Записки о приключениях Дэвида Бальфура в 1751 году, о том, как он был похищен и потерпел кораблекрушение; о его страданиях на необитаемом острове и странствиях в горах Шотландии; о том, как он познакомился с Аланом Бреком Стюартом и другими известными якобитами-горцами, и обо всем, что он претерпел от своего дяди Эбинизера Бальфура, присвоившего себе поместье Шос,— записки, составленные им самим и ныне изданные Робертом Льюисом Стивенсоном.
Дорогой Чарлз Бакстер!
Если тебе когда-нибудь доведется прочесть эту книгу, то, по-видимому, у тебя возникнет столько вопросов, что я едва ли смогу удовлетворить твое любопытство. Так, наверное, ты будешь недоумевать, почему вдруг убийство в Аппине ни с того ни с сего перекочевало в 1751 год, почему вдруг Торрэнские скалы переместились так близко к Эррейду, а в материалах суда нет ни единого слова о Дэвиде Бальфуре. Я, право, не в силах ответить, почему так вышло. Но если ты вдруг усомнишься в виновности или ж, напротив, невиновности Алана, то тут, как мне кажется, я смогу постоять за свое повествование. Тебе нетрудно будет удостовериться, если ты побываешь в Аппине, что народное предание и поныне весьма благосклонно к Алану Бреку. Расскажут тебе и о потомках убийцы; однако, сколько бы ты ни допытывался, ты не услышишь его имени, ибо горцам дороги тайны и они умеют хранить их. Я мог бы пуститься в бесконечные разъяснения, соглашаясь или не соглашаясь со всевозможными замечаниями, но честнее будет признаться сразу, что я отнюдь не стремился в этом романе к исторической достоверности. Предназначен он вовсе не для того, чтобы пополнить собрание томов в библиотеке ученого, а для юных читателей, для чтения зимними вечерами, когда занятия в классах уже окончены и близится пора сна. В новом своем воплощении честный и верный Алан — скандально известный бретёр того времени — изображен у меня с единственным дерзким намерением, а именно: отвлечь какого-нибудь юного джентльмена от чтения Овидия и перенести его хоть на миг в Горную Шотландию минувшего века с тем, чтобы засыпал он с приятными, сладкими грезами.
Что до тебя, дорогой Чарлз, то я не смею даже надеяться увлечь тебя этой книгой. Но быть может, она понравится твоему сыну, когда тот подрастет. Быть может, его хотя бы обрадует имя отца на титуле, а пока я с удовольствием ставлю имя твое в посвящении к роману в память о многих счастливых и немногих печальных днях нашей юности, с одинаковой теплотой хранимых в сердце. Если я, отдаленный временем и пространством от этой светлой поры, с удивлением вспоминаю наши с тобой приключения, как же странно, как удивительно вспоминать их тебе, — тебе, который ходит по тем же памятным улицам, который в любой день может переступить порог старой читальной залы, где нас теперь начинают ставить рядом со Скоттом, Робертом Эмметом, бесславным, но столь любезным сердцу Макбином,— тебе, который может посетить тот уголок, где собиралось и пило пиво наше шумное общество, восседая на тех же местах, на которых некогда сиживал Бернс со своими друзьями. Я представляю себе сейчас, как ты идешь по этим местам, созерцая при свете белого дня то, что твоему другу предстает лишь ночью, в грезах и сновидениях. О, как посреди текущих дел и забот отзывается, верно, в твоей душе былое! Пусть же как можно чаще отзывается в ней память о твоем друге.
Р. Л. С.
Скерривор,
Борнмут
Рассказ о своих приключениях я начну с того самого утра в начале июня 1751 года, когда в последний раз я перешагнул порог отчего дома. Солнце уже осветило вершины холмов, и к тому времени, как дошел я до дома священника, в кустах сирени в саду распевали дрозды, туман, застилавший долину, начинал расходиться и таять.
Эссендинский священник, мистер Кэмпбелл, поджидал меня у садовой калитки. Он спросил первым делом, не хочу ли я подкрепиться, и, услыхав, что я уж позавтракал, с чувством, обеими руками пожал мою руку и, завладев ею, пошел, увлекая меня за собой.
— Ну, Дэви,— сказал он,— пойдем провожу тебя до брода, выведу на дорогу.
Какое-то время мы шли рядом, не говоря ни слова.
— Жаль, верно, тебе покидать Эссендин? — прервал молчание мистер Кэмпбелл.
— Трудно сказать, сэр,— отвечал я.— Если б я знал, куда я иду и что ожидает меня впереди! Эссендин, конечно, это прекрасно. Здесь прошли лучшие мои дни, но ведь, кроме Эссендина, я нигде не был. Родители мои умерли, и души их равно далеко что отсюда, что от Венгерского королевства. Сказать по правде, я уходил бы отсюда с большей охотой, если бы мог надеяться, что достигну некоторого положения в свете.
— Ну что ж, коли так, Дэви, я скажу, что тебя ожидает, приоткрою завесу твоего будущего, насколько, конечно, в моей власти предрекать будущее. Когда умерла твоя матушка, твой отец (о, это был достойный христианин!) загоревал и, предчувствуя, что близок и его черед, передал на хранение мне письмо, в котором, по его словам, заключается твое наследство. «Когда я умру и мое имущество распродадут (как ты знаешь, воля покойного была исполнена), передайте,— говорит,— это письмо сыну и отправьте его в поместье Шос, что в крамондском приходе. Там я родился и хотел бы, чтоб сын возвратился в родные края. Юноша он благоразумный, ноги у него скорые, я уверен, что он доберется благополучно и придется там ко двору».
— В Шос? — воскликнул я в удивлении.— Но помилуйте, мой отец был беден. При чем тут он и поместье Шос?
— Э, кто знает, кто знает, Дэви,— сказал мистер Кэмпбелл.— Видишь ли, у владельцев поместья та же фамилия, что и у тебя. Бальфуры из Шоса принадлежат к старинному, доброму, почтенному роду, который в последние годы, как видно, угас. К тому же, заметь, твой отец был хорошо образован, как, впрочем, и подобало человеку его положения. Каким он был школьным наставником! Таких теперь уж не сыщешь. Его манеры и речь изобличали в нем благородное происхождение, и он нисколько не походил на обыкновенного деревенского учителя. Ты помнишь, он часто бывал у нас в доме, и я да и родственники мои — Кэмпбеллы из Килреннета, из Дансвайра, из Минча — находили чрезвычайное удовольствие в беседах с ним. А в довершение сказанного вручаю тебе завещательное письмо твоего батюшки. Царство ему небесное!
С этими словами он дал мне письмо, на котором рукою отца было начертано следующее: «Эбинизеру Бальфуру, эсквайру[1], в собственные руки. Податель сего — мой сын, Дэвид Бальфур». При мысли о блестящей будущности, ожидавшей меня, семнадцатилетнего юношу, сына бедного деревенского учителя из Этрикского леса, я почувствовал, как трепетно забилось во мне сердце.
— Мистер Кэмпбелл,— пробормотал я,— если бы вы были на моем месте, вы бы пошли туда?
— Ну конечно, пошел бы,— воскликнул священник,— и притом не медля. Да с твоими ногами я бы уже на вторые сутки был в Краманде. Это неподалеку от Эдинбурга. В худшем случае, если твои именитые родственники (а я все же склонен думать, что Бальфуры из Шоса тебе родня), если они вдруг выставят тебя за порог, что же... два дня пути, и ты опять здесь. Помни, в моем доме тебе всегда рады. Впрочем, надо полагать, тебя хорошо примут, и со временем, как знать, ты добьешься и богатства и почестей, что и прочил тебе покойный твой батюшка. А сейчас, сын мой, дабы облегчить наше расставание, почитаю долгом предостеречь тебя от опасных соблазнов, коих так много на этом свете.
С этими словами он посмотрел вокруг, где бы присесть, и, заметив придорожный валун у березы, сел с нахмуренным видом, вытянув губы, и накрыл носовым платком сдвинутую набекрень треуголку, потому что солнце, зависнув меж двух холмов, светило теперь нам прямо в лицо. Затем, подняв кверху указательный палец, мистер Кэмпбелл стал с важностью говорить о том, сколь опасны всевозможные ереси, к которым, впрочем, я и не думал склоняться, и о том, что лучшее средство от искушения — это молитва и чтение Библии. Далее он расписал в ярких красках богатый, большой дом, в который мне предстояло явиться, и посоветовал, как вести себя с его обитателями.
— Будь уступчив в делах несущественных,— говорил он.— Помни, что хотя в твоих жилах и течет благородная кровь, но воспитан ты все же в глуши, в деревне. Так смотри же, не осрами нас. Дом большой, разные в нем люди, много всякой прислуги, домочадцев. Будь осмотрителен, сметлив и любезен, не болтай лишнего. Что же касается до помещика, то помни: он лэрд[2], и этим все сказано. Как говорится, у кого заслуги, тому и почет. Исполнять указания лэрда — одно удовольствие, а для юноши так только во благо и в поучение.
— Быть может, вы правы, сэр,— отвечал я.— Как бы то ни было, обещаю следовать вашему совету.
— Вот и прекрасно! — воскликнул священник.— А теперь займемся делами не столь существенными, вернее, позволю себе каламбур, не столько существенными, сколько вещественными. Вот здесь у меня четыре вещицы,— с этими словами он запустил руку в карман своего плаща и не без некоторого усилия извлек из него небольшой пакет.— Одна из них принадлежит тебе по праву наследования. Это деньги за книги и прочие вещи твоего покойного батюшки. Я купил их, как я уж тебе говорил, с тем чтобы с выгодой перепродать новому школьному учителю. Затем подарки от меня и от миссис Кэмпбелл. Хочу надеяться, они придутся тебе по душе. Первый, круглый, вероятно, тебя особенно обрадует. Но, сын мой, помни: это что капля в море. На первых порах он, конечно, тебе поможет, но смотришь, и нет его — растаял, как утренний туман. Второй же, четырехугольный, исписанный буквами, сослужит тебе добрую службу до конца дней твоих, как служит посох страннику или подушка — больному. Ну, а последний, кубической формы, будет хранить тебя до конца на пути истинном. Хочу надеяться, что так оно и будет.
Произнеся эту речь, он встал, снял шляпу и, с видом необыкновенно взволнованным, помолился за юношу, отправляющегося на поиски своего счастья, потом вдруг обнял меня, порывисто отстранил и поглядел мне в глаза с выражением глубокой печали. Затем, быстро повернувшись на каблуках, он обронил в слезах последнее «прощай, Дэви!» и скорой, пружинистой походкой зашагал восвояси. Иной, быть может, и посмеялся бы над этим; мне же, однако, было тогда не до смеха. Я все смотрел ему вслед, пока он не скрылся из виду; он так ни разу и не обернулся. Я подумал, как же, верно, он опечален, расставшись со мной, и мне стало стыдно — ведь в глубине души я очень был рад сменить деревенскую глушь на поместье, где царит оживление, где живут богатые и знатные мои однофамильцы, с которыми я состою в родстве.
«Дэви, Дэви,— укорял я себя,— откуда такая черная неблагодарность? Неужели при одном лишь упоминании знатных родственников ты готов забыть своих старых друзей и все то доброе, что они для тебя сделали?»
Я сел на валун, на котором только что сидел мой добрый учитель, и развернул пакет с подарками. Что мистер Кэмпбелл назвал кубическим, оказалось, как я и думал, карманною Библией. Вслед за ней я достал из пакета шиллинг, так называемую круглую вещь, а затем и третий подарок, долженствовавший хранить меня от недугов,— пожелтелый лист плотной бумаги, на котором красными чернилами было старательно выведено:
Ландышевая вода
Настоять цветы ландыша на сухом вине и принимать по ложке, а то и две в день, смотря по надобности. Возвращает дар речи при параличе языка, помогает при сердцебиении, споспешествует укреплению памяти. Цветы же ландыша положить в банку, плотно умять и опустить в муравейник. По прошествии месяца банку извлечь и собрать в пузырек влагу, выделенную цветами. Исцеляет всякие недуги. Принимать надлежит лицам любого возраста, мужского, равно как и женского пола.
А ниже рукою священника было приписано:
При растяжении суставов втирать, а при коликах принимать по столовой ложке ежечасно.
Все это не могло не вызвать у меня улыбки и даже смеха, но смех, не успев зазвенеть, тотчас же оборвался: пора было отправляться в дорогу. Надев свой узел на конец палки и вскинув ее на плечо, я перешел вброд речку, поднялся на гору и, выйдя на большую дорогу, петлявшую в зарослях вереска, бросил прощальный взгляд на эссендинскую церковь и старое кладбище, поросшее рябинами, где покоились вечным сном бедные мои родители.
На другой день, около полудня, с вершины большого холма я увидел обширную долину, тянувшуюся под уклон до самого моря. Долину пересекала гряда холмов; на них раскинулся Эдинбург, дымивший трубами, словно огромная калильная печь. На башне замка развевался флаг; в заливе стояли на якоре суда, а некоторые корабли шли в гавань., Мне было видно сверху отчетливо, хотя до залива было еще далеко. При виде этой величественной картины, столь непривычной для деревенского жителя, мной овладело волнение.
Я начал спускаться с холма и вскоре набрел на пастушью хижину. На вопрос мой, далеко ли до Крамонда, пастух махнул рукой, показывая влево, и я пошел дальше. Выспрашивая дорогу, я миновал Колинтон, расположенный к западу от столицы, и вышел на тракт, ведущий в Глазго. Тут, к великому моему удивлению и восторгу, я увидел солдат на марше под начальством старого генерала с багровым лицом, гарцевавшего на сером скакуне впереди колонны. За генералом следовали флейтисты, а замыкала движение рота гренадеров в высоких шапках наподобие папской тиары[3]. Бравурная музыка, блестящие красные мундиры подействовали на мое воображение, наполнив сердце восторженностью.
Довольно скоро я очутился в пределах крамондского прихода и стал теперь расспрашивать встречных, как мне попасть в Шос. Однако при этом слове на лицах людей изображалось сильное удивление. Сперва я решил, что причиной тому моя простая, деревенская одежда, изрядно запылившаяся за сутки пути. Ничуть не бывало. Получив несколько уклончивых ответов, сопровождавшихся недоуменными взглядами, я заключил, что причина, должно быть, другая. Как видно, дело было в самом поместье.
Чтобы рассеять закравшиеся опасения, я решил спрашивать по-другому, и, когда со мной поравнялась телега, на которой, держа вожжи, стоял деревенский малый, я спросил, не слыхал ли он о поместье Шос. Малый придержал лошадь и вперил в меня удивленный взгляд, какой вперяли, впрочем, и все другие, к кому я обращался с подобным вопросом.
— Как не слыхать. А что тебе за нужда?
— А большое ли это поместье?
— Да не маленькое.
— Ну, а люди, много ли их там? — допытывался я.
— Люди? Да ты с ума сошел: какие ж там люди!
— Но постой, а мистер Эбинизер?
— Ну, разве этот... Если ты к лэрду, тогда другое дело. Только на что он тебе сдался?
— Мне сказали, что у него можно получить место.
— Место?! — воскликнул мой собеседник голосом таким пронзительным, что вздрогнула даже лошадь.— Вот что, приятель, ты мне кажешься малым порядочным. Это, конечно, не моего ума дело, но вот тебе мой совет: держись-ка ты подальше от Шоса.
Вскоре внимание мое привлек человек небольшого роста, в напудренном парике, показавшийся мне цирюльником, спешившим, верно, побрить какого-нибудь селянина. Зная, что от цирюльников можно многое разузнать, ибо все они большие охотники до сплетен, я спросил его между прочим, что за человек мистер Бальфур из Шоса.
— О господи! — изумился цирюльник.— Да разве это человек?! Так, тьфу! — и тотчас начал допытываться, что за дело у меня к мистеру Бальфуру. Но на сей раз я отвечал так уклончиво, так туманно, что хитрый цирюльник ничего от меня не добился.
Однако ж можете себе представить мое разочарование. Рушились все мои надежды. Чем туманнее звучали обвинения в адрес помещика, тем больше они настораживали, тем ярче рисовало их мое воображение. Что же это за дом, если при одном его имени люди вздрагивают и глядят на тебя с недоумением. И каков, должно быть, помещик, коли дурная молва о нем ходит по всей округе! Если б до Эссендина было недалеко, я тотчас повернул бы назад к мистеру Кэмпбеллу. Но было уже поздно. К тому же глупо было отказываться от своего намерения из-за одних только слухов. Самолюбие подстрекало меня идти вперед, и я шел, несмотря на обескураживающие замечания, положив во что бы то ни стало самому во всем убедиться. Правда, шагал я уже тише, на душе у меня были недобрые предчувствия.
День медленно клонился к закату, когда, поднимаясь в гору, я завидел впереди женщину, спускающуюся мне навстречу. Рослая, полная, с загорелым угрюмым лицом, она шла тяжело, как видно, издалека. Поравнявшись с нею, я спросил дорогу в поместье Шос. Женщина резко обернулась, вызвалась меня проводить и с холма указала на большое строение слева, угрюмо возвышавшееся в глубине долины. Местность вокруг была живописна: лесистые склоны холмов, по которым сбегали ручьи, тучные нивы... Урожаи, как видно, здесь собирали хорошие. И только дом показался мне очень странным: издалека — будто развалины, ни дороги к нему, ни дымка из трубы, ни сада вокруг; все точно вымерло. Сердце во мне так и упало.
— Неужели этот? — удивился я, поглядев на свою провожатую.
Злоба вспыхнула на ее лице.
— Этот, он самый. На крови вырос, от крови заглох, от крови же и сгинет. Вот смотри,— вскрикнула она,— я плюю на него. Прах его побери. А увидишь хозяина, так и передай: в тысячу двести пятнадцатый раз Дженнет Клаустон посылает ему проклятие. Будь он проклят — он, его дом, конюшня, гости его, жена и все его дьявольское отродье! Страшной, страшной будет его погибель!
Тут моя провожатая, проговорив это, будто черное заклинание, повернулась и вмиг исчезла, точно ее и не было. Я опешил, волосы мои стали дыбом. В те времена еще верили в колдовство и ведьм, и проклятия повергали людей в трепет. Тирада, произнесенная незнакомкой, прозвучала как последнее предостережение; еще было время одуматься, отказаться от честолюбивых помыслов, еще было время вернуться.
Я сел у обочины и стал смотреть на усадьбу. Чем долее я глядел, тем больше нравилось мне это место. Кусты боярышника, усыпанные белым цветом, на лугах мирно пасутся овцы, вот в небе с гомоном пролетела стая грачей. Да, природа здесь благодатна и земля щедра. И только дом, уродливый, мрачный, вызывал у меня неприятные чувства.
Между тем с полей начали возвращаться крестьяне. Сидя у обочины, погруженный в раздумье, я даже не поздоровался с ними, как того требовал деревенский обычай. Солнце зашло, и на блеклом небе обозначился сизый дымок, плывущий со стороны дома. Издали он казался не больше, чем пламя свечи, но, что ни говори, где дым, там и огонь, а значит, домашний очаг, ужин. Есть, стало быть, в доме живые люди. Мысли эти сильно меня ободрили, как не ободрила бы, пожалуй, даже целая бутыль ландышевой воды, которую так превозносил мистер Кэмпбелл.
В траве я разглядел тропинку, ведущую к дому, до того неприметную, что даже не верилось, что по ней ходят; однако ж другой я не видел,— верно, ее и не было. Тропа привела меня к обветшалой каменной арке с облупившимися колоннами и гербом. Рядом стояла сторожка привратника, только почему-то без крыши. Ни кованых железных ворот, ни садовой ограды, ни подъездной аллеи — ничего этого не было. Виднелась дощатая калитка, привязанная жгутом, которой, видно, никто не пользовался, а тропа, огибая колонны справа, уходила во двор.
Чем ближе подходил я к дому, тем мрачнее и безобразнее он мне казался. На вид это был и не дом вовсе, а только одно крыло незавершенной постройки. Средняя часть строения тоже была недостроена и наверху сквозила маршами лестницы. Всюду, куда ни глянь, зияли пустые глазницы окон; лишь кое-где были вставлены стекла. Слепые окна облюбовали летучие мыши. Они залетали в дом, как голуби на голубятню.
Между тем начало смеркаться. В трех нижних узких решетчатых окнах, расположенных довольно высоко, замелькал огонек.
Так вот какой дворец уготовила мне судьба! Ужели в нем, в этих стенах обрету я друзей, сбудутся мои надежды на блестящую будущность?! Даже в Эссен-Уотерсайде, в доме, где жил мой отец, и то не жалели огня, не тушили свеч по ночам, чтобы путник, сбившийся с дороги, мог отыскать приют для ночлега. Свет в нашем доме, бывало, виднелся за целую милю.
Осторожно я подошел к крыльцу. В доме гремели посудой, затем раздался сухой отрывистый кашель. Прошла минута, кашель затих, но никаких голосов я не расслышал, не было и собачьего лая.
Дверь, сколько я мог различить в сгустившихся сумерках, была дубовая, чрезвычайно массивная, обитая чуть не сплошь гвоздями. Собравшись с духом, я постучал. Никто не отозвался — в доме все замерло, одни летучие мыши откликнулись на мой стук и закружили над головой. Я постучал снова — опять тихо. Теперь, напрягая слух, погружаясь в безответную тишину дома, я уловил, как тикают часы за дверью, но все по-прежнему было глухо, как будто там, внутри, люди затаили дыхание.
Я стал раздумывать, уж не дать ли мне тягу, но тут меня взяла злость, и я изо всей силы, руками, ногами стал колотить в дверь, зычным голосом клича хозяина. Моя настойчивость увенчалась успехом. Сперва я услышал наверху кашель, а затем, отпрянув от двери и взглянув на окно, увидел в нем высокий ночной колпак и нацеленный на меня мушкетон.
— Он заряжен,— предупредил меня голос сверху.
— У меня письмо к мистеру Эбинизеру Бальфуру. Могу ли я его видеть?
— А от кого письмо-то? — спросили сверху.
— Вам что за дело! — воскликнул я, не в силах удержать гнева.
— Хорошо, положи его у порога и можешь убираться ко всем чертям.
— И не подумаю! — возмущенно воскликнул я.— Я вручу его мистеру Бальфуру, как мне и было велено. Это письмо с рекомендацией.
— Что? Что такое? — визгливым голосом переспросил человек в колпаке.
Пришлось повторить.
— А кто ты такой? — после долгой паузы спросил он.
— Я не стыжусь своего имени. Меня зовут Дэвид Бальфур.
Только я проговорил это, послышался отрывистый стук мушкетона: человек наверху уронил его на подоконник. Мне показалось, что незнакомец вздрогнул. Последовало напряженное молчание.
— А что, твой отец неужто умер? — странно изменившимся голосом спросил он.
Перемена была столь разительна, что я смешался и не ответил ни слова.
— Да, как видно, умер,— продолжал человек в колпаке.— Иначе зачем бы ты стал осаждать мой дом, ломиться в двери.— И, помолчав немного, прибавил язвительным тоном: — Что ж, так уж и быть, впущу.
Вскоре послышались скрежет цепочек, лязг отодвигаемых засовов. Дверь осторожно приотворилась и сразу захлопнулась, едва я успел переступить порог.
— Ступай на кухню, да смотри ничего не трогай,— сказал человек в колпаке и принялся тщательно приводить в порядок свои оборонительные приспособления, защелкивая одну за другой цепочки и задвигая засовы. В темноте ощупью я пробрался в кухню.
В очаге полыхало пламя; при его свете вырисовывались голые стены и на редкость скудная утварь: с полдюжины разных тарелок и плошек на полках, на столе, накрытом к ужину, тарелка овсяной каши, роговая ложка и стакан светлого, водянистого пива. Вот, пожалуй, и все, не считая двух-трех сундуков у стены да посудного шкафа в углу. И всё на замке. Вообразите, в обширной комнате со сводчатым лепным потолком! Отроду я не видывал ничего подобного.
Наконец закрепив последнюю цепочку, обитатель дома вошел в кухню. Это было тщедушное, сгорбленное создание с землистым, изрытым морщинами лицом. На вид ему было лет пятьдесят, но с тем же успехом его можно было принять и за семидесятилетнего старца. На нем был фланелевый ночной колпак, фланелевый же халат поверх истрепанной рубашки, который заменял ему и камзол и кафтан. Лицо старика покрывала густая щетина, но самое неприятное, гнетущее впечатление производили его глаза, украдкой следившие за каждым моим движением и ускользавшие от моего взгляда. Трудно было решить с первого раза, к какому сословию принадлежит этот человек, что за нужда держит его в этом доме. Более всего он походил на лакея, угрюмо доживающего свой век в сторожах и получающего за свои труды скудное пропитание.
— Что, проголодался? — спросил старик, искоса глядя в мою сторону.— Вон, на столе каша.
Я замялся, сказав, что, как видно, прервал его трапезу.
— Ничего-ничего. Я уж как-нибудь обойдусь. Выпью-ка лучше эля. Говорят, он смягчает кашель.
И, не спуская с меня глаз, он осушил добрую треть стакана.
— А ну, покажи-ка письмо,— внезапно сказал он, протянув руку.
Я ответил, что письмо адресовано не ему, а мистеру Бальфуру.
— А кто ж я таков, по твоему разумению?! Дай-ка сюда письмо. Оно ведь от Александра.
— Как, вы знаете имя моего отца?
— Было бы странно, если б я не знал. Как-никак он был мне родным братом. А тебе, вижу, не очень-то я по душе, да и дом мой, похоже, тебе не нравится, и овсяная каша тебе не по вкусу. Что ж, любезный,— тебя, кажется, зовут Дэви — ничего не поделаешь. Выходит, я твой родной дядя, а ты мой родной племянничек. Так, стало быть. А теперь подай мне письмо и изволь есть что дают.
Будь я на несколько лет моложе, я бы не выдержал и разрыдался. Разные чувства теснились в моей душе: стыд, разочарование, уныние. Решительно сбитый с толку, не зная, радоваться мне или плакать, я подал ему письмо и молча принялся за еду, глотая кашу без всякого аппетита, насколько, конечно, это возможно в семнадцать лет.
Между тем дядя, наклонясь к очагу, тщательно изучал письмо, повертывая его то так, то этак.
— Что в нем? — внезапно спросил он.— Ты читал его?
— Вы же видите, сэр, что печать не сломана.
— Так-то так, а все-таки, что тебя привело ко мне?
— Я уже говорил вам: я пришел передать вам это письмо.
— Э, нет,— с лукавым видом сказал дядя.— Уж верно, ты на что-то надеялся, ведь не просто же так ты проделал такой путь.
— Должен признаться, сэр, когда мне сказали, что у меня есть богатые родственники, я действительно питал надежду на то, что они окажут мне покровительство. Но я не нищий, сэр. Я не прошу подаяния, мне ничего не нужно от вас, коль скоро я вам неугоден. Пускай я беден, но у меня есть друзья: они, поверьте, не откажут мне в помощи.
— Ну-ну, распетушился! — оборвал меня дядя.— Ничего, мы еще с тобой поладим. А теперь, дражайший племянник, я вижу, ты уже откушал моей каши, позволь же и мне немного подкрепиться. Да-а-а,— продолжал он, сидя на стуле, который я ему с поспешностью уступил.— Нет ничего питательнее овсяной каши.
И, пробормотав молитву, дядя принялся доедать из тарелки.
— Да-а,— начал он снова, отложив ложку.— Твой отец знал толк в еде. Да и ел не сказать чтобы много, но зато за милую душу. Ну, а я так, понемножку, не то что, бывало, он.— С этими словами он отхлебнул пива, но тут, вспомнив, вероятно, об обязанностях гостеприимства, поспешил добавить: — Если хочешь пить, так вода у меня за дверью.
Я ничего ему не ответил, но и не тронулся с места. В груди моей клокотала злоба. Что же касается дяди, то он, чувствуя на себе мой взгляд, продолжал есть и временами взглядывал исподлобья, выхватывая настороженным взором то чулки мои, то башмаки, но по-прежнему не решаясь смотреть мне в лицо. Впрочем, раз глаза наши встретились. В его беглом, брошенном исподтишка взгляде изобразился на миг такой затравленный страх, какой, наверное, испытывает вор, запустивший руку в чужой карман, когда его ловят с поличным. Я подумал, что дядюшкина боязливость проистекает, видимо, из нелюдимости, замкнутости. Кто знает, быть может, привыкнув ко мне, он переменится. Резкий голос прервал мои размышления:
— А что, давно твой отец умер?
— Три недели назад,— отвечал я.
— Скрытный был человек Александр. Все, бывало, молчал, елова из него не вытянешь. А что, обо мне он ничего не рассказывал?
— Поверьте, я только от вас узнал, что у него, оказывается, есть брат.
— Боже мой! — воскликнул Эбинизер.— А позволь спросить, о поместье он ничего не сказывал?
— Ничего, сэр.
— Подумать только. Вот странный человек.
Тем не менее он, казалось, остался доволен, но то ли самим собою, то ли мной, то ли скрытностью моего отца — чем именно, я не мог понять. Было явно, однако, что его неприязнь ко мне постепенно сменялась каким-то иным чувством, ибо вскоре, отужинав, он подошел ко мне, потрепал по плечу, говоря:
— Мы еще с тобой поладим. Рад, что впустил тебя. А теперь пойдем, покажу, где ты будешь спать.
К моему удивлению, он не взял с собой ни свечи, ни лампы. Мы пошли по темному коридору, поднялись по лестнице. Дядя остановился у какой-то двери и, тяжело дыша, долго возился с ключами. Я шел за ним следом, несколько раз спотыкался и чуть было не упал. Темно было так, что хоть глаз выколи. Отперев дверь, дядя пропустил меня вперед. Я сделал на ощупь несколько шагов и, обернувшись, попросил дать мне свечу на ночь.
— И, полно, какие свечи! Луна на дворе.
— Вы ошибаетесь, сэр. Небо заволокло, и здесь ничего не видно. Постели и то не найдешь.
— Ну-ну, вздор. Ужасно боюсь, когда зажигают свечи. А вдруг, не ровен час, пожар. Нет-нет, уж не взыщи, мой милый. Спокойной ночи.
Я не успел промолвить и слова, как дядя живо захлопнул дверь и повернул ключ в замке. Поистине хоть плачь, хоть смейся. В комнате было сыро и холодно, как в колодце. Я добрел до кровати, но она оказалась сырее торфяного болота. По счастью, я захватил свой узелок с вещами. Закутавшись в плед, я лег на полу возле кровати и тотчас заснул.
Когда я проснулся, уже рассвело. Я увидел, что нахожусь в большой комнате с тремя окнами, обитой тисненой кожей и обставленной дорогой мебелью с инкрустацией. Лет десять, а может быть, двадцать тому назад покои эти были роскошны. Теперь здесь царило страшное запустение: грязь, сырость, мыши и пауки сделали свое дело. Несколько оконных стекол было выбито. И видимо, неспроста. Казалось, дядя сидел в осаде, обороняясь от разъяренной толпы соседей во главе с Дженнет Клаустон.
Между тем за окном ярко светило солнце. Я почувствовал, что продрог до костей. Я подбежал к двери своей темницы и принялся стучать и кричать. Пришел мой тюремщик и выпустил меня на свободу. Он вывел меня во двор, где стоял колодец с бадьей, предложил мне умыться, «ежели нужно», и оставил меня одного. Потом, насилу отыскав дорогу, я добрался до кухни, где на огне уже варилась овсяная каша. На столе виднелись две большие тарелки, подле каждой роговая ложка и уже знакомый читателю одинокий стакан пива. Вид его оказал на меня такое действие, что дядюшка, должно быть заметив мой удивленный взгляд, поспешил спросить, не желаю ли я выпить эля — так неизменно величал он этот напиток.
Я сказал, что не прочь иногда выпить пива, однако пусть он не беспокоится.
— Полно, полно, мой милый,— возразил Эбинизер.— Не могу же я тебе отказать, коли все в свою меру.
Он достал с полки второй стакан, а затем, к моему изумлению, вместо того, чтобы налить пива из бочки, попросту отлил часть из своего стакана в другой, так что в обоих оказалось поровну. Без сомнения, это был благородный поступок. У меня даже захватило дух. Конечно, мой дядя порядочный скряга, подумал я, но зато он не лишен благородства, а в сочетании с благородством даже скупость, порок весьма неприглядный, вызывает подчас невольное уважение.
Когда каша была съедена, а пиво выпито, дядя Эбинизер достал из шкафа глиняную трубку и плитку табаку, отрезал себе на один раз, а остаток тотчас запер в шкаф. Затем, облюбовав место на подоконнике, в лучах солнца, он принялся пускать кольца дыма. Время от времени он бросал через плечо взгляд в мою сторону, после чего неожиданно спрашивал:
— Ну, а как поживает твоя матушка?
И когда я отвечал, что матушка моя тоже умерла, помолчав немного, дядя говорил:
— Ах, господи. Да-а, хороша была девица.
И через несколько времени снова спрашивал:
— А скажи, что за друзья у тебя?
Я отвечал, что друзья мои принадлежат к роду Кемпбеллов, хотя в действительности у меня среди них был только один друг, эссендинский священник; остальные же Кэмпбеллы, вероятно, даже не подозревали о моем существовании. Мысль, что дядя весьма невысокого обо мне мнения, была несносна, и потому я слукавил, желая придать себе весу в его глазах.
Между тем дядя покуривал свою трубочку, что-то усиленно соображая.
— Да, Дэвид,— наконец произнес он.— Ты правильно сделал, мой милый, что явился прямо к своему дядюшке. Я высоко чту фамильную честь и постараюсь что-нибудь для тебя сделать. Но докуда я не решил, по какой части тебя пристроить — законоведческой, богословской или военной; последнее, как мне кажется, наиболее подходящее поприще для такого статного юноши,— так вот, покуда я не решил, изволь меня слушаться. Мне совсем не нравится, что ты, носящий гордое имя Бальфуров, унижаешься до каких-то горцев, Кэмпбеллов. Чтобы больше я этого от тебя не слышал. Никаких посланий, никаких писем, никому ни слова, а иначе вот тебе бог, а вот — порог.
— Дядя Эбинизер! — воскликнул я.— У меня нет оснований полагать, что вы желаете мне дурного. Это было бы низко с моей стороны. Но поверьте, у меня тоже есть самолюбие. Попрошу вас заметить, я явился сюда не по своей прихоти. И если вы еще раз укажете мне на дверь, то знайте, я не заставлю вас повторять это дважды.
При этих словах дядя заметно смутился.
— Ну, полно-полно, любезный. Что за горячность. Потерпи уж денек-другой. Я же тебе не волшебник, чтобы извлекать деньги со дна тарелки, из которой едят кашу. Предоставь мне несколько дней, и, уверяю тебя, я подыщу тебе достойное место. Но помни: уговор таков — никому ни слова.
— Хорошо, я согласен,— проговорил я.— Но довольно об этом. А за помощь буду вам чрезвычайно признателен.
Я возомнил по самонадеянности, будто одержал верх над дядей, и, дабы закрепить свое превосходство, стал жаловаться на сырую постель, требуя просушить ее во дворе.
— Кто здесь хозяин, ты или я?! — пронзительным голосом вскричал дядя и тотчас притих.— Ну-ну, прости меня, Дэви. Это я так. Что же, всё в моем доме к твоим услугам, нам ведь делить нечего. В конце концов, родная кровь не вода. Как-никак ты мой единственный родственник.
И он принялся без умолку говорить о былом величии рода Бальфуров, о своем отце, распорядившимся перестроить дом, и о том, как он сам после смерти отца остановил строительство, почитая сию затею греховною расточительностью. Мне вспомнились слова Дженнет Клаустон, и я передал дяде наш разговор.
— Вот шельма! — воскликнул он в раздражении необыкновенном.— В тысячу двести пятнадцатый раз! Столько минуло дней с тех пор, как я продал имущество этой негодницы. Ну ничего, она у меня попляшет! «Будь проклят»... Да прежде она сама поджарится на угольях! Ведь самая что ни на есть ведьма. Да я на нее к секретарю, в суд!
И с этими словами он кинулся к сундуку, достал из него очень старый, но, впрочем, вполне приличного вида синий кафтан, весьма недурную касторовую шляпу и принялся лихорадочно одеваться. Потом торопливо схватил со шкафа дорожную палку, запер сундук, спрятал ключи в карман и уж было направился к двери, как вдруг какая-то мысль остановила его.
— Нет, так не годится. Ты ведь останешься в доме. Придется запереть двери, а тебе побыть во дворе.
Кровь бросилась мне в лицо.
— Если вы только посмеете выставить меня за дверь, между нами все кончено.
Дядя побледнел и прикусил губу.
— Так не пойдет,— проговорил он со злобой, устремив в мою сторону косой взгляд. — Так-то ты добиваешься моего расположения?
— Сэр,— отвечал я,— при всем уважении к вашим летам и нашему родству должен, однако, заметить вам, что мало ценю ваше расположение и вовсе в нем не нуждаюсь. Меня воспитывали в сознании своего достоинства, и, будь вы хоть трижды мой дядя, а я сиротой, я бы не стал прибегать к низким уловкам, чтобы приобрести ваше расположение.
Дядя Эбинизер подошел к окну и несколько мгновений молча глядел во двор. Я заметил, что его трясет, точно в лихорадке, но, когда наконец он обернулся ко мне, на губах его играла улыбка.
— Хорошо, будь по-твоему,— проговорил он,— В конце концов, надо быть снисходительным. Я остаюсь. Все. Разговор исчерпан.
— Дядюшка, как прикажете вас понимать? — удивился я.— Вы обращаетесь со мной точно с вором. Вам неприятно мое присутствие, и вы даете мне это понять на каждом шагу. Я понимаю, что полюбить вы меня не в силах, я говорил с вами так, как доселе не говорил ни с кем. Зачем же тогда вы хотите, чтобы я остался? Уж лучше я отправлюсь к своим друзьям. Они меня любят и не будут тяготиться мною.
— Помилуй,— сказал он на сей раз уже без тени лукавства,— я ведь тоже тебя люблю, поверь мне. Вот увидишь, мы еще с тобой поладим. А потом, не могу же я отпустить тебя так, ни с чем. Не пятнать же чести этого дома. Поживи у меня, мой друг, к чему горячность. Поживешь, пообвыкнешь, а там, глядишь, все устроится.
— Что же, коли так, сэр,— сказал я после некоторого раздумья,— я, пожалуй, останусь. Признаться, куда достойнее принимать помощь от родственников, нежели от чужих. И если меж нами не будет мира, видит бог, не я тому буду виной.
Вопреки моим опасениям, день, начавшийся так безрадостно, прошел сносно. В полдень ели мы холодную кашу — остатки завтрака, зато на ужин явилась горячая. Стол дяди не изобиловал яствами: овсяная каша да легкое пиво, а в иной пище он, казалось, и не нуждался. Говорил он по-прежнему скупо, большей частью пребывал в задумчивости и лишь изредка, встрепенувшись, задавал какой-нибудь вопрос. Я пытался завести разговор о моей будущности, но дядя всячески от него уклонялся. Благо он все же открыл для меня соседнюю комнату, где я обнаружил немало латинских и английских книг. Они-то и помогли скоротать время до ужина. Благодаря книгам пребывание в доме уже не казалось тягостным, и только при виде дяди, глаза которого точно играли в прятки со мной, в душе моей пробуждалось прежнее недоверие.
Мои сомнения усугубило еще одно обстоятельство. На заглавном листе одной книги — это был небольшой сборник баллад Патрика Уокера — я обнаружил дарственную надпись, сделанную рукой моего отца: «Брату моему Эбинизеру, в день его пятилетия». Мне показалось странным, что отец мой — а он, насколько я понял, был младшим братом,— не достигнув еще и пяти лет, умел писать превосходным, уверенным почерком. Не иначе тут была какая-то ошибка. В конце концов, не мог же отец перепутать дату? Чтобы как-то заглушить свои подозрения, я брал с полки один том за другим (тут было немало старинных романов, поэм, исторических трактатов, попадались и новые книги), но, как я ни тщился занять себя чтением, мысли мои поминутно возвращались к загадочной надписи. Выйдя к ужину, я не преминул поинтересоваться, рано ли начал читать мой отец и каковы вообще были его способности к учению.
— Александр? Да что ты! Помилуй! — воскликнул дядя.— Я был гораздо способней его. Мы и читать-то начали в одно и то же время.
Этот ответ еще больше озадачил меня. Уж не были ли они близнецами, подумал я и обратился к дяде с вопросом.
Только я это спросил, дядя вскочил со стула, точно ужаленный, роговая ложка упала на пол.
— Для чего тебе это знать? — воскликнул он, устремив на меня бешеный взгляд, и вцепился рукой в лацкан моей куртки. Я увидел близко его глаза — не глаза, а глазки, беспокойно моргающие, блестящие, как у птицы.
— Позвольте, сударь, что это значит! — невозмутимо отвечал я, ибо знал, что гораздо сильнее его, да к тому же был не из робких,— Уберите сейчас же руки. Что вы себе позволяете?!
Дядя нехотя повиновался.
— Послушай, Дэви,— с усилием проговорил он.— К чему все эти разговоры? Ты заговорил об отце, и я не сдержался.— Несколько времени он сидел неподвижно, потупясь, руки у него дрожали.— Как-никак он был мне братом... единственным,— прибавил он довольно невыразительно и, подняв ложку, молча принялся за еду, по-прежнему дрожа всем телом.
Этот странный поступок — то, что дядя чуть было не дал волю своим рукам, а потом вдруг пустился в сердечные излияния,— совершенно не укладывался в моей голове. С невольным страхом сливались во мне и неясные надежды. С одной стороны, дядя представлялся мне сумасшедшим и оставаться с ним под одним кровом было небезопасно; с другой же — невольно мое встревоженное воображение рисовало картину в духе старинных баллад, некогда мною слышанных: бедный юноша, законный наследник, и его дядя, злодейским образом присвоивший чужое имение. С какой стати дядя разыгрывает эту комедию? Передо мной, человеком со стороны, почти, нищим? Не иначе в глубине души он не на шутку меня побаивается.
Подозрения мои были смутны, но не просто их было рассеять. Теперь, уподобясь дяде, я стал украдкой следить за каждым его движением. Мы сидели друг против друга, как кошка и мышь, обмениваясь настороженными взглядами. Дядя более ко мне не обращался. Он сидел нахмурясь, что-то усиленно соображая. Чем более я наблюдал за ним, тем более убеждался, что мысли его отнюдь не благостны.
Убрав со стола тарелку, он занялся своей трубкой, а затем, отодвинув стул к очагу, уселся перед окном, ко мне спиной, и какое-то время курил в раздумье.
— Дэви,— наконец произнес он.— Я все думаю...— он замялся, умолк, а потом повторил уже сказанное.— У меня есть деньги, правда, немного, те, что, можно сказать, тебе причитаются. Тебя-то тогда еще на свете не было. Так вот, обещался, помнится, твоему отцу. Да нет, не подумай, никаких векселей не было. Сам понимаешь: два джентльмена, бутылка вина. Ну, я проспорил., Так вот, деньги эти я сразу же отложил — как-никак долг джентльмена! — да вот отдать не привела судьба. А теперь к тому же эта сумма возросла до... дай бог памяти... до...— забормотал он, мучительно припоминая.— Да! Ровным счетом сорок фунтов будет! — С этими словами, произнесенными почти с надрывом, он косо взглянул на меня и вскрикнул пронзительно: — Шотландскими!
Добавление это было весьма существенное: ведь шотландский фунт в то время равнялся английскому шиллингу и дело от такой оговорки принимало совсем иной оборот. Я видел — это было явно,— что история с деньгами сущий вымысел, придуманный с какою-то целью, но с какой именно — терялся в догадках.
— Припомните хорошенько, сударь,— не скрывая усмешки, сказал я.— Вероятно, английскими?
— Я так и сказал: английскими. А теперь хорошо бы ты вышел во двор, подышал свежим воздухом, ночь-то какая! А я, как деньги достану, тотчас тебя позову.
Я вышел, посмеиваясь про себя над тем, что дядя считает меня этаким простофилей, которого так легко провести. Ночь была темная, небо почти беззвездно. Вдалеке, где-то в долине, глухо завывал ветер. Собиралась гроза. Я не мог и подозревать, какую важную роль в скором времени сыграет она для меня.
Наконец дядя позвал меня в дом. Он медленно отсчитал тридцать семь золотых гиней, а остаток — мелкие серебряные и золотые монеты — высыпал себе на ладонь, подумал немного и скрепя сердце положил в карман.
— Ну вот, теперь ты видишь? — торжественно произнес он.— Конечно, иным я кажусь странным. Кто же не без причуд. Но слово, как видишь, держу. Слово для меня закон.
Остолбенев от такого нежданного порыва великодушия, я смотрел на этого скрягу и не находил слов для изъявления своей благодарности.
— Да полно, не желаю слушать! — воскликнул он.— В конце концов, это мой долг. Другой на моем месте, наверное, поступил бы иначе, но у меня правила! Да, я человек бережливый, но мне приятно воздать справедливость сыну покойного брата. Надеюсь, теперь-то мы наконец поладим, как и подобает друзьям, тем более родственникам.
В ответ я употребил все свое красноречие, на какое был только способен, но меня не покидали сомнения: что же дальше? Откуда такая щедрость? Ведь его уверениям не поверил бы и ребенок.
Не прошло и минуты, как дядя снова взглянул на меня искоса.
— Ну, а теперь, оказал бы и ты мне услугу.
Я заверил его, что сделаю для него все, что только от меня зависит, и ожидал какого-нибудь чудачества, однако ж когда наконец дядя решился заговорить, то сказал только, что он слишком стар и силы его на исходе и потому хотел бы видеть в моем лице помощника. Все это прозвучало вполне убедительно. Я изъявил готовность.
— Ну вот и начнем, пожалуй! — сказал дядя.
С этими словами он достал из кармана ключ, изрядно изъеденный ржавчиной.
— Вот тебе ключ от башни. Войдешь в нее со двора: та часть дома у меня недостроена. Войдешь, поднимешься по лестнице. Там, наверху, ларец с бумагами. Они-то мне и нужны.
— Позвольте, однако, взять с собою свечу.
— Э, нет, сударь,— проговорил он с лукавым видом.— Никаких свеч. Был же у нас уговор.
— Что ж, как вам будет угодно, сэр. А лестница крепкая?
— Лестница превосходная,— сказал дядя и, заметив, что я уже тронулся с места, поспешил добавить: — Вот только перил нет. А ты за стену, за стену, потихоньку. А ступени-то прочные, слава богу.
Я вышел во двор. Было за полночь. Вдалеке по-прежнему слышались завывания ветра. Во дворе было тихо, в воздухе все точно замерло, небо было черно как сажа. Я старался не отступать от стены: недолго было и заблудиться. Кое-как добравшись до башни, я нащупал в темноте дверь, но только повернул в замочной скважине ключ, как вдруг блеснула зарница, небо все полыхнуло огнем, и снова воцарилась тьма. Ослепленный вспышкой, я прикрыл ладонью глаза, подождал с минуту и потянул дверь.
В башне было темно, хоть глаз выколи. Воздух стоял густой, тяжкий. Не ступил я и трех шагов, как наткнулся рукою на стену, а ногою попал на ступеньку. Стена на ощупь была почти гладкая, добротная, сложенная из обтесанных камней; ступени, высокие, узкие, тоже из цельного камня, как будто надежны. Перил у лестницы и впрямь не было; памятуя дядин наказ держаться за стену, я ощупью, с замиранием сердца стал подниматься.
Должно заметить, что дом был в пять этажей, не считая чердака. Но странное дело: чем выше я поднимался, тем легче становилось дышать: откуда-то сверху тянуло ветром. Не успел я подумать, отчего это может быть, как снова все озарилось молнией. Я застыл на месте, ужас сдавил мне горло: дюймов в двух от моей ноги зияла пропасть. Не выдержка спасла меня от падения — то, видно, небеса смилостивились надо мной. При свете молнии я увидел не только отверстия в стене, но и ступени — разной длины, с зияющим провалом сбоку. Казалось, я поднимался по открытым лесам.
«Ах, вот она превосходная лестница!» — подумал я. Ярость овладела мной, и это придало мне решимости. Да, неспроста послал меня сюда дядя. Он знал, как опасен этот подъем, и, кто знает, быть может, нарочно послал меня на гибель. «Ну что же,— сказал я себе,— я выясню это во что бы то ни стало».
Опустившись на четвереньки, медленно, как улитка, ощупывая перед собой каждый дюйм лестницы, проверяя надежность каждого камня, я пополз выше. От вспышки молнии глаза мои застилал мрак. Но не только тьма окружала меня. Наверху расшумелись летучие мыши. Эти мерзкие твари проносились вниз, задевая мое лицо и плечи.
Надо заметить, что башня была четырехугольная. В каждом ее углу вместо забежной площадки лежала большая плита, причем плиты эти были разной длины. Итак, добравшись ощупью до одного из таких поворотов, я протянул, как и прежде, руку, но вдруг она соскользнула с края ступени вниз. Впереди лестница обрывалась. Посылать сюда человека, ранее здесь не бывавшего, да к тому же ночью, значило обречь его на верную гибель; и хотя я чудом ее избежал, самая мысль о том, какой опасности я подвергался, с какой чудовищной высоты мог бы сорваться, привела меня в трепет и на мгновение лишила сил. Холодный пот выступил у меня на лбу.
Убедившись в коварном замысле дядюшки, я повернулся и начал осторожно спускаться. Не успел я пройти и половины пути, как вдруг с шумом набежал ветер, башня вся загудела, но тотчас все стихло и пошел дождь.
Через минуту он лил уже как из ведра. Спустившись вниз, я выглянул во двор. Входная дверь, которую я, уходя, прикрыл, была распахнута, и изнутри сочился тусклый свет. Мне показалось, будто на пороге стоит дядя. Вдруг снова блеснула молния, и я увидел, что не ошибся. Дядя стоял под дождем, настороженно к чему-то прислушиваясь. В следующий миг прогрохотал гром.
Принял ли дядя раскат грома за грохот, с которым я упал с башни, или же услыхал в нем глас божий, возвестивший о свершившемся преступлении, предоставляю о том судить вам. Верно, однако, то, что от грома его обуял смертельный страх. Он опрометью кинулся в дом, а дверь так и осталась открытой. Я тихонько последовал за ним, остановился у порога и стал наблюдать.
Тем временем дядя достал из шкафа графин с водкой и теперь сидел за столом, спиною ко мне. Я заметил, что его трясет, точно в лихорадке. С уст его то и дело срывался стон, и тогда он прикладывался к графину, вливая в себя изрядную порцию водки. Я неслышно подошел к нему сзади, схватил его за плечи и громогласно сказал:
— A-а, сударь!
У дяди вырвался сдавленный крик, схожий с овечьим блеянием. Он вскинул руки и повалился на пол. Этого я меньше всего ожидал. Оставив его на полу, я устремился к шкафу, надеясь найти в нем оружие. Нельзя было терять ни минуты. Придя в себя, дядя мог снова приняться за свои злодейские козни, и нужно было подумать о безопасности.
В шкафу стояло несколько бутылок, какие-то склянки с лекарством, еще я заметил целую кипу счетов и бумаг, которые не мешало бы просмотреть хорошенько, да я торопился. Оружия не оказалось. Я принялся за сундуки. В первом была овсянка, во втором мешки с деньгами и пачки ценных бумаг, перевязанные жгутом. В третьем среди тряпья валялся старый, заржавленный кинжал без ножен. Какой-никакой, а все же кинжал. Я сунул его за пазуху и подбежал к дяде.
Он, лежал неподвижно, поджав колено, откинув правую руку. Лицо его посинело, дыхания слышно не было. «Неужели он умер?» — мелькнуло у меня в голове, и меня охватил страх. Я кинулся за водой. Когда я брызнул ему на лицо воды, он как будто пришел в себя, шевельнул губами, задергал веками. Смертельный ужас изобразился в его глазах, когда, раскрыв их, он увидел перед собой меня.
— Полно, сударь. Попытайтесь привстать,— сказал я.
— Как, ты жив? — всхлипнул он.— Силы небесные! Жив?!
— Как изволите видеть. Жив, да не вашими молитвами.
Дядя снова всхлипнул, у него сдавило дыхание.
— Там... в шкафу... синий пузырек... скорее! — прохрипел он.
Я подбежал к шкафу, отыскал синюю склянку, на ярлыке которой обозначена была доза, схватил ложку, отлил в нее несколько капель и дал дяде.
— Вот беда,— придя в себя, пролепетал он.— Сердце. У меня прескверное сердце, Дэви.
Я кой-как усадил его на стул. Жалкое зрелище являл собой дядя, но мой праведный гнев еще не остыл, и я немедля приступил к допросу. Многое мне хотелось выяснить: зачем он лгал мне на каждом слове, почему так боялся, что я уйду от него, отчего так встревожился, когда я высказал предположение, что они с отцом были близнецами. «Уж не оттого ли, что это правда?» — спросил я его. И с какой стати он дал мне деньги, которые, несомненно, мне и не причитались? И наконец, зачем он пытался погубить меня?
Он слушал меня, не прерывая.
— Клянусь тебе, я утром все расскажу, но только не сейчас, не сейчас.
Он был так слаб, так жалок, что мне стало совестно донимать его вопросами. И все же я не счел лишним запереть его наверху в его комнате. Положив ключ в карман, я спустился в кухню, подложил в очаг дров и развел огонь, коего, верно, здесь не бывало уже давно, а затем, закутавшись в плед, устроился на сундуках и тотчас заснул.
Дождь шел всю ночь не переставая, наутро резкий северо-западный ветер разогнал тучи и сразу похолодало. Еще не погасли на небе звезды, а я уже был на ногах и, несмотря на дурную погоду, вышел на воздух и искупался в горном ручье. Горя всем телом от студеной воды, я поспешил к очагу, подложил дров, сел и предался размышлениям.
Было явно, что чувства, которые питал ко мне дядя, вовсе не безобидны. Несомненно было и то, что мое дальнейшее пребывание в этом доме чревато опасностями, ибо дядя сделает все возможное, чтобы добиться своей злодейской цели. Но я был молод, горяч и самонадеян. К тому же, как большинство юных провинциалов, я был весьма высокого мнения о своей проницательности. Я явился в Шос точно нищий, неоперившийся юнец — и что же? Дядя принял меня со злобным коварством, а потому не мешало бы его проучить, чтобы впредь он со мною считался.
Положа ногу на ногу, обхватя руками колено, я глядел в огонь и предавался сладостным грезам. Я выведывал все дядины тайны и в скором времени подчинял его своей воле. Говорят, будто один колдун в Эссендине смастерил зеркало, глядя в которое, можно было увидеть свое будущее, но, должно быть, сделал его колдун не из горящих углей, потому что в моем зеркале, открывавшем мне приятные видения, не было ни моря, ни волн, ни шкипера в мохнатой шапке, ни тем более крепкой дубины для такого болвана, как я,— словом, не было и подобия тех зол и напастей, которым суждено было вскоре обрушиться на меня.
Намечтавшись досыта, я поднялся наверх и освободил пленника. Он весьма учтиво пожелал мне доброго утра, чего и я ему пожелал с не меньшей учтивостью, улыбаясь ему свысока. Мы сели завтракать как ни в чем не бывало.
— Итак, сударь,— произнес я тоном язвительного превосходства.— Что же вы желаете мне сообщить?
Но внятного ответа не последовало, и я продолжал:
— Пора, я думаю, нам наконец понять друг друга. Вы приняли меня за этакого деревенского простофилю, безропотного дурачка, который только и может, что держать ложку. Что до меня, то я почитал вас за человека порядочного, во всяком случае не способного на подлость. Выходит, мы оба ошиблись. Что же понуждает вас бояться меня, лгать самым бесчестным образом, покушаться на мою жизнь?
Дядя стал лепетать, что это была лишь шутка, такой уж он, дескать, шутник, однако, увидев мою насмешливую улыбку, тотчас изменил тон, уверив, что расскажет все без утайки сразу же после завтрака.
Было явно, что новая ложь еще не созрела в его голове, но уже зарождалась в мучительных соображениях. Я хотел было поторопить его с ответом, но в эту минуту в дверь постучали.
Я велел дяде оставаться на месте и пошел отворять. У порога стоял малый в матросской одежде, с виду совсем еще мальчик. Увидев меня, он прищелкнул пальцами и пустился в пляс, изображая нечто вроде матросского танца. Пляшет, а взгляд такой странный, жалкий, казалось, вот-вот не то заплачет, не то рассмеется. Вид гостя никак не соответствовал той веселости, с какой он отплясывал, и, отплясав, произнес хриплым голосом:
— Как дела, приятель?
Сохраняя на лице невозмутимость, я спросил, что ему угодно.
— Что угодно? Утехи-радости! — воскликнул он и запел:
В час наслажденья желанный
светлой ночною порой...
— Послушайте,— сказал я,— если у вас нет никакого дела, то не сочтите за грубость, — я закрываю дверь.
— Эй, постой, друг сердечный. Ты, я вижу, не понимаешь шуток. Ты ведь не хочешь, чтобы меня поколотили! Меня послал старик Хизи-ози к мистеру, как бишь его, Балдурдуру. У меня письмо.
И точно, он показал мне письмо.
— И вот что еще, приятель: умоляю — чертовски проголодался.
— Ладно, иди в дом. Я накормлю тебя. Пусть не мне, так тебе достанется завтрак.
С этими словами я провел его в кухню и усадил на свое место, где он с жадностью стал уписывать остатки каши, то и дело подмигивая мне и строя всевозможные гримасы, по-видимому полагая, что они придают ему бравый вид. Между тем дядя прочел письмо и сидел в глубокой задумчивости. Наконец он вскочил в оживлении неизъяснимом и потянул меня за рукав, делая знак отойти в сторону.
— Прочти-ка,— проговорил он, протянув письмо.
Письмо это у меня сохранилось, привожу его слово в слово:
Трактир «Боярышник»у Куинсферри
Сэр, стою на рейде неподалеку от вас и думаю отдать якорь, а потому посылаю к вам моего юнгу. Если у вас будут ко мне еще поручения, то прошу учесть, что сегодня последний день. Другого случая может и не представиться: ветер попутный и самое время выходить в море. Не скрою от вас, у меня были неприятности с вашим поверенным, мистером Ранкейлором, так что, если вы в срок не уладите это дело, то понесете убыток. Счет на ваше имя я выписал, как записано у меня в расходной книге.
Остаюсь ваш покорный слуга,
Элиас Хозисон.
— Видишь ли, Дэви,— заговорил дядя, увидя, что я прочел письмо до конца.— Я веду дела с этим Хозисоном. Он из Дайзерта, шкипер, владелец торгового брига «Ковенант». Так вот, если мы сейчас с тобой да вот с этим малым пойдем к шкиперу, я бы подписал с ним кое-какие бумаги, в трактире или на бриге, а потом можно заглянуть и к стряпчему, мистеру Ранкейлору. Конечно, после того, что меж нами вышло, ты мне на слово не поверишь. Другое дело — Ранкейлору. Ему-то ты можешь верить. Его все знают. Добрая половина здешних дворян у него в клиентах. Человек он почтенный, уважаемый, да к тому же знавал твоего отца.
Я задумался. Я буду на набережной у перевоза. Чего же мне опасаться? Место, без сомнения, людное, и дядя не посмеет затеять худое. А кроме того, я не один, с нами юнга. Коль скоро мы будем у перевоза, размышлял я, можно будет нанести визит стряпчему, а если дядя заупрямится, я буду настаивать, я добьюсь этого визита. Конечно, в глубине души меня влекло к морю, которое я видел лишь издали. Не нужно забывать, что вырос я в тиши долин и холмов и только три дня тому назад увидал впервые залив, узкую голубую полоску, по которой ползли игрушечные суда. Итак, я решился.
— Извольте, я согласен,— сказал я дяде,— Пойдемте в Куинсферри.
Дядя облачился в кафтан, нахлобучил шляпу, пристегнул заржавелый кортик. Мы погасили огонь в очаге, заперли дверь и двинулись в путь.
Резкий северо-западный ветер дул в лицо. Было начало июня, в траве по-летнему белели маргаритки, деревья утопали в белом цвету, а, глядя на наши посиневшие до ногтей руки, пощипываемые холодком, можно было подумать, что на дворе зима, декабрьский мороз со снегом.
Дядя шел еле-еле, припадая на ногу, как старый пахарь, возвращающийся домой после трудов праведных. За всю дорогу он не сказал ни слова, а я тем временем беседовал с юнгой. Он поведал мне, что зовут его Рэнсом, что он на море с девяти лет, но назвать свои года он затруднялся: по его словам, он потерял им счет. Несмотря на пронизывающий ветер и мои настойчивые увещания, он задрал рубашку, показывая татуировки, сплошь покрывавшие его грудь. Речь свою пересыпал он отборной бранью, но бранился он из бравады, как школьник. Похвастал юнга и своими подвигами: доносами, кражами и даже убийством, причем приплел такие густые подробности, что я усомнился в его рассказах. Мне стало его жаль.
В свою очередь я расспросил его о бриге и о шкипере Хозисоне. Рэнсом отозвался о них с восторгом. Бриг, по его словам, был великолепный, а что касается до его владельца, Хизи-ози, как именовал его юнга, то это был сорвиголова, которому и черт не страшен и бог нипочем, который и на Страшный суд пойдет на всех парусах. Иными словами — жестокий, грубый, бессовестный человек. И все эти качества вызывали у бедного малого восхищение; таким, по его убеждению, должен быть настоящий моряк. Лишь одно обстоятельство бросало тень на его кумира.
— Шкипер он, правда, так себе, одно слово, что шкипер. Моря не знает,— признался он.— А управляет бригом мистер Шуэн, он дело знает, но уж как напьется — держись. Да вот погляди-ка.— И с этими словами юнга приспустил чулок и с гордым видом показал мне большую рану с запекшейся кровью, при виде которой у меня в жилах заледенела кровь.— Это все он, мистер Шуэн, его рук дело.
— Как? И такое варварство ему сходит с рук? Ведь ты же ему не раб какой-нибудь. Что же ты терпишь такое обхождение?
— Это я-то терплю! — воскликнул глупый юнец, сразу изменив тон.— Да я ему еще задам. Вот это ты видел? — и он показал мне большой нож, будто бы им украденный.— В другой раз пусть только сунется. Как пырну — и душа его в рай. Уж мне-то такие дела не впервые.— И в подкрепление своих слов он разразился бранью, грязной, ужасно нелепой в его устах.
Никогда еще ни к кому я не испытывал такой жалости, как теперь, глядя на этого глупого, несчастного малого. Мне невольно подумалось, что бриг «Ковенант», несмотря на свое благочестивое название[4], благочестием, видно, не блещет. Не судно, а какой-то плавучий ад.
— А родные-то у тебя есть? — спросил я.
Он сказал, что в каком-то английском порту жил у него отец, но в каком именно, теперь уже не припомню.
— Тоже славный был человек. Да вот помер.
— Что же ты не можешь подыскать себе занятие на суше? Какое-нибудь более достойное?
— Э, нет,— сказал он и подмигнул мне с лукавством.— Видали мы такие занятия! А если меня в ремесло отдадут, что тогда?
Я заметил, что хуже его ремесла вряд ли какое сыщется,— ведь его жизни постоянно грозит опасность и он может стать жертвой не только морской стихии, но и тех, у кого он служит. Юнга охотно со мной согласился, но тут же начал расхваливать жизнь на море, уверяя, что нет удовольствия слаще, чем когда ты сходишь на берег и в кармане у тебя звенят золотые, а потом, как водится у людей с деньгами, ты спускаешь все подчистую: покупаешь горы яблок на зависть уличным чумазым мальчишкам.
— Да нет, мне не так уж плохо,— говорил он.— Бывает и хуже. Вот, к примеру, двадцатифунтовые. Видел бы ты, как мы их берем на борт. Один, вот такой же, как ты, малый в летах — таковым. я казался юнге,— уж борода у него, так только мы вышли в море, хмель у него весь повыветрился, как завопит, расхныкался. Смех, право. Детишки тоже бывают. Ну, с ними-то просто. У меня для них плетка имеется, линек[5] то есть. Сидят смирненько.
Рэнсом болтал без умолку все про то же, и я наконец догадался, кого подразумевал он под двадцатифунтовыми. То были злосчастные преступники, которых продавали в неволю и отправляли в Америку, а также дети, с еще более незавидной участью: несчастные жертвы наживы или родовой мести, похищенные мошенниками и проданные в рабство.
В это время мы поднялись на вершину холма и увидели перевоз. Как известно, залив Ферт-оф-Форт в этом месте суживается и подобен большой реке; здесь и выстроена паромная переправа. Верхняя излучина залива образует закрытую гавань, куда заходят большие суда. На середине — островок с крепостными развалинами; на южном берегу — мол с паромным причалом. У самого края мола, на той стороне дороги, виднелся трактир, называемый в народе «Боярышник» по причине произрастания в саду под окнами кустов боярышника и остролиста.
Городок Куинсферри расположен чуть западнее. Около трактира в это время было довольно безлюдно: только что на противоположный северный берег отошел полный паром. Правда, у мола покачивался на волнах ялик, на банках[6] которого спали матросы. Как разъяснил мне Рэнсом, это была шлюпка с брига, ожидавшая шкипера, а в полумиле от нее одиноко стоял на якоре и сам «Ковенант». Заметны были оживленные приготовления к отплытию: матросы брасопили[7] реи, ветер с залива доносил звуки песни. После всего услышанного я взирал на этот корабль с отвращением чрезвычайным и в душе весьма сочувствовал тем несчастным, которые осуждены были на нем плыть.
Наконец на холм втащился мой дядя. Подойдя к нему, я сказал:
— Хочу предупредить вас, сэр, я на «Ковенант» не поплыву.
— Ну что же, воля твоя, ничего не попишешь. А что мы стоим? Этак и простудиться недолго. Да и «Ковенант», того и гляди, отойдет.
Вскоре мы подошли к трактиру. Рэнсом препроводил нас по лестнице в небольшую комнату, где стояли кровать да стол и горел камин, от которого шел жар точно из преисподней. За столом у камина сидел высокий, смуглый, чрезвычайно серьезного вида человек и что-то писал. Несмотря на сильную духоту, на нем была толстая морская куртка, застегнутая на все пуговицы, и высокая, надвинутая на уши мохнатая шапка. Никогда мне не доводилось встречать более невозмутимого, деловитого и уверенного в себе человека. Его спокойствию позавидовал бы и судья.
Увидя нас, он встал, подошел к дяде Эбинизеру и протянул ему свою большую, крепкую руку.
— Весьма польщен, мистер Бальфур,— сказал он густым, приятным голосом.— Хорошо, что вы подоспели вовремя. Ветер попутный, вот-вот начнется отлив, так что к ночи, глядишь, нам засветит старый, добрый маяк на острове Мэй.
— Ну и жара у вас в комнате, капитан,— проговорил дядя.— Невозможно дышать.
— Что поделать, привычка, мистер Бальфур,— отвечал шкипер.— Я постоянно мерзну: холодная, видно, кровь, сэр. Мне что мех, что фланель, что стакан теплого рому — температура, как говорится, выше не станет. Такие люди, как я, сэр, надышались там. Обожжены жаром тропических морей.
— Да, капитан, натуре своей не изменишь,— заметил дядя.
Однако ж случилось так, что причуда шкипера стала одной из причин моих дальнейших несчастий. Как я ни уверял себя, что буду приглядывать за дядей, страстное желание поглядеть на море и нестерпимая духота в комнате скоро произвели свое действие, и, когда дядя предложил мне пойти прогуляться, я тотчас с радостью глупца устремился вон.
Итак, я вышел во двор, оставив двух компаньонов за бутылкой вина среди рассыпанных по столу бумаг, и, перейдя дорогу, спустился к заливу. Ветер утих, берег лизали волны не больше озерной ряби. Но меня удивили водоросли: были тут зеленые, были бурые, длинные, я брал их снизу, и у меня между пальцев лопались пузырьки. Даже вдали от моря вода остро отдавала солью. Между тем на «Ковенанте» начали ставить паруса, и они замелькали на реях, как белые гроздья. Воображение рисовало мне дальние страны и путешествие по морю.
Я поглядел на матросов в ялике: дюжие молодцы с загорелыми лицами, кто в рубахе, кто в куртке, иные в цветастых шейных платках и у каждого большой нож, пристегнутый в ножнах сбоку. Заговорив с одним из матросов, с виду не таким уж отпетым разбойником, я осведомился о времени отплытия. Он сказал, что бриг снимется с якоря, как только начнется отлив, и прибавил с воодушевлением, что, мол, давно пора, потому что в здешнем порту нет приличных таверн с музыкой. Под конец он присовокупил такую густую брань, что я поспешил отойти в сторону.
Я вспомнил о Рэнсоме — то был сущий ангел среди этой шайки,— а тут как раз он вылетел из трактира и подбежал ко мне, умоляя дать на стакан пунша. Я сказал, что пунша он не получит, ибо мы еще молоды для подобных наклонностей, но вот эля, и вправду, отчего бы не выпить. Рэнсом выругался, принялся, по обыкновению, паясничать и гримасничать, но было видно, что элю он очень обрадовался. Вскоре мы уже сидели в трактире, прихлебывая из кружек и с аппетитом уплетая закуски.
Тут мне вздумалось завязать знакомство с трактирщиком, который, как человек здешний, обо всем знающий, мог оказаться мне довольно полезен. Я сказал, что ставлю ему кружку эля и пригласил к нам за стол, что было в духе обычаев того времени, но, очевидно, мое общество показалось не очень лестным этой важной особе. Трактирщик хотел было уйти, но я окликнул его и спросил, не знает ли он мистера Ранкейлора.
— Как не знать,— отвечал он.— Очень приятный, почтеннейший джентльмен.— А позвольте спросить, уж не вы ли пришли с Эбинизером?
Я удовлетворил его любопытство.
— А вы не друг ли ему будете? — спросил трактирщик, разумея под этими словами, не довожусь ли я Эби-низеру родственником, ибо на шотландском наречии слова «друг» и «родственник» звучат одинаково.
Я отвечал, что вовсе не родственник.
— Я так и подумал. А все же вы чем-то напоминаете мне мистера Александра. Что-то в вас есть этакое.
Я заметил, что Эбинизер, как видно, здесь пользуется дурной славой.
— Не то слово: старый прохвост, негодяй. Многие тут у нас мечтают о том, чтобы он болтался на виселице. Скольких он по миру пустил, крова лишил. Вот хотя бы Дженнет Клаустон... Да многие наберутся. А ведь некогда был такой обходительный молодой человек. А потом, как пошли про него слухи, так словно подменили.
— Что за слухи?
— А вот что он мистера Александра-то убил. Да неужто вы не слыхали?
— Да с какой стати ему его убивать?!
— Как, с какой стати? А имение — имение-то он к рукам прибрал.
— Какое? Поместье Шос?
— Вот-вот, какое ж еще.
— Что за вздор. Но позвольте, позвольте, выходит, старшим братом был Александр?
— Разумеется. А иначе зачем ему убивать-то.
С этими словами трактирщик, уже выказывавший признаки нетерпения, поспешил удалиться по своим делам.
Конечно, у меня и прежде были догадки, но одно дело догадываться, другое же — знать наверное. Я не верил своим ушам, пораженный нежданной удачей. Вообразите, деревенский малый без гроша за душой, истоптав башмаки по пыльным дорогам, через два дня становится обладателем состояния, владельцем обширных угодий и уже на следующий день может вступить во владение. Эти и другие не менее приятные мысли теснились в голове моей, когда я сидел в трактире, мечтательно глядя в окно. Помню только, что взгляд мой остановился на Шкипере Хозисоне, стоявшем на молу в окружении матросов и о чем-то с важностью им говорившим. Вскоре он большими шагами направился к трактиру: не той неловкой походкой вразвалку, какой обыкновенно ходят матросы, а твердой, размеренной поступью рослого, сильного, уверенного в себе человека, сохраняя на лице серьезное и спокойное выражение. Я вспомнил, что говорил о шкипере Рэнсом, и вновь усомнился в его рассказах: никак они не вязались с тем, что я только что видел. Конечно, на самом деле шкипер был вовсе не столь уж хорош, как мне представлялось, но и не столь ужасен, как изобразил его Рэнсом. В нем уживались два человека, две половины души, но лучшая ее половина вмиг испарялась, как только Хозисон всходил на свой бриг.
Вскоре меня окликнул дядя. Я вышел во двор. Дядя и шкипер стояли посредине дороги. Шкипер первый заговорил со мной. Тон его был чрезвычайно серьезен, он говорил со мной как равный с равным, что, конечно, не может не льстить юному самолюбию.
— Сэр,— сказал он,— мистер Бальфур весьма высокого о вас мнения. Должен признаться, что и мне вы нравитесь. Жаль, не могу остаться здесь дольше, а то бы мы сошлись покороче. Впрочем, дело еще поправимо. До начала отлива время еще есть. Не хотите ли на полчаса взойти на мой бриг? Выпьем по чарке за наше знакомство.
Трудно описать, как хотелось мне побывать на бриге, но, не желая подвергать себя риску, я сказал, что условился с дядей пойти к стряпчему.
— Да-да, я слышал. Впрочем, шлюпка высадит вас прямо у городского причала, а оттуда до дома Ранкейлора рукой подать.
И тут, наклонясь, он прошептал мне на ухо:
— Берегитесь старой лисы. Он замышляет недоброе. Мне надобно переговорить с вами.
И, взяв меня под руку, он продолжал нарочито громким голосом, направляясь к ялику:
— Так что вам привезти из Каролины? Рад услужить родне мистера Бальфура. Так что же, табак? Индейские украшения из перьев? Шкуру дикого зверя? Пенковую трубку? А может, дрозда-пересмешника, который мяучит не хуже кошки? А то хотите кардинала, птицу, красную, точно кровь? Решайте, за вами выбор, все, что прикажете.
Тем временем мы подошли к ялику, и шкипер принялся меня подсаживать. Я же и не думал противиться — глупец! — я вообразил, что нашел себе доброго товарища, и предвкушал удовольствие от осмотра брига. Только мы сели в ялик, матросы ударили в весла, и мы поплыли. Это новое, очень приятное ощущение — когда шлюпка скользит по волнам, берег открывается все шире и шире, а бриг растет на глазах — взволновало меня так сильно, что я не слушал, о чем говорит шкипер, и отвечал наобум.
Когда мы подошли к борту (тем временем я чуть ли не разинув рот изумлялся высотою брига, слушал, как плещут о его борт волны, как оживленно переговариваются матросы на палубе), шкипер прокричал, чтобы нас первыми поднимали на борт, и приказал спустить с грот-рея[8] канат. Я не заметил, как повис в воздухе, и тотчас же опустился на палубу, где шкипер, проделавший то же самое минутою раньше, с живостью взял меня под руку. Так простоял я несколько минут, ощущая легкое головокружение от качающихся вокруг предметов и, быть может, некоторый страх, между тем Хозисон показывал разные снасти, изъясняя их предназначение.
— А где же дядя? — наконец опомнился я.
— Хм,— помрачнев, холодно усмехнулся он.— И в самом деле — вопрос!
Я понял, что дело плохо. Изловчившись, я вырвался из-под его руки и подбежал к борту. И точно, ялик повернул к берегу, на корме его сидел дядя. Я закричал пронзительно: «На помощь! Убивают!» — казалось, криком этим огласилась вся гавань. Дядя обернулся; я увидал на миг его лицо, оно выражало злобу и ужас.
Но тут чьи-то грубые руки подхватили меня и оттащили от борта. Затем как будто ударило молнией. Перед глазами все вспыхнуло, помутилось — и я упал без чувств.
Придя в себя, я почувствовал острую боль во всем теле; руки и ноги мои были связаны, кругом кромешная тьма и какие-то странные, жуткие грохочущие звуки. Ревело точно у исполинской плотины, слышались всплески волн, стоны, скрипы снастей и яростные крики матросов. И все кругом то взмывало, то падало, раскачиваясь с головокружительной силой. Я был совершенно разбит, боль была страшная; только спустя несколько времени я наконец уяснил, что лежу в трюме этого адского корабля и что на море шторм. Я понял: случилась беда. Мрачное отчаяние, ужас раскаяния в своем безрассудстве, жгучая ненависть к дяде овладели мной, и я снова лишился чувств.
Когда я очнулся, все так же ревело, стонало, качалось из стороны в сторону. К моим страданиям прибавилась еще болезнь, печально известная всем, кто не привык к морю. Много страданий выпало на мою бурную молодость, но никогда мне не было так худо, как в эти первые часы моего пребывания на бриге.
Вдруг раздался пушечный выстрел. Я подумал, что буря усилилась и бриг подает сигнал бедствия. Мысль об освобождении пусть даже ценою гибели в морской пучине ободрила меня несказанно, но я ошибался. Как я потом узнал, то был обычай, заведенный шкипером. Я потому упоминаю о нем в этих записках, что хочу показать читателю, что даже дурные люди не лишены достоинств.
Оказалось, мы проходили тогда в нескольких милях от Дайзерта, где был построен бриг «Ковенант» и где несколько лет тому назад поселилась почтенная миссис Хозисон, мать шкипера. С той поры шел ли «Ковенант» в Дайзерт или из Дайзерта, не было случая, чтобы в этом месте не палили из пушки и не поднимали флаг в честь славного города.
Я потерял счет времени: в смрадной корабельной утробе день и ночь были неразличимы, а часы в горестном моем положении тянулись вдвое дольше обыкновенного. Поэтому не могу сказать, сколько времени пролежал я так, дожидаясь, когда бриг разобьется и пойдет ко дну,— верно, долго, мучительно долго. Под конец я погрузился в сон.
Проснулся я оттого, что в лицо мне кто-то светил фонарем. Надо мною склонился человек лет тридцати, небольшого роста, с зелеными глазами и с копной взъерошенных рыжих волос.
— Ну что, как дела? — спросил он.
У меня брызнули слезы. Незнакомец пощупал мне пульс, виски, затем обмыл и перевязал рану.
— Да-а, эк тебя сильно. Что, приятель, побаливает? Не хнычь. Это еще не конец света. Ты скверно начал, но у тебя не все потеряно. Есть хочешь?
Я сказал, что не смогу есть, до того мне плохо. Он дал мне в жестяной кружке коньяк, разбавленный водой. Я выпил, и он ушел.
Когда меня снова пришли проведать, я лежал в полусне, с открытыми глазами; от горла как будто бы отлегло, но голова кружилась по-прежнему, и было еще мучительнее. Сверх того, я чувствовал острую боль в конечностях, веревки жгли, как огонь. Зловонный запах трюма, казалось, вошел в мою плоть; к тому же меня терзали всевозможные страхи: то вездесущие корабельные крысы обнюхивали мое лицо, касались его коготками, то наплывали жуткие, лихорадочные видения и всё кружились, кружились перед глазами.
Когда люк открылся и тьму прорезал трепетный луч фонаря, этот луч был для меня словно луч солнца с небес, и, хотя я увидел только толстые бимсы[9] моей темницы, радость моя была несказанна и я едва не заплакал. Первым по трапу спустился мой зеленоглазый знакомец; я заметил, что идет он, пошатываясь. За ним следовал шкипер. Ни тот, ни другой не проговорили ни слова, но первый вновь принялся осматривать мою рану, а Хозисон стал подле, устремив на меня тяжелый, недобрый взгляд.
— Ну вот, извольте убедиться, сэр,— проговорил зеленоглазый.— Горячка. Лежит здесь без света, без пищи. Надеюсь, вы понимаете, что это значит?
— Я вам не лекарь, мистер Райч,— отозвался шкипер.
— Позвольте, сэр! У вас толковая голова на плечах, да и за словом вы в карман не полезете. Но тут уж вам не отговориться. Я хочу, чтоб малого сейчас же вынесли из этой дыры в кубрик.
— Мало ли, что вы хотите, сударь,— возразил шкипер.— На судне распоряжаюсь я. Где он сейчас лежит, там и будет лежать. Здесь ему место.
— Предположим, вам за него хорошо заплатили, только осмелюсь покорнейше заметить, я, сэр, не получал ничего. Да, мне платят жалкое жалование, а между тем я исправляю должность первого помощника на этой старой посудине. И вы прекрасно знаете, как мне достаются деньги. Я работаю! А больше мне ни за что не платят и не платили!
— Если б вы так часто не прикладывались к фляжке, у меня не было бы к вам никаких претензий,— отвечал шкипер.— Уж лучше бы помалкивали, а то все какие-то загадки да недомолвки. Пойдемте, нас ждут наверху,— прибавил он резким тоном и ступил было на трап, но в это мгновение мистер Райч схватил его за рукав.
— А если вам заплатили за убийство!
Хозисон обернулся.
— Что вы сказали?! — в гневе вскричал он.— Что за разговоры на судне?!
— Мне кажется, сэр, вы отлично понимаете, о чем идет речь,— произнес мистер Райч, твердо глядя в лицо шкиперу.
— Мистер Райч, это наше третье плаванье с вами,— проговорил Хозисон.— Пора бы научиться меня понимать. Да, нрав у меня бывает крутой — что правда, то правда,— но то, что вы сейчас сказали, это оскорбительно. У вас, должно быть, злая душа и нечистые мысли. Если вы полагаете, что этот малый может умереть...
— В этом нет сомнения,— прервал его мистер Райч.
— Вы все сказали?! Так вот, переводите его куда хотите!
С этими словами шкипер стал подниматься по трапу, и я, безмолвно наблюдавший этот странный разговор, увидел, как мистер Райч повернулся и отвесил вслед Хозисону низкий поклон, не иначе как только в насмешку. Несмотря на плачевное свое состояние, я не мог не понять из этого разговора, что помощник шкипера был сильно нетрезв и что пьяный иль трезвый, он может оказать мне неоценимую услугу.
Спустя минут пять меня освободили от пут, взвалили на чью-то мощную спину и, перенеся в кубрик, положили на койку, где в тот же миг я опять потерял сознание.
Каким блаженством показалось мне пробуждение, когда наконец-то я увидел дневной свет и людей рядом. Кубрик был довольно большой, обставленный койками, на которых отдыхали отстоявшие вахту матросы. Одни полулежали, покуривая трубки, иные спали. Ветер утих, погода прояснилась, и люк держали открытым, так что было довольно светло, а время от времени, когда «Ковенант» кренило, заглядывал и солнечный луч в облачке вьющейся пыли, которым я в восхищении любовался. Едва я пошевельнулся, один из матросов принес мне целебный напиток, изготовленный мистером Райчем, наказав лежать, покуда я не поправлюсь.
— Кости целы, рана пустяшная,— уведомил он меня.— Да, приятель, это ведь я тебя саданул.
Под надзором матросов я пролежал несколько дней и успел не только совершенно поправиться, но и завести многочисленные знакомства. Конечно, как и большинство моряков, это был народ грубоватый. Оторванные от различных ремесел, осужденные вместе скитаться по бурным морям, эти люди были суровы, жестоки, под стать своему начальству. Некоторые из них плавали прежде с пиратами и насмотрелись на своем веку такого, о чем, право, и говорить совестно. Были в команде и беглые каторжники, сбежавшие с королевских галер; теперь им грозила виселица, из чего, впрочем, они не делали тайны. Каждый из них был горяч, как порох, и под пьяную руку готов был зарезать даже лучшего своего друга. И все же, проведя с этими людьми несколько дней, я принужден был переменить о них мнение, устыдившись своего первого суждения, когда там, на молу, они представлялись мне чуть ли не все отпетыми негодяями. Нет такого сословия, которое было бы совершенно порочно: у каждого из нас есть свои достоинства и недостатки, и мои новые знакомцы, матросы, не были исключением из общего правила. Конечно, народ они были грубый и в чем-то, я думаю, скверный, но, случалось, они бывали очень добры и часто столь простодушны, что даже я, проведший всю жизнь в деревне, не мог не дивиться их простосердечию. Притом бывали у них и проблески честности.
Был среди них человек лет сорока, который часами просиживал на моей койке, рассказывая о своей семье. Прежде он был рыбаком, но, лишившись лодки, принужден был пуститься в далекие плавания. Много лет минуло с той поры, но я по сей день вспоминаю этого матроса. Напрасно ждала его с моря жена (молодка, как называл он ее); уж никогда поутру не разведет он огня в камине и не понянчит ребенка, когда жене занедужится, ибо для многих, кто был на бриге, как показали дальнейшие события, то было последнее плавание: волны да хищные рыбы поглотили их, и потому не хочется мне говорить дурно о мертвых. Право, последнее это дело.
Среди других, оказанных мне благодеяний был возврат моих денег, которые матросы еще в первый день поделили между собой; и хотя состояние мое и уменьшилось почти на целую треть, все же я был несказанно доволен, питая надежду на то, что деньги несколько облегчат мою участь в краях, куда меня насильно везли. Бриг шел к берегам Каролины. Надо заметить, что плыл я в эти места не только изгнанником. Работорговля в те времена была весьма ограничена, а после восстания колоний, с образованием Соединенных Штатов, разумеется, и вовсе прекратилась, но даже в то время, в пору моей юности, еще нередко случалось, что белых людей отправляли на плантации как невольников. Таковую участь уготовил мне негодяй дядя.
Юнга Рэнсом (от него-то я и узнал обо всех этих ужасах) нередко приходил из каюты в синяках от побоев и то молчал, стиснув зубы, то вдруг начинал кричать, проклиная изверга мистера Шуэна. Сердце мое обливалось кровью; однако ж матросы отзывались о старшем помощнике шкипера с уважением, почитая его «единственным дельным малым среди корабельного сброда» и вовсе не таким уж дурным, «ежели не во хмелю». Действительно, оба помощника шкипера были, что называется, не без странностей. Мистер Райч в трезвом уме обыкновенно бывал угрюм, сердит и задирист, а мистер Шуэн, приложившись к бутылке,— до того смирен, что казалось, и мухи бы не обидел. Я осведомился о шкипере, но то был поистине железный человек: вино не сказывалось на его настроении.
Во время моих коротких бесед с юнгой я прилагал все старания сделать из него человека, точнее сказать, разумного малого. Увы, разум Рэнсома едва ли достоин был названия человеческого. Он не мог припомнить решительно ничего примечательного из годов, предшествовавших его выходу в море, разве лишь то, что отец его изготовлял часы с боем, а в гостиной у них жил скворец, который насвистывал песню «Северная страна». Прочие впечатления от бесконечных странствий, мытарств и побоев изгладились из его памяти начисто. Мнение о суше, почерпнутое из матросских рассказов, было у него весьма своеобразное. По его понятиям, это было гиблое место, где юношей отдавали в неволю, именуемую ремеслом, где подмастерьев каждодневно пороли, а потом запирали в зловонные подвалы. В городе, утверждал Рэнсом, половина жителей — подлецы и мошенники, а что ни дом, то западня, где матроса, того и гляди, опоят, а потом прирежут. Я, конечно, оспаривал это мнение, приводя в пример свою жизнь в Эссендине, доброе обхождение, сытный стол и приличное образование, которое дали мне родители и друзья. При этом юнга, ежели не бывал бит накануне, пускался в слезы, божился, что сбежит с брига; но, находясь в своем обыкновенном состоянии или еще того пуще, хлебнув куражу в стакане вина, начинал хохотать и отпускать насмешки.
Стакан подносил ему мистер Райч (да простит его бог!), несомненно, из самых благих побуждений; однако хмель, не говоря уж о вреде здоровью, превращал юнгу в жалкое, неприглядное существо. Печальное зрелище являл собой этот несчастный, всеми презираемый малый, когда, пошатываясь, начинал приплясывать и нести несусветную околесицу. Матросы над ним потешались, но далеко не все; иные делались мрачнее тучи, быть может вспомнив свои молодые годы, своих детей, оставшихся на берегу, и требовали прекратить безобразие. Что до меня, то мне было совестно наблюдать кривляния Рэнсома, да и по сей день он часто является мне во сне — жалкое, беспомощное создание.
Между тем «Ковенант» боролся со встречными ветрами и волнами, и качка была сильная. Люк был все время задраен, и кубрик освещался лишь фонарем, подвешенным к бимсу. Работы хватало на всех: паруса то ставили, то убавляли, и так что ни час. Напряжение сказывалось на всей команде: днем и ночью слышались брань и крики; на палубу меня не выпускали, так что можете себе представить, как опостылело мне заточение и с каким нетерпением я ожидал избавления.
И избавление это наступило. Но прежде, чем я приступлю к описанию тех событий, расскажу вам о разговоре с мистером Райчем, разговоре, одушевившем меня надеждами. Застав помощника шкипера в состоянии благосклонного опьянения (а нужно заметить, что, трезвый, он даже не глядел в мою сторону), я взял с него слово хранить тайну и поведал печальную свою историю.
Он сказал, что рассказ мой похож на балладу, но как бы то ни было, он готов мне помочь, только прежде я должен раздобыть чернила, перо и бумагу и написать два письма: одно мистеру Кэмпбеллу, другое мистеру Ранкейлору; и тогда, если, конечно, я ничего ему не приврал, десять против одного, что удастся (разумеется, с помощью этих особ) вызволить меня из беды и восстановить в законных правах.
— Не отчаивайся,— ободрял он меня, — уж поверь, не с тобою первым такое случается. Сколько юных джентльменов должны бы, казалось, сейчас наслаждаться покоем в своих имениях. А где они? За морем, мотыжат табачные плантации. Превратности судьбы, мой друг. Жизнь пестра, как ковер, в лучшем для нас, разумеется, случае. Взять, к примеру, меня. Сын лэрда, выдержал экзамен на доктора, и что же,— как видишь, на побегушках у Хозисона.
Из вежливости я попросил его рассказать, что за история с ним приключилась.
Он присвистнул.
— Таковой не имею. Большой охотник был пошутить, вот и все.
И с этими словами он удалился.
Однажды часов в одиннадцать вечера в кубрик спустился забрать свою куртку матрос из вахты мистера Райча, и тотчас прошел по рядам слух, будто Шуэн «доконал-таки малого». В уточнениях нужды не было, все понимали, о ком шла речь. Не успели мы толком уяснить, что случилось,— люк открылся и по трапу сошел Хозисон. Несколько мгновений он пристально оглядывал ряды коек, освещенных раскачивающимся фонарем, и вдруг направился прямо ко мне.
— Вот что, любезный. Нам требуются твои услуги в каюте,— сказал он тоном почти ласковым.— Ты с Рэнсомом поменяешься койками. Ну, что ты стоишь, ступай на корму, живо!
Не успел он договорить — люк снова открылся и в кубрик сошли два матроса. Они несли Рэнсома. В эту минуту бриг резко накренило, фонарь закачался, высветив на мгновение лицо юнги, бледное словно воск, с застывшею на губах улыбкой — улыбкой мертвеца. Кровь застыла у меня в жилах, дыхание перехватило.
— Что стоишь?! Ступай, тебе говорят,— закричал Хозисон.
Я прошмыгнул мимо матросов, держащих неподвижное тело юнги, и по трапу взбежал на палубу. Бриг летел наперерез пенистой длинной волне. Мы шли правым галсом[10], и слева, под шкаториной фока[11] я увидел багряный закат. Это меня удивило, ведь время было уже к ночи. Разумеется, я не мог и предположить, что мы обходили Шотландию с севера и лишь недавно, избежав опасных течений в заливе Пентленд-Ферт, вышли в открытое море между Оркнейскими и Шетлендскими островами. Мне же, проведшему несколько дней в полутемном кубрике, ничего не знавшему о встречных ветрах, представлялось тогда, будто мы уже прошли половину пути и находимся где-то посредине Атлантического океана. Подивившись позднему закату, я, однако, не придал ему никакого значения и тотчас побежал дальше по палубе, увертываясь от захлестывающих волн, то и дело хватаясь за леера[12]. Еще немного, и меня смыло бы за борт. Хорошо, на помощь подоспел матрос; он и раньше выказывал ко мне расположение.
Шкиперская каюта, где предстояло мне спать и прислуживать, возвышалась над палубой футов[13] на шесть и для торгового брига была довольно большой. В ней размещались стол, скамья и две койки: одна — шкипера, другая — его помощников, которые спали на ней поочередно, отстояв свою вахту. По стенам снизу доверху крепились рундуки[14] и шкафчики, в которых хранилось имущество судового начальства, а также часть судовых запасов. Внизу находилась кладовая, куда можно было войти через люк посредине каюты. Там размещалась добрая часть провизии и весь порох. Все огнестрельное оружие, исключая разве две медные пушки, стояло в козлах у задней кормовой стены. Большая часть кортиков находилась в другом месте.
Днем освещали каюту световой люк и небольшое окно со ставнями изнутри и снаружи, а с наступлением сумерек засвечивалась лампа. Она горела и в ту минуту, когда я вошел, не очень ярко, однако же и не тускло, то есть именно так, что я мог разглядеть мистера Шуэна, сидевшего за столом в обществе бутылки коньяка и жестяной кружки. Он был высокого роста, широкоплеч и очень черен. Он глядел на бутылку с видом совершенного отупения.
Мистер Шуэн меня не заметил. Он даже не пошевельнулся, когда вошел шкипер и, став у койки подле меня, устремил на него суровый взор. Я боялся Хозисона, как огня, у меня были на то причины, но в эту минуту я понял, что сейчас мне нечего его страшиться.
— Что с юнгой? — прошептал я.
Он покачал головой, как бы говоря, что не знает и знать ничего не желает; лицо его было очень сурово.
Вскоре в каюту вошел мистер Райч и, бросив на шкипера значительный взгляд, по которому без слов стало ясно, что юнга умер, стал подле нас, и теперь уже мы втроем молча глядели сверху на мистера Шуэна, а тот, в свою очередь так же молча, сидел неподвижно, потупясь, уперев глаза в стол. Внезапно рука его потянулась к бутылке. Тогда мистер Райч шагнул вперед и вырвал бутылку у мистера Шуэна движением не столько грубым, как неожиданным. Он закричал, что больше так продолжаться не может, что бриг и так весь запятнан кровью и что его, то есть бриг, ожидает возмездие. С этими словами он бросил бутылку в море, через наветренное окно, ставни которого были открыты.
Мистер Шуэн сразу вскочил на ноги. Красные глаза его были мутны, но в них сквозила лютая злоба. Он готов был убить мистера Райча и убил бы сию же минуту, загубив в тот день и вторую душу, но тут меж ним и его жертвой стал Хозисон.
— Сесть! — вскричал шкипер.— Пьяная свинья! Вы хоть знаете, что вы наделали? Вы отправили на тот свет юнгу.
Мистер Шуэн, казалось, все понял; он тотчас опустился на стул и понурил голову, оперев ее на свою тяжелую руку.
— Э-э-э,— пробормотал он.— Да ведь он подал мне грязную кружку.
При этих словах мы трое — шкипер, мистер Райч и я — встревоженно переглянулись. Затем Хозисон подошел к пьяному помощнику, взял его под руки и потащил к койке, приказав ему спать, но таким тоном, точно перед ним был ребенок. Убийца несколько раз всхлипнул, затем послушно снял сапоги и повалился спать.
— Так вот, значит, как! — неожиданно гневным голосом вскричал мистер Райч.— Чтобы вам раньше вмешаться! А теперь поздно, без толку!
— Мистер Райч,— проговорил шкипер.— Попрошу запомнить: того, что сегодня случилось, не должны знать в Дайзерте. Юнгу снесло волной. Волной, вам ясно? Я готов отдать пять фунтов тому, кто подтвердит это.—
С этими словами он повернулся было к столу.— Да, кстати, зачем вы выкинули бутылку? Не понимаю, какой смысл. Эй, Дэвид, подай-ка нам коньяка. Он в нижнем рундуке.— И шкипер бросил мне ключ.— Вам нужно выпить, сударь. Скверное было зрелище.
Они сели друг против друга, наполнили кружки и осушили их залпом. В эту минуту убийца, дотоле жалобно стонавший на койке, приподнял голову и, облокотившись на руку, обвел нас троих мутным взглядом.
Так началась моя служба в шкиперской каюте. Уже на другой день я вполне освоился со своими обязанностями. Я должен был прислуживать за столом. Садились за него обыкновенно двое: шкипер и свободный от вахты один из его помощников. Вино требовалось поминутно, весь день проходил в бегах, а ночью я постилал у кормовой стены себе одеяло и ложился спать на палубных досках, на сквозняке, при открытых дверях. Ложе мое было жесткое и холодное, спать приходилось урывками, потому что время от времени кто-нибудь поднимался в каюту освежить себе горло. Перед каждой вахтой за стол усаживались все трое, с тем чтоб отпраздновать это событие. Как умудрялись они пребывать в полном здравии после таких возлияний,— право, загадка, и уж тем более удивительно, как умудрился я пережить это время. Впрочем, служба меня не очень отягощала. Скатерть на бриге не постилалась, а еда была неприхотлива: овсяная каша да солонина и для разнообразия два раза в неделю пудинг с салом. Несмотря на то, что по своей нерасторопности, а также от сильной качки я частенько падал, роняя на пол бутылки и кушания, шкипер и мистер Райч проявляли удивительное терпение. Вероятно, их мучили угрызения совести, и они хотели хоть как-нибудь искупить свои грехи. Впрочем, не обойдись они столь жестоко с Рэнсомом, вряд ли бы они выказывали такое ко мне снисхождение.
Что же касается мистера Шуэна, то вино ли, убийство ли Рэнсома (очевидно, то и другое) основательно повредили его рассудок. Не припомню случая, чтобы он пребывал в здравом уме. Он никак не мог истолковать себе мое присутствие, беспрестанно таращил на меня глаза (подчас в них изображался ужас) и нередко отшатывался, когда я стоял подле, подавая ему какое-нибудь кушание. Было видно, что он не отдавал себе отчета в случившемся, и уже на второй день я получил наглядное тому доказательство. Мы были одни, он долго и тупо глядел на меня, а потом вдруг вскочил со своего места, бледный как смерть, и, к моему ужасу, направился прямо ко мне. Но мои опасения были напрасны.
— Тебя прежде здесь не было? — вопрошал он.
— Нет, сэр.
— А что, разве был другой малый?
Я отвечал, что был.
— Да, так я и думал,— мрачно сказал мистер Шуэн и, возвратись на свое место, больше уже со мной не заговаривал — попросил только коньяку.
Быть может, читателю покажется странным, но, право, несмотря на ужас, который я испытывал к этому человеку, мне было неизъяснимо жаль его. Он был женат, жена его жила в Лейсе, но вот были ли у него дети, уже не помню. Надеюсь, что нет.
Итак, моя жизнь на новом месте —- а как вы скоро узнаете, долго прислуживать мне не пришлось — была на первый взгляд сносной. Я питался тем же, чем питались шкипер и его помощники, дозволялась мне притом и судовая роскошь — приправы из маринованных овощей, а при желании я мог бы и пить с утра до ночи «мертвую», подобно мистеру Шуэну. К тому же я как-никак находился в обществе, и в некотором смысле вполне приличном. Мистер Райч, учившийся некогда в колледже, порой заводил со мной дружеские беседы, разумеется, когда бывал в духе. Из его рассказов я узнал много любопытного и поучительного. И даже шкипер, обыкновенно державший меня на дистанции, порой смягчал свой норов и пускался в рассказы о дальних странах, в которых ему довелось побывать.
Должен признаться, тень несчастного Рэнсома преследовала нас неотступно, особенно меня и мистера Шуэна. Но не только это тревожило меня. Я состоял в услужении у людей, которых в душе презирал, один из них достоин был виселицы,— таково было мое настоящее положение. Что же касается будущего, то оно представлялось мне тяжкой неволей, в которой я осужден был возделывать табак вместе с неграми. Мистер Райч, быть может, из предосторожности не позволял мне возвращаться к старому разговору. Я попытался было объясниться со шкипером, но он даже слушать меня не стал и отогнал прочь, как собаку. Время шло, и с каждым днем на душе у меня становилось все тревожнее и тревожнее, и даже служба уже не была мне в тягость: она давала возможность забыться, не думать о мрачном будущем, уготованном мне в Каролине.
Прошло чуть более недели, и стало очевидно, что нас преследует злой рок. В иной день судно подвигалось вперед, но на другой — его на многие мили относило в сторону. Наконец нас отнесло так далеко к югу, что весь девятый день напролет мы кружили, лавируя неподалеку от скалистых берегов мыса Рат, которые виднелись справа и слева по борту. Собрались на совет шкипер и его помощники и вынесли решение, суть которого я не мог уяснить себе толком, но последствия его были явны: обратив противный ветер в попутный, мы стремительно шли на юг.
На десятый день после полудня волны постепенно утихли, море затянуло белым туманом, да таким плотным, что с кормы не стало видно бака[15]. Все это время, когда случалось мне выходить на палубу, я видел, что шкипер с помощниками и матросы толпятся у фальшборта[16] и настороженно к чему-то прислушиваются. «Буруны!»[17] — расслышал я, и, хотя значение этого слова было для меня темно, мысль о грозящей опасности взволновала меня несказанно.
Около десяти часов вечера я подавал ужин шкиперу и мистеру Райчу, как вдруг послышался страшный треск — похоже, бриг на что-то наткнулся — и вслед за тем раздались пронзительные крики. Оба моих начальника вскочили со своих мест.
— Неужели разбились? — проговорил мистер Райч.
— Ошибаетесь, сударь,— отвечал шкипер.— Это всего лишь лодка. Как видно, мы ее опрокинули.
И они поспешили на палубу.
Шкипер оказался прав. В тумане мы наскочили на лодку, и она, разлетевшись надвое, пошла ко дну со всею командой. Уцелел только один человек. Он, как я потом узнал, был пассажиром и сидел на корме; остальные ж, гребцы, сидели на банках. В момент столкновения корму лодки подбросило в воздух, и пассажир (руки его были не заняты, и мешал ему разве что фризовый плащ, длинный, по самые щиколотки) подпрыгнул и ухватился за бушприт[18] брига. То, что он умудрился выйти целым и невредимым из столь опасной для него переделки, свидетельствовало не только о его удачливости, но также о его незаурядной ловкости и силе. А между тем, когда шкипер ввел его в каюту и я увидел лицо незнакомца, ничто не выдавало его волнения и он казался не более обеспокоен случившимся, нежели я в ту минуту.
Росту он был невысокого, зато великолепно сложен и легок и быстр в движениях, как олень. Лицо его было покрыто темным загаром, сквозь который обильно проступали веснушки и следы оспы, но оно было приятно благодаря открытому взгляду. Глаза, необычайно подвижные, светлые, искрились каким-то безумным блеском; они притягивали к себе и вместе с тем настораживали. Сняв плащ, незнакомец положил на стол пару пистолетов с великолепной серебряной отделкой, и я заметил, что к поясу его пристегнута длинная шпага. Манеры его были изящны и благородны; надо было видеть, как выпил он чарку за здоровье шкипера. При первом же взгляде на этого человека я понял, что гораздо лучше быть его другом, чем недругом.
Шкипер, со своей стороны, тоже, казалось, присматривался к незнакомцу, но скорее не к нему самому, а к его одежде. И в самом деле, как только фризовый плащ был снят, незнакомец предстал в наряде чересчур пышном для торгового брига. На нем была шляпа с перьями, красный камзол, черные плисовые штаны и синий кафтан с серебряными пуговицами и с серебряными галунами, правда несколько пострадавший от морского тумана и долгого путешествия,— очевидно, его обладатель спал в нем не одну ночь.
— Примите мое искреннее сожаление по поводу гибели вашей лодки,— сказал шкипер.
— Храбрые были люди,— заметил незнакомец.— Я предпочел бы, чтобы с моря вернулись они, а не лодка, пусть даже дюжины две таких лодок.
— Там были ваши друзья? — спросил Хозисон.
— В ваших краях таких друзей не найти,— последовал ответ.— Они были преданы мне, как собаки. Головы готовы были за меня сложить.
— Да, сэр,— проговорил шкипер, не спуская глаз с лица собеседника.— Людей на свете много, чего не скажешь о лодках.
— Что ж, справедливое замечание! — воскликнул незнакомец.— Я смотрю, вы не лишены проницательности.
— Я был во Франции, сэр,— отвечал шкипер с явною многозначительностью.
— Не вижу в этом ничего удивительного. Там побывали многие удальцы.
— Несомненно, сэр, но кое-кого влекут туда пышные мундиры.
— О, так это намек! — вскричал незнакомец, и рука его опустилась на пистолеты.
— Не горячитесь, сударь,— промолвил шкипер.— Не вижу повода. Выстрелить — дело нехитрое. На вас французский мундир, но язык-то вас выдает. Сразу видно, шотландский. Что ж, ваша судьба — судьба многих честных людей в наше время. Я не осмеливаюсь их осуждать.
— Так, стало быть, вы принадлежите к честной партии? — спросил джентльмен в синем кафтане. Он подразумевал партию якобитов[19], ибо в междоусобных раздорах каждая из противоборствующих сторон закрепляла за собой привилегию именоваться честной.
— Я ревностный протестант, сэр, и благодарю бога за это...
Никогда прежде Хозисон не говорил о религии, но, как я узнал впоследствии, он был набожен и, когда только сходил на берег, спешил в церковь.
— Но у меня достанет сочувствия к человеку,— продолжал он,— который приперт к стене.
— Что ж, хорошо, коли так. Должен вам откровенно признаться, я один из тех честных дворян, которые в сорок пятом и в сорок шестом годах потерпели крушение[20]. И чтобы быть уж до конца откровенным, скажу вам прямо: если я попаду в руки господ в красных мундирах[21], мне придется не весело. Так вот, сударь, я направлялся во Францию. Меня встречал в этих водах французский корабль, но в тумане он нас не заметил и прошел стороной, чего, весьма сожалею, не сделали вы. И вот что остается добавить: если вы доставите меня к месту моего назначения, я вас щедро отблагодарю за труды и проявленную заботу.
— Во Францию? — переспросил шкипер.— Нет, сэр. Это никак невозможно. Но в ваши родные края, извольте, доставлю. Это мы еще успеем обтолковать.
Тут, к сожалению, шкипер заметил, что я стою и слушаю в углу каюты, и тотчас отослал меня в камбуз[22] принести джентльмену ужин. Надо ли говорить, что я обернулся единым духом. Войдя в каюту, я увидел, что незнакомец снял с себя пояс с деньгами и, развязав его, бросил на стол две гинеи. Шкипер поглядел на гинеи, потом на пояс, потом на его обладателя и, мне показалось, пришел в волнение.
— Половину этого, и я к вашим услугам! —- воскликнул он.
Незнакомец быстро смахнул со стола гинеи и, положив их обратно в пояс, повязал его под камзол.
— Я, кажется, говорил вам, сэр, ни один пенс не принадлежит мне. Это деньги предводителя нашего клана.— При этих словах он гордо заломил шляпу.— Я был бы нерадивым посыльным, если бы поскупился толикой этих денег и не довез в целости остальное. Но я оказался бы последним негодяем, канальей, если бы столь дорого оценил свою голову. Тридцать гиней за высадку на ближайший берег или же шестьдесят, если доставите меня в Линни-Лох. Решайте, это мое последнее слово. Если вам этого не довольно, что ж, весьма сожалею, вы же и прогадаете.
— Ах, так! — сказал Хозисон.— А если я выдам вас кому следует?
— Вы поступите весьма опрометчиво,— отвечал незнакомец.— Да будет вам известно, что, как и у всякого честного дворянина в Шотландии, земли моего вождя конфискованы. Его имение прибрал к рукам некто, именующий себя королем Георгом, а собирают доходы чиновники, вернее, пытаются собирать. Но к чести Шотландии бедные арендаторы еще не забыли своего вождя, который томится в изгнании. Эти гинеи составляют часть той ренты, которую с нетерпением ожидает король Георг. Так вот, сударь, судите сами (вы кажетесь мне человеком смышленым): вы привозите эти деньги туда, где рыщут чиновники, и что же, спрашивается, вам от них останется?
— Гроши, что правда, то правда,— отвечал Хозисон и, подумав, сухо примолвил: — Если они узнают, но ведь могут и не узнать. Придержи я только язык за зубами...
— Превосходно, но я-то выведу вас на чистую воду. Придумано хитро, но я-то вас похитрее. Как только меня возьмут под стражу, я не стану скрывать, что за деньги я вез.
— Что ж, хорошо, я согласен. Шестьдесят гиней — и дело с концом. Так что, по рукам?
— По рукам,— сказал дворянин, и они обменялись рукопожатиями. Затем шкипер удалился (мне показалось, довольно поспешно), и я остался наедине с незнакомцем.
В те времена, когда свежи еще были в памяти события сорок пятого года, многие дворяне-изгнанники, невзирая на грозившую им смертную казнь, приезжали тайком на родину, чтобы повидаться с друзьями и родственниками, а иногда и затем, чтобы собрать себе некоторое вспоможение. Что касается вождей кланов, лишенных своих владений, то приходилось нередко слышать, что их арендаторы, случалось, отказывали себе во всем, лишь бы отослать им денег, а их сородичи, дабы собрать эту сумму, совершали дерзкие переходы под самым носом у королевских войск и, перевозя ее, проплывали сквозь строй великого сторожевого флота нашей державы. Конечно, все это я знал из рассказов, но вот предо мною был человек, которого ожидала смертная казнь не только за контрабанду и участие в мятеже, но за еще более тяжкий проступок, ибо служил он французскому королю Людовику! Сверх того (хотя казалось бы, куда уж больше) на нем был пояс с золотыми гинеями. Каково бы ни было мое мнение об этом человеке, я не мог не взирать на него с нескрываемым любопытством.
— Так, стало быть, вы якобит? — сказал я, подавая ему ужин.
— Да,— отвечал он, принимаясь за трапезу.— А ты, судя по твоему печально вытянутому лицу, не иначе как виг?
— Да так, ни то ни сё,— сказал я, не желая досадить ему своим ответом, хотя на самом деле я был вигом, насколько, конечно, мистеру Кэмпбеллу удалось из меня такового сделать.
— Иными словами, ничто,— улыбнулся он.— Однако послушайте, мистер Ни-то-ни-се, эту бутылку уже осушили. Будет весьма прискорбно, если с меня возьмут шестьдесят гиней и еще вдобавок изморят жаждой.
— Погодите минуту, я схожу за ключом,— сказал я и вышел на палубу.
Туман еще больше сгустился, волны почти утихли. Поскольку определить наше точное местонахождение не было никакой возможности, а ветер, каким бы слабым он ни был, не мог удерживать на верном курсе, мы были вынуждены лечь в дрейф[23]. Несколько матросов по-прежнему прислушивались к бурунам, но шкипера и помощников среди них не было. Они стояли на шкафуте[24] и с жаром совещались о чем-то. Не знаю отчего, но мне показалось, что замышляют они недоброе. И точно, подойдя ближе, я услыхал слова, которые подтвердили мои подозрения.
Говорил мистер Райч, который после некоторого раздумья, казалось, напал на нужную мысль:
— А нельзя ли нам как-нибудь выманить его из каюты?
— Нет уж, пускай остается там,— возразил шкипер.— В каюте довольно тесно, там шпагою не размашешься.
— Да, но и взять его будет не просто.
— Отчего же. Попытаемся отвлечь его разговором, зайдём с боков. А не выйдет, так чего проще: ворвемся в двери. Он и опомниться не успеет.
При этих словах меня охватил страх, но его заглушила ненависть к моим похитителям, жадным вероломным убийцам. Я хотел было убежать, но жажда мести придала мне решимости.
— Господин шкипер,— воскликнул я,— джентльмен в каюте просит вина, а в бутылке ничего не осталось. Позвольте ключ, я подам ему другую.
Все трое вздрогнули и обернулись.
— Ба! Вот случай достать оттуда оружие! — воскликнул мистер Райч и обратился ко мне со словами: — Послушай, Дэвид, ты ведь знаешь, где хранятся у нас пистолеты?
— Дэвид знает,— ответил за меня Хозисон.— Дэвид славный малый. Видишь ли, Дэвид, мой мальчик, этот дикий горец очень опасен, он тут на судне натворит бед. И к тому же он враг королю Георгу. Да хранит господь нашего короля.
Никогда прежде на «Ковенанте» мне не оказывали такого внимания. Я отвечал согласием, как будто все, о чем они только что говорили, было для меня в порядке вещей.
— Вся беда в том,— пояснил шкипер,— что все огнестрельное оружие находится в каюте, у него под носом. Там же и порох. Если я или кто-либо из моих помощников станет у него на глазах собирать оружие, он явно заподозрит недоброе. Другое дело ты, Дэвид. Что тебе стоит прихватить пару пистолетов да рог с порохом. Он тебе и слова не скажет. Если ты это дело умно обделаешь, я уж как-нибудь о том не забуду, когда там, в Каролине, ты вспомнишь про добрых друзей, а друзья-то твои далеко.
Тут мистер Райч что-то прошептал ему на ухо.
— Это вы верно, сэр, изволили заметить,— сказал шкипер и обратился ко мне: — Запомни, Дэвид, у этого человека имеется пояс с золотом. Так вот, и тебе кое-что из него перепадет. Слово тебе даю.
Я отвечал, что готов исполнить его поручение, хотя у меня едва доставало духу говорить с этим человеком. Шкипер дал мне ключ от винного рундука, и я тихо пошел к каюте. Что же мне делать, раздумывал я. Воры и негодяи, они похитили меня и везут на чужбину. Они убили бедного Рэнсома. Так неужели мне им потворствовать? Пособничать им в еще одном убийстве? Но с другой стороны, было страшно. Смерть, неминуемая смерть ожидала меня, ибо разве могли устоять один человек да юнец, будь они даже храбры как львы, против всей команды.
В смятении вошел я в каюту и увидел при свете лампы моего якобита, неспешно поедающего свой ужин. Я взглянул на него и вмиг решился. Нет, не моя заслуга в том, я ни на что не решился, но совершенно невольно, движимый некою силой, подошел к незнакомцу и, положив ему на плечо руку, спросил:
— Вы хотите, чтобы вас убили?
Он вскочил и устремил на меня вопросительный, полный недоумения взгляд.
— Здесь все убийцы! — вскричал я.— Они убили юнгу. Теперь пришел и ваш черед.
— Так-так! Однако ж прежде им надо будет меня одолеть,— сказал незнакомец и, оглядев меня с любопытством, воскликнул: — А ты? Ты за меня?
— Да, за вас. Я не хочу быть вором, я не хочу запятнать себя кровью. Я буду держать вашу сторону!
— О, ваше имя, юноша?
— Дэвид Бальфур,— отвечал я и, подумав, что обладатель столь изысканного кафтана, несомненно, привык к порядочному обществу, почел нужным прибавить: — Бальфур из Шоса.
Ему же и в голову, видимо, не пришло усомниться в моем ответе — горцы привыкли видеть цвет своего дворянства прозябающим в нищете. Но поскольку поместья у него, разумеется, не было, то мои слова уязвили ребяческое тщеславие, коим в избытке был наделен этот человек.
— Я из рода Стюартов,— приосанясь, объявил он.— Алан Брек — честь имею представиться. Довольно того, что я принадлежу к королевскому роду, и, хотя имя мое звучит просто, я не прибавляю к нему названий унавоженных ферм, которых у меня нет.
И, отпустив эту колкость, как будто решалось дело первейшей важности, он приступил к обсуждению наших возможностей.
Шкиперская каюта сбита была на славу, так прочно, что ей не страшны были даже морские валы. Из пяти проемов ее войти можно было лишь в световой люк и две двери. Двери можно было закрыть наглухо; были они из крепкого дуба, с крюками, так что при случае их можно было и запереть. Одну дверь я уже запер и хотел было приняться за другую, но Алан остановил меня.
— Дэвид,— сказал он,— к сожалению, не могу припомнить название твоего поместья, а потому осмелюсь называть тебя попросту Дэвид,— эта открытая дверь — лучшее средство защиты в моей стратегии.
— А не лучше ли будет все же закрыть ее?
— Ни в коем случае! — воскликнул Алан.— Видишь ли, у меня, как известно, одно лицо. И коль скоро эта дверь останется открытой, а я буду стоять лицом к ней, то главные неприятельские силы окажутся прямо передо мной, чего я им и желаю.
Затем после тщательнейшего осмотра он взял с козел кортик (кроме огнестрельного оружия, там было несколько кортиков) и, покачав головой, заметил, что отроду не видал таких скверных клинков.
Тогда он усадил меня за стол и велел заряжать все пистолеты, снабдив меня пороховницей и сумкою с пулями.
— Позволю себе заметить,— сказал он,— человеку благородного происхождения эта работа куда больше к лицу, чем скрести тарелки и подавать вино неотесанным морякам.
С этими словами Алан стал посредине каюты, лицом к двери, обнажил свою шпагу и сделал выпад, как бы желая удостовериться, можно ли фехтовать в каюте.
— Придется только колоть,— покачав головой, сказал он.— А право, жаль. Я не смогу показать вполне свое фехтовальное искусство и наносить им удары сверху, которые мне особенно удаются. А теперь дозаряди пистолеты и слушай меня.
Я отвечал готовностью. Сердце мое стеснила тревога, во рту пересохло, в глазах потемнело. Мысль, что многочисленный неприятель скоро ворвется в каюту, повергала меня в трепет. Море, плещущее за бортом, куда в скором времени, не успеет еще заняться рассвет, выбросят мое охладелое тело, пронеслось невольно перед моим мысленным взором.
— А каковы силы неприятеля, интересно узнать? — спросил Алан.
Я подсчитал, но в голове у меня была такая сумятица, что пришлось пересчитать еще два раза.
— Пятнадцать человек,— наконец проговорил я.
Алан присвистнул.
— Что ж, делать нечего. А теперь слушай меня внимательно. Я буду оборонять дверь, где предстоит главная баталия. Ты в это дело не вмешивайся. И прошу в эту сторону не стрелять, стреляй только тогда, как увидишь, что я упаду. Уж лучше иметь перед собою десятерых противников, чем позади союзника, который, того и гляди, прострелит тебе спину.
Я сказал, что стрелок я и вправду скверный.
— Браво! Достойный ответ! — вскричал он в восторге от моего чистосердечия.— Немногие из храбрецов решились бы на такое признание.
— Однако, сэр, позади нас еще одна дверь, они могут ее выломать.
— Верно. Эту дверь ты возьмешь на себя. Как только зарядишь пистолеты, полезай на эту койку — оттуда лучше приглядывать за окном. А начнут ломиться в дверь — стреляй без промедления. Что ж, сударь, пора вам набираться солдатского опыта. Что ты еще должен оборонять?
— Люк. Но право, мистер Стюарт, надо иметь глаза на затылке, чтобы не выпускать из виду и люк и дверь. Если я повернусь лицом к двери, то не замечу, как они полезут в люк.
— Верно, но уши-то у тебя для чего?
— И вправду! — воскликнул я.— Я услышу, как разобьется стекло.
— Ты не лишен некоторой сообразительности,— мрачно сказал Алан.
Между тем время мирных бесед кончилось. На палубе долго ждали моего возвращения и, не дождавшись, решили проверить, в чем дело. Не успел Алан договорить, как в открытых дверях показался шкипер.
— Стоять! Ни с места! — крикнул Алан и направил на него острие шпаги.
Шкипер остановился, но не дрогнул, не отпрянул назад.
— Обнаженная шпага? — усмехнулся он.— Странный ответ на гостеприимство.
— Знаете ли вы, кто перед вами?! — вскричал Алан.— Я потомок королей! У меня королевское имя. На моем гербе — дуб. Видите эту шпагу? Она отправила на тот свет столько вигов, сколько вам по пальцам не пересчитать. Зовите шайку ваших приспешников, сударь, и нападайте. Чем скорее начнется дело, тем скорее вы почувствуете вкус моего стального клинка.
Шкипер ничего не сказал Алану, но зловеще взглянул поверх его плеча на меня.
— Я припомню тебе это, Дэвид,— проговорил он сквозь зубы, и от его голоса у меня по спине пробежала дрожь.
С этими словами он удалился.
— А теперь,— сказал мне Алан,— гляди в оба, держись, сейчас начнется.
Он вынул из ножен кинжал и оставил его в левой руке на случай, если его противникам удастся проскочить под поднятой шпагой. С тяжелым сердцем я влез на койку, прихватив заряженные пистолеты, и растворил окно. Из окна видно было лишь небольшую часть палубы, но для наблюдения этого было достаточно. Волны спали, ветер совсем утих, паруса даже не трепетали, на бриге царила мертвая тишина. Но вот послышался приглушенный говор, а через несколько мгновений отрывистый звон упавшего кортика. Как видно, в неприятельском стане раздавали оружие. Затем все опять стихло.
Боялся ли я? Не знаю, как выразить мое тогдашнее чувство. Сердце мое билось, точно у птицы, мелкою, учащенною дрожью, перед глазами все плыло, мутнело, меркло; я протирал глаза, но снова все на миг затемнялось. Была ль у меня надежда? Да нет, никакой, лишь мрак отчаяния и лютое ожесточение на весь белый свет — чувство, одушевлявшее меня желанием продать свою жизнь как можно дороже. Помню, я попытался молиться, но страшный сумбур, мельтешение мыслей, что обыкновенно бывает при стремительном беге,— все это рассеивало и поглощало слова молитвы. Нет, одного я хотел, одного жаждал, чтобы дело началось поскорее и поскорее уж кончилось.
И оно началось — я едва опомнился. Топот, рев толпы, а затем воинственный крик Алана, звон стали и чей-то надсадный вопль — вопль раненого. Я обернулся и увидел в дверях мистера Шуэна, скрестившего свой клинок со шпагой Алана.
— Это он убил юнгу! — воскликнул я.
— Назад! К окну! — прокричал Алан, и не успел я оборотиться, как его клинок пронзил помощника шкипера.
Настало время и моим действиям. Едва я повернулся к окну, как мимо с топотом пробежало пятеро, таща запасной рей, чтобы таранить дверь. Никогда прежде не доводилось мне держать пистолета, стрелял я раз или два из ружья, но чтобы стрелять в человека... Я и помыслить о том не мог. Однако рассуждать было нечего: теперь или никогда. Они уже были у двери, рядом, раскачивали рей.
— A-а, получайте! — вскричал я и выстрелил через окно в самую гущу нападавших.
Как видно, пуля не прошла мимо: один застонал, попятился; остальные пришли в замешательство. Не успели они опомниться, как я снова выстрелил — пуля прожужжала над их головами, а после третьего выстрела, хотя я и промахнулся, матросы бросили рей и обратились в бегство.
Я обернулся и окинул взглядом каюту. Все заволокло пороховым дымом, в ушах моих звенело от грохота выстрелов. Но Алан стоял как и прежде; шпага его была в крови, а сам он был так преисполнен торжества победы и застыл в такой гордой позе, что походил на изваяние триумфатора. Перед ним на четвереньках медленно оседал мистер Шуэн; изо рта у него хлестала кровь, бледное лицо искажено было судорогой. Тут его подхватили и выволокли из каюты за ноги. Вероятно, в эту минуту он испустил дух.
— Принимайте вашего вига! — воскликнул Алан и, обернувшись ко мне, осведомился о моих победах.
Я сказал, что кого-то ранил, похоже, шкипера.
— А я уложил двоих. Нет, мало еще крови. Вот увидишь, они снова повалят. К окну, Дэвид. Пока это только глоток вина перед трапезой.
Я вернулся на свое место, перезарядил три пистолета и стал дожидаться.
Наши враги находились поблизости. Они стояли на палубе, с жаром споря о чем-то. Средь плеска волн я расслышал несколько слов.
— Шуэн испортил все дело,— проговорил один голос.
— Э, приятель, он свое уж сполна получил.
После этого голоса вновь понизились, загудели, только теперь большею частью говорил один человек, как бы излагая план действий, ему отзывались коротко, сперва один, потом другой голос — они выражали готовность. Из всего этого я заключил, что готовится новый приступ, и поспешил предупредить Алана.
— Молю бога, чтоб они поскорей начали,— сказал он.— Если мы не отвадим этих гостей, нам в эту ночь не уснуть. Но на сей раз держи ухо востро. Дело будет жаркое.
Пистолеты были наготове, оставалось только слушать и ждать. В суматохе боя мне недосуг было рассуждать, страшно мне или нет; теперь же в грозовой тишине страх подступил с удвоенной силой и нераздельно овладел всем моим существом. Мысль об острых клинках, о холодной, отточенной стали была неотвязна; и вскоре, как только послышались во тьме крадущиеся шаги, шорох матросских курток, ползущий вдоль стены каюты, и стало ясно, что наши враги становятся по местам, страх мертвою хваткой сдавил мне горло.
Шаги удалились к двери, которую оборонял Алан, и я уже было решил, что мое участие в деле кончилось, как вдруг кто-то тихо спрыгнул на крышу каюты прямо над моей головой.
В следующий миг раздался пронзительный свист боцманской дудки. То был сигнал наступления. В дверь с разбегу ударили, она зашаталась — целая ватага с кортиками в руках штурмовала ее. В ту же минуту световой люк разлетелся вдребезги и в каюту свалился матрос. Не успел он вскочить на ноги, как я приставил к его спине дуло и уж готов был выстрелить, но, прикоснувшись к живому телу, ощутил трепет. Я замер на месте, не в силах ни спустить курок, ни броситься прочь.
При падении мой противник выронил кортик и теперь, ощутив пистолет между лопаток, повернулся в прыжке и схватил меня за плечи, проревев жуткое ругательство. И тут, то ли собравшись с духом, то ли от ужаса, я пронзительно завизжал и выстрелил ему в грудь. Матрос захрипел и упал как подкошенный. В ту же секунду голову мою задели ноги другого противника, который завис в люке. Схватив второй пистолет, я выстрелил ему в бедро. Тот вмиг отцепил руки и рухнул на тело своего товарища. Хотя я стрелял не целясь, о промахе не могло быть и речи; я только и мог что приставить дуло и выпалить, зажмуря глаза.
Не знаю, сколько времени я простоял бы, пораженный случившимся, если б не крик Алана. Мне показалось, он звал меня на помощь.
Алан долго оборонял дверь, сдерживая натиск толпы, но одному матросу все-таки удалось проскочить под шпагой и обхватить его спереди. Алан левой рукой пырнул его кинжалом, но матрос висел, как пиявка. Тут, размахивая кортиком, в каюту прорвался второй противник. В дверях колыхались разъяренные лица. Толпа наседала, казалось, что мы погибли. Схватив кортик, я устремился на неприятеля с фланга.
Но помощь моя была уже не нужна. Противник, повисший на Алане, наконец-то упал, а Алан отпрянул назад и, испустив яростный рев, точно бык, с разбегу ринулся в гущу матросов. Толпа отхлынула в обе стороны, смешалась и обратилась в бегство. Шпага Алана сверкала, как ртуть, разя направо и налево, и после каждого взмаха слышался вопль раненого. Я думал, что мы погибли, но и опомниться не успел, как вдруг вижу: наши враги бегут, а за ними по пятам Алан. Он гнал их по палубе, точно стадо баранов.
Погоня длилась недолго. Осторожность Алана, по-видимому, нисколько не уступала его отваге, и вскоре он вернулся в каюту. А между тем паника продолжалась, матросы кричали, как будто их настигают. Мы слышали, как они, отпихивая друг друга, рвались в кубрик и наконец захлопнули за собой люк.
Шкиперская каюта походила на бойню: трое убитых внутри, один тяжело раненный в предсмертной агонии на пороге, и только мы с Аланом, победители, живы и невредимы.
Алан подошел ко мне с распростертыми объятиями.
— Дай обниму тебя, друг! — вскричал он, крепко обнял меня и поцеловал в обе щеки.— Дэвид, душа ты моя! Ты для меня как брат. Страсть как люблю тебя! Ну что, каково?! — прибавил он в восторге чувств.— Каков я боец, а?!
С этими словами он повернулся к поверженным врагам и проткнул каждого из них шпагой, а затем принялся выволакивать из каюты. Выпихивая мертвецов за дверь, он насвистывал, напевал вполголоса, точно пытаясь припомнить забытую песню, вернее сказать, не вспоминал, а сочинял новую. Лицо его горело румянцем, глаза сверкали, как у пятилетнего ребенка, получившего в подарок игрушку. Вскоре он уселся прямо на стол, положив шпагу на колено, мелодия звучала все звонче и звонче, и наконец послышался зычный бас. Полилась гэльская песня.
Привожу ее в переводе, увы, не в стихах, по части которых, признаться, я не большой мастер, но, по крайней мере, почти слово в слово, ибо слышал я эту песню не один раз и слова ее были мне истолкованы. Это песня о шпаге Алана.
Кузнец сковал ее,
Огонь закалил,
И теперь сверкает она в руке Алана Брека.
Было много яростных глаз,
И сверкали они тут и там,
Много рук направляли они,
А шпага была одна.
Пятнистые олени взбираются на холм,
Их много, а холм один.
Прошли олени — и след простыл,
А холм — холм стоит.
Прилетайте ко мне с вересковых холмов,
Прилетайте с морских островов,
О, всевидящие орлы,
Будет вам здесь пожива!
Должно заметить, что в этой песне, которую сложил он в честь нашей победы, несправедливо замалчивается мое участие в схватке. Мистер Шуэн и еще пятеро были кто убит наповал, кто тяжело ранен. Причем двое из них, те, что пролезли в люк, пали от моей руки. Еще четверо были ранены, из них один, ни много ни мало шкипер, ранен был мною. Так что мой вклад в дело был не так уж мал, и я вполне мог бы претендовать на скромное место в поэтическом творении Алана. Но поэтов по большей части занимают рифмы, а что до языка, именуемого прозой, то тут, нужно признать, Алан расточал мне комплиментов гораздо больше, нежели я того был достоин.
В ту минуту я пребывал в полнейшем неведении относительно несправедливости, оказанной моим боевым заслугам, потому что не знал ни одного слова по-гэльски. К тому же, не успела еще смолкнуть песня, я, шатаясь, побрел к койке, чтобы перевести дух после долгого напряжения, сумятицы жаркого боя и сверх того непередаваемого ужаса, овладевшего мной при виде кровавых последствий моих стараний. На душе у меня был камень, дыхание спирало, мысль о двух убитых мною матросах терзала душу неотвязным кошмаром. И вдруг, совершенно непроизвольно, тело мое содрогнулось, и я заплакал, зарыдал, как малый ребенок.
Алан потрепал меня по плечу и сказал, что я настоящий храбрец и что теперь мне нужно только лечь и хорошенько выспаться.
— Я покамест покараулю, а ты поспи. Я тебе стольким обязан, Дэвид. Я не променял бы тебя на весь Аппин, да что там, на весь Бредалбейн!
Я постелил себе на полу и прилег, а Алан, вооружившись пистолетом, положив шпагу на колено, сел сторожить у двери. Ровно через три часа по шкиперским настенным часам он разбудил меня, и уже я должен был три часа охранять его сон. К концу моей стражи начало светать, волны мерно покачивали корабль, а с ним покачивались и кровавые лужи на полу каюты. По крыше застучали капли дождя. Никаких происшествий за время моей стражи не случилось. Слышно было, как стучит румпель[25], из чего я заключил, что в команде не нашлось даже рулевого. Действительно, как я потом узнал, убитых и раненых оказалось так много, а остальные пребывали в таком унынии, что шкиперу и мистеру Райчу приходилось сменять друг друга на вахте столь же часто, как нам с Аланом, в противном случае бриг отнесло бы к берегу и мы или б разбились, или сели на мель. Но благо ночь выпала тихая; как только пошел дождь, ветер спал. Слышались стонущие крики чаек, во множестве круживших над бригом, из чего я понял, что мы, по-видимому, недалеко от берега, вероятно, где-нибудь у Гебридских островов. Распахнув дверь, я увидел справа по борту скалистые утесы Ская, а за кормой остров со странным названием Рам[26].
Часов в шесть утра мы с Аланом сели завтракать. Пол каюты был усыпан битым стеклом и так залит кровью, что, глядя на нее, у меня пропадал всякий аппетит. Но в остальном мы находились в положении не только удачном, но, я бы даже сказал, забавном. Мы вытеснили шкипера и его помощника из каюты и завладели всеми судовыми напитками, а также провизией, включая и маринады. Уже это само по себе обстоятельство не могло не радовать. Смешнее всего было то, что два самых горьких пьяницы, каких способна только произвести природа Шотландии (мистер Шуэн был, как известно, мертв), сидели теперь запершись в кубрике, осужденные довольствоваться тем, что более всего ненавидели,— холодной водой.
— Погоди, они скоро дадут о себе знать,— сказал Алан.— Человека можно удержать от драки, но от бутылки его ничем не удержишь.
Разговор оживился. Алан беспрестанно изъявлял мне свою любовь и в пылу восторженных чувств, схватив со стола нож, отрезал от своего кафтана серебряную пуговицу и преподнес ее мне в дар.
— Эти пуговицы перешли мне в наследство от отца, Дункана Стюарта,— пояснил он.— Я дарю ее тебе в память о наших подвигах. Где бы ты ни очутился, покажи эту пуговицу, и тотчас к тебе на помощь придут друзья Алана Брека.
Он сказал это так, словно был Карлом Великим и повелевал многочисленным войском. Признаюсь, как я ни восхищался отвагой Алана, у меня неизменно возникало опасное желание подтрунить над его чрезмерным тщеславием. Я потому говорю «опасное», что, не сдержи я улыбки, тут же возникла бы ссора, исход которой был бы для меня роковым.
Как только мы позавтракали, Алан устремился к шкиперскому рундуку и, после продолжительных поисков достав из него платяную щетку, принялся наводить лоск на мундир, счищая кровавые пятна с такой педантической тщательностью, с какою разве что женщина может приводить в порядок свой туалет. Правда, другого мундира у Алана не было, к тому же, по его словам, мундир принадлежал королевскому роду, а стало быть, и заботе о нем подобало быть королевской. Однако, заметив, с какою бережностью отдирает он нитки от того места, где была отрезана пуговица, я оценил по достоинству его подарок.
Между тем пока он приводил в порядок мундир, меня окликнули с палубы. Это был мистер Райч, пришедший на переговоры. Прихватив пистолет, я пролез через световой люк на крышу и, придав своему лицу выражение бесстрашия и невозмутимости (хотя ужасно боялся порезаться осколками стекла), приветствовал в ответ мистера Райча и предоставил ему слово. Он подошел к каюте и вскочил на бухту каната, так что подбородок его оказался вровень с крышей. Несколько мгновений мы обменивались молчаливыми взглядами. Мистер Райч, не проявивший рвения в стычке, пострадал незначительно: он отделался лишь царапиной на щеке. Тем не менее, проведя всю ночь на ногах, то занимаясь ранеными, то неся вахту, он имел измученный, сильно помятый вид.
— Скверная вышла история,— покачав головой, наконец произнес он.
— Мы к этому отнюдь не стремились,— отвечал я.
— Шкипер хотел бы переговорить с твоим другом. На худой конец он подойдет к окну.
— Но как мы узнаем, не замыслил ли он недоброе?
— Нет, Дэвид, не такие у него на уме мысли. Даже если б он и задумал недоброе, говорю тебе сущую правду: матросы бы за ним не пошли.
— Неужели?
— Скажу тебе больше,— продолжал мистер Райч.— Не только матросы, но даже я. Я боюсь, Дэви,— проговорил он с грустной улыбкой.— Мы хотим только одного — спровадить твоего приятеля как можно скорее.
Я спустился вниз и передал наш разговор Алану. Согласие на переговоры было дано и подкреплено с обеих сторон словом чести. Но миссия мистера Райча этим не ограничилась. Он стал выпрашивать коньяку, да с такой настойчивостью, так улещивая и вымаливая, не преминув при этом напомнить о своих заслугах передо мной, что я в конце концов сжалился и дал ему четверть пинты[27] в кружке. Он с жадностью сделал глоток и понес кружку в кубрик, вероятно, чтобы поделиться остатком со шкипером.
Через несколько минут к окну по договоренности подошел шкипер. Он стоял под дождем, угрюмый, бледный, с рукою на перевязи, и казался таким постаревшим, что сердце мое защемило от жалости и мне стало совестно, что я стрелял в него.
Увидав шкипера, Алан направил на него пистолет.
— Уберите эту штуку! — воскликнул Хозисон.— Разве вам не довольно моего слова? Или вы желаете оскорбить меня, сэр?!
— Сударь,— отвечал Алан,— я весьма сомневаюсь в верности вашего слова. Давеча вы ловчили и торговались, как уличная торговка. Вы и тогда дали мне слово, мы пожали друг другу руки, и что из этого вышло? Да пропади оно пропадом, ваше честное слово, черт бы его побрал!
— Довольно,— оборвал его шкипер.— Ваша брань ни к чему хорошему не приведет. (Должно заметить, что шкипер, к чести своей, никогда не бранился.) Поговорим лучше о другом,— продолжал он с горьким укором.— Вы изрядно попортили мой бриг, у меня почти не осталось людей для работы, моего старшего помощника, без которого я как без рук, вы так просверлили, что он богу не успел помолиться. Мне ничего другого не остается, как повернуть в Глазго, чтобы набрать людей, и там в порту, сэр, смею вас уверить, найдутся охотники поговорить с вами.
— Да неужели? — усмехнулся Алан.— Клянусь честью, я поговорю с ними. Если в городе есть хоть один человек, понимающий по-английски, я расскажу забавный анекдот. Пятнадцать дюжих молодцов против двух джентльменов, да и то один из них почти дитя. Э, любезный, да вас засмеют.
Хозисон вспыхнул, но промолчал.
— Нет, сударь,— продолжал Алан.— Меня это не устраивает. Вы высадите меня на берег, как мы и договаривались.
— Да, но мой старший помощник мертв, а почему он мертв — кому как не вам знать. Из всей команды только он один знал этот берег. А должен заметить, он для судов чрезвычайно опасен.
— Извольте, на ваше усмотрение,— сказал Алан,— высаживайте меня в Аппине, в Ардгуре, в Морвене, в Арисэге, в Мораре, короче, где вам будет угодно, но не далее тридцати миль от моих родных земель, исключая, пожалуй, земли Кэмпбеллов. Мишень, как видите, велика. Если вы и тут промахнетесь, то, стало быть, вы не только скверный боец, но и негодный моряк. Да у меня на родине люди на рыбачьих плоскодонках переплывают от острова к острову! Причем в любую погоду, даже ночью!
— Плоскодонка не бриг, сэр. У нее и осадки-то никакой.
— Что же, плывите в Глазго, коли вам так этого хочется. По крайней мере, будет над кем посмеяться.
— Мне совсем не до смеха, сэр. К тому же ваша прихоть будет стоить денег.
— Однако, сударь! Я на ветер слова не бросаю и никому не позволю бросать! Тридцать гиней за высадку на берег и, наконец, шестьдесят, если доставите меня в Линни-Лox.
— Но взгляните же, сэр, где мы находимся. Отсюда до Арднамуркана пять часов хода. Дайте мне шестьдесят золотых — и я вас там высажу.
— А я должен истаптывать башмаки и, чего доброго, угодить к красным мундирам ради вашей блажи! Не выйдет, сударь! Желаете получить шестьдесят гиней, так извольте их сперва заработать — высаживайте меня там, где я указал.
— Но это значит рисковать бригом, сэр, а с ним, заметьте, и вашей же собственной жизнью.
— Что же, я готов рисковать.
— Смогли бы вы провести нас? Хоть как-нибудь указать путь? — с нахмуренным видом спросил шкипер.
— Гм, сомневаюсь. Я скорее солдат, в чем вы сами уже убедились, нежели лоцман. Впрочем, меня часто подбирали в этих водах и высаживали в здешних местах, так что в общих чертах я путь знаю.
Шкипер покачал головой и еще больше нахмурился.
— Не потеряй я так много денег в этом злополучном рейсе,— проговорил он,— я скорей отправил бы вас на виселицу, чем стал рисковать бригом. Но пусть будет по-вашему. Как только будет благоприятный ветер, а я уверен, что он скоро задует, мы пойдем, куда вы хотите. Но есть еще одно обстоятельство: мы можем встретить королевский флот и тогда нас возьмут на абордаж. Вдоль берега ходят сторожевые суда; вы сами знаете, кого они там высматривают. Может, вы заплатите мне сейчас?
— Сударь,— спокойно отвечал Алан,— если завидите вымпел, ваше дело поскорей удирать. А теперь вот что: я слыхал, что в кубрике терпят лишения. Предлагаю обмен: бутылка коньяку на два ведра воды.
Сия последняя статья договора была соблюдена в точности и без проволочек, и мы с Аланом наконец-то отмыли пол, очистив каюту от следов наших кровавых деяний; меж тем как шкипер и мистер Райч тоже были по-своему рады, ибо вновь перед ними было вино.
В то время как мы отмывали каюту, с северо-востока потянул бриз, небо расчистило и дождь перестал.
Тут я должен кое-что пояснить вам, а для вящей ясности предлагаю посмотреть на карту. В тот день, когда пал туман и мы наскочили на лодку Алана, бриг проходил через пролив Литл-Минч. На рассвете после баталии мы попали в штиль к востоку от острова Канна, точнее, между ним и островом Эриска, находящемся в цепи Лонг-Айлендских островов. Чтобы прямым курсом добраться оттуда до Линни-Лоха, нужно было идти через узкий пролив Малл. Но у шкипера карты не было, и он боялся зайти так далеко вглубь между островов. Он предпочел с попутным ветром обогнуть Тайри с запада и выйти к южному берегу большого острова Малл.
Ветер не менял направления, более того — крепчал. К полудню поднялось волнение, которое шло из-за Внешних Гебридских островов. Наш курс — а мы намеревались обогнуть Внутренние Гебриды — лежал на юго-запад, так что сначала волна была у нас на траверзе[28] и бриг сильно качало. Но уже к ночи, когда, обогнув оконечность Тайри, мы повернули к востоку, волна пошла в корму.
Между тем утро, до начала волнения, выдалось довольно приятное. Ярко светило солнце, тут и там взору открывались скалистые островки. Растворив двери каюты с обеих сторон — ветер дул прямой, в корму,— мы с Аланом сидели, покуривая шкиперские трубки, и рассказывали друг другу свои приключения. Слушать Алана было тем более интересно, что я наконец-то составил определенное представление о диком крае, именуемом Горной Шотландией, на берег которой мне предстояло сойти. В то время, всего лишь несколько лет спустя после восстания горцев, человеку, ступавшему на горную тропу среди зарослей вереска, небесполезно было сперва подумать, прежде чем решиться на столь опасное предприятие.
Желая расположить Алана к откровенной беседе, я первый начал рассказ о своих злоключениях. Он выслушал меня с вниманием и сочувствием. Лишь однажды, когда я упомянул доброго моего друга мистера Кэмпбелла, Алан вспыхнул и в гневе вскричал, что ненавидит всех, принадлежащих к этому роду.
— Но отчего же? — возразил я.— Мистер Кэмпбелл такой человек, которому не зазорно подать руку.
— Не знаю, что я мог бы подать человеку, носящему имя Кэмпбелл! Но вот пулей его угостить готов. Будь моя воля, я бы их всех перестрелял, как тетеревов. Умирать буду — одно у меня желание: успеть бы доползти до окна и всадить напоследок пулю в какого-нибудь Кэмпбелла,
— Но право, Алан, отчего вы так ненавидите Кэмпбеллов?
— Отчего? Ты прекрасно знаешь, что я Стюарт, один из аппинских Стюартов, а Кэмпбеллы уже давно разоряют и опустошают мой край. Они вероломно захватывали наши земли — не в честном бою, нет, обманом, подлостью!
И тут в порыве гнева он стукнул кулаком по столу. Я сохранил полную невозмутимость и, уж конечно, не стал оспаривать его мнение, ибо знал, что подобные пылкие речи обыкновенно говорят побежденные.
— А доносы, подлоги, торгашеские уловки на каждом шагу — и всё под видом законности! Да разве этого мало?!
— Я весьма сомневаюсь, Алан, что вы, с такой легкостью разбрасывающий пуговицы от своего мундира, могли быть хорошим судьей в этих делах.
— А! — воскликнул он, и лицо его вновь заиграло улыбкой.— Эту расточительность вместе с пуговицами я унаследовал от моего отца, Дункана Стюарта, царство ему небесное! Он был храбрейшим из храбрецов в нашем роду, лучшим фехтовальщиком Горной Шотландии, а стало быть, и во всем мире. Я потому говорю так, что сам у него учился. Он был в числе первых, кто поступил в Черную стражу; ему, как высокородному дворянину, полагался оруженосец, который в походах носил его ружье.
Вообрази: как-то раз взбрело королю в голову посмотреть на шотландское фехтование. Отобрали на состязание четверых, в том числе моего отца, и отправили в Лондон, чтобы они показали свое искусство. Пригласили их во дворец, представили королю Георгу, королеве Каролине. Весь двор собрался, Мясник Камберленд, многие прочие, этих уж я не упомню. Так вот — два часа без роздыху длился бой. И какой! Одно заглядение! Кончили фехтовать, король встает, и хоть и был всегда отъявленный негодяй, тиран, а восхищения сдержать не смог, расчувствовался, пустился в любезности и каждому жалует по три гинеи. И вот выходят они из дворца, дошли до привратника, тут мой отец и рассудил: коль скоро он, пожалуй, первый из дворян Горной Шотландии, кто представлен был ко двору и теперь проходит через эти дворцовые ворота, то не мешало бы дать бедному стражу дворца подобающее представление о шотландском достоинстве. Бросил ему королевскую награду, и те трое, что следом за отцом шли, тоже бросают гинеи. Так и вышли они из дворца с чем пришли. Вся награда пошла привратнику. Есть, правда, такие умники, которые осмеливаются утверждать, что первым подал привратнику не отец мой, а кто-то другой, но это все вздор. Я-то знаю, что это был Дункан Стюарт. Ну, а тому, кто посмеет в том усомниться, готов предложить выбор: можем драться на шпагах, можем на пистолетах. Да, вот какой был у меня отец, упокой, господи, его душу.
— Судя по вашим рассказам, он не мог завещать вам большого состояния? — сказал я.
— Это верно. Кроме пары штанов, он мне ничего не оставил. Оттого я и поступил в королевскую армию. О, черное пятно в моей жизни, позор, тем более в то славное время. Вот и теперь, попади я в руки красномундирников, мне несдобровать.
— Как! Разве вы служили в английской армии?
— Служил. Благо вовремя стал под знамена правого дела. Дезертировал при Престонпансе[29].
Что до меня, то мне это вовсе не казалось благом. Дезертирство во время боя я считал поступком совершенно непростительным для дворянина. Но, несмотря на молодость, я был не настолько глуп, чтобы высказать Алану свое суждение.
— Да ведь вам за это полагается смертная казнь! — воскликнул я.
— Да, конечно, если меня поймают, то приговор будет краток, а веревка длинна. Но у меня в кармане лежит патент офицера французской армии. А это все-таки как-никак гарантия.
— Весьма сомневаюсь.
— Я сам иногда сомневаюсь,— сухо промолвил Алан.
— Но позвольте, как же так: вы, осужденный мятежник, дезертир, да еще к тому же служите французскому королю. Что же побуждает вас приезжать сюда? Вы искушаете свою судьбу.
— Вздор. После сорок шестого года я все время приезжаю в Шотландию и, как видишь, жив.
— Но зачем вы едете, чего ради?
— Чего ради? Как же, я тоскую по родине, по друзьям. Франция, что и говорить, страна славная, но порой мечтаешь о вереске, об оленях. И потом, у меня здесь дела. Набираю рекрутов для французского короля, а это какой-никакой, а все же доход. Но главное — это поручения моего вождя, Ардшиля.
— Мне казалось, что вождя вашего клана зовут Аппин.
— Верно, но Ардшиль — предводитель клана,— пояснил Алан, хотя едва ли это могло мне что-нибудь пояснить.— Видишь ли, Дэвид, он, человек столь высокого положения, потомок королей, с королевским именем, обречен теперь прозябать в захолустном французском городишке на положении частного лица. Он, которому стоило только кликнуть, и под его знамена становились четыре сотни ратников! А теперь, что бы ты подумал! Я видел своими глазами: покупает на рынке масло и несет его домой в капустном листе! Больно, да не только больно — позор всем нам, всему нашему роду и клану! А дети его, там на чужбине, надежда Аппина... Их надо ведь обучить наукам, показать, как держать шпагу! Бедные арендаторы Аппина принуждены платить подать королю Георгу, но сердца их непоколебимы. Они преданы своему вождю! Бедный народ собирает по крохам ему вспоможение, а почему? Потому что любят! Конечно, кое-кого и постращать приходится, но собирают. И мне, Дэвид, поручено перевозить эти деньги!
С этими словами он стукнул кулаком по поясу, и я услышал звон золотых гиней.
— Неужели они платят обоим?
— Да, что поделать, Дэвид.
— Как! Быть не может!
— Да, Дэвид. Этому шкиперу я, конечно, наплел, но тебе говорю правду. Да-а, просто дивишься порой, как мало требуется принуждения. И все это благодаря доброму моему родичу, другу моего отца, Джеймсу Глен-скому, то есть Джеймсу Стюарту, который приходится Ардшилю единокровным братом.
Так впервые я услышал имя Джеймса Стюарта, который впоследствии, когда его приговорили к виселице, стяжал себе большую известность. Но тогда я пропустил это имя мимо ушей, я думал о великодушии горцев.
— Как это благородно! — воскликнул я.— Пускай я виг, кто знает, быть может, чуть лучше, чем просто виг, но, по-моему, это благородно.
— Да, ты виг, но ты джентльмен. В тебе говорит благородная кровь. Был бы ты из проклятого рода Кэмпбеллов, так ты заскрежетал бы зубами, услыхав все это. А был бы ты Рыжим Лисом...
Алан замолк, стиснул зубы. Много свирепых лиц видел я на своем веку, но ни одно из них не могло сравниться с лицом Алана, когда заговорил он о Рыжем Лисе.
— А кто такой этот Рыжий Лис? — спросил я несколько обеспокоенно, но с нескрываемым любопытством.
— Кто такой? Что же, изволь, я тебе расскажу. Когда при Каллодене войско кланов было разбито и правое дело было погублено, когда лошади без седоков увязали в крови лучших воинов севера, Ардшиль вместе со своей семьей принужден был бежать в горы. Туго же нам тогда пришлось, насилу мы посадили его на корабль и переправили в безопасное место. А пока он укрывался в горах, эти английские свиньи, не в силах лишить его жизни, принялись подкапываться под его права. Они лишили его всего, отобрали у клана оружие, земли. Отобрать оружие у людей, которые тридцать веков всегда ходили с оружием! Лишили их даже родной одежды, так что теперь, видите ли, даже клетчатый плед и то вменяется во грех, а за шотландскую юбку бросают в тюрьму. Но одного они не смогли уничтожить — любви! Любви и преданности, которые добрые шотландцы питают к своему вождю. И эти гинеи тому доказательство! Но тут появляется этот прохвост Кэмпбелл, рыжий Колин из Гленура.
— Это его вы зовете Рыжим Лисом?
— Его, а то кого же. О, только бы мне до него добраться! — с яростью вскричал Алан.— Это все он, Рыжий Лис. Вообрази, все разузнал, выведал, заполучил от короля Георга бумаги на управление всеми землями Аппина. Сперва — так тише воды ниже травы — любезничал с Шимусом, то есть с Джеймсом Гленским, поверенным в делах моего вождя, втерся к нему в доверие. А сам тем временем все разузнал. Ну, я уж тебе о том рассказывал, как бедные аппинские арендаторы работают изо всех сил, собирают вспоможение семье Ардшиля и переправляют эти деньги за море. Как ты тогда про это сказал?
— Я сказал, что это благородно,— отвечал я.
— О, в тебе благородства больше, чем его бывает у вигов! — воскликнул Алан.— Но слушай дальше. Колин Рой обо всем пронюхал, сердце его так и заныло, а черная кровь Кэмпбеллов закипела от ярости. Пьет вино и скрежещет зубами. Как так! Стюарту не дают умереть с голоду, посылают на кусок хлеба. Как бы так запустить в это дело руку и все расстроить. У-у, попадись ты мне только на глаза, Рыжий Лис, уж я тебя угощу пулей. Господь тебе не поможет!
Алан умолк на мгновение, обуреваемый яростью.
— И что, ты думаешь, он делает? Объявляет, что земля сдается внаем арендаторам. Что замыслил, подлец! Отдать землю другим фермерам, а те, мол, будут платить ему больше, чем Стюарты, Макколы и Макробы — роды, входящие в мой клан. Каково?! А Ардшиль пусть себе побирается на дорогах Франции!
— И что же из этого вышло?
Алан положил на стол потухшую трубку и обхватил руками колени.
— Что вышло? Вовек не угадаешь. Вообрази, эти самые Стюарты, Макколы и Макробы, которые и без того платили две аренды: одну по принуждению королю Георгу, а другую по природной своей доброте Ардшилю,— так вот, они согласились платить столько, сколько Кэмпбеллам и не снилось. Тот и так и этак, ищет арендаторов по всей Шотландии, от берегов Клайда до Эдинбурга, зазывает, молит, уламывает — все напрасно. Хочет извести Стюартов голодом, подлый пес!
— Да, удивительная история, Алан. Довольно странная. А все же я рад, что его оставили с носом.
— Его с носом? Плохо ты, видно, знаешь Кэмпбеллов, а уж Рыжего Лиса и подавно не знаешь. Да из него бы кровь выпустить, так чтобы по холму потекло! О, как только придет тот день, Дэвид, когда я смогу потешиться, поохотиться, никакой вереск во всей Шотландии не укроет его от моей мести!
— Однако, Алан,— возразил я,— совсем неумно, да и не по-христиански давать волю таким чувствам. Ваши слова тому, кого вы зовете Лисом, вреда не принесут, да и вам с них добра не станет.
— Весьма верное замечание, Дэвид. Что верно, то верно: от моих слов ему не убудет. А жаль, ох, жаль. Так что, совершенно с тобою согласен, исключая разве твои суждения о христианстве. Тут я имею прямо противоположное мнение. Плохой бы я был христианин, если б думал, как ты.
— Мнения мнениями, но ведь известно, что христианство запрещает мстить.
— Да, сразу видно, что учили тебя Кэмпбеллы. Хорошо бы жилось им на свете, им да таким же, как они, подлецам, если б в зарослях вереска не водились удальцы с ружьями. Но это так, к слову. Ты спрашиваешь, что он сделал?
— Да, расскажите, прошу вас.
— Так вот, Дэвид. Не в силах избавиться от верных аппинских арендаторов законным порядком, он поклялся извести их всеми правдами и неправдами, не гнушаясь последней подлостью! Ардшиль должен умереть с голоду — вот что он задумал. А поскольку те, кто давал Ардшилю вспоможение, разумеется, не хотели уходить из родных мест, он решил согнать их силою. Раздобыл у крючкотворов-стряпчих бумаги, призвал себе на защиту красномундирников. И вот мои соотечественники, те, кто веками владел этими землями, принуждены оставить родные места, дома, где они выросли, где вспоили, вскормили их отцы и матери. И кто же придет на их место? Нищий сброд, голь перекатная. Королю Георгу скоро захочется получить свою ренту, воображаю, что за рента ему достанется, но король уж как-нибудь обойдется, а рыжему Колину что за беда. Главное для него — погубить Ардшиля, чтобы на столе у того было пусто, чтобы детям вождя нечем было играть. Если он этого добьется, он может удалиться от дел и вернуться в Гленур победителем.
— Однако позвольте заметить,— прервал я Алана.— Если податей собирают меньше, стало быть, к этому делу приложило руку правительство. Тут не Кэмпбелла винить надо, а того, кто ему указывает. Ну, убьете вы завтра этого Колина, а что толку? Они тотчас пришлют нового управляющего.
— Да, друг любезный, в драке ты молодец, только кровь в тебе, по всему видно, вигская.
Он проговорил это, казалось, спокойно, но в его презрительном тоне чувствовалось столько желчи и злобы, что я поспешил переменить разговор, с удивлением заметив Алану, что, в то время как Горная Шотландия наводнена войсками и охраняется, точно осажденный город, ему и ему подобным удается беспрепятственно проникать в глубь страны и без труда из нее выбираться.
— Все гораздо проще, чем ты полагаешь,— сказал Алан.— Предположим, что открытый склон холма — это дорога. Но дорога может пролегать всюду. Если видишь на пути караул, обходи стороной. И потом, всюду найдутся дома друзей, и к твоим услугам если не дом, то овин, стог сена. Наконец, запомни: когда в народе говорят, что страна наводнена войсками, то это не более как образное преувеличение. Солдат занимает на земле ровно столько места, сколько занимают подошвы его сапог. Мне довелось однажды поймать превосходную форель под самым носом у часового, а он стоял в трех шагах, на другой стороне ручья. Как-то раз я сидел в вересковых зарослях почти рядом с караульным и, поверишь ли, разучил песенку, которую тот насвистывал. Она довольно мила. Вот, послушай.
И Алан стал насвистывать мне мелодию.
— А потом,— продолжал он,— теперь не те времена, что в сорок шестом году. В стране воцарилось спокойствие. Впрочем, чему удивляться, когда у всех поголовно от Кинтайра до мыса Рат отобрали оружие. Правда, умные люди кое-что в соломе на крышах себе припрятали. Да, Дэвид, интересно знать, надолго ли это спокойствие. Думаю, что не надолго, коли такие люди, как Ардшиль, томятся в изгнании, а Рыжий Лис и его шайка попивают вино и притесняют бедных людей. Хотя трудно сказать за народ, что он вынесет, а чего не стерпит. Разве разъезжал бы сейчас Колин по разоренному краю, найдись у нас хоть один удалец, который всадил бы в него пулю.
Алан замолк и погрузился в раздумье. Долго сидел он в молчании, и с лица его не сходила печаль.
К портрету моего друга остается добавить, что Алан весьма искусно играл на разных музыкальных инструментах, в особенности на волынке, почитался меж своих соотечественников незаурядным поэтом, прочел на своем веку несколько книг, английских и даже французских, метко стрелял, недурно удил рыбу и в совершенстве владел кортиком и кинжалом, не говоря уж о шпаге. Что же касается его недостатков, то они сразу бросались в глаза, я знал их наперечет. Но худший из них — ребяческую обидчивость, склонность затевать по любому поводу ссору — при мне он всячески в себе подавлял, вероятно памятуя схватку в каюте. Мои ли доблестные заслуги были тому причиной, или же то обстоятельство, что я стал свидетелем его доблести, его удали, несравнимо больших и поистине удивительных,— что именно, не могу сказать, ибо Алан, ценя высоко отвагу в других людях, все же восхищался ею преимущественно в самом себе, восхищался отвагой Алана Брека.
Был уже поздний вечер, начало темнеть, как обыкновенно темнеет на севере в это время года, иными словами, было еще довольно светло, когда в дверь просунулась голова Хозисона.
— Я вот за чем,— сказал он, обратясь к Алану.— Выходите на палубу. Может быть, вы смогли бы указать нам путь?
— Это что, очередная ваша уловка? — воскликнул Алан.
— Да какие уловки! Разве не видно! — вскричал шкипер.— У меня и так голова кругом идет. Бриг в опасности!
По встревоженному выражению его лица и по резкому тону, с каким проговорил он эти слова, было видно, что шкипер не шутит и никакого подвоха с его стороны нет. Мы с Аланом поспешили на палубу.
Небо было безоблачно, дул сильный, пронизывающий ветер; вечерняя заря еще не погасла, ярко светила луна. Бриг шел круто к ветру, огибая юго-западную оконечность острова Малл, гористые вершины которого во главе с Бен-Мор, окутанной дымкой тумана, виднелись слева по носу. Хотя для «Ковенанта» курс этот был вовсе неблагоприятен, он, содрогаясь всем килем, зарываясь в волны, несся как ошалелый, подгоняемый западной волной.
Вечер, однако, как мне показалось, не предвещал никакого шторма, и я уже начал недоумевать, что же могло так встревожить шкипера, как вдруг бриг взмыл на волне, и я услыхал крик Хозисона, показывавшего куда-то направо. Вдалеке, с подветренной стороны, из залитого луною моря взметнулся какой-то фонтан, и в то же мгновение послышался глухой, стонущий рев.
— Ну, что вы на это скажете? — мрачно промолвил шкипер.
— Это риф,— отвечал Алан.— Теперь вы, наконец, знаете, где он находится. Что же вам еще нужно?
— Да если б тут был только один риф,— проворчал Хозисон.
Действительно, только он это сказал, чуть дальше, к югу, взвился второй фонтан.
— Что я говорил, видите?! Если б я знал, что тут рифы, если б у меня была карта да был бы жив Шуэн, которого вы отправили на тот свет, я не то что за шестьдесят монет — за шестьсот не стал бы рисковать на этих камнях бригом! Но вы-то, сэр, неужели вы не знали о рифах, вам же предстоит повести нас?!
— Полагаю, что это, должно быть, так называемые Торрэнские скалы,— промолвил Алан.
— И много их, этих скал?
— Право, сэр, я не гожусь в лоцманы, но если мне не изменяет память, они тянутся миль на десять.
Шкипер и мистер Райч значительно переглянулись.
— Но надеюсь, проход между ними есть? — вопрошал Хозисон.
— Есть, конечно. Весь вопрос: где? Впрочем, я как будто припоминаю. Кажется, он ближе к берегу.
— Вот как... Значит, придется держать круче к ветру, мистер Райч. Придется обогнуть этот край острова и подойти чуть не к самому берегу. Но тогда он закроет от нас ветер, а это каменное кладбище останется у нас под ветром. Да, отступать некуда: тут верная гибель, да и там невесть что.
С этими словами он отдал приказание рулевому, а мистера Райча отправил на формарс[30]. Из команды на палубу вышло всего пятеро, включая шкипера и мистера Райча,— пятеро, еще способных исполнять свое дело, вернее, согласных его исполнять. Итак, мистеру Райчу выпало быть впередсмотрящим. Он поднялся на марс и принялся возвещать о своих наблюдениях.
— К югу сплошь рифы! — прокричал он.
И через несколько времени:
— У берега, как будто, пройдем!
— Что ж, сударь,— сказал Алану шкипер,— испробуем ваш путь. Только сдается мне, это все равно, что доверяться слепому. Дай бог, чтоб вы оказались правы.
— Дай-то бог,— тихо сказал мне Алан.— Где я мог слышать об этом пути? Хм, уже не припомню. Ну, да ладно, своей судьбы не минуешь.
Как только мы стали подходить к оконечности острова, то тут то там замелькали рифы; казалось, все море было ими усеяно. Мистер Райч поминутно кричал с марса то «право», то «лево руля». Иногда едва ли не в самый последний момент. С наветренной стороны один риф оказался так близко, что, когда на него набежала волна, палубу захлестнуло брызгами и нас окатило с ног до головы.
При свете луны рифы вырисовывались довольно отчетливо, почти как днем, и это, видимо, еще больше усиливало всеобщую тревогу. Я посмотрел на шкипера, стоящего подле рулевого. Он то и дело прислушивался, поеживаясь от холода, переминался с ноги на ногу, дул себе на руки, но лицо его сохраняло спокойное, невозмутимое выражение. Ни он, ни мистер Райч не проявили отваги в сражении, но я видел, что в своем деле они были и впрямь храбрецы. Это вызывало у меня тем большее восхищение, чем более я наблюдал за Аланом. Он был бледен как полотно.
— Да, Дэвид, это совсем не та смерть, о которой можно мечтать,— промолвил он.
— Не может быть, Алан. Неужели вам страшно?
— Нет,— отвечал он, облизнув обветренные губы.— Однако согласись: скверная ожидает нас участь.
К этому времени, лавируя между рифами, но по-прежнему держась круто к ветру и ближе к берегу, мы обошли Айону и начали подходить к Маллу. Приливное течение за поворотом было настолько стремительным, что бриг кидало из стороны в сторону. У руля поставили двух матросов, иногда помогал им и Хозисон. Странно было видеть, как трое рослых, дюжих моряков налегают изо всех сил на румпель, а тот, точно живое существо, упирается, не сдается, поминутно отбрасывает их назад. К счастью, рифы как будто кончились. Мистер Райч прокричал с марса, что море впереди свободно.
— Вы оказались правы,— сказал Хозисон Алану.— Вы спасли мой бриг, сэр, и при расчете я этого не забуду.
Думаю, что сказал он это вполне искренне и непременно сдержал бы свое обещание — столь дорог ему был «Ковенант».
Однако все это осталось только предположением — судьба судила иначе.
— Отверни на румб! — вдруг закричал мистер Райч.— Риф снаветру!
В то же мгновение судно подхватило приливом, паруса заполоскали, обвисли, бриг, точно волчок, развернуло к ветру и швырнуло на риф. Нас ударило с такой силой, что мы покатились кубарем, а мистера Райча чуть не вытряхнуло из бочки марса.
Я упал, но тотчас вскочил на ноги. Риф, в который мы врезались, находился вблизи юго-западной оконечности Малла, около маленького островка под названием Эррейд, что смутно вырисовывался слева по борту. Ревущие валы катили один за другим. Они подкидывали злополучный корабль, то разбиваясь вроссыпь над нашими головами, то с силой обрушивая бриг на скалу. Казалось, его вот-вот разнесет в щепы. От скрипа мачт, хлопания парусов, тяжкого завывания ветра, летящих брызг, озаренных луной, в голове моей все поплыло, смешалось, и я насилу отдавал себе отчет в происходящем.
Я увидел, что мистер Райч и матросы пытаются спустить ялик, и устремился к ним. Как только руки мои предались работе, сознание прояснилось. Тащить шлюпку было непросто: она находилась в средней части судна и была завалена канатами, а хлещущие через борт волны принуждали нас выпускать ялик и хвататься за леера, чтобы не смыло за борт. Но медлить было не время, и мы работали изо всех сил.
Тем временем к нам присоединились раненые, те, что были способны передвигаться. Остальные, не в силах подняться с коек, отчаянно звали на помощь. Сердце мое обливалось кровью от надрывных воплей этих несчастных.
Шкипер с безучастным видом стоял в стороне. Казалось, он лишился рассудка. Держась за ванты[31], он бормотал что-то себе под нос и издавал стон всякий раз, как корабль ударялся о риф. Бриг для него был точно родное дитя; его не трогали страдания Рэнсома, когда того били у него на глазах; когда же настал черед брига, то каждый удар судна о риф болью отзывался в его сердце.
За все то время, как мы тащили шлюпку, помню только, что, взглянув в сторону берега, я спросил Алана, что это за земля. Он ответил, что хуже и быть не может, потому что это были владения Кэмпбеллов.
Одного из раненых мы поставили наблюдать за волной и в случае опасности подавать сигналы. И вот, только мы начали спускать шлюпку, как вдруг матрос пронзительно закричал: «Крепче держись!» Уже по голосу его было ясно, что волна идет и впрямь нешуточная. И точно, накатил чудовищный вал, подбросил бриг, как скорлупку, и повалил набок. То ли матрос поздно крикнул, то ли я слабо держался, но, только бриг накренило, меня швырнуло и я полетел за борт в морскую пучину.
Я захлебнул воды, вынырнул, увидал краем глаза луну и снова начал тонуть. Говорят, в третий раз уже не всплывают — идут ко дну. Что же, должно быть, я не такой, как все, ибо тонул и всплывал я столько раз, что, право, лучше и не рассказывать. Меня захлестывало, било, швыряло, я задыхался, меня снова захлестывало, сознание мое меркло, и потому я даже не успевал почувствовать страха.
Вскоре я обнаружил, что держусь за какой-то брус и плыву вместе с ним. Волны как будто стихли, и я стал постепенно приходить в себя. Оказалось, я ухватился за запасной рей и меня отнесло так далеко от брига, что помощи ждать было нечего. Я закричал изо всех сил, но там, на судне, меня, разумеется, не услыхали. Бриг еще лежал на воде, но шлюпки я не видел, впрочем, и не мог видеть — слишком велико было расстояние.
Когда я кричал, призывая на помощь, то заметил между собой и бригом широкую полосу воды, до которой валы не докатывались. Она бурлила и клокотала, серебрясь и переливаясь в лунном свете. Временами она изгибалась дугой, точно хвост гигантской змеи, временами терялась из виду, но через несколько мгновений вновь бурлила и серебрилась. Что это такое было, я не мог понять в ту минуту, и оттого страх во мне только усиливался. Теперь я знаю, что было это не что иное, как сильное приливное течение. Оно подхватило меня, понесло, швыряя из стороны в сторону, и, наконец, как бы наскуча швырять, выбросило вместе с реем в тихие прибрежные воды.
Очутившись в штилевых водах, я почувствовал, что умираю от холода. Берега Эррейда были совсем близко, при лунном свете замечались красные островки вереска, поблескивали слюдяные сланцы.
«Странно будет, однако, если я не доберусь до берега,— подумал я.— Вон он, недолго уже осталось».
Плавал я, правда, довольно скверно: Эссен в моих краях был узок и неглубок. И все же, держась обеими руками за рей, болтая в воде ногами, я скоро увидел, что кое-как подвигаюсь к берегу. Как ни тяжело и убийственно медленно приближался я к заветной цели, однако по прошествии часа доплыл-таки до песчаной бухты, которую окаймляла гряда скалистых холмов.
На море было тихо, не слышно было даже прибоя, с неба глядела большая луна, берег казался пустым и безлюдным. Но как-никак это была земля; и, когда наконец я нащупал дно под ногами и, отпустив рей, двинулся вброд, невозможно описать мои чувства, трудно сказать, какое из них было сильнее — усталость или благодарность судьбе за спасение... Ибо никогда прежде я не чувствовал такой смертельной усталости и не воссылал таких истовых благодарений небу.
Мои злоключения не только не кончились, но, напротив, умножились, когда я ступил на берег. Было за полночь, и, хотя от ветра меня закрывали скалы, холодно было ужасно. О том, чтобы присесть отдохнуть, не могло быть и речи; мне казалось, что я тут же окоченею. Я снял хлюпающие башмаки и из последних сил стал ходить босиком взад и вперед по песку, похлопывая себя по груди и плечам в надежде хоть как-нибудь согреться. Не слышно было ни людских голосов, ни мычания скота, ни петушиного крика — все точно вымерло; один прибой шумел вдалеке, напоминая об опасности, которой я счастливо избежал и которая, вероятно, все еще грозила моему другу. Идти по берегу в темный, предутренний час, когда вокруг не было ни души, было боязно.
Как только забрезжил тусклый рассвет, я надел башмаки и полез на вершину скалы. Тяжелое это было восхождение. Я поминутно срывался, скатывался вниз и снова карабкался, снова перепрыгивал через гранитные глыбы. Когда наконец я достиг вершины, уже рассвело. От брига не осталось и следов. По всей вероятности, его снесло с рифа и он затонул. Не видно было и ялика. Море было пустынно, на берегу ни души, ни единого дома.
Я боялся даже подумать о том, что сталось с моими спутниками. Страшно было глядеть на простиравшееся вокруг безлюдье. К тому же усталость, промокшая одежда, боль и унылое посасывание в пустом животе давали о себе знать. Я двинулся на восток вдоль южного берега, надеясь набрести на жилище, где можно было бы отогреться и обсушиться, а при случае и разузнать о пропавших товарищах. На худой конец, если жилья не найдется, рассудил я, можно будет хоть немного обсохнуть на солнце, как только оно взойдет.
Довольно скоро путь мне преградил узкий залив, вдававшийся далеко в берег. Не будучи в состоянии через него переправиться, я решил его обойти. Дело это оказалось отнюдь не из легких, ведь ландшафт этих мест, как известно, горный. Не только Эррейд, но и примыкающая к нему часть острова Малла, называемая Россом, покрыта гранитными скалами, меж которых лишь кое-где пробивается вереск. Бухта мало-помалу суживалась, как я и предполагал, но потом вдруг снова пошла вширь. В полном недоумении продолжал я путь, пока не поднялся на высокий бугор. Тут только до меня дошло, что я попал на необитаемый остров и окружен со всех сторон морем.
Солнце так и не показалось. Небо заволокло, сгустился туман, и в довершение бед полил дождь. Положение мое стало плачевно.
Я стоял под дождем, содрогаясь от холода, в совершенной растерянности. Наконец меня осенила мысль, что пролив можно перейти вброд. Вернувшись назад, к месту, где он суживался, я вошел в воду, но не прошел и трех ярдов, как провалился вглубь с головой; и хотя голова моя благо осталась цела, обязан я этим скорее милосердию неба, нежели собственному благоразумию. Итак, я провалился в воду, но мокрее от этого не стал (куда уж мокрее!), зато продрог до костей. Потеряв надежду перейти пролив вброд, я почувствовал себя на грани отчаяния.
Наконец я вспомнил о рее. Если он помог мне выбраться из водоворота, то, несомненно, поможет переплыть и пролив. Воодушевленный этой мыслью, я поплелся назад, чтобы притащить спасительное орудие. Надо ли говорить, каким мучительным, тяжким был этот обратный путь. Если б меня не поддерживала надежда, я бы, конечно, не выдержал — повалился б на землю и так бы и остался лежать. То ли от морской воды, то ли от начинающейся лихорадки мне нестерпимо хотелось пить. По дороге я не раз останавливался, пил дождевую воду из луж.
Чуть живой, еле передвигая ноги, я добрался до места и увидел, что рей отнесло, но как будто недалеко. В третий раз я вошел в воду. Легкая рябь поплескивала в лицо. Ноги сводило от холода, и я не решился идти дальше. Рей покачивался на волнах в каких-нибудь двадцати футах.
До этой минуты я еще как-то бодрился, но тут отчаяние мной овладело. Я вышел на берег, упал на песок и горько заплакал.
Дни, проведенные мной на острове, и поныне одно из самых страшных моих воспоминаний, а потому воздержусь от излишних подробностей. Во всех известных мне книгах о путешественниках, которые волею невзгод попадали на необитаемый остров, эти люди либо имели при себе многочисленный инструмент, либо, будто бы невзначай, в помощь им к берегу прибивало сундук, набитый различными полезными предметами. Мне же ничего этого не досталось. В карманах моих были одни только деньги да серебряная пуговица Алана. К тому же, выросший вдали от моря, я имел весьма смутное представление о жизни на островах.
Я знал, например, что можно питаться моллюсками, а возле воды на камнях я обнаружил великое множество раковин, так называемых блюдечек. Не имея сноровки, я с трудом отодрал несколько штук, между тем как известно, что отбивать их надо резким движением. Были тут и другие моллюски, именуемые башенками. Иной пищи, по-видимому, не предвиделось; пришлось довольствоваться моллюсками. Поначалу с голода они казались мне даже вкусными.
Но то ли они еще не дозрели, а может, в прибрежных водах было что-то особенное, очень уж гадкое, только не успел я позавтракать, как голова закружилась, начало тошнить и не отпускало так долго, что я едва не лишился чувств. Вторая проба прошла удачнее, и силы ко мне мало-помалу вернулись. Однако предугадать последствия трапезы было решительно невозможно. Иногда все обстояло как должно, а иногда находил приступ пренеприятного, мучительного недуга. Словом, когда я ел, то не знал какой из моллюсков повлечет за собой беду.
Весь день поливал дождь. На острове все намокло, размякло и потекло. Ночью, когда я укрылся спать между двумя валунами, ноги мои очутились в глубокой луже.
Утром я обошел остров вдоль и поперек. Ничего утешительного для себя я не обнаружил. Камни да скалы, кругом мертво, одна пернатая дичь, подстрелить которую было нечем, да множество чаек, облюбовавших неприступные утесы. Пролив, отделявший остров от Росса, который я принял было за узкую бухту, к северу расширялся, переходя затем в Айонский пролив. Неподалеку от этого места я и нашел себе прибежище. Должен признаться, не о таком доме я мечтал и раньше самая мысль о подобных лишениях повергла бы меня в слезы.
Расположился я здесь не случайно. В этой части острова стояла маленькая ветхая хижина, чем-то схожая со сторожевой будкой. Она служила ночным приютом для рыбаков, которым случалось иногда заплывать на остров. Хижина была совершенно негодная: дерновая крыша ее провалилась, стены пообветшали, так что среди валунов ночевать было не в пример лучше. Зато поблизости от нее во множестве водились моллюски. Как только спадала вода, я тотчас спешил собирать себе пропитание. Но было и другое, более важное обстоятельство, заставившее меня остановиться именно здесь. Не в силах свыкнуться с горькой участью, уготованной мне на острове, я, как затравленный, все время посматривал по сторонам в надежде увидеть приближающегося человека. С горы взору моему открывался берег Айоны: крыши домов и возвышающаяся над ними старинная церковь. По другую сторону, на низком берегу Росса, с утра до вечера клубился дымок, по-видимому, из дома, что стоял в лощине.
Промокший, продрогший, обезумевшими глазами я, бывало, смотрел на этот дымок, думая об очаге, об уюте, о приятном обществе,— сердце мое не выдерживало и начинало щемить от тоски. То же чувство испытывал я и глядя на крыши Айоны. И все же, как ни терзала мне душу картина людских жилищ, где царил домашний уют, она в то же время поддерживала во мне надежду, придавала силы, побуждая глотать холодных склизких моллюсков, от которых меня мутило, спасала от ужаса одиночества, овладевавшего мной всякий раз, когда я оставался наедине с мертвыми скалами и дикими птицами, под непрестанным дождем, отрезанный от всего мира холодным морем.
Да, конечно, в душе моей теплилась надежда, ведь невозможно было себе представить, чтобы я погиб от голода и лишений на берегах родной страны, поблизости от колокольни храма и домов моих соотечественников. Но вот прошел второй день с тех пор, как я очутился на острове, а помощи все не было, хотя с утра до вечера я высматривал в Айонском проливе лодки, а на берегу Росса людей. Дождь лил не переставая. Надсадив горло от крика, вымокнув до костей, я улегся спать, утешая себя мыслью, что еще не все потеряно и что утром, может быть, повезет.
Карл Второй однажды заметил, что ни один климат не благоприятствует так прогулкам на свежем воздухе, как климат английский. Поистине королевское наблюдение, когда поблизости от тебя дворец, а в двух шагах наготове сменное платье. Должно быть, когда король скитался после сражения под Ворчестером, ему с погодой повезло больше, чем мне на проклятом острове. Лето было в разгаре, а небо как обложило дождем, так и не расчищало; лишь к полудню на третьи сутки погода как будто бы установилась.
Этот день полон был происшествий. Утром я увидел на острове благородного оленя с большими ветвистыми рогами. Он стоял под дождем на вершине скалы, но, едва я двинулся с места, как он тотчас рысью побежал в другой конец острова. Вероятно, он приплыл с берегов Росса, пока я спал. Какая нелегкая занесла его на Эррейд, право, не знаю.
Вскоре, когда я собирал у моря моллюсков, на камень прямо передо мной упала гинея и, отскочив, полетела в море.
Возвращая мне деньги, матросы оставили себе не только добрую их треть, но в придачу и кожаный кошелек моего отца, поэтому все свое золото я носил в кармане, застегнутом на одну пуговицу. Теперь, спохватившись, я понял, что карман прохудился; но поздно было спохватываться. Точно так спешат запереть конюшню, откуда уже свели скакуна. Я уезжал из Куинсферри с пятьюдесятью фунтами; теперь у меня осталось лишь две гинеи да серебряный шиллинг.
Правда, вскоре на кочке я нашел третью гинею. С ней мое состояние составило в английской монете три фунта и четыре шиллинга. Нечего сказать, завидное состояние для законного наследника, обреченного умирать с голоду на необитаемом острове в отдаленных краях дикой Горной Страны.
Открытие это произвело на меня действие угнетающее. На третий день положение мое стало поистине скверное. Промокшая одежда начала гнить, в особенности поизносились чулки, сквозившие голыми дырами, руки от дождя распухли, горло было простужено, на душе тошно; моллюски мне до того опротивели, что один их вид приводил меня в дрожь.
Но самое худшее было еще впереди.
В северо-западной части Эррейда высится большая скала с видом на Айонский пролив. На вершине ее площадка. Ее-то я и избрал местом для наблюдения и большую часть времени проводил здесь: ведь не мог же я целый день топтаться на берегу. Подгоняемый дождем и тревожными мыслями, я бродил взад и вперед по берегу и поглядывал на море.
Как только солнце взошло, я, вконец обессилев от бесцельных хождений, прилег на скале посушиться. Блаженное чувство, которое я при том испытывал, едва ли поддается описанию. С появлением солнца в душе моей пробудилась надежда. Я все чаще стал поглядывать на море. К югу от скалы остров образовывал мыс, скрывавший от взора море; подойди с этой стороны к берегу лодка, я бы и не заметил ее.
Вдруг из-за скалистого мыса мелькнул коричневый парус и вынырнула плоскодонка с двумя рыбаками, она шла к Айоне. Я закричал, стал на колени и воздел с мольбой руки. Лодка была достаточно близко, и меня не могли не услышать. Я видел даже, какого цвета у рыбаков волосы, да и меня, как видно, заметили. Рыбаки прокричали мне что-то по-гэльски и дружно захохотали. Лодка, однако, к берегу не свернула, а, не замедляя хода, пошла к Айоне.
Эта злая насмешка над моими страданиями совершенно не укладывалась у меня в мыслях. Я бежал вдоль берега, перепрыгивая с камня на камень, и кричал во все горло, призывая их остановиться. Даже когда они отошли далеко и не могли меня слышать, я все кричал, умолял, воздевал руки к небу,— увы, напрасно. Сердце мое разрывалось от отчаяния. Во время моих невзгод я плакал лишь дважды: когда не смог вытянуть из воды рей и когда убедился, что рыбаки не вняли моим мольбам. В эту минуту я кричал и заливался слезами, словно непослушный ребенок, когда его наказывают за шалость. Я упал на землю, царапал ее ногтями, бил по ней кулаками. Если б можно было убивать одной только мыслью, одним страстным желанием, то рыбаки, несомненно, не дожили бы до следующего дня, а я, наверное, не писал бы сейчас эти строки.
Но гнев утих, и я поневоле обратился к моллюскам, которые, как я уже говорил, мне вконец опротивели. Конечно, мне надлежало бы попоститься, ибо вскоре мне вновь сделалось дурно. Явились прежние боли, горло распухло так, что я и глотнуть не мог. Меня так трясло, что зуб на зуб не попадал. Прибавьте к этому отвратительнейшую болезнь, которая ни на шотландском ни на английском наречиях не имеет приличного именования. Я думал, что это конец. Обратившись к богу, я простил напоследок всех своих недругов — и дядю и рыбаков — и уже приготовился к смерти, как вдруг в глазах прояснилось, мне полегчало. Я заметил, что уже сумерки, что довольно тепло и сухо и одежда моя почти высохла. Состояние мое заметно улучшилось. Возблагодарив небеса за спасение, я погрузился в сон.
На другой день (то был уж четвертый день моей островной жизни) я почувствовал, что силы мои на исходе. Но вот показалось солнце, в воздухе потеплело, а съеденные моллюски, которыми я поутру подкрепился, уже не оказали прежнего действия. Я немного приободрился.
Едва я взошел на свою скалу, как завидел вдали лодку, плывущую через Айонский пролив. Мне показалось, что она идет к острову. При виде ее я почувствовал волнение неописуемое. Неужели это те самые рыбаки, неужели они сжалились надо мной? Но если я обманулся и вновь меня ждет разочарование?.. Такое крушение надежд я бы не вынес. В суеверном страхе я отвернулся от моря и стал отсчитывать про себя секунды, покуда не сосчитал несколько сотен. Глянул на море — лодка идет к острову. Вновь отвернувшись, я принялся считать как можно медленнее и сосчитал до тысячи. Сердце мое учащенно билось, в груди щемило. Я опять поглядел на море — точно, лодка подходит к Эррейду.
Не в силах удержать волнения, я устремился на берег и, перепрыгивая с камня на камень, забежал в воду. Трудно сказать, как я при том не сорвался, не утонул, ибо, тогда я остановился, камень подо мной ходил ходуном, ноги дрожали, а во рту пересохло так, что я вынужден был нагнуться и смочить горло морской водой. Тут только я, наконец, закричал.
Лодка стремительно приближалась. Я увидел, что это, точно, та самая плоскодонка, с теми же рыбаками. Я узнал их по цвету волос: один был рыжий, другой темноволосый. Был с ними еще и третий, судя по одежде, принадлежавший к более привилегированному сословию.
Рыбаки подошли еще ближе, и теперь до моего слуха долетала их речь. Вдруг они почему-то убрали парус, лодка замедлила ход. Сколько я ни кричал, ни молил, ближе они не подходили. Всего ужаснее было то, что третий, тот, что плыл с рыбаками, поглядывая в мою сторону, все ухмылялся и то и дело хихикал.
Наконец, он встал во весь рост и, обратившись ко мне, заговорил отрывистою скороговоркой, делая мне какие-то знаки. Я ответил, что по-гэльски не понимаю. Это его, как видно, взбесило. Он закричал что-то в ответ, и у меня мелькнуло подозрение, что говорит он со мной по-английски, но только на свой, гэльский лад. Напрягая слух, я разобрал лишь одно слово «когда», повторенное несколько раз. Остальное же говорилось на гэльском, а этот язык мне понятен не более, чем греческий или древнееврейский.
— Когда? — отозвался я, давая ему тем самым заметить, что я его понимаю.
— Ну да! — повторил он несколько раз и устремил взгляд на своих товарищей, как бы говоря им: «Вот видите, я же говорю по-английски», а затем снова затараторил по-гэльски.
На сей раз я уловил фразу «спадет вода». Тут наконец меня осенила догадка. Я вспомнил, что мой собеседник показывал рукой в сторону Росса.
— Вы хотите сказать, что когда спадет вода?..— воскликнул я в волнении и запнулся.
— Ну да. Спадет.
Я повернулся и побежал сломя голову по камням, вдогонку летел отрывистый смех моего советчика, а я стремглав, перескакивая с камня на камень, выскочил на берег и что есть духу кинулся на другой конец острова. Не прошло и получаса, как я уже был на другом берегу.
И точно, после отлива вода едва доходила мне до колен. Взойдя на берег Росса, я испустил радостный крик.
Ни один мальчишка, живущий у моря, не стал бы и дня просиживать на Эррейде, ведь Эррейд становится островом только в прилив, и дважды в сутки с него на Росс можно перейти чуть ли не посуху, в крайнем случае замочив лишь ноги. Даже я, не могший не замечать, как прибывает и убывает вода в бухте, и с нетерпением ожидавший отлива, чтобы набрать на песке моллюсков,— даже я, если бы, разумеется, хорошенько подумал, а не клял бы всуе судьбу, должен был о том догадаться и вовремя перейти на Росс. Неудивительно, что меня не поняли рыбаки; но то, что они каким-то немыслимым образом вникли в мое положение и взяли на себя труд воротиться,— вот это действительно удивительно. Четверо с лишним суток проторчал я на острове, мучаясь от холода и голода. Если бы не рыбаки, от меня вскоре остались бы одни кости — и всё по моей же глупости! Впрочем, я и без того заплатил за нее дорогой ценой, заплатил не только страданиями, которые были теперь позади, но и своим плачевнейшим состоянием: одежда моя превратилась в лохмотья, сам я еле волочил ноги, да еще вдобавок простудил горло.
Много глупцов и негодяев видел я на своем веку; полагаю, что рано или поздно все они получат по заслугам, только прежде все же воздастся глупцам.
Округа, в которой я очутился, именуемая Россом, была глухая, в холмах и оврагах и мало чем отличалась от моего острова. Кругом топи, мхи, заросли вереска, скалы и валуны. Может быть, тут и были какие-то тропы, да, видно, не для меня. Путеводителями моими были только чутье и гора Бен-Мор.
Я побрел в ту сторону, откуда с острова я видел дым, и, несмотря на страшную усталость и бездорожье, к пяти или к шести часам утра добрался до дома, что стоял в лощине. Это было приземистое, длинное строение, сложенное из больших камней без раствора и крытое сверху дерном. На пригорке, перед крыльцом, обратив лицо к солнцу, сидел старик хозяин и покуривал трубочку.
Путаясь в английских словах, он с грехом пополам дал мне понять, что мои товарищи добрались до берега благополучно и на другой день утоляли голод у него в доме.
— А был ли меж них дворянин в богатой одежде? — спросил я.
Старик отвечал, что на всех плащи были из сукна грубого, но, впрочем, один, тот, что пришел первый, имел на себе плисовые штаны, тогда как прочие показались ему матросами.
— А была ли на нем шляпа с перьями? — вопрошал я, на что старик мне сказал, что никакой шляпы он не заметил и что это так же верно, как нет ее и на мне.
Я подумал было, что Алан потерял свою шляпу, но, вспомнив про сильный дождь, решил, что мой друг, должно быть, держал ее под плащом, чтобы не намочило перья. При этой мысли я улыбнулся, отчасти радуясь счастливой развязке событий, отчасти умиляясь причудам моего друга педанта.
Тут, придя в волнение, старик горец хлопнул себя по лбу, воскликнув, что я, как видно, и есть тот юноша с серебряной пуговицей.
— Да, верно,— несколько удивившись, отвечал я.
— А коли так, то мне поручено вам передать, чтобы вы следовали за вашим другом, в его земли. А идти вам нужно в Торосей.
Вслед за тем он осведомился, как прошло мое путешествие. Я стал рассказывать свои злоключения. Слушай меня южанин, он без сомнения поднял бы меня на смех, но этот джентльмен — я потому называю его джентльменом, что манеры его были благородны, хотя наряд его был ветхий, залатанный, с прорехою на спине,— так вот, этот джентльмен выслушал меня со вниманием, с видом серьезным и сострадательным, а когда я умолк, взял меня под руку и ввел в свою хижину (дом более всего походил на хижину), где я был представлен его жене так, словно была она королева, а я, по меньшей мере, герцог.
Добрая женщина, с милой улыбкой, усадила меня за стол, поставила передо мной овсяный хлеб, остывшую
жареную куропатку и, продолжая улыбаться, ободрительно похлопала меня по плечу (ибо по-английски она не говорила), а старый джентльмен с неменьшей любезностью приготовил тем временем пунш. Я с усердием ел, а когда попробовал пунш, то почувствовал себя наверху блаженства. Дом, едва ль не насквозь пропахший торфяным дымом, сквозивший щелями как решето, казался мне сказочным дворцом.
Пунш сильно меня разгорячил, и меня потянуло в сон. Добрые хозяева уложили меня спать; только на другой день пополудни отправился я в дорогу. Горло мое приметно поправилось, да и настроение духа под воздействием добрых известий и щедрого угощения явно улучшилось. Несмотря на мои настойчивые просьбы, джентльмен отказался взять с меня за постой денег да еще к тому же подарил старинную шотландскую шапочку, которую, признаюсь, я поспешил хорошенько выстирать в придорожном ручье, как скоро хижина скрылась из виду.
«Если дикие горцы все таковы,— думал я,— остается лишь сожалеть, что у меня на родине не в почете такая дикость».
Мало того что я поздно вышел из дома, но еще вдобавок и заблудился, так что большую часть дня проплутал. Правда, теперь по дороге мне встречались люди. Кто возделывал свое поле — жалкий клочок земли, который, казалось, и кошку-то прокормить не мог; кто пас костлявых своих коровенок, ростом не более ослов.
После восстания национальный костюм горцев объявлен был вне закона, притом навязывали одежду Нижней Шотландии, которую горцы не признавали. По этой причине наряды здешние поражали глаз пестротой. Одни прикрывали свою наготу суконным плащом, а предписанные законом штаны на всякий случай были привязаны у них на спине; другие смастерили вместо тартана[32] причудливые одеяния из разноцветных лоскутов, весьма похожие на старушечьи одеяла; иные — как были в юбках, так и остались, лишь скрепили посредине полотнище, превратив юбку в короткие штаны, наподобие тех, что носят голландцы. Однако и эти ухищрения возбранялись, и за них полагалась суровая кара, а надо сказать, что суд в те годы отправляли с усердием, дабы искоренить самый дух непокорства. Но королевские чиновники редко хаживали по этим глухим местам, и уж и вовсе редко находились здесь охотники доносить на соседей.
Нищета и впрямь здесь была беспросветная, что было, впрочем, не удивительно: восстание было подавлено, грабежам и убийствам пришел конец, и вожди кланов уже не устраивали пиры на широкую ногу, на которых сбиралась чуть ли не вся округа; на дороги хлынули толпы нищих. Было их много и на моем пути, хотя я шел довольно глухими тропами. Я вновь увидел резкую разницу между Горной и Нижней Шотландией. Нищие Равнины — «законные» нищие (у которых имелась бумага) сочетали в себе дремучую неотесанность с рабской угодливостью и заискиванием. Дашь им плэк и потребуешь сдачи — и они безропотно отдадут бодль[33]. Другое дело — нищие горцы. Эти держат себя с достоинством, деньги просят лишь на табак, а сдачи не дают вовсе.
Разумеется, мне было не до нищих, а нищим не до меня, но порой происходили забавные сцены. Никто не разумел по-английски, исключая разве нищих из Братства, да и те немногие весьма неохотно отзывались на мои вопросы. Сколько ни спрашивал я дорогу в Торосей, сколько ни повторял им это название, тыча пальцем во все стороны света, но, вместо того чтобы попросту указать мне дорогу, они потоками извергали на ^меня гэльскую тарабарщину. Я не мог понять решительно ничего, шел неизвестно куда, немудрено поэтому, что больше блуждал, нежели приближался к месту моего назначения.
Наконец около восьми часов вечера, изнуренный ходьбою, я подошел к дому, одиноко стоявшему у дороги, и, постучавшись, попросился переночевать. Слова мои успеха не возымели, и, вспомнив о всемогуществе денег, тем более в этой бедной Горной Стране, я показал хозяину гинею, зажав ее меж кончиков указательного и большого пальцев. При виде гинеи хозяин, который дотоле притворялся, будто меня не понимает, и объяснялся лишь знаками, отсылая меня прочь, заговорил вдруг на чистом английском языке и согласился за пять шиллингов не только предоставить ночлег, но и проводить до Торосея.
Ночь я провел беспокойно, ожидая с минуты на минуту прихода грабителя. Но опасения были напрасны. Мой хозяин вовсе не был грабителем, это был задавленный нуждою бедняк и к тому же ужасный плут. Впрочем, нужно признать, не один он бедствовал в этих краях. Поутру выяснилось, что мы должны сделать крюк в пять миль, с тем чтобы разменять у одного «богача» мою гинею. Быть может, по здешним меркам знакомый моего хозяина и был богач, однако же в Нижней Шотландии его сочли бы нищим. Он собрал все свои деньги, перерыл весь дом, но двадцати шиллингов так и не набралось; он побежал за соседом, и наконец явился сосед и ссудил ему в долг несколько шиллингов. Один он оставил себе, объявив, что гинею разменять не просто, а «держать ее под замком» — накладно. Впрочем, он был чрезвычайно учтив и любезен. Мы были приглашены за семейный стол; в красивой фарфоровой чаше подан был пунш, от которого мой плут-провожатый впал в такую веселость, что о продолжении пути не могло быть и речи.
Я начинал не на шутку злиться и обратился за помощью к хозяину (звали его Гектор Маклин), который мог засвидетельствовать, что я заплатил проводнику пять шиллингов. Но Маклин, бывший уже навеселе, заметил значительно, что джентльмену не должно вставать из-за стола, коль скоро ему принесли пунш. Делать нечего, я сидел и слушал якобитские тосты, покуда застолье не захмелело и не разбрелось спать кто куда: иные по постелям, а кто, пошатываясь, и в сарай.
Поутру (на четвертый день моих похождений на суше) мы проснулись, когда на часах не было и пяти, но мой провожатый опять приложился к бутылке; лишь по прошествии получаса мы, наконец-то, пустились в дорогу. Но тут случилась новая неприятность.
Пока мы шли по вересковой долине, в которой стоял дом Маклина, все было как будто бы хорошо. Правда, мой проводник поминутно оглядывался назад, а на мои вопросы только посмеивался. Но едва мы завернули за холм и скрылись из виду, горец остановился и, указав на видневшуюся в отдалении гору, объявил, что там-де и находится Торосей.
— Ну и что из того,— сказал я,— вы же меня проводите.
Тут бессовестный плут объявил, что меня не понимает, и залопотал по-гэльски.
— Послушайте, любезный,— возмутился я.— Что это значит? Верно для понимания вам нужно еще денег?
— Еще пять шиллингов, и я вас туда доставлю! — воскликнул он.
Поразмыслив немного, я предложил ему два. Он с жадностью согласился и попросил деньги вперед, «на счастье». Но вышло, однако же, не на счастье, а скорее на беду.
Двух шиллингов хватило ненадолго. Не прошли мы и двух миль, как он снова остановился и, сев у обочины, принялся стаскивать с себя башмаки с явным намерением отдыхать.
— Опять старая песня! — возмутился я.— Опять вы не понимаете по-английски?
— Не понимаю,— нагло отвечал он.
Я вскипел и в порыве гнева хотел его ударить, но горец тотчас выхватил из-за пазухи нож и проворно отполз шага на три, оскаля зубы, будто дикая кошка. Я в бешенстве бросился на него, левой рукою отвел нож, а кулаком правой ударил его в челюсть. Силы мне было не занимать, к тому же мной руководила ярость; мой же противник был человек тщедушный. Он повалился, как сноп. Нож, к счастью, отлетел в сторону.
Подхватив башмаки и оружие моего провожатого и пожелав ему счастливо оставаться, я зашагал прочь. На душе у меня было весело. Я посмеивался, вспоминая, как ловко отделался от мошенника. Теперь он уже не посмеет вымогать у меня деньги; башмаки, которые я у него отнял, стоили в этих краях не более двух-трех пенсов, а ходить с ножом, точнее, с кинжалом он не смел хотя бы потому, что это было запрещено законом.
Спустя полчаса я поравнялся с человеком огромного роста, в лохмотьях, который подвигался с удивительной быстротой, нащупывая дорогу палкой. Он был совершенно слеп, к тому же назвался законоучителем, что, казалось бы, должно было меня успокоить, однако лицо его, мрачное, с затаенной, недоброй усмешкой, не внушало особенного доверия. Мы шли рядом, и было видно, что из кармана изодранного его кафтана выглядывает стальная рукоять пистолета. За ношение пистолета полагался штраф в размере пятнадцати фунтов, а при вторичной поимке высылали в колонии. Для чего законоучителю ходить с оружием, для каких таких надобностей пистолет слепому — этого я не мог себе уяснить.
Упоенный своею победой, я стал рассказывать о своем провожатом, и тут тщеславные чувства взяли верх над благоразумием. При упоминании пяти шиллингов слепой издал такой изумленный возглас, что я поспешно прервал свой рассказ, умолчав о двух других шиллингах, которые мне пришлось приплатить. Краска залила мне лицо; благо мой спутник не мог этого заметить.
— Что, я дал слишком много? — спросил я сконфуженно.
— О, не то слово. Хотите, я провожу вас до Торосея всего за стакан коньяку? К тому же вы получите удовольствие: я человек ученый и многое могу вам поведать.
Я отвечал, что не могу постигнуть, каким образом слепой может показывать дорогу. Спутник мой рассмеялся и стал уверять, что со своей палкой он видит не хуже орла.
— Уж во всяком случае на острове Малл. Здесь я каждый камень, каждый кустик знаю.— И как бы в подтверждение своих слов он принялся с усердием постукивать по сторонам палкой.— Вон, поглядите, там, в овраге, ручей, а вон пригорок, на краю его лежит камень. Дорога на Торосей вон там, у подножья холма. Видите каменистую тропу? А тут прогоняют скот, трава утоптана, а чуть подалее, как пойдет вереск, позаросла травой.
И точно, от внимания слепого не ускользнула ни одна мелочь. Я выразил удивление.
— Э, это еще что! Вы не поверите: до закона, когда в краях этих еще водилось оружие, я постреливал, и, вы знаете, очень недурно. Кстати,— с хитрой усмешкой прибавил слепой,— если у вас есть при себе пистолет, я бы вам показал, как это у меня получается.
Сказавши, что пистолета у меня нет, я поспешил отступить от слепого подальше. Видел бы он, как в эту минуту у него из кармана высовывался пистолет, поблескивая стальной рукоятью. Но на мое счастье, мой спутник был слеп и не догадывался, что пистолет мне виден, полагая, что он надежно спрятан, и продолжая притворяться, будто оружия у него нет.
Потом он хитро начал выпытывать, откуда я родом, каково у меня состояние и нельзя ли разменять у меня монету в пять шиллингов, которая будто бы у него в споране[34]. При этом он все норовил приблизиться, а я от него увертывался. Мы шли наизволок по гуртовой дороге и, как в хороводе, менялись поочередно местами. К великому моему удовольствию, занятие это мне удавалось гораздо лучше, нежели моему партнеру; игра в жмурки меня забавляла. Законоучитель злился, злился и, разразившись гэльскою бранью, принялся колотить вокруг себя палкой в надежде сшибить меня с ног.
Тогда я дал ему понять, что у меня тоже имеется пистолет и что, если сейчас же он не оставит меня в покое и не повернет на юг, я принужден буду пустить ему пулю в лоб. Слепой сразу же присмирел и после тщетных попыток меня улестить поспешил удалиться, выругавшись на прощанье по-гэльски. Я видел, как он размашистою поступью, постукивая палкой, прошел по торфяникам, потом через вересковую пустошь и наконец, обогнув холм, спустился в ложбину. Проводив его взглядом, я продолжил свой путь в одиночестве, радуясь ему несказанно больше, чем обществу моего ученого спутника. То был для меня, несомненно, день несчастливый, ибо мои провожатые, от которых я насилу избавился, оказались самыми дурными людьми, которых довелось мне встретить в Горной Стране.
В Торосее, на берегу, нашел я гостиницу, обращенную фасадом к Морвену, что находится на другом берегу пролива Малл. Хозяин ее, которого тоже звали Маклином, по всем приметам принадлежал к знатному роду. Нужно заметить, что в Горной Шотландии содержать гостиницу считается занятием куда более благородным, чем у нас, на Равнине: потому ли, что горцы чрезвычайно гостеприимны, а может быть, по причине праздности сего занятия, сопряженного с хмельными утехами. Маклин хорошо говорил по-английски и, найдя во мне в некотором роде следы образованности, проэкзаменовал меня сперва по-французски, а затем по-латыни. Во французском он скоро поставил меня в тупик, зато в латыни наши познания оказались равны, во всяком случае, я ему нисколько не уступал. Это приятное состязание нас быстро расположило друг к другу. Мы просидели до ночи за чашей пунша (точнее, я только глядел, как он пьет), покуда он не захмелел до такой степени, что начал рыдать у меня на плече.
Я будто ненароком показал пуговицу Алана, но у Маклина она вызвала непритворное недоумение. К тому же он питал сильную неприязнь к семье и друзьям Ардшиля и, до того как напиться, прочел даже памфлет на одного из Стюартов, сложенный им на хорошей латыни, элегическими стихами, правда, ужасно злобный и издевательский.
Я рассказал про законоучителя. Маклин с удивлением покачал головой, заметив, что я счастливо отделался.
— Этот человек,— пояснил он,— очень опасен. Его зовут Дункан Маккиг. Стреляет почти без промаха, даром что слепой. Часто обвинялся в разбое, а один раз даже в убийстве.
— Забавней всего, что он именует себя законоучителем,— заметил я.
— А что, он ведь и в самом деле законоучитель. А дал ему это звание Маклин из Дюарта из сострадания к его слепоте. Вот он теперь и странствует, бродит с места на место, поучает юношество, чтобы не забывало закон божий. Ну, и ясное дело, впадает подчас в искушение.
Наконец нагрузившись вдоволь, мой хозяин кой-как проводил меня до постели, на которую лег я в чрезвычайно приятном расположении духа. В четыре дня прошел я большую часть обширного и извилистого острова Малл, от Эррейда до Торосея, что напрямик составляет пятьдесят миль, а с моими скитаниями и все сто, и притом почти не устал. Удивительно, что под конец этого долгого перехода у меня даже прибавилось сил и я пребывал в состоянии духа куда более бодром, чем в начале пути.
Из Торосея в Кинлохалин, на другой берег пролива Малл, ходит паром. Оба берега — владения могущественного клана Маклинов, и моими попутчиками в большинстве своем были Маклины. Впрочем, владельца бота звали Нийл Рой Макроб, а поскольку это было одно из имен сородичей Алана, который меня и направил к этому перевозу, мне не терпелось поговорить с Нийлом Роем наедине.
На боте, при всем народе, это было, конечно, невозможно, а подвигались мы еле-еле. Ветра не было, бот оснащен был скверно, и гребли только тремя веслами. Правда, работали гребцы с усердием, пассажиры по очереди их сменяли, и мы шли не сбавляя хода, под неумолчный хор голосов, распевавших гэльские песни. Яркое солнце, свежий морской воздух, дружное пение, добросердечие и веселость моих спутников не могли не радовать.
Не обошлось, однако, и без печальных зрелищ. В устье Лox-Алина стоял на рейде огромный корабль. Поначалу издали он показался мне дозорным судном, которые, как известно, крейсировали в этих местах и зимой и летом, дабы препятствовать горцам вести сношения с Францией. По приближении оказалось, что судно торговое. С удивлением увидел я, что на всех его палубах толпится народ, а с берега, где заметно было густое скопление, то и дело подходят шлюпки, доставляя на судно новые партии пассажиров. Подойдя ближе, мы расслышали крики и причитания. Кричали и плакали на .корабле, им вторили с берега, и все это сливалось в надрывающий душу стон. Тут только я наконец понял, что это корабль с ссыльными, осужденными плыть в американские колонии.
Когда мы подошли к судну вплотную, люди с плачем кинулись к борту, простирая руки и взывая к моим спутникам, среди которых, как оказалось, были их родственники. Не могу сказать, сколь долго длилось это прощание: все точно забыли о времени. Наконец капитан судна, как видно, вконец ошалев от неумолчных рыданий, закричал, чтобы мы отвалили от борта.
Нийл приказал править к берегу, запевала затянул унылую песню, и ее тотчас подхватили на судне и на берегу. Она лилась отовсюду, горестная, словно плач по покойнику. Я увидал слезы на щеках моих спутников, плакали даже гребцы, да и я едва не заплакал — так подействовали на меня это тяжкое зрелище и печальная горская песня.
В Кинлохалине, как только сошли мы на берег, я отозвал Нийла Роя в сторону и осведомился, не из Аппина ли он родом.
— Да, из Аппина, а что вам угодно? — отвечал он с недоумением.
— Я ищу одного человека. Мне почему-то кажется, что вы знаете, где его найти. Его зовут Алан Брек.
И тут, вместо того чтобы показать Нийлу пуговицу, я с глупым видом принялся совать ему шиллинг.
Нийл вспыхнул и отпрянул назад.
— Вы меня оскорбляете! — воскликнул он.—- Джентльмену не пристало так вести себя с джентльменом! Тот, кого вы ищете, ныне во Франции, но, будь он даже в моем споране, а из вас бы, как из мешка, сыпались шиллинги, я не дал бы упасть ни единому волоску с его головы!
Уразумев свою ошибку и не теряя времени на извинения, я показал пуговицу, которую держал наготове в левой руке.
— Ах, вот оно что. Что бы вам сразу не начать с этого! Коли вы и есть тот юноша с серебряной пуговицей, это меняет дело. Мне поручено указать вам дорогу. Но позвольте мне одну откровенность: есть имена, которые лучше не называть. К ним относится имя Алана Брека. И еще попрошу заметить: вперед не размахивайте в наших краях деньгами, особенно перед лицом дворянина.
Не так-то просто было принести извинения: едва ли я мог признаться, что мне и в голову не приходило полагать его дворянином, покуда он сам о том не заговорил. Что до Нийла, то он, видимо, не желал завязывать со мной дружеских сношений и хотел только поскорее от меня избавиться. Я должен был заночевать в Кинлохалине на постоялом дворе, а затем, перебравшись из Морвена в
Ардгур, остановиться в доме некоего Джона Клеймура, которого уже известили о моем скором прибытии. Далее, на третий день пути, я должен был переправиться через два лоха[35] в Корране и в Баллахулише, а оттуда спросить дорогу к дому Джеймса Гленского, что находился в Охар-не, в аннинском Дюроре.
Вы, верно, заметили, что немалую часть пути мне предстояло пройти по воде. Дело в том, что море в этих краях глубоко врезается в берег, образуя узкие, извилистые заливы, омывающие подножья скал. Мрачные и дикие пейзажи обычны для этих мест. Быть может, легко оборонять эти земли от неприятеля, но отнюдь не легкое дело по ним путешествовать.
Я получил от Нийла и другие наставления: не вступать ни с кем в разговор, всячески избегать вигов, Кэмпбеллов и особливо «красномундирников», при появлении которых немедля сворачивать с дороги в заросли, потому что «встреча эта ни к чему хорошему не приведет». Иными словами, вести себя под стать разбойнику или ж якобитскому лазутчику, каковым, по-видимому, я и казался Нийлу.
Постоялый двор в Кинлохалине представлял собой грязное и убогое заведение (ни дать ни взять — свиной хлев), полное дыма, клопов, тараканов и угрюмых горцев. Удрученный этой картиной, горько кляня себя за неучтивость по отношению к Нийлу, я полагал, что худшего невозможно себе представить, но я ошибался. Не просидел я в гостинице и получаса (вернее, не простоял, потому что я принужден был стоять в дверях, спасаясь от торфяного дыма, витавшего в комнатах), как набежала гроза, хлынул дождь, потоки воды, низвергаясь с гор, ринулись на пригорок, на котбром стояла гостиница, и все потекло. Конечно, в те времена Шотландия отнюдь не славилась своими постоялыми дворами, однако можете себе представить мою досаду, когда от очага до постели пришлось пробираться едва ли не по щиколотку в воде.
Рано поутру я двинулся в путь и вскоре поравнялся с человеком небольшого роста, полным, благонамеренного и очень важного вида. Он шел не спеша, переваливаясь с ноги на ногу, и читал на ходу книгу, на полях которой он поминутно делал ногтем пометы. Его одежда, неброская, но опрятная, изобличала в нем священнослужителя.
Оказалось, что он тоже законоучитель. Не такой законоучитель, каковым был слепой с Малла,— нет, разумеется, нет. Он был послан Эдинбургским обществом распространения христианства проповедовать в здешних отдаленных краях евангелие. Звали его Гендерленд. Говорил он на приятном южно-шотландском наречии, по которому я сильно соскучился за время странствий. Вскоре выяснилось, что мы родом из одних мест и еще к тому же имеем общие интересы. Добрый друг мой, эссендинский священник, перевел некогда на досуге на гэльский язык несколько гимнов и богословских сочинений, которые Гендерленд с успехом читал горцам. Кстати, книга, которую он с увлечением читал, принадлежала как раз перу мистера Кэмпбелла.
Мы сразу разговорились, а поскольку оба держали путь в Кингерлох, порешили идти вместе. По дороге мистер Гендерленд то и дело останавливался и беседовал чуть ли не с каждым, кто попадался нам на глаза, будь то путник или работник в поле; и хотя я не мог уяснить себе предмет разговора, было видно, что законоучителя здесь уважали, потому что не раз раскрывалась для него табакерка и за сим следовало дружеское угощение.
О себе я рассказал только то, что нашел возможным рассказывать, то есть все, что не касалось имени Алана Брека. Между прочим, я сообщил, что иду повидать своего родственника, который живет в Баллахулише, но про Охарн и Дюрор я умолчал, опасаясь, как бы он чего не заподозрил. Со своей стороны мистер Гендерленд поведал мне о своих делах и заботах, о здешних людях, об укрывающихся в лесах священниках и якобитах, о законе о разоружении и о многих достопримечательных событиях того времени. Взгляды законоучителя отличались умеренностью: некоторые постановления парламента он осуждал, в особенности закон, по которому за горскую одежду судили гораздо строже, чем за ношение оружия.
Выслушав его суждения, я решился спросить про Рыжего Лиса и про аппинских арендаторов, что прозвучало бы вполне естественно в устах человека, направляющегося в эти края.
Гендерленд заметил, что дело это темное, но к горцам явно несправедливы.
— Диву даешься, откуда эти несчастные берут деньги, ведь посмотреть на них — нищие, есть нечего. Простите, мистер Бальфур, не найдется ли у вас табаку? Нет? Ну и прекрасно, как-нибудь потерплю. Так о чем я сказывал? Да. Этих людей, можно сказать, довели до такого состояния. Вот хотя бы Джеймс Стюарт из Дюрора, его называют еще Джеймсом Гленским. Единокровный брат Ардшиля, вождя клана, человек уважаемый, а в какой нищете пребывает! Есть тут еще некий Алан Брек...
— А это кто таков? — с живым любопытством спросил я.
— А что ветер — поди узнай у него, куда он подует. Вот и этот: нынче здесь, а завтра смотришь — и след простыл, уже в другом месте. Ловкая бестия. Не удивлюсь, если он сейчас сидит вон за теми кустами да на нас посматривает. Виноват, нет ли у вас табаку?
Я отвечал, что нет и что он уже прежде меня о том спрашивал.
— Возможно,— сказал он со вздохом.— Странно, однако, что вы не нюхаете табаку. Так о чем я сказывал? А, Алан Брек. Да, отчаянный малый! Правая рука Джеймса. Если его поймают, то его ждет виселица, так что терять ему нечего. Если кто из клана выкажет неповиновение, зарежет тут же и глазом не моргнет. Что ему, всё нипочем.
— Какие ужасные вещи вы говорите, мистер Гендерленд. Коли здесь у вас все на страхе держится, лучше и не рассказывайте.
— Э, нет, тут не только страх. А любовь, а самопожертвование, от которого нам с вами совестно сделалось бы. Нет, не скажите, есть в этом что-то возвышенное, благородное. Пусть не совсем христианское, но благородство. Тот же Алан Брек, я знаю, пользуется большим уважением. Посмотрите, сколько у нас в стране лжецов, мистер Бальфур, сколько негодяев! И в церковь как будто ходят, и мнение света к ним благосклонно, а между тем, посмотрите, они, быть может, гораздо опаснее этого безумца.. Нет, у этих горцев есть чему поучиться. Но вы, верно, думаете, что я слишком долго пробыл в горах? — с улыбкой примолвил он.
Я отвечал, что отнюдь так не думаю, что многое в горцах вызывает у меня восхищение и что сам мистер Кэмпбелл, если на то пошло, тоже ведь родом из Горной Шотландии.
— Да, это правда,— согласился он.— У него прекрасная родословная.
— А что вы скажете о королевском управляющем?
— О Колине Кэмпбелле? Что ж, он сам идет на рожон.
— Я слышал, он намерен выселить арендаторов.
— Да, это верно. Но дело это, как говорится, туда-сюда и ни с места. Джеймс Гленский поехал в Эдинбург, приискал себе там стряпчего, уж конечно какого-нибудь Стюарта (они ведь все, как летучие мыши на чердаке, друг дружки держатся), словом, дело о выселении было приостановлено. Потом Колин Кэмпбелл поехал, выхлопотал себе бумагу в суде казначейства, и теперь, я слышал, первая партия переселенцев отправляется уже завтра. Причем начнут выселение в Дюроре, можно сказать, прямо у Джеймса под окнами. Нехорошо все это, неразумно. Я так, по скромному своему разумению, понимаю.
— Вы полагаете, что горцы взбунтуются?
— Оружие-то у них отобрали. Во всяком случае, таково мнение правительства. На самом-то деле, у многих припрятано. Правда, у Колина Кэмпбелла за спиной солдаты, а все же его жене не позавидуешь. На ее месте я не обольщал бы себя надеждами, доколе он не вернется из этой поездки. Эти аппинские Стюарты народ лихой.
Я заметил, что в горах, как видно, нет их опаснее.
— Да нет, не скажите. В том-то вся и штука. Положим, обстряпает Колин это дело в Аппине, так ведь ему еще ехать в соседние земли, в Мамор. А там Камероны. Он ведь и там королевский управляющий и везде собирается учинить выселение. Так что, мистер Бальфур, буду уж с вами до конца откровенным: если здесь ему вдруг сойдет с рук, то на второй-то раз уж не сносить головы. Камероны ему не спустят.
В таких беседах проходило наше путешествие.
Солнце было уже в зените, когда мистер Гендерленд, изъявив удовольствие от приятно проведенного времени в обществе друга мистера Кэмпбелла, «сладкогласого певца нашего реформатского Сиона», предложил мне заночевать у него в доме на окраине Кингерлоха. Предложение это сильно меня обрадовало. Сказать по правде, мне не очень хотелось идти к Джону Клеймуру. После злополучных знакомств с проводником и паромщиком я стал побаиваться встреч с горцами. Итак, я с охотою согласился. Через час-другой мы подошли к небольшому дому, одиноко стоявшему на берегу Линни-Лoxa. Солнце уже опустилось с голых вершин Ардгурских гор, но еще освещало горы в Аппине; залив походил на тихое озеро, только чайки с криком кружили у берега, нарушая величественную тишину дикого края.
Не успели мы подойти к двери, как мистер Гендерленд, к великому моему изумлению, устремился вперед, весьма неучтиво оставив меня у порога (я потому говорю «к изумлению», что всегда поражался вежливости и учтивости горцев). Он вбежал в комнату и, схватив банку и маленькую роговую ложку, принялся набивать свой нос табаком, да с таким усердием, что мне оставалось только дивиться поместительности его носа. Всласть отчихавшись, он повернулся ко мне с глуповатой улыбкой.
— Вот ведь какая оказия. Я дал обет не брать с собой табаку. Сказать по правде, большое лишение, но, как подумаешь о великомучениках благословенной пресвитерианской церкви да и во всем христианском мире, право, стыдно становится за свою слабость.
Как скоро мы отобедали (лучшими блюдами в доме были овсянка и сыворотка), мистер Гендерленд, приняв на себя торжественно-строгий вид, объявил, что почитает своим долгом перед мистером Кэмпбеллом осведомиться о состоянии моей души и отпустить мои грехи перед богом. Вспомнив о его пристрастии к табаку, я было усмехнулся, но вскоре от его слов на глаза мои навернулись слезы.
Доброта и скромность — эти чувства никогда не должны скудеть в наших сердцах. Не так уж часто их встретишь в нашем жестоком мире, где царят холодное равнодушие и гордыня. Но мистер Гендерленд не только был наделен этими чувствами, но обладал даром пробуждать их в других сердцах. Счастливо избегнув смертельной опасности, я, конечно, гордился в душе своими приключениями, однако ж в смирении преклонил колени перед бедным стариком, не только не устыдясь своего положения, но, напротив, гордясь им.
Перед тем как лечь спать, мистер Гендерленд достал из потайного места скудные свои сбережения, хранившиеся в земляной стене дома, и протянул мне шесть пенсов на дорожные надобности. Этот новый порыв необыкновенной его доброты растрогал меня, и я потерялся. Но он предлагал их с такой искренностью, с таким участием, что я почел неучтивым противоречить и принял деньги, оставив его при средствах более скудных, чем были у меня в ту минуту.
Рано утром мистер Гендерленд подыскал для меня перевозчика-рыбака. У него была своя лодка, на которой к полудню он собирался плыть к берегам Аппина.
Рыбак не посмел отказать своему духовному отцу и после некоторого колебания согласился взять меня в лодку. Таким образом, путешествие мое сокращалось на целый день и я сберегал деньги, которые пришлось бы отдать за переправу на двух паромах.
Мы отчалили около полудня. День был пасмурный, небо покрылось тучами, солнце выглядывало лишь изредка. Море у берега было глубоко, было тихо, волны едва колыхались. Даже не верилось, что это море. Я попробовал воду на вкус, но она, разумеется, отдавала солью. По обе стороны лоха высились горы: голые скалы, крутые безлесные склоны, в редкий миг поблескивающие серебром рек и ручьев. Мрачным, суровым был Аппин; только Алану и его сородичам он мог внушать светлые чувства.
Чтобы дополнить эту картину, расскажу об одном случае. Вскоре после того, как мы отчалили, солнце, выглянув из-за туч, высветило на том берегу странное красное пятно, которое перемещалось в северном направлении. Мне показалось, что это солдаты в красных мундирах; по временам высвечивалось что-то блестящее, как будто сталь. Я спросил у лодочника, что бы это могло быть. Он сказал, что это, должно быть, солдаты из Форт-Уильяма, вызванные по случаю переселения арендаторов. Известие это меня опечалило. Оттого ли, что я думал об Алане, или от какого-то неясного предчувствия, но на сей раз при виде солдат короля Георга я не испытал прежнего воодушевления.
У входа в Лox-Левен мы приблизились к берегу, и я попросил рыбака меня высадить. Лодочник, честный малый, не забывший о своем обещании законоучителю, готов был везти меня до Баллахулиша, но я попросил высадить меня здесь, поскольку иначе я только бы отдалился от тайного места моего назначения. Я сошел на берег на родине Алана, поблизости от Леттерморского или, как его еще называют, Леттерворского леса.
Лес, возвышавшийся на скалистом склоне горы, состоял из берез и местами сквозил прогалинами и буграми, густо поросшими папоротником, а в глубине его проходила дорога, вернее, верховая тропа, идущая на юг и север.
Я сел у обочины возле ручья и, закусив овсяной лепешкой, погрузился в раздумье. Мысли мои омрачились не только полчищами комаров, то и дело дававшими о себе знать, но и сомнениями, внезапно мной овладевшими. Что же мне делать? Ради чего связываться мне с человеком, объявленным вне закона, с мятежником, готовым на любой шаг, даже на убийство? Не разумнее ли поворотить на юг, в родные края, не обременяя себя покровительством горца? Что подумали бы обо мне мистер Кэмпбелл и мистер Гендерленд, когда бы узнали о моем безрассудстве и самонадеянности? Эти сомнения терзали меня пуще прежнего.
Я сидел, погруженный в свои размышления, как вдруг послышались шаги, стук копыт, и вскоре из-за поворота тропы показались четверо путников, ведущих под уздцы своих лошадей. Тропа в этом месте была узка и неровна, отчего они принуждены были спешиться и вытянуться в цепочку. Впереди шел высокий дородный человек с рыжими волосами и с отменно важным, властным лицом, сильно раскрасневшимся от жары, которая его, видимо, донимала. В руке он держал шляпу и поминутно ею обмахивался. Следом шел человек в долгополом черном одеянии, изобличавшем законника. Третий, слуга, был одет если не в самый тартан, то, по крайней мере, в нечто весьма с ним схожее, клетчатое, что выдавало его гэльское происхождение и свидетельствовало о том, что либо его господин законоотступник, преследуемый королевской властью, либо, напротив, особа облеченная властью и пользующаяся королевскими милостями,— ведь носить тартан было запрещено. Если бы я еще разбирался в геральдике, то подметил бы на тартане цвета дома Аргайлей, то есть Кэмпбеллов. Лошадь слуги была навьючена объемистым чемоданом и сеткой с лимонами, необходимыми для приготовления пунша. Так в горах обыкновенно путешествовали люди знатные и богатые. Что же касается четвертого, замыкавшего шествие, то это был помощник шерифа; я догадался о том потому, что уже не раз видывал ему подобных.
Не успел я увидеть этих людей, как уже невесть отчего вздумалось мне продолжать свои странствия. Когда господин с рыжими волосами со мной поравнялся, я предстал перед ним во весь рост, показавшись из папоротников, и спросил, как мне лучше добраться до Охарна.
Незнакомец остановился, смерил меня несколько странным взглядом и обратился к законнику со словами:
— Мунго, а ведь многие бы сочли это скверным предзнаменованием. Я еду в Дюрор, ты знаешь, по какой надобности, а тут из кустов выскакивает этот малый и выпытывает, куда я еду, случайно, не в Охарн ли.
— Полно тебе шутить не к месту, Гленур,— проговорил его спутник.
Они стояли друг подле друга и с любопытством меня рассматривали. Двое других остановились позади на расстоянии брошенного камня.
— А что тебе нужно в Охарне? — спросил Колин Рой Кэмпбелл из Гленура, по прозванию Рыжий Лис, ибо это был он.
— Я ищу одного человека.
— Джеймса Гленского? — нахмурясь, проговорил Гленур и обратился к законнику: — Как ты думаешь, не собирает ли он своих людей?
— Во всяком случае, нам лучше подождать здесь,— отозвался законник.— Скоро подойдут солдаты.
— Ежели вы беспокоитесь из-за меня,— сказал я,— то, должен заметить, я ни к какой партии не принадлежу. Я честный подданный короля Георга, а более никому не обязан и никого не боюсь.
— Что ж, прекрасный ответ,— молвил управляющий.— Но хотел бы знать, что делает этот честный подданный в здешних, столь отдаленных краях и зачем ему понадобилось видеть брата Ардшиля? Я представляю здесь власть. Я королевский управитель этих земель. Под моим начальством несколько рот. Они уже на подходе.
— Говорят, вы очень круты, с вами не просто ладить,— сказал я не без некоторого раздражения.
Он поглядел на меня исподлобья, как бы с сомнением.
— Твой речи смелы,— наконец проговорил он,— но я ценю откровенность. Если б ты спросил у меня дорогу к дому Джеймса Гленского при иных обстоятельствах, я охотно бы тебе ее показал, да еще при том пожелал бы доброго пути, но сегодня... Что скажешь, Мунго? — И с этими словами он оборотился к законнику.
Только он повернулся, как сверху, с холма, грянул выстрел. Гленур пошатнулся и упал на тропу.
— Умираю,— простонал он.
Законник кинулся его поднимать; слуга, как обезумевший, в растерянности заламывал руки. Раненый переводил полный ужаса взгляд со слуги на законника.
— Позаботьтесь о себе,— наконец вымолвил он хриплым, сдавленным голосом.— Кажется, это смерть.
У него вырвался тихий стон. Он хотел расстегнуть кафтан, чтобы взглянуть на рану, но рука в бессилии сорвалась, голова запрокинулась. Я увидел, что он уже мертв.
Законник стоял как окаменелый, не говоря ни слова; лишь лицо его вытянулось и покрылось мертвенной бледностью. Слуга закричал в отчаянии и залился слезами. Помощник шерифа тотчас же после выстрела побежал за солдатами. Я же стоял в оцепенении.
Наконец законник опустил убитого на тропу, на которой багровела кровь, и, пошатываясь, стал подниматься. Тут я опомнился. Не успел он выпрямиться во весь рост, как я уже карабкался вверх по крутому склону, крича во все горло: «Держите! Держите его!»
С момента выстрела прошли считанные мгновения. Когда я взобрался на первый уступ горы, за которым открывалась небольшая прогалина, убийца был еще близко. Он был высокого роста, плечист, в черном кафтане с металлическими пуговицами. В руке у него было длинное охотничье ружье.
— Вот он! Он здесь! — закричал я.
Незнакомец бросил через плечо беглый взгляд и кинулся наутек. Через несколько мгновений он исчез за березами, вновь показался на открытом склоне и с ловкостью обезьяны полез вверх. Скоро он скрылся из виду за вершиной холма.
Я бежал за ним следом и взобрался уже высоко, как вдруг позади раздался голос, призывающий меня остановиться. Я уже добежал до берез, в которых скрывался убийца, но, услыхав окрик, оборотился.
Законник и помощник шерифа, взойдя на первый уступ, кричали, делали мне знаки спуститься, меж тем как слева от них, внизу, из леса, один за другим выходили солдаты с мушкетами наготове.
— Зачем? Я не пойду! — закричал я.— Поднимайтесь сюда! Скорее!
— Десять фунтов тому, кто поймает этого малого! — воскликнул законник.— Он соучастник. Его нарочно поставили здесь, чтобы отвлечь нас!
Эти слова обращены были к солдатам, но я услыхал их со всей отчетливостью. Ужас сковал мои члены, ужас, еще мне неведомый. Одно дело, рисковать только жизнью, совсем другое — еще и честью. То было для меня как гром среди ясного неба. Я застыл на месте, словно оцепенев.
Между тем солдаты двинулись цепью; одни побежали, другие, вскинув мушкеты, стали в меня целиться. Я же стоял как остолбенелый.
— Сюда! За дерево! — раздался близ меня голос.
Рассуждать было некогда, да и не в силах я был рассуждать. Я устремился вперед. Только я забежал за березы — грянули выстрелы, и над головой у меня просвистели пули.
Передо мной с удочкой стоял Алан Брек. Не тратя времени на приветствия (до них ли нам было!), он сказал только одно слово: «Бежим», и мы пустились бежать по склону горы в направлении к Баллахулишу: впереди он, а я за ним вслед, точно овца за бараном. Мы бежали по березнику короткими перебежками, пригибаясь к земле, прячась за бугры и камни, затем, опустившись на четвереньки, ползли по вересковым прогалинам. И снова бежали — бежали во весь дух, во всю прыть. Сердце мое бешено колотилось, дыхание занималось, в голове был сумбур. Помню только, как, к удивлению моему, Алан время от времени вставал во весь рост, оглядывался, где погоня, и всякий раз далеко позади слышались оживленные крики.
Спустя минут пятнадцать, Алан остановился и повалился пластом в вереск.
— Дело скверное,— повернувшись ко мне, сказал он.— Если жизнь тебе дорога, делай, как я.
И с тою же быстротой, но теперь с куда большею осторожностью мы пустились в обратный путь: поднялись вверх по склону и, обойдя солдат стороной, вернулись на прежнее место в Леттерморском лесу. Алан упал в папоротник и долго лежал ничком, еле переводя дыхание.
У меня кололо в боку, голова кружилась, во рту от жары и от бега пересохло. Я как подкошенный упал на землю возле своего товарища.
Алан первый пришел в себя. Он поспешно встал, подошел к краю леса, тщательно оглядел местность и, возвратившись, прилег подле меня.
— Да, задали нам жару, Дэвид,— усмехнулся он.
Я промолчал, даже не поднял головы. На глазах у меня произошло убийство. В считанные мгновения оборвалась жизнь крепкого, пышущего здоровьем человека. Мне было жаль его, но не только жалость стесняла мне сердце. Погиб тот, кого Алан больше всего ненавидел, а ведь Алан, как нарочно, прятался в тот момент за деревьями, укрываясь от солдат. Его ли рука направила эту пулю, или же он только направил другого, а сам наблюдал в стороне — какое это имело значение! Так или иначе было ясно, что мой единственный в этой дикой стране друг замешан в убийстве и руки его обагрены кровью. Он внушал мне ужас и отвращение. Мне было страшно взглянуть ему в лицо. Уж лучше дрожать как лист, одному под дождем на острове, чем в ясный день лежать в лесу рядом с убийцей.
— Что, отдышался? — прервал молчание Алан.
— Отдышался,— отвечал я, не отрывая лица от земли.— И могу теперь вам сказать: нам надо расстаться. Вы мне очень нравились, Алан. Но нам не по пути. Ваш путь — это не праведный путь. Словом, надо нам расстаться.
— Я не расстанусь с тобой, Дэвид, без веской на то причины,— мрачным голосом проговорил Алан.— Если тебе известно что-либо порочащее мою честь, прошу тебя ради нашей дружбы быть откровенным. Но если тебе попросту разонравилось мое общество, так и скажи. Я сам рассужу, почитать ли мне себя оскорбленным.
— К чему эти речи? Вы же прекрасно знаете, что Кэмпбелл мертв. Вон там, на той дороге не остыла еще его кровь.
— Слыхал ли ты когда-нибудь сказку о Человеке и Добром Народе? — помолчав немного, спросил Алан. Он имел в виду гномов.
— Нет, не хочу и слушать.
— И все же, с вашего позволения, мистер Бальфур, я расскажу эту сказку. Как-то один человек потерпел крушение и был выброшен на скалистый остров, а туда, по дороге в Ирландию, порой наведывался Добрый Народ. Этот островок, называемый Скерривором, находился недалеко от того места, где мы наткнулись на риф. Так вот, должно быть, этот человек так сокрушался и горевал, что не сможет перед смертью повидать своего ребенка, что король Доброго Народа сжалился и послал за ребенком гонца. Дитя привезли в мешке и положили подле человека, а тот в это время спал. И вот человек проснулся, видит — лежит мешок, а в нем что-то шевелится. А надобно заметить, что человек этот был очень мнителен, всюду мерещились ему козни, поэтому прежде чем развязать мешок, он на всякий случай проткнул его кинжалом. А когда развязал, видит — перед ним дитя его, но уже бездыханно. Сдается мне, мистер Бальфур, что вы весьма похожи на того человека.
— Вы хотите сказать, что вы не причастны к убийству Кэмпбелла? — в волнении воскликнул я, приподнявшись с земли.
— Скажу вам по-дружески, мистер Бальфур из Шоса: если б я собирался убить какого-нибудь джентльмена, то не стал бы убивать его в Аппине, дабы не навлекать беду на моих соотечественников, и при том не ходил бы без шпаги и пистолета, с одною лишь удочкой.
— Да, вы правы, конечно, так.
— Извольте убедиться! — продолжал Алан, обнажив кинжал и положив на него руку.— Клянусь на этом священном клинке, что не только не убивал, но даже в мыслях ничего подобного не держал!
— Слава богу, что это так! — с сердцем воскликнул я и протянул ему руку.
Алан будто и не заметил.
— Довольно,— проговорил он сквозь зубы.— Слишком много чести для Кэмпбелла, чтобы столько о нем трезвонить. Экая невидаль, право.
— Не сердитесь, Алан. Вы не можете на меня обижаться: вы же помните наш разговор на бриге. Но благо искусительные помыслы еще не есть преступление. Кто не впадает порой в искушение... Но с холодным рассудком лишить человека жизни, это ж...
Я не мог досказать фразы, я был слишком взволнован.
— Алан, а вы знаете, кто это сделал? — помолчав немного, спросил я.— Вы знаете того человека в черном кафтане?
— Признаюсь, не отчетливо помню его кафтан,— отвечал он с лукавым видом.— Мне почему-то кажется, что он был синего цвета.
— Неважно, синий ли, черный ли! Не встречали ли вы его прежде?!
— Сказать по правде, не могу поклясться. Он пробегал близко, но я, как назло, в это время завязывал башмаки.
— Алан, можете ли вы поклясться, что его не знаете?! — вскричал я в досаде, но одновременно в душе смеясь над его увертками.
— К сожалению, нет. У меня прескверная память. В ней бывают ужасные провалы.
— И все же вы не можете отрицать,— возразил я, — что вы старались привлечь внимание солдат к нам и тем самым отвлечь его от того человека.
— Допустим. Что из того? Так поступил бы всякий порядочный дворянин. Ведь мы не причастны к этому делу.
— Нечего сказать, легко нам будет оправдываться, когда нас обвинят в убийстве, к которому мы не причастны! Действительно, верно сказано, что кровь виновного — это вода, а невинного — беда.
— Видишь ли, Дэвид, у невинных всегда есть возможность оправдаться перед правосудием. Ну, а этому малому, пустившему пулю в Кэмпбелла, надеяться не на что. Разве только на вереск, чтобы погуще был. Людям, которые ни в чем не замешаны, не следует забывать о тех, кто в чем-то замешан. В этом и заключается истинное христианство. Случись все иначе, будь этот малый на нашем месте, а мы, чем лукавый не шутит, окажись в его положении, представляешь себе, как бы мы его благодарили, если б он отвлек на себя солдат.
Тут я понял: бесполезно было разубеждать Алана — столь невинен был у него взгляд, так искренне верил он в свою правоту, такая пламенная готовность к самопожертвованию во имя долга и чести (долга и чести, разумеется, по его понятиям) читалась на его лице. Мне невольно вспомнились слова мистера Гендерленда. Да, у диких горцев было чему поучиться. Я получил хороший урок. Понятие о долге и чести у Алана было перевернуто, но как он веровал в его непогрешимость, как горячо отстаивал! Он готов был в огонь идти за свои убеждения.
— Алан, я не берусь утверждать, что это и есть истинное христианство, я разумею его несколько иначе, но ваши слова утешительны. Вот вам моя рука!
И я во второй раз протянул ему руку, которую Алан с радостью принял, крепко пожал ее обеими руками и с жаром воскликнул, что я, должно быть, околдовал его, ибо он готов мне простить все на свете. Вслед за тем он сделался чрезвычайно серьезен и заметил, что время не ждет и нам обоим нужно немедля бежать из Аппина: ему — поскольку он дезертир, а мне, потому что отныне на мне лежат тяжкие подозрения в убийстве, тем более что солдаты, верно, уже всполошились и рыщут по всем дорогам, останавливая каждого встречного и поперечного.
— Я не страшусь правосудия моей родной страны! — воскликнул я с жаром, желая показать ему свою решимость.
— Как будто речь идет о твоей стране,— возразил
Алан.— Можно подумать, что судить тебя будут здесь, в стране Стюартов.
— Но ведь мы как-никак в Шотландии!
— Дивлюсь на тебя, право. Пойми наконец: убит Кэмпбелл, а стало быть, когда тебя поймают, то повезут на суд в Инверэри, во владения Кэмпбеллов, где все пятнадцать присяжных будут, разумеется, Кэмпбеллы, и Кэмпбелл из Кэмпбеллов, председатель суда герцог Аргайльский, будет сидеть петухом, раздуваясь от важности в своем кресле.
Признаюсь, от его слов мне стало несколько не по себе. Представляю, как бы я испугался, если б знал в ту минуту, сколь верны окажутся предсказания Алана. Лишь в одном он немного сгустил краски: среди присяжных, как потом оказалось, было не пятнадцать, а одиннадцать Кэмпбеллов Впрочем, и остальные четверо были у герцога на поводу, так что это нисколько не меняло дела. Но в ту минуту я ничего об этом не знал и даже упрекнул Алана в несправедливости к благородному герцогу, который хотя и был вигом, но слыл в Шотландии человеком мудрым и справедливым.
— Ах, боже мой, ну как ты не можешь понять! Да, он виг, это верно, но прежде всего он вождь своего клана, и достойный вождь. Чего-чего, а этого у него не отнять. Что подумает клан о своем предводителе, Верховном судье Шотландии, если после убийства Кэмпбелла никого не вздернут на виселице? Да, всякий раз убеждаюсь, что у вас на Равнине имеют смутное представление о справедливости.
При этих его словах я, признаюсь, не выдержал и прыснул со смеху. К моему удивлению, Алан не только не обиделся, но и сам закатился веселым хохотом.
— Да, Дэвид, здесь тебе не Равнина, а горы. Если я говорю, что надо уносить ноги, стало быть, есть причина. Конечно, не сладко ползти по вереску, есть всякую дрянь, но сидеть в кандалах в тюрьме, под караулом красномундирников, по мне, так последнее дело.
Я спросил, куда же мы побежим, и, услыша, что в Нижнюю Шотландию, воспрянул духом: уж очень не терпелось мне возвратиться в Шос и поквитаться с дядей. К тому же, по словам Алана, рассчитывать на милость суда было нечего, и, поразмыслив немного, я вынужден был это признать. Из всех смертей менее всего привлекала меня смерть на виселице. Это страшное сооружение со всей отчетливостью предстало перед моим мысленным взором (мне случалось видеть виселицу на обложке издания народных баллад). Мне сразу расхотелось иметь дело с судом.
— Эх, будь что будет. Я иду с вами,— сказал я после некоторого раздумья.
— Но имей в виду: дело нешуточное. Туго будет. Может статься, придется нам животы подпоясать. Спать будем где бог пошлет. Так что вместо подушки — кочка, одеяло тебе — небо ночное, а чуть что — в кусты, либо за кинжал. Хуже зверя затравленного! Ноги поистаска-ешь — отнимутся, но зато живы будем. Я тебе потому это говорю, что мне такая жизнь не внове. А если думаешь, есть ли другой выбор, прямо тебе скажу: нет! Либо со мной ползком да бегом, либо прямой дорогой на виселицу.
— Да, хорош выбор. Дело ясное: я иду с вами.
На том мы и порешили.
— А сейчас пойдем глянем, что там делают красномундирники,— сказал Алан.
Мы вышли на северо-восточный край леса и выглянули из-за деревьев.
В этом месте склон горы круто спускался к заливу, и взору открывалось обширное пересеченное пространство. Тут и там виднелись нависшие скалы, окруженные вересковыми прогалинами, бугры, овраги; лишь кое-где сквозь камень пробивались чахлые березы. Вдалеке справа по склону, в направлении к Баллахулишу, ползли чуть приметные красные точки. Это были наши преследователи. Не слышно было прежнего оживления; как видно, солдаты изрядно притомились, но, верно, еще не потеряли надежду настичь нас.
На лице Алана играла улыбка.
— Пока они туда доберутся, все ноги себе изотрут,— усмехнулся он.— Так что пока можно перекусить. Отдохнем перед дальней дорогой, хлебнем глоток-другой из моей бутылки. А потом — прямо в Охарн, заглянем к доброму моему родственнику Джеймсу Гленскому. Надо забрать у него мундир, оружие да и денег прихватить на дорогу. Ну, а потом, друг Дэвид, как говорится: «Вперед, навстречу фортуне!» — зададим стрекача по зарослям.
Мы сели, перекусили, выпили по глотку. Между тем солнце, клонясь к закату, зашло за гряду пустынных гор, по которым мне предстояло скитаться вместе со своим другом. Во время привала и по пути в Охарн мы рассказывали друг другу свои приключения.
Из похождений Алана приведу лишь те, которые так или иначе относятся к моему повествованию,..
Итак, как только отхлынул вал, Алан устремился к фальшборту и увидел, что я держусь на волнах. Потом меня захлестнуло, но тотчас я выплыл, и течение меня подхватило. Он заметил, что я ухватился за рей; это вселило в него надежду, что я с божьей помощью как-нибудь доплыву до берега, поэтому он и дал знать о своем местонахождении через старика и других лиц, что в конечном счете и привело меня в Аппин.
Между тем матросы спустили на воду шлюпку; уже многие в ней сидели, но тут накатил поистине страшный вал. Бриг подхватило, взметнуло и, вероятно, увлекло бы ко дну; к счастью, он зацепился за выступ рифа. От первого удара, когда мы налетели на риф, нос брига занесло вверх, а корма опустилась. Когда же налетел этот вал, случилось обратное: корму подбросило в воздух, а нос целиком погрузился в воду, вода с ревом хлынула в кубрик, точно сквозь створ мельничной плотины.
Последующие события Алан излагал в сильном волнении. Я заметил, что лицо его побледнело: то были и впрямь страшные воспоминания. В кубрике оставалось двое матросов. Обессилев от ран, они не могли подняться с коек, а тут хлынула в кубрик вода... Они закричали, призывая на помощь, но было уже поздно. Остальные, кто был на палубе, не теряя минуты, попрыгали в шлюпку и налегли на весла. Не проплыли они и двухсот ярдов, как снова накатил вал, да такой страшный, что бриг вышвырнуло из воды, сбросило с рифа, паруса на мгновение надулись; казалось, ветер погонит бриг по волнам, но тщетно... Медленно оседая, он погружался все глубже и глубже, как будто чья-то невидимая рука снизу затягивала его на дно. Так поглотила пучина «Ковенант» из Дайзерта.
Добирались до берега молча, никто не проронил ни слова: велико было потрясение, еще будто слышались надрывные крики тонущих; но, как только ступили на берег,
Хозисон, словно очнувшись от тягостных мыслей, приказал схватить Алана. Матросы не повиновались, не желая вторично испытывать судьбу, но в Хозисона точно вселился дьявол. Он кричал, что один против всех Алан не устоит, что при нем золото, что кто, как не этот горец, повинен в гибели брига и в смерти матросов и теперь, мол, можно и счеты свести и заодно карманы золотыми наполнить. Их было семеро против одного; не к чему было прислониться, ни единой скалы. Матросы наконец решились и начали обступать. Еще немного — кольцо бы сомкнулось.
— И тут,— рассказывал Алан,— один рыжеволосый, росту, ну совсем малого... Запамятовал его имя...
— Райч? — подсказал я.
— Да, Райч. Вообрази себе, он меня выручил. Говорит им так: «А суда божьего вы не боитесь? Я готов драться вместе с этим горцем. Спина к спине станем!» Весьма недурной человек, этот малый. Есть в нем задатки порядочности.
— Со мной он тоже обходился по-своему, с пониманием.
— Вот видишь, и Алану удружил. Право, объявился кстати, сказать по правде. Впрочем, думаю, Дэвид, гибель брига и крики тонущих произвели на него слишком сильное впечатление. Я полагаю, что именно поэтому он выказал такое ко мне участие.
— Да, пожалуй,— согласился я.— Поначалу-то он мало чем отличался от остальных. А интересно знать, как все это воспринял Хозисон?
— Я бы сказал, очень неблагосклонно. Но тут этот рыжий малый крикнул мне, чтобы я уносил ноги. Признаться, весьма дельный совет, которым я и воспользовался. Видел только, как они там скучились, сгрудились, ну, как бывает, когда начинаются недоразумения.
— То есть? Что хотите вы этим сказать?
— Ну, словом, в ход пошли кулаки. Один из матросов, как мешок, повалился. Я рассудил, что самое время уносить ноги. В этих краях Малла часть земель, включая береговую полосу, принадлежит Кэмпбеллам, а Кэмпбеллы — это не та компания, в которой я бы хотел оказаться. Если б не это обстоятельство, я сам бы, не мешкая, занялся твоими поисками, не говоря уж о том, что помог бы тому малому, маленькому моему спасителю.
Забавно было слышать, как Алан то и дело указывал в разговоре на малый рост мистера Райча, хотя, сказать но правде, сам он был не намного выше помощника шкипера.
— Словом, я кинулся во все лопатки. Бегу, и всем, кто попадается мне на пути, кричу: «Кораблекрушение! Вещи на берег выбросило!» Разумеется, никто меня ни о чем не расспрашивал. Видел бы ты, как они все припустились, чтобы успеть что-нибудь себе ухватить. А прибегают — ясное дело, пусто, зато как бежали! Нет, уж кому-кому, а Кэмпбеллам такой бег только на пользу. Видно, в наказание их клану бриг со всем своим добром пошел ко дну. Правда, тебе вот не повезло. Если б на берег что-нибудь выбросило, они бы не успокоились, покуда все вокруг не обшарили. Ты бы тогда мигом сыскался и не торчал бы так долго на своем острове.
Пока мы шли, начало смеркаться, облака, которые к полудню немного расчистило, вновь обложили небо, вечер был не по-летнему темен. Наш путь пролегал по скалистым склонам, по оврагам и взгорьям; и хотя Алан разбирал дорогу уверенно, я, однако, никак не мог уяснить себе направление.
Наконец около половины одиннадцатого с вершины холма мы увидели внизу огоньки. Судя по всему, дверь одного из домов была отворена настежь, светилось пламя очага, горели свечи. Вокруг дома и его пристроек с факелами в руках сновали люди. Я насчитал человек пять-шесть.
— Джеймс, как видно, повредился в рассудке,-- заметил Алан.— Подойди сюда вместо нас солдаты, угодил бы он б переделку. Впрочем, на дороге-то, надо полагать, он дозор выставил. Эту тропу, которой мы шли, солдаты не знают, да и найти — с ног собьются.
С этими словами он сложил пальцы и трижды свистнул. Это был условный сигнал. Странно было видеть, как при первом свисте огни замерли, точно людей, которые бегали с факелами, охватил страх, и как под конец все снова пришло в движение.
Водворив таким образом спокойствие, мы стали спускаться. У ворот усадьбы, вернее сказать, зажиточной фермы нас встретил человек высокого роста, лет пятидесяти, весьма приятной наружности. К Алану он обратился по-гэльски.
— Джеймс Стюарт,— произнес Алан Брек,— попрошу тебя говорить по-шотландски. Молодой человек, которого я привел, понимает только этот язык. Позволь представить,— объявил он, взяв меня под руку,— дворянин из Нижней Шотландии, юный лэрд, однако пусть его имя пребудет в тайне, для его же блага.
Джеймс Гленский, обернувшись ко мне, чрезвычайно учтиво со мной поздоровался, но тотчас вновь повернулся к Алану.
— Ужасная весть! — в волнении воскликнул он, ломая руки.— Не оберешься теперь беды.
— Да полно. Нет худа без добра. Колин Рой мертв, благодари бога.
— Сказать по правде, уж лучше бы он ожил сейчас. Труби себе кому угодно о своих намерениях, но теперь, когда каша заварена, кто, спрашивается, будет ее расхлебывать? Его убили в Аппине, заметь, Алан, у нас! Нам отвечать, а у меня как-никак семья.
В продолжение этого разговора я глядел по сторонам, наблюдая, как хлопочут слуги. Одни, стоя на лестницах, разгребали солому на крышах, вытаскивали оттуда ружья, мечи, пистолеты. Другие переносили это оружие в потайное место куда-то на дно оврага, и по ударам кирки я догадался, что его закапывают. Все это совершалось с усердием, но очень уж бестолково и суматошно. На одно ружье набрасывалось сразу несколько человек, тянули, вырывали друг у друга, сталкиваясь в темноте с горящими факелами. Джеймс поминутно прерывал разговор с Аланом, отдавал какие-то распоряжения, которых, видно, никто не понимал. При свете факелов я мог разглядеть лица, они выражали страх и смятение. Долетали обрывки приглушенной речи, голоса звучали тревожно и раздражен но.
Вскоре из дома показалась девушка, держащая в руках не то узелок, не то сверток. И сейчас вспоминаю не без улыбки, как, встрепенулся Алан при виде этой ноши.
— Что это у нее там? — спросил он.
— Да вот порядок наводим,— отвечал Джеймс испуганно и как-то заискивающе. — Они же будут искать по всему Аппину, перевернут у нас все вверх дном. Надо, чтобы все было убрано, чтоб комар носа не подточил бы. Ружья, мечи мы в мох зарываем, а это, должно быть, мундир твой французский.
— Как! Зарывать мой мундир! Черт побери, я не позволю!
Алан подбежал к девушке, завладел свертком и поспешил переоблачаться в сарай, вверив меня заботам своего родича.
Джеймс, недолго думая, повел меня в кухню, усадил за стол, сел напротив и какое-то время занимал учтивым разговором, как и подобает гостеприимному хозяину. Но вскоре его лицо вновь омрачилось думой. Он сидел нахмурившись, покусывал ногти, поминутно впадая в рассеянность, и про меня вспоминал лишь изредка. Говорил что-то невнятное, улыбался слабой улыбкой и снова погружался в мучительные размышления. Жена его, уткнувши лицо в передник, сидела у очага и плакала не переставая. Старший сын, сидя на корточках, разбирал кучу бумаг, время от времени бросая что-то в огонь. Молодая служанка, с красным заплаканным лицом, как потерянная, носилась по комнате, суетливо перебирала какие-то вещи, бросала их, кидалась к другим, всхлипывая то и дело. В дверь поминутно заглядывали разные лица в ожидании указаний и распоряжений.
Наконец Джеймс не выдержал, вскочил на ноги и, извинившись передо мной, попросил позволения походить по комнате.
— Что вам проку от моей компании, сударь,— сказал он.— Я не искусник до светских бесед. Только и думаю, что об этой ужасной истории. Сколько бед она навлечет на безвинных людей!
Тут, заметив, что сын сжигает бумагу, которую, по-видимому, не нужно было сжигать, он уже не мог совладать с собой, волнение выплеснулось, да так, что и неловко было глядеть. Он набросился на сына с бранью и кулаками.
— Ты с ума спятил? — кричал он.— Хочешь, чтоб отца твоего повесили? Ты этого добиваешься?!
И, совсем забыв о моем присутствии, он еще долго кричал ему что-то по-гэльски. Юноша покорно молчал, а жена Джеймса при слове «повесили» уронила лицо в передник и зарыдала пуще прежнего.
Тягостное это было зрелище для человека стороннего, потому я несказанно обрадовался, когда наконец появился Алан, приятно преобразившийся в своем щегольском французском мундире. Правда, мундир уже так износился, что едва ли заслуживал такого эпитета. Пришел и мой черед переодеться. Один из сыновей Джеймса, вызвав меня из кухни, дал мне долгожданное чистое платье и пару горских башмаков из оленьей кожи, виду несколько странного, но на деле очень удобных.
К моему приходу Алан, должно быть, уже рассказал наши похождения. Все, по-видимому, понимали, какая опасная предстоит нам дорога; сборы шли полным ходом. Каждый из нас получил пару пистолетов и шпагу, как я ни пытался отказаться от последней, ссылаясь на неумение. Кроме того, нам дали в дорогу мешок овсяной муки, котелок и бутылку французского коньяку. Недоставало лишь денег. У меня осталось всего около двух гиней. Пояс с золотом был отправлен во Францию с другим гонцом, и состояние моего друга, доверенного лица Ардшиля, составляло отныне семнадцать пенсов. Что же касается Джеймса, то он, видно, так поистратился на поездках в Эдинбург и на судебных тяжбах, что наскреб только три шиллинга и пять с половиной пенсов, да и то все по большей части медью.
— Этого мало,— заметил Алан.
— Попроси у кого-нибудь поблизости или дай знать мне с дороги: я тебе потом вышлю. Видишь ли, Алан, ты должен поскорее уходить отсюда. Не время сейчас задерживаться из-за одной-двух гиней. Они наверняка о тебе прознают, начнут искать и, уж конечно, убийство-то припишут тебе. А коли обвинят тебя, то и с меня, как с твоего ближайшего родственника, спросят за то, что тебя укрывал. А если меня обвинят...— Тут он запнулся, побледнел и принялся в рассеянности кусать ногти.— Если меня повесят,— проговорил он,— каково тогда будет нашим родным и близким!
— Да, это будет черный день для всего Аппина,— согласился Алан.
— Вот что мне сердце гложет! — воскликнул Джеймс.— Эх, накликали мы на себя беду, Алан! Два дурака! Все болтовня наша! — Он в сердцах стукнул кулаком в стену, да так, что все вокруг зазвенело и задрожало.
— Да, ты прав, прав,— отвечал Алан.— Мой друг из Нижней Шотландии,— он кивнул в мою сторону,— давал мне некогда дельный совет. Как жаль, что я его тогда не послушал!
— Но вот ведь еще дело какое,— продолжал Джеймс, перейдя на прежний умоляюще-заискивающий тон.— Если меня арестуют, тебе ведь деньги понадобятся. Из того, о чем мы тут с тобой толковали, ясно одно: плохи наши дела. Всё ведь свалят на нас. Ну, а теперь войди в мое положение, пойми правильно. Мне ведь придется объявить о тебе, обещать награду за твою голову. Тяжело, больно прибегать к такому средству, между родственниками — так последнее дело. Но пойми, Алан, если на меня падет подозрение, мне ведь придется думать уже о себе, о семье. Ты понимаешь меня?
Он произнес это с неподдельной горестью, умоляюще, теребя рукой кафтан Алана.
— Да, понимаю,— отвечал Алан.
— Тебе нужно уходить отсюда, покинуть вовсе Шотландию, тебе и твоему другу из Нижней Страны. Мне ведь придется и о нем объявить. Ты понимаешь, Алан? Ну скажи, ты со мною согласен?
Мне показалось, что Алан слегка покраснел.
— Мне весьма нелегко согласиться на это. Я ведь сам его сюда пригласил. Он наш гость, Джеймс! — воскликнул он, закинув назад голову.— Получается, я буду предателем.
— Нет, Алан, нет. Ну посуди сам. Его и так будут искать. Мунго Кэмпбелл уж точно везде развесит афиши. Что из того, если и я о нем объявлю? И потом, Алан, у меня же семья.— Он умолк, Алан не отвечал ни слова.— И еще пойми,— продолжал Джеймс,— ведь присяжные-то будут Кэмпбеллы.
— Что ж, одно только утешение,— проговорил Алан в раздумье,— имени его никто не знает.
— И не узнает никто, клянусь тебе, Алан! — воскликнул Джеймс с таким жаром, как будто и впрямь знал мое имя и теперь готов был его забыть, чего бы это ему ни стоило.— Я только укажу его приметы, одежду, лета и прочее. Ты мне позволишь? Другого выхода я не вижу.
— Да, удивляюсь тебе,— суровым голосом сказал Алан.— Что же это получается? Сперва даешь ему одежду, а потом эту одежду укажешь в объявлении?!
— Нет, нет, Алан, я опишу лишь ту одежду, в какой он был, ту, прежнюю, в которой его видел Мунго.
Я взглянул на Джеймса; казалось, он совсем пал духом. Он цеплялся за каждую соломинку, и, вероятно, все это время ему представлялись лица его заклятых врагов там, на скамье присяжных, а за ними, как в неотвязном кошмаре, всплывала виселица.
— А вы, сударь, что на это скажете? — обратись ко мне, спросил Алан.— Вы в этом доме под охраною моей чести, а посему мой долг велит делать так, чтобы ничто не перечило вашей воле.
— Я могу сказать только одно,— отвечал я.— Я здесь впервые, и спор ваш мне не совсем ясен. Простой здравый смысл подсказывает, что винить надобно виноватого, то есть того, кто стрелял. Объявите о нем, как это у вас называется, пусть его ищут и судят, и тогда ни в чем не повинные люди избавятся от незаслуженных обвинений.
При этих словах Алан и Джеймс в ужасе закричали, чтобы я немедленно остановился, ибо о том, что я предлагал, и речи быть не могло. Что подумают Камероны?! Эти слова лишь подтвердили мой подозрения, что стрелял кто-то из Камеронов, вероятно из Мамора.
— А потом,— восклицали они,— неужели тебе не ясно: этого малого могут схватить, если объявить его приметы. Ты, должно быть, сказал не подумав, ты не мог так подумать!
Они говорили это с таким искренним убеждением, что у меня от отчаяния опустились руки. Спорить было бесполезно.
— Что же, объявляйте обо мне, коли так надо, объявляйте об Алане, хоть о самом короле Георге! В конце концов, все мы трое безвинны, а это главное. По крайней мере, сэр,— подавив раздражение, обратился я к Джеймсу,— я Алану друг и ради друзей и близких моего друга готов на все.
Говоря это, я старался придать своему лицу выражение живейшей готовности, потому что Алан уже смотрел на меня с беспокойством. «К тому же,— мелькнуло у меня в голове,— они все равно развесят афиши с моими приметами, стоит мне только выйти из этого дома». Но тут я увидел, как жестоко я ошибался в этих людях. Не успел я договорить, миссис Стюарт, вскочив со своего места, с плачем кинулась мне на шею, затем подбежала к Алану, благодаря небо за нашу доброту и участие.
— Для тебя-то, Алан, это священный долг. Но каков юноша! В горький час пришел он в наш дом и застал нас в беде, увидел мужа моего, просящего и умоляющего. Его, который рожден, чтобы повелевать, как король! О, благородный юноша, мне не суждено узнать ваше имя, но ваш образ сохранится в моем сердце, и, покуда оно бьется у меня в груди, я буду хранить этот образ и благословлять вас.
С этими словами она поцеловала меня и вновь, зарыдала, чем повергла меня в крайнее смущение.
— Ну, полно, полно, право,— проговорил решительно сбитый с толку Алан и обратился ко мне: — В июле светает рано, завтра в Аппине поднимется кутерьма, прискачут драгуны, начнут кричать «Круахан»[36], забегают красномундирники. Пора, сударь, в дорогу.
Мы попрощались и снова пустились в путь, держа направление на восток. Стояла темная, тихая, чудная ночь. Вокруг простирались все те же холмы и ложбины.
Мы то шли, то пускались бегом, а когда начало светать, то уже все больше бежали, все реже сбавляли шаг. Местность с виду казалась пустынной, но только на первый взгляд: в ложбинах между холмами и на отлогостях гор скрывались дома и хижины. Я насчитал их около двадцати. Завидя жилище, Алан бежал вперед, стучался в окошко, откуда высовывалась заспанная голова хозяина, и с минуту-другую они о чем-то толковали. Так в Горной Стране передавались новости, а это было делом настолько важным и безотлагательным, что даже теперь, удирая от виселицы, Алан не вправе был им пренебречь. Как видно, и другие горцы передавали новости с неменьшим усердием, ибо в большей части домов к нашему приходу уже обо всем знали. В тех домах, где еще не знали, известие о смерти Кэмпбелла встречали скорее с ужасом, нежели с радостью.
Как мы ни торопились, рассвет застал нас врасплох. Прятаться было негде, убежища не видать; перед нами простиралась долина, усеянная скалами, по которой катил свои воды горный поток. Справа и слева теснились горы: ни травы, ни кустов, ни одного дерева — пустынные, голые склоны. Теперь, возвращаясь в мыслях к этим диким местам, я полагаю, что это была долина Гленко, где в годы правления короля Уильяма произошло кровавое побоище. Однако наш путь я помню довольно смутно. Мы то срезали, то забирали в сторону, петляли, петляли — и всё то бегом, то быстрым шагом, притом большей частью в темноте, а что до названий тех мест, так я ведь их слышал по-гэльски, а гэльские названия чрезвычайно мудрены.
Итак, забрезжил рассвет, застав нас в открытой долине, и я заметил, что Алан глядит хмуро.
— Скверное место,— промолвил он.— Здесь у них непременно будут дозоры.
С этими словами он побежал вниз к реке, туда, где поток, прорываясь между тремя утесами, распадался на два рукава. Вода падала с таким ревом, что у меня задрожали колени. Над водопадом облаком висела водяная пыль. Не раздумывая, с разбегу Алан прыгнул на средний утес, упал на руки, едва удержался — утес был невелик, и нужно было держаться за край, чтобы не сорваться вниз. Я тоже не стал примериваться и прыгнул наудалую. Алан меня подхватил.
Мы стояли бок о бок на небольшой скользкой площадке. Впереди поток был еще шире. Со всех сторон бурлила вода. Когда наконец я увидел, куда мы попали, то так и обмер. Голова закружилась, в глазах все поплыло — я прикрыл их ладонью. Алан потряс меня за плечо. Он что-то кричал, но в реве воды и в совершенном затмении сознания я «ничего не расслышал. Я заметил только, что лицо его побагровело, он в гневе топнул ногой. Тут снова у меня перед глазами мелькнули бурлящий поток, водяная дымка. Трепеща от страха, я заслонил руками глаза. Алан приложил к моим губам бутылку с коньяком и приказал пить. Выпив с четверть пинты, я немного пришел в себя. Алан сложил руки у рта и крикнул мне в самое ухо:
— Что, тонуть иль на виселицу? — Повернулся, прыгнул и благополучно приземлился на другом берегу.
Теперь я стоял один; казалось бы, можно прыгать; в голове шумело от коньяка. Алан подал мне хороший пример, я понимал, что если не прыгну сейчас, то уж не прыгну, по-видимому, никогда. Я пригнул колени и прянул вперед с чувством злобного отчаяния, которое довольно часто заменяло мне храбрость. Прыжок был и впрямь отчаянный. Немного не долетев, я ухватился за край скалы, руки мои заскользили. Я вновь судорожно уцепился и снова начал сползать — в бурлящую пенную пропасть, но в тот же миг Алан схватил меня за волосы, потом за ворот и кое-как вытянул.
Он не сказал мне ни слова и тотчас пустился бежать без оглядки. Пошатываясь, я встал и кинулся его догонять. Я и так устал, а тут еще все кружилось, сильно болели ушибы, коньяк давал себя знать, я бежал спотыкаясь, в боку кололо, казалось, еще немного, и ноги отнимутся, я упаду. Наконец, добежав до огромной скалы, что стояла в цепи других скал пониже, Алан остановился, и, надо сказать, остановился вовремя.
Огромная скала, у подножья которой мы стали, на самом деле состояла из двух скал, тесно прижатых друг к другу вершинами и высотой около двадцати футов. Даже Алан, казалось бы ловкий как обезьяна, и то два раза срывался и только с третьей попытки, взгромоздясь мне на плечи и подпрыгнув, едва не переломив мне при этом ключицы, уцепился за край и влез на выступ почти у самой вершины. Оттуда он спустил мне кожаный пояс, и только с помощью пояса и двух углублений в скале я кое-как одолел кручу.
Тут только я наконец понял, зачем мы сюда залезли. Две скалы, склонившись одна к другой, наверху образовывали впадину, наподобие блюда, в которой могли укрыться человека три-четыре.
Все это время Алан хранил молчание; он бежал и карабкался с какой-то безумной, свирепой поспешностью. Я видел, что он боится, смертельно боится, как бы нас не застали врасплох. Даже теперь, когда мы уже очутились в безопасном месте, он не говорил ни слова и беспрестанно хмурился. Став на корточки, он подполз к краю нашего убежища, выглянул одним глазом и посмотрел вокруг. Между тем уже совсем рассвело, и мы могли разглядеть долину: каменистые склоны по бокам, усеянное скалами дно, извилистый горный поток, бурные белые водопады. Не видно было ни одного дымка, ни одного живого существа, лишь вдали над утесом с клекотом кружились орлы.
Алан обернулся ко мне и наконец-то улыбнулся.
— Теперь у нас есть хоть надежда,— сказал он и, помолчав немного, прибавил с усмешкой: — А прыгаешь ты не очень-то резво.— Оттого ли, что при этих словах я смешался и покраснел, или по еще какой причине, Алан поспешил утешить меня: — Вздор, я тебя не корю. Истинно храбр тот, кто боится — боится, но все-таки идет наперекор страху. А потом, там ведь была вода, а воды, признаться, я и сам порядком боюсь. Нет, уж если кого корить, так только меня.
Я выразил недоумение.
— Отчего, спрашиваешь? — отвечал Алан.— Я, брат, нынче оплошал сильно. Спутал дорогу. Подумать, в род-ном-то краю, в Аппине! Оттого рассвет и застал нас в этом проклятом месте. Изволь теперь лежать, пригнув голову, и терпеть всяческие неудобства. А потом вышла такая оказия, что, право, сказать совестно. Забыл прихватить в дорогу бутылку с водой. Человеку бывалому непростительно. Целый день лежать на солнцепеке, и ничего тебе прохладительного — одно спиртное! Ты, верно, думаешь, что это все пустяки. Нет, Дэвид, вот погоди — убедишься сам.
Желая поправить свою репутацию, я вызвался спуститься к реке за водой при условии, что Алан опорожнит бутылку.
— Не стал бы я поливать камни таким коньяком,— заметил мой друг.— Он сослужил тебе добрую службу: не будь его, ты бы так и торчал сейчас на той скале. А потом ты, наверно, заметил — как-никак проницательности тебе не занимать,— ты заметил, что Алан Брек Стюарт подвигался сегодня несколько быстрее обыкновенного?
— О, не то слово. За вами не угнаться. Вы такого задали стрекача.
— Хм, в самом деле? Ну что ж, стало быть, неспроста. Уверяю тебя, дорога была каждая минута. Но впрочем довольно об этом. Ложись-ка спать, а я тем временем покараулю.
Делать нечего, я улегся. В углубление между скалами нанесло ветром земли, и она кое-где поросла папоротниками. Последнее, что я, засыпая, слышал, был клекот орлов, круживших над дальним утесом.
Было, должно быть, около десяти утра, когда я проснулся от грубого прикосновения. Рука Алана зажимала мне рот.
— Тише,— прошептал он.— Ты храпел, мой друг.
— Ну и что! С кем не бывает,— с удивлением проговорил я, видя мрачное, встревоженное выражение на лице Алана.
Он выглянул из-за края впадины и сделал мне знак, чтобы я посмотрел тоже.
День был тихий, безоблачный и очень знойный. Долина вырисовывалась как на картине. В полумиле вверх по реке виднелся лагерь красномундирников. Посреди горел большой костер, около него хлопотали солдаты, а неподалеку от нас, на вершине скалы, что была чуть ли не вровень с нашей, стоял часовой. Я подметил даже, как блестит на солнце его оружие. Вниз по реке, сколько я мог разглядеть, тянулись посты: где очень близко друг от друга, где подалее, одни стояли на возвышениях, как тот часовой перед нами, иные внизу вдоль реки — эти сходились на полдороге и расходились. В верхней части долины, где местность была более открытой, позади сторожевой цепи виднелись конники, которые тоже не стояли на месте, а съезжались на полпути и разъезжались. Вниз по долине за цепью часовых стояла пехота, но поскольку в том месте в реку впадал полноводный ручей и она разливалась, то расстояния между солдатами были больше и караулили только у бродов и переправ.
Я окинул все это взглядом и тотчас пригнулся. Поистине было странно, что долина, бывшая на рассвете пустынной, теперь предстала во блеске мундиров и стали.
— Вот видишь, Дэви, этого-то я и опасался,— сказал Алан.— Даже ручей и то сторожат. Два часа уже здесь. Ну и крепко же вы спите, доложу вам, мой друг сердечный. Дело не шуточное. Если они поднимутся на гору с этой стороны, нас мигом в подзорную трубу заметят. А если останутся на дне долины, бог даст, все обойдется. Вниз по реке посты реже. Как стемнеет, попробуем проскочить.
— А что же нам до вечера делать?
— Что делать? Известное дело: жариться.
Это слово удивительно точно выражало то состояние, в котором мы пребывали весь этот день. Действительно, мы лежали на голой вершине скалы, как рыба на сковородке. Солнце палило немилосердно, камни нагрелись до такой степени, что прикасаться к ним было сущею пыткой. Небольшой клочок земли, где росли папоротники, был настолько мал, что на нем едва мог уместиться один человек. Один из нас занимал этот клочок, а другой в свою очередь ложился на голый камень и подвергался мукам, которые испытывал некий святой, когда его пытали на докрасна раскаленной решетке. «Как странно все это,— мелькнуло у меня в голове,— всего только несколько дней назад я дрожал от холода на необитаемом острове, а теперь в том же климате погибаю от жары».
Все это время мы провели без воды, довольствуясь коньяком, что только усугубляло наши страдания. Чтобы уберечь бутылку от палящих лучей солнца, мы зарывали ее в землю, а немного спустя доставали, смачивали коньяком грудь и виски. Становилось несколько легче, но ненадолго.
Солдаты бродили по долине весь день, то сменяясь на постах, то обходя дозором окрестные скалы. Скал же кругом было такое множество, что искать среди них людей было все равно, что искать иголку в стогу сена. Разумеется, рвения и усердия никто не выказывал. Однако ж, когда штыки солдат прощупывали вересковые заросли, холод ужаса пробегал по моей спине. Иногда они стояли у самой нашей скалы, и тогда мы лежали, затаив дыхание.
Во время одного из таких стояний я услышал впервые южноанглийский говор. Было это вот при каких обстоятельствах. Один солдат подошел к скале с солнечной стороны, прямо под нами, шлепнул ладонью по камню и тотчас с проклятьем отдернул руку.
— О, напекло-то, ’оть бы дождь пошел,— сказал он, и я с удивлением подметил короткие, отрывистые звуки его монотонной речи и странную манеру опускать звук «х». Правда, я слышал нечто подобное из уст Рэнсома, но тот подражал всем и вся, и в его речи смешивались самые различные говоры. Несовершенства ее я относил к юным летам юнги. Удивление мое было тем больше, что на сей раз чуть ли не в той же самой манере говорил человек, которого уж никак нельзя было назвать юным и несмышленым. Признаюсь, доныне не могу к ней привыкнуть, и уж тем более к английской грамматике, в чем строгий мой критик, читая эти записки, быть может, не раз уже убеждался.
По мере того как день разгорался, томительная скука и муки наши усиливались: скала становилась все горячее, солнце все жгучей. Прибавьте к этому головокружение, подташнивание, острые боли, наподобие ревматических, и картина вам будет ясна. Мне вспомнились, да и теперь часто приходят на память, строки из одного шотландского псалма:
Не погубит тебя луна в ночи,
Не погубит и солнце днем.
И точно, лишь по милосердию неба, нас не хватил тогда солнечный удар. Часа в два пополудни в довершение адских мук приходилось бороться с искушением. Солнце, медленно клонясь к западу, оставило на восточном склоне небольшую тень. Та сторона солдатами не просматривалась.
— Эх, пропадать так пропадать! — решился наконец Алан, перевалился через край впадины и спрыгнул в тень.
Я тотчас последовал его примеру, но от слабости и головокружения не удержался, упал на руки. Здесь, в полном изнеможении, пролежали мы часа два, находясь на виду у всякого, кому вздумалось бы заглянуть за скалу. На наше счастье, никому не вздумалось: солдаты ходили с другой стороны и скала по-прежнему продолжала нас укрывать.
Вскоре силы стали мало-помалу к нам возвращаться, и, поскольку солдаты отошли теперь к берегу, Алан предложил пробираться дальше. Если я чего и боялся в ту минуту, так это снова очутиться в пекле на вершине скалы. Все остальное казалось мне пустяком в сравнении с пыткой, какой я подвергался. Итак, мы двинулись в путь: соскользнули на землю и припустились где короткими перебежками, а где и ползком. Сердце мое бешено колотилось, казалось, вот-вот разорвется.
Осмотрев для порядка эту сторону долины и, верно, разморившись от зноя, солдаты утратили бдительность, и если еще не все дремали на постах, то, во всяком случае, кроме берегов потока, ни за чем не следили. Спускаясь вниз по долине по направлению к горам, мы отдалялись от них все больше и больше. Такого утомительного, трудного перехода я прежде не совершал. Воистину нужно иметь тысячу глаз, чтобы пройти незамеченным по этой неровной местности, мимо многочисленных часовых, стоящих на расстоянии оклика друг от друга. Когда нам случалось пересекать открытое пространство, то, кроме быстроты ног, требовалась смекалка: ведь приходилось учитывать не только рельеф долины, но и надежность каждого камня, на который мы хотели ступить. День был такой тихий, что любой сорвавшийся камень грянул бы, точно выстрел, гулко отдаваясь по всей долине.
К закату, даже при таком медленном продвижении, мы отошли на довольно порядочное расстояние от главных дозоров, и, хотя на скале поодаль стоял часовой, теперь мы словно забыли все наши страхи. Перед нами катил свои воды горный поток. Мы бросились на землю и, припав к журчащей воде, погрузили в нее головы и плечи. Трудно сказать, что было отраднее, сладостнее: леденящая свежесть ли, пробежавшая по всему телу, или то упоение, с каким пили мы из горного потока. Мы припали к воде и не могли оторваться; берега благо скрывали нас. Мы вбирали в себя живительную влагу, погрузившись в воду всем телом, вытянув перед собой руки, так что стало даже ломить в запястьях. Наконец согнав накопившуюся усталость, мы достали мешок с мукой и приготовили в котелке драммах. Блюдо это состоит из овсяной муки, разведенной в холодной воде, но голодному и не то еще в радость, а когда к тому же нечем развести огонь или же, как в нашем положении, довольно опасно его разводить, так лучшего подспорья в странствиях и не придумаешь.
Как только на землю спустились сумерки, мы пошли дальше, поначалу с прежнею осторожностью, но потом все смелее, уже не пригибаясь, быстрым, решительным шагом. Наш путь, пролегавший по крутым склонам, по выступам горных утесов, был чрезвычайно мудреный. С заходом солнца небо облегли облака, ночь была темная и прохладная, и потому усталости я не чувствовал, зато беспрестанно смотрел, как бы не оступиться и не свалиться вниз. Разве можно тут было запомнить дорогу?
Наконец из-за облаков выскользнула луна, высветила на краю неба горные вершины, отразилась далеко внизу на узкой излучине лоха.
Мы оба остановились: я — пораженный головокружительной высотой (казалось, мы шли посреди облаков), Алан — в раздумье высматривая дорогу.
Он приметно приободрился и, по-видимому полагая, что опасность уже позади, принялся насвистывать и всю ночь развлекал мой слух разными песнями: воинственными, печальными, веселыми, песнями плясовыми, от которых ноги шли сами собой, песнями моего края, от которых мне страстно хотелось развязаться поскорее с напастями и вернуться домой. Эти песни заменяли нам разговор, скрашивая безрадостное путешествие по пустынным, мрачным горам.
В начале июля светает рано, однако ж было еще довольно темно, когда достигли мы наконец пристанища — расселины на вершине высокой горы, по дну которой бежал ручей, а на одном склоне была небольшая пещера. Перед пещерой тянулась березовая роща, за нею высился сосновый бор. Ручей изобиловал форелью, лес — дикими голубями; на открытом склоне горы, позади леса, во множестве водились дрозды и кукушки. Из устья расселины были видны земли Мамора и узкий лох, отделявший их от Аппина. Они открывались взору с такой высоты, что подлинно дух захватывало.
Именовалась расселина ущельем Корринакиг. И хотя из-за большой высоты и близости к морю в нем нередко скапливались облака, все же место было чудесное, и пять дней, которые мы провели в ущелье, прошли славно. Мы спали в пещере, подостлав себе вереска, которого мы нарезали несколько охапок, а покрывалом служил нам фризовый плащ Алана. На дне, у изворота долины, было укромное место, где мы отваживались разводить огонь. Там мы грелись, когда в ущелье спускались облака, там мы варили кашу, жарили маленьких форелей, которых ловили у камней по крутым излучинам ручья. Ловля форели была нашим главным занятием и развлечением. Входя в азарт, раздевшись до пояса, мы часами сиживали у ручья, вылавливая на пари рыбешек. Самые крупные весили не более четверти фунта, но как они были вкусны! Поджаренные на углях, они были бы великолепны, если бы их еще посыпать солью, но вот соли, увы, у нас не было. В промежутках между рыбной ловлей Алан давал мне уроки фехтования, ибо мое неумение держать шпагу сильно его огорчало. И быть может, оттого, что в вылавливании форелек я неизменно его опережал, он делал все, чтобы во время уроков я чувствовал безусловное его превосходство. Занимался со мной он с несколько большим усердием, чем того требовалось: налетал, наседал, осыпая меня насмешками, и еще чуть-чуть — он проткнул бы меня своей шпагой. Часто мне хотелось броситься наутек, но я мужественно не сходил с места и в итоге извлек из уроков пользу, если, конечно, таковая состоит в том, чтобы, приняв решительный вид, уставить глаза на противника, а впрочем, довольно часто и этого бывает достаточно. Итак, не будучи в состоянии удовлетворить своими успехами моего учителя, я тем не менее был удовлетворен ими.
Не нужно полагать, однако, что мы забыли о главном нашем деле, то есть о том, что нам надо было уносить ноги.
— Пройдет еще не один день,— говорил мне Алан в первое утро, когда мы пришли в ущелье,— прежде чем красномундирники додумаются осмотреть Корринакиг. Надо бы известить Джеймса, пусть вышлет нам денег.
— Но как же это сделать? — недоумевал я.— Кругом ни души, а мы не скоро еще отсюда выйдем. Не могу постигнуть, как это вам удастся. Если только у вас гонцы не птицы небесные...
— Гм-гм. Ты, Дэвид, не отличаешься изобретательностью.
С этими словами Алан погрузился в раздумье, глядя на тлеющие угольки костра, и вскоре поднялся, притащил из рощи большую ветку, перерубил ее пополам, сделал из нее крест, связав посредине тряпицей, обжег его концы на углях, а затем со смущенным видом обратился ко мне.
— Не мог бы ты одолжить мне пуговицу, которую я тебе подарил? Конечно, нехорошо просить обратно подарок, но, признаюсь, неохота мне отрезать другую.
Я дал ему пуговицу. Он продел ее в узкую полоску материи, оторванной от плаща, которой была связана крестовина, прикрепил к ней две веточки — березовую и сосновую и с довольным видом оглядел свою работу.
— Здесь неподалеку есть небольшое селение, Коалиснакоен. Там у меня много родни. На большинство людей я могу положиться, но некоторые ненадежны. Видишь ли, Дэви, за наши головы будут обещаны деньги. Если Джеймс вынужден объявить о нас, то уж о Кэмпбеллах и говорить нечего. Они отдадут все на свете, только бы навредить Стюартам. Кабы не это, я бы спустился в селение и доверил бы свою жизнь этим людям, как доверил бы кому другому перчатку.
— А что же теперь?
— Что теперь? Теперь мне лучше не показываться им на глаза. Негодяи везде есть, а уж люди слабые и подавно. Эти еще страшнее. Так что остается одно: как стемнеет, проберусь в селение и поставлю эту штуку на окно доброго моего родственника, аппинского испольщика, Джона Брека.
— Но позвольте, крест-то он, положим, увидит, но возьмет ли он в толк, что это значит?
— Что же, остается надеяться, что он будет посметливее тебя. В противном случае, боюсь, он мало чего разберет. Видишь ли, вот как я это все себе представляю. Этот крест отдаленно напоминает смоляной, то есть огненный крест, который служит сигналом сбора наших кланов. Однако Джон должен догадаться, что сейчас восставать не время, иначе был бы другой знак — не просто крест на окне. И тогда он сообразит: «Коль скоро клан восставать не будет, что-то непременно за этим кроется». И тут он заметит мою пуговицу, пуговицу Дункана Стюарта, и смекнет наконец: «Сын Дункана Стюарта укрывается где-то поблизости. Ему нужна моя помощь».
— Все это прекрасно. Положим, он догадается. Но как он поймет, где нас искать? Ведь здесь кругом заросли, до самого Форта.
— Какое верное наблюдение! — усмехнулся Алан.— Но тут Джон Брек обратит внимание на две ветки, березовую и сосновую, и сообразит, коли у него есть хоть капля сообразительности, что Алан укрывается в лесу, где березы растут вперемежку с соснами, а такое в здешних краях увидишь не часто. Тогда он вспомнит про Корринакиг и придет искать нас сюда. Ну, а ежели не смекнет, не придет, то чтоб его тогда черти прибрали! Недостоин он в таком случае называться Джоном Бреком.
— Вы, мой друг, конечно, не лишены изобретательности,— сказал я, подражая насмешливому тону Алана.— Но не проще ли вместо креста оставить ему записку?
— Глубокомысленное замечание, мистер Бальфур из Шоса,— отвечал Алан с неменьшей насмешливостью.— Конечно, куда проще оставить ему на окне записку, но беда в том, что Джону Бреку не просто будет ее прочесть. Для этого ему придется года три походить в школу, а нам к тому времени, полагаю, наскучит его дожидаться.
Итак, в тот же день, как только стемнело, Алан понес «огненный крест» в селение и поставил его на окно испольщику. Вернулся он сильно встревоженный: собаки, почуяв его, подняли лай, из домов высыпали селяне, он даже слышал будто, как забряцали мечи, и видел, что в дверях соседнего дома мелькнул красный мундир. Как бы то ни было, весь следующий день мы провели на краю леса, ведя наблюдение, и при появлении Джона Брека готовы были подать ему знак, а в случае приближения красномундирников времени на то, чтобы дать тягу, было у нас достаточно.
Около полудня на освещенном солнцем склоне показался человек, тяжело поднимающийся в гору, наискосок к нам. Он поминутно оглядывался по сторонам, заслоняя от солнца глаза. Алан свистнул. Человек обернулся к нам, сделал несколько шагов и остановился. Алан свистнул еще раз, путник двинулся к нам. Так по свисту дошел он до места, где мы его поджидали.
Это был оборванный, бородатый, дикого вида горец лет сорока, с лицом, сильно изрытым оспой, глядевший исподлобья тупым и в то же время свирепым взглядом. Хотя по-английски он не мог связать и двух слов, Алан, по милому своему обыкновению, не позволял ему в моем присутствии переходить на гэльский. Чужой ли язык заставлял горца казаться таким тупым и дремучим, но только мне почему-то подумалось, что он мало расположен нам помогать и пришел сюда лишь из страха.
Алан начал растолковывать ему поручение к Джеймсу, но испольщик и слушать не пожелал.
— Моя все забудет,— визгливым голосом сказал он и объявил, что пойдет только с письмом, а если письма не будет, то он-де умывает руки.
Я подумал было, что Алан станет в тупик: мы не располагали в ущелье письменными принадлежностями. Но он оказался куда находчивее, чем я предполагал. После некоторых поисков он принес из леса перо лесного голубя, очинил его кинжалом, затем из пороха и воды изготовил нечто вроде чернил и, оторвав угол от своего французского патента, который носил в кармане как талисман, долженствующий уберечь его от виселицы, написал следующие строки:
Любезный родственнику пришли, пожалуйста, деньги с предъявителем сего письма в место, ему хорошо известное.
Любящий тебя кузен, А. С.
Записка была вручена испольщику, и тот, уверив нас в своей расторопности, поспешил удалиться.
Три дня прошло в ожидании, и вот наконец часов в пять пополудни из леса послышался свист. Алан откликнулся. Вскоре внизу у ручья показался испольщик и, как и прежде, остановился, отыскивая нас глазами. Вид у него был уже не такой угрюмый, как раньше; несомненно, он был доволен, что покончил со столь опасным и хлопотным поручением, свалившимся ему на голову.
Мы услышали новости: в Аппине хозяйничают красномундирники, находят оружие, произведены аресты. Джеймс и несколько его слуг заключены в Форт-Уильям-скую тюрьму по подозрению в соучастии. Ходили слухи, что Кэмпбелла убил Алан Брек. Объявления были развешаны, за поимку Алана и меня была обещана награда в сто фунтов.
Известия были ужасные, а письмо миссис Стюарт, доставленное нам испольщиком, лишь усугубляло тревогу. В нем она заклинала Алана не попадаться на глаза врагов, наказывала беречься, не то ни ему, ни Джеймсу не избежать смертного приговора. Деньги, посылаемые ею, она с трудом выпросила. Она молила небо, чтобы нам их хватило. К письму прилагалась афиша с описанием наших примет.
Мы глядели в нее с любопытством и с затаенным страхом. Точно так глядят на дуло неприятельского ружья, как бы желая убедиться в верности прицела. Об Алане было объявлено следующее: «...рост малый, лицо рябое, тридцати пяти лет от роду, носит шляпу с перьями, синий французский мундир с серебряными пуговицами и потускневшими галунами, красный камзол и черные плисовые штаны». Обо мне сообщалось: «...рослый, семнадцати лет от роду, носит потрепанную синюю куртку, старую горскую шапочку, синие штаны без чулок, нижнешотландские башмаки с продранными носками. Говорит на нижне-шотландском наречии. Бороды не имеет».
Алан остался удовлетворен столь лестным вниманием, оказанным его щегольскому наряду, лишь на слове «потускневшие» в глазах его мелькнула досада, и он принялся самым тщательным образом осматривать свои галуны. Что касается меня, то жалкий облик, в котором предстал я в афише, не сильно меня раздосадовал; я тоже был по-своему удовлетворен, ведь, коль скоро я сменил лохмотья на новое платье, мои приметы уже никак не могли меня выдать, даже напротив, они обеспечивали мне безопасность.
— Алан, вам нужно переменить платье,— заметил я.
— Что за вздор! — удивился он.— У меня нет другого мундира. Хорош бы я был, если б приехал во Францию в твоей шапчонке!
Эти слова навели меня на тягостные размышления. Расставшись с Аланом, облаченным в столь опасное одеяние, я мог бы, не боясь ареста, спокойно возвращаться домой. Даже если допустить, что меня арестуют, против меня наберется мало улик. Но если меня схватят с человеком, которого подозревают в убийстве, положение мое будет незавидно. Великодушия ради я не осмеливался высказать Алану эти мысли, тем сильнее тревожили они меня.
Сомнения овладели мной пуще прежнего, когда испольщик извлек из кошелька четыре золотые гинеи и кучу мелочи на полгинеи с лишком. Правда, это было больше, чем имел я сам, но ведь Алан с пятью гинеями держал путь во Францию, тогда как я со своими двумя только до Куинсферри, поэтому общество Алана было не только опасно для жизни, но и обременительно для моего кошелька.
Между тем у моего честного друга, очевидно, не было и подобия таких мыслей. Он искренне верил, что оказывает мне дружескую помощь и покровительство. Мне оставалось только втайне роптать и полагаться на волю случая.
— Да-а, маловато,— заметил Алан, кладя кошелек в карман.— Но впрочем, думаю, я обойдусь. Да, кстати, Джон Брек, за тобой еще моя пуговица. Изволь вернуть ее, и тогда мы с джентльменом можем спокойно пуститься в дорогу.
Но испольщик, пошарив в своем споране, который, по горскому обычаю, висел у него на груди (хотя одет он был по-нижнешотландски, в кафтан, под коим виднелись матросские штаны), стал делать странные движения глазами, то выпучивая их, то хлопая веками, и наконец пробормотал: «Она потеряла», подразумевая под этим, что он, кажется, потерял пуговицу.
— Что? Как ты сказал?! — вскричал Алан.— Потерять пуговицу, которую носил мой отец! Да знаешь ли ты, как тебя после этого называть! Я тебе скажу, Джон Брек. Это твой самый скверный поступок со времени, как ты появился на свет!
При этих словах Алан упер руки в колени, скривил губы в усмешке и посмотрел на испольщика так грозно, что в глазах его вновь мелькнул огонек, не предвещавший врагам Алана ничего доброго.
Быть может, испольщик и впрямь был честный малый, а может быть, он хотел сплутовать, но, увидев, что он один против двоих да к тому же в пустынном месте, рассудил за благо вернуть припрятанное,— как бы то ни было, пуговица была тотчас найдена и отдана Алану.
— К чести Макколов, что она нашлась,— сказал Алан и, повернувшись ко мне, прибавил: — Прими обратно мою пуговицу, Дэвид. Благодарю тебя за одолжение. Я тебе и так по гроб обязан.
Затем в самых дружеских выражениях он попрощался с испольщиком, говоря ему напоследок: «Ты оказал мне добрую услугу, рисковал головой. Ввек тебя не забуду, добрая ты душа».
Наконец испольщик пошел восвояси, а мы с Аланом, собрав вещи, поспешили в другую сторону.
Поутру, на восьмом часу бесконечно долгого, тяжкого перехода, мы дошли до конца горного кряжа. Впереди простиралась неровная низина — вересковая пустошь, которую нам предстояло пересечь. Солнце взошло и светило прямо в глаза. Из низины поднималась дымка тумана. По словам Алана, стой там эскадронов двадцать драгун, мы бы их все равно проглядели.
В ожидании, когда разойдется туман, мы расположились на небольшом пригорке, на склоне, приготовили драммах и стали держать совет.
— Как думаешь, Дэвид,— в раздумье проговорил Алан,— дожидаться ли нам темноты, или, может, рискнем — пойдем дальше?
— Ну, если дело стало только за этим, то я, хоть и устал немного, но идти могу. Пройду хоть еще столько же.
— Э, нет. Не так все просто. В Аппине нам оставаться нельзя — верная смерть. К югу тянутся земли Кэмпбеллов — туда путь заказан. Идти на север... но на север какой нам смысл: тебе надобно в Куинсферри, мне во Францию. Что же, остается на восток.
— Ну, на восток так на восток,— бодрым голосом отозвался я, а про себя подумал: «Ступали бы вы своею дорогой, сударь, а я пошел бы своей. Право, было бы лучше для нас обоих».
— На востоке, как видишь, у нас вересковая пустошь,— заметил Алан.— Дело рискованное. Там, как спустимся, уж не спрячешься, не удерешь. Место голое, все как на ладони видно. Стоит красномундирникам подняться на гору — и пиши пропало. За несколько миль высмотрят. Как пришпорят коней... Скверное это место, Дэвид. День здесь, позволю себе заметить, хуже потемок.
— Послушайте, что я вам скажу, Алан. Аппин для нас и впрямь верная смерть. Денег у нас в обрез, еды тоже. Чем дольше они нас будут искать, тем скорее поймут, где нас искать не нужно. Тут или там все равно: один риск. Я предлагаю идти вперед, и, ручаюсь, буду идти, пока не свалимся с ног.
Мои слова привели Алана в восторг.
— Временами, Дэвид,— произнес он,— меня коробит от твоей вигской рассудительности, но бывают другие минуты: когда в тебе просыпаются удаль, задор. В эти минуты ты для меня, ну, точно брат родной!
Туман поднялся, рассеялся, и взору нашему открылась пустынная, как море, равнина; слышно было лишь квохтание куропаток да какие-то протяжные звуки, а вдалеке, на востоке, виднелось бегущее стадо оленей — едва приметные точки. Большая часть низины краснела вереском, остальное пространство занимали болота: торфяники, изрытые ямами, моховины, кочкарник, кое-где так даже трясины; местами пустошь чернела следами пожара; вдали виднелся лес сухостоя, мертвые остовы елей поднимались из земли точно скелеты. Трудно было себе представить более унылое, угрюмое место. Но благо солдат в нем не было, а это было для нас главное.
Мы спустились с холма и, петляя, начали пробираться через пустошь, держа направление на восток. Читатель, наверное, помнит, что низину со всех сторон окружали горы, откуда в любой момент нас могли заметить, поэтому мы выбирали ложбины; когда же их не было и впереди было открытое поле, идти приходилось с неимоверною осторожностью. Иногда более получаса уходило только на то, чтобы переползти от одних зарослей до других,— точно так охотники подкрадываются к оленям. День был безоблачный, солнце палило, бутылка воды скоро была выпита. Если б я мог предположить, что большую часть времени нам придется ползти на животе или же идти согнувшись чуть ли не в три погибели, я, конечно, отказался бы от такого мучительного предприятия.
Мы шли, насилу переставляя ноги, присаживались передохнуть и снова тащились, снова ползли и, наконец, около полудня, войдя в густые заросли вереска, решили сделать привал. Алан стал на страже, я лег и, казалось, только закрыл глаза, как Алан толкнул меня в бок: пришла моя очередь караулить. Часов у нас не было, и, чтобы отсчитать время, Алан воткнул в землю тонкую вересковую ветку и наказал разбудить его, как только тень от куста до нее доползет. Но к тому времени я до того утомился, что готов был спать часов двенадцать без просыпу; дремота одолевала, веки слипались, одно сознание бодрствовало, да и то временами словно проваливалось куда-то. От горячего пряного запаха вереска, от жужжания диких пчел в сон морило еще сильнее; я встряхивал головой и тут только замечал, что все это время спал, а не караулил.
Наконец очнувшись от каких-то далеких, приятных сновидений, я глянул в небо, а солнце уже в стороне. Взглянул я на ветку и так и ахнул: нечего сказать, хорошо я стоял на доверенном мне посту! Стыд и отчаяние овладели мной, но как же дрогнуло во мне сердце, когда я выглянул из зарослей! Пока я спал, с юго-востока в долину спустился отряд всадников. Рассыпавшись веером, они двигались в нашу сторону, тщательно прочесывая на своем пути заросли вереска.
Я разбудил Алана. Он взглянул на солдат, потом на ветку, потом на солнце, нахмурился и устремил на меня грозный взгляд, быстро сменившийся встревоженным выражением. То был единственный его укор.
— Что же нам теперь делать? — пролепетал я.
— Придется пуститься в заячьи бега. Видишь ту гору? — сказал он, указывая на северо-восток, где на краю неба виднелась вершина.
— Да, вижу,— отозвался я.
— Что же, бежим туда. Эта гора зовется Бен-Алдер. Место пустынное, дикое, есть где схорониться. Если поспеем туда до рассвета, бог даст, выберемся.
— Но, Алан, нам же придется бежать наперерез солдатам!
— Знаю, но как прикажешь иначе? Отступать в Аппин? Это конец. Вперед, Дэвид, живо за мной.
С этими словами он стал на четвереньки и устремился вперед с такой прытью, точно это был его обычный способ передвижения. Мы пустились петлять низами, избегая открытых и ровных участков пустоши. Местами вереск повыгорел, и в глаза нам пылила едкая гарь. Вода в бутылке давно кончилась, а должен заметить, что бег на четвереньках — занятие изнурительнейшее и пренеприятнейшее: в суставах ломит, руки немеют, подкашиваются.
Кое-как мы добрались до густых зарослей вереска и какое-то время переводили дух, поглядывая назад, на драгун. К счастью, нас не заметили. Драгуны ехали шагом, никуда не сворачивая. Их было, по-видимому, с пол-эскадрона, но растянулся он мили на две.
Я пробудился вовремя; еще немного — и нам пришлось бы бежать перед драгунами вместо того, чтобы свернуть наперерез и проскочить до их подхода. Но и теперь малейшая неосторожность могла нас выдать; когда из вереска выпархивала куропатка и принималась испуганно хлопать крыльями, мы лежали, затаив дыхание, боясь пошевельнуть и травинкой.
Усталость, боль во всем теле, сердцебиение, натертые, ссаженные руки, вездесущая пыль, выедающая глаза, щиплющая горло,— все это стало вскоре до того нестерпимо, что я готов был упасть, уткнуться лицом в землю и отказаться от дальнейшего бегства. И только страх перед Аланом придавал мне видимость мужества и принуждал ползти несмотря ни на что. Что же касается моего друга (вы, верно, помните, что поверх кафтана на нем был еще плащ), то поначалу Алан весь раскраснелся, затем сквозь краску проступила болезненная бледность, дыхание его вырывалось со свистом, одышка одолевала, а голос (на привалах, случалось, он шепотом делал мне разные замечания) — голос осип до того, что потерял всякое подобие человеческого. Но, несмотря на то, он, казалось, не падал духом и, уж конечно, не сбавлял прыти. Выносливость этого человека была поистине удивительной.
Уже начало смеркаться, когда послышался зов трубы. Мы выглянули из кустов и увидели, что эскадрон стягивается. Через несколько времени посреди равнины запылал костер; драгуны расположились на ночлег. Я взмолился, чтобы и нам прилечь отдохнуть, но Алан был непреклонен.
— Нам теперь не до сна,— хмуро отозвался он.— Драгуны посидят, отдохнут, а потом как возьмут равнину в кольцо. Что тогда? Тогда из Аппина никому не выбраться — разве что перелетным птицам. Мы улизнули в самое время. Не терять же позиции, с таким трудом завоеванной! Нет, сударь, до рассвета мы должны быть там, на Бен-Алдере. Там и поспать успеем.
— Алан,— взмолился я.— Я-то готов идти, только сил уже нет. Были бы силы, разве я стал бы просить. Поверьте, не могу больше, очень устал.
— Что ж, коли так, я тебя понесу,— проговорил он.
Я взглянул на него: уж не шутит ли он? Но нет, он и не думал шутить, а между тем его рост по сравнению с моим, откровенно сказать, был незавидный. При виде его решимости мне стало стыдно.
— Хорошо, идемте! — воскликнул я.— Я от вас не отстану!
Он бросил на меня взгляд, как бы говоря: «Браво, Дэвид!» — и снова пустился бежать.
В воздухе посвежело. Стемнело, но совсем не так, как темнеет обычно ночью. Небо было безоблачно, сумерки наползали медленно, точно нехотя. Было начало июля, а июльские ночи на севере, как известно, довольно светлы. И хотя читать глубокой ночной порой, конечно, темно (нужно иметь отменное зрение), но и она, эта пора, поверьте, бывает светлее иного зимнего дня. Пала роса, да такая сильная, что всю пустошь точно дождем окатило; стало легче дышать. Когда останавливались мы перевести дух и можно было осмотреться кругом, светлая, тихая ночь, очертания сонных холмов, костер, красным языком пламени колышущийся посреди равнины,— все это наполняло душу мою тоской, и меня разбирала досада, что в такую пору я должен тащиться невесть куда и зачем, тащиться из последних сил, глотая пыль, как дорожный червяк.
Из того что читал я в книгах, принужден заключить, что весьма немногие из господ сочинителей знавали настоящую, смертельную усталость, иначе они изобразили бы ее с несколько большей живостью. Мне не дорога была жизнь, ни прошедшие годы, ни будущность не тревожили более мою душу (я едва помнил, что на свете есть некто, именуемый Дэвидом Бальфуром), о, нет, не о себе я думал — я думал с отчаянием о том шаге, который я должен был всякий раз ступить, о каждом шаге, казалось уже последнем, и с ненавистью об Алане, заставлявшем меня ступить этот шаг. Военное поприще как нельзя лучше отвечало характеру Алана: кто, как не офицер, призван командовать, кто, как не он, не вдаваясь в причины своего решения, приказывает солдатам делать то-то и то-то, а при наличии выбора, как-то жизнь или смерть, заставляет их по своему усмотрению оставаться на позициях и принять геройскую смерть. Мне же больше подходила роль рядового, из меня бы вышел образцовый солдат, ибо в продолжение нашего ночного бегства мне и в голову не приходило, что я могу не делать того, что мне приказывали. Мне приказывали бежать, и я послушно бежал, готовый умереть при исполнении приказа.
Мне показалось, что прошла целая вечность, прежде чем наконец начало светать. К этому времени опасность почти миновала, и мы могли уже не ползти, как звери, а принять более достойное положение. Но боже мой, что за зрелище мы собой являли: согбенные, словно старцы, спотыкающиеся, как малые дети, бледные, ни дать ни взять мертвецы! Не говоря ни слова, стиснув зубы, упорно глядя прямо перед собой, мы шли, точнее сказать, не шли, а тяжело отрывали от земли ноги, тяжко их опускали, как будто это были не ноги, а гири, что поднимают силачи на деревенских ярмарках. Где-то рядом, в траве, кричала болотная куропатка, а впереди, на востоке, вяло занималась заря.
Я говорю, что и Алан являл собой печальное зрелище. Нет, я на него не смотрел, у меня хватало своих забот, прежде всего чтобы не упасть замертво. Я потому так пишу, что совершенно ясно: отупляющая усталость одолела и Алана, иначе мы не угодили бы в засаду, не забрели бы в нее, точно слепые.
Вот как это произошло. Мы спустились с поросшего вереском косогора: Алан впереди, я за ним, шагах в двух,— ни дать ни взять странствующий скрипач со своей женушкой,— как вдруг в вереске что-то зашуршало, и на нас набросилось трое или четверо оборванцев. Мы и опомниться не успели, как уже лежим на земле и у каждого из нас к горлу приставлен кинжал.
Впрочем, думается, меня это не слишком встревожило: боль от неучтивого прикосновения, точно капля в море, потонула в других страданиях, а они были поистине тяжки. Велика была радость отдохновения после несносной ходьбы, и потому даже кинжал у горла не оказал на меня сильного впечатления. Я лежал и спокойно глядел в лицо человека, меня схватившего; помню, оно было черное от загара, глаза — ясные, светлые. Я не чувствовал ни малейшего страха. Я слышал, как в стороне Алан и его противник шепчутся о чем-то по-гэльски, но о чем они там толкуют, было мне безразлично. Вскоре кинжалы были убраны, оружие наше отобрано, мы же с Аланом посажены на траву друг против друга.
— Это люди Клюни,— пояснил мне Алан.— Все вышло как нельзя лучше. Посидим покамест с дозорными, а тем временем вождя известят о моем прибытии.
Клюни Макферсон, вождь клана Воурих, был одним из предводителей восстания сорок пятого года. За его поимку обещана была награда. Я полагал, что он давно уж во Франции вместе с другими главарями мятежников. Как я ни был утомлен и измучен, любопытство мое было сильно возбуждено.
— Как, неужели Клюни еще здесь? — воскликнул я в удивлении.
— А где же ему быть, по-твоему? Он на своей родине, под защитою верного клана. Королю Георгу и не снилась такая охрана.
Я хотел было расспросить Алана поподробнее, но он был явно не расположен к беседе.
— Я немного притомился,— оборвал он меня.— Надо бы мне поспать.
И с этими словами он повалился ничком в густой вереск и тотчас заснул.
Мне же, однако, никак не спалось. Вы, верно, слыхали, как летом в траве трещат кузнечики? Так вот, только я закрывал глаза, как появлялось ощущение, будто в голове, в животе, во всем теле растет неумолчный стрекот; я тотчас открывал глаза, вскакивал, снова ложился, ворочался с боку на бок — увы, все без толку. Я глядел в небо, но лучи солнца слепили глаза, я переводил взгляд на наших караульных, грязных, оборванных дозорных Клюни, выглядывавших из зарослей на вершине косогора и о чем-то толковавших между собой по-гэльски.
Таков был этот желанный привал. Наконец возвратился посыльный с известием, что Клюни будет рад нас видеть. Мы поднялись на ноги и снова двинулись в путь. Алан пребывал в прекрасном расположении духа: он выспался, проголодался и предвкушал удовольствие от жареной оленины, о чем, как видно, ему сообщил посыльный. Мне же при одной только мысли о еде становилось дурно. Невыносимая тяжесть в теле сменилась слабостью и головокружением, и я едва держался на ногах. Меня несло, как паутинку, воздух, казалось, струился, как горный поток, и бросал меня из стороны в сторону. От сознания своей беспомощности меня охватывал страх, то находило вдруг какое-то унылое, щемящее чувство, и на глаза навертывались слезы, удержать которые я не мог.
Я заметил, что Алан глядит на меня нахмурясь, и подумал, ч+о он опять сердится; при этой мысли мной овладел безотчетный, жалобный страх, какой нередко испытывают дети. Помню также, я вдруг улыбался, и улыбка застывала у меня на лице; я понимал, что улыбаться глупо, не к месту, но ничего не мог с собою поделать. Между тем мой товарищ и не думал сердиться — он тревожился за меня. В ту же минуту двое слуг Клюни подхватили меня под руки и потащили вперед, как мне показалось, с быстротой необыкновенной, хотя, конечно, это было не так. Мы пробирались по сумрачному лабиринту лесистых долин и оврагов, все ближе и ближе к мрачной вершине Бен-Алдер.
Наконец мы подошли к подножью крутого скалистого склона, покрытого старым, дремучим лесом, над которым отвесной стеной вставал голый утес.
— Ну вот, уж близко,— промолвил один из наших провожатых, и мы начали подниматься на гору.
Деревья взбирались по склону, как матросы по вантам; могучие их стволы с корявыми корнями стояли так близко друг к другу, что образовывали как бы ступени лестницы, по которым мы и всходили.
На самом верху, у подошвы утеса, что проглядывал сквозь листву, нашли мы странное сооружение, известное в здешних краях под названием Клетка Клюни. Несколько могучих стволов обнесены были плетнем, укрепленным кое-где кольями, откос внутри засыпан землей и застлан досками. Коньком крыши служила толстая ветвь дерева, что росло сбоку. Снаружи плетень был обложен мохом. Дом по форме напоминал яйцо и наполовину стоял, наполовину зависал на крутом склоне посреди чащи, как осиное гнездо в зеленом боярышнике.
Внутри странного этого обиталища было довольно просторно: там с удобствами могли разместиться человек пять-шесть. Выступ утеса хитроумно был приспособлен для очага: дым, устремляясь вверх, стелился по камню и снизу был совершенно неразличим, неприметен.
Были у Клюни и другие укрытия подобного рода, а кроме того, пещеры, подземные лабиринты, сокрытые во всех концах его бывших владений. Когда дозорные доносили ему о близости неприятеля, он перебирался в другое укрытие, а солдаты, ничего не найдя, скоро удалялись.
Посредством таких ухищрений и благодаря верности своего клана он не только провел на свободе все эти годы, между тем как многие другие мятежники были кто на чужбине, кто казнен, но прожил тем же образом, в тех же местах еще пять лет и лишь по приказу своего повелителя в спешном порядке наконец отбыл во Францию, где вскорости умер. Кто знает — хоть и странное предположение,— быть может, там, на чужбине, он томился тоской по своей Клетке.
Итак, мы подошли к порогу. Дверь была открыта. Клюни сидел у очага, прислонясь спиною к скале, и наблюдал за действиями своего слуги, готовившего обед. Наряд Клюни отличался редкостной простотой, на голове у него был вязаный ночной колпак, надвинутый на уши, в зубах — носогрейка, которая никак не раскуривалась. Несмотря на то, держал он себя с поистине королевским достоинством. Надо было видеть, как величественно он поднялся при нашем появлении, обратясь к Алану со словами:
— А, мистер Стюарт. Входите, сударь. И пригласите наконец вашего друга, имени коего я пока еще не имел чести знать.
— Как поживаете, Клюни? — спросил Алан.— Надеюсь, что вы в добром здравии. Чрезвычайно рад нашей встрече. Позвольте отрекомендовать: мой друг, мистер Бальфур из Шоса, лэрд.
Нужно заметить, что, когда мы бывали одни, Алан не упускал случая посмеяться над моим поместьем, но, представляя меня своим друзьям, он объявлял о нем, как герольд на ристалище.
— Входите, досточтимые джентльмены,— сказал Клюни.— Добро пожаловать в мою обитель. Конечно, дом мой несколько странен и неказист, но в нем я имел честь принимать особу королевской крови. Мистер Стюарт, конечно, догадывается, о какой особе я веду речь. Что ж, господа, выпьем пока за удачу, а когда мой растяпа управится с мясом, попрошу к столу — пообедаем, перекинемся в карты, как подобает джентльменам. Жизнь моя иссыхает в бездействии,— продолжал Клюни, разливая коньяк.— Редко кого случается видеть, сижу целый день один, вспоминаю былое — ушедший великий день — и томлюсь тоскою по великому дню грядущему, который, как все мы верим, скоро настанет. Что ж, господа, поднимем стаканы! За Реставрацию!
Все мы дружно зазвенели стаканами и осушили их залпом. Разумеется, я не желал ничего дурного королю Георгу; окажись он на моем месте, не думаю, чтобы он поступил иначе. Выпив коньяк, я почувствовал себя намного лучше и теперь уже мог оглядеться вокруг, хотя и в некоторой затуманенности, но по крайней мере без прежнего беспричинного страха.
В доме, куда мы попали, было чему дивиться. За долгие годы своего отшельничества Клюни, уподобясь старой деве, приобрел множество странных привычек. За столом у него было свое, особое место, которое, кроме него, никто не смел занимать. Вещи в Клетке покоились в непреложном порядке — упаси бог, было его нарушить. Кулинария была одной из самых сильных его пристрастий; даже приветствуя нас, он не забывал следить за приготовлением жаркого.
Говорят, под покровом ночи он порой выбирался к жене или же принимал ее у себя. Виделся изредка он и с двумя-тремя близкими родственниками. Но большую часть времени Клюни проводил в одиночестве, общаясь разве только со слугами да с караульными. Поутру первым делом он принимал цирюльника и, бреясь, выслушивал от него местные нрвости, без которых не мыслил прожить и дня. Вопросы притом так и сыпались; он задавал их с детской серьезностью, а в ответ порой хохотал как помещанный; и, бывало, уж цирюльник ушел, а Клюни вспомнит что-то и расхохочется.
Впрочем, в его вопросах сквозило не одно только праздное любопытство. Преследуемый законом, принужденный укрываться в лесах, лишенный своих владений, подобно другим шотландским помещикам, он, однако ж, не отошел от дел своего клана и, как и прежде, вершил в нем патриархальный суд. К нему в Клетку приходили люди со своими спорами и распрями, здесь объявлял он свои решения, и его соплеменники, разумеется, в грош не ставившие Шотландский верховный суд, при одном только слове Клюни отрекались от своих мстительных помыслов и возмещали убытки выигравшей стороне. Когда же он гневался, что бывало довольно часто, он, как король с престола, отдавал такие грозные повеления, так распекал и стращал, что все вокруг трепетало. Слуги пятились от него, согнувшись в коленях, дрожа, как дети, представшие перед суровым своим батюшкой. Входя в Клетку, Клюни с важностью пожимал каждому руку, причем оба, повелитель и слуга, одновременно приставляли ладонь к шапочкам на манер военного приветствия. Словом, я имел возможность наблюдать многие обычаи клана, причем клана, вождь которого был осужден и в бегах, земли его отобраны, наводнены солдатами, разыскивавшими по всем концам Шотландии вождя-мятежника и находившимися от его укрытия не далее, чем в миле. Более того, какой-нибудь негодяй среди этих оборванцев в любой момент мог предать своего вождя, составив себе таким образом состояние. Однако этого не случалось.
Как только мясо было готово, Клюни собственноручно выжал на него лимон (лимонами его исправно снабжали из Франции) и пригласил нас к столу.
— Подобное мясо я подавал его высочеству, хотя лимонного сока было тогда немного. В сорок шестом году нам было не до приправ и соусов. Поел, подкрепил себя — и слава богу. Драгун в этих местах, поверите ли, было больше, чем лимонов.
Не знаю, может быть, мясо было и вкусное, но только при одном лишь взгляде на него мне сделалось нехорошо, и съел я самую малость. Между тем Клюни развлекал нас рассказом о пребывании принца Чарли[37] у него в гостях, цитируя заздравные речи присутствовавших и показывая, где и как кто стоял. Из его рассказов я заключил, что принц был весьма обходительным юношей и имел сердце пылкое и незлобное, как и подобает потомкам добрых королей, но вот Соломоновой мудрости в нем не было ни на йоту. Я узнал, что, когда он гостил у Клюни, он частенько прикладывался к бутылке — порок, со временем сделавший из принца развалину, уже тогда сильно давал о себе знать.
Не успели мы отобедать, а уж Клюни достал потрепанную, замасленную колоду, какую обыкновенно подают в трактирах, и объявил, что пора приступить к игре. При этом глаза его лихорадочно заблистали.
Я воспитывался в презрении к картам и никогда не играл. Мой отец считал, что джентльмену, а уж тем более христианину, не пристало ставить на кусок размалеванного картона благоприобретенное свое состояние или же сгребать со стола чужое наследство. Разумеется, я мог бы отговориться усталостью, но я предпочел объясниться. Сильно зардевшись, но достаточно твердым голосом, я объявил, что судить никого не вправе, но во всяком случае играть не намерен, потому что плохой из меня игрок.
Клюни перестал тасовать карты и вскинул на меня глаза:
— Что за черт! Как вас понимать, сударь? Что за вигские ханжеские речи в доме Клюни Макферсона!
— Я за мистера Бальфура готов положить руку в огонь,— вмешался Алан.— Он дворянин честный и храбрый. Это говорю вам я, Алан Брек. У меня королевское имя,— продолжал он, гордо заламывая свою шляпу.— Я и любой из моих друзей составят честь самому избранному обществу. Мой друг утомился в дороге, ему нужно выспаться. Если он не расположен играть, то это вовсе не значит, что он сколько-нибудь помешает нам. Я готов сыграть в любую игру, какую вам только угодно будет назначить.
— Попрошу заметить, сэр,— отвечал Клюни,— что в моем доме я никого не неволю. Если вашему другу угодно стоять на голове, пожалуйста, пусть стоит. Но если он, или вы, или кто другой не удовлетворены мною, я почту за честь удалиться с ним за порог и там предоставить ему удовлетворение.
Разумеется, я не хотел, чтобы два приятеля зарезали из-за меня друг друга, и поспешил вмешаться в их разговор.
— Сэр, я действительно очень устал, Алан верно заметил,— сказал я.— И кроме того, надеюсь, вы меня поймете, у вас ведь, наверное, есть сыновья. Так вот: я дал слово отцу не брать в руки карт.
— Довольно! Можете не продолжать! — воскликнул Клюни и указал мне на постель из вереска в углу Клетки. Тем не менее он был весьма недоволен, то и дело взглядывал на меня искоса, что-то бурча себе под нос. И в самом деле, должен признать, мои слова сильно отзывались пресвитерианством и были вовсе не к месту в компании якобитов-горцев.
Под воздействием коньяка и оленины я почувствовал сильную тяжесть в теле, и едва приклонил голову, как погрузился в полуобморочное состояние, которое не оставляло меня вплоть до последнего дня перед нашим уходом. Порой сознание прояснялось, и я понимал, что вокруг происходит, порой улавливал лишь голоса, храп в комнате, напоминавший отдаленный шум ручья; пледы на стене то пропадали, то вновь вырастали, точно пляшущие тени от очага на потолке. Порой я, видно, что-то во сне бормотал; я помню, мне подчас отзывались. Это меня удивляло. Однако никаких кошмарных видений не было. Помню давящее ощущение страха и отвращение ко всему: к дому, где я лежал, к постели, к висящим на стене пледам, к голосам, к самому себе.
Послали за цирюльником, который заодно был и лекарем, но говорил он по-гэльски, и я не понял из его речи ни слова. Было ясно и без того, что я тяжело болен, а до всего остального мне не было дела.
Находясь в столь бедственном положении, я, конечно, почти не замечал, что творилось вокруг. Помню, что Алан и Клюни большую часть времени проводили за картами, игра пошла сильная, на столе выросла куча золота гиней в шестьдесят — сто. Странно было видеть эти сокровища в доме мятежника якобита в глухой чаще на вершине горы. Мне казалось, что Алан искушает свою судьбу, ведь своих денег у него было всего пять фунтов.
На второй день счастье, как видно, ему изменило. В полдень меня разбудили к обеду, но от еды я отказался. Мне дали выпить какой-то горькой настойки, что прописал мне цирюльник, и я снова лег. Солнце било в открытую дверь, слепящие его лучи были несносны. Клюни сидел у стола и перебирал колоду. Алан склонился над моей постелью; я увидел близко его лицо. В лихорадочном моем взоре оно было невероятно большим, безобразным. Он просил у меня денег взаймы.
— На что вам? Зачем? — пробормотал я.
— Просто хотел одолжить у тебя немного.
— Зачем вам это? Не понимаю.
— Вздор, Дэвид. Мне-то, надеюсь, ты не откажешь.
Если б я не был болен, я бы ему отказал. Но в ту минуту я думал только о том, как бы избавиться от лица, склонившегося надо мной. Словом, я дал ему денег.
Наутро, к исходу вторых суток нашего пребывания в Клетке, мне значительно полегчало. Правда, слабость в теле была еще сильная, но сознание ко мне вернулось, и я видел уже подлинные очертания предметов, а не искаженные формы. Вернулся и аппетит. Не дожидаясь приглашения, я встал, позавтракал, а затем вышел на свежий воздух и сел на пригорке неподалеку. День был чудесный, нежаркий, тихий, и я просидел до полудня в приятной дреме, нарушаемой изредка лишь голосами слуг и дозорных, доставлявших провизию и донесения. Двери Клетки в эти часы были открыты для всех, и у Клюни собирался чуть ли не весь его двор.
Войдя в дом, я увидел, что Алан и Клюни уже отложили карты и расспрашивают о чем-то слугу. Вождь обернулся ко мне и сказал что-то по-гэльски.
— Я по-гэльски не понимаю, сэр,— отвечал я.
После злополучной карточной истории все, что бы я ни говорил и ни делал, вызывало у Клюни раздражение.
— В вашем имени и то больше толку, чем в вас самих,— сердито промолвил он.— Имя-то у вас подлинно гэльское. Ну, да дело вот в чем. Мой дозорный доложил, что дорога на юг свободна. Я желал бы знать: в состоянии ли вы идти?
Я увидел на столе карты, но золота на нем уже не было — одна только кучка исписанных бумажек, но всё на стороне Клюни. Я заметил также, что Алан глядит как-то странно, растерянно и с явным неудовольствием. Тяжелое предчувствие сдавило мне сердце.
— Не могу утверждать, что вполне поправился,— ответил я, не сводя глаз с Алана.— Но на худой конец, у нас есть кое-какие деньги, а коль есть деньги, и дорога легче.
Алан закусил губу и потупил глаза.
— Дэвид,— наконец вымолвил он,— я проиграл деньги.
— Как? И мои?
— И твои,— тяжело вздохнув, отвечал он.— Тебе не нужно было давать мне деньги. Я за картами совершенно теряю голову.
— Помилуйте, о чем речь! — воскликнул Клюни.— Мы же играли так, ради забавы. Если угодно, вы получите ваши деньги сполна, даже в двойном размере. Было бы странно, право, если бы я оставил их у себя. Чтобы я чинил препятствия джентльменам, да еще при таких щекотливых обстоятельствах! Странно так полагать! — вскричал он, побагровев, и принялся доставать из кармана гинеи.
Потупив голову, Алан не отвечал ни слова.
— Мне нужно переговорить с вами, сэр,— сказал я, обратясь к Клюни.— Не угодно ли проследовать со мной за порог?
Клюни с живостью изъявил согласие, но в лице его проглядывали волнение и раздраженность.
— Прежде всего, сэр,— начал я, как только мы вышли,— я хотел бы выразить вам признательность за великодушие.
— Что за вздор! — вскипел он.— При чем здесь великодушие? Я весьма сожалею об этой досадной истории, но чем прикажете заниматься?! Я томлюсь здесь, как зверь в клетке. Натурально, когда приходят друзья, я усаживаюсь с ними за карты, а если они проигрывают, то это отнюдь не значит...
Он запнулся, не находя что сказать.
— Вот именно,— сказал я,— когда они проигрывают, то вы прощаете им их проигрыш, а когда они в выигрыше, так они уходят от вас, прихватив ваши деньги. Я уже говорил, что признателен вам за великодушие, но мне неловко, поверьте, принимать эти деньги.
Последовало короткое молчание, во время которого Клюни все порывался что-то сказать, но не мог выговорить ни слова. Лицо его все багровело и багровело.
— Я еще молод, сэр,— продолжал я,— и прошу вашего совета. Посоветуйте мне, как посоветовали бы своему сыну. Мой друг по всем правилам проиграл эти деньги, но также по всем правилам он чуть было не выиграл у вас сумму значительно большую. Могу ли я принять эти деньги? Честно ли это? Во всяком случае, вы, конечно, понимаете, что любому человеку, у кого есть хоть какое-то самолюбие, нелегко будет принять этот дар.
— Мне это тоже все нелегко, мистер Бальфур,— сказал Клюни.— Вы, кажется, полагаете, что я нарочно заманиваю сюда бедных, горемычных людей, чтобы потом оскорбить? Я не позволю, чтобы в этом доме кто-либо из моих друзей подвергался оскорблениям! Но я не потерплю, слышите, не потерплю,— в порыве гнева вскричал он,— чтобы они говорили здесь оскорбительные речи!
— Могу сказать вам в свое оправдание, сэр, что играть в карты на деньги — занятие для джентльмена далеко не лучшее. Итак, я жду вашего совета.
Я уверен, что, если Клюни кого и ненавидел, так это Дэвида Бальфура. Он смерил меня враждебным взглядом, и на его лице я прочел вызов. Но то ли молодые мои лета остудили его воинственный пыл, то ли он усмотрел в моих словах справедливость,— как бы то ни было, он сдержался. Разумеется, эта карточная история поставила каждого из нас в щекотливое положение, ведь притом задевалось самолюбие; тем достойнее был ответ Клюни, обратившегося ко мне со словами:
— Вы, мистер Бальфур, чересчур щепетильны и добродетельны, но, я вижу, вы человек смелый. И вот вам мой совет: примите эти деньги. Уверяю вас, то же самое я посоветовал бы и своему сыну. Позвольте пожать вам руку.
Под покровом ночи мы с Аланом переправились через Лох-Эррохт и пошли вдоль его восточного берега к другому тайному убежищу Клюни, находившемуся в верховьях Лох-Ранноха. Всю поклажу, включая фризовый плащ Алана, тащил на себе слуга-проводник, тщедушный на вид малый, которого, казалось, я мог бы переломить, как соломинку, но удивительно: если у меня, бывало, подгибались колени от одной лишь половины его ноши, то ему управляться со всей нашей поклажей было словно нипочем. Он семенил с ней рысцой, точно пони с охапкой сена.
Надо ли говорить, как приятно было идти налегке. Если бы не это новое ощущение легкости, я, наверное, не протащился бы и двух шагов. Я еще не оправился после болезни, страшно устал и ничего утешительного впереди не видел. Мы шли, пожалуй, по самым пустынным и мрачным краям Шотландии, под унылым, седым небосводом, и в сердцах у нас не было ни доброты, ни согласия — чувств, столь необходимых для спутников.
Долгое время мы шли молча, только менялись местами, идя то рядом, то друг за другом, сохраняя на лицах молчаливое, каменное выражение. Гордыня и злоба кипели в моей душе, и эти греховные чувства кое-как придавали мне силы; злость и стыд разбирали Алана: он стыдился, что проиграл мои деньги, но в то же время досадовал, что я столь болезненно принял это известие.
Мысль, что нам нужно расстаться, овладела мной пуще прежнего, но чем более я себя оправдывал, тем больше стыдился своих оправданий. Было бы благородно, великодушно со стороны Алана, если б он повернулся ко мне и сказал: «Иди один. Дело мое опасное, и со мной ты многим рискуешь». Но заговорить первым мне, сказать человеку, несомненно питавшему ко мне любовь,— сказать ему: «Тебе грозит виселица, тогда как я почти ничем не рискую. Твоя дружба мне в тягость, ступай же своей дорогой, неси свой крест, не подвергай меня тяготам и опасностям!» — о, нет, это было невозможно. При одной только мысли о том я сгорал от стыда. Однако ж Алан повел себя как мальчишка. Выпросить, выманить у меня деньги, когда я лежал в полузабытьи, да это все равно что украсть их! Вот он теперь шагает рядом без гроша за душой и, несомненно, с охотой воспользуется моими деньгами, которые я принужден был из-за него выпрашивать. Конечно, я готов был с ним поделиться, но самая мысль о том, что он втайне рассчитывает на мою готовность, приводила меня в бешенство.
Такие чувства теснились в моей душе, не находя себе выхода; ведь если б я признался в них Алану, то выказал бы черную неблагодарность. Но я поступил еще хуже, еще подлее. Не говоря ни слова, я не удостаивал Алана даже взглядом, только изредка косо поглядывал в его сторону.
Наконец на другом берегу Лох-Эррохта, поросшем камышами, когда дорога пошла легче, Алан не вытерпел и подошел ко мне.
— Дэвид, не пристало друзьям дуться из-за таких пустяков,— сказал он.— Должен сказать тебе, я очень сожалею, что все так вышло. А коли ты против меня что таишь, так скажи прямо, в глаза.
— Вы ошибаетесь. Я ничего не таю.
Мой ответ, как видно, его расстроил, а я втайне тому позлорадствовал.
— Не хочешь? Ну, хочешь, я скажу тебе, что я виноват?
— Разумеется, вы виноваты,— холодно отвечал я.— Но вы должны признать: я вас ни разу ни в чем не упрекал.
— Да, конечно. Но ты же знаешь прекрасно, ты поступил еще хуже. Что, хочется тебе расстаться со мной? Ты раз уже этого хотел? Ты хочешь снова это сказать? Что же, в Шотландии кустов вереска много, ступай себе на все четыре стороны. Скажу тебе прямо, я не намерен оставаться с теми, кто меня не желает видеть.
Эти слова сильно уязвили меня, и я не сдержался.
— Алан Брек! — воскликнул я.— Неужели вы думаете, что я способен покинуть вас в трудную минуту? Вы не посмеете это утверждать! Все мое поведение убедит вас в обратном. Правда, там, на равнине, я заснул на посту, но ведь это я от усталости. Не к чему меня этим попрекать!
— Да разве я тебя этим попрекал? — оборвал меня Алан.
— В таком случае, что же я совершил такого, что вы говорите мне такие унизительные вещи. Друзьям я никогда не изменял, не думайте, что изменю вам. Нас многое связывает, Алан, чего я никогда не забуду. Вы-то, быть может, о том и не вспомните.
— Я скажу тебе только одно, Дэвид,— тихо проговорил Алан.— Я и так обязан тебе жизнью, а теперь вдобавок обязан еще и деньгами. Тебе надо бы как-нибудь облегчить для меня это бремя.
Эти слова, казалось, должны были меня тронуть, и они на меня подействовали, но совсем иным образом. Я почувствовал, что веду себя недостойно, и злился уже не только на Алана, но и на себя, что ожесточало меня еще больше.
— Вы хотите, чтобы я высказался. Что ж, извольте. Вы признаете сами, что оказали мне дурную услугу. А теперь я еще терплю от вас оскорбления. Я никогда ни в чем не упрекал вас, Алан. Я не хотел заводить этого разговора, но вы сами на него напросились. Теперь вы ставите мне в вину, что мне, видите ли, не весело, что мне отчего-то не хочется петь. Как будто я должен радоваться, когда меня оскорбляют. Может быть, вы хотите еще, чтобы я стал перед вами на колени и благодарил вас за оскорбления? Вам следует думать лучше о других людях, Алан Брек. Если бы вы лучше о них думали, вы, вероятно, не превозносили бы так свои достоинства и, когда ваш друг, который к вам хорошо относится, безропотно сносит оскорбления, бы бы оставили его в покое и не попрекали бы его почем зря! Почитаете себя виноватым, так нечего сейчас затевать ссору!
— Довольно,— оборвал меня Алан.
Мы вновь замолчали и уже больше не обращались друг к другу до конца дня: добрели до пристанища и, поужинав, разошлись спать.
Утром, чуть свет, проводник переправил нас через Лох-Раннох и посоветовал, как идти дальше. Мы должны были подняться в горы и окружным путем, обогнув вершины Глен-Лайона, Глен-Лохея и Глен-Дохарта, спуститься в Нижнюю Шотландию, пройдя через Киппен по верховьям реки Форт. Алану этот путь был сильно не по душе, ибо он проходил через земли его заклятых врагов, Кэмпбеллов из Гленура. Он предлагал повернуть на восток, и таким образом очутиться во владениях его родичей, аттольских Стюартов. Он уверял, что так мы гораздо быстрее достигнем места нашего назначения. Но проводник, который у Клюни предводительствовал дозорными, начисто опроверг все доводы Алана, приведя для сравнения численность войск в каждом округе, и объявил, что всего безопаснее пробираться через земли Кэмпбеллов, где нас не ждут.
Алан скрепя сердце согласился.
— Это одно из сквернейших мест,— заметил он.— Сколько я знаю, там одни вороны, вереск да в придачу еще Кэмпбеллы. Но ты, я вижу, малый сметливый. Что ж, пусть будет по-твоему.
Итак, мы послушались проводника и три ночи скитались по каким-то немыслимым кручам, по истокам гремучих потоков, часто в сплошной пелене тумана, на постоянном ветру, под дождливыми небесами без единого проблеска солнца. Днем отсыпались мы в промокших насквозь зарослях вереска, а ночью карабкались по головокружительным кручам среди нависавших справа и слева утесов. Часто мы сбивались с пути, часто выпадал такой плотный туман, что идти дальше не было никакой возможности: нужно было пережидать, покуда он не разойдется. Ни о каком костре не могло быть и речи. Единственной нашей пищей был драммах да холодное мясо, которым мы запаслись в Клетке. Что же касается питья, то воды по милости неба у нас было в избытке.
Ужасное это было путешествие, а ненастье и мрачный ландшафт только усугубляли беды. Я беспрестанно мерзнул, зуб на зуб не попадал, горло распухло, и больно было едва ли не так же, как на проклятом острове, в боку кололо немилосердно, а когда я ложился спать в сырых зарослях под хлещущим проливным дождем и под ногами у меня хлюпала грязь, мне являлись жуткие сновидения, фантомы недавних дней: башня, озаренная молнией, Рэнсом на руках у матросов, Шуэн, в корчах умирающий на полу, Колин Кэмпбелл, силящийся расстегнуть окровавленный кафтан. Я в ужасе пробуждался — серели сумерки, воды налило целую лужу; я садился в нее и ел стылый драммах, дождь бил по лицу и сбегал по спине ледяными струями, а вокруг, как в темнице, стояла мгла. Иногда, случалось, набегал ветер, мгла расплывалась, открывая взору темную пропасть долины, где бурлили на разные голоса ручьи.
Шум воды слышался отовсюду. Под непрестанным дождем горные ключи разлились, каждая долина превратилась в бурный поток, а ручьи, выйдя из берегов, обратились в реки. Во время ночных переходов со дна долин доносились победные звуки стихии: то громыхание, то яростные, дикие плески. Мне невольно приходили на память сказания о водяном духе, демоне горных рек, который воет, плачет навзрыд у брода, покуда к нему не спускается его жертва — потерявший дорогу путник. Алан, по-видимому, верил этим сказаниям. Когда внизу раздавался особенно яростный рев, он принимался креститься на манер католиков, чему я, впрочем, нисколько не удивлялся, ибо сам был ни жив ни мертв.
В течение этих тяжких странствий мы почти не разговаривали. Мне, но правде сказать, уже мерещилась смерть; быть может, хотя бы это послужит мне оправданием. К тому же по натуре своей я был неотходчив; не просто было меня обидеть, но уж совсем не просто забывал я обиды. Втайне я негодовал на своего товарища, равно как, впрочем, и на себя, а он эти два дня, хотя со мной и не разговаривал, но был ко мне неустанно внимателен, чуток и, верно, охотно предложил бы мне помощь, по-видимому, надеясь, что я подуюсь, подуюсь и перестану. Я же, напротив, только распалял свою злобу, грубо отказывался от его услуг и скользил по нему взглядом так, точно он был какой-нибудь куст или камень.
Вторая ночь, вернее, утро третьего дня пути, застигло нас на открытом склоне. Разумеется, ни о каком привале не могло быть и речи. Еще не достигли мы безопасного места, как уже рассвело и, хотя дождь еще моросил, мгла мало-помалу рассеялась. Я заметил, что Алан глядит на меня с беспокойством.
— Уступил бы ты мне свою поклажу,— в который раз проговорил он. (С проводником распрощались мы еще у Лох-Ранноха.)
— Благодарю, мне вовсе не тяжело,— отвечал я ледяным тоном.
— Что же, больше я предлагать не буду,— побагровев, произнес он.— В конце концов, терпение у меня не вечно.
— Я это сразу подметил,— грубо и глупо отозвался я, точно десятилетний мальчишка.
Алан ничего не ответил, но глаза его были красноречивее слов. Вероятно, с этой минуты он уже не корил себя за карточный проигрыш. Гордо заломив шляпу, он с презрением отошел в сторону, начал что-то насвистывать, поглядывая на меня сбоку с вызывающей усмешкой.
На третью ночь нам предстояло пересечь западные границы Балкухиддера. Дождь уже перестал, было холодно, я бы сказал, морозно; северный ветер, разогнав облака, открыл звездное небо. Ручьи еще не вошли в русла, еще гремели на дне долин, но я заметил, что Алана уже не тревожит речной демон; он заметно приободрился. Перемена погоды, увы запоздалая, не произвела на меня сильного действия. Лежание в лужах не прошло даром. Одежда моя, вконец отсыревшая, истрепавшаяся, внушала мне ужас и омерзение. Я смертельно устал, я дрожал, я был болен; холодный ветер пробирал насквозь, отдаваясь в ушах неумолчным шумом. Плачевное мое положение усугублялось издевками моего друга, который словно задался целью вывести меня из терпения. Он говорил без умолку, с язвительною усмешкой, называя меня всевозможными именами, самым безобидным из которых было слово «виг».
— Эй,— кричал он мне,— гляди, какая превосходная лужа! Как раз для тебя, любезный мой виг. Ты ведь, я знаю, мастер по части прыжков.
И так далее, в том же духе, с той же издевкой и всякий раз презрительно усмехаясь.
Я понимал, что сам довел дело до такого оборота, но каяться было поздно, да и не было у меня сил каяться. Я чувствовал, что недолго осталось мне волочить по земле ноги, что скоро они отнимутся, я упаду и издохну средь этих сырых холмов, как какая-нибудь паршивая овца, и будут белеть мои кости, как останки лесного зверя. Воображение с легкостью перенесло меня в час моей смерти. Мысль о ней доставляла мне неизъяснимую радость. Приятно было вообразить, как я, одинокий, умираю в горной пустыне, а надо мною с клекотом кружат орлы. «Как тогда раскается Алан,— думал я.— Тут-то он вспомнит, сколь многим обязан он мне, и это воспоминание станет для него пыткой». Точно глупый, больной, обозленный на весь свет школьник, я шел, лелея в душе ненависть к моему товарищу, вместо того чтобы пасть на колени и молить господа о помиловании. Но насмешки Алана только доставляли мне злобную радость. «Говори, говори,— думал я.— У меня для тебя припасена шутка похлеще. То ли ты скажешь, когда я умру. Моя смерть станет для тебя пощечиной. Какова месть! Как ты тогда будешь каяться, проклиная себя за свою неблагодарность и жестокость».
Между тем мне становилось все хуже и хуже. Раз ноги мои подкосились, и я упал, Алан поглядел на меня с недоумением и тревогой, но я поспешно поднялся и зашагал как ни в чем не бывало, и он, видимо, успокоился. Меня же бросало то в жар, то в озноб. В боку кололо невыносимо. Я почувствовал, что силы меня оставили. Тащиться дальше было невмочь, и тут внезапно мной овладело желание выместить злобу на Алане, дать волю всем своим чувствам, чтобы уж поскорее, разом и бесповоротно, принять свою смерть. Тут, кстати, он обозвал меня вигом. Я остановился.
— Мистер Стюарт,— проговорил я дрожащим, как струна, голосом.— Вы старше меня, и в ваших летах должно бы знать, что такое хорошие манеры. Вы попрекаете меня моими политическими взглядами, вы находите, что это остроумно? Я всегда полагал, что когда джентльмены не сходятся во взглядах, то ведут спор, как и подобает джентльменам, а если я ошибаюсь, то смею вас уверить: у меня найдутся шутки позабавнее ваших.
Алан стоял в нескольких шагах от меня, наклонив голову чуть набок, засунув руки в карманы; шляпа его была лихо заломлена. Губы, сколько я мог разглядеть при свете звезд, скривились в недоброй усмешке. Когда я умолк, он принялся насвистывать якобитскую песню. Она высмеивала генерала Коупа, разгромленного при Престонпансе.
Эй, Джонни Коуп, ты еще гуляешь по свету?
Барабаны твои еще бьют?
Мне вспомнилось, что во время того сражения Алан находился в войсках английского короля.
— К чему вы это напеваете, мистер Стюарт? Уж не к тому ли, чтоб напомнить мне, что вы кругом биты?
Песня смолкла на устах Алана.
— Дэвид! — только и мог проговорить он.
— Я больше этого не потерплю! — продолжал я.— Я не потерплю, чтобы вы отзывались дурно о моем короле и о добрых друзьях моих Кэмпбеллах!
— Я Стюарт...— начал было говорить Алан, но я оборвал его.
— Как же, знаю: у вас королевское имя. Но, заметьте, с тех пор как я брожу по горам Шотландии, я насмотрелся на многих носителей этого имени. Лучшее, что я могу о них сказать, так это то, что им совсем не мешало бы помыться.
— А знаешь ли ты, что это оскорбление? — сказал Алан голосом очень тихим.
— Что же, весьма сожалею: я еще не все сказал. Коли вам не по душе эта нравоучительная заутреня, то обедня вас тем более не утешит. Вас преследуют люди моей партии, взрослые люди, а вы себе в утешение насмехаетесь над несовершеннолетним. Слабое утешение! Вас побили и Кэмпбеллы и виги. Вы улепетываете от них как заяц! Так по крайней мере отзывайтесь с уважением о ваших врагах!
Алан стоял неподвижно; полы его плаща хлопали на ветру.
— Жаль,— наконец проговорил он.— Есть вещи, которые не могут быть оставлены без внимания.
— Я вас об этом и не прошу. Если угодно, я к вашим услугам.
— К услугам?
— Да, я готов предоставить вам удовлетворение. Я не бахвал, как некоторые. Ну, что же вы, нападайте!
И, вынув шпагу, я стал так, как учил меня сам же Алан.
— Дэвид! — воскликнул он.— Ты с ума сошел. Я не могу с тобой драться. Это же будет убийство.
— Так вот на что вы рассчитывали, оскорбляя меня!
— Твоя правда! — воскликнул Алан и в сильной озадаченности застыл на мгновение как вкопанный, подергивая пальцами губы.— Твоя правда! — произнес он вновь и обнажил шпагу, но не успели наши клинки скреститься, как он бросил клинок свой и повалился на землю.— Нет, нет. Не могу... не могу я...
Тут, наконец, злоба вышла из меня вон, и я почувствовал, что осталась во мне только болезнь, а на душе было горько, стыдно и пусто. Как я мог такое сказать? Я готов был отдать все на свете, только бы вернуть свои слова назад. Но сказанного уж не вернешь, не воротишь. Я вспомнил, как Алан был добр ко мне, как он был храбр, отважен, как ободрял меня в дороге, разделяя со мной все тяготы и лишения. Вспомнились мне и мои оскорбительные речи. Я понял, что потерял навеки преданного моего друга, а между тем болезнь овладевала мной, в боку кололо, точно острием шпаги. Я почувствовал, что теряю сознание.
И тогда я решил прибегнуть к уловке. Никакие извинения не загладят слов, уже сказанных. Бесполезно было оправдываться после таких оскорблений. Но коль скоро извинения мои напрасны, одна только мольба о помощи могла бы вернуть мне Алана. Подавив самолюбие, я сказал:
— Алан, если вы не поможете мне, я, верно, не протяну долго.
Он вскочил с земли и устремил на меня пристальный взгляд.
— Да, я не шучу. Я тяжело болен. Отведите меня под какой-нибудь кров. Там хоть умереть будет легче.
Мне можно было и не притворяться. Совершенно непроизвольно на глаза мои накатились слезы, слышались они и в голосе, который разжалобил бы даже каменное сердце.
— Ты в состоянии идти? — спросил Алан.
— Нет,— отвечал я,— один не могу. У меня отнимаются ноги и в боку колет, точно раскаленным железом жжет. И дыхание сводит... Когда я умру, простите ли вы меня, Алан? Я вам не говорил, но я очень любил вас, Алан, даже в минуты, когда на вас злился.
— Ну что ты... что ты... Не говори так, Дэви, друг мой. Если б я знал...— И, не договорив, он стиснул зубы, чтобы подавить плач.— Позволь я обниму тебя. Вот так,— продолжал он.— А теперь обопрись-ка о мое плечо. Бог нам укажет, где здесь дом. Мы ведь теперь в Балкухиддере. Уж дома-то, я думаю, здесь имеются. Здесь и друзья наши живут. Легче тебе так, Дэви?
— Да, так гораздо легче. Так я могу идти.— И я крепко пожал ему руку повыше локтя.
Алан вновь чуть было не разрыдался.
— Ах, Дэви, я какой-то ужасный человек,— проговорил он.— Бестолковый чурбан! Ну как я мог забыть, что ты ведь почти дитя еще! Как я мог не заметить, что ты едва стоишь на ногах! Прости меня, если можешь, Дэви.
— Алан, прошу вас, не будем говорить об этом. Воистину мы не сможем исправить друг друга. Мы должны быть снисходительными. Мы должны взять терпение... О ужас, как колет в боку! Неужели здесь нет жилища?
— Я найду его, Дэвид! Мы пойдем вниз по ручью. Там должно быть какое-нибудь селение. Бедный мальчик! Может быть, будет лучше, если я тебя понесу?
— Но, Алан, я же больше чем на голову выше вас!
— Что за дичь! — в сильном волнении духа воскликнул он.— Быть может, ты и выше меня, но никак не больше, чем на два дюйма. Я отнюдь не утверждаю, что я из тех, кто, по твоим меркам, великан... Хотя, впрочем, кажется, ты недалек от истины. Ну конечно, конечно, ты выше! На голову, а то и больше.
Смешно и отрадно было слышать, что Алан отказывается от своих слов, боясь затеять новую ссору. Если б не боль в боку, я, вероятно бы, рассмеялся, но тогда, конечно, мне пришлось бы вскорости плакать.
— Алан, отчего ты так добр ко мне? — воскликнул я.— Что тебе за охота нянчиться с таким неблагодарным человеком?
— Право, сам не знаю,— отвечал он.— Что мне в тебе больше всего нравилось, так это то, что ты никогда не спорил, не прекословил, не затевал ссор, а теперь, странное дело, я люблю тебя даже больше, чем прежде.
Взойдя на порог первого попавшегося нам на глаза дома, Алан не раздумывая постучался, что, конечно, было сопряжено с риском, ведь мы находились в горах Бал-кухиддера. Власть могущественных кланов не простиралась на эти земли; здесь селились малые племена и роды, исстари враждовавшие между собой, а также разрозненные остатки других кланов, так называемый безначальный народ, бежавший под натиском Кэмпбеллов в эти глухие места и расселившийся по истокам Форта и Тея. Здесь жили Стюарты и Макларены, составлявшие с Ап-пином один клан и в боях выступавшие под знаменами вождя Алана. Здесь жили Макгрегоры, осколки некогда сильного клана, запятнавшего себя кровью безвинных людей и ныне преследуемого законом. Их вождь Макгрегор из Макгрегора находился в изгнании, а их другой предводитель, Джеймс Мор, старший сын небезызвестного Роб Роя, не так давно владычествовавший в Балкухид-дере, ожидал решения своей участи в Эдинбургском замке. Макгрегоры ненавидели лютой ненавистью и жителей Равнины, и горцев, а в их числе и Грэхемов, и Макларенов, и Стюартов, и потому Алан в особенности опасался встречи с ними.
Случай избавил нас от таковой. Мы попали в дом Макларенов, где Алан пользовался добрым именем. Меня тотчас уложили в постель, послали за лекарем. Нашел он меня в плохом состоянии. Но оттого ли, что был он хороший лекарь, иль оттого, что я был молод, во цвете сил,— прошло не более месяца, как я уже был на ногах.
Алан не покидал меня во время моей болезни, как ни просил я его, чтобы он шел, оставив меня. Его горячее безрассудство приводило в отчаяние тех немногих его друзей, кто был посвящен в наши тайны. Днем он укрывался в пещере на лесистом склоне горы, а к ночи, если путь был свободен, приходил меня навещать. Надо ли говорить, как я радовался при его появлении. Наша хозяйка, миссис Макларен, спешила всячески ему угодить, не отставал от нее и хозяин. У Дункана Ду имелась в доме волынка, а надо заметить, он был большой охотник до музыки, так что дни моего выздоровления стали всеобщим праздником, ночь напролет царило веселье.
Солдаты не тревожили нас. Впрочем, раз внизу по долине прошел отряд в составе двух рот, усиленных драгунами. Я наблюдал за ними из окна, не вставая с постели. Но что удивительно: не было в поле зрения ни стражи, ни судьи, ни помощника шерифа, не задавались вопросы, откуда я прибыл, куда следую, не задавались они и в час веселья, как будто я находился в пустыне. Тем не менее о моем прибытии знал весь Балкухиддер, и не только он, но и его окрестности. По горскому обычаю всякая новость незамедлительно передавалась из дома в дом. Объявления были напечатаны и развешаны. Одна такая афиша висела, приколотая булавкой, над изножьем моей кровати. В ней давался далеко не лестный портрет мой, а ниже крупными буквами была означена сумма, в которую была оценена моя голова. Дункан Ду и все, кто знал, что я пришел с Аланом, едва ли питали какие-либо сомнения насчет моей личности, да и другие, еще не знавшие, несомненно, обо всем догадывались. И не мудрено. Сменив одежду, я не мог, разумеется, изменить лета свои и наружность. К тому же юноши из Нижней Шотландии не часто забредали в эти края, тем более в то смутное время. Достаточно было прочесть объявление, а потом взглянуть на меня — и вывод напрашивался сам собой. Бывает нередко, двое или трое друзей хранят секрет, а смотришь, он уже всем известен. У горцев же Балкухиддера в тайны был посвящен весь народ, но эти тайны хранились веками.
Из других происшествий, пожалуй, только одно достойно упоминания. Меня посетил Робин Ойг, сын знаменитого Роб Роя. Его разыскивали по всей стране по обвинению в том, что он увез из Бальфрона одну молодую особу и будто бы, как утверждали, принудил ее вступить с ним в брак. Несмотря на то, он разгуливал по Балкухиддеру словно по аллеям собственного парка. Это он убил Джеймса Макларена, подкараулив его на пашне. Ни о каком примирении не могло быть и речи; но надо было видеть, как невозмутимо вошел он в дом своих кровных врагов, как будто купец в гостиницу.
Дункан Ду успел мне шепнуть, что за гость пожаловал. Мы оба встревоженно переглянулись. Дело в том, что с минуты на минуту мы ожидали Алана, а встреча двух заклятых врагов ничего хорошего не сулила; известить же Алана не было никакой возможности: это, несомненно, вызвало бы подозрения у Макгрегора, личности весьма и весьма темной.
Он вошел с видом отменной галантности, но держал себя так надменно, как будто попал в низшее общество, за которое он нас и почитал. Сняв шапку перед миссис Макларен, он тотчас же водрузил ее снова, как только обратился к Дункану, и, показав себя таким образом в выгодном свете (как, по-видимому, он находил), направил шаги свои прямо ко мне.
— До меня дошли сведения,— поклонившись, сказал Макгрегор,— что ваша фамилия Бальфур.
— Да, меня зовут Дэвид Бальфур. Чем могу служить? — отвечал я.
— Я в ответ мог бы назвать свое имя, но в последние годы оно и так у всех на слуху. Думаю, достаточно будет сказать вам, что я родной брат Джеймса Мора Драммонда (иначе говоря, Макгрегора), о котором вы, надо полагать, наслышаны.
— О да, сэр,— ответил я несколько настороженно.— Я имел удовольствие слышать также и о вашем отце Макгрегоре-Кэмпбелле.
С этими словами я привстал в постели и отдал гостю поклон, почтя за благо польстить ему, если ему так льстило, что отец у него мятежник.
Робин Ойг поклонился в ответ и продолжал:
— Я пришел сюда затем, сэр, чтобы сказать вам следующее. В сорок пятом году мой брат, подняв добрую часть Грегоров, повел за собою шесть рот, чтобы сражаться за правое дело. В их рядах шел один джентльмен, лекарь, который впоследствии вылечил ногу моему брату, когда тот сломал ее в битве при Престонпансе. Он носил в точности ту же фамилию, что и вы, и доводился братом Бальфуру из Байта. Так вот, если вы состоите в родстве с этим джентльменом, я почту за честь предоставить себя и моих людей всецело в ваше распоряжение.
Нужно заметить, что о своей родословной я знал не больше, чем какая-нибудь бродячая собака о своем происхождении. Правда, дядя рассказывал про какие-то наши значительные связи, но вот Бальфур из Байта при том почему-то не упоминался. Мне оставалось лишь позорно признаться в своем невежестве.
Робин Ойг коротко отвечал, что сожалеет о затраченном времени, и без поклона повернулся ко мне спиной и направился к двери. Я слышал, как он заметил Дункану, что я не кто иной, как невежа без роду без племени, который не знает даже собственного отца. Конечно, мне стало досадно и стыдно при этих словах, но я едва мог удержать улыбку. И впрямь, забавно, что человек, над которым висела петля правосудия и которого действительно через три года повесили, проявлял такую взыскательность к родословной своих знакомых.
В дверях Робин столкнулся с Аланом. Оба отпрянули и уставились друг на друга, точно два пса, встретившиеся на улице. Ни тот ни другой не отличались крупным сложением, но, застыв в гордых позах, они оба, казалось, начали раздуваться. Оба были при шпагах, оба, резко полуоборотясь, высвободили эфесы шпаг, чтобы при случае без промедления пустить свои клинки в дело.
— Мистер Стюарт, если не ошибаюсь? — промолвил Робин.
— Вы не ошиблись, мистер Макгрегор,— последовал ответ.— Мое имя отнюдь не из тех, которых стыдятся.
— Вот уж никак не думал, что вы, оказывается, в моей стране.
— Если мне не изменяет память, я нахожусь в стране моих родичей, Макларенов.
— Это спорный вопрос, и весьма щекотливый. Но я будто бы где-то слышал, что вы умеете держать шпагу?
— Если только вы не глухи от рождения, мистер Макгрегор, вы, несомненно, услышите обо мне и нечто большее. Не я один в Аппине умею направить клинок свой по назначению. Помнится, когда мой родственник и мой вождь Ардшиль не так давно разрешал спор с джентльменом, у которого, кстати сказать, было то же имя, что и у вас, то победа была не на стороне Макгрегора. Или я что-то запамятовал?
— Вы имеете в виду моего отца, сэр? — воскликнул Робин.
— Ну, я бы не удивился, если б это был он. Джентльмен, которого я имею в виду, обладал дурным свойством прибавлять к своему имени слово «Кэмпбелл».
— Мой отец был стар. Силы были неравны. Мы бы с вами составили более подходящую пару.
— Я того же мнения,— отвечал Алан.
Тут я начал вставать с постели. Дункан не отходил ни на шаг от своих гостей, известных буянов и дуэлистов, готовый разнять их при первом удобном случае. Но вот последнее слово было брошено — медлить было нельзя. Дункан Ду, с бледным как полотно лицом, вклинился между ними.
— Джентльмены! А я другого мнения. Да посмотрите же, у меня есть волынка, а вы, я знаю, оба такие славные музыканты. В народе давно идет спор, кто же из вас искуснее. Чем не прекрасный случай разрешить этот спор.
— А что, это дело,— промолвил Алан, не переводя глаз с Робина Ойга, который в свою очередь также не выпускал Алана из своего взгляда.— Я слышал, что вы на чем-то играете? Стало быть, правду молвят, что вы знаете толк в музыке. Ну, а на волынке вы сыграть сможете?
— Да я любого заткну здесь за пояс! — вскричал Робин.
— Весьма смелое утверждение.
— У меня находились ответы и посмелее,— заметил Робин,— и притом куда более сильным соперникам.
— Что ж, нетрудно будет это проверить,— заметил Алан.
Дункан Ду спешно принес волынку — самое ценное свое достояние, поставил перед гостями копченую баранью ногу, бутылку аттольского броза, изготовленного из старой водки, меда и сливок, тщательно взбитых и смешанных в определенной пропорции. Ссора в любую минуту могла обернуться стычкой, однако ж оба противника с видом отменной учтивости сели друг против друга за стол. Макларен стал настойчиво предлагать им отведать баранины с брозом, который, как он разъяснил, готовила его жена, родом из Аттола, большая мастерица по этой части. Но Робин от угощения отказался, заметив, что броз затрудняет дыхание и потому, дескать, вреден.
— Попрошу заметить, сэр,— произнес Алан,— я почти десять часов ничего не ел, а это для дыхания гораздо вреднее, чем шотландский броз.
— В таком случае я не намерен оставлять за собой какие-либо преимущества,— отвечал Робин.— Подкрепляйте себя на здоровье. Я последую вашему примеру.
Они съели по небольшому куску баранины, выпили по стакану броза за здоровье миссис Макларен; затем после продолжительного обмена учтивостями Робин взял в руки волынку и сыграл бравурную плясовую мелодию в быстром темпе.
— Я вижу, дудеть вы умеете,— сказал Алан и, взяв у своего соперника инструмент, повторил мелодию в точности, как играл ее Робин, а затем перешел к вариациям на ту же тему, украшая ее переливами, которые так любят волынщики.
Мне понравилось, как играл Робин, но игра Алана привела меня в восторг.
— Что ж, недурно, мистер Стюарт,— заметил Робин.— Но ваши трели нестройны. Вы слабы в композиции.
Кровь кинулась в лицо Алану.
— Я слаб в композиции?! — вскричал он.— Я уличаю вас во лжи, сударь!
— Коли вы хотите переменить волынку на шпаги, то, стало быть, здесь вы признаете себя побежденным.
— Что же, достойный ответ, мистер Макгрегор. Извольте, я беру свои слова назад... до поры до времени,— проговорил Алан, делая ударение на последних словах.— Пусть нас рассудит Дункан.
— Право, не понимаю, зачем вовлекать кого бы то ни было в наш спор. Вы гораздо лучший судья в этом деле, нежели любой Макларен из Балкухиддера. Должен признать, что для Стюартов ваша игра порядочна. Передайте-ка мне волынку.
Алан передал волынку, и Робин начал повторять и исправлять вариации Алана. Слух у него был и впрямь замечателен.
— Да, вы знаете толк в музыке,— мрачно промолвил Алан.
— А теперь рассудите сами, мистер Стюарт,— сказал Робин Ойг и, вновь заиграв вариации, так искусно преобразил их, придал им такую свежесть, так виртуозно, легко взял трели, что я был поражен.
Между тем лицо Алана потемнело и запылало. Он сидел, глядя перед собой, погруженный в свои сердитые думы, и в рассеянии кусал ногти, причем вид у него был такой, как будто ему нанесли оскорбление.
— Довольно! — наконец воскликнул он.— Вижу, играть вы умеете. Можете быть удовлетворены.
Он хотел было встать, но Робин Ойг вытянул руку, прося внимания, и тотчас заиграл медленные вариации шотландской песни. Это была прекрасная музыка, исполненная благородной величавости, к тому же, как потом оказалось, песня эта родилась в Аппине среди Стюартов и была любимой мелодией Алана. Едва раздались первые протяжные звуки, Алан изменился в лице, а когда темп стал нарастать, он, казалось, пришел в волнение и вскоре на лице его не осталось и следа злобы, он весь погрузился в музыку.
— Робин Ойг,— промолвил он, когда музыка смолкла,— поистине вы великий музыкант. Я не достоин играть в вашем обществе. Клянусь честью, у вас в одном только мизинце музыки больше, чем во всей моей голове. И хотя меня все никак не покидает мысль, что я, быть может, сумел бы показать вам другую музыку — музыку моего клинка, говорю вам наперед: это будет нечестно. У меня рука не поднимется убить человека, который так прекрасно играет на волынке. Нечестно это будет, не по совести!
На этом ссора была забыта; ночь напролет лился рекою броз, и волынка переходила из рук в руки. Солнце было уже высоко, а трое гуляк сильно навеселе, когда наконец Робин опомнился, что ему время домой.
Итак, не прошло и месяца, как я уже был на ногах. Была уже середина августа, стояла чудесная, теплая погода, обещавшая ранний и обильный урожай. К этому времени деньги наши настолько поубавились, что нужно было торопиться в дорогу, чтобы как можно скорее поспеть к мистеру Ранкейлору, на которого я возлагал все надежды. В противном случае нас ожидала голодная смерть. По мнению Алана, наши преследователи искали нас уже без былого усердия, и берег реки Форт, включая главную переправу — мост в Стерлинге, охраняли уже позевывая.
— Главный принцип военного искусства,— говорил Алан,— идти туда, где тебя вовсе не ждут. Ох этот Форт, кабы не он! Да, не зря говорится, что Форт укрощает дикого горца. Если мы попытаемся обогнуть его верховья и выйти на Равнину через Киппен или Бальфрон, то как раз там-то они нас и ждут-поджидают. А мы возьмем да и пойдем через мост в Стерлинге. Клянусь этим клинком, все выйдет как нельзя лучше.
Итак, мы двинулись вниз по течению Форта и к вечеру достигли дома, где проживал родственник Дункана, Макларен из Стратшира. На другой день, вечером двадцать первого августа, мы снова пустились в дорогу и поутру расположились на ночлег на склоне Ям-Вара неподалеку от пасущегося оленьего стада. Отроду мне не доводилось спать так сладко, как в это утро; воздух был напоен солнцем, сладко и горячо пахла трава. Вечером мы дошли до речушки Алан-Уотер, двинулись вниз по ее течению и наконец с обрыва холма увидели перед собой огромную равнину, на которой раскинулся Стерлинг. Посреди равнины на высоком холме стоял замок, вся излучина Форта залита была лунным светом.
— Ну вот, твои края пошли, не знаю, право, как тебе это нравится,— заметил Алан.— Час назад мы пересекли границу между Верхней и Нижней Шотландией. Кабы еще переправиться через Форт, то тогда, считай, фортуна нам улыбнулась, можно кричать «ура». Дальше-то путь свободен.
На Алан-Уотере, в том месте, где он сливается с Фортом, нашли мы песчаный островок, поросший лопухами, белокопытником и другими травами, в гуще которых можно было укрыться от постороннего глаза. Здесь мы и расположились. С этого места открывался вид на Стерлингский замок. До нашего слуха доносилась барабанная дробь: в гарнизоне, как видно, шли военные занятия. В поле по эту сторону реки работали косцы: звенели косы, с лязгом ходили бруски по лезвиям. Презрев осторожность, мы с шепота перешли на полный голос. Песок на острове приятно прогрелся, в зеленой растительности нас было не видно, еды и питья было вдоволь, а главное, мы были почти у цели.
Как только стемнело и косцы разошлись по домам, мы вышли на берег и полем вдоль заборов двинулись в сторону Стерлингского моста.
Мост находился вблизи холма, на котором стоял замок,— старинный высокий узкий мост с башенками. Легко себе вообразить, с каким воодушевлением я смотрел на него: не только по причине исторической его ценности, но прежде всего потому, что этот мост был для нас вратами спасения. Месяц еще не взошел, вдоль фасада крепости и внизу, в городских домах, светились огни. Все было тихо; казалось, что на мосту нет даже стражи.
Я хотел уже было подняться на мост, но Алан проявил большую осторожность.
— Что-то очень уж тихо,— заметил он.— Переждем пока здесь, у рва, а там будет видно.
С четверть часа мы пролежали у дамбы, шепотом переговариваясь между собой, слыша, как плещутся волны о быки моста. Вскоре возле нашего укрытия остановилась старуха с палкой, постояла, поохала, повздыхала, сетуя на нелегкую жизнь и утомительную дорогу, и пошла дальше, взбираясь на крутую насыпь. Было довольно темно, и мы потеряли старуху из виду; слышались только ее удаляющиеся шаги, стук палки и отрывистый кашель.
— Должно быть, уже переправилась,— прошептал я.
— Нет, она еще на мосту. Слышишь, как гулко звучат шаги.
— Кто идет? — раздался вслед за тем оклик стражника, и мы услышали, как стукнул о мостовую приклад мушкета. Часовой, как видно, дремал на посту; если бы мы попытались переправиться раньше, то прошли бы без всяких хлопот. Но возможность была упущена, стражник проснулся.
— Нет, не по душе мне такое дело,— прошептал Алан.— Здесь нам дорога заказана.
И, не говоря ни слова, он пополз прочь. Мы пустились ползком через поле и, отойдя от моста на порядочное расстояние, поднялись на ноги и двинулись по дороге на восток. Я не мог постигнуть смысл такового маневра. Раздосадованный неудачей, я начал впадать в уныние. Несколько минут тому назад я воображал себе, как, подобно страннику из баллады, вхожу к мистеру Ранкейлору и объявляю ему о своих правах на наследство. Но вместо этого я вынужден был скитаться по противоположному берегу Форта, как какой-нибудь вор или мошенник.
— Что же это? Что же теперь делать? — проговорил я.
— Как видишь. Они не такие уж дураки, как я предполагал. По-прежнему на нашем пути Форт. Черт бы побрал дожди и ручьи, его питавшие.
— Но зачем же нам идти на восток?
— Почему бы не попытать счастья? Коли не удалось перейти реку, может быть, удастся переправиться через залив.
— На реке-то, по крайней мере, есть броды, а на заливе что? — не унимался я.
— Ну да, конечно, мост, броды... Но какой от них толк, если их сторожат.
— Реку-то можно хоть переплыть.
— Да, если при этом умеешь плавать. Но мы-то с тобой, сколько я знаю, не очень сильны в этом деле. Я так, уж точно, плаваю как топор.
— Я, конечно, не берусь с тобой спорить, но, мне кажется, мы себе только осложняем дело. Уж коли трудно переправиться через реку, то залив нам и вовсе не переплыть.
— Если я не ошибаюсь, как раз для этого и создана лодка.
— Лодка-то создана, но есть еще такая штука, как деньги. У нас же нет ни того, ни другого. Что толку утешать себя мыслью, что они у кого-то есть!
— Ты так полагаешь?
— Да, именно так полагаю.
— Дэвид, природа отказала тебе в изобретательности, я уж не говорю о том, что ты маловер. Предоставь это дело мне. Если не удастся выпросить либо выкрасть лодку, тогда я своими руками тебе ее сделаю.
Как же, сделаешь! — проворчал я.— Кстати, есть и другое обстоятельство. По мосту пройдешь — и никаких следов. А поплывем мы в лодке, так ведь ее придется потом отогнать назад. А вдруг ее спохватятся, а вдруг будет перепо...
— Вот что, друг любезный,— оборвал меня Алан.— Будет лодка, будет и лодочник. Выбрось из головы этот вздор и иди, ни о чем не тревожься. Да и что тебе еще остается. Гляди прямо вперед. Алан сам обо всем позаботится.
Всю ночь мы шли по северной части скалистой речной долины, вдоль кряжа Охильских гор, и, миновав Аллоа, Клакманнен и Калросс, смертельно усталые, проголодавшиеся, часам к десяти утра добрались до Лаймкилнса. Это небольшое селение раскинулось на берегу залива, по ту сторону которого расположен городок Куинсферри. Тут и там по обе стороны залива дымили трубы домов. На полях убирали урожай. В бухте стояли на якоре два корабля, взад и вперед по заливу, с одного берега на другой, сновали лодки. Какая радость охватила меня при виде этой картины! Я глядел и не мог наглядеться на эти зеленые холмы, ухоженные поля, на мирных рыбаков и поселян, занятых своим делом.
Между тем дом мистера Ранкейлора оставался там, на южном берегу, а я по-прежнему находился на северном, облаченный в убогое одеяние чужестранца, с тремя шиллингами в кармане и с компаньоном-законоотступником. При этом меня искали, голову мою оценили в сто фунтов.
— Ах, Алан, подумать только! Там, по ту сторону залива, ждет меня то, к чему я так все время стремился. И птицы туда перелетают, и лодки плывут — все, кроме меня. Если б ты знал, как это невыносимо!
В Лаймкилнсе зашли мы в небольшую харчевню, которую без труда узнали по вывеске, и купили у миловидной прислужницы хлеб и немного сыра. Завернув их в узелок, мы вышли на улицу, намереваясь подкрепиться на берегу в густых зарослях, до которых было минут пятнадцать хода. По дороге я все смотрел на воду и вздыхал, вероятно, так тяжко, что Алан погрузился в раздумье и вскоре остановился.
— Как тебе приглянулась та девушка? — сказал он, постукивая пальцем по узелку с провизией.
— Довольно мила, что и говорить.
— Ты так находишь? Браво, Дэвид. Это прекрасно.
— Что же тут прекрасного? Не понимаю. Нам-то от этого какой прок?
— Э, нет, не скажи,— с лукавым видом отвечал Алан.— Я питаю надежду, что она поможет достать нам лодку.
— Может быть, и помогла бы, если б я ей хоть сколько-нибудь нравился.
— Кто знает, быть может, быть может... Видишь ли, мне вовсе не нужно, чтобы она влюблялась в тебя. Довольно будет того, чтобы она тебя пожалела, а для этого вовсе не обязательно, чтобы она принимала тебя за красавца. Ну-ка, позволь, я на тебя взгляну.— И он пытливо осмотрел меня с головы до ног.— Да-а, щеки надо бы побледнее, а впрочем, сгодишься и так. У меня есть один замысел, где тебе уготована главная роль. Да-a, хорош. У тебя вид отпетого висельника, этакого оборванца, каторжника. Можно подумать, что ты стянул кафтан с огородного пугала. А ну, друг любезный, кругом марш и живо в харчевню за лодкой.
Я со смехом последовал за ним.
— Дэвид Бальфур, ты большой забавник,— говорил по дороге Алан.— И твоя роль, уж конечно, покажется тебе забавной. Но если ты хоть немного дорожишь моей головой, не говоря уже о своей, ты должен подойти к этому делу со всей серьезностью и ответственностью. Я намерен устроить небольшое представление, от которого будет зависеть наша судьба. Пожалуйста, не забывай об этом и веди себя подобающим образом.
— Хорошо, хорошо, поступай, как хочешь.
Как только вошли мы в селение, Алан заставил меня принять позу обессиленного путника, повисшего у него на руке. Когда он толкнул дверь харчевни и мы переступили порог, казалось, он вносит меня на руках. Служанка удивилась нашему скорому возвращению, но Алан не почел нужным давать какие-либо объяснения. Он усадил меня на стул, спросил рюмку коньяку и дал мне выпить ее глотками. Затем, разломив бутерброд, он с заботливостью няньки поднес его к моему рту, с таким трогательным видом, что он разжалобил бы и судью. Немудрено, что девушку тронуло это зрелище. Она подошла поближе и, прислонясь к столу, какое-то время глядела на нас молча.
— Что с ним? Ему плохо? — наконец проговорила она.
К моему удивлению, Алан сделал вдруг яростное лицо.
— Что с ним, спрашиваешь?! — вскричал он, оборачиваясь.— Он прошел не одну сотню миль — столько, сколько у него и волос на подбородке не наберется. Вместо того, чтобы спать в теплой постели, отсыпается в сыром вереске! Плохо, по-твоему? Еще как плохо! — И, отвернувшись от нее с сердитым видом, он принялся что-то ворчать себе под нос.
— Больно уж он молод,— в сомнении проговорила девушка.
— Ну и что, что молод,— проворчал Алан, не оборачивая головы.
— Уходить ему надо. Ехать, пока не поздно.
— Ехать?! А где я возьму для него лошадь? — воскликнул Алан, вновь обращая к ней разъяренное лицо.— Что, по-твоему, мне ее красть? Красть прикажешь?!
Я подумал, что от такой грубости девушка обидится и уйдет. Она и в самом деле сразу притихла и какое-то время не говорила ни слова. Но Алан прекрасно знал, что он делает. Каким бы простодушным он подчас ни был, в подобных делах он, несомненно, знал толк.
— А, поняла. Так вы, стало быть, из благородных? — произнесла наконец девушка.
— Ну положим, из благородных,— отвечал Алан несколько смягченным тоном: я думаю, он смутился после такого простодушного замечания.— Ты когда-нибудь слышала, чтобы благородные люди имели при себе деньги?
Девушка вздохнула с таким выражением, будто была знатной дамой, которую недавно лишили наследства.
— Да, это уж вы верно заметили,— сказала она.
Между тем отведенная мне жалкая роль начала меня раздражать. До сих пор я молчал от стыда и едва сдерживал смех, но при этих словах я попросил Алана оставить меня в покое, уверив, что мне уже гораздо легче. Голос мой дрожал и срывался, и неудивительно: мне всегда была ненавистна ложь. Но моя застенчивость лишь придала нашей игре правдоподобие. Хрипоту в моем голосе девушка, вероятно, приписала болезни и сильной усталости.
— А что, у него нет родственников? — спросила она, чуть не плача.
— Как же, сколько угодно! — воскликнул Алан.— Нам бы только до них добраться. Знатные родственники-покровители, постель, приличная пища и доктора — все это там. А вот, поди-ка, приходится мокнуть в лужах, спать в вереске, точно нищим.
— Так в чем же дело? — удивилась девушка.
— Так просто и не скажешь, милая моя, лучше об этом помалкивать. Я тебе напою одну песенку, а ты догадайся сама, что к чему.
И, перегнув свой стан, он вполголоса, но с удивительной выразительностью просвистал первые такты «Нашего славного Чарли».
— Тише, ради бога! — проговорила девушка, оглядываясь на дверь.
— Такие вот дела,— вздохнул Алан.
— Подумать только! А ведь такой молодой! — воскликнула она.
— Ничего, для этого он уже подрос, годен,— заметил Алан, похлопывая себя по шее, давая тем самым понять, что я уже в достаточных летах, чтобы быть вздернутым на виселице.
— Боже, какой позор! — воскликнула девушка, покраснев по уши.
— Видно, тем дело и кончится, если никто не поможет.
При этих словах девушка повернулась и выбежала из комнаты. Мы остались одни. Увлеченный игрой, Алан находился в прекрасном расположении духа. Мне же было ужасно досадно: мало того, что меня представили как якобита, так еще и обращались со мной как с ребенком.
— Алан, я больше этого выносить не намерен! — воскликнул я.
— Придется уж тебе потерпеть, Дэви. Если ты сейчас все испортишь, то всё, баста. Может быть, ты и выйдешь сухим из воды, но Алану Бреку придется творить молитву.
Алан был прав. Мне оставалось только горько вздохнуть. Но даже этот вздох оказался нам на руку. В то же мгновение в комнату впорхнула девушка, держа в руках блюдо с жареной колбасой и бутылку эля.
— Бедняжка,— проговорила она, поставив перед нами кушанье, и ласково, как бы ободрительно коснулась моего плеча. Она предложила нам подкрепить свои силы и объявила, что денег с нас ни за что не возьмет, потому что харчевня принадлежит ей, вернее, ее отцу, который уехал в Питтенкриф и будет только вечером.
Не дожидаясь вторичного приглашения, мы накинулись на еду; жареная колбаса источала аппетитный запах, а должно заметить, что бутерброды с сыром, которыми мы часом ранее подкрепились,— слабое утешение для голодного. Девушка стала на прежнем месте, у соседнего стола, и глядела на нас с задумчиво-хмурым видом, теребя тесемку от передника.
— Я все думаю, больно уж длинный у вас язык,— сказала она, обратившись к Алану.
— Хм, я ведь знаю, с кем говорить, а с кем держать язык за зубами.
— Я вас не выдам. Можете не волноваться, если вы это хотите сказать.
— Ну что ты, голубушка, я и не думаю волноваться. Ты ведь нам поможешь, надеюсь?
— Нет, я не могу,— сказала она, покачав головой.— Нет-нет, это невозможно.
— Но отчего же так вдруг невозможно?
Девушка ничего не отвечала.
— Послушай, голубушка, в твоих владениях, как я погляжу, имеются лодки. Я своими глазами видел на берегу две, когда пробирался задворками через ваше селение. Если бы у нас была лодка и под покровом ночи мы переправились бы в Лотиан, а какой-нибудь честный малый отогнал бы потом лодку назад да обо всем помалкивал,— две жизни на этом свете были бы спасены. Две жизни! Моя, по всей вероятности, а моего товарища — несомненно. Без лодки же мы погибнем. У нас всего-навсего три шиллинга, а куда с ними пойдешь? Что нас может здесь ожидать, кроме виселицы! Так что, прикажешь нам уходить? А ты будешь думать о нас, лежа в теплой постели, когда в трубе будет гудеть ветер, по крыше стучать дождь? Ты будешь греться у очага, есть вкусный обед, а в это время мой бедный больной друг будет сидеть на болотной кочке и кусать себе пальцы от голода и холода?! Здоров ли он или болен, он должен все время бежать. Бежать из последних сил, тащиться под дождем, в холод, ведь иначе ему болтаться на виселице. И когда он умрет на груде холодных, мокрых камней, никого с ним не будет рядом, ни одной души. Разве только я и господь бог.
При этих словах на лице девушки изобразилось крайнее замешательство. Ей хотелось помочь нам, но она не решалась, вероятно подозревая в нас опасных преступников. Я поспешил рассеять ее сомнения чистосердечным признанием.
— Слыхали ли вы о мистере Ранкейлоре? Его дом около перевоза в Куинсферри.
— Ранкейлор? Стряпчий? Как не слыхать. Конечно! — отвечала девушка.
— Так вот, я направляюсь к нему. Уже по этому вы можете судить, злодей ли, преступник ли я или нет. Скажу вам более: да, действительно, из-за одной роковой ошибки мне теперь грозит большая опасность, но, поверьте, во всей Шотландии у короля Георга не найдется более преданного подданного, чем я.
При этих словах лицо девушки прояснилось, зато Алан нахмурился.
— A-а, теперь мне все ясно,— проговорила девушка.— Мистера Ранкейлора у нас все знают.
И она попросила нас как можно скорее покинуть селение и дожидаться ее в роще на берегу залива.
— Можете мне довериться,— сказала она.— Я уж вас как-нибудь переправлю.
Медлить было нечего, мы согласились, наскоро доели колбасу и отправились в указанное место. Роща состояла из редких ясеней, окруженных зарослями бузины и боярышника, не настолько густых, впрочем, чтобы нас не заметить с берега. Здесь мы лежали, утешая себя теплой погодой и надеждами на скорое избавление.
Но одно обстоятельство нас встревожило. В нашу рощу забрел подгулявший волынщик и присоседился к нам. Это был красноносый пропойца с мутным тупым взором и с бутылкою водки, торчавшей у него из кармана. Расположившись возле нас, он стал без умолку говорить о неправдах, которые он претерпел от разных лиц, начиная от лорда-председателя судебной палаты, кончая судебными приставами, которые занимались им с усердием несколько большим, чем того требовалось. Разумеется, ему не могло не показаться странным, что двое нездешнего вида людей прячутся целый день в зарослях; он приводил нас в отчаяние своим любопытством. Было ясно, что наш сосед отнюдь не из тех, кто привык держать язык за зубами, и, когда наконец он удалился, беспокойство овладело нами с удвоенной силой.
Ясный и жаркий день сменился чудесным закатом. Вечер был тих и светел. В окрестных домах один за другим засветились огни и спустя какое-то время один за другим начали исчезать. Было около половины двенадцатого, мы уже сильно тревожились, когда на заливе послышался скрип уключин. Выглянув из кустов, мы увидели в лодке на веслах нашу знакомую. Никому не доверив своей тайны, не посвятив в нее даже возлюбленного, если таковой у нее был, она решила перевезти нас сама и, дождавшись часа, когда ее отец заснул, вылезла в окно, взяла у соседей лодку и приплыла в назначенное место,
От сильного смущения я не находил слов для изъявления своей благодарности. Девушка тоже была смущена и, оборвав меня на полуслове, посоветовала торопиться, справедливо заметив, что главное в нашем деле — это поменьше болтать да быстрее делать. Мы сели в лодку, отчалили и довольно скоро достигли земель Лотиана, сойдя на берег около Карридена. Тут девушка пожала нам руки, и не успели мы открыть рот, чтобы поблагодарить ее, как она налегла на весла и поплыла обратно в Лаймкилнс.
Лодка уже скрылась из виду, а мы все безмолвно стояли на берегу, не в силах выразить наши чувства. Доброта девушки была поистине удивительна и не поддавалась словам. Алан долго покачивал головой.
— Вот милая девушка,— наконец проговорил он.— Ты только подумай, какая умница!
И через полчаса, когда мы лежали в лощине на берегу залива и я уже начал подремывать, он вновь принялся превозносить ее достоинства. Я же от стыда и тревожного чувства не находил слов. Мне было совестно, что, воспользовавшись простодушием девушки, мы пустились на низкий обман. Я боялся, как бы у нее не было из-за нас неприятностей.
На другой день поутру я договорился с Аланом, что он скоротает день без меня, а как только стемнеет, укроется в полевых зарослях у дороги около Ньюхолса, где будет сидеть затаясь, покуда не услышит моего свиста. Я хотел было избрать условным сигналом «Славный Эйрельский дом», любимую мою песенку, но Алан отверг ее, справедливо заметив, что песня эта широко известна и любой пахарь по чистой случайности может пропеть ее вместо меня. С его помощью я разучил отрывок из гэльской песни. По сей день я храню в памяти эту мелодию и не забуду, верно, до самой смерти. Всякий раз, как я ее вспоминаю, мысли мои уносятся в тот последний день моих странствий, когда Алан, сидя на дне лощины, насвистывал и отбивал такт рукой, а я смотрел, как тают предрассветные сумерки на его лице.
Солнце еще не взошло, когда я ступил на длинную улицу Куинсферри. Это тихий, опрятный городок, с добротными, каменными строениями, многие из которых крыты черепицей. Городская ратуша показалась мне неказистой, не чета той, что я видел в Пиблсе, да и сама улица не столь благородных пропорций; тем не менее я сгорал от стыда, идя по ней в своих грязных лохмотьях.
Между тем в домах засветились огни, раскрывались ставни, горожане выходили на улицу, и это только усугубляло мое уныние и беспокойство. Я понял, что надеяться мне почти не на что, ведь у меня не было никаких доказательств, чтобы вступить во владение поместьем, не было даже бумаги, удостоверяющей мою личность. Если планы мои лопнут как мыльный пузырь, я буду жестоко обманут и окажусь в положении нищего. Даже если все выйдет, как я задумал, то для разбирательства моего дела, по всей видимости, потребуется время, а на какое время мог я рассчитывать, имея в кармане всего три шиллинга, а на попечении — законопреступника, разыскиваемого по всей стране, которого нужно было немедля посадить на корабль и переправить в безопасное место? Что скрывать, если надежды мои не сбудутся, то для нас обоих дело, по-видимому, кончится виселицей. Рассуждая таким образом, я бродил по улице, ловя на себе косые взгляды прохожих. Мало-помалу я уверился в том, что мне будет трудно не только убедить стряпчего в правоте своего дела, но даже просто переступить порог его дома.
Я не осмеливался обращаться с вопросом к кому-либо из почтенных обывателей города. Облаченный в жалкое одеяние, я стыдился даже заговорить с ними. Если б я спросил у них, где здесь дом мистера Ранкейлора, меня, несомненно, подняли бы на смех. Не зная адреса, я бродил взад и вперед по улице, до гавани и обратно, как блудный пес, потерявший своего хозяина. Мрачное чувство щемило мне сердце, временами на меня находило отчаяние. Солнце уже встало, было около девяти часов, когда, изнуренный ходьбою, остановился я перед красивым, недавно оштукатуренным домом, с нарядными чистыми окнами, с цветами на подоконниках. На ступеньке крыльца сидела охотничья собака и позевывала, глядя на меня, как бы давая понять, что ей-то тревожиться нечего, она у себя дома. Я стоял перед домом, завидуя бессловесному этому существу, как вдруг дверь открылась и на пороге показался румянощекий, добродушного вида человек с лукавыми, проницательными глазами, в белоснежном напудренном парике и в очках. Наружность его была внушительна и почтенна. Если прохожие, раз взглянув на меня, тотчас же отворачивались, больше уже не удостаивая меня взглядом,— столь жалкий вид я собой являл,— то этот господин, осмотрев меня с головы до ног, как потом оказалось, до того поразился увиденным, что направил шаги свои прямо ко мне и спросил, что за нужда привела меня в этот город.
Я сказал, что в Куинсферри пришел по делу, и, собравшись с духом, спросил, где здесь будет дом мистера Ранкейлора.
— Это будет как раз тот дом, откуда я только что вышел,— отвечал он.— И по странной случайности перед вами мистер Ранкейлор.
— В таком случае, сэр,— сказал я,— могу ли я просить вас об одолжении уделить мне несколько времени? Я хотел бы поговорить с вами об одном деле.
— Но позвольте, я не знаю даже вашего имени. Да и лицо ваше я что-то не припомню.
— Мое имя Дэвид Бальфур.
— Дэвид Бальфур? — удивленно, повышенным тоном переспросил законник.— А позвольте узнать, откуда же вы пришли, мистер Бальфур? — И он устремил на меня сухой, строгий взгляд.
— Я побывал во многих странствиях, сэр,— отвечал я.— Но мне кажется, будет лучше, если мы поговорим об этом в другом месте.
Несколько мгновений стряпчий, казалось, раздумывал, поглаживая рукой подбородок, глядя то на меня, то на мостовую.
— Да, пожалуй, вы правы,— сказал он, пригласил меня в дом и, прокричав кому-то, кого я не видел, что до полудня он будет занят, провел меня в небольшую комнату, где во множестве пылились кипы бумаг и книги.
Опустившись в кресло, он знаком пригласил меня сесть, хотя, как мне показалось, с некоторым сожалением перевел взгляд с опрятного кресла на мои грязные лохмотья.
— Ну что же, если у вас имеется ко мне дело, то прошу вас говорить кратко, по сути вопроса. Nec gemino bellum Trojanum orditur ab ovo[38]. Вы меня понимаете? — спросил мистер Ранкейлор.
— Я последую совету Горация,— с улыбкой ответил я,— и введу вас сразу in medias res[39].
Он кивнул головой, как бы давая понять, что доволен моим ответом; ведь латинская фраза была сказана им с намерением меня испытать. Я немного ободрился, но когда заговорил, то почувствовал, что краснею.
— У меня есть все основания полагать,— начал я,— что я имею права на владение поместьем Шос.
Мистер Ранкейлор вынул из ящика стола папку с бумагами и, раскрыв ее, положил перед собой.
— Так-так, я вас слушаю.
Но, выпалив первую фразу, я вконец потерялся и не знал, что говорить дальше.
— Продолжайте, мистер Бальфур. Что же вы замолчали? Где, в каком месте вы родились?
— В Эссендине, сэр. Двенадцатого марта 1733 года.
Он сверил мои слова с записью в книге, но с какой надобностью — этого я не мог понять.
— Кто были ваши родители?
— Мой отец Александр Бальфур был учителем в местной школе. А мать звали Грейс Питэрроу. Кажется, она была родом из Ангуса.
— У вас есть бумаги, удостоверяющие вашу личность? — спросил мистер Ранкейлор.
— При себе нет, сэр. Но они на руках у мистера Кэмпбелла, священника из Эссендина, и в кратчайший срок могут быть вам представлены. К тому же мистер Кэмпбелл может за меня поручиться, хотя, мне кажется, дядя вряд ли станет от меня отрекаться.
— Вы имеете в виду мистера Эбинизера Бальфура?
— Да, именно.
— Которого вы видели?
— Да, он принял меня в своем доме.
— А не встречали ли вы человека по фамилии Хозисон? — спросил мистер Ранкейлор.
— Да, довелось встречать, как видно, в наказание за свои прегрешения. Это с его помощью по наущению моего дяди меня похитили в окрестностях этого города и увезли на корабле. Потом мы потерпели крушение, я прошел через множество разных злоключений и вот теперь стою перед вами в этом жалком рубище.
— Так вы говорите, что потерпели кораблекрушение. Где это было?
— У южной оконечности острова Малл. Остров, на который меня выбросило, носит название Эррейд.
— Э, да я вижу, ваши познания в географии глубже моих,— с улыбкой заметил мистер Ранкейлор.— Пока, доложу я вам, ваш рассказ в точности сходится с имеющимися у меня сведениями. Но вы говорите, что вас похитили? Как это понимать?
— В самом прямом смысле слова, сэр,— отвечал я.— Я намеревался нанести вам визит, но меня заманили на бриг, оглушили и бросили в трюм. Когда я очнулся, мы уже вышли в море. Меня хотели продать на плантации, и только по милосердию неба я избежал этой участи.
— Итак, бриг потерпел крушение двадцать седьмого июня,— заглянув в книгу, проговорил мистер Ранкейлор.— А сегодня у нас двадцать четвертое августа. Имеется весьма большой пробел, мистер Бальфур. Почти два месяца. И все это время вы держали ваших друзей в неизвестности, причиняя им немалое беспокойство. Должен сказать, меня не может удовлетворить ваш рассказ, покуда я не узнаю всех обстоятельств дела.
— Этот пробел, поверьте, легко заполняется,— отвечал я.— Однако прежде, чем я приступлю к рассказу, мне хотелось бы увериться в том, что я говорю с другом.
— Ну, это будет порочный круг,— возразил стряпчий.— Покуда я вас не выслушаю, я не могу составить убедительного представления в вашу пользу. Я не могу быть вашим другом, пока не буду располагать достаточными сведениями. Вам, в ваши годы, нужно быть более доверительным к людям, мистер Бальфур. Знаете нашу пословицу: какой грешник не боится грехов?
— Вы не должны забывать, сэр, что я уже изрядно пострадал из-за своей доверчивости. К тому же человек, который хотел отправить меня в неволю, сколько я знаю, ваш клиент.
Мои ответы, по-видимому, нравились мистеру Ранкей-лору, и вместе с расположением завоевывал я доверие. Но при этих словах, которые я произнес с улыбкой, мистер Ранкейлор закатился смехом.
— Нет-нет, все обстоит не столь уж мрачно, как вы себе представляете. Fui, non sum[40]. Я действительно был поверенным в делах вашего дяди, но, пока вы скитались невесть где в отдаленных западных уголках нашего государства, imberbis juvenis custode remoto[41], много воды утекло, и если у вас не свистело в ушах, то, видимо, не оттого, что о вашей особе мало говорили. Как раз в день кораблекрушения в мою контору пожаловал мистер Кэмпбелл и потребовал отыскать вас во что бы то ни стало, хоть на краю света. Я же, признаюсь, даже не ведал о вашем существовании, но я хорошо знал вашего отца и по некоторым весьма серьезным соображениям — о них я скажу после — предположил было самое худшее. Мистер Эбинизер признался, что вы у него были. Он объявил, что дал вам значительную сумму денег, что показалось мне весьма сомнительным. По его словам, вы отбыли в Европу, дабы расширить свое образование, что я нашел весьма похвальным и вполне вероятным. На вопрос мой, почему вы уехали, даже не известив о том мистера Кэмпбелла, ваш дядя утверждал, будто вы выразили страстное желание порвать со своим прошлым. На прямой вопрос мой, куда вы уехали, ваш дядя отвечал, что не имеет о том понятия, и высказал предположение, что, вероятно, вы в Лейдене. Таковы вкратце его показания. Я не думаю, чтобы кто-нибудь мог поверить его словам,— улыбнувшись, продолжал мистер Ранкейлор.— Ну, а если говорить о частностях этого дела, то некоторые мои вопросы оказали на вашего дядю такое сильное впечатление, что он поспешил, не побоюсь этого слова, выставить меня вон. После этого дело стало в тупик; как ни сильны были наши подозрения, доказательств у нас не было никаких. Но тут вдруг появляется шкипер Хозисон и говорит, что вы утонули. Разумеется, дело вылетело в трубу, не возымев никаких последствий, если не считать того, что мистер Кэмпбелл еще больше встревожился, я остался в накладе, а на репутацию вашего дяди пало еще одно пятно. Впрочем, она у него до того запятнана, что темнее не стала. Так что теперь, мистер Бальфур, вы представляете себе ход этого дела и можете судить сами, достоин ли я или нет вашего доверия.
В действительности его рассказ был в еще большей степени педантичен и уснащен множеством латинских цитат, но говорил он с таким подкупающим добродушием, с такой непосредственностью, что мое недоверие разом рассеялось. Было явно, что он нисколько не ставит под сомнение мою личность, поэтому в бумагах, по-видимому, нужды не было.
— Должен заметить, сэр,— сказал я,— что в своем рассказе я принужден буду упомянуть имя моего друга, тем самым вверив его жизнь в ваши руки. Обещайте, что она останется в неприкосновенности. В остальном, что касается меня, я не смею требовать от вас никаких гарантий.
Мистер Ранкейлор с очень серьезным видом дал мне слово.
— Ваше предисловие меня весьма настораживает,— заметил он.— Если в вашей истории имеется что-либо предосудительное законом, то прошу вас иметь в виду, что я служитель закона, а посему не слишком увлекайтесь подробностями.
Я рассказал ему все, как было, все свои приключения. Откинувшись в кресле, сдвинув очки на лоб, стряпчий слушал с закрытыми глазами, и я уже было решил, что он дремлет. Какая обманчивость! Как я потом убедился, он слышал все до единого слова. Острота его слуха и память были поистине удивительны. Он запомнил с первого раза все мудреные гэльские имена и названия и потом, спустя годы, случалось, даже мне их подсказывал. Однако ж при имени Алана Брека произошла любопытная сцена. Разумеется, после убийства в Аппине и появления афиш про преступников, имя это гремело по всей Шотландии. Едва оно сорвалось с моих уст, стряпчий шевельнулся в кресле и открыл глаза.
— Не нужно лишних имен, мистер Бальфур,— проговорил он,— тем паче имен всех этих горцев, многие из которых заслуживают наказания. Я на вашем месте не стал бы произносить их всуе.
— Конечно, лучше обойти это имя молчанием,— отвечал я,— но, уж коли оно у меня вырвалось, может быть, мне и дальше его называть?
— Помилуйте, это вовсе не обязательно,— заметил мистер Ранкейлор.— Я, как вы, должно быть, изволили заметить, туговат на ухо и потому не совсем отчетливо уловил имя. С вашего позволения, во избежание недоразумений назовем вашего друга, ну, скажем, мистер Томсон. И впредь, когда у вас возникнет нужда упомянуть имя какого-нибудь горца, ныне покойного или здравствующего, придерживайтесь той же методы.
Тут я понял, что стряпчий отлично расслышал имя Алана и, по-видимому, уже догадался, что речь пойдет об убийстве в Аппине. «Ну что же, если ему так нравится разыгрывать из себя глухого, это, конечно, его дело»,— подумал я, улыбнулся про себя и поспешил согласиться, заметив в свое оправдание, что имя мистера Томсона не совсем гэльское. Итак, Алан преобразился в моем рассказе в мистера Томсона, это меня тем более забавляло, что стряпчий сам предложил эту выдумку. Джеймс Стюарт стал родственником мистера Томсона, Колин Кэмпбелл упоминался как мистер Глен, а когда я дошел до Клюни, то окрестил его мистером Джеймсоном, одним из предводителей горцев. Все это походило на откровенный фарс; было странно, что законник находит в нем удовольствие, но в конечном счете такие иносказания были вполне во вкусе того времени: при существующих в государстве двух партиях люди тихие, не имевшие высокого мнения о партии, к которой они формально принадлежали, всячески исхитрялись не задевать колким словом ни ту, ни другую сторону.
— Да, нечего сказать,— промолвил стряпчий, когда я кончил.— Это целая поэма. Одиссея своего рода. Когда вы расширите свои познания в языках, вам непременно нужно изложить ваши похождения на латыни. На худой конец, на английском, хотя, откровенно признаюсь, я предпочитаю латынь. На ней, знаете ли, как-то внушительнее. Да, сударь, пошвыряла же вас судьба! Quae regio in terris[42] — в каком только шотландском приходе, переводя на народный язык, ни ступала ваша нога! К тому же вы обнаружили удивительную склонность попадать в ложные положения, но, в целом, с честью вышли из них. Этот ваш мистер Томсон, по моему мнению, конечно, натура дикая, кровожадная, но наделен, бесспорно, многими превосходными качествами. Хотя, сказать по правде, при всех его достоинствах я предпочел бы, чтобы он сейчас покоился на дне морском. Должен заметить вам, мистер Дэвид, этот господин намутил много воды. Но вы, разумеется, правы, что остались верны дружбе, ведь ваш друг помогал вам верой и правдой. Можно сказать, что он был вашим верным спутником, а не то для вас обоих дело обернулось бы виселицей. Но к счастью, самое худшее уже позади. Я полагаю, что ваши тяготы и лишения подходят к концу.
Рассуждая таким образом о моих приключениях, он выказывал столько юмора и добросердечия, что я едва удерживал бурный порыв признательности. Я так долго скитался среди полудикого люда, так долго спал под ненастным небом во всяких непотребных местах, что теперь, наслаждаясь дружеской беседой с этим джентльменом, облаченным в тонкосуконное платье, говоря фигурально, воспарил в эмпиреи. Но мои блаженные мысли всякий раз омрачались, когда опускал я взгляд на свои лохмотья, и тогда смущение овладевало мной с удвоенной силой. Мистер Ранкейлор угадал мои мысли. Встав с кресла, он крикнул слуге, чтобы тот поставил на стол еще один прибор для мистера Бальфура, который-де остается к обеду. Затем он повел меня в покои на второй этаж, где предо мною явились таз с водой, гребенка и мыло, а сверх того, долгожданное чистое платье, принадлежавшее сыну мистера Ранкейлора. Сопроводив все это латинской фразой, стряпчий оставил меня одного.
Придав себе благопристойный вид, я поглядел на себя в зеркало и, к несказанной радости моей, обнаружил, что нищий оборвыш Дэви канул в прошлое, вместо него смотрел на меня возродившийся Дэвид Бальфур. Впрочем, было притом и сильное чувство неловкости: как-никак, а платье на мне было с чужого плеча. Наглядевшись на себя вдоволь, я поспешил на лестницу, где меня дожидался мистер Ранкейлор. Поздравив меня с удивительным перевоплощением, он снова повел меня в свой кабинет.
— Прошу садиться, мистер Бальфур,— сказал он.— Ну вот, теперь, коль скоро вы стали немного похожи на самих себя, можно и потолковать о деле. Думаю, я вам сообщу кое-какие новости. Вы, верно, недоумеваете, каковы же были отношения между вашим отцом и дядей. Да, история эта удивительная и весьма щекотливого свойства. Мне, право, неловко вам ее изъяснять, ибо...— в сильном смущении проговорил он,— разгадка ее состоит... в одном любовном романе.
— Признаться, не могу постигнуть, как дядя при его-то наружности мог иметь историю подобного рода,— заметил я.
— Э, не скажите, мистер Бальфур. Ваш дядя ведь не всегда обладал такою наружностью. И что, быть может, вас удивит, он некогда был даже хорош собой — изящный, галантный кавалер! Люди на него заглядывались, выбегали из домов, чтобы только поглядеть, как он проезжает мимо на своем ретивом коне. Я сам был тому свидетель, и, скажу вам по правде, свидетель завистливый. Я ведь из простого роду и красотой никогда не блистал, а в молодые-то годы это очень многое значит. Как говорится: Odi te, qui bellus es, Sabelle[43].
— Невозможно в это поверить. Это какой-то сон!
— Да-да,— с улыбкой продолжал стряпчий.— Причуды времени! К тому же у вашего дяди был недюжинный темперамент. Он подавал большие надежды. В 1715 году — что бы вы подумали? — он убежал из дому сражаться на стороне мятежников! Но ваш батюшка устремился за ним в погоню и, найдя его в придорожной канаве, воротил домой, multum gementem[44], на потеху всей округе. Вскоре, однако, majora canamus[45], надо же так случиться, оба юноши влюбились в одну молодую особу. Мистер Эбинизер, баловень судьбы, который был не однажды любим и на которого заглядывалась не одна барышня, был совершенно уверен в скорой победе, как вдруг, к ужасу своему, обнаруживает, что обманулся. Случилось нервическое расстройство. Вся округа над ним потешалась. То он лежал в постели и заливался слезами в окружении сердобольных домочадцев, то мотался из трактира в трактир, спьяну изливая горе свое первому попавшемуся собутыльнику. Ваш батюшка, мистер Дэвид, был человек добрый, но — увы! — очень мягкий и слабодушный. Блажь вашего дядюшки он принимал всерьез и чувствовал себя кругом виноватым. И вот в один прекрасный день — с вашего позволения будет сказано — он решил отступиться от своей возлюбленной. Но она, однако ж, была не глупа — от нее-то вы и унаследовали свой здравый смысл,— роль игрушки ее не прельщала. Однажды батюшка ваш и дядя пали перед ней на колени, прося разрешения своей участи. Это было в августе. О боже, подумать только: в тот самый год, когда я окончил колледж и вернулся домой. Да, представляю себе, какая это была потешная сцена.
Мне самому история эта казалась смешной и глупой, но как-никак она касалась моего отца.
— Но, вероятно, сэр, в этой истории была и трагическая сторона? — спросил я стряпчего.
— Да нет, сударь. Ее-то как раз и не было. Трагедия всегда предполагает нечто значительное, dignus vindice nodus[46], а тут была одна только блажь, каприз избалованного повесы, которого, сказать по чести, не мешало бы тогда связать покрепче да хорошенько высечь. Впрочем, ваш батюшка был совершенно другого мнения, что привело к последствиям весьма и весьма горьким. После бесконечных уступок с его стороны и сумасбродств и капризов со стороны вашего дяди они заключили своего рода сделку, из-за которой вам и пришлось пострадать. Одному досталась девица, другому — поместье. Я часто думаю, мистер Бальфур: вот мы всё любим говорить о великодушии и сострадании, но в спорных делах подобного свойства, кажется, чего проще, разумнее — приди, посоветуйся с законоведом, а потом и делай свои дела сообразно с законом. Мало того, что донкихотство вашего отца было неоправданным, оно породило еще чудовищные несправедливости. Ваши родители оказались в бедности, вы воспитывались на скудные средства, между тем что творилось в поместье Шос! Как же туго пришлось арендаторам вашего дяди! Да и мистеру Эбинизеру тоже досталось, хотя его-то как раз мне нисколько не жаль.
— И все же самое странное в этой истории,— сказал я,— это то, что мой дядя так сильно переменился.
— Да, конечно. Но, на мой взгляд, это вполне естественно,— отвечал мистер Ранкейлор.— Не мог же он не понять, что сыграл в этом деле неблаговидную роль. Те, кто был посвящен в эту историю, все, как один, от него отвернулись, ну, а те, кто посвящен не был, заметив, что один из братьев куда-то исчез, а другой вступил во владение, разом заговорили об убийстве. Люди стали сторониться вашего дяди. Что он выиграл от этой сделки, так разве что деньги, но в конечном счете сделался еще большим корыстолюбцем. От былых сентиментов и комплиментов не осталось и тени — одна корысть, которую вы уже на себе испытали.
— Но позвольте спросить, сэр, каково же мое положение в этом деле?
— Имение, несомненно, принадлежит вам. То, что отец ваш подписал какие-то бумаги, не имеет никакого значения. Вы законный наследник. Но ваш дядя будет защищаться в суде до последней возможности. Вероятно, он станет оспаривать подлинность вашей личности. Судебный процесс всегда сопряжен с издержками, а семейный процесс к тому же дело скандальное. А если еще притом обнаружатся ваши связи с мистером Томсоном, дело примет для вас нежелательный оборот. Конечно, ваш козырь в суде — факт похищения, если только нам удастся его доказать. Но это будет не просто, а потому советую вам договориться с дядей полюбовно. В чем-то, я думаю, можно ему и уступить, быть может, даже согласиться на его пребывание в доме, тем более что он живет в этом доме уже четверть века. Удовольствуйтесь на первых порах рентой.
Я сказал, что отнюдь не намерен предъявлять дяде суровые требования и мне глубоко противно выносить семейную тяжбу на суд публики. Между тем мыслям моим явился план, к которому вскоре мы и прибегли.
— Так вы говорите, сэр, что вся сложность состоит в том, чтобы уличить дядю в подстрекательстве к похищению?
— Именно,— отвечал мистер Ранкейлор.— И уличить его нужно по возможности не в суде. Заметьте, мистер Дэвид, мы можем, разумеется, разыскать матросов с «Ковенанта», чтобы они засвидетельствовали, что вас держали взаперти как невольника. Но как только этих людей приведут к присяге, мы уж никак не сможем остановить их показания. Притом речь, разумеется, зайдет и о вашем друге мистере Томсоне, а это, как я заключил из ваших слов, весьма и весьма нежелательно.
— Я, кажется, придумал, сэр, что нужно делать! — воскликнул я и изложил стряпчему свой замысел.
— Но позвольте, должен ли я понимать вас так, что мне нужно встретиться с вашим другом, мистером Томсоном? — воскликнул мистер Ранкейлор, когда я кончил.
— Боюсь, что да, сэр.
— Силы небесные! — вскричал он, потирая лоб.— Вот так штука! Нет, мистер Дэвид, боюсь, что ваш план не совсем приемлем. Я ничего не имею против вашего друга, мистера Томсона, у меня нет никаких порочащих его фактов. Если бы они у меня были (заметьте, мистер Дэвид!), мой долг состоял бы в том, чтобы немедленно его задержать. Однако рассудите сами, разумно ли нам встречаться? Может быть, за вашим другом водятся какие-нибудь грешки? Может быть, он был не вполне искренен с вами? Может статься даже, что его зовут вовсе не Томсон, а как-то иначе? — подмигивая мне, воскликнул законник.— Этой публике подобрать себе имена ничего не стоит. Знаете ли, как ягоду боярышника сорвал с ветки — и готово, пожалуйста, имя.
— Как вам будет благоугодно, сэр, вам виднее,— отвечал я.
Было явно, однако, что мой замысел взбудоражил воображение стряпчего. Он погрузился в раздумье. Вскоре нас позвали к обеду, к которому вышла и миссис Ранкейлор, и, как только она оставила нас одних за бутылкой вина, стряпчий вновь заговорил о моем предложении. Когда и где должен я встретиться с другом моим, мистером Томсоном? Уверен ли я в его благонадежности? Предположим, что мы поймаем старого лиса на слове, соглашусь ли я тогда на те или иные условия? Эти и другие подобные вопросы он задавал через каждый, довольно продолжительный промежуток времени, в задумчивости потягивая из рюмки кларет. Когда я ответил на все эти вопросы, он, казалось, задумался еще глубже; даже кларет был позабыт. Наконец стряпчий принес лист бумаги и карандаш и принялся что-то писать, раздумывая над каждым словом. Окончив работу, он позвонил в колокольчик. Вошел клерк.
— Торрэнс,— обратился к нему мистер Ранкейлор.— Это нужно переписать к вечеру. А когда закончите, будьте любезны, наденьте шляпу и приготовьтесь составить компанию мне и этому джентльмену. Вы понадобитесь нам как свидетель.
— Неужели, сэр?! — воскликнул я в удивлении, как только клерк удалился.— Стало быть, вы все-таки решились?
— Как видйте,— отвечал стряпчий, наливая себе вина.— Но довольно, довольно о делах. Всякий раз, когда я гляжу на Торрэнса, мне приходит на память одна давнишняя забавная история. Я назначил встречу этому тугодуму у Эдинбургского креста. Потом каждый из нас пошел по своим делам, а когда пробило четыре часа, Торрэнс уже так нагрузился, что не признал собственного патрона, а я, как назло, оставил дома очки и без них до того потерялся, что даже не узнал своего клерка!
С этими словами он закатился веселым смехом.
Я заметил, что это и впрямь забавное происшествие, и из вежливости улыбнулся. Но меня смущало и удивляло, что он неизменно возвращался к этой истории с очками, уснащая ее всякий раз подробностями и посмеиваясь. Незаметно приближалось назначенное время. Наконец мы вышли из дома: я под руку с мистером Ранкейлором впереди, а за нами Торрэнс со всеми необходимыми бумагами и с корзиной, закрытой сверху салфеткой. По дороге стряпчий раскланивался направо и налево, поминутно останавливался и беседовал со своими знакомыми о разных предметах, касавшихся как общественных, так и приватных дел. Видно было, что в округе он пользуется большим уважением. Наконец мы вышли за пределы города и пошли вдоль гавани по направлению к трактиру «Боярышник», где начались мои злоключения. С невольным волнением глядел я на это место, вспоминая, сколь многих из тех, кто был со мною в те дни, настигла гибель: Рэнсома, участь которого могла быть еще более страшной, Шуэна, умершего мучительной смертью, самая мысль о которой приводила меня в содрогание, несчастных матросов, затонувших вместе с бригом на дне морском. Всех их, включая бриг «Ковенант», я пережил, выйдя невредимым из многих тяжких и опасных испытаний. Казалось бы, я должен был благодарить судьбу, но тут при виде памятного места мной овладели горестные, страшные воспоминания.
Я шел, погруженный в свои размышления, как вдруг мистер Ранкейлор издал громкое восклицание, хлопнул рукой по своему карману и залился смехом:
— Ба! Вот оказия! Ну просто смех. Говорил-говорил и забыл-таки. Забыл очки!
Тут наконец до меня дошло, для чего была выдумана эта история с очками. Было ясно, что очки он оставил дома нарочно, чтобы в случае неприятностей иметь оправдание, будто он и не знал, с кем имел дело. И точно, придумано было все ловко. Случись вдруг беда и нас бы арестовали, каким образом он мог бы свидетельствовать против Алана и меня, не зная нас даже в лицо? Он, однако ж, не сразу хватился очков, заговаривая и беседуя между тем со множеством своих знакомых, и поиски начал только тогда, когда мы вышли за пределы города. Я почти не сомневался, что зрение у него отличное.
Как только мы миновали трактир, у порога которого увидел я знакомого хозяина с трубкой в зубах и с удивлением для себя заметил, что он нисколько не изменился, мистер Ранкейлор предпочел изменить порядок шествия: пропустил меня вперед, как бы в дозор, и, дождавшись Торрэнса, пошел с ним, держась от меня в почтительном отдалении. Я поднялся на холм, насвистывая гэльскую песню, и наконец, к несказанной радости своей, услыхал отклик. Из кустов показался Алан. Вид у него был не очень бодрый: весь день он бродил в одиночестве и потратил последние деньги на скверный обед в харчевне около Дундаса. Однако, увидев на мне новое платье, он оживился. Я рассказал, как заметно подвинулись наши дела, и посвятил его в план наших действий. Узнав о роли, ему отведенной, Алан воспрянул духом.
— Выдумка хороша,— заметил он.— Могу тебя уверить, что лучше Алана Брека такого дела никому не обделать. Подобные вещи, заметь, нужно делать умно. Но мне сдается, твоему приятелю стряпчему очень не терпится со мной познакомиться?
Я крикнул и помахал мистеру Ранкейлору. Он подошел к нам один. Я представил его мистеру Томсону.
— Очень приятно, мистер Томсон,— сказал стряпчий.— Но я, кажется, забыл дома очки, а мой друг мистер Дэвид,— он похлопал меня по плечу,— мой друг мистер Дэвид может вам подтвердить, что без них я все равно что слепой. Так что пусть вас не удивляет, если завтра, случится, я пройду мимо и вас не замечу.
Все это было сказано из самых добрых намерений, но тщеславие горца было уязвлено.
— Да нет, отчего же,— холодным тоном отвечал Алан.— Я не придам этому никакого значения. Мы встретились с вами, сударь, не из праздного любопытства, а с определенной целью, а именно — проследить за тем, чтобы мистеру Бальфуру не отказали в его законных притязаниях. Кроме этого дела, едва ли нас может что-нибудь связывать. Но я принимаю ваше извинение, сделано оно весьма кстати.
— Не смею надеяться на большее, мистер Томсон,— с искренним жаром заверил его мистер Ранкейлор.— Ну, а теперь, коль скоро главная роль в этом деле отведена все-таки нам, необходимо, сударь, прийти к мирному соглашению и кое о чем потолковать, а посему позвольте мне взять вас под руку. Здесь ужасно темно, а я оставил дома очки, не вижу даже дороги. Вы, мистер Дэвид, поговорите покамест с Торрэнсом. Вы найдете в нем интересного собеседника, только прошу вас помнить, что ему вовсе не обязательно знать о похождениях... хм... мистера Томсона.
Итак, два джентльмена пошли впереди, оживленно толкуя о чем-то, а мы с Торрэнсом составили арьергард.
Был уже поздний вечер, когда достигли мы наконец поместья Шос. Шел, вероятно, одиннадцатый час; вечер был тих и темен, легкий юго-западный ветер шелестел листвой на деревьях, заглушая наши шаги. Приблизившись к дому, мы увидели, что он погружен во мрак. Судя по всему, дядюшка уже лег спать, что благоприятствовало нашему плану. Остановившись от дома ярдах в пятидесяти, мы посовещались в последний раз; затем Торрэнс, стряпчий и я тихонько зашли сбоку и притаились за углом дома. Как только мы стали по местам, Алан решительным шагом направился к дому и, взойдя на порог, крепко постучал в дверь кулаком.
С минуту-другую Алан стучался в дверь, но этот стук только гулко отзывался в затаенной тишине дома. Наконец с тихим скрипом растворилось наверху окно; дядя занял свой наблюдательный пост. В тусклом вечернем свете он мог разглядеть только Алана, словно привидение стоящего на ступеньках крыльца. Остальные свидетели этой сцены были от него скрыты. Казалось бы, чего тревожиться честному обывателю в собственном доме? Однако ж дядя долго всматривался в ночного пришельца. Когда сверху послышался наконец его голос, в нем улавливалось сильное беспокойство.
— Что такое? В чем дело? Ночь на дворе, все порядочные люди давно спят. Ходят тут, шляются полуночники. Я вас не знаю. Что вам угодно? Имейте в виду, у меня заряженный мушкетон.
— Это вы, мистер Бальфур? — зычно произнес Алан, отступив от двери на несколько шагов и вглядываясь в темноту окна.— Поосторожнее там с мушкетоном! Эта штука может и выстрелить.
— В чем дело? Кто вы такой? — сердито спросил дядя.
— Я не намерен провозглашать свое имя на всю округу,— отвечал Алан,— а дело, с которым я к вам явился, касается не столько меня, сколько вас, сударь. Если вы так желаете услышать некое имя, я вам с охотою его пропою.
— Как прикажете понимать вас?
— Дэ-э-эвид,— пропел Алан.
— Что? Что такое? — сильно изменившимся голосом вскрикнул Эбинизер.
— Добавить ли еще и фамилию?
Последовало молчание, после чего в крайнем замешательстве дядя проговорил:
— Что же, пожалуй, я вас впущу.
— Да, соизвольте. Хотя, быть может, я и не захочу входить. Вот что, сударь, это дело, я полагаю, мы можем сладить и у порога. Да, именно так, сию же минуту или вообще никогда. Должен заметить вам, сударь, что я, как и вы, человек упрямый и гордый. Я джентльмен, к тому же мой род гораздо знатнее вашего.
Эти слова и тон, по-видимому, смутили Эбинизера. Поразмыслив немного, он отвечал:
— Что ж, так и быть, делать нечего. Одну минуту. Сейчас я спущусь.
Окно закрылось. Прошла, однако, не одна минута, прежде чем внизу послышались наконец шаги, затем еще долго отмыкались засовы. Вероятно, дядя раскаивался в своем решении; с каждым шагом, с каждым отодвигаемым засовом в сердце его нарастал страх. Дверь со скрипом приотворилась. Увидя, что Алан сошел с крыльца, дядя осторожно переступил порог и сел на верхней ступеньке, держа мушкетон наготове.
— Имейте в виду, у меня в руках оружие,— проговорил Эбинизер.— Если вы приблизитесь хоть на один шаг, я выстрелю.
— Очень учтиво с вашей стороны.
— А вы как думали! Весьма сожалею, конечно, но иначе никак нельзя. Ну вот, теперь мы друг друга, кажется, понимаем. Так какое у вас ко мне дело?
— Коли вы такой понятливый, то, верно, уже догадались, что перед вами джентльмен из Горной Страны. Имя мое никакого касательства к делу не имеет. Довольно будет сказать вам, что я родом из земель, находящихся в незначительном отдалении от острова Малл, о котором вы, надо полагать, имеете представление. Так вот, в тамошних водах потерпел крушение корабль, а на другой день мой родственник, собирая на берегу годные в топку обломки этого судна, наткнулся на полуживого юношу, выброшенного волной. Он привел его в чувство и с помощью других моих родственников перенес в старый разрушенный замок, где юноша по сей день содержится в заключении, вводя в немалые издержки мою родню. А родственники мои, к вашему сведению, народ несколько дикий и законы не очень-то почитать привыкли, как некоторые. Узнав, что юноша благородного происхождения и приходится вам, мистер Бальфур, племянником, они попросили меня известить вас и договориться с вами полюбовно. Однако предупреждаю вас сразу: если мы не договоримся, то, по всей вероятности, больше вы вашего племянника не увидите. Мои родственники народ бедный,— прибавил с простодушием Алан.
Дядя прокашлялся.
— Ну, не велика печаль,— проговорил он.— Я его никогда особенно не любил. Скверный мальчонка. Не вижу нужды вмешиваться в это дело.
— Ах, вот оно что! Вот вы чего добиваетесь! Не имею, мол, родственных чувств, чтобы выкуп сбавить?!
— Нет, нет. Говорю вам сущую правду. Никаких родственных чувств, никакого выкупа! Делайте с ним что хотите, хоть просверлите насквозь,— изрек Эбинизер.
— Смотрите, сударь. Вздор все это. В конце концов, родная кровь не вода, черт побери! Вы не можете так позорно отступиться от сына вашего покойного брата. Если вы это сделаете, клянусь вам, не сойти мне с этого места, по всей округе пойдет про вас слава!
— Эко дело. Я и так здесь не в большой чести,— возразил дядя.— А потом, как же это, любопытно узнать, вы меня ославите? Разве что с моей помощью. Уж не вы ли или ваши родственники обо всем расскажут? Нет, господин любезный, это все пустой разговор.
— Тогда Дэвид сам обо всем расскажет.
— Как так расскажет?! — резким голосом отозвался дядя.
— Да очень просто. Мои родственники, разумеется, держали бы вашего племянника под стражей, коли от этого был бы какой прок. Но коли его нет, так, я полагаю, они его отпустят. Пусть себе идет на все четыре стороны, провались он пропадом!
— Ну, тоже не велика печаль. Мне-то какое дело до этого!
— Что ж, я предполагал это услышать,— сказал Алан.
— Предполагали? Так в чем же дело?
— А в том дело, сударь, что тут: или — или. Или вы любите Дэвида и заплатите за него выкуп, или у вас имеются причины не желать его возвращения, и тогда вы заплатите нам за содержание вашего племянника. Как видно, вас устраивает второе. Что ж, отлично. Смею вас уверить, вам это обойдется недешево. Мои родственники и я будем довольны,— простодушным тоном заметил Алан.
— Погодите, я вас что-то не совсем понимаю.
— Ах, вот как, не понимаете? Ну так слушайте и внимайте. Итак, вы не желаете, чтобы ваш племянник вернулся. Что ж, дело ваше. Тогда как прикажете с ним поступить? Что нам с ним делать? Как угодно вам распорядиться? Как скажете, так мы и сделаем. Сколько вы нам заплатите?! Говорите, я жду вашего ответа!
Дядя с беспокойством заерзал на ступеньке и не отвечал ничего.
— Я жду, сэр! — вскричал Алан.— Попрошу заметить, я дворянин, я ношу королевское имя. Обивать порог вашего дома я не намерен! Или вы честь по чести даете мне сию же минуту ответ, или, клянусь вершиною Гленко, я вонжу клинок по самую рукоять в ваши презренные внутренности!
— Погодите, милостивый государь. Погодите, зачем же так?! — поспешно забормотал Эбинизер.— Что за горячность, право. Я человек простой, не шаркун паркетный. Я и так стараюсь быть с вами вежливым. А вы такое мне говорите: «Вонжу клинок... внутренности...» А для чего, по-вашему, у меня мушкетон?
— Порох в дряхлых ваших руках против клинка Алана все равно что улитка против ласточки. Прежде чем дрожащий ваш палец попадет на курок, моя шпага пронзит вас насквозь!
— Погодите, господин любезный! Да я разве спорю. Говорите все что хотите, поступайте как вам угодно. Я вам перечить не стану. Вы только скажите, что вы желаете, и мы по-хорошему договоримся. Мы еще, глядишь, и поладим.
— И то дело. Мне нужно от вас только одно, сударь: чтобы вы мне сказали прямо, сию же минуту: да или нет. Убить юнца или не убивать?!
— Господи, святые угодники! Да что же это такое! — вскричал Эбинизер.— Зачем же вы так нехорошо говорите!
— Так убить его или помиловать?!
— Не убивайте, пожалуйста, не убивайте! — взмолился дядя.— Не надо крови, прошу вас, бога ради.
— Бога ради. Что ж, тогда это вам обойдется дороже.
— Дороже?! — вновь вскричал Эбинизер.— Неужели вы будете проливать кровь? Это же преступление.
— Полно вздор молоть — «преступление»! Так и этак все одно — преступление. А убить проще, да и хлопот меньше. Убить вернее. Ну, а коли говорите не убивать, так дело это не простое, щекотливое. Труды, расходы опять-таки.
— И все же я настаиваю на помиловании. Я всегда был противник безнравственных способов. И в угоду дикому горцу на сделку с совестью не пойду!
— Ба! Откуда такая порядочность? — усмехнулся Алан.
— Я человек принципа,— просто ответил Эбинизер.— Коли нужно кому заплатить, так я заплачу. А потом как-никак это же сын моего брата.
— Что же, ладно. Поговорим теперь о цене. Мне нелегко ее сразу назначить. Сперва я хотел бы выяснить кое-какие подробности. Интересно знать, как вы тогда договорились с Хозисоном? Сколько вы ему дали?
— Хозисону?! — в полной растерянности воскликнул дядя.— Да помилуйте, с какой стати? За что?
— А за то, чтобы он похитил Дэвида.
— Это ложь! Бесстыдная клевета! Его никто не похищал. Вас обманули, самым подлым образом обманули! «Похитил»! Никто его не похищал!
— Ну, я не виноват, да и вы, конечно, и уж тем более Хозисон, что он человек порядочный, человек чести.
— Что вы хотите этим сказать?! — воскликнул дядя.— Так это он вам сказал?
— А то как же, старый пройдоха, пень осиновый! А то как же я обо всем дознался! Мы с Хозисоном компаньоны. У нас все барыши честь по чести. Вот до чего ложь доводит! Да, откровенно скажу вам: большого вы дурака сваляли. Посвятить в такое приватное дело бывалого моряка! Но что сейчас слезы лить. Как говорится, что посеешь, то и пожнешь. Вопрос теперь вот в чем: сколько вы ему тогда заплатили?
— Так это он, стало быть, все рассказал?
— Ну уж, это не ваша забота.
— Что ж, извольте, я вам скажу,— проговорил дядя.— Мне плевать, что он там про меня наплел. Я скажу вам всю правду как перед богом: двадцать фунтов я ему дал, двадцать фунтов! И хочу, чтобы все уж как на духу было; сверх того он должен был получить еще там, в Каролине, выручку от продажи юнца. А это вышло бы куда больше — солидный куш, но я уж тут ни при чем.
— Благодарю вас, мистер Томсон. Этого более чем достаточно,— провозгласил стряпчий, выступая вперед.— Добрый вечер, мистер Бальфур,— прибавил он чрезвычайно учтивым тоном.
— Славная ночка, мистер Бальфур. Мое почтение,— произнес вслед за стряпчим Торрэнс.
Ни слова не вымолвил дядя, не издал ни единого звука, только замер, застыл на месте, застыл в оцепенении. Алан тихонько вынул из его рук мушкетон. Стряпчий взял дядю под руки, поднял со ступеньки и повел в кухню. Мы двинулись следом. Дядю усадили на стул возле очага; огонь потух, горел один лишь ночник.
Несколько мгновений мы молча глядели на дядю, в упоении от своего успеха и в то же время с какой-то неизъяснимой жалостью к опозоренному старику.
— Ну-ну, будет вам, мистер Эбинизер,— сказал стряпчий.— Не отчаивайтесь. Уверяю вас, многого мы от вас не потребуем. А покамест дайте нам ключ от погреба. Торрэнс принесет нам бутылочку вина из ваших запасов. Надо бы отпраздновать это событие.— Тут он обратился ко мне и, взяв меня за руку, произнес: — Желаю вам, мистер Дэвид, всяческих радостей на новом месте, которого, как мне кажется, вы вполне заслуживаете.— Затем, повернувшись к Алану, он продолжал несколько ироническим тоном: — Поздравляю вас, мистер Томсон. Вы вели это дело с большим искусством. Одного только я не могу постигнуть: как прикажете понимать ваше имя? Иаков? Карл? Или, может, Георг?
— А почему вы вдруг взяли, что мое имя должно быть одним из этих трех? — сказал Алан, выпрямляя свой стан, точно предчувствуя оскорбление.
— Потому что вы изволили упомянуть какое-то королевское имя,— отвечал мистер Ранкейлор.— А коль скоро пока еще не было короля с именем Томсон, во всяком случае слава о таковом еще не достигла пределов нашего отечества, я заключил, что вы говорили об имени, которое дали вам при крещении.
Эти слова кольнули Алана в самое сердце, и, должен признаться, он с большим усилием снес обиду. Не говоря ни слова, он отошел от нас, сел с оскорбленным видом в углу, надув губы, и только после того, как я подошел к нему и, протянув руку, в самых высоких словах выразил ему благодарность как главному виновнику моего успеха,— только тогда на лице его появился проблеск улыбки и он счел возможным присоединиться к нашей компании.
Между тем огонь в очаге был разведен, бутылка вина откупорена, на стол из корзины явились всевозможные закуски. Я, Алан и Торрэнс сели ужинать, а мистер Ранкейлор с дядей уединились в кабинете для делового разговора. Спустя час они вышли; взаимное соглашение было достигнуто. Я и дядя скрепили подписями договор. По его условиям дядя обязан был вознаградить мистера Ранкей-лора за труды и выплачивать мне две трети годового дохода с поместья.
Итак, нищий странник, воспетый в балладе, воротился домой. Укладываясь спать на кухонных сундуках, я тешил себя мыслью, что отныне я человек с состоянием и с положением. Алан, Торрэнс и мистер Ранкейлор, лежа на жестких постелях, оглашали тишину храпом. На меня же, проведшего долгие дни под открытым небом посреди луж и камней, благотворная перемена места подействовала обескураживающе, пожалуй, даже сильнее, чем все былые невзгоды и тяготы. Сон не шел; я пролежал, не смыкая глаз, до рассвета, глядя на языки пламени, отраженные на потолке, и составляя планы на будущее.
Итак, после жизненных бурь я обрел долгожданную пристань, но на моем попечении оставался Алан, которому я был стольким обязан, а на душе лежало тяжкое бремя: убийство в Аппине и участь безвинно обвиненного Джеймса Гленского. Поутру я поделился своими опасениями с мистером Ранкейлором. Было около шести часов, мы прохаживались перед домом, и глазам моим открывались поля и леса, принадлежавшие некогда моим предкам и отныне перешедшие ко мне во владение. В продолжение серьезного разговора я то и дело окидывал взглядом милую сердцу картину, и сердце мое замирало от чувства гордости.
То, что мне необходимо помочь моему другу, представлялось стряпчему неоспоримым. Я должен был во что бы то ни стало посадить Алана на корабль, с тем чтобы как можно скорее он переправился в безопасное место. Но насчет Джеймса мистер Ранкейлор был несколько иного мнения.
— Мистер Томсон — это одно дело, но родственник мистера Томсона — статья особая,— заметил он.— Я располагаю лишь немногими фактами, но мне доподлинно известно, что одна очень знатная особа, назовем ее с вашего позволения Г. А.[47], весьма заинтересована в этом деле и, по мнению многих, питает к подсудимому сильную неприязнь. Разумеется, Г. А. человек порядочный и не лишен чувства справедливости, однако, как говорится, мистер Дэвид, timeo qui nocuere deos[48]. Ваше вмешательство может расстроить мстительные его планы, поэтому вам следует помнить, что есть один только способ избавиться от ваших свидетельских показаний: посадить вас на скамью подсудимых. И тогда вы окажетесь в таком же незавидном положении, что и родственник мистера Томсона. Вы, конечно, можете мне возразить, что вы невиновны. Все это так, но ведь и на нем вины нет, он тоже безвинен. А предстать перед судом присяжных, где будут одни горцы, да еще по горскому делу, когда председательствовать в суде будет горец,— помилуйте, это же прямая дорога на виселицу.
Подобного рода мысли беспокоили и меня, и я не находил на них утешительного ответа. С видом чистейшего простодушия я спросил:
— Так, стало быть, меня тогда повесят?
— Молодой человек, к которому я так неравнодушен! — воскликнул стряпчий.— Идите с богом и поступайте так, как подсказывает вам сердце. Я не вправе склонять вас к постыдному, пусть и безопасному для вас решению. Простите меня за мои слова. Я беру их назад. Ступайте и делайте так, как велит вам долг. Идите на эшафот, если сочтете, что другого решения у вас нет, но идите, как подобает джентльмену! На свете есть вещи гораздо хуже, нежели виселица.
— Ну, таковых немного,— с улыбкой заметил я.
— Э, не скажите. Еще как много! — воскликнул стряпчий.— Да вот, чтобы не идти далеко за примером, тот же ваш дядя. Для него было бы в тысячу раз лучше, если б он достойно умер на виселице.
С этими словами он повернулся и направился в дом. Видно было, что наш разговор сильно его взволновал и что мною он остался доволен. Мы вошли в комнату, где он написал два письма, изъяснив мне по ходу их предназначение.
— Это письмо к моим банкирам из Британской льняной компании. По нему на ваше имя будет открыт кредит. Посоветуйтесь с мистером Томсоном, он, уж конечно, в этих делах сведущ. По этому кредиту вы получите необходимые деньги. Я нисколько не сомневаюсь в вашей разумной бережливости, однако в деле вашего друга мистера Томсона я бы на вашем месте не стал скупиться. Что же касается его родственника, то тут вам лучше всего обратиться к лорду-адвокату[49]. Расскажите ему все по порядку, дайте показания. Примет ли он их к сведению или нет, это уже его дело. Захочет ли он идти против Г. А.? К лорду-адвокату вам нужно идти с хорошей рекомендацией, поэтому вот вам второе письмо к вашему родичу мистеру Бальфуру из Пилрига. Человек он весьма образованный, я к нему отношусь с большим уважением. Видимо, будет лучше, если вас отрекомендует ваш родич. Мнение мистера Бальфура высоко ценят в коллегии, к тому же он состоит в приятельских отношениях с лордом-адвокатом. На вашем месте я не стал бы ему докучать подробностями; разумеется, нет никакой нужды упоминать мистера Томсона. Присмотритесь к лорду, он хороший пример для подражания. А когда будете говорить с лордом-адвокатом, будьте предельно осторожны: ничего лишнего. Ну, да поможет вам бог, мистер Дэвид.
С этими словами он простился со мной, и они с Торрэнсом пошли восвояси, а мы с Аланом, нимало не медля, отправились в Эдинбург. Проходя по тропинке мимо колонн с гербом, мы то и дело оглядывались на мое родовое владение. Огромный, с голыми мрачными стенами, не оживленный даже дымком из трубы, дом казался необитаемым — мертвым, лишь в окне наверху маячил ночной колпак, словно голова кролика из норы. Не очень приветливо встретили меня в этом доме, а принимали так совсем нелюбезно, но, по крайней мере, теперь, когда я уходил из него, меня провожали взглядом.
Неторопливо, сдерживая шаг, шли мы с Аланом, не имея охоты ни спешить, ни пускаться в разговор. Оба мы хорошо понимали, что скоро наши пути разойдутся; память о прошлом, пережитом, не давала покоя обоим. Разумеется, молчать мы не молчали, но говорили только о делах, о том, что каждому из нас предстояло сделать. Было решено, что в ожидании моего возвращения Алан будет бродить в здешних местах, по возможности нигде не задерживаясь, и раз в день, в назначенный час, приходить на условленное место. Между тем я должен был разыскать стряпчего, родом из Аппина, тоже Стюарта и, следовательно, человека надежного, который возьмет на себя труд приискать для Алана судно. Как только все дела были обговорены, мы замолчали; слова не шли с языка, я попытался было пошутить с Аланом насчет мистера Томсона, а он подтрунить над моим новым платьем, однако легко представить себе, что нам не шутилось, мы едва удерживали слезы.
Мы поднялись по тропинке на холм Корсторфайн и, дойдя до места, именуемого Желанным Приютом, остановились. Перед нами был Эдинбург. Внизу тянулись корсторфайнские болота; за ними на холмах раскинулся город с замком. Здесь пути наши должны были разойтись. Алан в который раз повторил адрес стряпчего, час нашей встречи, условный сигнал. Я дал ему деньги, все, какие только у меня были, включая две гинеи, которые ссудил мне в долг мистер Ранкейлор. По всем расчетам, их должно было хватить Алану до моего возвращения. Какое-то время мы стояли, молча глядя на Эдинбург.
— Ну что ж, прощай,— сказал Алан, подавая мне руку.
— Прощай,— проговорил я, пожал его руку, повернулся и пошел.
Прощаясь, мы не решились даже взглянуть друг другу в лицо. Я шел не оглядываясь. Приближаясь к городу, я почувствовал себя таким потерянным, одиноким, что готов был повалиться на землю у обочины и плакать — плакать не переставая, точно ребенок.
Было около полудня, когда, миновав церковь Вест-Кирк и сенной рынок, я очутился на столичной улице. Огромные здания в десять — пятнадцать этажей, узкие темные арки, выплевывающие на площадь бесконечный людской поток, окна лавок, шум, крики и суета, зловонные запахи, красивые городские наряды и множество тому подобных впечатлений ошеломили меня. Людской поток меня подхватил и понес по улицам, бросая из стороны в сторону. Но мысли мои то и дело возвращались к Желанному Приюту, где я оставил Алана. Как ни приятна была новизна впечатлений, на душе, точно червь, холодное, гложущее, неотвязное, лежало чувство вины, словно я что-то сделал не так.
Наконец волею провидения я был вынесен из толпы и оставлен перед дверями Британской льняной компании.