала особенно нежна и ласкова с ним, как в далекой молодости, и Григорий однажды с ужасом понял, что ждет этих скандалов и примирений, которые за ними следуют. Вот если бы еще не запах водочного перегара из ее рта...
В этот раз он не пошел в сквер — на дворе бушевала метель, а простоял около часа у теплой батареи на лестничной площадке между этажами, думая о своей незадачливой жизни. В подъезде было тихо, дом спал, не гремел отключенный лифт — все как в ту злополучную ночь, когда у него угнали машину. Он и впрямь просрал свою белоснежную красавицу «Ауди-100» — грубое, хамское словцо, которым то и дело допекала его жена, больно ранило душу Гриши Злотника, ни разу за всю свою жизнь не выругавшегося матом, но он понимал, что никакое другое тут не годится. Он всадил в эту роскошную машину дивиденды за целый год каторги в «Афродите», и счастливый оттого, что сбылась его заветная мечта, пригнал с авторынка домой, даже не успев зарегистрировать и поменять транзитные номера. На платной стоянке около дома не было мест, охранник, которому он дал десяток лучших детективов, изданных «Афродитой», клятвенно пообещал, что завтра место будет, и не временное, а постоянное, надо как-то перебиться одну ночь. На радостях Григорий весь вечер катал Татьяну и Аленку по городу, а заночевать решил в машине — хотя там имелось противоугонное устройство, и сирена ревела, как сумасшедшая, стоило лишь прикоснуться к крылу или багажнику, и одновременно блокировался двигатель, рисковать он не собирался.
Вернувшись с прогулки, Григорий поставил машину у подъезда, откинул переднее кресло, включил стереомагнитофон. Уже была осень, ночи стояли прохладные, но Татьяна принесла ему шерстяной плед и термос с горячим чаем. У нее сияли глаза — давно уже Григорий не видел свою жену такой счастливой.
.Меняя в магнитофоне кассеты и время от времени прихлебывая чай, он просидел в машине до трех ночи, а потом у него так заурчало в животе, хоть ты криком кричи. Ну и присел бы здесь же, за кустиками, кретин несчастный, ни в одном окне свет уже не горел и во дворе — ни души, только цепочка припаркованных на ночь машин вдоль дорожки. Так нет, неудобно.
Поняв, что до утра ему не выдержать, Григорий вышел из машины, захлопнул дверцу, включил противоугонную систему и быстренько шмыгнул в подъезд. Лифт, как обычно по ночам, не работал, и пока он взобрался на девятый этаж, справил свои дела, вымыл руки и спустился вниз, машины возле подъезда уже не было. И центральный замок не помог, и противоугонная система даже не вякнула, и двигатель не заблокировался. Григорий заметил, что нет и синего «форда», стоявшего неподалеку, и понял, что, похоже, умыкнули машину те самые лихие ребята, у которых он ее купил. Видимо, был у них и запасной ключ, и пульт сигнализации, они выследили его и дождались своего часа. Он вспомнил, что и синий «форд» не раз замечал в зеркале заднего вида, но не придал этому значения — мало ли колымаг бегает по городу. Теперь ищи-свищи, тем более что в бардачке остались все документы.
Потрясенный случившимся, он, конечно, позвонил в милицию. Но прошло больше двух месяцев, и никакой надежды на то, что машину найдут, у Григория не осталось.
...Где-то через час Татьяна, протрезвевшая, зареванная и полная раскаяния, как обычно, выбежала из квартиры искать его, и они снова помирились и, вернувшись домой, до утра выясняли отношения. Холодное: «Григорий, привет! Поднимись ко мне!» — было для него сейчас как удар ногой в пах, даже в животе заныло от боли.
Григорий уже давно перестал думать об Андрее как об университетском приятеле. Он видел: чем богаче становится Пашкевич, тем скупее и жестче, тем больше презирает тех, кто, в сущности, создает его богатство. Кажется, авантюра с коттеджами убедила в этом и Володю, который вдруг поверил в него, хотя уже давно знал, видел, что Андрей бесцеремонно обманывает их. А ведь сколько гадостей во имя этой веры наделал Шевчук, сколько людей — редакторов, переводчиков, библиотекарей, подбиравших для них книги, он оскорбил и унизил, оттолкнул от «Афродиты», втихомолку переписывая уже подписанные договора, срезая и без того мизерные ставки, с пеной у рта торгуясь за каждую копейку. Зачем? Для чего? Чтобы получить заветные ключи от загородных хором с рыцарской башней? Получил... Пашкевич сломал Шевчука своей ложью, из него будто стержень вынули, он поник и на все махнул рукой, а ведь был мотором редакции — чего же хотеть от машины, если мотор работает с перебоями, нехотя, через силу?..
Через приемную, в которой уже хлопотала секретарь Людмила, он вошел в кабинет. Пашкевич кивнул на кресло у стола: садись, подал листок с наброском приказа.
— Ознакомься.
Григорий прочел и обмер.
— Андрей, — растерянно сказал он, — что ты делаешь? Ну, не понравилась тебе «Утренняя звезда», хотя о качестве этой книги можно спорить, — твое право остановить издание. Ни одно производство не обходится без издержек, почему же ты все взваливаешь на нас с Шевчуком? Неужели издательство разорится, если мы просто спишем ее в убытки? И потом — какое отношение к этому имеют дивиденды? Дважды за один проступок не наказывают, ты же знаешь.
— За один? Да у вас их целый букет! Пока меня не было, вы с Шевчуком завалили редакцию.
— Андрей, я не хочу с тобой спорить. Я так рассчитывал на эти деньги... Ты же знаешь — у меня угнали машину, дочку надо отправлять на практику в Америку, брат лежит в психушке в Новинках... Я в долгах, как в шелках, этим приказом ты режешь меня без ножа. Не делай этого, Андрей, прошу тебя.
— Машина, дочка, долги — это твои проблемы, к издательству они не имеют никакого отношения, — жестко сказал Пашкевич. — «Афродита» — не богадельня, твои личные дела меня не касаются и не интересуют. Я и так слишком часто закрывал глаза на вашу лень, равнодушие, безынициативность.
— Это неправда. Мы с Володей отдали «Афродите» пять лет жизни. Мы вкалываем, как рабы на плантации, без выходных и отпусков. Почти триста книг за такой короткий срок — шутка ли! Ни одно издательство не может похвастаться таким результатом. Пока ты был в Америке, у нас вышло двенадцать томов и еще восемь сдано в типографии — это ты называешь ленью, равнодушием и безынициативностью?
Пашкевич через стол швырнул ему стопку газет и журналов.
— Можете повесить все двенадцать на крючок в туалете. Ты это уже читал?
— Вчерашние? —Григорий просмотрел заголовки. — Когда же? Ты ведь знаешь, я лишь вчера вернулся из Москвы, из командировки, вечер пробыл у вас, а сегодня мне надо отправить в типографию две книги. Аннотации, индексы, реклама — куча работы. Завтра просмотрю. Или вечером возьму с собой.
— Надо меньше спать. — Пашкевич с хрустом сломал карандаш и бросил в мусорную корзину. — Пришел бы на работу к восьми, как я, успел бы.
— Это несерьезно. —Григорий снял очки, у него слезились глаза. — Когда нужно, я прихожу, случается, даже не в восемь, а в семь. Просто сейчас я не вижу в этом необходимости. И вообще — что стряслось? Нас критикуют?
— Плевать бы я хотел на критику, критика — это всего лишь бесплатная реклама. Все куда хуже. Нас снова нет в списках бестселлеров. Ни одного названия. Уже два месяца. Так что ваши двенадцать книг — макулатура. И вы мне за это заплатите.
— Ах, вот ты о чем? — Григорий отодвинул газеты, у него несколько отлегло на душе. — Это я знаю и без газет. Мы давно к этому шли, и не делай вида, что для тебя это сюрприз. Мы тебя предупреждали десятки раз — и я, и Володя, и даже, насколько я знаю, Тарлецкий. Но ты не хотел нас слушать.
Пашкевич пропустил его слова мимо ушей, он умел слышать лишь то, что его интересовало.
— То есть как это — знал? Знал и ни черта не делал, чтобы переломить ситуацию? Это что — саботаж?
Григорий протер очки и снова нацепил их на переносицу.
— Ну вот, — вздохнул он, — уже и саботаж. Скоро ты нас объявишь врагами «Афродиты» со всеми, так сказать, вытекающими последствиями. Брось, Андрей, не валяй дурака. Мы уже давно твердим тебе, что поле нашей деятельности быстро сужается. Все долицензионные книги, которые пользовались хоть каким-то спросом, мы и другие издательства уже перемололи. Покупатель требует новинок, популярно то, что вышло в Америке или в Англии два-три месяца назад и там завоевало рынок; посмотри списки бестселлеров повнимательней. Времена пиратства, когда мы без всякого спроса хватали и переводили любую книгу, закончились. Впрочем, зачем я тебе об этом говорю? Мы завалены исками и жалобами, ты же все это прекрасно знаешь.
— Но я давно с вами согласился. Кто не дает тебе и Шевчуку закупать права на новые книги? — Он нервно подвинул к себе газеты. — На ту же Барбару Картленд.
— Кто не дает? — переспросил Григорий. — Наше прошлое. Почти пять лет нашей более чем успешной работы.
— Слушай, не говори загадками. — Пашкевич почувствовал себя уязвленным. — Я не понимаю, как успешная работа в прошлом может помешать так же хорошо работать сегодня. Просто вы с Володей потеряли нюх, заплыли жиром.
— Увы, это не так. К сожалению... Судьбу издательства определяли не мы, а ты. Единолично. А ответственность хочешь переложить на нас. Мы же если и виноваты, то лишь в том, что слишком послушно выполняли твои указания. Понимаешь, Андрей, очень трудно проявлять принципиальность, когда директор по характеру диктатор, а все твои предложения так или иначе связаны со снижением прибыли.
— И много ты знаешь идиотов, которые добровольно согласятся на уменьшение прибыли? Это только при социализме были планово-убыточные предприятия, сегодня таких уродов не существует. Мы — коммерческая фирма, нам на дотации от государства рассчитывать не приходится. Что потопаем, то и полопаем.
— Да, конечно. Но «Новости», «Планета», «Золотой шар», «Виктория» — издательства, чьи книги месяц за месяцем возглавляют списки бестселлеров, они что — не коммерческие?
Пашкевич исподлобья посмотрел на Григория, взгляд был злой и нетерпеливый. Он уже все понял, но сдаваться не хотел.
— Тогда в чем же дело?
— Да в том, что пока мы с таким увлечением зарабатывали деньги и они уплывали неизвестно куда, люди закупали авторские права. И не только на отдельные книги, а целиком на перспективных авторов. Мы что, не знали, что Барбара Картленд с ее пятьюстами или шестьюстами романами включена в книгу рекордов Гиннеса как одна из самых популярных писательниц на Западе, и соответственно, будет популярна у нас? Мы ведь издали две ее книжки и неплохо заработали на них. Но дальше — стоп, владельцы прав на ее произведения взяли нас на мушку и потребовали платить. А мы их, согласно твоему приказу, послали на три буквы: в Беларуси закон еще не принят. Они прислали нам десяток писем и заткнулись — как с нами судиться, если для нас закон не писан? Себе дороже. Но выводы сделали. Ты ведь знаешь — наши книги в основном продаются не в Беларуси, а в России, для нас белорусский рынок — мелочь, на нем даже пятидесятитысячный тираж заляжет. Людям не до книг... А у них теперь свои стукачи на каждом полиграфкомбинате, на крупных оптовых базах, на книжных ярмарках. Попробуй мы, не договорившись о переуступке авторских прав, запустить любую книгу, как на нее тут же будет наложен арест. Дальше все просто: суд, конфискация тиража. Ты этого хочешь?
Пашкевич потер тщательно выбритую щеку. Гриша прав: этот разговор возникал у них не однажды. Но так жалко было выбрасывать псу под хвост живые деньги во время всеобщей неразберихи, когда о таких пустяках, как авторское право, никто и не думал. Жадность фраера губит. Значит, пока не поздно, надо перестраиваться.
— Так почему бы нам не перекупить эти права? Все подсчитать, прикинуть... Все равно выгоднее, чем выпускать заведомо неходовой товар.
— А потому что с нами никто не хочет иметь дела, — печально произнес Григорий. — Я пробыл в Москве пять дней, ноги отбил, шатаясь по издательствам и литературным агентствам, и — впустую. Кое-где меня даже на порог не пустили. «А-а, из «Афродиты»? Гоните в шею!». Мы заработали не только деньги, Андрей, но и стойкую репутацию людей без чести и совести, и ее не так-то просто будет изменить.
— Ладно, ладно... Что они предлагают? Самые сговорчивые?
— Рассчитаться по старым долгам. За все книги, вышедшие с девяносто первого года и подпадающие под закон об охране авторского права. А это — почти сотня названий. — Григорий открыл свою папку. — Вот смотри, я все выписал и посчитал. Приблизительно, конечно, Лидия Николаевна сделает это точнее. Получается около миллиона долларов без потиражных. А ты ведь помнишь, какие сумасшедшие у нас были тиражи! На круг — миллионов пять, а то и побольше. Лишь после того как мы выложим эти денежки, они готовы разговаривать с нами, как с цивилизованными людьми. И мы тоже сможем начать охоту за бестселлерами. А до этого Энни Уокер, которая тебе не понравилась, — для нас отличная книга, она может принести пятьдесят-шестьдесят тысяч долларов прибыли, даже если не попадет в списки бестселлеров. За такие деньги западные издатели удавились бы, а мы носом крутим, нам подавай тиражи в сто, двести тысяч. Но время таких тиражей уже кончилось; если бы у нас в магазинах и на рынке было столько мяса и колбасы, сколько книг, мы могли бы считать себя процветающей страной.
Пашкевич угрюмо рассматривал список.
— Хороший у них аппетит, — проворчал он. — Такую дыру сейчас даже новыми книгами не заткнешь.
Несколько минут они сидели молча. Пашкевич тяжело переваривал услышанное. Он понимал: без новых книг «Афродиту» ждет умирание — рынок слабых не любит.
— Ладно, — Пашкевич собрал газеты, он не терпел беспорядка на столе. — Раз ты попал в такой переплет, я, возможно, пересмотрю приказ. Но и ты... Недели через две соберем совет учредителей, послушаем отчет Шевчука. Согласись, что он стал работать из рук вон плохо, больше я этого терпеть не намерен. Думаю, судьба «Афродиты» и твоя собственная подскажут тебе, что надо говорить и как голосовать.
— Подскажут... — пробормотал Григорий.— Можно, я пойду к себе, а? Очень много работы.
Глава 15.
Глубоко задумавшись, Пашкевич сидел за столом, овеваемый радиоактивным потоком, который излучала маленькая таблетка, заложенная Шевчуком между спинкой и сиденьем его кресла. Смертоносные лучи уже впивались в его позвоночник, уничтожая красные и белые кровяные тельца — саму основу существования человеческой жизни, но Пашкевич ничего об этом не знал. Он сидел и думал, как вырваться из мышеловки, куда залез по собственной воле. Выложить огромные деньги за книги, которые уже стали отработанным паром, из которых больше ничего не выжмешь, — безумие. Издательство останется без оборотных средств, а бумажники и печатники в долг не работают, все требуют предоплаты. Закрыть лавочку, все распродать и разделить между учредителями? Конечно, куш он сорвет большой, очень большой. С тем, что уже есть, можно уехать во Флориду, например, купить дом на берегу океана и жить в свое удовольствие. Но что это будет за удовольствие, вот вопрос?! Что он будет делать в свои сорок восемь с дрянным знанием английского? Жариться на пляже, как какой-нибудь отставник-пенсионер? Играть по маленькой в казино? С толпами богатых бездельников томиться в круизах на фешенебельных пароходах? Заводить романы с дорогими проститутками? Бред собачий! Да он от такой жизни через месяц спятит. Может, снова начать писать? Когда-то его пьесы обошли все театры страны, имели шумный успех. Времени будет вдоволь, условия прекрасные... Но Пашкевич больше не чувствовал в себе ни таланта, ни желания заниматься писаниной. Он прекрасно понимал, что драматургом стал не по призванию, а случайно. Да, его пьесы попали в струю, но когда над страной повеяли совсем иные ветры, струя быстро иссякла, и их забыли. Новое время требует новых пьес, а здесь ему ничего не светит — не так устроены мозги. Нет, закрывать лавочку рано. Нужно поискать другие направления. Поработать там, где еще не наследили, не замарались, где поле безбрежно. Например, переключиться с художественной на познавательную литературу. На Западе и в Америке сотни издательств выпускают научно-популярную литературу и процветают. Сколько всевозможных справочников, детских и взрослых энциклопедий, книг для домашних мастеров, садоводов и огородников видел он на всевозможных выставках-ярмарках, и никогда не обращал на них внимания. А кто и что мешает издать справочник, скажем, по ремонту импортных автомобилей? Вся страна уже забита железным хламом, с которым мучается армия автомобилистов. Целая страна покупателей! А книги для женщин? Косметика, кулинария, воспитание детей... С руками оторвут. Покопаться, пошевелить мозгами. И далеко не на каждую такую книгу нужно покупать права, часть за бесценок составят свои же обнищавшие литераторы, ученые. Надергают из разных книг, перемешают, подпудрят и поперчат, чтобы не обвинили в плагиате, — и готово. А права на лучшие зарубежные книги можно покупать, они себя оправдают. Отличная идея! Но начинать осуществлять ее нужно с другой командой. Вот еще один повод убрать Шевчука, Злотника и всю редакцию. Оставить Веремейчик, она там — мои глаза и уши, а остальных — вон. Набрать молодых, шустрых, готовых носом землю рыть .Рано мне еще в отставку, успеется.
Он придвинул к себе папку с бухгалтерскими документами и попытался углубиться в работу. Но сосредоточиться не мог. Саднило в горле, сохло во рту, болела голова. Простыл, что ли? Посмотрел на часы. Господи, уже час дня. И куда это время уходит? Как песок сквозь пальцы. Кажется, только приехал, еще ничего толком не сделал, а пролетело пять часов.
Он потянулся к телефону, позвонить Ларисе, но не успел — вошел Виктор.
— Обедать домой поедете или сказать Люде, чтобы сюда что-нибудь принесла?
— Ничего не надо. Нет, пусть принесет стакан молока. Горячего... — Пашкевич потер ладонью повлажневший лоб. — Что-то ломает меня сегодня, боюсь, не простыл ли. Поеду на дачу, попарюсь, как следует, может, отпустит. Сейчас болеть никак не получается. Позвони Михалычу, пусть баньку часам к семи протопит. Женю захвачу.
— Может, отвезти вас, а утром приехать? Дорога тяжелая.
— Витя, — улыбнулся Пашкевич, — я водил машину, когда ты еще пешком под стол ходил. Оставь ключи от «альфы» и ступай по своим делам. Увидимся завтра.
Людмила принесла горячее молоко. Он выпил маленькими глотками, чувствуя, как скованное многочасовым сидением в кресле тело расслабляется, согревается изнутри; вроде даже боль в горле и ломота прошли. Позвонил Жене.
— Приходи в шесть пятнадцать, поедем на дачу. В баньке попаримся, поужинаем.
— С удовольствием, папуля, — прощебетала в трубку Женя.— Только извини, я немного опоздаю. У меня на пять тридцать назначена консультация.
— В институте?
— В институте, — засмеялась Женя. — В научно-исследовательском. Ладно, я тебе потом расскажу. Дождись меня. Целую, папуля.
— Жду до половины седьмого, — с раздражением бросил Пашкевич — он ненавидел, когда Женя называла его «папулей» не раз говорил ей об этом, но глупая телка обожала глупые словечки.
Он отключил телефон и откинулся на спинку кресла. Следовало бы полистать распечатку, которую принес Шевчук, но не было сил. Никогда еще в полдень он не чувствовал себя таким вымотанным. Лучше всего было бы замкнуть дверь и завалиться на диван. Хоть на часок. Пошло оно к свиньям, всю работу не переделаешь. Как это шутит Некрашевич? Работа не хрен, может и постоять. Но Пашкевич не мог позволить себе расслабиться. Вечером в баньке — да, но только не на работе.
Глава 16.
Днем Лариса позвонила Некрашевичу.
— Павлуша, не выкроишь ли ты для меня часок? Нужно поговорить.
Она услышала, как Павел зашелестел бумагами.
— В два годится? Тогда приезжай в «Вулкан», пообедаем, а заодно и поговорим. Извини, другого времени нет.
— Очень хорошо, спасибо, — сказала Лариса и положила трубку.
В отдельном кабинете ресторана «Вулкан» огромный овальный стол был накрыт для двоих. Когда Лариса поднялась на второй этаж, Некрашевич, заложив пухлые руки за спину, стоял у окна, за которым тускло поблескивал снег.
— Садись, — радушно предложил он. — Рюмку водки выпьешь?
— Нет, спасибо, я за рулем.
— Тогда ешь и рассказывай.
Павел налил из хрустального графинчика водки, заткнул за ворот накрахмаленную салфетку, выпил, смачно крякнув, стал накладывать себе закуски.
— Рекомендую заливную осетринку с хреном. Хороша-а, мерзавка...
— Старый хрен и холодная рыба, — засмеялась Лариса. — Не обращай на меня внимания, я не голодна. — Лариса отодвинула тарелку. —Павлик, мне нужна твоя помощь Что-то у нас с Андреем в последнее время...
— Сама виновата. Прости, милая, но вчера ты вела себя... м-м... не совсем корректно. Он ведь не слепой.
— Согласна, вчера меня немного занесло. Но виновата в этом не я, а ты. Да, да, ты и Вероника.
— Глупее ничего не могла придумать? — промычал Некрашевич с набитым ртом.
— Думаешь, я не видела, как она на соленые огурцы налегала?
— Так ты догадалась? — Некрашевич отложил вилку, его толстое круглое лицо сияло. — Ну разве она не чудо, Лариса?! Господи, я все еще не могу поверить!
— Чудо, Павлик, конечно, чудо. Я очень рада за тебя... за вас обоих. Просто в моей жизни этого никогда не будет, вот беда.
— Беда, Лариса, что говорить. Но Андрей в этом неповинен, зачем же на нем вымещать?
— Нет, конечно, однако... Не понимаю, что на меня нашло. Ты ведь знаешь: человек — такая скотина... Если ему плохо, значит, никому рядом не должно быть хорошо. А Андрей выглядел таким благодушным, таким самодовольным... Вот я и сорвалась.
— Ребеночка вам надо завести, — сказал Некрашевич, приканчивая огромную порцию осетрины. — Работа, деньги — все это хорошо. Но однажды начинаешь ощущать, что этого мало, что счастье не в деньгах и даже не в их количестве. Живешь, как зашоренный конь в упряжке, — без сердцебиения. Иногда даже не знаешь, есть у тебя сердце или нет. А жизнь проходит. Взяли бы пацаненка из детдома, и не надо было бы тебе перед своим хахалем выдрючиваться, гусей дразнить, да и у Андрея что-то в жизни появилось бы, кроме «Афродиты».
— Мы об этом много говорили, только я никак решиться не могу. Видно, тот ратомский мясник вместе с маткой вырезал у меня и материнский инстинкт. Как ни горько признаться, мне это не надо, понимаешь? А вот ему — необходимо. Но у него есть дочь. Она уже взрослая, может, даже замужем, и дети есть... Я о ней ничего не знаю, пыталась как-то расспросить, он на меня так вызверился... «Не твое дело!» А получается — мое.
— Что ты задумала?
— Мне не хочется ломать свою жизнь. Он, конечно, догадывается о Викторе, но и я знаю о Жене и о других его интрижках. Все это чепуха, ты же понимаешь. Андрей — мой мужчина, а я — его женщина, вот что важно. Ты прав: если бы у нас был ребенок... Но его не будет, и точка. Я хочу познакомиться с его дочерью. Помирить их, вернуть друг другу. Наполнить его да и свою жизнь заботой не только о собственных персонах и делишках. Может, тогда... Но для этого я должна знать, что между ними произошло. Не верю, чтобы это нельзя было поправить.
Некрашевич налил себе еще рюмку водки, выпил и принялся за сборную солянку, которую принес тенью промелькнувший и тут же исчезнувший официант.
— Ты ставишь меня в сложное положение, — он выудил из тарелки крупную черную маслину и отправил ее в рот. — А в общем когда-то об этом судачил весь Минск. Ну, ладно. Андрей еще в университете женился на своей однокурснице Наташе Лазаревой. Я хорошо знал ее отца, Евгения Викторовича, он был заместителем министра финансов, я у него до самого ухода в банк работал. Наташа была красавица писаная, любил ее Андрей без памяти. Он после университета сделал блестящую карьеру, за пять лет из рядового журналиста стал заместителем главного редактора республиканской газеты. Получил хорошую квартиру, дочка у них родилась, Наташа защитила кандидатскую диссертацию, преподавала на филфаке. Я часто бывал у них, они, вроде бы, хорошо жили. Весело, дружно... — Некрашевич вытер салфеткой жирные губы. — Да ты хоть жаркого возьми, а то мне неловко, ей богу!
— Возьму, возьму, — Лариса положила себе на тарелку кусок телятины, попробовала. — Очень вкусно. Продолжай.
— Слышала такой старый пошлый анекдот: «Муж вернулся из командировки...»? Все у него получилось, как в том анекдоте. Вернулся на день раньше, и застукал свою Наташу с любовником. Некто Чугуев Иван Петрович, профессор, заведующий кафедрой органической химии. Лет на пять старше Андрея. Симпатичный мужик. Ну... Для Андрея это было такое потрясение... Выбежал из дому, как полоумный, сел в машину. В бардачке была бутылка коньяка, он выхлестал ее и попер, куда глаза глядят. И задавил какую-то старуху. Насмерть. Если захочешь, при случае Тарлецкого расспроси, он его на суде защищал. — Некрашевич налил себе в рюмку из графинчика. — Вся жизнь — коту под хвост. Тарлецкий хотел построить защиту на том, что он невменяемый был, в состоянии аффекта, все-таки учли бы, но Андрей запретил даже упоминать о Наташе и Чугуеве. Вдобавок пьяный... Тогда как раз началась очередная кампания по борьбе с алкоголизмом, вот его и раскрутили на всю катушку. Пять лет «химии». В лагеря таких бедолаг не сажали, посылали пахать на стройки коммунизма — дармовая рабсила. Общежитие, комендатура, утром и вечером перекличка. Андрей в Новополоцке работал. Каменщиком, бетонщиком, плотником. Передовик производства, общественник — стенгазету выпускал, что-то вроде «Солнце всходит и заходит». Я несколько раз приезжал к нему, деньги привозил, продукты, одежду. Он хорошо держался — не скулил, не хныкал. Наташа после суда развелась, вышла замуж за своего Чугуева. Дома Андрея никто не ждал, на журналистике он давно поставил крест. Уехал на Дальний Восток. Писал мне иногда с Чукотки, Камчатки, Курил — где его только не носило! Хлебнул романтики выше горла.
— Об этом он мне кое-что рассказывал.
— Отлично. — Некрашевич отодвинул тарелку и вытер салфеткой губы. — Значит, подробности можно опустить. А потом его потянуло домой, в Минск. Вернулся, написал пьесу, получил на Всесоюзном конкурсе премию, стал именитым драматургом. Появились деньги. Положил на Олино имя солидную сумму, сберкнижку послал Наташе. Попросил разрешить хоть изредка видеться с дочерью. Книжку Наташа приняла, а встречаться с Олей запретила: ты для нее давно умер! Наверное, боялась, чтобы не рассказал, из-за чего все произошло. Тогда он перехватил Олю возле школы. Подробностей разговора не знаю, но с девочкой случился настоящий припадок. Видимо, Наташа убедила ее, что он — алкоголик, убийца, вот она и испугалась.
— Наташа не любила Андрея, — задумчиво сказала Лариса. — Зачем же было выходить за него замуж?
— Не знаю, — ответил Некрашевич.— Я сам два раза разводился, а дети так и остались моими детьми. Даже теперь, когда они уже взрослые. Просто такой у нее сволочной характер. Но и Оля виновата. Когда Андрей вернулся, ей уже лет четырнадцать было. Не ребенок несмышленый — девица. Кажется, чего проще: поговори с отцом, выслушай. Ему ведь от тебя ничего не надо. Ну, видеть иногда, говорить... С другой стороны понятно — она своим отцом Чугуева считала, он ее вырастил, что ей было до какого-то чужого дядьки! Вот, собственно, и все, не знаю, почему Андрей от тебя это скрыл. Кажется, он еще раз или два попытался с ней встретиться, но из этого ничего не вышло. Увы, насильно мил не будешь. Не знаю, нужна ли она ему сейчас, захотят ли оба примирения через столько лет.
— Она по-прежнему живет с матерью?
— Возможно, квартира у них большая. В девяносто втором умер Лазарев, Наташин отец. На его похоронах я с ними встретился в последний раз. Потом мне рассказывали, что на сороковины они поехали на кладбище, и в их машину врезался грузовик. Чугуев погиб, Наташу тяжело искалечило. Что-то с позвоночником, отнялись ноги. Оля вроде бы отделалась легким испугом.
— Андрей об этом знает?
— Понятия не имею. Он не только с тобой избегал говорить об этом, со мной тоже. — Некрашевич посмотрел на часы и встал. Достал записную книжку, перелистал. — Если тебе интересно, Наташа живет на Парковой. У меня случайно сохранились адрес и телефон.
5
Глава 17
Виктор Стрижак вошел в Ларисину жизнь случайно. По совету Некрашевича Пашкевич взял его к себе около года назад как специалиста по выбиванию долгов. В то время долги оптовиков уже стали для «Афродиты» серьезной проблемой. Вперед больше никто не платил — предложение на книжном рынке стало явно превышать спрос. Возникали крупные книготорговые фирмы, которые закупали у издательств книги для целых регионов. Обычно на реализацию давалось три месяца, в конце каждого должна была поступать треть платежей. Но оптовики не спешили рассчитываться. Свирепствовала инфляция, прежде чем рассчитаться, должники старались прокрутить деньги в коммерческих банках. Им это давало приличный навар, но больно било по издательствам. Надо было что-то делать. Так появились вышибалы, которые за определенный процент заставляли должников раскошеливаться.
Виктор Стрижак слыл среди них особым умельцем, жестоким и удачливым, не оставлявшим следов. После того, как один из злостных неплательщиков был застрелен, а у нескольких других ни с того, ни с сего взлетели на воздух у кого дом, у кого дача, у кого новенький «мерседес», и виновных, как водится, не нашли, его стали бояться, как огня.
Ему было двадцать шесть лет. Высокий красивый парень с умным выпуклым лбом, который пересекала острая косая морщинка, с жестким скуластым лицом и разноцветными глазами — левый карий, с радужными точками вокруг зрачка, а правый зеленый. Пристальный холодный взгляд этих разноцветных глаз заставлял невольно ежиться даже далеко не трусливых людей.
Два года у Виктора забрал Афган, куда он уехал добровольцем с четвертого курса института физкультуры. Позвали его в далекие края не поиски романтики и не интернациональный долг, как тогда об этом писали в газетах, а стремление любыми путями избежать тюрьмы. В сущности, дело не стоило выеденного яйца: в пьяной ресторанной драке Виктор нечаянно заехал в физиономию не тому, кому следовало. Заехал основательно –- сломал нос, рассек бровь, выбил несколько зубов. На его беду этим «не тем» оказался городской прокурор. Прокурора на «скорой помощи» отправили в больницу, а Виктора уже назавтра утром вызвал ректор и, пожурив за несдержанность, посоветовал немедленно исчезнуть, потому что ему уже звонили из милиции и интересовались, куда прислать патрульную машину за хулиганом-студентом.
Исчезнуть так, чтобы тебя не достали длинные прокурорские руки, можно было только в рядах Советской армии, за рубежом любимой родины. Прикинув, что два года в Афганистане стоят пяти в лагерях, Виктор тут же поспешил в военкомат. Там он честно, как на духу, рассказал свою историю, военком проникся сочувствием к мастеру спорта по стендовой стрельбе, переговорил по телефону с ректором института, и спустя два дня Виктор уже вылетел в Ташкент, а оттуда –- в Кабул.
В Афгане он научился стрелять не по тарелочкам или там «бегущему кабану», а по живым мишеням. Разницы, в сущности, не было никакой, по людям стрелять оказалось гораздо легче .Девяносто семь раз за два года нажал он на спусковой крючок своего снайперского карабина, и девяносто семь раз в афганских семьях оплакали своих близких: отцов, мужей, братьев. Незадолго до дембеля достала и его пуля моджахеда. Стрелок тоже был неплохой -– пуля застряла в нескольких сантиметрах от сердца. Ничего, обошлось. На вертолете вывезли в госпиталь, в Ташкент, пулю выковыряли, дырку заштопали и через два месяца выписали домой.
В Минск он вернулся продубленный азиатским солнцем и ветром, с орденом и двумя медалями. Восстановившись в институте, окончил его и стал работать учителем физкультуры в школе –- все более интересные места уже были заняты. Мизерная зарплата, частный угол — домой, в маленький городок возвращаться не хотелось, что его там ждало, то же учительство? — все это угнетало его. Хотелось другой жизни, яркой, интересной, рисковой — к какой успел за два года привыкнуть. Но ему ничего не светило. Однако вскоре началось то, что кто-то метко назвал «временем большого хапка». И чем больше хапуны хапали, тем больше им хотелось. Появилась потребность устранять конкурентов, делить зоны влияния. И тут о нем вспомнили.
Первый выстрел из пистолета Макарова с глушителем, который Виктор получил от заказчика вместе с авансом, принес ему однокомнатную квартиру и приличную сумму в долларах, второй —новенький джип. Оба убийства наделали много шума, и в третий раз Виктор не стал искушать судьбу. У него уже было все, чтобы безбедно прожить несколько лет и подыскать более спокойную работу. Какое-то время служил охранником в банке Некрашевича, но служба ему не понравилась: зависеть и подчиняться – это было не для него. Вскоре он занялся выбиванием долгов. Это была хорошая и денежная работа, без лишнего шума и риска. Обычно одного вида пистолета с глушителем, приставленного к виску, хватало, чтобы должник взялся за ум и вспомнил о своих обязательствах. Особенно почему-то пугал людей не столько пистолет, сколько глушитель. Понимали –- приехал профессионал. Лишь однажды ему пришлось нажать на курок: уж больно упрямый попался клиент, из бывших уголовников, в ответ он тоже выхватил ствол, но Виктор оказался проворнее.
У «Афродиты» обострились отношения с крупной книготорговой фирмой, которая задолжала несколько сот миллионов рублей, Пашкевич встретился с Виктором и обговорил условия сделки. Вся «операция» заняла восемь дней. Для ее завершения Андрей Иванович пригласил его к себе домой. Обычно он встречался с такими людьми либо в машине, либо в отдельном кабинете в «Вулкане», но на этого парня у него были виды, и он решил познакомиться с ним поближе. Виктор приехал, увидел Ларису и понял, что пропал. Хочет он того или нет, отныне эта женщина станет главной в его жизни, и он сделает все, чтобы добиться ее. Когда Пашкевич предложил ему стать своим телохранителем, он с радостью согласился.
Виктор не был наивным, сексуально озабоченным юнцом, он уже в семнадцать спал с женщинами и забывал о них, едва расставшись. Тут было что-то другое, чему он не знал ни названия, ни объяснения. Верующий верует, не задумываясь, не задумывался и он. У него появилось божество, вызывавшее восторг и умиление, -– хрупкая длинноногая женщина с платиновыми волосами и красиво изогнутыми чувственными губами, и он стал служить этому божеству истово и верно.
Сначала Ларису забавляло его откровенное восхищение ею. Виктор казался ей выходцем из галантного века, когда еще существовало рыцарское поклонение женщине. Между тем Андрей рассказывал ей, что он — не книжный романтик, начитавшийся стихов о прекрасной даме, а хладнокровный киллер, который убивает не из ненависти и не от отчаяния, а за деньги. Для него смерть — ремесло, опасное, но доходное, как ее ремесло — переводить с английского, а Пашкевича — издавать книги. Это внушало Ларисе ужас, но и вызывало обостренное, до дрожи, любопытство.
Обычно Виктор отвозил хозяина на работу к восьми, затем возвращался, чтобы выгулять Барса: ни Лариса, ни Клавдия не могли удержать этого зверя на поводке. Лариса уезжала на работу к десяти. Встречаясь по утрам, они говорили о погоде, об автомобилях — обычные, ничего не значащие разговоры. Он для нее значил не больше, чем домработница. Но постепенно она заметила, что при встречах ею овладевает непривычное напряжение. Взгляд его разноцветных глаз уже не казался ей наивным и восторженным, он был завораживающе пронзительным и властным. Виктор словно по-хозяйски раздевал ее и ощупывал взглядом, темнея лицом, и Лариса чувствовала, что это не отталкивает ее, как обычно, когда она встречалась с волокитами, а притягивает.
— Виктор, извините меня, — как-то сказала она, подсев к кухонному столику, за которым он пил кофе, — может, я чего-то не понимаю, но вы мне нравитесь, честное слово, и я хотела бы понять... Если вам это неприятно, можете не отвечать, я уйду и больше никогда не буду этого касаться, но...
Он встал, достал из шкафчика чистую чашку, налил кофе и подвинул ей. Над чашкой курился парок, запах кофе приятно щекотал ноздри.
— Говорите.
— Сейчас. – Лариса положила в чашку ложечку сахара.—Так вот, Андрей Иванович мне кое-что о вас рассказал. Не хмурьтесь, я умею хранить секреты. Знаете, как он вас называет? Одинокий волк. И я чувствую, что это не избитый литературный штамп — в этих словах ваш характер, ваше отношение к жизни. Но тогда объясните мне, ради Бога, почему вы ведете себя не как волк, а скорее как трусливый щенок? — Она достала сигареты, протянула пачку Виктору, он чиркнул зажигалкой, оба жадно затянулись. — Видите ли, мне кажется, настоящий волк никогда, ни за какие деньги на свете не стал бы прислуживать даже самому щедрому хозяину, а Андрей Иванович, насколько я знаю, особой щедростью не отличается. Волк не стал бы целыми днями торчать в приемной у босса, валяя дурака, чтобы как-то убить время. Не стал бы выгуливать чужую собаку и чаевничать на кухне с прислугой. Одно из двух: либо вы не тот, за кого себя выдаете, либо я ничего не понимаю в людях.
Она сидела перед ним, вздернув подбородок, маленькая и хрупкая, чем-то похожая на куклу Барби – точеным изяществом, платиновыми волосами, уложенными в красивую прическу, большими глазами цвета гречишного меда, требовательно смотревшими на него. Виктор смешался.
— Можете добавить, что волк никогда не стал бы выслушивать все это, — отвернувшись, негромко произнес он.— Наверное, ваш муж ошибся, наделив меня такой романтической кличкой. Никакой я не волк, милейшая Лариса Владимировна, думаю, ваше определение куда точнее. Я — обыкновенный лопоухий щенок. Лопушок...
— Но почему? — растерялась она, не ожидавшая такого ответа.
— А вы не догадываетесь? — Виктор увидел, как у Ларисы на щеках вспыхнули яркие пятна, и понял : догадалась! — Да, да, из-за вас. Это вы, Лариса Владимировна, превратили серого волка в лопоухого щенка, готового лизать хозяйскую руку. Можете гордиться — этого еще никому не удавалось.
— Но это же глупо! — смущенно воскликнула Лариса.— Нельзя так унижаться даже из-за женщины. Особенно из-за женщины.
— Помните, я впервые пришел в ваш дом... — Виктор сделал вид, что не расслышал. — Тогда я выполнил для Андрея Ивановича одно пустяковое дельце. Не знаю, зачем он меня пригласил, мы вполне могли встретиться где угодно. Наверное, это судьба. Вот тогда я понял, что не смогу без вас жить. Конечно, это звучит смешно и несовременно, я понимаю, но ничего не могу с собой поделать, хотя порой ненавижу себя за это. Я должен видеть вас каждый день, слышать ваш голос... Ради этого я готов не только вашу собаку выгуливать и с Клавой чаи гонять, но числиться в холуях у вашего мужа. И мне плевать, кто и что об этом подумает.
— Так не бывает... – ощущая странную слабость во всем теле, Лариса поднесла к губам чашку с остывшим кофе. –- Это из книг, из кино... в жизни так не бывает.
— Значит, бывает, — глухо произнес он. — А что вы вообще знаете о жизни, чтобы так говорить? Вы валялись, скорчившись в три погибели, на голом каменистом склоне под минометным огнем? Видели своих друзей, с которыми вчера вечером пили водку, с отрезанными головами и выколотыми глазами? Слышали, как кричат люди, с которых заживо сдирают кожу, как с баранов? Стреляли в двенадцатилетних пацанов с гранатометами и снайперскими винтовками? — Глаза у него налились кровью, на лице под кожей вспухли желваки, непроизвольно сжимались и разжимались руки. –-Я очень хотел выбросить вас из головы, поверьте. Я знал, сколько дерьма мне придется проглотить, только чтобы иметь право вас видеть...
— Не многовато ли?
— Все на свете имеет свою цену. Не я ее назначил, я – плачу. А что мне еще остается делать? Сказать вам: разведитесь с Пашкевичем и выходите за меня замуж? Да вы бы засмеяли меня. Кто я для вас? Обыкновенный бандит, преступник. А он? О-го-го! Бизнесмен, деляга, богач...
— На что же вы надеетесь? Что я стану вашей любовницей?
— Ни на что я не надеюсь, — нахмурился Виктор. -– Пока мне достаточно видеть вас. Любовниц у меня хватало, были и помоложе, и покрасивее, уж не обессудьте. Но еще ни на кого мне не хотелось просто смотреть. И слышать голос. И аромат духов. И стук каблучков. И чувствовать себя счастливым, Может, впервые в жизни.
— Это что же — любовь с первого взгляда? — Ей мучительно хотелось оборвать, закончить этот разговор, но он засасывал, втягивал ее в свою бездонную глубину.
— Вам хочется всему дать название, — скупо усмехнулся Виктор.— Может, и любовь, не знаю. Но все женщины, кроме вас, для меня словно вымерли. –- Он прикурил новую сигарету. — Не рассказывайте о нашем разговоре Пашкевичу. Он выгонит меня, а я вдруг возьму да и вспомню, что не всегда был лопоухим щенком.
У Ларисы мороз пробежал по телу, таким усталым, равнодушным тоном это было произнесено.
— Ради Бога, о чем вы... — испугалась она.
— Не бойтесь, я его не трону. Пока он вам нужен, пусть живет.
— Виктор, — взмолилась Лариса, — забудьте обо мне. Это блажь, наваждение. Заведите себе хорошенькую девочку, и все как рукой снимет.
— Значит, вы ничего не поняли, — печально ответил он. — Я ведь сказал: от меня это не зависит. Рад бы в рай — грехи не пускают.
— Зря я затеяла этот разговор.
— А я рад. У меня будто камень с души свалился. Теперь вы знаете: я люблю вас. И буду любить всю жизнь. Я еще никого так не любил и уже не полюблю. Не улыбайтесь, пожалуйста, это правда. Я умею ждать — год, два, сколько понадобится. Но запомните: я дождусь. — Он встал, поставил свою чашку в раковину, холодный и отрешенный, только потемневшие разноцветные глаза его выдавали тщательно скрываемое волнение, непонятную ему самому душевную муку. — Когда я понадоблюсь, свистните. Прибегу, как собака. — Потрепал Барса по загривку и вышел.
Лариса медленно допила свой кофе. Подошла в коридоре к зеркалу и долго рассматривала себя. Что он во мне нашел, этот свирепый волк, которого любовь превратила в добродушного щенка, но который в душе так и остался хищником? Неужели я и впрямь еще могу на кого-то подействовать, как удар молнии? Бред какой-то. Вон уже и морщинки в уголках глаз, тоненькие, будто иголкой процарапали. Симпатяжка, не без того, и все, как говорится, при мне, но мало ли сейчас симпатяжек по сто баксов штука?! А ведь это добром не кончится. Парень явно не способен на легкую интрижку. Мало ты пережила, дуреха, еще хочется?
— Хочется, — беззвучно сказала она своему отражению в зеркале и звонко, на всю квартиру, рассмеялась. — Ну просто ужасно хочется. Никогда еще не спала с волками. С баранами спала, и с козлами, а с волком... — Глянула на часики. — О Господи, я ведь уже на работу опаздываю. — Схватила сумочку, ключи от машины и, не дожидаясь лифта, легко, как в юности, побежала на стоянку.
Глава 18
Не дождавшись от Ларисы платы за молчание, Клавдия тонко намекнула Пашкевичу, что хозяйка завела себе хахаля. Сто долларов, которые он сунул ей в карман, свидетельствовали о том, что намек Андрей Иванович понял.
Пашкевич все еще любил Ларису, хотя они прожили вместе уже восемь лет .В отличие от многих женщин, которых он знал и с которыми был близок, она не надоела, не приелась. С ней было не только хорошо спать, но, как сказал поэт, хорошо просыпаться. Она была умна и ненавязчива, не склочна и не мелочна, не тянула душу, когда ему хотелось помолчать, прислушивалась к нему и не стремилась его подчинить. Привыкнув во всем полагаться на себя и никому не доверять, только с ней он обсуждал свои самые рисковые дела и не переставал удивляться ее трезвости и обстоятельности. Красивая, элегантная, Лариса была душой любой компании, будь то книгоиздатели, финансисты, промышленники или государственные чиновники; Пашкевич часто ловил на себе их завистливые взгляды.
Уязвило его даже не то, что Лариса спуталась с его телохранителем, похоже, изменяла она ему и раньше. Пашкевич догадывался о ее очередном увлечении по неожиданно острым вспышкам любви к себе; иногда ему казалось, что так она старается загладить свой грех. Не без греха был и он, и это да еще невозможность представить без нее собственную жизнь, заставляло терпеть. Обидело и оскорбило то, что она занялась этим дома, такого еще не случалось. Это был прямой вызов ему, и сути этого вызова он не понимал. А все непонятное вызывало в нем чувство тревоги.
Спустя несколько дней после разговора с Клавдией, он привез домой специалиста по видеосистемам. В правом углу спальни висели голландские искусственные цветы -– целый водопад вьющихся лиан с большими глянцевыми листьями и россыпью ярких крупных цветков. Среди них мастер установил крохотную видеокамеру, работавшую в автоматическом режиме. Через вентиляционный лючок провел в кабинет Пашкевича кабель, установил записывающую аппаратуру. А уже назавтра, замкнувшись у себя в кабинете, Пашкевич включил фильм, главными и единственными героями которого были Лариса и Виктор.
То, что возникло на экране телевизора, потрясло его. Он ожидал увидеть необузданную страсть, искаженные судорогой лица, блестящие от пота тела -– что-то такое, чего он сам уже не мог дать Ларисе. Но ничего подобного не происходило. Просто мужчина и женщина ласкали друг друга. Долго, нежно и... целомудренно, что ли, он так и не смог подобрать иного слова. Сам Пашкевич бывал куда грубее с нею, его постоянно сжигал огонь нетерпения, и ему казалось, что Ларисе это нравится. Но, пожалуй, Виктор нравился ей куда больше. Пашкевич догадывался об этом по ее сияющим глазам, по нетерпеливому ожиданию, которое рвалось из них.
Он понимал, что смотреть эту кассету гадко, но ничего не мог с собой поделать. С жадным любопытством, словно ему было не сорок восемь, а раза в три меньше или вдвое больше, испытывая стеснение и боль в груди, он следил за тем, как его жена извивается в сильных, мускулистых руках любовника, как стремительно нарастает в ней возбуждение, слышал сдавленное дыхание, смешные и глупые слова, которые сам не раз нашептывал ей в такие мгновения, вскрики и стоны, которые сменял вопль облегчения, освобождения из томительного плена страсти, и глотал закипавшие в нем слезы от бессильной ярости и отчаяния.
Вжавшись в кресло, он снова и снова прокручивал уже знакомые до мельчайших подробностей кадры. Затем яростно запустил пультом в стену. Пластмассовая коробочка разлетелась вдребезги. Пашкевич почувствовал себя вывалявшимся в навозе. Все было грязным, липким, противным: руки, одежда, мысли. Он продолжал менять кассеты в видеомагнитофоне, но больше их не смотрел, складывал в сейф. Там они лежали, как мины, чтобы однажды взорваться и разнести все в клочья.
Глава 19
Короткий декабрьский день давно угас, хотя больше не мело. Пашкевич как включил утром свет, так и не выключал. Звонил телефон, в кабинет входили и выходили люди. Он отвечал на звонки, подписывал какие-то бумаги, утверждал и отвергал обложки новых книг, спорил с художниками и фотографами — работал.
Наконец выдалась свободная минута, и он подошел к окну. Раздвинул жалюзи. Да, дорога, похоже, скользкая. А впрочем, неважно. Тридцать минут — и ты в раю. Быстренько раздеться, достать из бадьи распаренный веник. Плеснуть на раскаленные камни из ковшика водички, настоянной на мяте, чтобы обдало, окутало нежным, как лепестки цветов, духом, чтобы все тело покрылось капельками пота. Растянуться на липовом полке, расслабиться, и пусть Женечка старается, отрабатывает деньги, которые он на нее тратит. Она это умеет.
Пашкевич представил Женю на полке в бане — налитые, дерзко торчащие груди с маленькими коричневыми сосками, которые он так любил ласкать, крутые бедра и длинные стройные ноги с красными ноготками, плоский упругий живот, — но привычного возбуждения не почувствовал. Тупая апатия навалилась на него, как медведь, и он понял, что выдохся. Надо бы полистать эти распечатки, но пусть остаются назавтра. Все равно толку от такого чтения не будет. Лучше что-нибудь перекусить. Совершенно не хочется есть, но нельзя же целый день — на чашке кофе утром и стакане молока в обед. Может, из-за этого такая слабость?
В стенной нише стоял большой холодильник, там было все, чтобы без суеты принять нужных людей. Пашкевич открыл, отрезал тоненький ломтик ветчины, пожевал и выплюнул — никакого вкуса. Как трава. А ветчина была свежая, сочная, в другое время умял бы кусок за милую душу. Заболел?
Наконец на лестнице послышался дробный стук каблучков — Женя. Посмотрел на часы, с досадой поморщился. Снова безвылазно просидел в кабинете больше десяти часов. Дурь собачья, и кому это надо? Так ведь и загнуться недолго.
Женя ворвалась в кабинет, как ветер. Раскрасневшаяся с мороза, с инеем на мохнатых ресницах и выбившейся из-под меховой шапочки прядке огненно-рыжих волос, была она чудо как хороша. Любуясь ею, Пашкевич даже о своем недомогании забыл. Женя бросилась ему на шею, чуть не сбив с ног, и закружила по комнате. От нее вкусно пахло снегом и духами «Черная магия», а радостное возбуждение казалось таким искренним, что у Пашкевича потеплело на душе.
— Хватит, достаточно, — добродушно проворчал он, отвечая на быстрые обжигающие поцелуи. — Ты сегодня красивая.
— Я всегда красивая, папуля, — засмеялась Женя, и на румяных щеках ее появились нежные ямочки. — За это ты меня и любишь.
— Ты опоздала на двадцать минут. Где тебя носило?
— Я же говорила — на консультации. Папочка, у меня потрясная новость. Сядь в кресло, а то упадешь, а мне не хочется, чтобы ты разбился. Особенно сейчас.
— Ну, ну... — он сел в свое кресло. — Выкладывай. Новые сапоги приглядела?
— Какие сапоги, о чем ты? Папуля, не пройдет и полгода, как у тебя появится сын. Мальчик. Уже в середине мая. Маленький Андрюшка Пашкевич. Ну как, здорово?
Что-то случилось с ним — он и сам не мог понять, что. Он засмеялся. Нет, захохотал. Во все горло, как не смеялся, наверное, уже тысячу лет. Он корчился в кресле от хохота, пока на глазах не выступили слезы. Вот это цирк! Вчера Некрашевич, сегодня — эта идиотка. Да они что, сговорились, что ли? Обалдеть можно!
Женя обиженно надулась. Она ожидала чего угодно — бурного восторга или грубой ругани, но только не смеха. Злого, издевательского. Резко повернувшись, она пошла к двери. Пашкевич догнал, схватил за руку.
— Ты куда? Постой, не валяй дурака. Сядь. Вот так. Ты же предохранялась.
— Пока не поняла, как ты мне дорог. И как одинок. И как мечтаешь о сыне.
— Откуда ты это взяла?
— Взяла... Я знаю, у тебя есть дочь от первой жены, но вы давно расплевались, так что ее как будто и нету. А твоя коза драная... Она никогда ничего не принесет тебе, кроме рогов. Не обижайся, это правда. А все мужчины мечтают о сыне. Мой папаша мать из больницы забирать не хотел, когда ему сказали, что у него девочка. Поэтому я так долго ничего тебе не говорила. Хотела узнать, кто у нас родится. А это определяют на двенадцатой неделе. Вот так, Андрей свет Иванович. Сегодня пришли результаты исследования. С сыночком тебя! Ну, а если тебе это смешно, я уйду.
— Никуда ты не уйдешь. — Пашкевич придержал ее за плечо. — Ты уверена, что ребенок от меня?
— Я ведь не дура, папуля. Это ты считаешь меня дурой, красивой телкой, а я совсем не дура, честно. Теперь ничего не стоит проверить, твой это ребенок или нет, достаточно одной капельки крови. Не твой — ну и вышвырнешь нас обоих из своей жизни. Но он — твой, Андрюшенька. Твоя кровинка, твоя крохотуля. Захочешь ты его признать или нет — дело твое, как-нибудь проживем. Но учти, аборт я уже не сделаю, поздно. Да и в любом случае не сделала бы. Я тебя люблю и его — погладила себя по животу — люблю; в конце концов это будет память о тебе, о нашей любви.
— Постой, не говори чепухи. Тебе же не завтра рожать, что-нибудь придумаем.
— Жестокий ты человек. — Женя прикусила губу. — Хоть бы обнял, поцеловал, спасибо сказал... Я к тебе из института как на крыльях летела, думала, ты от радости с ума сойдешь, а ты — «что-нибудь придумаем...»
Пашкевич почувствовал себя неловко. В его голове все еще не укладывалось, что он станет отцом, все это казалось дурацкой шуткой, розыгрышем, но глядя в потемневшие Женины глаза, он понял, что это правда, и что-то шевельнулось в его душе, робкое, задавленное, еще вчера казавшееся невозможным, несбыточным, и он почувствовал, что задыхается.
— Не в этом дело, Женечка. Ты не поймешь, слишком долго объяснять. Я такой, какой есть, и уже другим не стану. Просто я не ожидал этого и немного растерялся. Но это действительно прекрасная новость. Правда, я не сойду от нее с ума, мне еще надо к ней привыкнуть, но награды она заслуживает. Вот что... Я завтра же прикажу Аксючицу переоформить квартиру на твое имя. Дам денег — тебе теперь нужно хорошо питаться и следить за собой. Ты же знаешь, достаточно поскользнуться, грохнуться — и всякое может быть... И давай договоримся: с сегодняшнего дня — ни одной сигареты, ни грамма спиртного. Малышу это вредно. Узнаю — прибью.
— Я уже давно не курю. И не пью. Ты даже не заметил...
— Очень хорошо. А сейчас поехали на дачу. Нужно это событие отметить. Тебе нельзя, но мне-то рюмочку можно. С утра маковой росинки во рту не было.
Пашкевич оделся, замкнул кабинет, кивнул в коридоре уборщице, которая возилась с пылесосом, и они вышли на улицу. Он глубоко вдохнул свежий морозный воздух и невольно схватил Женю за руку, чтобы не упасть.
— Что с тобой, папуля? — испугалась она.
— Ничего, все в порядке. — Он потер виски, обретая устойчивость, но улица все еще раскачивалась перед его глазами, с прохожими, фонарями вдоль тротуара и автомобилями. Наконец все стало на свои места.
— Ты очень много работаешь, Андрюша, так нельзя. Уж я позабочусь, чтобы ты так не надрывался.
Пашкевич улыбнулся — она уже готова о нем позаботиться. Вот сучья порода! Дай палец, откусит руку. Но одернуть ее почему-то не захотелось.
— Ты все сказала? Тогда поехали.
Нет, Женя сказала ему далеко не все, о главном умолчала. А главное заключалось в том, что врачи, исследовавшие ее, посоветовали Жене немедленно избавиться от этого ребенка. Они обнаружили, что у него что-то там неладное с хромосомами, что он родится с болезнью Дауна. Ей рассказали и даже показали маленький фильм о том, какая это страшная, неизлечимая болезнь. Этот фильм привел бы любую будущую мать в ужас; она сто раз подумала бы, стоит ли обрекать и его, и себя на такие муки. Женя не колебалась и секунды. Она тут же сообразила: больного сына Пашкевич никогда не бросит. Несчастный ублюдок куда быстрее, чем здоровый малыш, заставит его развестись с Ларисой и жениться на ней. Кто знает, от кого он унаследовал эти поломанные хромосомы, в ее роду не было ни паралитиков, ни слабоумных дебилов, может, от Андрея Ивановича эта ниточка тянется? А чувство вины — штука страшная. За больным ребенком найдется кому ухаживать, а потом его можно определить в какой-нибудь санаторий, где за хорошие деньги за такими детьми присматривают пожизненно. Во всяком случае он не помешает ей жить в свое удовольствие. Нужно только притворяться, а притворяться она умеет.
Нет, не так глупа была Женя-Женечка, как это Пашкевичу казалось.
Глава 20
Женя рассказывала что-то веселое, то и дело взрываясь заливистым смехом; она вообще была хохотушка, и Пашкевичу это нравилось; но теперь он ее не слышал — внимательно следил за дорогой. «Господи помилуй, — думал он, — неужели у меня и вправду будет сын? Мне сорок восемь, через двадцать лет я еще буду вполне нормальным мужиком. А мальчишка станет взрослым, самостоятельным человеком. Похожим на меня не только лицом или там глазами, но и характером, волей, трудолюбием. Я дам ему блестящее образование, научу всему, что знаю и умею сам, и он продолжит мое дело. Что ждет «Афродиту» после моей смерти? Крах, распродажа. Мне ведь даже оставить то, что я нажил, некому. Ларисе, чтобы она промотала со своим хахалем? Когда-то я расшвыривал деньги, чтобы потешить гордыню, что было, то было, но на себя я всегда тратил копейки. Меня никогда не привлекали роскошные отели и рестораны, Багамские или еще какие-то там острова; пять раз побывав в Америке, я ни разу не съездил во Флориду или в Лас-Вегас, не заглянул ни в один музей. Я ездил туда не отдыхать и развлекаться — работать, а отдыхал на Нарочи или в Озерище — с удочкой и спиннингом, с кошелкой для грибов, с банькой и крынкой парного молока. Моя жизнь, моя работа давно потеряли смысл, я этого не осознавал, но чувствовал — шкурой, подсознанием. Именно потому, что остался один. На тот свет с собой ничего не унесешь, как пришел в жизнь голеньким, так и уйдешь, разве что шикарный гроб купят и шикарные поминки закатят, но что тебе до этого?! Вместе со мной ушел бы весь мой мир — все, что я любил, создавал, пестовал, из-за чего рвал жилы — свои и чужие. А так он останется. И продлится в моем сыне. И неважно, кто будет его матерью — Лариса или эта кукла. Женя, похоже, и впрямь не так глупа, как кажется. Если я решу на ней жениться, всем придется с этим смириться, как смирились с женитьбой Некрашевича».
Дача и подъезд к ней были ярко освещены — сторож Михалыч ждал хозяина.
Жадно хватая пересохшими, потрескавшимися от внутреннего жара губами сладкий морозный воздух, Пашкевич остановился на высоком крыльце. Вдоль дорожки громоздились высокие сугробы, в безжизненном свете фонарей снег казался не белым, а синеватым, черные тени от берез, сосен и елей вычерчивали на нем сложные геометрические узоры. Небо было чистым и звездным, среди звезд медленно плыла утлая лодочка молодого месяца. Слабый ветерок осыпал с елей снег, обледеневшие ветки берез тихонько позванивали. Похоже, к утру мороз усилится.
Пашкевич запрокинул голову, нашел на привычном месте ковш Большой Медведицы, в который цедился слабый лунный свет, и долго вглядывался в мерцающие звезды, ощущая странную слабость во всем теле. Не хотелось ни бани с ее духмяным паром, ни Жени с ее юными прелестями, ни пить, ни есть. Стоять, задрав голову, погружаясь, как в обморочный сон, в тишину, смотреть на мерцающие в темно-фиолетовом небе звезды и ни о чем не думать. Какая-то жилка напряженно дрожала в нем, словно озноб, но это не было ознобом, наоборот, ему было жарко, душно, хотя он так и не застегнул пальто и не надел шапку.
Наконец Пашкевич прошел в баню. В комнате отдыха горел камин, на столе тихонько сипел электрический самовар, стояли тарелки с тонко нарезанной розоватой семгой, ветчиной и копченой колбасой, свежими помидорами и огурцами. Среди бутылок с чешским пивом серебрилась горка воблы.
— Может, сначала перекусим? — предложила Женя. — Хоть чуть-чуть. Я страсть какая прожорливая стала в последнее время.
— Давай, — согласился Пашкевич, хотя при виде расставленной на столе еды его снова замутило. — Только помни уговор: не пить ничего, кроме чая.
— А пиво можно? — жалобно спросила Женя.
— Забудь, — жестко ответил он.— Открой колу или минеральную.
Он плеснул себе в бокал коньяка, налил Жене шипящей кока-колы.
— Будь здорова! Теперь это самое главное. Будешь здорова ты, будет здоров и малыш.
Женя с жадностью набросилась на еду. А Пашкевич взял свой бокал и сел в качалку перед камином, в котором угорались толстые поленья. Березовый жар обдал его. Он отпил из бокала глоток, почувствовал, как коньяк ожег пустой желудок, покалывающим теплом разлился по телу. До родов пять месяцев. За это время нужно будет принять решение. Может, самое важное в жизни. Ну, что ж, он никогда не боялся принимать решения. В сущности, это будет просто. Показать Ларисе пленку из сейфа. Она достаточно умна и горда, чтобы все понять.
Он скосил глаза на Женю, с аппетитом уплетавшую все подряд, и впервые подумал о ней как о возможной жене. А вообще-то ничего страшного. Юная, красивая, правда, немного вульгарная, но это пройдет. Он выдрессирует ее. Никакой светской жизни, никаких приемов, никаких хахалей... Ребенок, семья, безусловное подчинение. Каждому его слову, взгляду, жесту. То, чего он даже не пытался добиться от Ларисы: понимал — не выйдет, не тот характер. И все-таки мысль о том, что с Ларисой, вероятно, придется расстаться, что Женя, эта хитрая стерва, подловила-таки его на крючок, заставляла Пашкевича страдальчески морщиться, щурясь на огонь.
— А ты почему ничего не ешь? — Женя с куском холодной курицы забралась к нему на колени. — Тебе сегодня надо быть сильным. Знаешь, как я по тебе соскучилась! Ну-ка открой рот.
Она запихнула ему в рот кусок белого мяса. Пашкевич пожевал, с усилием проглотил. И тут у него из носа хлынула кровь.
Женя сдавленно вскрикнула и соскочила с его колен.
— Что с тобой, папуля?!
— Полотенце! — прохрипел он, запрокинув голову и зажимая нос окровавленными пальцами. — Быстрее!
Побледневшая от страха Женя принесла полотенце.
Кровь пошла в горло, Пашкевич чувствовал ее солоноватый привкус.
— Намочи в холодной воде, дура! Не стой, как истукан. Михалыча позови, Агафью. Пусть снега, льда...
Женя пулей вылетела в коридор. Набросив шубку на плечи, помчалась за сторожем. Пашкевич прижал мокрое полотенце к лицу.
Прибежали встревоженные Михалыч и Агафья, принесли в тазике куски льда. Агафья набила им круглый резиновый пузырь с широким горлом. Сняли с Пашкевича запачканные кровью пиджак и рубашку, осторожно уложили на топчан, укрыли до подбородка пушистым пледом. Агафья влажным полотенцем вытерла ему лицо и руки, приложила к переносице холодный пузырь.
Кровь тоненькими ручейками стекала с уголков рта. Женя забилась в кресло и плакала, жалобно всхлипывая. Агафья бросила ей чистое мокрое полотенце, она вытерлась, принялась оттирать пятна на платье. Платье было безнадежно испорчено. Женя вышла и все сбросила с себя, вернулась в банном халате. В ее больших синих глазах бился страх. А вдруг он откинет коньки, вот будет фокус! Придется просить, чтобы устроили преждевременные роды, без Пашкевича ей беременность и на фиг не нужна. Хоть бы успел квартиру на нее переписать! Давно просила, так ведь нет, жадоба несчастная... Пока за горло не взяла, все шуточками отделывался. «Завтра дам команду Аксючицу...» Господи, дай ему дожить хотя бы до завтра, иначе снова общежитие, да и то если повезет, если есть места, а иначе — частная комнатенка, пока не подкатится еще какой-нибудь старый боров. Сколько кровищи натекло — ужас! А если бы все это случилось попозже, в постели?..
Пашкевич видел Женю краем глаза и отчетливо понимал, о чем она думает — все отражалось на ее испуганном, опухшем от слез лице. А ты чего ждал, угрюмо усмехнулся он. Конечно, она прежде всего думает о себе, боится за себя. Аборт уже делать поздно, веселенькая перспектива — остаться с байстрюком на руках без копейки. Не дай Бог, со мной что-то случится прямо сейчас, в эту ночь, Аксючиц ее завтра же вышвырнет из квартиры. Да нет, глупости, ничего со мной не случится. Просто лопнул какой-то сосудик от перенапряжения — слишком много работаю. Но это — хороший урок. Надо завтра же связаться с Тарлецким и сделать необходимые распоряжения. Плевать на Женечку, но она носит моего ребенка. А я не могу допустить, чтобы мой сын рос нищим и заброшенным. Если что — Тарлецкий станет его опекуном. Бред, конечно, но все нужно предусмотреть. И все-таки откуда столько крови? Бывало, в детстве расквасишь нос, через минуту-другую все проходит. Что это — первый звоночек? Сорок восемь... Как говорят врачи, опасный возраст.
От холода лицо словно одеревенело, больно было пошевелить губами, но кровь вроде остановилась. Пашкевич осторожно повернул голову, сплюнул сгустки.
— Слава Богу, унялась, — подтвердила и Агафья, приподняв его голову. Вылила из пузыря воду, добавила льда. — Подержите еще чуток на всякий случай. Париться вам сегодня — ни-ни. Полежите часок, а потом мы вас в спальню перенесем.
— Мне и здесь хорошо, — ответил он. — Отведите Женю в спальню, ей отдохнуть надо. А мне принесите еще одно одеяло, что-то меня познабливает.
— Никуда я не пойду! — вскинулась Женя. — Я буду с тобой и сама все сделаю.
Она принесла из спальни шерстяное одеяло, набросила его поверх пледа и заботливо подоткнула края.
— Тогда мы пойдем. Но в случае чего, — повернулась к Жене, — зови нас.
— Спасибо, — сказал Пашкевич. — Не беспокойтесь, все нормально. Отлежусь, к утру буду как огурчик.
Глава 21
После работы Григорий поехал проведать Шевчука. Днем он рассказал ему по телефону о разносе, который устроил редакции Пашкевич, но разговор был коротким; за соседним столом, делая вид, что поглощена работой, Екатерина Прокопьевна Веремейчик внимательно прислушивалась к каждому его слову. Григорий знал, что уже завтра об этом разговоре будет доложено наверх.
Открыл ему Алеша, рыжий и долговязый, как отец. Григорию нравился не по годам серьезный и любознательный паренек. Он знал, как переживает Шевчук за Веронику, радовался, что хоть с сыном у друга все в порядке, и немножко завидовал: родив Аленку, Татьяна больше и думать о детях не хотела. Аленка уже училась на четвертом курсе института иностранных языков; скандалы, которые пьяная жена закатывала ему, не стесняясь дочери, сделали ее раздражительной и грубой; Григорий был уверен, что в душе она презирает их обоих. Он любил свою дочь, это была одна из немногих ниточек, привязывавших его к Татьяне, и страдал, видя как Аленка все больше отдаляется от него.
Шевчук не выглядел больным. Он сидел за столом и читал оригинал-макет книги Троцкого о Сталине — в прошлом году они затеяли серию «Тираны», уже выпустили книги о Гитлере, Муссолини, Ленине, Мао Дзэдуне, Пол Поте, все они пользовались большой популярностью.
Григорий подробно рассказал о своей командировке в Москву, об утреннем разговоре с Пашкевичем.
— Давно я себя так мерзко не чувствовал, как в эту поездку. Никто не хочет разговаривать, смотрят, как на вора. Пираты, хапуги... Мы же его предупреждали: время меняется, надо что-то делать. В ответ одно: давай, давай! А теперь мы с тобой оказались козлами отпущения.
— А ты думал, что он признается в своей вине? Как бы не так! — Шевчук побарабанил пальцами по столу. — И когда же заклание?
— Через две недели. Он хочет собрать совет учредителей.
— Поближе к новому году. Любит устраивать людям подарки.
— Любит. Он... Он предложил мне продать тебя, Володя. Открытым текстом.
— Ничего удивительного, Андрей всегда действовал напролом. И сколько же по нынешнему курсу стоят тридцать сребренников?
— Тысяч пять с хвостиком, — пожал плечами Григорий. — Прогрессивка за ноябрь и дивиденды за четвертый квартал и по итогам года.
— Прилично... — задумчиво произнес Шевчук. — Ну, что ж, Гриша, раз он задумал меня выгнать — выгонит, большинство ему обеспечено. С тобой или без тебя. Ты нужен лишь для того, чтобы больнее унизить меня. Вот, мол, даже лучший друг тебя продал. Ну что ж, пойдем ему навстречу. Вали на меня все: Уокер, авторские права, бестселлеры... Но не сомневайся: следующий на вылет — ты. Для него это стратегическая линия — избавиться от учредителей. От тех, кто слишком хорошо знает его и его делишки и к тому же осмеливается иметь собственное мнение. Недавно мне позвонил Борис Ситников — он заставил его подать заявление. Бориса, который порвал сердце на этой проклятой работе, который, может, сделал для «Афродиты» больше, чем мы все вместе. Ничего святого — вот как это называется. Кстати, Андрей в курсе, что мы заказали переводы еще нескольких романов Энни Уокер? Люди ведь не виноваты, что его домработница...
— Я всех обзвонил и дал отбой. А что я следующий на вылет — не сомневаюсь. — Григорий снял очки, без них большие близорукие глаза его казались нагими и беззащитными. — Володя, я не Аника-воин. Я маленький человек. Приспособленец и трус. Да, да, не спорь, жалкий приспособленец и трус. Я всю жизнь приспосабливался к этому подлому строю, который не считал меня за человека только потому, что я еврей. Говядина второго сорта... Но я никогда не предавал своих друзей. Так что через две недели мы уйдем из «Афродиты» вместе. Да, да, вместе, не спорь. Не пропадем, сейчас каждый день открываются новые газеты, журналы, издательства. Где-нибудь да приткнемся. Правда, таких заработков уже не будет, но, как сказал классик, не в деньгах счастье.
Григорий замолчал, тяжело осунувшись в кресле. Наконец-то он почувствовал, как свалился с его души камень, и душа начала потихоньку расправляться, оживать. Он заложил руки за спину, чтобы Шевчук не увидел, как вздрагивают пальцы — давно обдуманное решение далось Григорию нелегко. Он понимал, что Татьяну оно приведет в бешенство, она уже привыкла к большим деньгам, даже их ей постоянно не хватало, что уж говорить о скромном окладе литсотрудника. Да и то, если удастся устроиться. Ему уже за пятьдесят, не самый подходящий возраст, чтобы искать новую работу. Всюду требуются молодые, энергичные, а он за пять лет в «Афродите» так вымотался, словно провел их в каменоломнях или на лесоповале. Семья, конечно, развалится, а впрочем, что это за семья?!. Больной брат — его семья, а вовсе не жена и не дочь.
Шевчук вышел и вскоре вернулся с бутылкой водки и тарелкой крупно нарезанной колбасы. Сдвинул со стола бумаги, расстелил газету, как когда-то в общежитии, поставил хлеб, банку шпротов, остывшие котлеты.
— Извини, Рита совсем плоха, не будем ее тревожить, пусть лежит. Она бы убила меня за такой прием, но мы как-нибудь обойдемся без китайских церемоний, правда?
— Я хочу зайти к ней, Володя.
— Конечно, зайдешь, поболтаешь, она будет рада. И не косись на бутылку, я ведь знаю, какой ты выпивоха. Но рюмку осилишь, ничего с тобой не случится. А мне просто необходимо выпить.
— Наливай, — согласился Григорий. — А знаешь, мне тоже хочется надраться. Никогда не хотелось, а сейчас хочется.
Они молча чокнулись, выпили, пожевали. Шевчук закурил.
— Я разочарую тебя, дружище, — сказал он, пуская к потолку сизые кольца дыма. — Я понимаю, как ты упиваешься своим благородством, но все это ни к чему. Во-первых, эти две недели... до совета учредителей... их еще надо прожить. Жизнь — штука странная, всякое может случиться. А во-вторых, если уж придется, уйду я один, ты пока останешься.
— Я тебя не понимаю, Володя. — У Григория снова запотели очки, он снял их и потряс головой; вид у него был растерянный и обиженный. — Что за игру ты затеял? Или ты на самом деле считаешь меня подонком? Тогда нам не о чем говорить.
— Сиди! — резко бросил Шевчук, заметив, что он встает. — Я знаю, что говорю и что делаю... Если он и впрямь выгонит меня, я создам собственное издательство, чего бы мне это не стоило. Даже если придется заложить квартиру и дачу. Вот тогда ты и уйдешь. Мы соберем свою команду и утрем ему нос. Но до этого... Какой смысл в том, что без дела будешь болтаться и ты? Понимаешь, мне очень важно, чтобы он не подписал этот идиотский приказ, не обобрал всех под праздник. Пусть отыграется на мне, но зато не пострадают люди. И ты в том числе. А он так и сделает, если поймет, что ты сломался. На моей совести и без того много гадостей, не хочу, чтобы говорили, что из-за меня еще раз пострадала вся редакция. Потерпи ради меня.
Григорий налил себе водки, выпил и закашлялся.
— Фу, какая гадость! Значит, вот какую роль ты уготовил мне? Громоотвода?
— Называй как хочешь. Громоотвод — это не так и плохо, он человеческие жизни спасает. А вообще-то Андрей с нами не церемонится, не понимаю, почему мы...
— Потому что мы — другие.
— Возможно. Но знаешь, когда началась эта история с коттеджами, я почувствовал себя такой же сволочью, как и он. Продажной и подлой, готовой на все ради жирного куска.
Прикончив бутылку, они пошли к Рите. В спальне было темно, сквозь стеклянную дверь не просвечивал ночник, который она обычно не выключала.
— Спит, — с облегчением сказал Шевчук, довольный, что можно оттянуть неприятный разговор. — Не будем ее тревожить, она очень тяжело засыпает.
Где-то после одиннадцати, когда была допита вторая бутылка, Григорий позвонил Татьяне, сказал заплетающимся языком, что заночует у Шевчуков, бросил трубку, чтобы не выслушивать ее причитаний, и вскоре, кое-как раздевшись, уснул на тахте.
Глава 22.
К тому времени, когда Шевчук и Злотник подошли к спальне, и, потоптавшись возле закрытой двери, вернулись назад, Рита уже была там, где нет ни горя, ни печали. Нет, она еще не умерла, она еще жила, но рубеж, отделявший ее от небытия, был тоненьким и зыбким, как первый октябрьский ледок на закраинах озера. Жизнь вытекала из нее медленно, по каплям, как вытекает вода из неисправного крана, и никто на свете не знал, когда упадет, оборвется последняя капелька.
Слова Шевчука ударили ее в сердце с такой страшной силой, что она едва добрела до спальни. Отбросив костыль, рухнула на постель и беззвучно зарыдала, уткнувшись лицом в подушку и захлебываясь от слез. Все, что так долго копилось в ее истерзанной душе, прорвалось наружу с этими слезами, но облегчения они не принесли. Рита понимала, что слова эти вызваны отчаянием; конечно же, Володя горько сожалеет, что не сдержался, но он не смел, не должен был этого говорить. Ни при каких обстоятельствах. Слишком уж это жестоко, не по-человечески. И в то же время она ощущала, не могла не ощущать, что вырвались они не случайно, что в них заключена страшная правда, которая медленно, как злокачественная опухоль, вызревала в нем все два года ее болезни. За эти два года она стала противна и ненавистна сама себе, стоило ли удивляться его прорвавшейся ненависти?!
В голове уже не шумело и не попискивало, в голове гремели церковные колокола, и их протяжный глухой звон сводил с ума. Рита понимала: они предвещают приближение второго удара, которого больше всего опасались врачи. Вот так же мучительно у нее болел затылок и гремело в голове перед первым. Второй удар мог убить ее быстро и безжалостно, а мог превратить в живой труп, в мумию, полностью отнять речь и навсегда приковать к постели. Навсегда — на сколько? На месяц, на год, на пять лет? Рита знала: при хорошем сердце — возможно, и больше, кое у кого это затягивается на целую вечность, а у нее было хорошее сердце. И если Володя уже сейчас ждет ее смерти, что же будет, когда она начнет ходить под себя, заживо разлагаться, гнить в своей постели, беспомощная, как грудной младенец?.. Когда сама станет в душе молить Бога о смерти, как об избавлении, а смерть, словно в насмешку, будет забирать молодых и здоровых, тщательно обходя их дом?
В ней уже давно пропала уверенность в себе, в своих силах, все стало безразличным и ненужным. Заставляла жить, цепляться за жизнь только надежда, что однажды Володя помирится с Никой. Сегодня эта надежда умерла, а с нею умерло все, ради чего она мучилась и страдала.
Вплоть до нелепой беременности Ники, с которой начались все их неприятности, Рита считала себя счастливой. Хороший муж, хорошие дети, хорошая работа... Постепенно в семью пришел достаток, особенно когда Шевчук стал работать в «Афродите».Что еще нужно? Ника задала им жару, Ника... Как и Володя, Рита больше всего переживала за нее — не свихнулась бы, не пошла по рукам... Господи, десятки ее подружек, прекрасных девочек из хороших семей стали за эти годы расхожим товаром! Не свихнулась... Как и многие, Рита не понимала, каким образом Нике удалось женить на себе Некрашевича, но когда это свершилось, и особенно когда Ника сказала, что ждет ребенка, — а она все годы боялась, будут ли у Ники после аборта дети, — поверила: все у нее будет в порядке. Она успокоилась, а Володя — нет. Сколько же зла скопилось в его сердце, как он будет с этим злом жить?!
В голове, разрывая ее, кроша кости черепа, звонили колокола. Рита подумала о будущем внуке или внучке. Как ей хотелось дождаться, увидеть маленького! Конечно, бабушка она никакая, ложку в руках не удержит, кто бы это доверил ей младенца, но прикоснуться к нему губами, заглянуть в пуговки-глазки — какое счастье!