– Мы тебя о-очень ждали! – встретил меня на радио с распростертыми объятиями директор передачи Леня Маркелов.
Леня, как многие теле– и радиожурналисты, был человеком абсолютно без возраста, одет, как подросток, в широкие приспущенные джинсы, красную толстовку с капюшоном, на лбу у него красовалась белая полоска с эмблемой их знаменитой радиоволны.
– Давай перекурим и сразу попробуем… Ты как? Морально готова прямо сегодня приступить?
– Морально не готова. Но почему бы и нет? Только я бы выпила кофе и девочку напоила, я с помощницей.
– Ли-ика… – Леня с преувеличенным восторгом осмотрел меня с ног до головы. – Да ты же сама такая юная журналистка! Какие тебе помощницы! Они тебя дискредитируют. И голос у тебя, кстати, очень молодой.
– Моложе, чем физиономия?
– У нас на передаче можешь сказать «рожа», не стесняйся.
– Это пусть Генка говорит. Я же с ним буду вместе чушь нести, да? – вздохнула я. – Сколько хотя бы заплатите? И давай тему обговорим, я просто так болтать не буду.
– Даже за большие бабки? – ухмыльнулся Лёня.
А я почувствовала, что он нервничает. Отчего, не поняла, не разобрала… А! Ясно. Боится, что я очень много денег попрошу. А я даже и не готова, не поинтересовалась, сколько сейчас за это платят. Помню, сколько было года три назад, но за это время так все изменилось, такими темпами пошла капитализация, особенно моей дорогой столицы…
Что такое зарплата полторы-две тысячи долларов теперь в Москве? Ничего. Не прожить безбедно, не поджимаясь то здесь, то там. Два таджика в месяц получают на хорошей строительной фирме столько, или один русский менеджер среднего звена – в большом магазине, в банке – и при этом считает себя бедным поденщиком. И в общем-то он прав – хозяин в среднем в день тратит столько, сколько платит «поденщикам» в месяц.
– А сколько вы хотите мне предложить? – спросила я. Как обычно в разговоре о деньгах чувствуя себя омерзительно.
Ведь в сущности, у меня всё есть. И хоть я и обеспечиваю себя сама, давно и постоянно, торговаться и набивать себе цену я не умею. Может быть, именно оттого, что последний раз я испытывала нужду очень давно, сразу после окончания журфака, когда год или полтора перебивалась случайными заработками и никак не могла отложить хотя бы рубль на черный день. И знала – если завтра мне не заплатят за колонку из пятнадцати строчек, то я не только половинку сливочного полена не смогу купить к чаю, но и сам чай буду заваривать из испитых и высушенных на всякий случай пакетиков.
Я на своей шкуре честно испытала все прелести переходного периода девяностых годов, поскольку была молодым специалистом, которого никуда «не распределили», то есть не нашли за меня работу. Идти было особо некуда – советские газеты и журналы доживали свой век, а новых еще не было. Но это было давно.
Сейчас мне хватает зарплаты и дополнительных заработков, у меня хорошая машина, я купила новую квартиру, продав старую, я сделала приличный ремонт, я регулярно покупаю модную одежду, езжу отдыхать на десять дней два-три раза в год… Так что же особо торговаться? Я просто стараюсь сейчас делать только то, что мне интересно, и делать это хорошо и честно.
– «Сколько-сколько»… – продолжал ухмыляться Леня.
А я уже услышала, или увидела, или, не знаю как, но поняла сумму, которой он боялся. И я бы такой суммы испугалась. Может очень связать руки… И назвала на треть меньше.
– Ох, ну ты даешь! – притворно испугался Леня, на самом деле облегченно вздохнув. – Где у нас такие бабки? Никто столько не получает! Генка, если услышит, родит в эфире… Он такое без нуля в конце имеет и рад… Да и ладно! – сам остановил себя Леня, видя, что я никак не реагирую на его сетования. – И чёрт с тобой! Ты дорогая журналистка, такого стоишь. Давай – кофейку, и вперед! Тему, говоришь, тебе надо? А вот о зарплатах и поболтайте! Кто больше получает – учитель или милиционер, то бишь полицейский, наш, российский, метр с кепкой полиционер. И почему. Как, по кайфу тебе такое?
Я поморщилась от Лёниных словечек. Но говорить ничего не стала.
– Нет, Лёнь. О чем тут говорить? Я же знаю, что сейчас Генка понесёт языком, как помелом…
– Это вы обо мне, девушка, так нелестно выражаетесь? – Незаметно подошедший Гена приобнял меня сзади.
Я в который раз удивилась чудесам природы. Настолько стареющий Гена не был похож на свой игривый, чуть хрипловатый и очень молодой голос. Слушая его, большинство женщин наверняка представляют тридцатилетнего, стройного, симпатичного, улыбчивого бонвивана, чуть с ленцой, приятного, вальяжного. А Генка был обрюзгшим, плохо побритым и очень несимпатичным на лицо сорокапятилетним дядькой с круглым тяжелым носом, неровным подбородком, тяжелым мешочком свисающим на одно Генкино плечо, тоже неравное второму, как и всё в Генкином облике.
– Нет, не о тебе. О том, что на тему бедности надо или изящно-философски шутить, или серьезно разбираться с экономистами. Но не болтать просто так. А еще о чем мы должны сегодня говорить?
– Еще… – Лёня сдвинул повязку, почесал голову и заглянул в темное зеркало напротив нас, чтобы водрузить повязку на место. – Об утреннем оргазме, пойдет? Хотя сейчас уже пять часов.
– Тогда о вечернем! – захохотал Генка, и все неровности его крупного тела заколыхались вразнобой.
– Да вы об этом постоянно, что ли, говорите? Я, как ни попаду на вашу передачу, обязательно услышу.
– И что, каковы ваши действия? – Генка снова попытался приобнять меня, обдав крепким запахом наверняка дорогих, но пронзительно-едких мужских духов.
– Выключаю радио! – Я отпихнула его. – Давай о политике хотя бы. Что там вчера приняли? Какой-то закон новый, я слышала. О медицинском обслуживании что-то… Вот давай об этом. Прочитать только надо повнимательнее, что в законе. Это же наверняка всем интересно.
– Ты о медицинском обслуживании, а я о вечернем оргазме, ага? Что в общем-то близко по теме. Вот и сольемся в результате в экстазе… – Генка достал толстую сигаретку и закурил прямо в коридоре. – Ты куришь? Нет? А я на эфире обычно курю…
Я отступила от него и с сомнением посмотрела на Леню Маркелова. И что изменят в моей жизни эти деньги, за которые я буду дышать три или четыре раза в неделю Генкиными вонючими сигаретками и одеколоном, обсуждать с ним вопросы физиологии, – что-то подозрительно веселит его эта тема, как подростка, у которого еще почти ничего ни с кем не было, – и невольно перенимать эту легкую, необязательную манерку говорить обо всем и ни о чем: «А? Что? Да ничего! Проехали!»
– Лёнь, извини! Я, наверно, пойду.
– Что-что-что? – засуетился Леня, взял меня за локоток и отвел в сторону. – Ну, сколько ты хочешь? Давай еще добавим? А? Мало? Какая ж ты жадная, Борга! Вот правду говорят, успех портит самых лучших наших людей. Самых русских и на морду, и на фамилию… Ладно, давай еще полкосарика накинем… Зелененьких, в воде не тонущих… На что угодно обменяешь их, на любое свое удовольствие… Что, нормально?
– Да не в косариках дело. Я не бедный человек. Детей у меня нет, долгов тоже.
– Нет – так будут, – засмеялся Леня. – Можем помочь, и в том, и в другом. Нет, подруга, ты давай говори свою цену, а мы уж как-нибудь газовиков наших уломаем. Скажем, вот есть у нас тут такая цаца, надо бы ей подкинуть, за язычок, за смелость, да за начитанность, да за всякое другое… Борга сказала, значит, так и есть… А? Ну что, пойдем, подписываем?
Я покачала головой.
– Давай попробуем провести передачу, а потом подпишем. Боюсь, что мне с Генкой будет… неинтересно говорить. Понимаешь? Я не могу существовать в этом режиме. Хи-хи-ха-ха, пукнул в микрофон – сам засмеялся…
– Уже смешно! А говоришь – не можешь, все ты можешь! Пойдем, моя крылатая, пойдем. Говоришь, как пишешь, всем нам кое-что пообрежешь еще язычком… – причмокивая и охая, Леня подталкивал меня в противоположную от выхода сторону. – И план передачи у нас есть, не беспокойся, все у нас есть. «Болтовня»!.. Три редактора в смену работают, все вам готовенькое на стол выложат, лишь бы прочитали… Серьезные люди, между прочим, не нам чета… И музычка у нас какая теперь, знаешь? Музыкальные блоки крепенькие, сама заслушаешься…
– Подожди, – остановила я Леню, вдруг поймав какой-то обрывок его мысли. – А что, я должна кого-то срочно заменить?
– Да не то чтобы срочно… – Леня кивнул на высокую темноволосую женщину, сидевшую с сигаретой в конце коридора. – Вон, видишь, Тоня наша мается. Не хочет, чтобы тебя взяли вместо нее, но ты ведь все равно каждый день не сможешь работать?
– Не смогу, конечно. И не захочу.
– Вот и ладненько. А Тоня как-нибудь перетопчется, у нее выбора нет. Она журналистка хорошая, ее любят слушатели… Некоторые. А остальным она слегка поднадоела. Надо влить новой кровушки… в нашу зна-аменитую передачу. Так, стоять!
Мы остановились с Леней у высокого звуконепроницаемого стекла, за которым была видна небольшая комната с огромным пультом. Там сидел молодой человек в наушниках и молча смотрел перед собой. Увидев нас через стекло, он помахал нам рукой.
– Музыкальный час, – объяснил Леня. – «Антон на проводе» – знаешь нашу феньку? Это я так остроумно придумал. Хорошее название, правда?
– Его зовут Антон? – кивнула я на молодого человека в наушниках.
– Антоном звали моего дедушку, – вздохнул Леня. – Дожил до восьмидесяти пяти лет старик, больше не смог. Он всегда снимал трубку и серьезно отвечал: «Антон на проводе». Это я в его память.
Я удивленно посмотрела на Леню. Предположить бы даже не смогла в нем такого лиризма. А почему, собственно? Потому что он носит спущенные штаны? Или потому что он – продюсер не самых лучших передач в эфире?
А где они, лучшие передачи? Остались в моем детстве?
Вместе с пломбиром в вафельных стаканчиках со сливочной розочкой сверху, протекавшим на руки через обязательные дырочки на дне сладкими нежными каплями?
Со сказками Андерсена, отпечатанными на плотной шершавой бумаге, с волшебными непонятными картинками и купюрами советского цензора, тщательно выбиравшего все, что грустный сказочник Ганс Христиан думал про Господа Бога и его вмешательство в земные дела?
С бодрой утренней зарядкой на радио, под звуки которой моя бабушка весело гремела кастрюлями, пела, топала по маленькой кухоньке, готовя мне картофельные котлетки, вкуснее которых я никогда ничего не ела на завтрак за всю остальную жизнь?
Вместе с радиоспектаклями, которые искренне и со всей силой своего таланта играли народные артисты, вкладывая в голос все, что не увидеть радиослушателям? И бабушка, с вечной иголкой в руке, застывала, услышав какое-то роковое слово в спектакле, а потом плакала или громко смеялась, если всё заканчивалось хорошо. И теряла иголку под ножной швейной машинкой в рыже-коричневом деревянном корпусе. И я залезала за иголкой и, невзирая на строжайший запрет, как будто случайно садилась на широкую ножную педаль и покачивалась, пока бабушка не видит…
Понятно, что все мое самое лучшее осталось в детстве. Просто по определению. В том далеком прекрасном мире, которого больше нет. И который есть – где-то даже не внутри меня, а в основе меня. Я и есть этот мир – я в нем родилась, выросла, я его помню, слышу, вижу. И не хочу разрушать этот мир, сказочный мир, и никому никогда не дам этого сделать.
Но это ведь не значит, что сегодня что-то совсем другое не имеет права на существование.
– Извини, я отвлеклась, Леня. Да, хорошо. Я попробую провести передачу, потом подпишем договор. Только давай нормально подготовим ее, ты мне дашь тему, я посмотрю дома…
– Э-э, нет, милая! – засмеялся Леня. – У нас принято, с профессионалами по крайней мере, вот такую первую брачную ночь проводить… Как если бы ты просто гостем пришла на передачу, тебе бы не дали никаких материалов для подготовки…
– Боевое крещение, что ли?
– Это как скажете! Как повернете… – подмигнул мне Леня. – Крещение или что получится… Или совращение… Ужасная рифма, скажи? Боженька, ты как? – Леня посмотрел на низкий потолок, обитый серыми звуконепроницаемыми пластинами с маленькими дырочками. – Не слышишь меня сегодня, нет? Вот и не слышь. Собственно, как обычно… Ори не ори, а небесам до нас…
От передачи у меня осталось приятное чувство. Я настояла, чтобы в студию посадили еще и Верочку, у которой было просто шоковое состояние от такой неожиданности. Генка глупостей почти не говорил, или я быстро привыкла к его необязательной манерке – вроде сказал, а вроде и нет, уже проехали, лопочем о другом…
Я не уверена, если бы я послушала себя, задержалось ли бы во мне это приятное чувство. Поэтому я не стала брать домой запись и слушать. Я решила: ведь что говорит Генка – это его дело. У меня же есть блестящая возможность сказать что-то хорошее очень многим людям. И делать мне это легко и приятно.
Я могу представить себе, что говорю, предположим, с милой одинокой женщиной, которая отвезла сейчас дочку в школу и пробирается в пробках до метро, чтобы бросить там где-нибудь в чужом дворе машину и поехать на работу. Может быть, я отвлеку ее своими разговорами от грустных мыслей? И мысли ее потекут в другом направлении? Или вдруг найдется ответ на какой-то мучительный вопрос? Или просто вопрос перестанет мучить, останется неизбежной и не такой уж пугающей данностью.
Леня предупредил меня, что наши передачи будут в милой в утреннем и вечернем эфире, и я этому порадовалась. У многих людей мой голос будет первым, что они услышат в машине или на работе, или дома. Главное, чтобы мне было, что им сказать.
Пока мы сидели на передаче, Генка поглядывал на Верочку, и я видела, что он хочет о чем-то ее спросить и, видно, никак не может придумать что-нибудь поострее.
И поэтому я сказала сама:
– У нас в студии гость, начинающая журналистка, Вера. Верочка, не хочешь ли ты, детка, передать кому-нибудь привет?
Генка заржал прямо в микрофон и показал мне кулак.
– Я… – растерялась от неожиданности Вера и замолчала.
Молчать в прямом эфире было невозможно, поэтому продолжила я:
– Хорошо, я могу от тебя передать привет Елику. Ты не возражаешь?
Вера в полуобморочном состоянии взглянула на меня круглыми глазами и изо всей силы замотала головой, ударившись подбородком о микрофон.
Генка тут же это подхватил.
– Стоять, не падать! – сказал он и крякнул, как будто поднимая тяжесть. – Девушка не выдержала ответственности. Все-таки передавать привет на всю страну своему…
– Питбулю! – быстро сказала я. – Для этого нужна определенная смелость! Питбуль у Верочки гладкий, сильный, очень умный и сноровистый, так, детка? Елик, если ты нас слышишь, гавкни!
Генка, разумеется, гавкнул за Елика и был рад предоставленной ему возможности куснуть новую тему и нового человека. Мы поговорили немного про питбулей, явно представляя себе при этом очень разных собак, и плавно свернули на предпасхальное подорожание яиц. Генка и так и сяк шутил вполне в раблезианском стиле, а я лишь вздыхала и вела свою партию тонкой и интеллигентной собеседницы. Не так уж и плохо, особенно если за это платят деньги. И если кто-то это действительно слушает…
– Кул! Молодец! – похвалил меня Леня, когда мы вышли из аппаратной. – Только словарный запас тебе надо, конечно, менять… Что такое «кул», знаешь? А кто такой «перец»? А «жестяк»? Вот, видишь, а лезешь в эфир… Шучу-шучу! Все классно!
– Лёнь, я не буду говорить на этом птичьем языке! Говорю, как умею. На хорошем русском языке.
– И молодец, птичка моя, и не говори на нашем птичьем языке! Каламбур классный, правда? За то тебе и деньги платим, за роскошную интеллигентность твою, наглую, врожденную и вдобавок хорошо воспитанную. Почему идея такая появилась, как ты думаешь? Тебя пригласить? Мы что, рассчитывали, что ты будешь на клубном жаргоне материть у нас? Или по-олбански залопочешь? Да уж конечно! У нас своих мастеров хватает. Со своими матерками и мастерками. Просто пришло… – Леня сделал страшное лицо и шутливо понизил голос, – рас-по-ря-же-ние… Прикинь, да? Это в свободной-то стране! Жаль, Америка нас сейчас не слышит. Америка, ау! – Леня помахал рукой в завешенное серыми жалюзи окно, сквозь которые виднелась темная пятиэтажка. – Не слышит меня Америка, а жаль! Так вот, попросили поприличнее кого-нибудь, с такими, знаешь, дворянскими замашечками, с культурным обременением, со словарным запасом не менее, а лучше более… Ну, ты в курсе. И с московским прононсом. Чистеньким-чистеньким. Чтобы пятнадцать поколений образованных москвичей вставали за твоей прямой спинкой немым укором, не давая вякнуть чего-нибудь плебейского. Из репертуара заезжего люмпена. Вот так, дожили. На самом свободном радио, ага. Надоели наши вонючие сапоги деревни Лытьково Н-ской губернии. Очень модные, кстати, среди обитателей московских подвалов, они же клубы продвинутой молодежи.
– Лёнь! – наконец смогла вставить слово я. – А что бы тебе самому не вести болтологию вашу?
Леня, ничуть не удивившись моей реплике, быстро показал мне одной рукой фигу, другой покрутил пальцем у виска и как ни в чем не бывало продолжил:
– И вот мы Лику Боргу позвали! Радетельницу за чистый русский язык, высокую духовность и вообще моральный облик постсоветского, то есть российского человека. Поняла, в чем дело? Говорят, кто-то из заоблачных высот, царских, так сказать, всея Руси, передачку нашу как-то в машине услышал. И ему в его заоблачной высоте плохо стало. Ему было не смешно. Чуть было не стошнило. А когда на небесах кого-то тошнит, тут нам всем мало не кажется… Короче, велели нас или закрывать срочно, или повышать культурный уровень. Планку поставили. Чтобы ничего круче фирменного премьерского «ни фига» в эфире не звучало. И то. Им можно – у них жизнь тяжелая, ответственность давит. А нам лучше и без этого обходиться.
Я вздохнула:
– Договор давай мне домой, почитаю, завтра скажу, что да как.
– Но ты скажешь ведь «да»? Радетельница наша?
Я засмеялась.
– У мамы спрошу сейчас. Если разрешит.
Твоя мама преподает русскую литературу? – засмеялся Леня.
Моя мама преподает мараль и нравственность своим домочадцам, и мне изредка перепадает, – объяснила я.
Я поймала себя на том, что за все время эфира – час с лишним – мне ни разу в голову не попала чужая мысль или ощущение… Так увлекла меня работа? Или… А не показалось ли мне все, что происходило со мной в последние дни? И не успела я подумать, хорошо это или плохо, что все прошло, как, не оборачиваясь к Генке, который стоял и курил неподалеку, увидела очень странную картинку, явно относящуюся к нему и ко мне.
Я, в непонятной одежде, как бывает во сне, когда человек одет, но неважно во что, то ли в серый длинный свитер, то ли в коричневое бесформенное пальто, стою за стеклянной дверью, прижавшись к ней лицом. Генка же открывает дверь, сам очень хорошо одетый, рукой в кожаной рыжей перчатке и с золотым (действительно, а как же еще?) «Роллексом» на запястье подает мне смятую сотню и, подумав, подает еще десять рублей. Я пытаюсь поцеловать его руку, а он поощрительно хлопает меня по щеке кожаной перчаткой, я улыбаюсь от счастья, и во рту у меня не оказывается ни одного зуба…
Каков, однако, фантазер наш Генка!
Я обернулась к нему и столкнулась с тяжелым, больным взглядом. Бедный Гена!
– Запиши, – как можно мягче сказала я. – Хороший рассказ получится. В духе О. Генри. В конце надо что-то очень сентиментальное. Например, ты помог мне вставить зубы, для этого пришлось продать «Роллекс». Плакал, но продал. А я тебя за это поцеловала, в небритую щеку, от которой брутально пахнет горьким мускусом. Запиши и бегом в глянцевый журнал, или можешь к нам, помогу напечатать. Сто тысяч экземпляров только в Москве продается за один день после выхода. Ты знаешь – нас читают все.
Мне показалось, что Генка откусил кусочек своей толстой сигаретки. По крайней мере, кашлял он так, что из кабинета напротив высунулся паренек.
– Никого не тошнит? – осведомился он.
– Всех уже стошнило, – успокоила я его. – Пойдем, Верочка. Хватит тут пассивно курить и портиться.
Верочка от всех событий сегодняшнего дня давно уже пребывала в состоянии полуобморока и покорно двинулась за мной, ничего не говоря. «Вот и хорошо», – подумала я, против своей воли видя все одну и ту же картинку:
Елик – тот самый гладкий мужчина с голой грудью, едва прикрытой приятным бархатным халатом, виден мне был со всех сторон сразу, даже с тех, думать о которых мне было совсем неинтересно. И со всех сторон он был исключительно гладок и приятен.
Да, пора отправлять Верочку домой, пока мне действительно не стало плохо от картин ее милых и – верю! – вполне искренних вожделений.