Лайош Мештерхази Похмелье

За ним зашли ребята. И элегантный Шимпи, снимающий комнату у Нонаине, и Цайя, прозванный за силу Буйволом. Они пришли к нему из Кишпешта в студенческое общежитие на Крепостной горе. Кого Цайя подхватит под мышки, тому не нужны костыли, и он даже хотел оставить их дома – они и так порядком надоели ему, да и какая в них сейчас надобность, но Шимпи, взявший на себя роль командира, заорал:

– Не брать костыли? Еще чего выдумал! Обязательно возьми их!

В воздухе кружились легкие снежинки, сверкавшие, как белые кристаллики. Мир казался как бы нарисованным тонкими штрихами.

Шимпи все устраивал: на остановках прокладывал дорогу через толпу; просил кондуктора, чтобы тот распорядился освободить место для инвалида войны. На трамвае люди висели даже с левой стороны, а для него нашлось сидячее место.

Они выехали, как только начало смеркаться, считая, что у них в запасе еще много времени. Но когда добрались до места, уже совсем стемнело. При входе в церковь какой-то торговец, жестикулируя, подобно лоточнику в парке, упаковывал в рюкзак свой товар; с вызывающим видом он кричал:

– Никакой продажи не будет, сограждане! Торговля закончена. Завтра во время мессы распродам остальное: и гербы и портретики Кошута, – все, в чем нуждаются патриоты… Баста, конец смене; до комендантского часа нужно добраться домой – я не желаю принудительно белить стены для Кадара!

Он был пьян; казалось, что даже от его речей исходил ромовый перегар. И слова он выговаривал так: Кэ-э-дер, сэ-грэж-дэне, рэ-эспрэдэм…

– А вот и наш герой! – в переднюю вышла Нонаине. Она протянула ребятам руку для поцелуя, а его даже потрепала по щеке. По-матерински. Хотя она была еще совсем молодая женщина. В ее пышных светлых волосах сверкала бриллиантовая заколка. А какая у нее была душистая рука! Трудно было поверить, что у этой женщины уже девятнадцатилетняя дочь… Боже мой! Ребята звали ее просто Труди, а иногда, шутки ради, тетушкой Труди.


За столом его усадили на почетное место. Рядом с Кати. Порой их руки соприкасались, когда тянулись за сандвичем или за вином. Взгляды их при этом встречались: «Прошу прощения». Кати стыдливо краснела, а ее серые глаза подергивались поволокой и блестели.

– Кушайте, молодые люди, кушайте! – весело потчевала гостей Нонаине. – Другого ничего нет. Но зато на кухне еще целая гора бутербродов! – Она бросила быстрый взгляд на сидевшую напротив мать сестер Багоши и шепнула ей: – Ведь надо было рассчитывать на студенческие желудки!

– Как ты сумела? Просто не понимаю, как тебе все это удалось.

А Нонаине, словно открывая большую тайну, доверительно сообщила: консервы. Все это консервы. Заграничные.

– Но какие вкусные!

– Только, к сожалению, быстро приедаются. Все они с каким-то майорановым привкусом. Я хотела даже извиниться, чтобы не судили строго мою старомодную кухню.

– Прошу прощения! – Снова он в одно время с Кати потянулся за вином, и их плечи соприкоснулись.

– Здесь так тесно сидеть! – смущенно промолвила девушка.

– Разве это плохо? – скорее выдохнул, чем прошептал он.

– Нет…

Эти проникновенные глаза, беззаветно преданные, как у молодого пуделя, и поблескивающие, как у маленькой ящерицы, однажды, оттененные синими полумесяцами, казались потухшими. В ночь на двадцать четвертое октября, в клинике. Белые больничные койки, белые стены, белый рассвет и белое забытье после операции. Кати сидела на краю его койки, бледная, в белом халате, а под глазами – дрожащие синие полукружья. Она дала ему кровь; он даже не знает, сколько. Говорили, что вдвое больше, чем обычно брали у доноров Красного Креста…

Нонаине принесла мороженое.

– Вообще говоря, я собиралась сделать пломбир, но сливки… не такие, какими они должны быть.

– Сливки?

– Из молочного порошка. Есть такой сорт – жирный, и если приготовить густой раствор, получаются довольно-таки неплохие сливки… Мы его для этого и используем.

Мороженого съели по две порции, и еще осталось немного. Шимпи, причмокивая, давал понять, что он делает заявку на остаток. Но Нонаине предупредила его:

– Не рассчитывай! Если что-то осталось, то это для нашего героя, это ему!

И все взглянули на него. Девушки опять с тем же беззастенчивым любопытством, как и тогда, когда его представляли им.


Убрали со стола, в гостиной заиграло радио. Цайя помог и ему перейти туда; его усадили в массивное большое кресло, чтобы он мог смотреть на танцующих. Рядом с ним села Кати, но ее наперебой приглашали танцевать. Вставая, она бросала на него умоляющий взгляд: «Что поделаешь, ведь я хозяйка дома…»

Казалось, у нее испортилось настроение и она стала рассеянной.

– Тебе что-нибудь не нравится?

– Не-ет… Ничего…

– Я же чувствую!

– Да так, поспорила с мамой, ничего интересного…

– Из-за чего?

Она не ответила. Только позднее сказала, как бы между прочим:

– Я считаю несправедливым делить людей на избранных и прочих. Оценивать людей нужно по тому, чего они стоят. Но тогда уж обязательно всех без исключения! – Однако Кати не успела объяснить, как она это понимает. Ее пригласили на танец; она снова умоляюще взглянула на него и пошла танцевать.

Танцующим было жарко, открыли форточку. Ему стало холодно. Тогда он с трудом проковылял вдоль стены в другой угол комнаты. Там стояло еще одно такое же кресло, и он опустился на него. Цайя не поспешил ему на помощь и даже не заметил, каких трудов ему стоило переменить место.

В этот момент Цайе представилась возможность продемонстрировать свою силу. Полная, подстриженная под мальчика девушка села на стул, и Цайя, ухватившись за задние ножки стула, сначала приподнял его немного от пола, затем медленно выжал до груди, потом – на уровень плеч и, наконец, поднял над головой. Все, затаив дыхание, следили за ним. Шимпи играл роль балаганного зазывалы: приподняв плечи и сдвинув пиджак назад, он пародировал элегантность в понимании окраинных стиляг. На нем же был надет короткий спортивный пиджак, сшитый по последней моде, с покатыми плечами. Однако два года назад и он еще преклонялся перед длинным, чуть ли не до колен пиджаком, мешком висевшим на спине, какие носили все стиляги и какой он сейчас высмеивал. Из-за близко посаженных друг к другу глаз и выдающихся вперед челюстей его когда-то прозвали Шимпи, то есть шимпанзе.

– Вы видите перед собой Цайю, человека с могучей мускулатурой! Девушка – настоящая, а не надутая резиновая кукла. После представления почтеннейшая публика может пощупать ее, пожалуйста!

И он первый засмеялся, прямо-таки заржал над своей остротой.

Кати одернула его, сказав, что он разбудит жильцов нижней квартиры – ведь уже поздно. Шимпи же, невзирая на предупреждение, еще и притопнул каблуком.

– Если услышат – пусть послушают!

С зимней веранды раздался резкий голос Нонаине:

– Гедеон! Шимпи! Да замолчи же ты! От тебя оглохнуть можно! Поставьте-ка лучше пластинку! Этот парень совсем от рук отбился… Сладу с ним нет… Но на него нельзя по-настоящему сердиться…

Мамаша Багоши засюсюкала:

– Такой славный молодой человек!

– Ты только послушай… – Нонаине так и распирало от восхищения. – Просто непостижимо! А мы болтаем о воспитании… Ведь он, в сущности, отпрыск древнего рода… И на тебе – самый настоящий американец. Современный бизнесмен, плоть от плоти, кровь от крови… Вечером двадцать пятого октября он прикатил на машине. И без конца ездил – менял, продавал ткани, продукты, бензин и бог знает что еще… А совсем недавно он был переводчиком в Красном Кресте… Словом… Да что говорить! А если вспомнить его отца и деда, которые только и умели, что сорить деньгами… Так откуда же у него такая хватка? Жизнеспособность рода – вот что это! А ведь похоронили венгерских аристократов, объявили их такими да сякими, вымирающим классом – и все тут!… А этот не разыгрывал из себя героя. В то время как мы с ума сходили по своим детям – «Ах, наши сыночки, ах, наши мальчики!» – он смеялся над нами. Я даже поругалась с ним. Как можно быть таким… как бы тебе сказать… трезвоголовым! Мне очень импонируют эти молодые люди из университета. Хотя большинство из них, ты же понимаешь… Взять хотя бы этого юношу, которого опекает Кати. Ведь родители у него совсем примитивные люди. Мать – крестьянка в платке… В общем, настоящие плебеи… Но герои! Да, да! И никто другой на это не способен, только венгры… Герои!


«Герои»… Его закрывала портьера, и женщины не могли знать, что он слышит их разговор. Молодежь танцевала, и никто не заметил, что он сидит здесь, а не там, куда его раньше посадили. Здесь, наедине с собой. И все же он чувствует, как краска заливает ему лицо, и так всегда бывает, когда его называют героем. Почему? Но это же правда, что он взялся за оружие, был ранен, чуть не лишился ноги…

И только, и это все! У него было такое ощущение, словно развеяли по ветру прелесть последней сказки, сохранившейся в памяти с детских лет…

А ведь он только последовал примеру остальных. Участвовал в демонстрации, пел, выкрикивал что-то…

Да, но зачем понадобилось убивать ни в чем не повинных людей? Почему, ради чего, за что?… Он шел вместе с другими и пел, кричал, требовал; их зажали в узкую улочку, и если бы он даже не хотел этого, ему все равно ничего другого не оставалось. «Авоши убивают безоружных людей!» – взвизгнула какая-то женщина. Возможно, ей просто наступили на ногу, но началось что-то невообразимое; люди словно осатанели. С грузовика сбрасывали оружие. «Не давай себя в обиду, венгр!» Кто-то сунул ему в руки автомат со снаряженным магазином: «А ну, попробуй, пальни в воздух!» И уже со всех сторон слышались выстрелы. Толпа сразу поредела, и улица опустела. «Вот в тот дом, что на углу! Вход с другой улицы. Чердачное окно как раз выходит туда!» Только он повернулся, как его ранило. Он сделал еще шаг, но нога подвернулась, не выдержав тяжести его тела…


На время танцы прекратились. Кати поискала его глазами и испугалась, не найдя на прежнем месте. Как же она вся просияла, когда увидела его! Разгоряченная, она подсела к нему.

– Ничего не болит?

Они сжали друг другу руки и опустили глаза…

Вот так же Кати сидела у него на краю койки в те предрассветные часы. В белых клубах тумана занималась заря нового дня. Они держались за руки и молчали.

– Теперь в моих жилах течет твоя кровь!

Ему тяжело было даже шептать, и все же он сказал это. Вокруг него все словно качалось, и вместе с ним качалась и его койка, а в его жилах толчками переливалась кровь Кати. Затем пришла Нонаине, на ней был больничный халат, а на голове белая косынка. С нею вместе в палату зашел невысокий врач в очках. Они принесли кофе в термосе.

«Хотите еще?»

Кати сначала взглянула на нее, потом кивнула, а глаза Нонаине игриво поблескивали:

«Идемте, идемте-ка, любезнейший доктор! Я конфискую вашу кофеварку, конфискую и вашу комнату».

По ее виду не заметно было, что она не опала ночь; доктор же следовал за ней с кислой миной…

Он закрыл глаза. Вот и сейчас здесь, рядом сидит Кати, и они держатся за руки. Это приятно. За портьерой слышалось жужжание Нонаине:

– Шимпи? Ах, полно! Шимпи не занимается политикой… Знаешь, он говорит, что во всем Политехническом институте его меньше чем кого бы то ни было волнует чистка и проверка. – Она звонко рассмеялась. – Два года назад он вступил в Союз демократической молодежи, вступил и позабыл о нем. Однажды он организовал бал, в другой раз выступил с докладом о занятиях спортом в закрытом помещении. Списал все из какой-то брошюры. Его послали на две недели в Чехословакию. И чего он только не привез оттуда!… Мы только стояли, смотрели на его багаж, когда он приехал, и диву давались.


Пробило полночь. Все встали, пожелали друг другу счастливого Нового года, пропели гимн. Чей-то девичий голос сорвался, и все прослезились, не выдержали.

Потом подали сосиски и глинтвейн.

Вскоре кто-то начал отплясывать чардаш.

К ним несколько неуверенными шагами подошел парень, и снова, как вспугнутая пташка, выскользнула рука Кати из его руки…

Занимался ли он политикой? Разумеется, занимался… Ведь ему принадлежал этот мир целиком и полностью, так почему бы ему не заниматься политикой! И он отдавался ей. Он верил. Хотел хорошего… Не того, что произошло, а того, что могло бы быть… А впрочем, что могло бы быть?… Сейчас на праздник его приглашали домой, но он не поехал. Правда, у него и денег-то не было, да и поезда еще ходят нерегулярно. Его смущала раненая нога: не станут ли домашние коситься на его «геройскую славу»?! Мать писала ему: «Отца твоего грозились застрелить. Приехали на машине, стали ругаться: чего, дескать, работаете, когда кругом все бастуют? А отец им: у нас тут не бастуют, ведь гражданин хороший не даст потом хлебушка. На него – с ружьем. Кабы не твой младший брат, не было бы у тебя теперь отца. Он пристыдил их: на кого вы руку-то поднимаете? Старику шестьдесят семь лет, седой уж весь, он, мол, красноармейцем был в девятнадцатом, стыдитесь! Контрреволюционеры, летчики из Мадараша, студенты и всякий сброд…» Мать писала, как говорила: «стыдитес», «бастують»… Совсем примитивная женщина, плебейка…

Он не посмел поехать домой – вот правда! Не посмел поехать домой на праздники.


За портьерой Нонаине растолковывала:

– Пожалуй, смысла в этом немного было. Что верно, то верно. И все же… По крайней мере эти плебеи увидели, что с нами нельзя проделывать все что угодно. Кровь аристократа не простокваша. И мы не мужики, не лапотники-пастухи. Венгры – врожденные аристократы. По крайней мере они увидели это!

Вошла Кати; окружавшая его леденящая атмосфера растопилась в лучах ее любящих глаз. На влажном от танцев лбу жемчужинами сверкали росинки пота; лицо было бледно от бессонной ночи, но руки сухие и горячие. Через минуту ее снова пригласили танцевать… Хозяйка дома – она принадлежит всем.

– Бледная у тебя девочка, – посочувствовала мамаша Багоши. – И похудела что-то. Правда?

– Волнения! – Нонаине глубоко вздохнула. – Похудела, побледнела и немного… скисла. Мне не нравится… Меня никогда не тревожили ее сердечные переживания – это ее дело. Однако на этот раз…

Ему хотелось бы встать, вернуться на прежнее место, чтобы не услышать невольно того, что не предназначалось для его ушей. Но словно парализованный, в состоянии полной апатии он остался пригвожденным к креслу.

– И даже не из-за его родителей, – продолжала Нонаине. – Не из-за того, что свекровь вместо приветствия говорила бы своей невестке «Целую ручку». Разве мы можем знать в нынешние времена, какой брак можно считать удачным?… Все становятся демократами… Дело не только в этом…– Врач сказал, что у него срастаются сухожилия и он на всю жизнь останется хромым. Что же ей, связать свою судьбу с калекой?

Он готов был вскочить, выбежать к ним и бросить им в лицо, да, прокричать им в лицо то, что он судорожно твердил по ночам, сгорая в огне лихорадки: «Ну, а если я и буду хромать? А если бы мне отняли всю ногу?! Все равно мне не пришлось бы идти с сумой на улицу! Сейчас уже не тот мир!»

Сейчас уже не тот мир… Но он-то чего хочет от этого «уже не того мира»?!

– Знаешь, я не трогаю Кати, не вмешиваюсь в ее дела – словом, не трогаю… Иногда, правда, как бы невзначай я все же высказываю ей свои мысли… И мне удалось заронить в ее душу червячок сомнения. Но я ничего не запрещаю ей, не спорю, не ссорюсь с ней, зачем подливать масло в огонь?… Зато летом мы поедем на виллу к моей племяннице, на Балатон. И Шим-пи будет там…

Шимпи в этот момент забежал на зимнюю веранду за вином и услышал свое имя.

– Что такое? Обо мне сплетничаете? Дамы знают свое дело!

– Знают, знают… Ах ты злодей! Ведь не собираешься же ты записать нас в старые девы?… Ты даже еще ни разу не пригласил меня танцевать!

– О-о! Прошу прощения! Я сию минуту искуплю свою вину!

Мамаша Багоши льстиво затараторила:

– Подождите, Шимпи! Я кое-что слышала о вашей расторопности. А ну-ка, признайтесь, сколько вы заработали на этих кошутовских гербах?

– Прошу прощения! Тайна коммерции.

– А все же?

– Не так уж много. Возможно, март принесет побольше.

– Март? Вы думаете, что в марте снова…

– Ну нет. Этого я не думаю. Но март, изволите ли видеть, это патриотический месяц…

Обе женщины заливисто рассмеялись,

– Шимпи поистине неотразим!

Втроем они прошли мимо него. Нонаине, заметив его, на мгновение опешила: он мог что-нибудь услышать… Но нет, не может быть, портьера ведь плотная. И она кокетливо сделала знак рукой:

– Эй, внимание! Эй! Остановите музыку!… В полночь мы не поздравили нашего героя! – Нонаине, видно, тоже была навеселе. Чокнувшись с ним, она, воркуя, прибавила: – Вы ведь позволите вас поцеловать? Кати, не ревнуй к своей старой матери! Он сражался за нас, проливал за нас кровь!…

Какой аромат исходил от нее, какой чудесный, свежий аромат…

Опьянение началось, собственно говоря, с глинтвейна. Затем они уже до утра без разбора пили все что попало. Цайя свалился, как подгнившее гигантское дерево. Шимпи пришлось перетащить его на диван. В перерывах между музыкой в комнату доносился его храп. Перерывы эти становились все продолжительнее. Потом решили: те, кто далеко живет, останутся ночевать.

Тут он вспомнил, что утром, в половине одиннадцатого, к нему должен прийти врач – это особая любезность с его стороны: в первый день нового года навестить пациента и провести сеанс лечебной гимнастики для его больной ноги.

– Но как же быть?… – Нонаине выглядела усталой и раздраженной. – Кто же пойдет с вами?

– Никто. Спасибо. Мне не нужно провожатого. Да вы не беспокойтесь! Я уже выходил один на улицу.

– Что ж, тогда хорошо… Только потом, смотрите… Однако хоть до трамвая вас кто-нибудь проводит. – Она громко позвала: – Шимли! Габор! Шани!

Из ванной комнаты высунулось чье-то бледное лицо; казалось, парня вот-вот стошнит. На нем была ночная рубашка Шимпи; она была ему узка и коротка. Заметив женщин, он в замешательстве отпрянул назад.

– Ах, да какая от них польза!…


Резиновая набивка на его костылях скользила по корочке льда, образовавшейся на снегу. Он прислонился к стене и с усилием стал снимать набивку. Когда наконец ему это удалось, он весь взмок от пота. Вытирая лицо носовым платком, он вдруг ощутил аромат, исходивший от Нонаине. Этот неистребимый запах преследовал его повсюду…

Где-то в вышине зазвонил колокол. Люди спешили к заутрене, тихие, с похмелья…

Бело и бледно было все вокруг, как рисунок, набросанный карандашом.

Лоточник расставил свой столик у входа в церковь и выкрикивал, выкрикивал, искажая звуки слов, как продавцы газет и торговцы ларьков в городском парке.

– Крэ-эвь герэев пррэлита не-е нэпрэсно! Герб Кошута только ээдин п-этдесят!… Крэ-эвь гэрэев прэлита не-е нэпррэ-эсно!

Он остановился, почувствовав необходимость прислониться к ограде; костыль упал на тротуар. И вдруг он зарыдал. Да так сильно и неудержимо, что тотчас вокруг него стала собираться толпа.

Загрузка...