Нед был прав. То есть насчет того, что слух уже прошел. Когда Эверби сняла у меня с руки носок, ничего страшного я там не увидел. Рука как рука, как у всякого, кого полоснули накануне по сгибу пальцев. Думаю, кровь так больше и не шла, даже когда я днем натягивал поводья, чтобы сладить с Громобоем. Но Эверби думала по-другому. Так что сперва мы заехали к доктору, жившему примерно в миле от этого конца города. Бутч знал доктора и знал, где тот живет, но вот как удалось Эверби уговорить его отвезти нас туда, этого я сказать не могу – то ли пустила в ход попреки, или угрозы, или обещания или просто вела себя как крупная молодая форель, которая до того суетится вокруг форели-дитяти, что не обращает никакого внимания на острый крючок, привязанный к леске, и рыбаку поневоле приходится что-то предпринять самому – ну, хотя бы отделаться от форели-дитяти. А может, не в Эверби было дело, а в пустой фляге, поскольку следующая возможность выпить ожидалась только в паршемской гостинице. Потому что, когда я зашел за дом, мать Ликурга стояла на верхней ступеньке веранды, держа сахарницу и кувшин с водой и тыквенным черпаком, а Бутч с Буном как раз опрокидывали в рот по стаканчику, а Ликург вытаскивал пустую флягу из розового куста, куда ее зашвырнул Бутч.
Так или иначе, Бутч отвез нас к доктору: маленький, когда-то белый домик, маленький дворик, буйно заросший буйно пахнущими пыльными растениями, которые цветут в конце лета и осенью; полуседая толстуха в пенсне, похожая на бывшую учительницу, которая и через пятнадцать лет все еще ненавидит восьмилетних ребятишек, отворила дверь, окинула нас взглядом и (Нед был прав) сказала кому-то в глубине дома: «Эти, которые с рысаком», повернулась и исчезла в недрах дома, а Бутч сразу шагнул за порог, не дожидаясь разрешения, веселый, словно его уже пригласили войти (попробовали бы не пригласить – опять-таки, сам понимаешь, бляха; носить ее или просто быть, как ведомо всем, ее обладателем и при этом войти в чужой дом по-иному значило бы не только предать себя, но и предать целую корпорацию, унизить ее достоинство), говоря:
– Как поживаете, док, у меня для вас пациент, – мужчине (он тоже был бы полуседой, если бы отмыть от табака его неряшливые усы) в белой, как на Неде, но не такой чистой рубашке, и тоже в черном, как у Неда, сюртуке, но с длинным, трехдневной давности яичным подтеком, и вообще вид у него был и дух от него шел такой… но не просто спиртной, во всяком случае, не только спиртной. – Мы с братцем Хогганбеком обождем в гостиной, – сказал Бутч. – Не провожайте, я знаю, где искать бутылку. Насчет дока не беспокойся, – сказал он Буну, – Он до виски, считай, и не дотрагивается, разве когда очень приспичит. Но зато по закону на лечение ему отпускается по одной порции эфирного спирта на каждого пациента, у которого идет кровь или сломана кость. Если у кого пустяковая засохшая царапина, или палец сломан, или, как у этого, шкура малость пропорота, доктор делит с пациентом лечение по-братски: себе – весь спирт, а тому – все остальное. Хо-хо-хо. Сюда.
Так что Бутч с Буном прошли туда, а Эверби и я (ты, наверное, заметил, что никто пока не хватился Отиса. Мы вылезли из дрожек, – они, видимо, принадлежали Бутчу, по крайней мере, он на них разъезжал; у дядюшки Паршема мы замешкались, потому что Бутч пытался уговорить, потом улестить, потом силой принудить Эверби сесть вместе с ним на переднее сиденье, но она расстроила его планы, быстро взобравшись на заднее и держась одной рукой за меня, а другой придерживая Отиса, а тем временем Бун сел впереди вместе с Бутчем, и потом, когда Бутч, а за ним и все мы втиснулись в докторскую прихожую, никто не вспомнил об Отисе), мы вдвоем последовали за доктором в другую комнату, где стоял диван, набитый конским волосом, с грязной подушкой и ватным одеялом, и столик с вертящейся столешницей, уставленный пузырьками, и еще больше пузырьков толпилось на каминной доске, а в камине с зимы, с последней топки, так и не выгребли золу, и в одном углу комнаты стояли умывальник с тазом и кувшином и до сих пор не вылитый ночной горшок, а в другом был прислонен дробовик, и если бы мама была тут, она не допустила бы, чтобы его ногти коснулись любой родственной ей царапины, а тем более – такого пореза. Очевидно, Эверби думала так же, она сказала:
– Я сама развяжу, – и развязала.
Я сказал, что рука не болит. Доктор осмотрел мою ладонь сквозь очки в металлической оправе.
– Чем вы ее смазали? – спросил он. Эверби объяснила. Теперь-то я знаю – чем. Доктор посмотрел на нее: – Как это оказалось у вас под рукой? – Потом приподнял за уголок очки и снова посмотрел на нее и сказал: – Ах вот что. – Потом сказал: – Так, так, – потом снова опустил очки и со вздохом – да, именно со вздохом – сказал: – Я уже тридцать пять лет как не был в Мемфисе. – Постоял с минуту и, говорю тебе, со вздохом сказал: – Да, тридцать пять лет. – И еще: – На вашем месте я бы ничего с ней не делал. Забинтуйте, и все.
Да, Эверби – совсем как мама: хотя достал бинт он, забинтовала мне руку она сама.
– Это ты завтра будешь жокеем? – спросил он.
– Да, – ответила Эверби.
– Обгони-ка наконец чертову Линскомову лошадь.
– Постараемся, – сказала Эверби. – Сколько мы вам должны?
– Нисколько, – сказал он. – Вы ее уже залечили. Лучше обгоните чертову Линскомову лошадь.
– Я хочу вам заплатить за то, что вы посмотрели руку, – сказала Эверби. – Сказали, что она в порядке.
– Не надо, – сказал он. Он посмотрел на нее своими старческими глазами, увеличенными стеклами очков, но взгляд был расплывчатый, несосредоточенный, его было не собрать, как не собрать разбитое яйцо, так что начинало казаться, что он не способен воспринять, запечатлеть предметы, столь приближенные во времени, как я и Эверби.
– Нет, надо, – сказала Эверби. – Назовите, сколько.
– Ну, может быть, у вас найдется лишний носовой платок или что-нибудь в этом роде. – Потом сказал: – Да, тридцать пять лет. У меня там была одна, когда я был молодой, тридцать, тридцать пять лет назад. Потом я женился и уж после этого… – Потом сказал: – Да, тридцать пять лет.
– А-а-а, – сказала Эверби. Она повернулась к нам спиной и нагнулась, юбки ее зашуршали; но стояла она нагнувшись недолго, тут же юбки ее опять зашуршали, и она повернулась к нам лицом. – Возьмите, – сказала она. Это была подвязка.
– Обгоните эту чертову лошадь, – сказал он. – Обгоните! Вы можете ее обогнать!
Тут мы услышали голоса, вернее, один голос – Бутча, его громыхание, еще до того, как вошли в маленькую прихожую.
– Кто бы подумал! Красавчик отказывается выпить еще по стаканчику! То приятели – водой не разольешь, и все любезно, деликатно, друг у дружки из-под носу не тащим, а тут он меня обижает. – Он стоял, глядя на Буна с ухмылкой, торжествующий, наглый. Бун сейчас казался и впрямь по-настоящему опасным. Как и Нед (и все мы), он измучился от недосыпания. Но у Неда была одна забота – конь, а Эверби и Бутчева бляха его не касались. – Ну так как, парень? – сказал Бутч; он приготовился опять хлопнуть Буна по спине, как хлопают приятели-весельчаки, но посильнее, хотя и не чересчур сильно.
– Больше не хлопайте, – сказал Бун. Бутч задержал руку, не опустил, а только задержал на весу, по-прежнему с ухмылкой глядя на Буна.
– Меня зовут мистер Сердцеед. Но ты называй меня Бутч, – сказал он.
Помолчав, Бун сказал:
– Сердцеед.
– Бутч, – сказал Бутч.
Помолчав, Бун сказал:
– Бутч.
– Вот теперь молодец, – сказал Бутч. Потом к Эверби: – Док все вам подправил? Мне, наверное, надо было тебя предупредить насчет дока. Болтают, будто, когда он был молодым охальником, лет этак пятьдесят – шестьдесят назад, он при встрече сперва залезал женщине под юбку, а потом уже приподнимал шляпу.
– Пошли, – сказал Бун. – Ты ему заплатила?
– Да, – сказала Эверби. Мы вышли па улицу. И тут кто-то спросил: «А где же Отис?» Нет, не кто-то, а, конечно, Эверби; она оглянулась и произнесла «Отис!» очень громко, выразительно, даже настойчиво, с тревогой, с отчаяньем.
– Не мог же он струсить, привязанного к воротам коня испугаться, – сказал Бутч.
– Пошли, – сказал Бун. – Он просто не дождался, ушел в город, больше ему уйти некуда. Подберем его по дороге.
– Но почему? – сказала Эверби. – Почему он не…
– Откуда я знаю, – сказал Бун. – Может, он прав. – Это про Бутча. Затем про Отиса: – Хоть он и самый смышленый малолетний стервец во всем Арканзасе, а то и в Миссипи, но трус он отъявленный. Пошли.
Так что мы залезли в дрожки и поехали в город. Но я-то вполне понимал Эверби: если Отис был не на глазах, значит, стоило задуматься – куда он девался и почему. Я в жизни не видел, чтобы человек так быстро падал в общественном мнении; вряд ли теперь нашелся бы кто-нибудь в дрожках, кто бы повел его в Зоологический сад или вообще куда бы то ни было. А еще немного – и вряд ли нашелся бы во всем Паршеме.
Но мы его не подобрали. Доехали до гостиницы, так его и не обнаружив. И Нед тоже был неправ. То есть насчет все растущей толпы любителей скачек, которые отныне будут нас окружать. Может, я ждал, что вся веранда гостиницы будет забита ими, они будут нас караулить, встречать. Если я ждал этого, то ошибся: на веранде вообще никого не было. Конечно, зимой, во время перепелиной охоты и особенно в течение двух недель Национальной Собачьей выставки все бывало иначе. Но в те годы в Паршеме, в отличие от Лондона, летнего сезона не было; люди уезжали отдыхать в другие места: к воде или в горы, – в Роли близ Мемфиса, или в Айюку неподалеку, в Миссисипи, или в Озаркские или Камберлендские горы. (Если на то пошло, то в Паршеме летнего сезона и нынче нет, как, впрочем, нет нынче ни в каком другом месте ни летних, ни зимних сезонов; какие могут быть сезоны, когда температура в помещениях искусственно доводится до 60 градусов по Фаренгейту летом и до 90 градусов зимой, так что закоренелые ретрограды вроде меня вынуждены спасаться на улице летом – от холода, а зимой – от жары; и к этому еще надо прибавить автомобили, которые теперь уже не только экономическая потребность, но и социальная, и недалек тот час, когда – стоит человечеству одновременно остановиться, перестать двигаться – и поверхность земли застынет, затвердеет, слившись в единую сплошную массу; нас слишком много; род человеческий себя уничтожит не поголовным разъединением, а повальным соитием, и это не просто существительное, а условие существования; я не доживу, но ты, наверное, доживешь до того времени, когда закон, порожденный, навязанный жестоким, беспросветным социальным – не экономическим, а именно социальным – отчаяньем, позволит женщине иметь только одного ребенка, как сейчас ей позволено иметь только одного мужа.)
Но зимой, конечно, бывало иначе: сезон перепелиной охоты, Большая Национальная выставка, бешеные деньги нефтяных и пшеничных магнатов с Уолл-стрита, из Чикаго и Саскачевана, и великолепные собаки с родословными, каким могли бы позавидовать принцы крови, и великолепные собачьи питомники, до которых теперь всего несколько минут езды на машине, – Ред-Бенкс, и Мичиган-Сити, и Ла-Грейндж, и Джермантаун, и имена – полковник Линском, против чьей лошади (по нашим предположениям) мы должны были выступить завтра, и Хорес Литл и Джордж Пейтон [36], имена, такие же магические для любителей легавых собак, как Бейб Рут [37] и Тай Кобб [38] среди болельщиков бейсбола, и мистер Джим Эвант из Хикори-Флэт [39], и мистер Пол Рейни, живший всего в нескольких милях от Паршема по железной дороге полковника Сарториса в сторону Джефферсона – два собачника, которые (как подозреваю) среди этих просто породистых пойнтеров и сеттеров чувствовали себя как филантропы в трущобах; огромная бестолковая гостиница тогда гудела как улей, набитая прислугой, элегантная, пестрящая цветными лентами, заваленная серебряными кубками, – казалось, даже воздух в ней шуршал и благоухал деньгами.
Но сейчас там никого не было, на тихой пустынной улице (шел седьмой час, в Паршеме ужинали пли собирались ужинать) – только майская пыль, не было даже Отиса, хотя, возможно, он был, обретался где-то внутри. И, что еще удивительнее, по крайней мере для меня, не было Бутча. Он просто подвез нас к дверям, высадил и уехал, задержавшись ровно настолько, чтобы взглянуть пристально, с издевательски-злобной насмешкой на Эверби и, кажется, еще пристальнее, с насмешливо-злобной издевкой на Буна, и, прибавив:
– Не тужи, парень, скоро вернусь. Если ты не со всеми делишками управился, управляйся поскорее, пока я не вернулся, а то ведь может кое-что и сорваться, – укатил. Так что он, видно, тоже время от времени уезжал туда, где ему изредка все же приходилось бывать – домой; я все еще был несведущ и неопытен (в меньшей степени, чем сутки назад, по все еще заражен этим), однако я был на стороне Буна, верен ему, уже не говоря – Эверби, и со вчерашнего дня столько всего наглотался (другой вопрос – переварил ли), что знал совершенно точно, почему мне так хочется, чтобы дома у него была жена – невинное создание, похищенное из монастыря, и чтобы неверность ей, беспомощной и беззащитной, добавила еще одно обвинение при конечном подведении итогов его подлой жизни; или еще лучше: ловкая ведьма, которая удерживает его при себе только тем, что то и дело напоминает, с кем он ей изменил. Потому что, возможно, добрая половина удовольствия от прелюбодеяния и заключается для него в том, чтобы имя его жертвы стало известно. Но я был несправедлив к нему. Он был холостяк.
Отиса не оказалось и внутри: лишь одинокий временный управляющий в вестибюле, наполовину затянутом чехлами, и одинокий временный официант, помахивающий салфеткой в дверях ресторана, полностью затянутого чехлами, если не считать одинокого столика, накрытого в расчете на таких безвестных проезжих, как мы, – то есть пока еще безвестных. Но Отиса и в помине не было.
– Где он – ладно, – сказал Бун, – а вот что он за это время успел натворить – одному черту известно.
– Ничего! – сказала Эверби. – Он еще ребенок.
– Само собой, – сказал Бун. – Маленький вооруженный ребеночек. Зато когда подрастет и сможет накрасть…
– Перестань! – сказала Эверби. – Я не позволю…
– Ладно, ладно, – сказал Бун. – Пусть не накрасть – наскрести деньжат и купить нож с шестидюймовым лезвием вместо двухдюймового карманного ножичка, вот тогда – захочешь повернуться к нему спиной, напяливай железный комбинезон, ну, какие теперь только в музеях стоят. Мне надо с тобой потолковать, – сказал он ей. – Скоро ужин, а там поезд встречать. И этот жеребец с бляхой вот-вот опять начнет тут ржать и выкобениваться. – Он взял ее за руку. – Пошли.
И тут мне хочешь не хочешь, а пришлось подслушивать Буна. То есть у меня не было другого выхода. Из-за Эверби. Она не желала никуда идти с ним без меня. Мы – они – отправились в дамскую гостиную; времени оставалось в обрез, нужно было поужинать и идти на станцию встречать мисс Ребу. В те времена женщинам не полагалось запросто захаживать в гостиничные номера к джентльменам, как, я слыхал, они делают теперь, даже если на них, как я слыхал, надето только то, что рекламы называют шортами или трусиками, дарующими женщинам ту свободу, которая им так необходима в борьбе за свою свободу; в общем, мне до тех пор ни разу не приходилось видеть в гостинице одинокую женщину (мама не бывала без отца), и, помню, я недоумевал, как это Эверби, не имея обручального кольца, вообще ухитрилась туда попасть. В них, в гостиницах, всегда были эти самые дамские гостиные, вроде той, куда мы сейчас направились – комната поменьше, но еще более элегантная, почти целиком затянутая полотняными чехлами. Но я все еще был на стороне Буна; я остался стоять за дверью, не двинулся с места, так что Эверби хотя и не видела меня, но знала, – я тут и меня в любую минуту можно позвать. Поэтому я все слышал. Нет, слушал. Так или иначе, я все равно бы слушал, зашел к этому времени слишком далеко в искушенности, в постижении жизненной правды, чтобы сейчас остановиться, так же как зашел слишком далеко в краже машин и лошадей, чтобы сейчас выйти из игры. Так что я слышал их – Эверби, она почти сразу опять заплакала.
– Нет! Не надо! Оставь!
И Бун:
– Но почему? Ты же говорила, что любишь меня. Значит, врала?
И снова Эверби:
– Нет, люблю. Потому и не хочу. Оставь! Пусти меня! Люций! Люций!
И снова Бун:
– Замолчи. Перестань.
Потом – с минуту – молчание. Я не смотрел, не подглядывал, только слушал. Вернее, нет: слышал.
– Если только ты меня морочишь, спуталась с этим гадом, с жестяной бляхой…
Потом Эверби:
– Нет! Нет! Не было этого!
Дальше я не расслышал, а затем Бун сказал:
– Что? Покончила? Как это покончила?
Затем Эверби:
– Да! Покончила! Больше этого не будет. Никогда!
Затем Бун:
– А как ты жить будешь? Есть-пить надо? И где-нибудь спать?
И Эверби:
– Найду себе место. Я могу работать.
– Работать? Где? Ты не больше моего обучалась. Чем ты можешь заработать на жизнь?
– Могу мыть посуду. Могу стирать и гладить. Могу научиться стряпать. Что угодно – даже мотыжить и хлопок собирать. Пусти меня, Бун. Прошу тебя, прошу! Мне иначе нельзя. Неужели ты не понимаешь? – Затем топот ног, даже несмотря на толстый ковер, – она убежала в другую дверь. Так что на этот раз Бун меня застиг. Лицо у него было все перекошено. Неду повезло, – всего и изводиться-то из-за скачек.
– Погляди на меня, – сказал Бун. – Погляди хорошенько. Ну, чем я плох? Чем я стал плох, пропади оно все пропадом? Раньше-то ведь она… – Казалось, лицо его вот-вот взорвется. Он начал сызнова: – И почему – я? Почему, черт подери, я? Почему, черт подери, она вздумала с меня начать исправляться? Стерва такая, не понимает, что ли, что она – шлюха? Ей платят за то, что она целиком моя, когда я рядом, все равно как мне платят за то, что я целиком Хозяина и мистера Мори, когда они рядом. А она, видите ли, покончила. По каким-то там личным причинам. Больше не может, ей иначе нельзя. Да нет у нее никакого личного права покончить без моего согласия, все равно как нет у меня без согласия Хозяина и мистера Мори… – Он замолчал, негодующий и растерянный, взбешенный и беспомощный, более того – перепуганный. Теперь в дверях комнаты стоял официант-негр и помахивал салфеткой. Бун невероятным усилием взял себя в руки; Нед, с его единственной заботой – выиграть скачки – знать не знал, что такое настоящие заботы. – Иди позови ее ужинать. Нам скоро на станцию поезд встречать. Она в пятом номере.
Но она отказалась выйти. Так что мы с Буном поужинали вдвоем. Лицо у него все еще было перекошено. Он жевал, как жует мясорубка: не то чтобы охотно или неохотно, а просто потому, что в нее заложили мясо. Немного погодя я сказал:
– Может, он просто в Арканзас пешком пошел. Он сегодня не один раз говорил, что давно был бы там, если бы ему не помешали.
– А как же, – сказал Бун. – Просто пошел пешочком место судомойки ей подыскать. А может, он тоже исправился и теперь они оба попрут прямиком на небо и ни в Арканзасе, ни в другом каком месте задерживаться не станут, а он, может, просто забежал вперед разведать, как бы им незаметно Мемфис проскочить. – Но пора было идти. Я-то уже минуты две видел подол ее платья за дверью, а теперь и официант вошел.
– Два-ноль-восемь, сэр, – сказал он. – Только что прогудел у переезда на первой миле.
Так что мы направились к вокзалу – он был совсем рядом, – все трое в добром согласии, как и полагается людям, нашедшим ночлег в одной гостинице. Я хочу сказать, что мы – они – больше не ссорились; мы – они – могли бы даже мирно разговаривать, беседовать о пустяках. То есть Эверби могла бы, но только если бы Бун заговорил первый. Совсем рядом: надо было всего лишь перейти через пути, и вот она, платформа, и уже показался поезд, и оба они (Бун и Эверби) шли, как бы скованные вместе и в то же время далекие, шли отчужденные, но неразрывно связанные, разъединенные, но неразлучимые ничем, а тем более этим, как считал Бун, капризом: он (Бун), несмотря на свой возраст, был ничуть не старше меня и даже не ведал, что женщинам не более свойственны капризы, чем колебания, или иллюзии, или неполадки с предстательной железой; поезд, паровоз миновал нас, обдав свистящим громом, искрами, летевшими от тормозных колодок; состав, длинный, бесконечный, особо скорый экспресс – багажные вагоны, вагон для курящих, где половина выделена для негров, сидячие вагоны, бесконечные пульмановские и в заключение вагон-ресторан – постепенно замедлял ход; это и был поезд Сэма Колдуэлла, и если Эверби и Отис путешествовали до Паршема в служебном вагоне товарняка, то мисс Реба, безусловно, ехала в салон-вагоне, если не в личном вагоне президента; поезд наконец остановился, но ни одна дверь не открылась, не показался ни один носильщик в белой куртке или проводник, хотя Сэм, конечно же, должен был высматривать нас; и вдруг Бун сказал:
– Черт. В курительном, – и бросился бежать. И тут мы тоже их увидели, далеко впереди: Сэм Колдуэлл, в форме, стоя на шлаке, помогал слезть мисс Ребе, а за ней спрыгнула еще одна женщина, и совсем не из курительного, а из негритянской половины; поезд (это был экспресс до Вашингтона и Нью-Йорка, особо скорый, мягко мчавший в роскошной отъединенности по земному шару богатых дам в бриллиантах и мужчин с долларовыми сигарами во рту) снова тронулся, так что Сэм только успел помахать нам со ступеньки, а поезд между тем все уменьшался, удаляясь к востоку, испуская короткие стаккато пара и протяжные гудки, и наконец мы увидели два удаляющихся красных огонька-близнеца, а на шлаке среди саквояжей и сумок остались две женщины – мисс Реба, решительная, красивая, шикарная, и Минни, страшная как смерть.
– У нас беда. – сказала мисс Реба. – Где гостиница? – Мы повели их в гостиницу. Внутри, в освещенном вестибюле, мы лучше разглядели Минни. Она была страшна не как смерть. Смерть означает покой. Ее же сосредоточенное, озабоченное лицо и сжатые губы не сулили покоя ни ей и никому другому. Вошел управляющий. – Я – миссис Бинфорд, – сказала мисс Реба. – Вы получили мою телеграмму насчет лишней кровати для горничной в моем номере?
– Да, миссис Бинфорд, – сказал управляющий. – Но у нас слугам отведены специальные помещения с отдельной столовой…
– Ну и на здоровье, – сказала мисс Реба. – А я хочу положить ее у себя в номере. Она мне нужна. Мы подождем в гостиной, пока вы это улаживаете. Как туда пройти? – Но она уже и сама увидела, как туда пройти, и мы пошли за ней в дамскую гостиную. – Где он? – спросила она.
– Кто он? – спросила Эверби.
– Сама знаешь, – ответила мисс Реба. И вдруг я понял – кто, и понял, что сию минуту пойму, в чем дело. Но не успел. Мисс Реба уселась. – Сядь, – сказала она Минни. Минни не шелохнулась. – Ладно, – сказала мисс Реба. – Скажи им. – Минни улыбнулась. Это было ужасно: невообразимо-хищная ротовая пещера, страдальчески-жадная щель, в которой посредине дуги прекрасных, несравненных зубов, там, где раньше сиял золотой зуб, теперь зияла черная брешь; и я понял, почему Отису понадобилось удрать из Паршема, даже если бы пришлось проделать весь путь пешком и, конечно, конечно, в ту минуту, пятьдесят шесть лет назад, я, как и ты сейчас, ужаснулся, был потрясен, не верил, пока Минни и мисс Реба не рассказали нам все подробно.
– Это он! – сказала Минни. – Больше некому! Выкрал, когда я спала.
– Что за дьявольщина, – сказал Бун. – У тебя вытащили зуб прямо изо рта, а ты и не почувствовала?
– Слушай ты, черт тебя подери, – сказала мисс Реба. – Зуб сделан по Минниному заказу, его можно вставлять и вынимать; уж она и работала лишнее, и откладывала, и отказывала себе во всем – сколько лет, Минни? три, кажется, – пока не накопила столько, что ей вырвали ее собственный зуб и вставили этот проклятущий золотой. Уж как я ее отговаривала – погубить такой подбор натуральных зубов, за которые другая выложила бы по тысяче долларов за штуку и все остальное в придачу; не говоря уже, сколько ей денег стоило сделать его так, чтобы вынимать на время еды…
– Вынимать на время еды? – переспросил Бун. – А на кой его так беречь?
– Я так давно его хотела, – сказала Минни, – и столько работала лишнего, и откладывала – и потом позволить, чтобы он от слюней и всякой жвачки портился?
– Так что она вынимала его на время еды, – продолжала мисс Реба, – и клала перед тарелкой, чтобы на глазах был, и не только караулила его, пока ела, но и радовалась на него. Но он его не тогда украл, она говорит, что вставила его на место, когда кончила завтракать, и я ей верю, – она никогда про него не забывает, потому что он – ее гордость, он ценный, он слишком ей дорого обошелся, вы бы тоже небось не могли поставить где-нибудь своего дерьмового коня, который вам наверняка в тыщу раз дороже обошелся, чем золотой зуб, а потом вдруг забыть про него…
– Да не забывала я, – сказала Минни. – Я его сразу после завтрака и вставила. Как сейчас помню. Только я до того вымоталась, вся разбитая была…
– Это верно, – сказала мисс Реба. Теперь она обращалась к Эверби. – Я, похоже, была здорово не в себе, когда вы вчера ночью ввалились. Только к рассвету очухалась, решила – хватит, уже солнце всходило, когда я наконец уговорила Минни глотнуть как следует джина, проверить, заперта ли входная дверь, и пойти спать, а сама поднялась наверх, и разбудила Джеки, и велела ей не отпирать дверей – пусть хоть все ублюдки южнее Сент-Луиса себе кулачищи обобьют, никого не впускать до шести вечера. Так что Минни пошла спать в свою кладовку около задней веранды, и я сначала думала, что она не заперлась.
– Как же не заперлась, – возразила Минни. – Раз там пиво хранится. Я все время ту дверь на ключе держала с первой минуты, как опять этот парень приехал, я его с прошлого лета запомнила.
– Ну вот, – сказала мисс Реба, – вымоталась и спала, как убитая, и дверь была заперта, и она ничего не чувствовала, пока…
– Пока не проснулась, – сказала Минни. – Я до того устала и вымоталась, что уснула, будто провалилась куда-то, знаете, как бывает. Лежу, и показалось мне, будто во рту что-то не так. Но я подумала, может, какой кусочек застрял, хоть я и аккуратно ем, но когда я встала и подошла к зеркалу и посмотрела…
– Удивляюсь, как ее в Чаттануге не услыхали, не говорю уж в Паршеме, – сказала мисс Реба. – А дверь-то заперта…
– Это он! – сказала, выкрикнула Минни. – Я точно знаю! Он каждый день ко мне приставал: сколько зуб стоит, да почему бы мне его не продать, да сколько за него можно получить, да куда бы я снесла его продавать…
– Все ясно, – сказала мисс Реба. – Потому и орал утром как бешеный, когда узнал, что он не домой, а с тобой в Паршем поедет, – она обращалась к Эверби. – Значит, как он заслышал гудок паровоза, так сразу и сбежал, верно? Куда, по-твоему, он девался? Потому что я лопну, а Миннин зуб верну.
– Мы не знаем, – сказала Эверби. – Он пропал из дрожек примерно в половине шестого. Мы думали, он нас тут ждет, больше ему некуда деться. Но пока не нашли.
– Значит, плохо искали, – сказала мисс Реба. – Такого свистом не выманишь. Такого только выкурить можно, как крысу или змею. – Управляющий вернулся. – Ну как, все в порядке? – спросила мисс Реба.
– Да, миссис Бинфорд, – ответил управляющий. Миссис Реба поднялась.
– Отведу Минни и посижу с ней, пока не заснет. А потом я бы хотела поужинать, – сказала она управляющему. – Что у вас там найдется, то и ладно.
– Уже поздновато, – сказал управляющий. – Ресторан уже…
– А дальше еще позднее будет, – сказала мисс Реба. – Что у вас найдется, то и ладно. Пойдем, Минни. – Они с Минни ушли. Управляющий тоже. Мы остались стоять, никто из нас не сел; она (Эверби) тоже стояла как вкопанная – крупная девушка, которой неподвижность была к лицу и горе тоже, пока оно выражалось вот так – неподвижно. Вернее, не столько горе, сколько стыд.
– Что он там видел на ферме, – сказала она. – Вот я и думала… Прошлым летом на недельку его забрала. И нынче тоже, а когда вы все приехали, я как увидела Люция, сразу поняла: мне же и хотелось, чтобы Отис был именно таким, только я не умела объяснить, научить его. Вот я и решила: может, если он побудет с Люцием хоть песколько деньков…
– А как же, – сказал Бун. – Воспитание. – Он неуклюже подошел к ней. На этот раз он не сделал попытки обнять ее. И вообще не хватал ее. Он просто похлопал ее по спине; с виду почти с такой же силой, так же безразлично и тяжело, как хлопал его самого Бутч. Но только с виду. – Все в порядке, – сказал он. – Это ничего. Тебе хотелось как лучше. Ты все правильно делала. А теперь пошли. – Тут опять появился официант.
– Ваш кучер в кухне, сэр, – сказал он. – Говорит, должен сказать что-то очень важное.
– Мой кучер? – переспросил Бун. – Нет у меня никакого кучера.
– Это Нед, – сказал я, уже шагнув к двери. Эверби шагнула тоже, опередив Буна. Мы пошли за официантом в кухню. Нед стоял вплотную к кухарке, необъятной негритянке, которая вытирала около раковины тарелки. Он говорил:
– Ежели ты, красавица, о деньгах беспокоишься, так ты как раз на того… – Тут он увидел нас и с ходу прочел мысли Буна: – Успокойся. Он тут, у Пассемов. Что он опять натворил?
– Кто? – спросил Бун.
– Отис, – сказал я. – Нед его нашел.
– И не думал, – сказал Нед. – Я его и не терял. Его собаки дядюшки Пассема нашли. Час назад загнали на акацию за курятником, а Ликург его оттуда снял. Он со мной не пожелал ехать. Похоже, он никуда пока уходить не собирается. Что он опять натворил? – Мы рассказали ему. – Она, значит, тоже тут, – сказал он. Потом тихонько добавил: – Хи-хи-хи. – Потом сказал: – Значит, я его уже не застану у Пассемов.
– Как это? – спросил Бун.
– А тебя бы я застал, будь ты на его месте? – сказал Нед. – Он знает, что девушка уже проснулась и хватилась зуба. Ну, а с мисс Ребой он тоже хорошо знаком, знает – она не успокоится, пока его не сцапает, и не перевернет вверх тормашками, и не вытряхнет из него этот зуб. Я ему сам выложил, куда на муле еду, и всякий ему скажет, когда приходит поезд и сколько времени нужно, чтобы до станции добежать. Сидел бы ты на месте, ежели бы спер зуб?
– Ладно, – сказал Бун. – Что он с ним делать собирается?
– Будь это кто другой, – ответил Нед. – он бы мог сделать одно из трех: продать, или спрятать, или отдать кому попало. Но раз это он, то может сделать одно из двух: продать или спрятать; опять-таки ежели спрятать, тогда и вытаскивать изо рта у этой красавицы не стоило. Так что самое лучшее и самое скорое – продать зуб в Мемфисе. Но до Мемфиса пешком далеко, а чтобы сесть на поезд – а это денег стоит, но деньгами он скорее всего разжился н скорее всего ему сейчас такой зарез, что он их готов выложить, – надо вернуться в Пассем, но там его перехватить могут. Стало быть, ежели не в Мемфисе, то самое лучшее и самое скорое – продать зуб завтра на скачках. Вы или я наверняка поставили бы зуб на одну из лошадей. Но он ставить не будет, это не по нем – ждать долго, да и ненадежно. Но начинать искать его нужно со скачек – это дело верное. Жаль, не знал я про зуб, когда парень у меня в руках был. Может, я бы у него этот зуб выманил. Завтра утром в шесть сорок мистер Сэм Колдуэлл будет тут проезжать в западную сторону, так, будь парень мой, я бы свел его на станцию, и сдал на руки мистеру Сэму, и попросил бы держать его за шиворот, пока он не отправит его первым поездом в Арканзас.
– Ты сумеешь разыскать его завтра? – спросила Эверби. – Мне его нужно найти. Все-таки он ребенок. Я заплачу за зуб, куплю Минни другой. Но мне нужно его найти. Он, конечно, станет отпираться, дескать, нет у него зуба, в глаза не видел, но мне нужно…
– Само собой, – сказал Нед. – Я на вашем месте тоже так считал бы. Попробую. Заеду завтра с утра пораньше за Люцием, но вернее всего попытать счастья прямо на месте перед скачками. – Он сказал мне: – Народ начал захаживать к Пассемам, и всё будто ненароком, не иначе как пытаются разведать – какие такие чудаки все еще думают, будто этот конь годится для скачек. Так что не иначе завтра толпа соберется – будьте покойны. Сейчас уже время позднее, ложись поспи, а я отведу домой в постельку пассемского мула. А где носок? Ты его не потерял?
– В кармане, – сказал я.
– Смотри не потеряй, – сказал он. – А то непарный левый останется, а левый носок без правого надевать нельзя – дурная примета. – Он отошел, но недалеко, не дальше толстой стряпухи; теперь он обращался к ней: – На тот случай, ежели я передумаю и в городе заночую – когда у тебя завтрак готов, красавица?
– Да уж расстараюсь, подам чуть свет, когда и духа твоего здесь не будет, – сказала толстуха.
– Всем спокойной ночи, – сказал Нед. И ушел. Мы снова отправились в ресторан, и официант, уже в жилете, без воротничка и галстука, принес мисс Ребе свиных отбивных, и овсянки, и булочек, и черносмородинного варенья – все, что ели на ужин мы, не вполне горячее, но и не вполне холодное, так сказать, не в полной форме, как и официант.
– Заснула? – спросила Эверби.
– Да, – ответила мисс Реба. – Этот малолетний выб… – И осеклась и сказала: – Прошу прощения. Я-то думала, что всякого навидалась, пока занимаюсь моим ремеслом, но никогда не думала, что у меня в заведении сопрут зуб. Хуже нет этих маленьких ублюдков. Все равно как змееныши. Со взрослой змеей справиться можно, известно, чего от нее ждать. А змееныш кусит тебя в зад раньше, чем сообразишь, что у него уже зубы есть. А где кофе?
Официант подал кофе и ушел. И вдруг в этом огромном, затянутом чехлами ресторане стало тесно; каждый раз, как Бун и Бутч оказывались вместе в одних и тех же четырех стенах, вокруг все словно умножалось, разрасталось, так что больше ни для чего не оставалось места. Он, Бутч, то ли опять заглянул к доктору, то ли, если состоишь при бляхе, знаешь всех, кто не посмеет отказать в даровой выпивке. Было поздно, я устал, но вот он опять появился, и я вдруг понял, что до сих пор он еще не показал себя, только сейчас все и начинается; он стоял в дверях, выпирал из них, пялил блестящие глазки, наглый, оживленный, еще более краснолицый, чем раньше, и бляха на его пропотевшей рубахе тоже пялилась на нас как живая. Казалось, Бутч ее носит не как официальное подтверждение присвоенных ему полномочий, а как бойскаут – похвальный значок, как редкостную, поистине нелегко доставшуюся награду и вместе символ своей особости, символ безнаказанности любых поступков, входящих в некий мистический круг деятельности или этим кругом обусловленных; в ту же минуту Эверби вскочила и, можно сказать, юркнула к стулу мисс Ребы, на которую теперь выпялился Бутч. И вот тут я передвинул назад Буна, а на первое место по заботам поставил Эверби. У Буна была одна забота – Бутч, а у нее две – и Бун и Бутч.
– Так, так, – сказал Бутч. – Похоже, вся Катальпа-стрит переселилась к нам в Пассем? – Я сперва даже решил, что он приятель или по крайней мере деловой знакомый мисс Ребы. Но если и так, имени ее он не помнил. Но даже в свои одиннадцать лет я уже начал понимать, что бывают люди, вроде Бутча, которые вспоминают только о тех, кто им в данную минуту нужен, а сейчас ему нужна была (во всяком случае, он не отказался бы) еще одна женщина, неважно – кто, лишь бы более или менее молодая и сносная на вид. Нет, не то что нужна: просто она подвернулась ему по пути; так лев, который собирается дать бой другому льву из-за антилопы и уверен в победе (над львом, а не над антилопой), будет олухом, если не задерет, так сказать на всякий случай, еще одну антилопу, подвернувшуюся ему по пути. Только мисс Реба была совсем не антилопа. Бутчу подвернулся другой лев. Бутч сказал: – Вот это что называется Красавчик пошевелил мозгами, а то какой прок нам с ним цапаться из-за одного куска мяса, когда тут есть еще один, в точности такой же во всех важных подробностях, разве что шкурой чуть отличается.
– Это кто такой? – спросила мисс Реба у Эверби. – Твой дружок?
– Нет, – сказала Эверби. Она даже вся съежилась, хотя была большая, слишком большая, чтобы съеживаться. – Прошу вас…
– Она вам объяснить хочет, – сказал Бун. – У нее нет больше дружков. Они ей не нужны. Она завязала, вышла из дела. Как только мы кончим проигрывать скачки, она уедет неизвестно куда и поступит судомойкой. Спросите ее.
Мисс Реба посмотрела на Эверби.
– Прошу вас! – повторила Эверби.
– Что вам надо? – спросила мисс Реба Бутча.
– Ничего, – сказал Бутч. – Ровным счетом ничего. Мы с Красавчиком немного повздорили, но объявились вы, и теперь все в лучшем виде. Лучше не бывает. – Он сделал шаг к Эверби и взял ее за руку. – Пойдем. Дрожки у входа. Без нас тут больше места будет.
– Позови управляющего, – сказала мне мисс Реба очень громко. Я даже не успел с места двинуться; если бы я смотрел на дверь, я бы, вероятно, заметил его краешек. Он тут же вошел. – Это что – здешнее начальство? – спросила мисс Реба.
– Ну, как же, миссис Бинфорд, кто же у нас не знает Бутча, – сказал управляющий. – У него в Паршеме друзей полным-полно. Так-то говоря, он в Хардуике начальствует, нам здесь в Паршеме начальства не полагается, мы еще до этого не доросли. – Бутчева выпирающая жирная теплая масса обволокла, втянула управляющего буквально еще до того, как тот переступил порог комнаты, он (управляющий) словно окунулся, весь погрузился в нее, как мышь – в незастывшую серую амбру. Но сейчас глаза Бутча стали холодными и недобрыми.
– Может, потому у вас тут и идет все вкривь и вкось, – сказал он управляющему. – Может, потому вы и не растете, вперед не двигаетесь, что вам начальства не хватает.
– Ну, Бутч, – сказал управляющий.
– У вас что – любой может завернуть сюда с улицы и повалить на ближайшую кровать любую женщину из постояльцев, которая ему приглянулась, будто у вас тут публичный дом? – сказала мисс Реба.
– Кого повалить? Куда? – сказал Бутч. – Чем повалить? Двухдолларовой бумажкой?
Мисс Реба встала.
– Пошли, – сказала она Эверби. – Сегодня есть еще один поезд в Мемфис. Я знаю владельца этого притона. Завтра я с ним поговорю…
– Ну, Бутч, – сказал управляющий. – Погодите, миссис Бинфорд…
– Ступай-ка за свою конторку, Вирджил, – сказал Бутч управляющему. – До ноября всего четыре месяца ждать осталось, не ровен час, зайдет какой-нибудь миллионер с двумя призовыми лягавыми, а показать, где ему расписаться, некому. Шагай. Мы сами поладим. – Управляющий ушел. – А теперь помех больше нет… – сказал Бутч, опять протягивая руку к Эверби.
– Тогда и вы сгодитесь, – сказала мисс Реба Бутчу. – Выйдем куда-нибудь в вестибюль, или где тут еще можно с глазу на глаз потолковать.
– Насчет чего? – спросил Бутч. Она, не отвечая, уже шла к двери. – С глазу на глаз, говорите? – сказал Бутч. – С моим удовольствием. Если уж я сам не ублаготворю С глазу на глаз такую милашку, я Красавчика приглашу. – Они ушли. Нам из вестибюля не было видно, что происходит за закрытой дверью дамской гостиной, должно быть, с минуту, а то и дольше, потом оттуда вышла мисс Реба, по-прежнему решительная, суровая, красивая и невозмутимая, а еще через секунду – Бутч со словами: – Так, значит? Ну, это мы посмотрим.
Мисс Реба продолжала решительным шагом идти прямо к нам, а мы следили, как Бутч, ни разу не взглянув на пас, шел по вестибюлю к выходу.
– Все в порядке? – спросила Эверби.
– Да, – ответила мисс Реба. – Это и тебя касается, – сказала она Буну. Потом взглянула на меня. – Иисусе Христе, – сказала она.
– Что вы с ним, черт подери, сделали? – спросил Бун.
– Ничего, – сказала она через плечо, так как глядела на меня. – Думала, всяких чудес в моем борделе навидалась. Но это только до той поры, пока в нем дети не завелись. Ты, – она теперь обращалась к Эверби, – привезла такого, который управителя выжил, и наворовал на четырнадцать долларов пива, и растащил все чужие зубы, которые плохо лежали; но мало того, Бун Хогганбек привез другого, который довел моих окаянных девок до нищеты и порядочности. Я иду спать, а вы…
– Да ну же, – сказал Бун. – Что вы ему такого сказали?
– Как твой город называется? – спросила мисс Реба.
– Джефферсон, – ответил Бун.
– Вам, жителям таких столиц, как Джефферсон и Мемфис, с вашими столичными понятиями, откуда вам знать, что такое начальство. Для этого надо попасть в местечко вроде Паршема. Я-то знаю, росла в таком. Он – полицейский. Проживи он хоть целую неделю в Джеффер-соне или в Мемфисе, вы его и не заметите. Но здесь, где его выбирали (большинством в двенадцать или тринадцать человек, которые голосовали за него, и меньшинством в девять, или десять, или одиннадцать, которые голосовали против и уже успели пожалеть об этом, а нет – так скоро пожалеют), ему плевать и на шерифа округа, и на губернатора штата, и на президента Соединенных Штатов, на всех вместе взятых. Потому что он баптист. То есть прежде всего баптист, а потом уже закон, начальство. Когда можно быть и баптистом и начальником в одно и то же время, он – с удовольствием. Но при этом знает, куда ему можно совать нос, а куда нельзя. Рассказывают про одного древнего фараона, будто он здорово умел управлять, и еще про одного из библейских времен, его Цезарем звали, так тот тоже в своем деле отличался. Вот бы им заглянуть в Арканзас, или в Миссипи, или в Теннесси и поучиться у тамошних полицейских.
– А откуда вы узнали, кто он такой? – спросила Эверби. – Откуда вы узнали, что здесь вообще такой есть?
– Всюду такой есть, – ответила мисс Реба. – Разве я сию минуту не сказала, что жила в местечке вроде этого – пока терпение не лопнуло. Мне и узнавать не надо было, кто он такой. Мне только и надо было дать попять этому ублюдку, что в Паршеме и на него найдется управа. Я иду…
– Но что вы ему сказали? – спросил Бун. – Ну же. Может, мне когда-нибудь сгодится.
– Говорю тебе, ничего особенного, – сказала мисс Реба. – Если бы я до сих пор не научилась усмирять этих сволочных жеребцов, которые одной рукой за свой значок держатся, а другой за ширинку, – давно бы в богадельне была. Я ему сказала: если сегодня еще раз увижу тут его поганую рожу, сразу посылаю управляющего, этого, с овечьей мордой, к здешнему констеблю, чтобы разбудил его и сказал, что с ведома помощника шерифа из Хардуика в паршемской гостинице только что зарегистрировали двух мемфисских шлюх. Я иду спать и вам советую. Идем, Корри. Я уже сделала этому управляющему официальное заявление насчет твоей оскорбленной добродетели, так что изволь держать марку, хотя бы пока ты у него на глазах.
Они ушли. Бун тоже куда-то исчез; возможно, решил пойти вслед за Бутчем до входной двери – проверить, уехал ли тот на своих дрожках. И тут внезапно Эверби нагнулась ко мне, такая большая, что казалось – она падает, и быстро прошептала:
– Ты ведь ничего с собой не захватил? То есть из одежи. На тебе та же, в которой ты из дому уехал.
– А что в ней плохого? – сказал я.
– Я тебе ее постираю, – сказала она. – Белье, и носки, и рубашку. И носок, с которым ты верхом ездишь. Пойдем, ты все снимешь.
– Но мне не во что переодеться, – сказал я.
– Неважно. Ляжешь сразу в постель. А к твоему вставанию я все приготовлю. Пойдем.
Она постояла за дверью, пока я раздевался, а потом я просунул в дверь рубашку, и белье, и носки, и ездовой носок, и тогда она сказала: «Спокойной ночи», и я закрыл дверь и забрался в постель; но оставалось еще нечто, чего мы не сделали, о чем не позаботились: тайное совещание перед скачками; мы не обсудили, сдвинув головы, яростным, зловещим, заговорщицким шепотом стратегию на завтра. И вдруг я понял, что, в общем, никакой стратегии у нас и быть не может, нам нечего разрабатывать; не совсем ясно, вернее, совсем неясно (разве только самому Неду ведомо), чей это конь, и о его прошлом мы знаем лишь, что он неизменно шел как раз с такой быстротой, чтобы в состязании двух коней прийти к финишу вторым, и надо выставлять его на скачках завтра, а где – неизвестно (мне, по крайней мере), против коня, которого никто из нас в глаза не видел, само существование которого (нам, во всяком случае) приходилось принимать на веру. И я вдруг осознал, что из всех людских занятий конские состязания и все, что с ними связано и имеет к ним отношение, находится, как ничто другое, в руках божьих. И тут вошел Бун, и я уже лежал в постели и засыпал.
– Куда ты подевал одежу? – спросил Бун.
– Эверби ее стирает, – сказал я. Он уже снял башмаки и брюки и как раз протянул руку к выключателю, но так и застыл, замер.
– Как ты сказал? – Сон слетел с меня, но было уже поздно. Я лежал стиснув веки, не двигаясь.
– Какое ты сказал имя?
– Мисс Корри, – сказал я.
– Ты сказал какое-то другое. – Я чувствовал, что. он смотрит на меня. – Ты назвал ее Эверби. – Я чувствовал, что он продолжает смотреть на меня. – Ее так зовут? – Я чувствовал, что он все еще смотрит на меня. – Значит, она назвала тебе свое настоящее имя? – Затем сказал, совсем тихо: – Будь я проклят, – и я сквозь веки увидел, что в комнате стало темно, потом заскрипела кровать, как, сколько я себя помню, под его махиной скрипели все кровати, когда мне случалось спать с ним в одной комнате: раз или два дома, когда уезжал отец и Бун ночевал у нас, чтобы маме не было страшно, и потом у мисс Болленбо две ночи назад, и прошлой ночью в Мемфисе, только нет, я вспомнил, что ночевал в Мемфисе не с ним, а с Отисом.
– Спокойной ночи, – сказал он.
– Спокойной ночи, – сказал я.