В каждой профессии накапливается опыт и делаются открытия, позволяющие в точности предсказывать наступление тех или иных событий. Старые овчары вам лучше скажут, какая погода будет завтра, чем метеорологическая станция на Петжине; барышни возле Пороховой башни с одного взгляда узнают, стоит ли попросить папироску у серьезного с виду господина, разглядывающего ночью здание Живно-банка; врачи наперед говорят вам, есть ли у вас чахотка, и что если у вас нет денег, то вы все равно умрете от нее; и даже в пражском полицейском управлении есть один инспектор, который прекрасно знает, что если приведенный для допроса субъект попросит стакан воды, то он собирается во всем признаться.
Поэтому старые опытные «шкуры», когда маршевый батальон 91-го полка неожиданно получил в Золтанце приказ вырыть новые отхожие ровики, совершенно серьезно заявили: – Это, братцы, неспроста! Завтра, самое большее – послезавтра, нас отсюда погонят. Теперь – дело серьезное.
Никто на свете не в состоянии объяснить эту странную связь между отхожими местами и австрийской армией. Однако между ними существовало какое-то взаимодействие, как между появлением пятен на солнце и усилением вулканической деятельности. В деревнях, где стояли солдаты, никто не заботился о том, где им отправлять свои естественные нужды; но, как только приходили известные приказы о перегруппировках войск, солдаты получали лопаты, заступы и топоры и строгий приказ о сооружении достаточно емких и поместительных отхожих мест. Было похоже на то, будто воинские отряды постоянно опасались, как бы сменяющие их части не осудили, не раскритиковали их.
Итак, в Золтанце солдаты к вечеру вырыли ровики, а уже утром трубили тревогу – в штаб полка приехали два офицера генерального штаба. Они были доставлены на совершенно забрызганном грязью автомобиле, и стоявшие вокруг солдаты приветствовали их радостными замечаниями:
– Ах, чтоб их разорвало! Как только появятся эти молодчики, так сейчас у нас наступление или бой. Бог знает, почему русские такие дураки, что все бегут? Разве нам какая выгода гнаться за ними?
И началась потеха. Роты выстроились на пригорке, и обозные повозки стали подъезжать одна за другой. Солдатам роздали по двести патронов, по две с половиной буханки хлеба на пять суток вперед, две жестянки консервов, пригоршню сухарей и пакетик кофе. Это составляло приличную нагрузку для слона, а не для человека, которому надо было проходить с этим по сорока километров в сутки. Но такова уж была австрийская система ведения войны, ибо никогда не было известно, когда начнут удирать или где на походе отстанет обоз.
Солдаты со вздохом принялись укладывать консервы и хлеб в ранцы, а патроны в вещевые мешки, ранцы и подсумки. А где-то позади своей роты Швейк горячо объяснял Балоуну:
– Ну, теперь пойдет гонка… Слушай, дурачина, ты не воображай, что это тебе дано только на сегодня. Нет, брат, это тебе должно хватить па целую неделю. Теперь ты увидишь походную кухню не раньше, чем мы разобьем и рассеем неприятеля. Только тогда мы опять получим горячую пищу. Может статься, что тогда выдадут нам и рому.
– Пресвятая богородица Клокотская! – застонал Балоун. – Ой, смертушка моя пришла! Ой, знаю, что слопаю все это еще раньше, чем господин ротный скомандует: «Марш, вперед!»
– Не будь ослом, – торжественно промолвил Швейк. – Вспомни присягу и свою солдатскую честь. Вот, знаешь, в Чаславе в 12-м ландверном полку был один солдат, некто Старек, тоже такая добрая, но несчастная скотинка; и был он слабоумный. Когда он поступил на службу и попал под начальство капрала Эндлера, тот сказал ему: «Вы так глупы, что это даже невозможно быть таким идиотом. Я только удивляюсь, как это врач, который вас освидетельствовал, мог быть таким идиотом, что не заметил, что вы идиот». Дело в том, что этот Старек был таким же обжорой, как и ты. Когда раздавали, бывало, хлебный паек, он брал себе хлеб на койку и так, и ел от всей буханки и даже не резал ее, а к вечеру у него не оставалось ни корочки. И в эти дни от него всегда так воняло, что его соседи по койке должны были с утра итти в околоток, и врач прописывал им лежать, потому что у них оказывались все признаки отравления газами. Потом только догадались, в чем дело, и стали выставлять Старека на ночь, и он спал на чердаке, чтобы его не нашли. Но только благодаря этому он лишился среди солдат всякого уважение; все им помыкали, а ротный во время учения на плацу всегда посылал его куда-нибудь спрятаться, чтобы не попадался ему на глаза. А потом пришлось-таки отправить его домой, потому что солдаты 12-го и даже 21-го полков постоянно собирали для него остатки казенного хлеба. Об этом стали писать в газетах, так что его прогнали с военной службы. Как раз в то время к нам переведен был один фельдфебель из Часлава и рассказывал нам про этот случай, как пример того, к чему приводит, когда солдат не умеет сдерживать свои влечения и страсти. Дело в том, что этого фельдфебеля перевели к нам в наказание за то, что он расхищал Заславский казенный склад и тратил украденное на одну кельнершу из пивной, с которой у него был роман и которой он хотел купить шелковое платье…
И вот после того, как кончилось совещание господ офицеров, начался знаменитый поход через галицийские болота и галицийские пески. Это был поход, когда у людей плечи были до крови натерты ремнями, бедра чуть ли не до костей исцарапаны вещевыми мешками, а на ногах вскочили пузыри величиной с голубиное яйцо. Трое суток войска шли таким образом по сожженным деревням, располагаясь на ночлег в открытом поле. Солдаты засыпали, едва успев составить ружья в козлы. Люди были измучены, как вьючные животные, так что даже не разговаривали между собою; правда, по утрам то один, то другой пытался затянуть песню, пошутить и посмеяться, но всякая попытка поднять настроение оказывалась тщетной. Патронов нельзя, было выбросить, потому что три раза в сутки производилась проверка их наличности; поэтому бросали по дороге белье и хлеб. На третьи сутки, когда батальон расположился вечером на опушке небольшого лесочка, он походил больше на сборище хромых и калек, чем на воинскую часть; и до поздней ночи к месту стоянки, еле волоча ноги, подходили отставшие и тут же валились точно чурки, на землю. Утром те, которые успели немного отдохнуть, были разбужены канонадой в восточном направлении; перед ними, справа и слева, грохотали, пушки: «бум, бум, бум».
Непрерывный грохот разбудил и Швейка. Небольшая кучка солдат уже поднялась и спорила о том, где и кто стреляет.
– Это наши!
– Да нет же, это русские. Слышишь, совсем другой звук!
– Ну, тогда это германцы.
– Чорт бы их драл! Пожалуй, и нам придется сегодня побывать под огнем.
Поручик Лукаш скверно провел ночь, потому что у него были до крови натерты ноги, а от седла болели и ныли шенкеля. Когда Швейк подошел к ручью, протекавшему по лугу в нескольких шагах от леска, он застал там поручика, который сидел, раздевшись на берегу и обливался свежей водою. Швейк взял под козырек.
– Здравия желаю, господин поручик! Дозвольте спросить, будет ли нам сегодня кофе? И подъедут ли походные кухни?
– С добрым утром, Швейк, – ласково отозвался Лукаш. – Ну, что скажешь, парень? Пожалуй, придется нам уже сегодня итти в бой. Достоверно я этого не знаю и не знаю, подъедут ли кухни… А знаете, Швейк, что самое интересное в этой войне? То, что никто ничего не знает! Таким образом у нас все теперь стали Сократами. А вы знаете, Швейк, кто такой был Сократ? Это был греческий мудрец; а мудрецом он был потому, что говорил: «Я знаю только то, что я ничего не знаю». Ну, а как вы чувствуете себя после этой прогулки?
– Так что, дозвольте доложить, что я уповаю на господа-бога, что он пошлет мне силы перенести для его императорского величества все хорошее и плохое, – смиренно ответил Швейк. – Нет ли у вас, дозвольте спросить, господин поручик, немного сливовица во фляге? Мне что-то дурно, и я чувствую себя совсем неважно.
– На! Только смотри, Швейк, один глоток. А то как раз вылакаешь весь мой запас, – сказал Лукаш, когда Швейк протянул, руку за флягой.
– Я только немножечко пососу, чтобы у меня не было этого скверного вкуса во рту… Вот так… Эх, и хороший же сливовиц! Покорнейше благодарю, – причмокивая, промолвил Швейк, вытирая ладонью рот. Затем он сел на противоположный берег ручья и с интересом стал разглядывать мускулистые ноги и волосатые ляжки поручика.
– Ей-богу, господин поручик, у вас красивое, чистое тело, как у женщины; у вас гладкая, белая кожа. А вот у нас в «Звонок» приходила танцевать некая Мария Мрочек, и была она тоже такая беленькая. Она очень любила мужчин, и на пустыре, когда ее провожали в Бжевнов, она ночью позволяла вытворять с ней разные штуки. Но никому она не позволяла гладить ей коленки или еще выше колен. Ну, когда это стало известно между парнями, то несколько человек как-то сговорились проводить ее всем вместе, да и: схватили ее, чтобы выяснить, почему она противится именно этому. И оказалось, что у нее кожа, как у ощипанного гуся. Такая же шероховатая. Ей-богу, господин поручик, у нее зад был, что терка!
– А что, Швейк, ты тоже попробовал? – спросил поручик, надевая кальсоны. – Сознайся, брат, сколько девочек ты на своем веку испортил?
– Я-то всегда вел себя прилично, господин поручик, но у меня был товарищ, который мне очень многое рассказывал. Дело в том, что этот товарищ; был большой бабник; он записывал женщин, которых он имел, в бухгалтерские книги, как фабрикант Шихт мыло, которое отпускал в кредит мелочным торговцам. Он носил в кармане календарь и заносил на каждый день имя той женщины или девушки, с которой он проводил время, сколько это ему стоило и где это было. А к Новому году он всегда делал переучет, составлял баланс и выводил статистику. Это потому, что он служил, в банке и хорошо знал бухгалтерию. Так вот, он нам часто говаривал «Самые дешевые, это – горничные, потому что с ними можно пойти на Кесарев Луг или в воскресенье съездить за город, в Затиши. На двадцать процентов дороже обходятся портнихи, потому что они любят ходить в кино. Еще на десять процентов дороже конторщицы и модистки, а также гувернантки; их надо уже водить в театр и затем куда-нибудь ужинать. Наконец, следуют актрисочки и танцовщицы из балета; этим надо оплачивать счета их портних и угощать их в шикарных ресторанах, зато, правда, у них есть собственные квартиры. Такие дамы, конечно, для нашего брата большая роскошь, но все же как-никак терпеть можно. А вот если вздумаешь завести интрижку с барышней из приличной семьи, которая ничем не занимается, то уж тут совсем приходится разориться или обокрасть какой-нибудь банк. Потому что такая „приличная“ барышня хочет иметь все сразу: и кино, и театр, и ужины, и цветы, и загородные поездки, и платья. Только Императорский сад не прельщает ее, а больше всего нравится ей номер в хорошей гостинице». И, знаете, этот мой товарищ был даже настолько опытен, что знал, что любят кушать блондинки и что – брюнетки, на что падки худенькие и на что – полненькие, и что надо говорить Марусям, а что – Тонечкам или Анечкам. Словом, он все испробовал.
– Стало быть, у него был свой особый метод, метод научного наблюдения, – заметил поручик, которого заинтересовал рассказ Швейка, открывавший ему новые перспективы и точки зрения. А Швейк умильно взглянул на флягу со сливовицем; увидев же, что поручик Лукаш не препятствует ему сделать еще глоток, он отхлебнул из нее и, весьма довольный, продолжал:
– Об этих методах я тоже мог бы кое-что порассказать. Вот, например, жил в Смихове один купец, Ворличек по фамилии, так у того тоже был свой метод нанимать служащих. Когда ему нужен был служащий, он помещал в газетах объявление: «Требуется, для большой колониальной торговли в Праге молодой, честный, старательный приказчик, интересующийся не столько крупным жалованием, сколько хорошим обращением. Таковой должен знать немецкий язык, уметь жарить кофе и солить огурцы». И когда такой безработный приказчик присылал ему предложение своих услуг с просьбой не отказать в любезности предоставить ему эту должность, обещая выказать себя достойным его доверия и проявлять высшую старательность, то господин Ворличек приглашал его к себе в магазин и предлагал ему: «А ну-ка, любезнейший, обойдите вокруг прилавка». Приказчик осторожно обходил прилавок, а господин Ворличек протянет ему его заявление и аттестат и скажет: «Нет. знаете ли, любезнейший, вас я не могу принять – вы слишком медленно двигаетесь». Так он все искал да искал приказчика, пока, наконец, де напал на такого, который юркнул вокруг прилавка, словно ласка. У Ворличека глаза даже разгорелись, и он сказал: «Вы мне нравитесь, и я вас беру. Но только имейте в виду, любезнейший, у меня был однажды приказчик, который пил чернила. Однако я это сразу замечаю, потому что после того как выпьешь чернил, губы становятся красными. Да, я большой специалист по части методов». Словом, поставил он этого молодого человека заведывать отделением своей фирмы в Коширше, потому что уж очень он остался им доволен; а на Рождество тот распродал весь товар и укатил с какой-то девицей в Италию. Так что, господин поручик, не на каждый метод можно положиться, потому что и с самым лучшим методом можно попасть впросак… Э, да это Балоун вас ищет, господин поручик. Он, наверно, сварил вам кофе. Швейк, словно добрый товарищ, подошел рядом с поручиком Лукашем к группе солдат и, увидев, что Лукаш в самом деле принял из рук Балоуна кружку кофе, взял под козырек.
– Так что, дозвольте сказать, господин поручик: желаю вам приятно кушать.
– Благодарю тебя! – проскрежетал поручик над кружкой.
– Послушайте, Швейк, – спросил немного спустя вольноопределяющийся Марек, – с каких это пор господин поручик с вами на «ты»?
Швейк взглянул на вопрошавшего и откровенно признался:
– Он хотел, чтобы и я ему говорил «ты», потому что мы только сейчас вон там у ручья выпили на брудершафт глоток сливовица. Он очень славный человек и сразу же начнет говорить солдату «ты», как только услышит пушку. А вот, когда мы услышим и ружейную пальбу, с нами перейдет на «ты» и господин полковник. Это уж так заведено на военной службе, что господа офицеры, когда им круто приходится, начинают считать нижних, чинов своими братьями.
Вокруг горели десятки костров, и к треску их примешивалось шипенье и бульканье воды в сотнях котелков, в которых готовый кофе разваривался в густую, черную, вонючую и приторную жидкость; сырые дрова чадили, ни за что не желая разгораться, и солдаты, размахивая фуражками, изо всех сил старались раздуть огонь, так что от дыма текли слезы из глаз. Затем откуда-то появился капитан Сагнер и объявил солдатам, что им дается дневка. Это известие было принято с большим удовлетворением; но настроение поднялось еще больше, когда распространилось известие о подходе кухонь. Это чудо случилось около двенадцати часов дня и в кухнях была уже сварена похлебка, которую тотчас же и роздали. Она была довольно вкусная, и Швейк немало удивился, когда какой-то солдат сказал:
– Если бы такой суп подавали в ресторане, то можно было бы написать в меню по-латыни: консоме aqua fontana или короче: Н2O[1]. Швейк разыскал старшего писаря Ванека и передал ему слова солдата, Ванек опечалился.
– Это сказал чревоугодник, – промолвил он. – Но надо же наводить экономию, и потому я не могу класть туда все, что полагается. Кроме того кашевары, эти мазурики, всю дорогу что-то жевали… А то, что этот лоботряс сказал, есть латинское название для химического обозначения воды. Чего-чего не позволяют себе эти паршивцы!… Имей в виду, Швейк, что сегодня будут выдавать вино!
Выдача вина, шоколада и разных приправ «для улучшения пищи» являлась тоже особенностью австрийской армии, и единодушное мнение солдат об этой особенности гласило «Это сплошное воровство!» Выдавалось, например, ведро вина на роту; к этому ведру подходил фельдфебель и черпал из него полную кружку. Его примеру следовал каптенармус. Словно из-под земли являлись откуда-то кашевары и денщики, и каждый черпал. То, что оставалось после них, должно было утолить жажду целой роты. Обычно случалось так, что когда капрал вызывал свой взвод получать вино, в его манерке оказывалось не более двух ложек красноватой бурды, и десять человек, в один голос заявляли: «Пейте сами, господин капрал. Не стоит из-за такой капли и усы-то мочить!» Поэтому и Швейк реагировал на сообщение Ванека, которое должно было, повидимому, потрясти его, лишь следующим образом:
– Это утка, потому что вино давно уже господа офицеры вылакали, а нам дадут только понюхать, чтобы нельзя было сказать, что мы не все получаем, что полагается. Вот тоже, когда наши отступали из-под Красника, был в одном полку, не помню в каком, один солдат, из учителей; так тот остановил командира корпуса и заявил ему, что их полк целую неделю не получал не только горячей пищи, но даже и хлеба, а ведь это им полагается. Тогда генерал похлопал его по плечу и сказал: «Ну, что ж, прекрасно, прекрасно! Полагаться оно вам полагается, только хлеба нет. Ведь это ж ясно, не так ли?» После этого учитель попал в Прагу в сумасшедший дом и, говорят, все бегал по камере и повторял: «Дайте людям то, что им полагается. Справедливости нет, но люди имеют на нее право. Не угодно ли права с майонезом, господин генерал?»
– Однако, Швейк, – удивился старший писарь, – что это у вас все за рассказы и примеры? Война есть война, а на войне людям должно плохо житься. Вспомните, что еще в литургии говорится: «Сохрани нас от глада, мора и войны, о господи!» А, вон уже несут и вино; ну-ка, взгляните, для какой это роты.
Швейк, сделал несколько шагов вперед. Со стороны ручья шел какой-то солдат и нес в брезентовом ведерке воду. Вдруг ему навстречу попался подпоручик Дуб.
– Что несешь? Для чего вода?
– Так точно, вода – лошадей поить, лошадей от походных кухонь.
– Откуда ты ее взял? Из ручья? С каких это пор разрешается брать воду из ручья?
Солдат молча глядел на подпоручика, и можно было заметить, что он тщательно пытался разрешить загадку, кто из них сошел с ума: он или офицер.
– Чорт подери, что это за дисциплина? – орал Дуб. – Взводный, почему вы не нарядили с ним ефрейтора? Разве вы не знаете, что полагается в наряде быть и ефрейтору, когда нижних чинов посылают за водой для себя или для казенных лошадей? Я вас спрашиваю: почему вы не нарядили с ним ефрейтора? И тогда вместо взводного ответил Швейк:
– Так что, дозвольте доложить, что вода совершенно здоровая, что господин поручик мыл себе в ней ноги и что на ней сварили для него кофе. Он уж во всяком случае ничего туда не подсыпал, господин подпоручик, потому сейчас казенным лошадям стрихнину не дают, чтобы они не бесились. Вот в Радешовице, господин подпоручик, живодер говорил, что…
– …что я прикажу вас подвязать и держать вас так, пока вы не почернеете, как египетская мумия, – заревел на него Дуб. – Негодяй, не сметь потешаться над моими словами! Не то… Иисус-Мария, если бы мы не находились в виду неприятеля, то я уж и не знаю, что я с вами сделал бы, только бы избавиться от вас. Позорите весь батальон!… Ступайте!
– Ну и ревет же он, как бык, – заметил кто-то из солдат, когда Дуб ушел. – Когда я стоял в Чаславе, там служил в ландвере старик Цибулька; тот тоже вот так ревел. Он всегда принимал рапорт, сидя верхом на коне, и надо было кричать на весь двор, а он громче всех орал: «Новобранец, замухрышка, говорите громче, не то я вам морду раздеру до ушей, чтобы легче было. Что ж, вы думаете, тут можно лепетать, как старая баба на исповеди? Не забывайте, что перед вами господин капитан и что ему вовсе не охота из-за вас, сопляков, утруждать свой слух!» Этот капитан орал так, что из Врда присылали к полковнику депутацию от женщин, чтобы тот запретил ему возвышать голос, потому что дети просыпаются и с многими уже случился родимчик от испуга.
После обеда весь лагерь превратился в стаю голых обезьян, которые усиленно искали у себя вшей. Все держали перед глазами кальсоны или рубаху и исследовали все складочки и швы, словно астроном, который непременно хочет открыть новую комету и заставляет свой телескоп рыскать по небу. Некоторые доставали из ранцев баночки с какой-то серой мазью и натирали ею ляжки и спину; это вызывало зависть других, которые забыли захватить с собой такое средство от съедения вшами, |И между солдатами вспыхнул горячий спор.
– Лучше всего от вшей, это – укропное масло, – заявил какой-то бородач, который не убивал вшей, а сковыривал их ногтем в траву. – Довольно нескольких капель, и все вши подохнут; но у меня их столько, что мне потребовался бы целый литр масла.
– Еще лучше намазаться керосином, – вмешался в разговор другой солдат. – Это помогает от вшей как свиньям, так и людям.
– А вот говорят, что вши вообще не заводятся в шелковом белье, – заявил третий. – В газетах писали, что вообще не получить вшей, если носить шелковые рубашки.
– Это верно, – отозвался Швейк, – но ведь не все же могут ходить в шелках. Лучше всего они разводятся в толстых вязаных фуфайках, – там их бывает, словно их насыпали. Конечно, следовало бы давать им подохнуть от старости, да не приказано, чтобы солдаты съедались ими заживо. Солдат – он должен умереть за своего государя, а вовсе не потому, что каким-то паршивым вшам жрать хочется.
День стоял пригожий, ясный. Люди перестирали себе белье, помыли отекшие от ходьбы ноги и начали играть в карты. На востоке бухали орудия, но здесь шелестели карты, и слышно было только: «Ходи!… а я козырем!… без одной!… бей ее десяткой, дура-голова!… – вперемежку со щелканьем попавших под ноготь вшей. И если у этих паразитов есть своя история, то 1914 год должен быть занесен золотыми буквами на ее скрижали, ибо на вшах исполнилось библейское слово: „Плодитесь и множитесь, как песок морской!“
Швейк, игравший до наступления темноты в карты, пошел поближе к кухням, чтобы немного соснуть. Балоун, Ванек и вольноопределяющийся Марек уже лежали, завернувшись в шинели и глядя в чистое, темносинее небо, на котором звезды сверкали, словно золотые застежки на тяжелой бархатной ризе. Юрайда объяснял им:
– Каждая звезда есть целый мир – астральный[2] мир. И вот, если вы представите себе, что существует около двадцати миллионов этих неподвижных звезд, что лучу света надо пятьсот тридцать семь лет, чтобы пробежать расстояние от них до нас, и, наконец, что солнце в полтора миллиона раз больше нашей земли, то что такое по сравнению с этим я и моя походная кухня и те несколько десятков километров, которые мы прошли?! Вселенная необъятно велика, и в ней бесчисленное множество тайн; мы ничего не знаем, что там есть и что за существа там живут…
– Хотелось бы мне знать, есть ли там такие же идиоты, которые ведут войны, – зевнул вольноопределяющийся Марек.
– Может быть! Никто этого не знает. Может быть, там люди, а может быть, животные, в которых переселяются души людей перед тем, как снова возвратиться в сей мир… Я читал об этом у Фламмариона[3].
– Доля истины в этом, наверное, есть, – раздался голос Швейка. – Господин старший писарь, не качайте головой. Если бы вы были знакомы с госпожой Маршалек из Жижкова, то она подтвердила бы вам это. Дело в том, что эта госпожа Маршалек была ясновидящей, умела гадать на, картах и предсказывала будущее. Жила она на глухой улице на окраине, но к ней приезжали люди со всей Праги, – уж больно хорошо она гадала и предсказывала всем без различия одно и то же! Она умела и заговаривать нечистую силу.
– Швейк, – с крайним интересом спросил Юрайда, – были ли вы когда-нибудь у нее на спиритическом сеансе? Что говорил ее медиум?[4]
– Я не хожу ни на никакие «сенсации», – возразил Швейк, – но я слышал о них от одного медика, который жил у нее. Этому медику захотелось испытать это ради научного интереса, так что он предложил себя госпоже Маршалек в качестве медиума, а когда, бывало, сидел подвыпивши в трактире «У Чаши», то охотно об этом рассказывал. Так что они стали работать с хозяйкой напополам, и когда началась война, то женщины образовывали у их дверей огромные хвосты. А потом вдруг ни с того, ни с сего госпожа Маршалек вздумала перестать говорить всем женщинам одно и то же: что, мол, их мужья вернутся с войны целыми и невредимыми, и что они еще долго будут жить с ними в счастье и довольстве. Наоборот, она стала говорить тем, кто ей мало заплатил, что муж, мол, уже убит, или остался без ног или без головы, или еще как-нибудь искалечен. Тогда дуры-бабы начали ругать войну и проклинать нашего императора за то, будто он отнял у них кормильца-поильца, так что полиция забрала всех и отвела в участок. При допросе они показали, что это, мол, госпожа Маршалек им по картам нагадала, что их мужей уже больше нет в живых. Тогда принялись за госпожу Маршалек, привели и ее в участок и сперва хотели было повесить ее за государственную измену, но потом отпустили с миром и только заявили ей, что она может брать с людей, что угодно, но предсказывать должна им только хорошее. Но она, бедненькая, так перепугалась, что от всего отступилась и только помогала медику. Вот приехала к ней однажды жена одного прокурора, очень образованная дама, и говорит, что ей при —
снился сон, будто ее муж, который вел в Градчине дела по обвинениям в дезертирстве и оскорблении величества, не то умер, не то пал в бою, и будто его душе пришлось в наказание переселиться в лошадь. Собственно, это было ему поделом, так как он был настоящий палач. Например, одну старушку из Кухельбада, которая покупала у одного еврея пончики и, когда он посчитал их что-то очень дорого, сказала: «Вот, погодите, придут русские… они вам покажут!» – он закатал на полтора года! Так вот, приехала к госпоже Маршалек его жена и дает ей пятерку, чтобы та истолковала ей сон; но та и слушать не хочет. Тогда прокуророва жена добавила еще пятерку, и госпожа Маршалек пошла будить медика, чтобы он изобразил медиума. Но медик еще с прошлого вечера был пьян и в очень плохом настроении; он почти сразу заснул, и госпоже Маршалек пришлось расталкивать его, когда ему надо было отвечать. И дух мужа, когда его вызвали, в самом деле ответил, будто чувствует, что перевоплотился в лошадь, и что это ниспослано ему в наказание. Прокуророва жена упала в обморок, а потом спросила, сколько времени его душа останется в теле лошади. Госпожа. Маршалек опять толкнула медика под седьмое ребро, и он ответствовал: «До тех пор, пока я не приобрету всех свойств лошади!» – «А много ли тебе еще остается учиться, дорогой мой?» – еле пролепетала бедная жена, почти теряя сознание от ужаса. «Да теперь уже немного. Я уже умею есть овес, пить из ведра, жевать сено и спать стоя. А душа моя будет освобождена, когда я научусь пускать ветры на, ходу. Это – единственное, чего я еще не постиг!» После этого посадили и госпожу Маршалек и медика.
Старший писарь заливался смехом, который звучал точно рыкание голодного тигра в джунглях, сонный вольноопределяющийся икал, а обозленный Юрайда двинул Швейка коленкой в зад, приговаривая:
– Швейк, вы не только идиот, но и свинья! Вы просто валяете дурака и потешаетесь над оккультными науками. Бог вас за это накажет. Посмейте-ка еще когда-нибудь притти ко мне на кухню глодать кости!
– Есть много чего между небом и землей, – отозвался Швейк, – что представляет неразгаданную тайну. Вот, например, эти самые вши… Вы, господин Юрайда, можете мне сказать, для чего они существуют на свете?… Однако сегодня, по случаю того, что я надел чистое белье и помылся, мне кажется, будто я лежу на хорошем пружинном матраце. Ведь у меня на ляжках образовалась настоящая корка от грязи, колени обросли мохом, а между пальцами ног получился лимбургский сыр. Господин Юрайда, а что, у вас ноги тоже так потеют?
Юрайда упорно молчал, старший писарь храпел во все носовые завертки, а вольноопределяющийся бормотал во сне: – Несмотря на град снарядов, несмотря на кипящий вокруг бой и адский грохот орудий, наш герой, взводный 91-го пехотного полка, Антонин Выходиль из Вейжерека под Чешским Бродом, не смущается и неудержимо стремится вперед, за лаврами победы…
Затем он прошептал что-то совершенно невнятное, повернулся на другой бок и продолжал:
– Сырая галицийская земля покрывает эту геройскую грудь, украшенную большой серебряной медалью, которой верховный вождь наградил столь беззаветную храбрость. После героя осталась больная туберкулезом вдова и пятеро малолетних детей…
Придумывание всякой чепухи во славу 91-го полка преследовало батальонного историографа даже по ночам, и его здравый смысл пускал тогда такую отсебятину, которая с легкостью могла довести автора до военной тюрьмы. Из офицерской палатки доносились отдельные отрывки какого-то спора и нервный смех, и Швейк, которому все еще почему-то не спалось, глядел на небо и раздумывал, сияет ли луна точно так же и над Прагой. А так как вши больше не беспокоили его, у него стало так хорошо на душе, что он вполголоса принялся напевать:
Наши храбрые бойцы
Лесом отступали
Сели малость отдохнуть,
Вшей наколупали.
Тарантас на Ходонин
Тащат вошки парой;
Третья вдруг на козлы – прыг!
И дымит сигарой.
Заметив, что Юрайда все еще не спит и тяжко вздыхает, он повернулся к нему и сказал:
– А вы уже слышали анекдот про учителя и вошь, господин Юрайда? В Млада-Болеславе жил один учитель природоведения при реальном училище, и ему было очень досадно, что у него в школьной коллекции насекомых не было вши. Блох у него было достаточно, потому что ими снабдила его директриса женской гимназии, но вшей так-таки негде было достать. Когда же там начались работы по регулировке Изерского канала и туда нахлынуло много чернорабочих, то оказалось, что у них вшей – сколько угодно. Вот этот учитель собрался в одно воскресенье и, захватив с собой бутылочку для вшей, отправился на место работ. На берегу реки он встречает какого-то оборванца, который как раз ловит у себя за пазухой вшей и бросает их рыбам в воду; известно, что рыбы на вшей очень падки, господин Юрайда. Так вот, учитель и говорит этому оборванцу, что ему нужно вшей для школьной коллекции – не подарит ли он парочку-другую. Тогда оборванец пошарил у себя подмышками, вытащил пять штук величиной с ячменное зерно и говорит: «Пять штук по двадцати хеллеров – одна крона. Забирайте!» Но учитель был скуповат и не хотел платить, а потому и говорит оборванцу: «Может быть, вы уступите их мне даром?» А тот сунул вшей к себе обратно и крикнул! «Ну, так разводи их сам!» И оказалось, что этот оборванец – бывший доцент философии, социологии и политической экономии, который так опустился после того, как жена его спуталась с другим; он прекрасно понял, что если человеку нужны вши, а он не хочет разводить их сам, то он должен заплатать за них, и что они в таком случае – товар. Как по-вашему, господин Юрайда: правильно это или нет?
Юрайда, не умевший долго сердиться, примирительным тоном ответил:
– Да, бывают случаи, господин Швейк, над которыми стоит подумать и в которых нет ничего смешного. Вот, например, женщины сгубили массу народа, и вся солнечная система не может этого исправить. И в данную минуту, господин Швейк, – Юрайда поперхнулся от умиления, что называет Швейка «господином», – я тоже стараюсь разрешить загадку, соблюдает ли моя жена верность, в которой она мне клялась, или спит уже с кем-нибудь другим. Мы уж так давно покинули наши семьи, а жена у меня – красавица, с черными, жгучими глазами. В прежние времена, когда рыцари отправлялись на войну, они заказывали особого рода пояса, которыми и замыкали своих супруг, так что совершенно исключалась возможность какой-либо измены. Ведь вы же наверно слышали об этом? А завтра, господин Швейк, на обед будет гуляш из консервов с картофелем. Я вам чуточку спрячу. Дай только бог, чтобы моя жена мне не изменяла!
– Я об этом слышал и даже читал, – поспешил ответить Швейк, услышав сообщение о гуляше. – Это делалось во времена крестовых походов[5],когда рыцари отправлялись истреблять этих неверных собак, турок и язычников, чтобы отнять у них гроб господень. И такие пояса можно даже видеть в парижском музее, господин Юрайда. Господин Хоркей, писатель, который издавал в Праге газету «След», писал о том, что там можно услышать самые тонкие, настоящие парижские анекдоты. В Париже, писал он, есть только три стоящие вещи: во-первых, морг, куда приносят всех покойников, которые умерли, не оставив адреса, и лежат там целый месяц на льду, пока полиция не получит ответа на фотографию в «Курьере» с вопросом: «Кто это? Кто его знает?»; во-вторых, Монмартр с Мулэн-Ружем, где собираются все проститутки, и, наконец, музей, где выставлены эти пояса целомудрия, которыми рыцари делали невозможной измену своих верных жен. А знаете, господин Юрайда, мне очень жаль, что нас не отправили на французский фронт. Я непременно пошел бы поглядеть на эти пояса, как только мы взяли бы Париж.
– А на что они нам, если мы во Франции, а наши жены дома? – вздохнул Юрайда. – Такой пояс, господин Швейк, очень тонкая и художественная вещь и должен быть изготовлен по мерке. А вдруг жена возьмет да нарочно и пошлет неверную мерку.
– По нынешним временам, – возразил Швейк, – не помогла бы, пожалуй, и правильная мерка. Потому что нынче в мире – сплошной обман и жульничество. Сами посудите. В прежние времена, господин Юрайда, такой пояс запирался на ключ, и ключ этот изготовлялся слесарем, под страхом смертной казни, в одном только экземпляре. Этот единственный ключ рыцарь увозил с собой в поход и всегда носил его на своей груди. А когда кончался бой, то рыцарь целовал его и молился пресвятой деве, чтобы она охраняла сокровище, от которого у него вот этот самый ключ. Ну, а нынче, господин Юрайда, у Гофмана в Хоржовице такие ключи отливаются сотнями кило, а у Ротта на Малом рынке вы можете купить ключи, какие вам угодно. В нынешнее-то время люди взламывают даже несгораемые кассы в банках, а вы сами знаете, какие там запоры и замки! Нет, эти рыцарские жены были не таковы, хотя им и приходилось много перетерпеть. Вы только обратите внимание на старинные картины, какие они все были бледные. Но все же они молились за своих мужей и терпеливо дожидались, пока они вернутся с ключом домой. А если он погибал на чужбине, то его супругу так и клали в могилу с этим поясом. По этому признаку мы их и узнаем в день Страшного суда, господин Юрайда. Я не хочу касаться вашей жены, господин Юрайда, я ее совершенно не знаю, но иная жена бывает такая стерва, что если бы муж заказал ей самомалейший пояс, она тотчас же сбегала бы к слесарю, чтобы тот сделал ей запасной ключ или отмычку.
– Да, да, горе быть женатым! – со вздохом отозвался Юрайда и замолк. Все вокруг уже спало, и слышно было только ритмичное дыхание, посвистывание и храпение; от времени до времени проходил разводящий ефрейтор. Вся местность дышала глубоким покоем, который вдруг был нарушен далекими четырьмя орудийными выстрелами. Швейк почти уже уснул, но мысль, что на французском фронте было бы лучше и что там можно было бы завоевать Париж и музей с поясами целомудрия, не переставала тлеть в егосознании. «Я украл бы один из них и привез бы его в качествевоенной добычи моей фрау Мюллер» – вертелось у него в мозгу. Вольноопределяющийся Марек ворочался сбоку набок, бормоча: «Под градом разрывающихся шрапнелей пионеры построили мост… Выдержать до конца, и победа наша!» – и Юрайда оставался один в этом мире, который подавлял его своей необъятностью.
Накануне боя солдат думает о многих вещах, и официальные историографы и военные корреспонденты пишут о том, как в такие минуты солдаты сливаются душой воедино со своей нацией и своим государством, сколь ничтожной и малоценной представляется им их жизнь по сравнению с интересами всего человечества, и с какой готовностью они жертвуют ею в сознании, что счастье всего человечества стоит выше их собственного – счастья отдельной личности. Может быть, в этом есть доля правды; но Юрайда думал только о том, не обнимает ли в эту минуту кто-нибудь другой его жену в его постели, и ничто другое не интересовало его, так как все его помыслы были обращены к одному этому вопросу. И рядом с ним храпел в здоровом сне бравый солдат Швейк, который, еще уезжая на фронт, решил вопрос о войне следующими словами:
– Честно играть в марьяж для нас важнее, чем вся мировая война.
Утром никто еще ничего не знал, что будет дальше. Капитан Сагнер не получил еще никаких распоряжений по батальону, равно как полковой командир не получил их по полку. Капитан резко оборвал кадета Биглера, пытавшегося пристроить свои познания в чтении карты местности, и пошел с поручиком Лукашем к ручью. Лукаш повторил вчерашнее омовение своих натруженных ног и обожженной солнцем кожи, жалуясь капитану Сагнеру, что с трудом может держаться на лошади; тот ему ответил:
– Пустяки! Пройдет! Это только недостаток практики; тебе следовало поупражняться дома на лошадке-качалке.
Когда роздали кофе, солдаты пришли в видимо хорошее настроение, вытащили из карманов тридцать два листика и принялись играть на спички и хеллеры. И не будь канонады в северном направлении, можно было бы подумать, что это отдых на маневрах.
Около полудня затрещал телефон. Офицеры собрались на совещание, а фельдфебели и взводные принялись кричать:
– Тревога! Тревога! Растак вас, бросай карты. Разве не слышите, что тревога? Бросай, говорю, не то как тресну по затылку…
И пять минут спустя батальон уже выстроился стройными рядами, с ранцами на спине, с винтовками в руках.
Затем батальон усиленным маршем прошагал до поздней ночи. Вперед были высланы дозоры, и установлена необходимая связь. Путь шел через несколько деревень, где виднелись наполовину стершиеся следы происходивших тут боев. На ночлег расположились в каком-то лесу.
Походные кухни подошли только на рассвете. Гуляш, предназначавшийся накануне на обед, был роздан лишь к завтраку. Пушки бухали где-то совсем близко, и многие солдаты утверждали, что слышали ночью даже трескотню пулеметов. У одних это вызвало повышенную нервность, другими же овладела полная апатия, полное равнодушие ко всему, что происходило и должно было еще произойти. Едва успели раздать гуляш, как прискакал конный ординарец, и снова заиграли тревогу. Солдаты обеими руками запихивали себе еду в рот, чтобы не бросить ее. Офицеры опять собрались на совещание, долго разглядывали карту и спорили о направлении; капитан в недоумении покачивал головой, сравнивая карту с указанным ему в приказе направлением. Затем офицеры разошлись по своим ротам, и капитан Сагнер произнес небольшую речь.
– Солдаты! – сказал он. – То, что нам предстоит сейчас, – просто детская игрушка. Возможно, что нам вообще не придется вступить в бой, так как наша бригада составляет третий резерв. Примерно, в двух часах ходьбы отсюда находится один русский батальон, заблудившийся в большом лесу; он там со вчерашнего дня и никак не может оттуда выбраться. Так вот, нашему полку дана задача окружить этот лес и заставить русских сдаться, что они сделают, вероятно, весьма охотно. Возможно, что при этом не будет произведено ни единого выстрела. Поэтому вам нечего бояться. Это повторяю, детская игрушка. Ура, ура, ура!
Люди ответили довольно вялым «ура!» – и капитан Сагнер дал диспозицию, в каком порядке каждая рота должна двинуться вперед. Солдаты, побывавшие уже в боях, ворчали:
– Иисус-Мария, мы составляем третий резерв – стало быть, нас раскатают не позже, как через час. Под Гродеком мы тоже были в третьем резерве, и там все было покончено в три четверти часа. У наших всегда есть третий резерв… Пусть меня повесят, если нас не поведут в такое место, где наших и нога не ступала! Так и знай, ребята: не успеет еще у вас в брюхе свариться гуляш, как нам зададут такую трепку, что…
Замечательно, что чехи в австрийской армии никогда не говорили: «Мы будем драться» или «мы их вздуем», а всегда в такой горькой страдательной форме: «Нам зададут трепку»…
Одиннадцатая рота должна была образовать авангард. Головной взвод, четвертый, под командой кадета Биглера, выслал дозоры вперед и на фланги. Сам кадет Биглер с шестью нижними чинами, в том числе и Швейком, который вызвался охотником, шел впереди. Остальные солдаты шли гусиным шагом по тропинке, чтобы они могли видеть друг друга, подать рукой знак и показать в лесу направление, в котором двигалась голова колонны. Те, которые пророчили, что «им зададут трепку» через час, жестоко ошиблись, ибо отряд шел уже два часа, а неприятеля все еше не было видно. Прошел еще час, третий. Настроение стало лучше, в особенности потому, что и канонада как будто затихла. Кой-кто стал высказывать предположение, что русские отброшены назад и теперь не остановятся, пока не добегут до Москвы. К вечеру весь батальон достиг опушки леса, где ожидал его авангард, не имея приказа двигаться дальше. Нового приказа, что теперь, делать, не поступало. Лишь когда совсем уже стемнело, прискакал ординарец с приказом, чтобы батальон заночевал тут же на месте и дожидался утра для дальнейшего развития боевых операций. Капитан завел свой отряд немного глубже в лес и приказал ему оставаться в полной боевой готовности, чтобы по первому тревожному сигналу все были на местах.
Лес был окутан мглою. Ночью, не переставая, шел мелкий, холодный дождь. До полуночи никто не сомкнул глаз. Солдаты мало-по-малу настолько промокли, что вода стала ручейками стекать у них по спине и ногам, и попробовали было зажечь костер. Дров было сколько угодно, – неподалеку от них стояло несколько больших поленниц, – но как только над расколотыми тесаком сухими поленьями взвился первый огонек, подскочил подпоручик Дуб и зашипел:
– Погасить! Немедленно погасить! Или хотите, чтобы нас обстреляли?
Солдаты нехотя раскидали костер, бормоча что-то о третьем резерве. Подпоручик Дуб рассвирепел.
– Кто смеет прекословить? Молчать! Кому охота из-за вашего костра дать себя ухлопать? Чорт возьми, я бы не хотел, чтобы вы меня как следует узнали!
И он яростно топнул ногою по костру, так что искры полетели во все стороны.
– Послушайте, подпоручик, оставьте, – раздался из темноты голос поручика Лукаша, у которого от холода зуб на зуб не попадал. – Оставьте, пожалуйста. Лучше сами погрейтесь. Зажигай костры, ребята, и для нас тоже. Чорт их знает, в этом ли лесу русские, или где в другом. А огня за лесом все равно не видать.
Солдаты мигом сбегали к поленницам и притащили по здоровенной охапке дров, и вдруг лес осветился рядом ярких костров. У одного из них расположились господа офицеры, слушая, как ругался капитан Сагнер:
– Чорт знает, там ли мы, где нам следовало быть! Будь они прокляты, эти штабные! Вечно что-нибудь напутают! Принимают от нас донесения, отдают какие-то приказания, и никому и в голову не придет подумать, выполнимы ли они.
Сагнер вытащил из кармана карту, разложил ее у себя на коленях и передал поручику Лукашу приказ по бригаде.
– На-ка, прочти. Согласно донесению партии разведчиков, на высоте 431 обнаружен неприятельский отряд силою около шестисот человек, скрывающийся в лесу. Приказ: маршевому батальону 91-го пехотного полка продвинуться в направлении на высоту 431, имея задачей овладеть скрывающимся в лесу наприятелем. Донесения представлять в штаб бригады». Теперь изволь взглянуть на карту: кусочек леса, какая-то неведомая реченка, никаких следов шоссе или дороги, и кругом одни болота. Несомненно, что русские отступают; но для чего и зачем им лезть сюда – я никак не возьму в толк.
Лукаш, ничего не ответив, уставился в карту. Вместо него заговорил подпоручик. Дуб:
– Мы не можем требовать, чтобы русские поступили так, как поступали бы в одинаковых условиях мы. У русских есть опыт войны с Японией, и у русских есть легкие обозы, очень подвижные и приспособленные проходить с артиллерией по самой неудобной местности. А Галиция чрезвычайно похожа на Россию, так что неприятель с самого начала имеет дело с привычной для него местностью и с преодолением обычных для него затруднений.
Сагнера раздражала оппозиция, которую при всяком случае проявлял по обыкновению к нему подпоручик Дуб; однако он дал ему договорить, а затем снова обратился к поручику Лукашу:
– Хорошенькая ночь, а? Меня уже лихорадит. Чорт их дери, почему мы непременно должны избегать останавливаться на ночлег в деревнях! Может быть, чтобы солдаты не развели вшей среди населения. Нет, если такая жизнь продлится еще несколько дней, то я не выдержу; для этого требуется железное здоровье… Как ты думаешь, дорогой мой, не пустить ли тебя в качестве «почти» батальонного командира в голове колонны, в то время как я буду лечить свой ревматизм массажем где-нибудь в самом хвосте ее?
Капитану Сагнеру положение что-то переставало нравиться. Еще бы! Фронт в движении, русские отступают, и чорт знает, куда еще попадешь со своим батальоном. Того и гляди, не снесешь головы. Лазарет был бы теперь во сто раз лучше… Эх, полежал бы там теперь маленько!… Впрочем, со дня на день ожидается конец войны; ведь русские докатились уже до своих бывших государственных границ. Какой же смысл преследовать их еще дальше? Чего ради? Капитан не замедлил облечь свои мысли в слова.
– Нет, именно поэтому-то и необходимо преследовать их, – возразил подпоручик Дуб. – Ведь русские рассчитывают только на необозримые пространства и степи своей страны, которые должны спасти их от полного разгрома. Но только господа русские забыли, что у нас 1915, а не 1812 год. Русские генералы изволили забыть, что теперь война ведется совершенно иными техническими средствами, чем тогда, когда Наполеон шел на Москву. В те времена армия должна была питаться запасами той страны, через которую она проходила, а ныне чуть ли не сразу за наступающей стрелковой цепью проходит железная дорога, подвозящая из тыла все необходимое. К тому же французы не были привычны к русским морозам, которые для нас не в диковинку, так как мы, слава богу, уже целую зиму провели в Карпатах.
– Ну да, теперь вслед за армией везут даже иллюстрированные открытки, зубную пасту и нивесть что еще. Если дело затянется еще на парочку лег, то на фронте можно будет получить даже резиновые соски для грудных младенцев, – зевая, отозвался поручик Лукаш, которому невтерпеж были всякие теоретические рассуждения.
Когда он увидел, что и другим эти разглагольствования не особенно нравятся или даже прямо противны, он подозвал Швейка, сидевшего у другого костра, где разговор шел о том, каким способом лучше всего истреблять полевых мышей и как сыпать им в норки отравленные зерна.
– У нас ставят им капканы. – заявил один солдатик, – капканы, которыми их сразу иубивает. Когда мышей бывает много, то едва успеваешь менять капканы.
– Еще лучше итти за плугом и убивать их палкой, – вставил другой. – Таким образом, уничтожаешь их вместе с их выводком. Швейк хотел было что-то добавить, но, услышав голос поручика Лукаша, вскочил и доложился ему.
– А скажите-ка, Швейк, – спросил подпоручик Дуб, – не ведете ли вы там опять агитации? О чем это вы там разговаривали?
– Никак нет, господин подпоручик, – вывернулся Швейк. – Так что мы разговаривали про войну, и товарищи говорили, что русских очень много и что лучше всего убивать их палкой. Это, сказывают, очень хорошее средство и от полевых мышей, господин подпоручик.
Подпоручик прикусил губу, так как понял, что Швейк ускользнул от него. Поручик Лукаш спросил:
– Швейк, а тебе не страшно тут в эту ночь? Видишь, теперь дело становится серьезным. Такой ночлег под открытым небом у нас теперь может случаться по семи раз в неделю. Как ты себя при этом чувствуешь? Я хочу сказать – физически?
– Так точно, господин поручик, – ответил Швейк, – я чувствую себя физически так, как будто спереди я уже обсох, а по спине у меня еще течет вода. Потому что, господин поручик, дозвольте доложить, когда надо было искать приличный, безопасный ночлег со всеми удобствами на чужой стороне, то это и в мирное время было, не так легко. Бывали ли вы когда-нибудь в Нимбурке, господин поручик? Нет? Ну, значит, вы не можете знать. Там есть гостиница, которая называется «Прага»; это – очень солидная и чистая гостиница. И вот однажды один штукатур, некто Бенеш из Либоча, вздумал подарить своей жене на именины ангорскую козу, настоящую ангорскую козу. Я вам, господин поручик, уже рассказывал, что я торговал только собаками, но когда кто-нибудь хотел получить какое-другое породистое животное, то я никогда не отказывал ему. И как раз в газетах была публикация, что в Нимбурке в № 286 дешево продается ангорская коза. Поехал я, значит, за этой козой в Нимбурк, но, когда я приехал туда, хлев был уже пуст, и коза продана. Тогда мне сказали, что в Горштаве тоже кто-то хотел продать козу и что посмотреть ее можно рано утром. Дело было уже под вечер, и в Нимбурке была ярмарка. Ни на одном постоялом дворе я не мог найти места для ночлега, так что мне пришлось пойти в гостиницу «Прага». Портье, когда я дал ему двадцать хеллеров на чай, обещал мне комнату, но потом комната все-таки не освободилась, и он хотел вернуть мне деньги. В этот момент проходит мимо владелец гостиницы и спрашивает, в чем дело. Я ему объясняю, что мне негде переночевать, и тогда он говорит портье: «Скажите кассирше из кафе, чтобы она спала сегодня вместе с горничной, а этого господина поместите наверху в ее комнате». Так что, господин поручик, у меня душа болела, что я не купил козы, и с таким душевным горем я не мог пойти спать. Поэтому я спустился вниз в кафе, чтобы немного поразвлечься, и выиграл в шестьдесят-шесть две кроны семьдесят два хеллера. Ну, а потом портье провел меня наверх в комнату кассирши. У нее было все очень мило устроено, повсюду бархат и кружева; и даже у нее был кружевной пенюар[6] и он лежал уже приготовленный на кровати. Не знаю, господин поручик, что это мне вдруг вздумалось, но так как я люблю примерять, как мне что к лицу, то я живо скинул рубашку и кальсоны и надел пенюар. Он пришелся мне как раз в пору, только в груди немножко широковат; но он был такой мягонький и так хорошо от него пахло, что я в нем лег спать и даже забыл запереть дверь. Сплю это я, и вдруг просыпаюсь, потому что как будто лестница заскрипела – ведь комната-то была в мезонине. И вот открывается дверь, и ко мне входит какой-то господин; он вероятно, был пьян, потому что опрокинул стул. Он садится ко мне на кровать, снимает сапоги, придвигает к кровати стул и акуратно складывает на нем свое платье. Потому, знаете ли, иной человек, даже если он под мухой, всегда ведет себя разумно. Я, например, знал одного сапожника на Здераже, Буреша, который, прокутив целую ночь и порядком-таки устав, улегся спать под памятником Палацкому, развесил на нем все платье, подложил под изголовье сапоги и даже вынул фальшивую челюсть изо рта и положил ее на спину одной из фигур. В таком виде его там и нашли и отвезли в полицейском фургоне в участок. А там какой-то врач объявил его сумасшедшим, и его отправили в сумасшедший дом, где профессора исследовали состояние его умственных способностей. Так что, дозвольте доложить, господин поручик, тот господин, который пришел ко мне, совершенно разделся и лег рядом со мной, но это было не по ошибке, а он пришел туда с определенной целью… Я отвернулся к стене, а он начал меня ласкать и гладить и замурлыкал: «Моя кисанька уже спит? Ведь она же сказала, что будет ждать меня!» Я даже не дышал, чтобы он не заметил ошибки, и он стал целовать пенюар, обнял меня и стал целовать мне спину, а потом все ниже и ниже и, откинув пенюар, дошел до того места, по которому меня мать секла, когда я был маленьким. Потом опять перешел повыше и стал шептать: «Ах, кисанька, ну, разве можно так крепко спать! А я принес ей гостинчик на блузку, и, если она будет совсем паинька, я прибавлю еще резинки для подвязок. Ну, детка, не надо меня так долго заставлять ждать, ведь я же знаю, что моя проказница не спит». И он снова принялся меня целовать и шепчет: «Ну, спи, спи, детка, а я добавлю еще чулочки, шелковые, паутинковые». И вдруг я на него как гаркну: «Убирайтесь вы к чорту! Уж не думаете ли вы, что вы – германский принц и что мы в Берлине?» Так что, господин поручик, дозвольте доложить, этот господин так перепугался, что чуть не умер. Даже не пикнув, он кое-как собрал со стула свою одежду и опрометью выбежал вон. Я запер за ним дверь, снова улегся и стал ждать, что будет дальше. А потом явился портье и стал объяснять, что в моей комнате один господин, который ночевал в ней накануне, забыл свои сапоги, потому что с утра ушел в полуботинках, и чтобы я был так любезен и выдал их. Но я ответил, что он не имеет нрава будить меня, не то я отказываюсь платить за ночлег. Тогда портье за дверью сознался, что тот господин дал ему пять крон, чтобы он принес ему сапоги, и умолял меня пожалеть его, портье, потому что у него на руках большая семья, которую надо кормить, так что я в конце концов выдал ему сапоги. Оказалось, что тот господин был купец из Кралове Градеца, а жена его была из Неханице, и был он женат всего два месяца, а теща его была в России. Она играла там на арфе и не вернулась на родину даже во время войны, так что ее, может быть; посадили в России за шпионаж… И вот так-то, господин поручик, человек постоянно находится в опасности, и если бы его не охранял его ангел-хранитель, то с ним могли бы случиться всякие неприятности; и, в особенности когда отправляешься на чужбину, никогда никому не следует доверять. Я, например, отставной солдат, а рисковал потерять в Нимбурке свою невинность. А то вот я еще слышал…
Но тут Швейк остановился, заметив, что все офицеры спали сидя, словно их заразил пример солдат, которые, прикорнув друг к другу, мирно похрапывали возле потухающих костров. Дождь перестал, и с востока сквозь деревья робко показались первые проблески наступающего дня; начало уже немного светать, и листва деревьев ожила вдруг в таинственном топоте, которым природа приветствует утро. Швейка тоже одолевал сон; он снял с себя гимнастерку и рубаху, штаны и кальсоны и стал держать все это над горячими углями, чтобы оно скорее просохло. Его примеру последовал один солдат, только что сменившийся с караула и тоже принявшийся сушить свои вещи. Они стояли друг против друга по ту и другую сторону костра и раздували жар под рубашками, которые топорщились, словно наполненные газом воздушные, шары. Солдат довольным тоном промолвил:
– Эх, хороший этот способ избавиться от вшей, братец ты мой! Сами-то они от огня согреются и отвалятся, а гниды обварятся и лопнут. И знаешь, братец ты мой, когда мы сегодня двинемся дальше, наши ребята будут полны ими, точно маком посыпаны. Для вшей самое любезное дело, когда человек промокнет, а потом пройдется как следует и вспотеет и солнце будет его припекать, так что вся эта рвань на нем прожарится. Вот тогда вши в ней выводятся, как цыплята, под наседкою. И все это, братец ты мой, от грязи. Да и вся-то война – одна только грязь! – Он разгладил швы на своей гимнастерке и, выщелкивая оттуда корявым ногтем вшей, грустно продолжал: – Если бы я был дома, я теперь отточил бы косу и пошел бы на луг косить. Траву, братец ты мой, лучше всего косить по утру, когда ночью был дождь или порядочно выпало росы, потому что тогда трава всего мягче. А в такое утро на лугу так хорошо, что и не описать; с вечера нальешь себе немножко водки или рома в фляжку, утром подкрепишься, и коса так и поет в руках… А вот теперь мы тут с тобой уничтожаем вшей и самих себя. Ну-ка, скажи мне, братец ты мой: для чего мы воюем? Швейк промолчал. Солдат полез рукой подмышки, потер себе грудь и внимательно уставился на свои ноги.
– Тут они меня всего злее едят. Вот, гляди, как у меня от них, от сволочей, все красно, – сказал он. Затем он оделся, лег, положил голову на ранец, вытянул ноги к огню и проворчал: – Швейк, братец ты мой, на что это, на что?… Ослы мы с тобой, братец, скотина серая, быдло…
Утром, когда солдаты мылись в лужах среди полусгнивших коряг и только собирались побаловаться кофейком, на взмыленной лошади примчался ординарец; он вручил капиталу какие-то бумаги, повернул коня и ускакал. Сагнер взглянул на приказ, обернулся к офицеру, и минуту спустя лагерь огласился криками:
– Тревога! Тревога!
– Чорт бы вас побрал, обормотов! – орали взводные и капралы. – Наденете вы амуницию или нет? Пошевеливайся, русские уже подходят! Шевелись, говорю, ребята! А то лезут в амуницию, словно упрямая кобыла в хомут! Ну, живо!
Батальон выстраивался, проклятия и ругань висели в воздухе.
– Ведь этак можно с ума сойти! Неужели же нельзя кипятку скипятить? Ну-ка, давай сюда котелок на уголья, пожалуй, жару еще хватит! – раздавались голоса.
А какой-то шутник во все горло крикнул:
– Неприятель никогда не бывает так близко, чтобы я не успел приготовить себе гуляш с паприкой.
Снова выслали вперед авангард, который выделил кадета Биглера в головной дозор и установил связь на флангах. Затем двинулись обратно через лес, тем же путем, которым и пришли, но несколько правее.
На опушке леса они встретили автомобиль, в котором восседал офицер генерального штаба; он приказал остановить батальон, подозвал к себе офицеров и, беседуя с ними, так отчаянно размахивал руками над разложенной перед ним картой местности, что солдаты единодушно решили:
– Стало быть, мы опять заблудились! Гляди, братцы, как он их пушит за то, что они наделали глупостей.
– Ну, нет, брат, тут как будто не то. Ребята, слышал ли кто-нибудь сегодня перестрелку? Нет, потому что с утра ведь не было ни одного выстрела. Может быть, уже заключен мир, и он приехал нам сообщить, куда нам итти садиться на поезд, чтобы ехать домой? – заметил какой-то добродушный голос из задних рядов. – Вот недавно один ефрейтор шестой роты, у которого есть невеста в прислугах у одного депутата в Праге, говорил мне, что она ему писала, как ее барин говорил, что скоро конец войне, так как ему говорил об этом швейцар в министерстве в Вене, и это, конечно…
– Направление – на меня! Шагом – марш! – прервала его разглагольствования зычная команда капитана Сагнера.
Авангард и головной дозор тем временем ушли вперед, и колонна сомкнутым строем, без прикрытия, почти еще два часа шла лесом. Затем лес стал редеть, появились просеки, и по проезжей дороге батальон перешел в сосновый бор; кадет Биглер опять принялся за выполнение своей роли щупальцев.
После небольшого привала двинулись скорым шагом вперед, словно надо было обогнать русских. Добравшись до какой-то прогалины, капитан Сагнер, ведший свою лошадь на поводу, самолично наступил на еще неостывшее доказательство того, что здесь недавно проходил человек; а тщательным исследованием кустов было установлено, что таких доказательств было много на этой прогалине и что здесь несомненно отдыхала какая-то воинская часть.
Солдат охватило радостное возбуждение, а на лицах офицеров отразился вопрос: побывали тут русские или наши? По запаху этого нельзя определить, по внешним признакам – тоже нет; в прилипших к сапогу капитана следах замечались вишневые косточки, немного мякины, кожица от колбасы и несколько горошин, но все это так же легко могли съесть русские, как и австрийцы.
Офицеры молча взирали на коричневую кашицу, и поручик Лукаш первым высказал предположение:
– Уж не наш ли это авангард? Хотя после него не могло бы остаться так много…
– Нет. наш авангард не мог здесь остановиться, – возразил подпоручик Дуб, – потому что иначе мы его догнали бы. Вероятнее всего, тут были русские и заболели медвежьей болезнью от страха, а мы, – он с упреком обернулся в сторону капитана Сагнера, – шли вперед без всякого прикрытия.
Вдруг подпоручик Дуб хлопнул себя по лбу.
– Да ведь это ж можно с точностью установить. Ребята, сбегайте в кусты и принесите все, чем подтирались! – приказал он стоявшим ближе всех к нему солдатам.
Солдаты исчезли в кустах и очень скоро вернулись с весьма странными предметами, которые они держали при помощи двух прутиков или щепок: пучками травы, отломанными ветвями с листьями, белой лайковой дамской перчаткой, изображением какого-то святого, открыткой полевой почты; один принес даже обрывок газеты с чьей-то фотографией. Тем, кто принес траву и листья, подпоручик приказал бросить эти предметы и взял у одного солдата открытку полевой почты. Она была написана по-венгерски, и потому он не мог попять, о чем в ней говорилось; по все же он так обрадовался ей, что торжествующе заявил капитану Сагнеру:
– Я почему-то вдруг вспомнил, что при занятии одного лагеря было приказано первым делом обыскать отхожие места; ведь таким образом легче всего установить, какая неприятельская воинская часть там стояла. Итак, перед нами, – он перевернул бумажку, – перед нами… нет, не могу прочесть: слишком уж она замарана. Впрочем, это даже не столь важно. Во всяком случае, тут были не русские. Ну-ка, давайте мне обрывок газеты. Как она называется? «Копживы»? Вот видите, газета, да еще чешская!
Солдат на палочке протянул ему к самым глазам бумажку, и подпоручик Дуб вслух прочитал последние слова последних строф какого-то патриотического стихотворения, где говорилось о блестящих победах над сербами и русскими.
Газета, в которой оказались стихотворения, настолько увлекла подпоручика Дуба, что он, забывшись, взял ее в руки, чтобы прочесть всю до конца. Но бумага прилипла с обоих сторон к его пальцам, и его обоняние предупредило его, что он в чем-то вымазался. Он выронил бумажку и, вытирая пальцы носовым платком, с обворожительной улыбкой обратился к поручику Лукашу:
– Латинская пословица гласит: «Inter arma silent musae» – то есть когда говорит оружие, молчат музы. К счастью, у нас это не так. То, что я вам прочел, я нахожу прекрасным, лойяльным, патриотическим стихотворением. Жаль, что оно не дошло до нас целиком. Я прочел бы его при случае солдатам и уверен, что оно подняло бы дух. Словом, господа, я могу поручиться, что тут незадолго до нас проходили наши.
Капитал Сагнер сердито отвернулся, а поручик Лукаш оттолкнул носком сапога обрывок газеты в сторону и предложил:
– Может быть, прикажете это вымыть? Ведь эти солдаты – такие свиньи! Тут патриотическое стихотворение, которое могло бы поднять дух армии, стихотворение, в которое поэт вложил всю свою душу, а такой обормот подтерся им, как будто на свете нет другой бумаги.
И его улыбка была при этом полна сарказма и иронии.
Затем отряд двинулся дальше. Прошел час, никто не задумывался о том, что давно уже утрачена всякая связь с авангардом. Около полудня подошли к какой-то поляне в лесу, откуда доносились человеческие голоса. Капитан приказал выслать вперед разведчиков; они вернулись с донесением, что на поляне расположился небольшой отряд австрийской артиллерии, чтобы предоставить отдых измученным лошадям.
Батальон приближался к поляне, и солдаты радовались предстоявшему привалу, как вдруг на опушке леса показался конный офицер. Он галопом подскакал к капитану Сагнеру и рявкнул:
– Какого полка? 91-го? Куда ж вы его ведете? Послушайте, однако! Ведь это же не то направление! Ведь я же приказал влево!
И помчался сломя голову обратно. Капитан пришпорил коня и, догнав офицера, отрапортовал ему, как полагается, и просил дать более точные приказания, так как узнал в этом офицере начальника бригады. Но приказаний он никаких не получил. Старик только упрямо твердил: «Я же приказал влево!» – а когда капитан Сагнер повернул коня и козырнул: «Слушаю, господин полковник!»– старик заорал ему вслед:
– Господин капитан, прошу заметить себе раз навсегда: не господин полковник, а господин генерал-майор!
Капитан Сагнер подумал, что ведь вот бывают же на свете идиоты, и поехал обратно к своему батальону. Чтобы позлить бригадного, он нарочно дал людям отдохнуть подольше. Никому и в голову не приходило, что их авангард продолжал продвигаться в прежнем направлении, как он шел с утра, что следовало бы его вернуть и что батальон остался без заслонов и без авангарда. Он беспечно шел навстречу неприятелю, совсем так, как в миловицком лагере он выходил на стрельбище упражняться в стрельбе по картонным фигурам пехотинцев, которые двигались в другом конце стрельбища на мишенях при помощи целой системы блоков и веревок…
Кадет Биглер, устремив глаза на карту и сравнивая имевшиеся на ней знаки с местностью, осторожно продвигался вперед, хотя ему было совершенно неясно, куда ему надо было выйти и где он должен встретить русских. Во всяком случае, он знал, что ему поручили серьезную задачу, и старался выполнить ее так, чтобы получить за нее отличие. Зорко поглядывая по сторонам, он бодро шагал во главе своей маленькой армии, подгоняя солдат и с нетерпением ожидая появления неприятеля, чтобы немедленно послать в свой батальон донесение, что можно начинать бой.
В небольшом расстоянии от кадета Биглера выступал для связи Швейк с другим солдатом, который, соскучившись в одиночестве, нарочно подождал Швейка и приветствовал его следующими словами:
– Вдвоем-то нам будет легче итти и защищаться, если кто на нас нападет и вздумает ограбить. Тут, брат, такие дремучие леса, что только разбойникам Бабинским в них и жить. Винтовка-то у тебя заряжена? На кадета и на товарищей впереди рассчитывать нечего. Они идут себе вперед, и на нас даже и не оглянутся. Ну, да заблудиться здесь, пожалуй, трудно. Ведь одна эта тропинка тут только и есть.
– Нет, винтовки я не зарядил, – вразумительно ответил Швейк, – потому что с заряженными винтовками, знаешь, шутки плохи. Возьмешь это ее в руки, поиграешь, и вдруг – бац! весь заряд у тебя в брюхе. Правильно говорил подпоручик Фреммлер, когда я служил в Будейовице: «Магазинная винтовка Манлихера образца 1895 года самая лучшая в мире, а если кто после учения забудет в ней патрон, то я ему все зубы выбью!» Ну, а заблудиться ты везде можешь, даже в Праге. Вот, например, знал я одного человека, по фамилии Галда; он работал литейщиком на заводе Рингхофера в Праге и жил возле таможни. В Бубне у него была одна знакомая, с которой он ходил в «Кутилек» в Бельведере танцовать приличные танцы – это потому, что в «Кутилеке» на стене было объявление: «Просят танцовать только прилично!» А однажды он там хватил лишнего, поссорился со своей барышней и пошел один домой. Дошел он до Венцеславой площади и спрашивает полицейского, как дойти до Смихова. Тот ему все растолковал и сказал: «Идите все прямо по рельсам». Ну, Галда и пошел себе прямо по рельсам; шел, шел, пока не выбился из сил и не присел на минутку отдохнуть. Вдруг кто-то расталкивает его и тащит за шиворот; он раскрывает глаза и видит перед собой железнодорожного сторожа, который ему кричит: «Сходите прочь отсюда! Или хотите под поезд попасть?» И только тут Галда заметил, что заблудился; было уже утро, а он сидел на железнодорожной насыпи за станцией Винограды, и физиономия у него была, повреждена, когда он свалился с откоса недалеко от Нуслей. По только мне кажется, что никто не идет ни перед нами, ни за нами.
Так оно и было: кадет Биглер, следуя карте, свернул по тропинке вправо, а батальон, как мы знаем, тоже изменил свое первоначальное направление. У спутника Швейка сердце упало в пятки.
– Вот видишь, болван! Ты тут лясы точишь, а мы тем временем и заблудились. Давай, вернемся к артиллеристам на полянку; сейчас, вероятно, время обеденное, и они нас чем-нибудь покормят.
– Разумеется, одни мы не можем воевать, а должны с кем-нибудь соединиться, – согласился Швейк, и они повернули назад.
Командиром полубатареи был молоденький поручик, к счастью – чех. Когда Швейк, доложил ему, что они держали связь 6-го батальона 91-го пехотного полка, но потеряли свой авангард и далее батальон, он расхохотался.
– Постой, ребята, это вам так не пройдет, – воскликнул он. – Где же вы околачивались, а? Не знаю, проходил ли тут ваш батальон; мы здесь с самого утра, а за это время тут прошло бог знает сколько воинских частей. Иисус-Мария! Ну и молодцы-ребята! Несут службу связи при наступлении на неприятеля, а сами изволят заблудиться! Ведь вас же за это расстреляют!
– Так что, дозвольте доложить, господин поручик – взял слово Швейк, – что мы вполне сознаем серьезность положения. Потому что для солдата это не пустяки, если он отобьется на походе от своей части. Ведь солдат должен всегда думать, как больше всего принести пользы своему полку и покрыть новой славой его знамя. Когда я служил на действительной, господин поручик, у нас был один капитан, но фамилии Мурчек; он был горбатым, но служил шпионом в Сербии, и за это его произвели в капитаны. Так вот этот самый капитан Мурчек каждый раз, когда бывали большие маневры, приказывал накладывать каждому нижнему чину в ранец по двести пятьдесят боевых патронов, а затем, когда авангард уходил вперед, разъезжал верхом между людьми связи, прислушивался к их разговорам и все заносил к себе в книжечку. Потом, после окончания маневров, когда располагались на отдых, он призывал людей из команды связи и говорил им: «Вы знаете, что такое нравственность? Нравственность, солдаты, это точное выполнение всех обязанностей, которые на нас возлагаются по нашим способностям нашим начальством. Поэтому безнравственно, когда вы, сукины дети, получив по двести боевых патронов, тащитесь с опущенными головами, словно загнанные лошади, и в лице ваших начальников оскорбляете, сморкачи паршивые, вашего государя. Завтра явиться по рапорту! Кругом – марш!» Так что, дозвольте доложить, господин поручик, что мы совсем не хотели заблудиться и ослабить армию на два штыка. Покорнейше просим принять нас на провиантское и приварочное довольствие в свою батарею. А денежного довольствия от вас не надо, потому что мы свой батальон уж как-нибудь отыщем, и тогда наш господин старший писарь Ванек нам все, что следует, выплатит.
– Братцы, – рассмеялся поручик в ответ на искреннюю речь Швейка, – не могу я взять вас в свою батарею. Что мне с вами делать? Впрочем, вы свой батальон найдете, вероятно, еще сегодня, потому что он не может быть далеко, и кто-нибудь да будет знать, где он находится; во всяком случае, это знают полевые, жандармы. Они-то уж наверно скажут вам или сведут вас туда.
– Никак нет, господин поручик – печально вымолвил Швейк, – дозвольте вас просить хорошенько подумать, прежде чем отказать нам. Мы, можно сказать, находимся перед лицом неприятеля, и мы двое – это все равно, что капля в море, а если батарея усилится на два человека, то это, господин поручик, в бою очень много значит. И мы будем служить вам верой и правдой и пойдем с вами в огонь и воду; а паек и довольствие из котла мы могли бы получать с сего числа.
– Нет, нет, ребята, это невозможно, – решил поручик. – Но покормить вас наши кашевары немножко покормят, и хлеба вы у наших артиллеристов тоже малую толику найдете. Ступайте! Счастливого пути!
Швейк и его спутник, который вслух восхищался красноречием Швейка, отправились с приказанием поручика к походной кухне. Кашевар, правда, принялся что-то ворчать о голодранцах-пехотинцах, которые вечно шляются впроголодь, но полез черпалкой в котел и налил им бачки до самых краев густой рисовой кашей с мясом. Швейк и его товарищ спустили с плеч вещевые мешки, уселись на них, поставили бачки между колен, вытащили ложки и принялись за еду.
К ним подошел фейерверкер и заговорил с ними по-немецки; Швейк, у которого рот как, раз был набит кашей, не ответил, и фейерверкер повторил свой вопрос по-польски. Товарищ Швейка проворчал: «Не понимаю» – после чего гость начал объясняться на ломаном венгерском языке и так сильно хлопнул Швейка по руке, в которой тот держал ложку, что рисовая каша, разлетелась по сторонам. Это Швейка взорвало; оп повернул голову к фейерверкеру и сказал:
– Эй, ты, Каннитферштан, что это ты там лопочешь? Разве тебя кто-нибудь поймет, дура-голова! Ей-богу, брось дурака валять, не то как заеду я тебе в ухо… Фейерверкер расхохотался.
– Так ты, стало быть, чех? Чего же ты сразу не сказал? Ну, теперь-то мы поймем друг друга, – воскликнул он, опускаясь рядом с ними на траву, и принялся расспрашивать их, как они сюда попали.
– Сдается мне, – продолжал он, – как, будто здесь проходил 91-й полк или какая-то часть его, но куда они направились, – понятия не имею. Теперь, когда весь фронт пришел в движение, вам, ребята, надо глядеть в оба, как бы не отбиться от своих. Теперь вас не примут ни в какой другой части, а если и примут, то дадут вам номер, и вам придется представить в свою часть удостоверение, где вы были и в каких боях участвовали. А то таких шкурников нынче много развелось, которые будто отбились на походе от своих, а сами просто перешли на довольствие в другую часть. А потом, когда и этой части приходил черед итти в наступление и драться, они, не говоря худого слова, смывались в третью часть. Случалось, что такие ловкачи по три месяца торчали на передовых позициях и ни разу из винтовки-то не выпалили. Ну вот, за них и принялись теперь как следует… Вы, ребята, из Праги?
Швейк тотчас же представился ему, как земляк, и спросил:
– А вы, случайно, не приказчик ли господина Пексидера на Виноградах? Хотя нет, тот был как будто немного светлее вас. И не работали в кузнице у Соучека на Стефановой улице? Тоже нет? Странно! Но я уверен, что я где-то уже видел вас!
Фейерверкер принес им буханку хлеба и две пачки табаку. Швейк с чувством поблагодарил доброго земляка, и они только что собирались взвалить на себя свои вещевые мешки, как к ним подошел поручик и с искренним удивлением воскликнул:
– Как, ребята, вы все еще здесь? Ну, живо, проваливайте! Мне кажется, что никто из вас пороха не изобрел, шкурники вы этакие.
Швейк вытянулся, как полагается, во фронт, взял ружье к йоге и необычайно серьезно, сделав «поворот головы напра-во!», сказал:
– Так что, господин поручик, честь имею доложить, что я из батареи убыл. А только и глупым людям случалось делать большие открытия. Потому что все люди вовсе не так глупы, как иногда кажется. Что вы, например, господин поручик, думаете, когда смотрите на свои пушки? Ничего! А я думаю! Вот видите ли, господин поручик, в пушке есть всякие там нарезы, и эти нарезы заставляют шрапнель или гранату сперва взлететь вверх, а потом, описав дугу, упасть вниз. Словом, снаряд летит так. – Швейк взял винтовку в левую руку и описал правой параболу. – Вот как он летит. И вам при этом не является никакой мысли? Так ведь если бы вы, артиллеристы, положили пушку набок, на одно колесо, то ваш снаряд полетел бы дугою слева направо или справа налево, смотря по тому, на котором, колесе лежала бы пушка, и вы могли бы таким образом стрелять за угол. Вы могли бы обстреливать русских с фланга, и никто у них и не догадался бы, кто и откуда палит.
Поручик покатывался со смеху; фейерверкер и другие артиллеристы, не понимая огромного значения сделанного Швейком открытия, тупо глядели на поручика и на говорившего. Через минуту, успокоившись, поручик протянул Швейку несколько папирос.
– Вот вам! Но теперь – айда, ребята! А о своем открытии сообщите в генеральный штаб.
Швейк повторно доложил о своей убыли из батареи и, обволакивая ее командира нежным взглядом своих славных глаз, сентиментально добавил:
– А вашу ласку, господин поручик, я вовеки не забуду?
Они вскинули винтовки за плечи и снова вышли на дорогу, по которой уже шагали в этот день туда и обратно. Они шли долго, эти две заблудшие овечки австрийской армии, то-и-дело совещаясь, сворачивать ли им вправо или влево, Навстречу им никто не попадался, ни верхом, ни пешком, и чем дольше они шли, тем более странным казалось, что местность эта так пустынна.
Спутник Швейка начал хныкать, что они, чего доброго, находятся позади линии русского фронта. Швейк вспылил. – А если бы и так? Мы атакуем их с тыла – только и всего! Ну, ну, ладно, не хнычь, что мы чуть-чуть сбились с пути! Ведь мы не малые дети, что можем потеряться. Знаешь, когда я лежал в госпитале в Праге, то один больной, у которого был ревматизм, рассказывал нам о таком случае с его полком в четырнадцатом году, когда у них барабанщик и горнист тоже вот так заблудились. Они пошли где-то в Галиции в одну деревню к девочкам, чтобы в последний раз поспать с ними перед тем, как их убьют; ну, и заспались они с девочками-то, а когда проснулись поутру, то полк их уже ушел – нет его! Они так и окаменели. Иисус-Мария, что теперь делать? Принялись они это искать свой полк, точь-в-точь как мы теперь ищем свой батальон, – туда, сюда… Горнист нес рожок, а барабанщик – барабан. Горнист был из образованных, инженер, что ли, и пока они так шли, нарисовал барабанщику карандашиком на оборотной стороне барабана карту местности. Он занес на нее каждую деревушку, каждую лужу, каждый крест, каждую дикую грушу, каждый ручеек, каждого св. Яна Непомуцкого, каждую навозную кучу, каждую церковь, каждую лавочку, каждую харчевню, все дороги, просеки, овраги – словом, все, что они видели, когда проходили. И так они плутали с августа по ноябрь и исходили вдоль и поперек всю Галицию. Отъелись они, как борова, а, на барабанной шкуре было уже все, что полагается на географической карте. И вот однажды под вечер, где-то недалеко от венгерской границы, они натыкаются на свой полк. Но только там никто уж их и не знал, кроме ротного, потому что за это время-полк был несколько раз почти совершенно уничтожен и вновь сформирован из маршевых батальонов. А ротный ни за что не хотел поверить, что это они, пока не пощупал своими руками; потому что Красный крест давно уже объявил, что они пропали без вести или попали в плен, чтобы не платить пенсии их матерям. Потом ротный послал барабан в Вену в военно-топографическую академию, и там по этому барабану были изготовлены карты генерального штаба, причем пришлось много исправлять и дополнять, чего нехватало на карте Галиции. Горнисту дали потом большую золотую медаль, барабанщику – серебряную. Горниста назначили полковым горнистом, а барабанщика пришлось посадить в тюрьму в Терезиенштадте, потому что он выразился, что офицеры, которые составляют карты местности, идиоты и только обкрадывают казну… И знаешь, приятель, по такой карте, которую сделал горнист, вообще невозможно заблудиться!
И, словно подтверждая эти слова, лес стал редеть, и между верхушками деревьев показались клочки голубого неба. Спутник Швейка ускорил шаг, опередил Швейка и воскликнул:
– Ей-богу, поле! А вон и деревня! Там наверно кто-нибудь есть! Так, оно и оказалось – из-за деревьев па опушке леса выступил кадет Биглер и спросил:
– Ну, что, нашли домик лесничего? Достали там что-нибудь для меня? Ведь вы же шли со мной в головном дозоре. И…
– Никак нет, господин кадет, – перебил его Швейк. – А вы тут одни? Мы шли с вами но в головном дозоре, а были назначены для связи; с вами же шли другие. Так, вы, значит, послали их в домик лесничего? Мы не видели ни домика лесничего, ни своих товарищей, потому что мы заблудились. За нами никто не идет, мы начисто отбились от батальона, и никто о нас ничего не знает. Теперь батальон-то, может быть, у чорта на рогах, господин кадет, и нам придется одним воевать… Да вы не беспокойтесь, господин кадет, перемелется – мука будет! Потому что очень многие воюют за свой риск и страх.
Кадет Биглер малодушно повесил голову; золотая медаль ускользала из его рук куда-то в туманную даль, и он только тяжко вздохнул:
– Ах, как мне есть хочется! И живот у меня разболелся. Я, знаете, напился воды, и теперь мне следовало бы съесть чего-нибудь горяченького. Может быть, те-то от лесничего скоро вернутся. Будьте спокойны, они не придут, господин кадет, – уверенно возразил Швейк, – они тоже заблудились. До вечера теперь уж недолго, так что нам самим придется что-нибудь себе промыслить. Наших мы все равно сегодня не найдем. Еще счастье, господин кадет, что вы – офицер и что у вас есть карта. Утром вы разберетесь, где может находиться наш батальон, и мы прямо туда и отправимся. А сейчас, я думаю, было бы самым лучшим поискать вон в той деревушке ужин и ночлег.
– Идите, куда хотите, – простонал кадет Биглер, судорожно схватившись руками за живот. – Иисус-Мария, какая адская боль! Может быть, 'настал мой последний час! Но я ни за что не ручаюсь, Швейк. В этой деревушке могут оказаться русские!
– Ну, если русских там нет, то мы бросимся в штыки, а если там русские, то мы отступим, – философски; заметил Швейк. – Но вы же совсем больной офицер, господин кадет, а честный солдат не должен покидать на произвол судьбы своего больного начальника. Я, как старший, принимаю на себя командование. Направление – вон на ту деревню. Шагом… марш!
Они подхватили извивавшегося и корчившегося кадета с обеих сторон под руки и двинулись по ухабистой дороге к деревне. Биглер чуть не умирал от страха, что они попадут прямо к русским в лапы, но Швейк, оставался невозмутимым.
– Знаете, господин кадет, – обратился он к нему, – я вам вот что скажу: чему быть, того не миновать, и без божьей воли ни один волос не спадет с вашей головы. На-днях один солдатик у костра рассказывал, как они в прошлом году шли в наступление на русских, и как с ними был и фельдкурат. Остановились они на привал в лесу, и его преподобие начал закусывать. У него была и венгерская колбаса, и яйца, и красное вино… И вдруг русские обнаружили их, да как начали шпарить по ним шрапнелью и снарядами… Все разбежались, кто куда; только господин фельдкурат остался сидеть на срубленном дереве, разложил на нем салфетку и в ус не дует. Он даже кричал на солдат: «Куда побежали, подлые трусы? Вы всюду находитесь в руке божьей, и бог никого не попустит погибнуть без вины. А что бог сотворит, то есть благо». А тут вдруг разорвался снаряд, как раз последний, и когда рассеялся дым, то на стволе па белой салфетке остались только бутылка вина, шесть яиц и венгерская колбаса, нарезанная ломтиками. Чистая была работа, господин кадет, такая чистая, что от господина фельдкурата даже и пуговицы не нашли, а с его завтраком ничего не случилось. Потому что на свете так уж устроено, что с каждым случается непременно то, что ему на роду написано. Если нам суждено попасть в плен, то мы и попадем, потому что такова господня воля. А кроме того, говорят, что русские…
– Послушайте, Швейк, – перебил его кадет "Биглер, – здесь речь идет, конечно, не только о плене, но русские ведь истязают своих пленных. Они выкалывают им глаза, отрезают уши и нос… Вы разве не знаете, что русские – людоеды и варвары? Швейк безнадежно махнул рукой.
– Рассказывают-то про них всякое, – возразил он, – но таких вещей они уж больше не делают. Это делалось в воины с турками или вот еще, когда наши заняли Герцеговину. А о таком пустяке, как лишиться носа, не стоит и говорить. В Жижкове жил некто Антон Вейвода, у которого болезнь-то эта, рак, кажется, начисто весь нос отъела. А он потом угощал приятелей в кабаке и хвастал: «Сегодня я настрелял семь крон: сорок хеллеров да еще две рубашки, да две пары ботинок; а пока у меня рыло было в порядке, то, бывало, за целый день еле-еле восемьдесят хеллеров наскребешь». В старые-то времена, господин кадет, существовали разные пытки, и для них были придуманы очень хорошие инструменты. Вот, когда приедете в Прагу, то побывайте в Городском музее. Например, для людей устраивались дыбы, людей вытягивали на лестницах, ломали им кости на колесе, прибивали гвоздями за язык… И люди охотно подвергались всему этому, если только их перед тем соборовали; в те времена это делали охотно, потому что это служило к вящей славе божьей. У такого еретика или у какой-нибудь ведьмы раздробляли все, как есть, кости, загоняли им под ногти подковные гвозди и давили их в тисках. И у всякого инструмента, которым это делалось, было свое название, смотря по тому, для чего он должен был служить: для раздавливания ног употреблялись «поножи св. Иосифа», для выбивания зубов – «десны пресвятой богородицы», Для ломания костей – «ребро св. Петра». Таким образом еретик или преступник или пленный уже вперед знал, чем его будут тешить, и когда главный инквизитор приказывал принести тиски св. Валентина, то он мог быть спокоен, что из него хотят приготовить ливерную колбасу на великий пост… Ну, так вот, всего этого у русских нет, и с нами ничего не может случиться. А если нож хорошо отточен, то – чик! – и уха как не бывало. И если человек хорошо терпит боль и остается при этом спокойным, то его объявляют святым. Ведь вот в Риме жгли же одному папе огнем бедра и прочее, а когда решили, что, пожалуй, будет с него, он вдруг с такой приятной улыбочкой им и говорит: «Ах, пожалуйста, господа, переверните меня на другой бок, потому что мне хотелось бы равномерно поджариться с обеих сторон. Уж очень я люблю во всем симметрию».
Тем временем они достигли деревни, и кадет Биглер предложил еще чуточку подождать, пока совсем стемнеет. Они уселись в каком-то садике за сараем. Кадет охал и стонал, солдат пополз на четвереньках к халупе, чтобы выяснить положение, а Швейк утешал болящего:
– Мы вам сварим бульону, господин кадет, и я накрошу туда побольше луку. А потом мы вам положим на живот теплый кирпич – это очень помогает. И мы вас не бросим, господин кадет.
Солдат вернулся и стал уверять, что к деревушке, кроме нескольких крестьян, никого нет. Это значительно ободрило кадета. Оки поднялись и постучали в окно халупы. Им открыла какая-то старуха и в ужасе вскрикнула при виде солдат. Затем она заломила руки и стала причитать:
– Ничего у меня нет, господа солдаты, ничего! Москали все у меня позабирали!
– А давно ли они у вас были, москали-то? – осторожно осведомился кадет Биглер.
– Недавно, батюшка, недавно, – верещала старуха. – И сегодня утром были, и вчера вечером были, и каждый день приходят. Нет у меня, батюшка, ничего, все, как есть, москали позабирали. Даже кору с деревьев ободрали и от нее так и дохли.
– А отхожее место есть? – снова спросил кадет, у которого резь в желудке не прекращалась.
Старуха энергично тряхнула головой.
– Нет, ничегошеньки нет, батюшка ты мой. Все москали позабирали.
– Постой, старая, мы сами посмотрим, – сказал Швейк, отталкивая ее в сторону и входя в халупу. Для обыкновенной русинской халупы она была чиста и даже нарядна; в большой русской печи пылал огонь, а на приступочке лежали приготовленные для печения хлебы. Швейк открыл дверь из горницы в чуланчик; там белели в плетенках кучки яиц, а с потолка свешивались окорок, куски грудинки и связка домашних копченых колбас. У Швейка даже дух захватило от радости. Он вернулся в сени, чтобы позвать товарища и кадета, которых старуха изо всех сил старалась уломать.
– Мы – совсем нищие, – повторяла она, – А вон там, за речкой, солдаты найдут халупы, где живут богатые мужики. У нас москали все позабирали.
– Брось ты ерунду молоть, бабка, – по-приятельски окликнул ее Швейк. – Слышали мы эту песню: москали, мол, все позабирали, и даже кору с деревьев посдирали и от этого околели… Господин кадет, дозвольте доложить: так что можете итти смело – у этой старой ведьмы в чуланчике целая колбасная торговля. А ты, бабка, – снова обратился он к хозяйке, – слушай: мы у тебя поужинаем и переночуем. Конечно, не задаром – за все будет заплачено. Добром или силою. Чорт возьми, что ж ты не хочешь впускать даже нашего пана капитана? А ну-ка!
Швейк выхватил из ножен штык и приставил его острие к горлу старухи; та взвизгнула, отпрянула и, перепуганная, подобострастно пригласила господ солдат последовать за нею. В горнице при свете от печки она разглядела, что среди них был офицер. Она забормотала: – Пан капитан, пан капитан! – и стала ловить руки кадета, чтобы поцеловать их.
– Вот видишь, бабка, теперь ты мне нравишься, – промолвил Швейк, покровительственно похлопывая ее по плечу. – Так и надо уважать солдат.
Кадет Биглер вытащил из кармана деньги. Старуха с готовностью принесла нежданным гостям хлеба и молока и достала откуда-то копченой грудинки, не спускал в то же время глаз с входной двери.
Швейк вскипятил крепкого чаю, уложил больного на лежанку, заменявшую постель, и прикрыл его старухиной шубой; и кадет, у которого от горячего чая резь утихла, быстро заснул.
За мясом и хлебом оставались только Швейк со своим товарищем; старуха сунула хлебы в печь и вышла, словно кого-то поджидая. Солдат, прожевывая огромный кусок, сказал Швейку:
– Прекрасное мясо. Хорошо просоленное и прокопченное, и хотя немножко и припахивает у кости, но это ничего. Лучше всего бывает, братец ты мой, мясо коптить с опилками, а под ним жечь можжевельник. Тогда оно получается все равно что пирог, чистый пирог, скажу я тебе.
– Ну, это не очень-то похоже на пирог, и ты, смотри, не объешься, – возразил ему Швейк. – Ну, да мясо есть мясо, а мясо охотно ест даже всякая собака.
В этот момент старуха вернулась, а вслед за нею вошла молодая, рослая, красивая женщина. Старуха представила ее:
– Это – моя дочь. Муж у ней на войне. Видишь, – обратилась она к молодухе, – к нам пожаловали гости, наши солдатики, наши господа и защитники. Они гонят москалей.
Молодуха широко улыбнулась, показав крепкие белые зубы, и Швейк вежливо предложил ей кружечку чая.
– Прошу вас, выпейте с нами, пани. А как зовут пана? А кофточка у вас сидит отлично.
И он провел рукой по ее полной груди.
Она принялась за чаепитие и вступила в оживленную беседу со Швейком, руки которого никак не могли успокоиться; то-и-дело что-нибудь щекотало его ладони, и потому всякий раз, когда старуха отворачивалась, он вытирал их о кофточку или юбку молодухи.
Товарищ был совсем сонный. Старуха принесла из сеней полушубок и исчезла с ним в чуланчике, бросив выразительный взгляд на дочь; но та непринужденно рассмеялась, когда Швейк, ущипнул ее за икру.
Затем она поднялась, заявив, что пора спать, и полезла на печку, куда предварительно перенесла с лежанки, на которой спал кадет, довольно грязную подушку. Товарищ Швейка растянулся на скамейке, но вскоре ему показалось слишком жестко, и он перекочевал на пол. Заметив беспокойство Швейка и его умиленные взгляды в сторону печки, он пробормотал:
– Не понимаю, что тебе за охота! Неужели ты не видал баб у себя дома? Ложись-ка лучше спать; и без того после этой свинины у нас сон будет неспокойный.
– Да, ты прав, – согласился Швейк, укладываясь рядом с ним. – А знаешь, ведь я это только так, нарочно. Потому что ни одна баба не обижается, когда ты ей даешь понять, что она тебе нравится. Ну вот, это наш первый ночлег под крышей с тех пор, как мы потерялись. Что ж, тут еще не плохо; во всяком случае, лучше, чем в лесу, когда шел такой дождь. Я тогда еще рассказывал у костра господам офицерам, как один каменщик задумал подарить своей жене на именины ангорскую козу, а господни поручик Лукаш мне не поверил и на другой день сказал, что таких вещей люди на именины не дарят. А между тем, люди со зла дарят друг другу на именины еще более глупые подарки, чем ангорскую козу, которая все-таки хоть пользу приносит. Вот мне пришлось раз купить у некоего господина Крауса, бухгалтера в радлицском кооперативе, сенбернара, которого ему подарила его невеста на именины в день св. Иоанна. Это был чудесный сенбернар, ростом с годовалого бычка, а он уступил его мне за пятерку, только бы избавиться от него, потому что, по его словам, он не мог без сокрушения сердца глядеть на эту собаку. И он поведал мне все свое горе, которое он принял из-за этого пса. Он, понимаешь, подарил своей симпатии па именины золотые часики на браслете и обручился с нею, но жениться он не торопился, так что на его именины она, в свою очередь, подарила ему эту самую собаку. Он даже плакал, когда он мне рассказывал это, ей-богу! Квартирная хозяйка, у которой он прожил шесть лет, сразу же, как только он вернулся в Иванов день с фейерверка и привел на веревочке своего сенбернара, не пожелала с ним даже разговаривать, а утром отказала от комнаты, потому что собака всю ночь напролет скулила и другие жильцы жаловались. Он упросил ее, чтобы она его оставила, что он будет платить в месяц на пять крон больше, а собаку возьмет к себе в комнату, а на утро пришел дворник справляться, почему это у нижних жильцов протекает потолок, не стирают ли тут в комнате и не течет ли корыто. А потом квартирная хозяйка заявила, что она за собакой убирать не будет и кормить ее тоже не будет. Но господин Краус не потерял головы, он погладил своего пса и, сказав ему: «Эх, ты, подарок моей обожаемой, моей прелестной Милены!» – отправился с ним в конскую мясную, к господину Штапецу в Коширше, и купил собаке колбасы и сосисок. Он накупил на шесть крои восемьдесят штук и полбуханки хлеба и в обед стал кормить собаку; он бросал ей куски колбасы, сосиски и хлеб и потешался тем, как она ловит их на лету. Он скормил ей все дочиста, а когда вернулся вечером со службы, собака выла от голода. Так что господин Краус опять пошел к господину Штапецу и накупил ливерной колбасы на десять крон. Тот хотел было послать их с мальчиком, но господин Краус стал уверять, что он может и сам донести. Тогда господин Штапец ему сказал: «Да вы не беспокойтесь, мой мальчишка никому не скажет. Где помещается ваш ресторан? У вас в карте кушаний часто есть „свежая домашняя ливерная колбаса“, даже летом? Зимою я мог бы ежедневно поставлять вам свежую колбасу „из чистой свинины“, потому что зимою чаще случается, что лошади ломают себе ноги». Таким образом, господин Краус ежедневно ходил в конскую мясную и к, булочнику, а по вечерам водил собаку гулять на набережную. Там его ожидала Милена, и они доходили до Смиховской гавани. Милена прижималась к нему, собака ковыляла за ними, и барышня весело улыбалась и говорила: «Гензель, мы с тобой совсем как настоящие английские лорд и леди на прогулке. Ты рад моему подарку? Нравится он тебе?»
– До конца июля, – продолжал Швейк, – господин Краус эту марку выдерживал, а потом сказал своим сослуживцам: «Мне остается на выбор не очень много. Либо я должен застрелить собаку, либо сам застрелиться, либо обокрасть кого-нибудь, либо жениться. Иначе я не могу больше существовать». И в конце концов он решил жениться, когда Милена стала плакать, что он хочет отдать собаку, которую она ему подарила. А через два дня после свадьбы его молодая жена пришла ко мне просить, чтобы я забрал у них сенбернара, потому что она не желает держать его в квартире и дешево его уступит. Я и сторговал его за пятерку, да молодая завернула мне еще на придачу кусок свадебного пирога… Вот то-то и есть, друг милый! Всякие бывают у людей намерения и цели, но они делают что-то другое, говорят тоже что-то другое и только водят тебя за нос со своей политикой. Сказать по правде, дружище, так… Эге, да ты уж спишь?
Солдат храпел, как простуженный бульдог. Швейк легонько отодвинул его в сторону, и, так как спящий не шевельнулся, он тихонько подкрался и поднялся к печке. Там он влез на приступочек и, шаря руками, вскоре нашел две голые, сильные ноги; он погладил икры и выше и, когда они не дрогнули, смело полез на печку. Из темноты из-под самого потолка раздался заглушенный и отнюдь не сердитый голос: «У, чорт косой! Куда лезешь?» Затем послышалось какое-то ворчанье, закончившееся вкрадчивым и покорным: «А головной платок ты мне купишь?» После этих слое в халупе снова воцарилась торжественная тишина, прерываемая только храпом и таинственными шорохами на печке.
Около полуночи где-то вдали залаяли пушки, но никто их не слышал, ибо даже на печке, после всех тревог и треволнений этого дня, Швейк погрузился в благотворный сон. Ему и в голову не приходило, что на его пути к востоку после каких-нибудь трехсот-четырехсот пройденных километров нравственность настолько уже изменилась, что для достижения того, чего у нас добиваются клятвами в вечной любви и верности, нотариальными договорами и пастырскими благословениями перед алтарем, оказалось достаточным легкого кивка на вопрос: «А головной платок ты мне купишь?» Впрочем, это было обычной логикой подобного положения: какой-нибудь примадонне подавай брильянты, а простой бабе в русинской халупе достаточно пообещать купить головной платок.
Утром, когда кадет Биглер проснулся, старуха уже хлопотала около печи, а Швейк варил ему кофе с молоком, дуя на кастрюлю с кипевшим молоком. Заметив, что кадет пытается встать, Швейк подошел к нему и сказал:
– Так что, господин кадет, дозвольте доложить: ночью никаких особых происшествий не было. А как вы себя чувствуете, господин кадет? Лучше? Я сейчас подам вам завтрак.
– Швейк, – мягко отозвался кадет, – давайте его поскорее. У меня уже ничего не болит. Но ослаб я, как муха. А что неприятель? Ничего не видать и не слыхать? Ох, не знаю, смогу ли я с вами итти дальше.
– Мы вас не покинем, господин кадет, что бы ни случилось, – твердо заявил Швейк: – Здесь, в этой халупе, нам нечего бояться какой-либо опасности. Молодуха спит на печке.
– А русские? Разве они не приходили? – спросил кадет.
– Никак нет, господин кадет. Так что старуха нас вчера надула – русских здесь вообще не видывали. Молодуха, та гораздо откровеннее и сообщила мне правильные сведения: русские отступали, вдоль железнодорожного пути, где проходит шоссе. Думается мне, господин кадет, что лучше всего будет передохнуть здесь, пока, вы вполне не поправитесь. Пушки стреляют сегодня уже далеко отсюда.
Кадет ничего не возразил и дал Швейку увести себя в сад; возле сарая солдат колол уже дрова и позвал на помощь Швейка.
Они принялись колоть вдвоем; тупой, ржавый колун скрипел, вонзаясь в дерево, и поленьев набралась такая куча, что молодуха, выйдя на двор, благодарно улыбнулась солдатам.
– Ну, что, братцы? А ведь приятнее колоть дрова, чем драться на войне? А сколько работы вы с меня сняли!
– Эх, милая, – ответил польщенный Швейк, – да чего бы я для вас ни сделал! Сердце я бы с вами поделил, а не то, что дрова вам поколоть. Ведь у меня к вам – самые лучшие намерения.
Баба, которая и так уж ничего не понимала, засмеялась и пошла работать; Швейк оставил колун торчать в коряге и обратился к своему приятелю:
– Слушай, человечек, что бы ты ни делал, ты всегда должен делать это с самыми лучшими намерениями, если хочешь, чтобы, оно удалось. Ну, конечно, сперва тебе надо поразмыслить, как бы не случилось чего такого, что могло бы помешать. Вот, например, в НАходе был бургомистр: его вызвали в окружное управление и уведомили, что в НАход изволит прибыть его императорское величество и что поэтому община должна все приготовить для встречи, когда император проедет. Бургомистр – давно это уже было! – тотчас же созвал всех членов общинного совета и сообщил им, какая честь выпала их городу между другими, потому что он был приличный бургомистр, а не такой, как некий Вена Земанек в Козоеде, который всегда, закрывая заседание совета: заканчивал: «До свиданья, господа. Помните, что мы – члены одной общины и что наши дела идут все хуже и хуже!» Ну, нАходский бургомистр распорядился построить триумфальные ворота и, так как это был такой человек, который любил что-нибудь особенное, то принялся сочинять надписи для этих ворот. За два дня до торжества он велел позвать художника, запер его с полотном у себя в квартире и вообще не отпускал его домой; потом они вдвоем ночью, совсем одни, прибили надпись к воротам, закрыли ее полотнищем, чтобы никто не мог прочесть и стали дожидаться утра, когда должен был приехать император. Ну, император приехал, полицейский дернул веревочку, полотнище упало, и все люди прочли на воротах художественно исполненную надпись: «Хвала Иисусу Христу! К нам едет Франц-Иосиф!». Императору это очень понравилось, и, когда бургомистр обратился к нему с приветственной речью, император сказал ему: «Очень, рад, что вы в НАходе состоите бургомистром. А что, ходят еще плоты по Влтаве?» Потом он проследовал дальше, а бургомистр получил на память золотые часы, на крышке которых была выгравирована эта же надпись, а также получил орден с короной «за особые заслуги». Бургомистр этим, понятно, очень гордился, и так как он был уже очень стар, то избрали вместо него сына. Сын еще только первый год состоял бургомистром, как его тоже вдруг вызвали в окружное управление, потому что его императорскому величеству снова благоугодно было проследовать через НАход, так что община должна была позаботиться о достойной встрече. Молодой бургомистр тоже заперся и стал придумывать, какую бы надпись сделать на триумфальных воротах. Затем он купил полотна, сам намалевал надпись и ночью укрепил ее на воротах, снова прикрыл полотнищем и никому, даже отцу, не сказал ни слова. Приезжает император, полицейский спускает полотнище, и вот на воротах появляется надпись: «Иисус-Мария и Иосиф! К нам едет Франц-Иосиф!» Ну, император вообще не пожелал с ним разговаривать, даже когда тот произнес приветственную речь по шпаргалке, которая у него была запрятана в шляпе. Император даже не сказал ему, что рад, что НАход находится в Европе, и поехал дальше. А потом этого бургомистра сместили и посадили на четыре месяца за оскорбление величества и всего императорского дома. Однако и у него ведь были самые лучшие намерения, как и у его отца, но только он не поразмыслил, как надо приступить к делу и что из всего этого может получиться.
– Но ведь говорят, что наш император не умеет говорить по-чешски, – возразил собеседник Швейка, – что он вообще ни слова не знает по-чешски.
– Это ему всегда внушают, – стал защищать его Швейк, – но у него доброе сердце, и по-чешски он тоже когда-то учился. Он очень мил с депутатами, когда к нему являются делегации. Он каждого спрашивает: «А что, у нас еще есть канализация в Праге?» – «Как по-вашему, долго еще продержится нынче зима?» – «Это очень интересно, что у вас мосты ведут с одного берега реки на другой!» Надо знать, дорогой мой, что царствовать – дело очень хлопотливое и трудное, а тут еще изволь спрашивать про канализацию. Что ж тут удивительного, если человек иной раз и ошибется. Вот с ним какой однажды был случай: приехал он как-то в Моравии в одну деревушку недалеко от Гедихта и спрашивает тамошнего бургомистра: «Ну, что, как у вас нынче с урожаем? Если бы не дожди, то, наверно, не плохо?» А бургомистр, необразованный человек, возьми да и ляпни ему по-чешски: «Ваше величество, пшеница наливается хорошо, овсы стоят чудесно, свекла замечательная, а вот только картофель – г…!». Император не понял его и спросил адъютанта, что это слово означает. Тот ответил, что это – простонародное выражение: когда что-нибудь плохо, наполовину пропало, то это называют «г…». А через неделю они прибыли в Пшерок, и там начальник окружного управления представил императору директора народного училища. Императору показалось странным, что его встретило мало детей, и он спросил директора, что этому за причина. «Ваше величество, – запинаясь, проговорил директор, – у нас здесь эпидемия кори, и половина учащихся больна…» – «Знаю, знаю, – ответил на это император, самодовольно покачивая головой, – это ужасное г…, ужасное…». Понимаете, такое высокопоставленное лицо и то может тоже иной раз ошибиться, и вовсе не следует над ним за это смеяться. Кадет Биглер так быстро поправлялся в саду под грушей, что после обеда хотел было двинуться дальше; но Швейк запротестовал:
– Так что, дозвольте доложить, господин кадет, это было бы понапрасну, потому что мы все равно своего батальона не нашли бы. Нам надо пройти направо на станцию, а батальон уж сам явится за нами. Кроме того вы еще слишком слабы, господин кадет, а до того места – не близко, да и кроме того старуха говорит, что ночью непременно будет дождь.
Кадет принялся изучать карту и в душе согласился с тем, что Швейк прав. При этом ему стало ясно и то, что капитан Сагнер не ошибся, когда утверждал, что русские ни в коем случае не стали бы отступать там, где искали их австрийцы, потому что совершенно невозможно продвигаться с обозами и с артиллерией по таким лесам и болотам.
Швейк опять заварил чай, а ночью снова забрался на печку, где занялся утешением покинутой молодухи. Вся деревня спала глубоким, мирным сном; дождь лил, как из ведра, и перестал лишь к утру.
Кадет после такого долгого сна чувствовал себя настолько окрепшим, что к нему вернулся его прежний воинственный дух. С самого утра он уже начал орать на солдата, готовившего завтрак, в то время как Швейк ходил с молодухой в хлев доить корову.
– Чорт бы вас подрал! Как вы опять стоите, когда я с вами разговариваю? Пятки, пятки сомкни! Во фронт! – надрывался он, а после завтрака поспешно оделся и приказал выступать.
Он расплатился со старухой, поцеловавшей ему руку, и первый, в сопровождении солдата, вышел из халупы. Тем временем в горнице Швейк прощался с плачущей молодухой и, поглаживая ее, уговаривал:
– Ну, ну, не реви, красавица! Ведь мы ж не навек расстаемся! А потом, гляди, и старик твой в отпуск приедет. Ну, а если что и случилось, то я думаю, и в Галиции родильный приют найдется. Так что – с богом! Счастливо оставаться!
Кадет направил свои стопы через сад прямо на север, где дорога, как растолковала ему старуха, выходила на шоссе. Он шагал так быстро, что солдат и Швейк отстали от него. И тогда солдат сказал Швейку:
– Если ты, брат, проголодаешься, то только скажи. Я стянул-таки у старухи одну колбасу из ее чуланчика.
– Как тебе не стыдно обкрадывать таких хороших людей, – стал выговаривать ему Швейк. – А мне молодуха сама дала на дорогу кусок ветчины и коровай хлеба. Так что голодать мне не придется. А вот у меня какое горе: утречком в саду я свернул головы шести курочкам и двум петушкам, они у меня все в вещевом мешке, и я едва могу тащить этакую тяжесть. Да и как бы они у нас не стухли.
Кадет взял в сторону между халупами деревни, тянувшимися уже более четверти часа вдоль дороги. Швейк в последний раз оглянулся на халупу, оказавшую ему столь полное гостеприимство, и под наплывом сентиментальных воспоминаний запел:
Как ангел, чистая душой,
Над речкой девушка рыдает;
Ушел любимый, молодой!
Лишь слезы скорбь ей облегчают…
Но затем ему показалось, что душещипательные слова этой песни недостаточно выражают его чувства; поэтому он затянул другую:
Когда я вас сегодня покидал,
Луч солнышка полянку озарял…
Плескалась рыбка резвая в пруду…
И целовались в предрассветный час
Сегодня мы в последний раз.
Вдруг кадет остановился и, прикрывая глаза рукою, словно козырьком, стал всматриваться в даль; затем он с быстротою молнии бросился на землю и прошипел:
– Неприятель! Русские! Ложись!
– Стало быть, они в самом деле уже тут? – удивился Швейк. – Стало быть, они…
Боевой товарищ Швейка выронил при словах «неприятель» и «русские» винтовку и поднял кверху руки; но, увидя, что никакого неприятеля нет, он их снова опустил и лег на землю, в то время как кадет скомандовал:
– Заряжай, заряжай!
Кадет весь напрягся и был бледен, как смерть; рука его судорожно сжимала револьвер. Швейк, который до сих пор еще ничего не мог разглядеть, опустился на колени рядом с ним и с любопытством спросил:
– Так что, дозвольте, вас спросить, господин кадет, где же русские? Я не знаю даже на кого они похожи, потому что я за всю свою жизнь ни разу не видывал русского. А вот мадьяр мне много приходилось видеть.
Кадет с силой дернул его, так что он свалился, и вытянул вперед руку с заряженным револьвером; и тогда Швейк увидел русских.
Между халупами пробиралось трое русских солдат – двое пожилых бородачей и один малорослый юнец, почти мальчишка. Они шли, лениво волоча ноги и раскачиваясь на ходу, словно медведи; винтовки их болтались на веревочках за плечами. Они шли, ошалелые и замученные, как бараны, которые так загнаны, что уж не могут сдвинуться с места; весь их вид являл то, что наши солдаты выражают словами: «Толкай нас вперед, толкай нас назад – все равно с нами ничего не добьешься, все равно нам на все наплевать!»
Вот они остановились и стали о чем-то совещаться в проходе между двумя халупами, в то время как недалеко от них во дворе притаились кадет и два бравых воина из неприятельского стана. Увидав, что Швейк, во исполнение приказания заряжать, пытается засунуть обойму в магазин шиворот-навыворот, кадет выхватил у него винтовку из рук, зарядил ее сам и, возвращая ее Швейку, потом сказал:
– Скотина, даже зарядить толком не умеет! Цельтесь хорошенько! Готовьсь! – отрывисто скомандовал он и поднял револьвер.
Но «пли!» ему уже не пришлось скомандовать; пальцы Швейка отвели вооруженную руку кадета, и он проворчал:
– Иисус-Мария, господин кадет, неужели вы вправду хотите их застрелить? Ведь они же нас не трогают. Так что, дозвольте доложить, господин кадет, что если мы выпалим и не попадем, то они нас застрелят; ведь у них тоже есть ружья, да еще какие длинные. Может быть, они – передовой дозор, и за ними идет вся дивизия?… А может быть и так, что их только трое и есть, господин кадет, и тогда они такие же заблудившиеся, как и мы. И тогда, если мы их застрелим, нам придется рыть для них могилы, а это в такую жару совсем не пустяки, господин кадет, а чистое наказание.
Швейк увлекся мыслью, что эти русские – такой же сбившийся с пути дозор, и симпатия его к ним росла с каждой минутой. Он обнял кадета так, что у того дыхание сперло, и с жаром зашептал:
– Вы себе только представьте, господин кадет, что они тоже отбились от своей части. Теперь им, горемычным, придется скитаться по белу свету, и ни один полк их не примет, и никто не даст им ни денег, ни пайка. Они, наверно, мечтают, как бы попасть в плен; может быть, они даже слышали про нас и рассчитывают, что мы возьмем их с собою и позаботимся об их пропитании. Да нет, тут-то они и просчитались, потому что наш начальник – господин кадет Биглер, а он не такой дурак, чтобы подбирать русских подкидышей и взваливать на себя такую обузу.
Швейк прижимал к себе кадета все крепче и крепче. Тем временем у русских совещание закончилось, и они поплелись дальше. Объятия Швейка ослабели; наконец, он выпустил кадета и, снисходительно и отечески указывая на длинные штыки удалявшихся русских, промолвил:
– Так что, господин кадет, мы спасли теперь друг другу жизнь. Я щекотки не особенно боюсь, но только мне кажется, что если бы те там вздумали пощекотать нас такой штучкой, это было бы не очень приятно.
Кадет Биглер промолчал, не зная, что ответить; он даже готов был согласиться, что Швейк прав. Если сейчас гут было трое русских, то их могло оказаться и гораздо больше; перестрелка вызвала бы тревогу во всем районе, и как знать, чем бы вся эта затея кончилась. Как можно ниже склоняясь к земле, он направил свои шаги через поле к опушке леса; и, лишь почувствовав себя в безопасности, он окрысился на Швейка, чтобы поддержать свой офицерский престиж:
– Теперь командую я! Я могу приказать, что хочу, а вы должны мое приказание исполнить и держать язык за зубами. Понимаете? Поняли?
– Так точно, понял, господин кадет. Буду слушаться приказания и держать язык за зубами! – покорно ответствовал Швейк. – Так что, господин кадет, дозвольте спросить, не угодно ли вам кусочек колбасы? Она хорошая, сухая, с чесноком.
Они медленно и осторожно продвигались вдоль опушки; кроме работавших в поле баб и стариков, не видать было ни души. После полудня они вышли на дорогу, которая вела через густой бор прямо на север.
Кадет велел сделать привал. Они легли на траву; кадет разложил карту и стал водить по ней пальцем.
Спутник Швейка, интересовавшийся в этой экспедиции только вопросом, чем бы наесться и где бы поспать, сразу уснул. Швейк заглянул через плечо кадета в карту и спросил:
– Так что, господин кадет, дозвольте узнать, вы уже нашли, где находится наш марш-батьяк? Говорят, что на этих картах генерального штаба все отмечено. Разбираться в таких картах, должно быть, большое искусство, господин кадет. Вот у нас в полку был поручик Гофман, так тот учил в учебной команде читать эти самые карты и всегда приговаривал: «Солдаты, – говорил он, – читать карты гораздо важнее, чем знать, из скольких частей состоит винтовка. Капралы, ефрейторы и взводные должны уметь делать это лучше, чем генералы; в этом вы, солдаты, можете убедиться, когда наш полк выходит на маневры или на большое полевое ученье. Сперва сбивается с направления и исчезает куда-то господин полковник вместе с лошадью, потом господин майор, за ним господин капитан, а потом и остальные господа обер-офицеры. Тогда полк ведет фельдфебель, и вы посмотрели бы, как ему влетело бы, если бы он тоже сбился с пути и завел полк не туда, куда следует. В мирное время за это полагается одиночное заключение, а в военное – расстрел». А потом этого поручика, дозвольте доложить, господин кадет, разжаловали, и теперь он служит в Праге редактором одной газеты и часто сидит в каталажке за оскорбление армии. Потому что и на редакторов требуется строгость.
Кадет ничего не ответил, а только еще более углубился в карту; наконец, он подчеркнул ногтем одно название и спросил:
– Швейк, как называлась та деревня, где мы ночевали? Пеняки, говорите вы? Так это здесь. Мы вот тут в лесу, дорога проходит вот так, а железная дорога, о которой говорила старуха, не может быть ничем иным, как участком между Львовой и Бродами. Узкоколеек тут нет, разве что русские построили себе сами новую дорогу. Через три часа мы будем на шоссе.
Это пророчество не сбылось, хотя они шагали бодро. Лишь к вечеру достигли они шоссе, если вообще это можно было назвать шоссе. Это была бесформенная, вся в выбоинах, широкая дорога, измочаленная колесами бесчисленных повозок, орудий и грузовиков, прошедших по ней за год то в ту, то в другую сторону. Когда наши три воина подошли к шоссе, по нему проезжала бесконечная вереница обозных двуколок с хлебом и фуражом; по сторонам шли отставшие солдаты разных полков, солдаты, которые либо не могли итти дальше, либо считали, что (всегда еще успеют достигнуть счастья, ожидавшего их впереди.
Кадет стал расспрашивать о местонахождении 91-го полка, но никто ничего не знал о нем, и только какой-то саперный капитан сказал:
– 91-й полк из Будейовице? Вчера только я его видел. Он стягивается против Брод. Там окопались русские – целая дивизия.
Кадет снова вытащил свою карту и постарался установить, каким путем его батальон мог попасть в Броды. Они некоторое время шли по шоссе, а затем кадет свернул направо на проселочную дорогу.
– Мы снова вернемся на это шоссе, но наши не могли еще добраться до него. Может быть, мы застанем их в какой-нибудь деревушке.
Они прибавили шагу и вскоре нагнали несколько человек отставших, которых они потом стали встречать целыми толпами. Солдаты различных полков, в одиночку и группами, шли, сидели или лежали в траве по обеим сторонам дороги и, когда Швейк спрашивал их, куда они направляются, отвечали либо сердитым ворчаньем, либо покорно и смиренно:
– Мы идем сражаться и умирать за нашего императора.
Дорога вела через болото, но там уже велись работы, чтобы сделать его проходимым. Целая рота солдат строила гать, ствол к стволу, из деревьев, которые подвозили из лесу мобилизованные для этого местные крестьяне. Другая команда забивала отверстия мхом, третья насыпала песок, а четвертая отделывала края дороги при помощи длинных линеек и там, где не было посыпано достаточно песку, добавляла руками. Позади стоял подпоручик и орал:
– Чорт вас передери-дери, старайтесь, чтобы было хорошо! Это должна быть такая дорога, как аллея в Шенбруннском парке. Взводный, скажите там им, чтобы везли только самый чистый песок, и только мелкий.
Кадет вступил в беседу с подпоручиком. Швейк, с большим интересом наблюдал за выравниванием дороги и затем сказал ближайшему солдату:
– А ты очень акуратно работаешь. Чистая работа, словно в церкви, как сказал бы старик Моравек, если бы он увидел, как ты тут орудуешь своей линейкой. Потому что господин Моравек – каменщик, и его конек, это – чистая работа. А вы, собственно, какого полка, ребята?
– Эх, братец ты мой, – вздохнул солдат, – ведь то, что мы тут делаем, одно идиотство, и только. Вот только первая рота пройдет, и никто уже не узнает краев, которые мы отделываем. А когда пойдут обозы или артиллерия, лошади вытопчут весь мох. Ну, а нам приходится доставлять его за час езды отсюда. От такой дурацкой работы мы измучились, как собаки. Да мало ли мы уже делали работ кошке под хвост и продолжаем делать, потому что наши инженеры – идиоты. Вот, например, вчера мы строили для обоза мост через канаву, через которую всякий мог бы перепрыгнуть. Обоз был длиннющий, повозок на четыреста, и вот он стоит и не может перебраться через этот ручеек. Ну, послали туда нас. Я-то сам каретник, но если бы спросили меня, то я перекинул бы с одного берега на другой три бревна, на них я положил бы доски, прибил бы их гвоздями и… готово дело! Езжай на здоровье! Но наш подпоручик – инженер и составил себе для этой штуки целый план. Перво-наперво, он послал в деревню, где мы стоим, за метром, а деревня-то в полутора часах пути отсюда; потом он точнейшим образом высчитал, какой длины должны быть бревна; потом заставил нас обтесать их на четыре ребра; потом послал за толстыми досками, которые привезли только к вечеру, и, наконец, заставил нас еще сделать с обеих сторон перила. Словом, братец ты мой, мы провозились с этим делом с одиннадцати часов утра до трех часов ночи, и весь обоз стоял на месте, а ведь он вез хлеб! Ну, когда все закончили, он пустил повозки на мост, и сразу же первая поломала перила. Потом, когда от колеса перед мостом образовалась глубокая выбоина; нам пришлось кольями подымать повозки на мост… Да, братец ты мой, так мы войны и не выиграли! Ведь такой офицер – дурак-дураком, а сказать этого я ему не могу, и из дому ему этого тоже не напишут… А сам-то ты откуда? Мы – рабочая команда 36-го полка, и сами называем себя «Обществом благоустройства дачной жизни».
– Так, так. Стало быть, у вас офицеры тоже с придурью, – участливо отозвался Швейк. – Ну, а я из 91-го, и у нас они тоже идиоты. Мы – сбившийся с пути дозор и ищем свой полк. Но если ваш подпоручик такой дурак, то наш кадет от него не много узнает. А как у вас кормят, друг?
Член «Общества благоустройства дачной жизни» безнадежно махнул линейкой, но в этот самый момент кадет Биглер позвал своих подчиненных и приказал продолжать путь. Швейк еще раз обратился к своему собеседнику:
– Ну, что ж, ребята, старайтесь, украшайте мостик-то! Когда будете в отставке, будете уметь украшать залы для балов в пользу ветеранов войны.
Кадет Биглер в самом деле узнал не более того, что сказал ему уже саперный капитан. Русские остановились у Брод и укреплялись на своих позициях, для того, повидимому, чтобы не допустить вторжения австрийских войск в пределы России. А где находился маршевый батальон, подпоручик понятия не имел.
Смеркалось. Все трое сильно устали, и потому кадет не возражал, когда Швейк свернул в сторону от дороги к какому-то домику, как оказалось, – домику лесничего. Старик-лесничий принял ихочень ласково, и от него они узнали, что двое суток тому назад: здесь проходило много войска. Русские проходили тут четыре дня тому назад.
Жена лесничего поставила варить на ужин картофель и принесла молоко. Увидя ее приготовления, Швейк вскипятил в большом котелке воду и ошпарил принесенных им курочек и петушков.
При виде этих лакомств кадет Биглер с удовлетворением констатировал, что у него опять появился аппетит, и Швейк, заметив его алчущие взоры, снова выказал, какое у него доброе сердце.
– Я же говорил вам, господин кадет, что я вас не оставлю. Из кур я сварю суп, а петушков зажарю. Хорошо, что мы не потеряли зря время на убийство этих русских; зато мы можем теперь как раз вовремя поужинать.
Три куры и два петушка были без остатка съедены за ужином в домике лесничего. Оставшихся кур Швейк заботливо завернул в запасные портянки и убрал в свой вещевой мешок. Икая от сытости, он довольным голосом сказал:
– Вот так! Теперь с ними ничего не сделается.
Утром они двинулись дальше, и в то время как провожавшая их жена лесничего уверяла, что будет ежедневно молиться за них, она озабоченно пересчитывала глазами своих курочек. Затем ее лицо прояснилось, и она добавила:
– Я буду молиться за вас утром и вечером, храбрые воины. Все курочки у меня целы!
На шоссе царило еще большее оживление, чем накануне. Войска проходили многочисленными колоннами. Затем наша троица наткнулась на полевых жандармов, которые ей сказали:
– Ваш батальон? Вчера еще он был в Смотине, но куда он отправился дальше, мы не знаем.
Кадет спросил их, в каком направлении находится Смотан, и решил пойти туда, чтобы таким образом скорее всего узнать, где им искать свою часть.
Солдаты стали появляться теперь и на полях. Видно было, как телефонисты протягивают провода, перебегая с длинными шестами от дерева к дереву, и Швейк, вспоминая Ходынского, жалостливо сказал:
– Он мог бы тоже лакомиться курятинкой, а вместо того бедняга должен бегать, словно собирает гусениц.
Вскоре их обогнал скакавший во весь карьер конный ординарец; он держался того же направления, что и они, и потому Швейк крикнул ему вдогонку:
– Эй, товарищ, поклонись от нас 91-му полку и скажи, что мы уже близко!
Ординарец придержал коня.
– Я в самом деле еду в 91-й, – отозвался он. – Он стоит в деревне Врбяны и пойдет оттуда в Пионтек. Отсюда это будет с час ходьбы; вы можете итти прямо туда и дожидаться там.
Вот каким образом случилось, что кадет Биглер в шесть часов вечера, вытянувшись во фронт, докладывал капитану Сагнеру о своем прибытии в батальон, приготовив на случай, если бы капитан стал разносить его, соответствующие объяснения. Но капитан Сагнер, которому поручик Лукаш уже передал, полкуры из принесенных Швейком трех штук и рассказал всю историю их скитании, только снисходительно похлопал Биглера по плечу.
– Хорошо, очень хорошо вы это провели, кадет! Мы получили из штаба бригады такие сумбурные приказания, что всякий нормальный человек сошел бы с ума.
Когда Швейк снова появился среди своих товарищей, вольноопределяющийся Марек встретил его восклицанием:
– Могилы разверзаются, мертвые восстают из них, и близится день страшного суда! Швейк, бродяга, неужели ты опять с нами?
– Надеюсь, что у тебя не туман перед глазами, который мешает тебе видеть меня, – ответил растроганный Швейк. – Постой, я тебя угощу курятинкой, потому что мы заблудились, так как у кадета была неправильная карта. Курица-то немного жестковата.
А когда явился Балоун и с такой мольбой и жадностью взглянул на Марека, обгладывавшего косточку, что даже слюни потекли, Швейк, снова открыл вещевой мешок и развернул портянки.
– На, дружище, поешь, я тебе тоже припас кусочек, курочки, – сказал он. – Я день и ночь думал о вас, ребята. Ну, а что у вас новенького?
– Мы околачивались повсюду, – ответил вольноопределяющийся, обгладывая вторую косточку. – Мы побывали и тут, и там, словно должны были опутать колючей проволокой весь земной шар. А знаешь, Швейк, – как-то особенно серьезно добавил он, – за твою курочку я напишу в истории полка длиннейшую реляцию о тебе. Марек вытащил из кармана пачку бумаг и начал декламировать:
– Если ты, читатель, прочтешь в описании боя – будь то даже упомянуто лишь между прочим, в виде небольшого эпизода! – о «последнем из прислуги при орудии», то склони скорбно главу свою, запечатлей его имя в своей памяти и вспоминай его с благоговением. Ибо понятие «последний при орудии» включает в себе столько душевной силы, столько нервного подъема, столько нечеловеческой выдержки, что всякая попытка подвести эти качества под ту или иную номенклатуру добродетелей и охарактеризовать этот подвиг какой-нибудь ходячей хвалебной фразой только умалила бы их истинное величие. Попробуем поближе вникнуть в это положение. Неприятелю удалось нащупать нашу батарею, и вот через несколько минут он уже пристрелялся к ней. Он шлет снаряд за снарядом; шрапнель рвется одна возле другой, и железный град рассыпается во все стороны, неумолимо разнося в клочья все, что попадается ему на пути. Гудят «чемоданы» и с оглушительным грохотом ударяются о стальные тела наших орудий, коверкая, ломая и глубоко вбивая их в развороченную землю. Кругом валяются убитые и раненые; один за другим падают защитники, и только одно орудие еще не выведено из строя, только один человек остался для его обслуживания. Это – Иосиф Швейк, запасный рядовой 91-го пехотного полка, бесстрашно поспешивший гибнущей батарее на помощь. Вражеские снаряды, жадно ища новой добычи, с воем налетают, разрываются справа, разрываются слева, ложатся то немного впереди, то немного позади, но – о, невероятное счастье! – не попадают в него. Это и есть «последний человек при орудии!» И кто среди этого воя и рева, в этом бешеном, смертоносном вихре, в этом аду, где в каждую долю секунды может наступить смерть, не лишится рассудка, и чье сердце не перестанет биться, тот является человеком, которому по праву принадлежит великое, несмотря на свою краткость, и звучное, как медный колокол, имя «герой»!
– Поэтому «последний человек при орудии» давно уже служит излюбленным сюжетом великих художников-баталистов,[7] – закончил вольноопределяющийся Марек. – Этот сюжет нашел свое воплощение в означенном рядовом Иосифе Швейке, который осуществил таким образом наяву предание о таком герое. Это он последним стоял у своего орудия, невзирая на смертельную опасность; это он заряжал, наводил, стрелял, снова заряжал и так далее. Невозможно было его одолеть, невозможно как для Смерти, так и для русских… И ныне большая серебряная медаль «за храбрость» украшает его грудь.
– Это совсем как с канониром Ябуреком, – восторженно отозвался Швейк, – тем самым, который под Кениггрецом стоял у пушечки и то-и-дело заряжал. Послушай, вольноопределяющийся, мне кажется, ты начинаешь заговариваться. Если бы при Кеннггреце этот Клам-Галлас не сел в калошу, мы непременно одержали бы победу – такие у нас там были хорошие солдаты! А ты слышал, что план этого сражения выработал для австрийского генерального штаба… прусский генеральный штаб? Некий господин капитан. Геппнер узнал об этом и, когда не мог переплыть Эльбу, застрелился. Но он написал своей жене, как обстояло дело, и потому его императорское величество приказал лишить ее пенсии. Тогда она сперва бросилась на улице на колени перед его лошадьми и простерла к нему руки, чтобы он допустил ее на аудиенцию, а потом ее отправили в сумасшедший дом, потому что она хотела облить императора серной кислотой…
– Швейк, придержи язык-то, – посоветовал ему Марек. – Ведь ты же не знаешь, кто тебя слушает.
– А пускай слушает, кому охота! – обиженным тоном возразил Швейк. – Она хотела обезобразить его величество, чтобы он больше не нравился Елизавете. А та ведь и так от него сколько раз бегала, пока господин Лукени не заколол ее в Женеве напильником. Вероятно, он вообще был зол на красивых женщин… А у русских, знаешь, штыки тоже похожи на напильники… Ну, а государь-то наш еще долго мог бы жить с ней в ненарушимом супружеском счастьи и согласии.
Суматоха в лагере мало-по-малу затихла; солдаты улеглись спать; в соседней палатке кто-то рассказывал;
– Нам следовало пойти к кашевару, чтобы он нам по крайности хоть кости дал поглодать. Надо было пойти и сказать: «Боже ты мой, какими мы должны были бы быть подлецами, если бы нам не хотелось жрать! Ведь живем же мы тут, как скотина, дуем одну воду, и даже не с кем здесь любиться».
Однако кругом не заметно было ни покоя, ни умиротворяющей тишины летнего вечера. То-и-дело доносилось грузное грохотанье орудий, прокладывавших себе дорогу через ручьи и реченки, тарахтенье обозов и топот пехоты и кавалерии, безостановочно проходивших мимо всю ночь. Все это напоминало об опасностях, ждавших наших воинов впереди. Поэтому поручик Лукаш, ложась у себя в палатке на охапку сена, ответил Швейку на вопрос, не будет ли назавтра каких приказаний:
– Пока что нет. Бог весть, что будет с нами завтра… Ты знаешь, Швейк, что нам предстоит сейчас самое тяжкое? Придется расхлебывать кашу такой горячей, какой нам ее подадут. На это Швейк решительно возразил:
– Никак нет, господин поручик, я того не знаю. А только холодная каша, господин поручик, никуда не годится, потому что сало в ней тоже застывшее, и очень она тогда уж вязнет на зубах и на языке. Манную кашу я не особенно люблю, а пшенную – так даже ненавижу, и только на гречневую с салом я горазд. Так что, дозвольте доложить, господин поручик, что утром видно будет, какую кашу заварят нам русские!