СТОП-КАДР



События, о которых я хочу рассказать, произошли со мной во время зимних каникул в деревне, точнее — на селекционной станции, на которую перевели отца после трех лет работы в институте.

Помню, однажды папа пришел поздно, они о чем-то всю ночь говорили с мамой, а утром я узнал, что его переводят.

Станция эта была далеко, за Сиверской. Отец приезжал домой вечером, очень усталый, сразу засыпал — и ранним-ранним утром уезжал обратно.

Потом ему дали там какое-то жилье, и он перестал приезжать вовсе, иногда только говорил со мной по телефону, как-то очень тихо и виновато.

Потом вдруг пришло от него письмо, я очень удивился: на мое имя! Я никогда еще в жизни не получал писем. В письме было написано: «Ты уже взрослый... ты должен понимать... жизнь сложна» — и я понял, что мама и папа разошлись.

Дома у нас стало тихо, пусто. Раньше отец, приходя с работы, сразу громко начинал говорить, смеяться. Подходил ко мне, смотрел отметки, иногда говорил сочувственно свою любимую присказку: «Эх, товарищ Микитин! И ты, видно, горя немало видал!» А теперь стало вдруг тихо, мама, вздыхая, ходила по комнатам.

Однажды только случайно я увидел вдруг папу по телевизору... Нет, наверно, не случайно — наверно, мама знала и специально включила.

Отец, взъерошенный, в широком галстуке, сидел в какой-то комнате и горячо, но сбивчиво рассказывал о новом методе, который он придумал, о новых сортах ржи, которые он выводит. Потом пошла пленка: играла музыка, отец ходил по полям в соломенной шляпе. Вот он взял рукой колос, стал рассматривать.

— Сейчас сморщится ведь! — сказала мама.

Тут же он сморщился, как всегда морщился, когда задумывался.

— И ты тоже, — сказала мама. — Так же морщишься! Папа родимый! — Она махнула рукой, потом встала и ушла в другую комнату.

Я слышал его глухой, сиплый голос и почувствовал, как я соскучился. Через два дня были ноябрьские праздники, и я решил вдруг съездить к нему.

Сразу же за вокзалом пошла тьма, темные пустые пространства. Иногда только — фонарь, под ним дождь рябит лужу.

Я смотрел в темное окно, с тоской понимая, что все это — безлюдье, темнота, пустота — имеет теперь отношение к моей жизни.

Я вышел на пустую платформу среди ровного поля. Сошел на темную скользкую тропинку, балансируя, пошел по ней. Тропинку в темноте переходил гусь, из клюва гуся шел пар.

Очень нескоро — будто через сто лет — я увидел освещенные окна. Я пошел вдоль них и в одном увидел отца. Он стоял посреди комнаты, как обычно стоял у нас дома: сцепив пальцы на крепкой лысой голове, покачиваясь с носка ботинок на пятку, задумчиво вытаращив глаза, нашлепнув нижнюю губу на верхнюю.

Я обогнул дом, прошел по коридору, вошел в комнату. Комната оказалась общей кухней — у всех стен стояли столы.

Увидев меня, отец вытаращил глаза еще больше.

— Как ты меня нашел?! — изумленно сказал он.

— Вот так, нашел, — усмехнувшись, сказал я.

— О! Есть хочешь? Давай! — всполошился он.

На плитке кипел чайник. Он снял чайник, поставил кастрюлю с водой. Потом выдернул ящик стола. По фанерному дну катались яйца — грязные, в опилках. По очереди он разбил над кастрюлей десять яиц, стал быстро перемешивать их ложкой.

— Новый рецепт!.. Мягкая яичница! — подняв палец, сказал он (как будто яичница имеет право быть еще и твердой!).

Потом, по своему обыкновению, он стал рассказывать, какие замечательные у него новые идеи, какую инте-рес-нейшую книгу он напишет!

Из десяти яиц получилась маленькая, черная, пересоленная кучка.

— Слушай! — сказал отец. — А пойдем в столовую? Отличная столовая! Класс!

Мы вышли на улицу, пошли в столовую, но там было уже пусто, только толстая женщина выскребала пустые баки.

— Все уже! — зло сказала она. — Раньше надо было приходить!

— Как? — Отец удивленно вытаращил глаза.

...На следующее утро мы пошли с ним гулять. За ночь выпал снег — вокруг были белые пустые поля. Я ждал на улице, пока он выйдет, стоял, нажимая ногой черный лед на луже, гоняя под ним белый пузырь. Вот вышел отец, в сапогах и ватнике, и мы пошли.

Мы долго ходили по дорогам. Отец, чтобы уйти от волнующей темы — его отъезда, все говорил о своих опытах:

— ...инте-реснейшее дело!.. Я сказал Алексею — он ахнул!

Голос его гулко разносился среди пустого пространства. Потом мы шли по высокому берегу. Река внизу замерзала, по ней плыли тонкие, прозрачные льдины. Вороны с лету садились на них, иногда, поскальзываясь, падали набок.

На следующий день вечером я уезжал. Мы долго шли в темноте, и только у самой станции он вдруг притянул меня к своему плечу, спросил, конфузясь:

— Ну, а ты как живешь?

Я самолюбиво отстранился.

Потом я часто вспоминал эту поездку.

За то время, что я провел у него, я понял, что живется ему там довольно одиноко. Все сотрудники по вечерам уезжали в город, а местные не очень с ним общались, потому что он был приезжий.

Я часто представлял, особенно по вечерам, что он сейчас делает: идет куда-нибудь в темноту в резиновых сапогах или стоит, задумавшись, посреди кухни?

Я бы хотел снова это увидеть, но шли занятия в школе, и поехать к нему было невозможно.

Начались зимние каникулы. Я гулял в основном с ребятами со двора, и никак почему-то не получалось вырваться и уехать.

Тридцать первого декабря наш дворовый вожак, Макаров, сказал, что надо нам отметить новый наступающий год, для этого нужны «бабки» (так он называл деньги), а для этого нам всем придется немного поработать.

Ничего заранее не объясняя, он привез нас на троллейбусе к железнодорожной платформе «Дачное». Там он вдруг достал из кармана красные повязки, сказал, что мы теперь дружинники и должны отбирать елки у тех, кто выходит из электрички, потому что они, ясное дело, везут их из леса. Две елки отобрал он сам, третью мы отобрали у старичка в валенках все вместе.

Потом мы проехали остановку, продали все три елки у магазина за десять рублей.

Домой я пришел в полдвенадцатого. Мама не сказала ничего, только вздохнула.

Мы встретили с ней Новый год, потом я пошел спать.

Но, ясное дело, я не спал. Я все вспоминал того старичка, у которого мы отобрали елку. И главное, хулиганы, действительно срубившие елки, просто отталкивали нас и проходили, а купившие елки — вернее, самые робкие из них — не могли доказать своей правоты и отдавали!

...Ночью я поклялся себе, что занимаюсь подобными делами последний раз. Утром, вместо того чтобы выходить во двор и снова встречаться с Макаровым, я оставил маме записку и помчался к отцу — были каникулы.

Народу в поезде оказалось мало. Я сидел у окна. Поезд шел среди синеватого снежного поля, вспоротого кое-где ослепительно белой цепочкой следов, — день стоял солнечный и холодный.

Я вышел на станции, сразу закрыл лицо рукой от мороза и обежал по узкой тропинке среди высоких снежных стен. Местами от дорожки уходили снежные коридоры с розовым светом в них, гладким примятым дном, длинными параллельными царапинами на стенах. Хотелось пойти туда, но коридоры эти шли поперек моего пути. Взбежав на пригорок, задыхаясь от мороза, я с удивлением увидел, что коридоры эти никуда не ведут — доходят до горизонта, до леса, и, описав там широкую дугу, идут обратно.

Стараясь думать об этих странных коридорах, я бежал по тропинке все быстрее. Лицо стянуло морозом, нос побелел — я это видел, закрывая один глаз. Наконец я выскочил на аллею. Деревья вдоль аллеи стояли высокие, неподвижные, бело-розовые. Люди шли быстро, прикрывая рты шарфами, белыми от дыхания.

Дома отца не оказалось, и я, секунду подумав, побежал в лабораторию. Отец сидел в своем кабинете в пальто — было холодно — и быстро писал. Увидев меня, он в знак приветствия вытаращил глаза, но продолжал писать.

Вдоль стен кабинета свешивались метелки колосьев, на столах стояли прямоугольные жестяные коробки с семенами.

Я подошел к папе, увидел, что он быстро заполняет таблицу: «содержание белка в зерне», «стекловидность»...

Наконец он бросил ручку, довольный, откинулся назад.

— Видал-миндал? — сказал он, показывая на таблицу.

— А что... здорово? — спросил я.

— Ка-ныш-на! — дурачась, сказал он.

Он поднялся, довольный, заходил по комнате, потом встал у окна, закинув ладони за голову.

— А давай на лыжах! — сказал он. — Наперегонки!

Потом мы ходили по территории станции, заходили в лаборатории, оранжереи, отец показывал мне «инте-рес-нейшие вещи». По дороге мы зашли погреться на конюшню, и мне так там понравилось, что неохота было уходить.

Вообще, конюшни не отапливаются, — считается, что лошади обогревают их своим теплом, но в тот день, по случаю морозов, конюх затопил в своей комнате печку — красное зарево дрожало в темном коридоре, доходило до дальней стенки.

Войдя в конюшню, я задрожал от одного только запаха! Еще раньше, когда мы всей семьей жили на Пушкинской опытной станции, я все почти время проводил на конюшне — помогал конюху, чинил сбрую, запрягал и распрягал.

И здесь, когда я на следующее утро снова пришел на конюшню, я первым делом рассказал конюху Жукову об этом и стал упрашивать его, чтоб он разрешил мне что-нибудь сделать, например, почистить стойла, и потом, абсолютно довольный, вез тачку с лопатой по проходу, по скользким, мягким доскам пола.

Убрав стойла, я снова стал приставать к Жукову.

— Съездить никуда не нужно?

Но он не отвечал. Наконец минут через сорок он сипло сказал:

— Знаешь старый телятник?

— За Егерской аллеей?

— Там прессованное сено. Сюда привезешь... Букву возьми.

Я подпрыгнул от радости: Буква была самая красивая лошадь. Я зашел в темное стойло, вывел за недоуздок Букву, по пути к выходу надел на нее хомут, чересседельник, взял дугу. Выйдя на свет, Буква затрясла головой, заржала. Проведя ее через двор, я впятил ее между оглобель саней, запряг.

Мы проехали по Егерской аллее, проскочили со стуком бревенчатый мост и повернули по узкой дороге к телятнику.

Вся площадка перед телятником была измята отпечатками разных шин, обуви, — что за странная жизнь бурлит здесь, у заброшенного строения?

Перекидав в сани спрессованное кубами сено, я примчался обратно на скотный двор, перекидал сено через окно в фуражный отсек, потом распряг Букву и повел ее в конюшню.

У двухэтажного каменного общежития стояли четыре автобуса — какого-то странного, непривычного вида. Из первого автобуса вылез человек с черной бородой и поманил меня пальцем. Слегка испугавшись, видя сзади Букву, я подошел.

— Дело есть, — сказал он.

— Сейчас... только лошадь поставлю.

Я вошел в темную конюшню и вдруг услышал, как колотится сердце.

Что еще за дело ко мне у этих людей, приехавших на таких необычных автобусах?

Походив по темному пахучему коридору, чуть успокоившись, я вышел. Бородатый человек, при внимательном рассмотрении, оказался довольно молодым, борода, видимо, была отпущена для важности.

— Привет... Ты здешний?

— В общем, да. — сказал я. — А что?

— Работаешь? — Он показал в сторону конюшни.

Я кивнул.

— С лошадью здорово умеешь! — сказал он.

Я кивнул, хотя понимал, что пора уже что-то мне сказать.

— В кино поработать хочешь? — спросил он.

Я сразу все понял: и почему он ко мне приглядывается, и для чего эти огромные автобусы!

Вот это дело, действительно! Не то что сено возить!

...Сено можно провозить хоть всю свою жизнь, и в соседней деревне, может быть, будут тебя знать и больше нигде. А тут день работы — и выходишь на мировую арену!

Я кивнул. Он подумал, потом протянул руку, стащив перчатку:

— Зиновий... ассистент режиссера.

Я молчал.

— Саша, — спохватившись, сказал я. — А эти автобусы — для съемок?

— Именно, — сказал он. — Это вот — лихтваген — осветительную аппаратуру возит, а этот — тонваген — со звукозаписывающей... Камерваген — съемочная. А этот вообще для всего остального.

— А можно посмотреть?

— Ну, давай.

Открыв сзади дверь, мы влезли в тонваген. Сначала была маленькая комнатка — подсобка — с верстаками, тисками, паяльниками, проводами, оловом и канифолью, потом было полутемное помещение побольше — посередине стол, к стенам прикреплена аппаратура (чтоб не падала при качке): большой серый магнитофон, усилитель, микрофоны на раздвижных «удочках».

Вот это техника! Только что самым сложным прибором был хомут, и вот уже — шкалы, микрофоны, мигающий в полутьме зеленый глаз большого магнитофона.

— Чего надо? — сказал человек, поднимаясь со скамейки.

— Все! Все! Уходим! — сказал Зиновий.

Мы выпрыгнули на свет.

По дороге я чуть не плясал. Здорово! Как раз каникулы — и я в кино!

Мы подошли к общежитию. У крыльца стояла «волга» с надписью «Ленфильм»!

Действительно — неизвестно, где ждет тебя удача!

Казалось бы, уехал на глухую станцию, хотел отдохнуть — и вот!

Мы вошли в Красный уголок, где сидел почему-то уже обиженный режиссер.

— Яков Борисыч, — робко сказал Зиновий. — Отличный сельский хлопец! Видели бы, как распрягает.

— Это неважно, неважно! — подняв руки, закричал режиссер.

— Понимаешь, — сбивчиво сказал мне Зиновий, — мальчик, который должен был у нас играть... заболел. Точнее — мама его стала вдруг против... точнее — он сам не захотел.

— Понятно, — сказал я.

— Что — понятно? Что тут может быть понятного-то?!! — закричал Яков Борисыч.

— Все понятно, — сказал я. — Мальчик сниматься не может — вам нужен другой. — Зиновий и Яков Борисыч переглянулись. Потом мы с Зиновием вышли в коридор.

— В общем, я с ним поговорю, не беспокойся. Иди домой — приходи завтра, часов в одиннадцать.

— Я могу и раньше!

— Раньше не надо.

Я выскочил на мороз.

Сокращая дорогу, я лез по глубокому снегу. Одно время я чуть не заблудился, только случайно обернувшись, увидел освещенный розовым солнцем угол лаборатории.

Я вошел к отцу в кабинет.

— А я в кино буду сниматься! — сказал я.

— Ну? Где?! — всполошился отец.

Я рассказал.

— О! А ко мне тоже приезжало кино! — толкнув меня ладонью и откинувшись, сказал он. — Программа «Сельский час»! Нет, ты скажи: ты видел или нет?

— Конечно, — сказал я.

Утром я проснулся, когда солнце уже ярко светило.

От крошек под обоями шли по стене длинные тени.

Я посмотрел на часы. Пол-одиннадцатого!

Какой-то я мальчик-спальщик!

Я попил чаю и выбежал на улицу. Для сокращения пути я снова пролез через заснеженный лес и выбрался к гостинице.

Вся группа стояла у крыльца гостиницы.

— Куда-то Зуев пропал, — озабоченно озираясь, говорил Зиновий.

— А я? Я разве не пропал? — подскочил к нему я.

Зиновий улыбнулся, но ничего не ответил.

— Ну, так когда? — спросил я.

— Что — когда?

— Сниматься?

— А-а-а-а. Пока не знаю.

— А разве вы... с Яковом Борисычем... обо мне не говорили?

— А-а-а! Ну вообще так говорили... а конкретно — нет.

— А что же мне делать?

— Тебе? Вот помоги пока нашему механику.

— Ладно!

Зиновий подвел меня к механику, познакомил.

— Ну, что будем делать? — спросил я.

— Местный? — спросил он.

— Да!

— Это хорошо. Поможешь мне антенны снимать.

— Какие... антенны? — Я удивился.

— Телевизионные.

— А... зачем?

— Ты туго, видно, соображаешь, — сказал механик. — Фильм-то про довоенное время!

— Ну и что!

— Что, что! Ну, и что хорошего будет, если зрители на крышах телевизионные антенны увидят? Додул?

— А-а-а-а-а! — сказал я.

— А поскольку ты местный, всех знаешь, сможешь, я думаю, всем объяснить: так, мол, надо.

Я похолодел.

Зачем только я сказал, что я местный?

Никого совершенно не знаю, кроме конюха Жукова, и то вряд ли бы мог его уговорить!

А еще — с незнакомыми!

Я и со знакомыми, честно говоря, ни о чем не могу договориться. А тут людей, которые меня и не знают, уговаривать снять антенны! А здесь сейчас и развлечений никаких нет, кроме телевизора! Люди старались — вон на какие высокие мачты поднимали антенны, и вдруг — снять! Тем более, я вспомнил, сегодня суббота, с утра уже телевизор все смотрят!

Ну, влип!

Отказаться! Сказать: не могу. Что не местный я вовсе, а приезжий — такой же приезжий, как и они! Что не знаю тут никого, и все!

Я собрался уже сказать это механику, но понял вдруг: так и остальное все рухнет.

Механик Зиновию скажет, что я ни на что не способен, Зиновий — Якову Борисычу... И так, можно сказать, вишу на волоске, и волосок этот, того гляди... Конечно, всегда можно найти причины уважительные, чтобы что-то не сделать. Но судят-то всех по результатам, а не по причинам, которые помешали!

Киногруппа, можно сказать, на меня надеется, что я помогу им быстрее съемку начать, а что я — приезжий или местный — это, видимо, мало кому интересно.

Ничего! Надо когда-то решаться!

Наверно, секунды за две промелькнули все эти мысли.

— Ну, откуда начнем? — сказал механик. — Вот только эту улицу надо...

— Ах, только эту вот улицу?.. Вот отсюда! — сказал я.

В первом доме, как мне рассказывал отец, жил комбайнер Булкин — лучший рабочий станции. Но по субботам он, слегка выпив, любил бегать за людьми с поленом.

Мы вошли в сени — и я увидел высокую, до потолка, поленницу!

Я чуть не упал, но механик втолкнул меня в дверь.

Все, во главе с хозяином, сидели за столом и как зачарованные смотрели «Варвару-красу, длинную косу».

Мы поздоровались, и я сбивчиво рассказал о цели нашего посещения. Булкин долго смотрел на меня.

Потом, мотнув мне головой, вышел в сени.

«За поленом», — подумал я.

— Иди, — толкнул меня механик.

Я вышел. Булкин прижал меня к поленнице.

— Кино будешь снимать? — спросил он.

— Да, — растерянно сказал я.

— Мне сделаешь роль?

— С-сделаю, — дрожа сказал я.

Хлопнув дверью, Булкин вышел во двор.

Я растерянно вернулся в комнату. Потом я увидел, что с крыши перед окном стал сыпаться снег, потом стал обрушиваться большими кусками. «Варвара-краса» на экране вдруг задергалась, потом стала бледнеть — и исчезла. Темные полосы быстро бежали по экрану. Стукнула дверь — и появился Булкин, ноги по колено и руки по локоть сверкали снегом.

— Ты что там сделал? — сказала жена.

— Антенну снял — товарищи вот просили, — сказал Булкин.

— А мы что теперь будем делать?

— Молчать! сказал Булкин. — Кино — это искусство! Все обязаны ему подчиняться.

В следующий дом входить было уже легче. Тем более там действительно жила знакомая, папина аспирантка, Майя Николаевна, с ней-то я как раз знал, как разговаривать!

— Майя Николаевна! — сказал я. — Неужели вы, интеллигентная женщина, настолько уж любите телевизор? Футбол, хоккей! Никогда не поверю!

Расчет мой оказался абсолютно точным.

— Ну что вы, конечно, нет! — ответила Майя Николаевна. — У меня абсолютно нет на это времени. Георгий Иванович ставит такие высокие требования, буквально не остается ни минуты свободной!.. А Георгий Иванович в курсе?

— Конечно!

Механик быстро спустил во двор шест с антенной, я только держал лестницу, когда он влезал и слезал.

Дальше стоял бревенчатый дом. Папа рассказывал мне, что это — самый старый дом в поселке и живут в нем двое старичков, Василий Зосимыч и Любовь Гордеевна, которые работают на этой станции с самого начала. Дом стоял над самым речным обрывом; когда-то он, наверное, стоял дальше, но берег, очевидно, постепенно обрушивался...

Когда мы вошли на кухню, там была только Любовь Гордеевна. Близоруко натянув пальцем уголок глаза, она разглядывала нас. Потом вошел Василий Зосимыч, с грохотом свалил дрова у плиты. Я вздрогнул. Я сразу подумал, что кого-то он мне очень напоминает... но вспоминать этого почему-то мне не хотелось.

Механик объяснил им, чего мы хотим.

— А надолго ли? — спросила Любовь Гордеевна.

— Да на пару дней! Слепые ведь, ни черта не видите, какая вам разница! — быстро сориентировавшись в обстановке, грубо сказал механик.

Я вспомнил вдруг, на кого так похож Василий Зосимович! На того старичка, у которого отобрали мы елку на платформе!.. Так похож... что вроде это он и есть!

От стыда я чуть не выбежал на улицу, но вместо этого почему-то взял себя в руки. Тогда мне казалось, что порученное мне дело важнее всего!

— Через два дня... честное слово! — только сказал я им.

— А можно, я полезу? — сказал я механику, когда мы вышли.

— Давай, если не лень, — сказал он.

Мы установили лестницу, и я полез. Сначала снег сыпался с крыши за шарф, потом набился в рукава, потом в ботинки, но я лез. Я забрался на самый верх, к трубе, дом был не такой уж большой, но он стоял у обрыва, и я оказался вдруг на большой высоте.

Далеко внизу была замерзшая река, посередине ее виднелась колея, и кто-то ехал в санях, лошадь казалась величиной с муху.

Белые деревья еле различались на том берегу.

Дальше, за поворотом реки, виднелся черный квадратик — прорубь.

Я стал смотреть антенну. Она была примотана к трубе, и железные тросы-растяжки шли к углам крыши.

Я взялся за них голой рукой — рука прилипла к мутному тросу.

Дул ледяной ветер, слезились глаза.

Я слез к углу крыши, вывинтил штырь с резьбой, на который зацеплялась растяжка и который был ввинчен в кольцо, вделанное в крышу. Потом, осыпая снег, перелез на другой угол, вывинтил второй штырь. Потом перелез на другую сторону, во двор, и вывинтил те два крепления. Потом обнял трубу и размотал проволоку, приматывающую мачту к трубе. Высокая мачта стала крениться — я осторожно опустил ее верхушку на крышу сарая.

Вместе со снегом я съехал во двор. Василий Зосимыч и Любовь Гордеевна так и стояли, глядя вверх.

— Вот так... все ясно? — подражая механику, сказал я.

Руки саднило, лицо одеревенело, по щекам катились едкие слезы.

Но дело было сделано!

Дальше все было вообще элементарно!

Еще до этого люди выходили, заинтересованные, и вот уже собралась среди улицы небольшая толпа.

— Чего это там?

— Да антенны убирают. Кино приехало. Кино будут снимать.

— А чем им антенны-то наши помешали?

— Да говорят, кино-то про довоенное время. Антенн-то тогда еще не было, понял?

— А-а-а. Ясно. Ну, что ж, пойду, подготовлю все, раз такое дело.

А я-то готовился к борьбе, и вдруг оказалось все так легко!

Уже в полном упоении я переходил из дома в дом и только показывал людям, куда убрать антенны, чтоб их не было видно.

Через каких-нибудь два часа я стоял посреди улицы, смотрел: антенн по всей улице не было.

Всем домам по этой улице обломали, можно сказать, рога!

Потом мы вернулись обратно в киногруппу.

— Готово! — сказал Зиновию механик.

— А как наш юный друг? — спросил Зиновий.

— Этот? Нормальный парень... Хорошо мне помог.

Это еще вопрос — кто кому помог!

— Ну, поехали, посмотрим, — сказал Зиновий. — Яков Борисыч, поедете смотреть точку?

Зиновий, Яков Борисыч и оператор пошли к автобусу.

— А мне можно? — спросил я.

— Садись, садись! — подтолкнул меня Зиновий.

Мы расселись в автобусе и поехали, но почему-то не на улицу, на которой снимали антенны, а вниз по извилистой дороге, к реке.

Автобус съехал на лед и покатил посередине. Справа поднимался обрывистый берег.

— Стоп! — сказал вдруг Яков Борисыч.

Автобус остановился, все вылезли, подняли головы. Оператор вытащил камеру, поставил, пригнулся к глазку.

Над обрывом виднелись крыши домов — тех, с которых мы только что сняли антенны. Выше всех казался старенький дом Василия Зосимыча, потому что он стоял к обрыву ближе других. Белый дым вертикально поднимался из труб. Все смотрели вверх, и белый пар струями поднимался между поднятых воротников.

— Ну что ж... годится! — сказал оператор, распрямляясь.

Годится!

Я ликовал. Ведь это я убрал антенны, которые могли все испортить, именно я, пускай об этом никто почти не знает!

— Так. Где делаем прорубь? — Яков Борисыч вышел вперед.

— А есть уже прорубь, — неожиданно для себя проговорил я.

Все посмотрели на меня.

— Там, за этим мысом, — я махнул.

— Поехали, — подумав, сказал Яков Борисыч.

Мы обогнули мыс и подъехали к проруби. Все вылезли снова, оператор вытащил свою камеру, треножник, согнулся, подвигал вделанную в камеру маленькую поперечную ручку.

На обрыве был виден дом Василия Зосимыча и еще два дома с этой улицы.

В трех шагах от нас дымилась черная прорубь.

— Нормально! — откидываясь, сказал оператор.

— Молодец, мальчик! — Яков Борисыч положил мне руку на плечо.

Мы сели в автобус. Я был горд. Я посмотрел на Зиновия — и он мне дружески подмигнул.

Вернувшись обратно, Яков Борисыч, Зиновий и оператор ушли в комнату совещаться. Я, ожидая их решения, ходил в коридоре.

Наконец Зиновий вышел.

— Ну... что? — спросил я.

— С тобой пока неясно... Надо поговорить.

— Так давайте — поговорим!

— Да? — Зиновий посмотрел на меня. — Ну, пошли.

Мы вошли в комнату Якова Борисыча.

— Вот, Яков Борисыч, — сказал Зиновий, — предлагается на роль Степы.

Яков Борисыч долго смотрел на меня.

— Ну-ка... подвигайся чуть-чуть, — сказал Яков Борисыч.

— Как?

— Ну, станцуй что-нибудь! — сказал Зиновий.

— Вальс! — закричал я.

— Стоп, стоп! — закричал Яков Борисыч, когда я случайно чуть не сшиб телевизор.

Они с Зиновием пошептались.

— Ну, покажи что-нибудь... какую-нибудь мимическую сценку.

— Мимическую?.. Борьба с удавом! — Я стал показывать.

— Стоп!.. Стоп!.. — закричал Яков Борисыч. — С удавом ты вообще весь дом нам разнесешь.

Они еще пошептались.

— Ну, прочти что-нибудь.

— «Бородино»!

— Не надо! — сразу сказал Яков Борисыч.

Они снова шептались, потом Зиновий взял меня за плечи и вывел в коридор.

— Ну как? — спросил я.

— Понимаешь, — сказал Зиновий, — основная твоя сцена — с лошадьми. Боится он, что ты с лошадьми не справишься!

— Кто?.. Я?!!

Не одеваясь, я выскочил во двор, задыхаясь, добежал до конюшни, промчался мимо удивленного Жукова, взнуздал и вывел из денника породистую Красотку, с перегородки залез на нее, проехал по коридору, ногой открыл обе двери и выехал на мороз.

Два круга я объехал рысью, потом заставил Красотку скакать и резко поднял ее у крыльца, на котором, я уже видел, стояли Зиновий и Яков Борисыч.

Яков Борисыч что-то сказал Зиновию и ушел, хлопнув дверью.

— Молодец... далеко пойдешь! — сказал Зиновий, кладя руку мне на плечо.

После обеда было собрание — и Яков Борисыч представил меня группе.

— Вот... прошу любить и жаловать... новый исполнитель роли Степана.

— А Чудновский?

— Чудновский отпал, — сказал Зиновий.

Я встал, насмешливо поклонился. Я не хотел показывать, что это такая уж для меня радость — участие в их фильме... не хотел показывать, но все-таки, наверное, показал.

Мы вышли из Красного уголка с Зиновием.

— Да-а-а, — задумчиво говорил Зиновий, — все-таки суровая это вещь — сцена в проруби!

— В какой... проруби?

— Ну, в какой, в какой!.. Которую ты нам показал!

— А какая там сцена?

— Обычная. Герой бросается в прорубь и тонет.

— А зачем? — Я разволновался.

— Ну, совесть его замучила. Понимаешь?

— А когда мне нужно будет это делать?

— Тебе? А кто сказал, что тебе? Это главный герой! А ты разве главный герой?

«Не я... Но все равно — зачем?!»

— А нельзя по-другому?

— Как по-другому? — недовольно спросил Зиновий.

— Ну, изменить. Чтоб он не гибнул...

— На что заменить? На борьбу с удавом? — Зиновий усмехнулся.

— Точно! — обрадовался я.

— Или, может, на «Бородино»? — сказал Зиновий. — Добегает до проруби, читает с выражением «Бородино» — и идет обратно!

— Хорошо бы! — сказал я.

— Нет уж! — сказал Зиновий. — Будем снимать так, как в сценарии написано. Ты ведь и понятия-то еще о жизни не имеешь! Понятия не имеешь о человеческих переживаниях!

— Имею! — вдруг сказал я.

Я собирался рассказать о том, как мы отобрали у старого человека елку, но остановился.

— Имею, — сказал я. — Однажды, летом еще... смотрел я на улицу из окна. Вдруг — скрип! — «москвич» резко останавливается, тормозит. Из него выскакивает водитель и двумя ударами — бац, бац! — того человека, который перед капотом «москвича» оказался. Тот упал, а этот сел, дверцу захлопнул и уехал! А тот — поднялся так медленно и долго-долго пиджак отряхивал, глаз не поднимал. Боялся, что увидели все, как избили его.

— Так, — сказал Зиновий.

— А летом тоже... в Петергофе... садится в автобус девушка, очень некрасивая, с отцом. И думает, что все думают про нее — что все, мол, гуляют, кто с кем, а она — с отцом! И вот посидела она так неподвижно — потом вдруг достает, со вздохом, шоколадку, выдвигает из обертки. Мол, если все так плохо, хоть шоколаду поем.

Зиновий удивленно смотрел на меня.

— Вот видишь! — наконец сказал он.

— Ну, так там... ничего нельзя уже поделать! А тут можно еще сделать, чтоб он не тонул!

— Ладно, — сказал Зиновий, — не в свое дело не лезь. Лучше о себе подумай.

— А что — о себе? А какая у меня роль?

— У тебя тоже — будь здоров! Ты спасаешь лошадей во время пожара.

— Во время пожара?

Я вспотел.

Вот это да! То — прорубь, то — огонь. Вот это день!

— Ну, хочешь, вот почитай — режиссерский сценарий. Вот твой эпизод. — Зиновий протянул мне раскрытую длинную книжечку.

Я посмотрел — на обложке было написано:

Л. Макевнин

КРУТЫЕ МОРОЗЫ.
Сценарий широкоэкранного фильма.
Режиссерская разработка Я. Б. Лейкина.
Ленфильм
1976

Я открыл на своей странице.

Вот что там было:

Вот это да!

Я разволновался.

Нет... Так нельзя... Надо мягко, ненавязчиво все узнать.

— Повезло тебе, — сказал Зиновий, — в сотом кадре снимаешься, в юбилейном!

— А сразу же что... я выскакиваю — и крыша падает? А не может быть...

— Нет. Ничего не может, — сказал Зиновий. — Не первый раз такие сцены снимаем.

— Но крыша обрушивается ведь. Вдруг...

— Никаких вдруг. Отдельно снимем, как ты там прыгаешь, отдельно рушится крыша. Может, даже в разные дни. Понял?

— А что ж — конюшня сгорит?!

— Ты что ж думаешь — мы эту конюшню жечь будем?

— А какую?

— Есть там в лесу старый телятник... достроим немножко — и сожжем!

Вот это да!

— А разрешили?

— Разрешили. Ну, что, хочешь со мной поехать? Куда? В Гатчину. С пожарниками договариваться.

— С пожарниками? Поеду!

Мы сели в «волгу», выехали на шоссе.

— А вдруг — лес загорится? — спросил я.

...Своими «ненавязчивыми» вопросами я скоро довел Зиновия до белого каления.

— Останови, Григорий Иваныч, — сказал Зиновий шоферу, — я высажу этого типа в лес!

Григорий Иваныч усмехнулся, но продолжал вести «волгу» так же быстро.

— А нельзя... без этого? — снова спросил я.

— Без чего — без этого? Без твоей роли? — спросил Зиновий.

Я умолк.

Скоро мы въехали в Гатчину, поехали по улицам, подъехали к зданию с каланчой.

Зиновий показал какой-то пропуск, мы прошли мимо часового, поднялись по лестнице.

— Жди здесь! — перед кожаной дверью сказал мне Зиновий.

— А можно, и я пойду?

— Нет уж!

Я остался в коридоре.

Надо же, как бывает!

И именно сейчас все надо решать!

Сейчас Зиновий договорится с пожарными — и обратно будет уже не повернуть! Конечно, он говорит, что все предусмотрено и съемка такая проводится не первый раз, но все-таки мало ли что с огнем может случиться?

Я вспомнил вдруг, что отец рассказывал про пожар зерносушилки. Пламя было такое, что рейсовый автобус, который должен был пройти мимо, остановился не доезжая и так стоял, боясь проехать.

Рядом стояла «скорая помощь», и там врачи по очереди делали искусственное дыхание рабочему, задохнувшемуся в дыму.

Оказывается, увидев, что из сушилки выбилось пламя, он в испуге выдернул шланг, который питал печь соляркой, из шланга вырвалась толстая струя солярки, все вспыхнуло!

Рядом с сушилкой стояли три пожарных машины, поливая дом из брандспойтов, но все равно все сгорело, и рабочего не удалось спасти.

Вот такой был пожар, когда никто специально и не поджигал. А тут — делают специально, подготавливают горючие вещества!

Из кабинета вышел Зиновий с двумя пожарными.

Мы спустились на улицу, подошли к пожарному депо — приземистому зданию с деревянными коричневыми воротами. Открыли в воротах калитку и оказались внутри.

В полутемном гулком цементном помещении стояли длинные пожарные машины. У одной был поднят капот, и два механика озабоченно копались в моторе.

«Плохо дело! — подумал я. — А вдруг нам как раз эту машину дадут?»

— Ну вот... шестую можем вам дать, — сказал сопровождающий.

— Как так? — разволновался я. — Опасная съемка — и только одна машина?!

Зиновий и сопровождающий посмотрели на меня.

— Он прав, — сказал Зиновий.

— Как, седьмую-то отремонтировали? — Сопровождающий подошел к механикам.

— Скоро заканчиваем, — сказали механики.

— Запишу уж и седьмую вам, ладно уж! — сказал сопровождающий.

Я был доволен, но где-то и расстроен: сумели все-таки всучить одну с браком!

Мы сели с Зиновием в «волгу» и поехали.

«Да, — думал я, — конечно... Никто особенно меня не осудит, если я откажусь от съемки, скажу: надо уезжать — и все!.. Но никто и Джордано Бруно бы не осудил, если бы он отказался гореть, — пошел на попятную, и все! Все было бы нормально — только б он не попал в Историю, и все!.. А Муций Сцевола? — подумал я. — Воин... который, чтобы доказать мужество осажденных, своих соратников, сунул перед врагами руку в огонь и держал, пока она не сгорела? Мог бы он отказаться?.. Вполне! Только б никто никогда не узнал его имени и даже фамилии... плюс осаждающие взяли бы город!»

— Я согласен! — сказал я Зиновию.

— Правильно! — Зиновий кивнул.

— А можно еще режиссерский сценарий посмотреть? — сказал я, когда мы подъехали.

— Можно... можешь даже с собой взять, — сказал Зиновий.

Я пришел домой, сел в своей комнате и стал читать режиссерский сценарий. Отец сидел у себя, писал. Я все перечитывал свой эпизод, потом стал представлять: как съезжается к месту съемки вся техника, как потом приезжаю я...

Потом отец вошел в комнату.

— Слушай! Отличная идея! — сказал он. — Пойдем знаешь куда?.. В баню! Прекрасная баня! Класс!

Да, действительно. Редкая идея!

Я недовольно посмотрел на него.

— Нет уж. Иди один. Мне некогда.

Отец посмотрел на меня, потом молча собрался и ушел.

Утром я проснулся, подошел к окну — и увидел напротив окон красную пожарную машину.

Так. Значит, все-таки состоится!

Я вдруг упал духом. То, что я увидел, было вдвойне плохо: во-первых, приехали пожарные — значит, пожар точно будет, а во-вторых, машина одна!

Вдруг в дверь раздался стук. Я пошел. В дверях стоял пожарный в брезентовой робе.

— Слушай, малец!.. Не знаешь, где тут эта... киногруппа? Час уже ездим — не можем найти! Может, знаешь?

Мне ли не знать!

— Сейчас! — сказал я.

Некоторое время я думал, что одеть, потом подумал: а, ладно, все равно ведь переоденут по-своему!

Я надел лыжный костюм, пальто, шапку и вышел.

Тут я увидел, что приехали две машины, — вторая стояла подальше. И это почему-то еще больше расстроило меня: раз прислали две, то, значит, согласны, что дело действительно будет серьезное!

Я сел в кабину рядом с водителем.

— Поехали, — отрывисто сказал я.

Через минуту мы подъехали к общежитию.

Оставив машину, я вошел.

Зиновий, подняв руку, радостно приветствовал меня.

Теперь все меня уже знали.

Гримерша просила зайти к ней, если можно, минут за сорок до съемки; седая старушка с платежной ведомостью подошла ко мне и вписала мою фамилию, имя и отчество. Люди, которые раньше меня не замечали и которых я раньше не замечал, теперь здоровались со мной.

— Ну что? — выдохнув, спросил я Зиновия. — Пора?..

— Да ты что! — легкомысленно сказал вдруг Зиновий. — Съемка-то ночью будет, в десять часов! Ночью пожар, сам понимаешь, лучше видно! Так что пока гуляй!

Я выскочил на крыльцо.

Я побежал по лесу.

Потом я решил — раз выпало свободное время — посмотреть еще раз на место съемок, пока там еще спокойно и тихо, еще раз все продумать.

Я побежал по Егерской аллее, свернул к телятнику.

Но там не было уже спокойно и тихо. Там стояли уже и лихтваген — от него шли черные кабели к прожекторам-ДИГам, — и камерваген, и тонваген. Двадцать черных осветительных ДИГов стояли в ряд метрах в тридцати от телятника. Ближе к нему стояли сразу четыре камеры (подойдя ближе, я увидел, что это пока что только треножники).

Помощники оператора утоптали снег, потом положили рельсы — и сверху поставили операторскую тележку с треножником.

Потом они, пробуя, покатали тележку вперед-назад.

Ко мне подошла какая-то женщина, потрогала вдруг рукой мои щеки.

— Лицо не обморозьте, — сказала она.

— Постараюсь, — сказал я.

Репродуктор на крыше тонвагена громко орал какую-то песню. Потом вдруг зажглись сразу все ДИГи, но при ярком солнце свет их казался тусклым.

Я пошел по вытоптанной перед зданием площадке, важно потрогал треножник — хорошо ли стоит? Треножник, как я и думал, стоял хорошо — дело было не в этом.

Просто я понял вдруг, что сегодня я здесь самый главный, все это громоздится для того, чтобы снять меня, как я спасу из конюшни лошадей.

Я неторопливо ходил по всей площадке. Кого-нибудь другого давно бы прогнали, но, посмотрев на меня, все лишь здоровались и ничего больше не говорили.

Я подошел к телятнику, внутри него сразу несколько молотков приколачивали что-то, а один плотник ползал по крыше и приколачивал заплаты на дырявые места.

«Что ж! Неплохая подготовка», — подумал я, довольный.

Я прошелся вдоль всего здания — и вдруг увидел сбоку, метрах в пятнадцати, самолетный мотор с пропеллером! Он стоял на какой-то подпорке и был оцеплен со всех сторон красными флажками на веревке.

«Мотор-то зачем? Летать уж, во всяком случае, я не обещал!»

Вдруг я увидел, что ко мне идет милиционер, в шапке с опущенными ушами, в огромных валенках.

Он взял меня за плечо.

— Мальчик! — Изо рта вырвался белый пар. — Уйди, пожалуйста, с площадки!

— Это наш! — закричал ему кто-то.

— Все равно! — сказал он. — От ветродуя держись подальше!

Я отошел от мотора, который оказался на самом деле ветродуем.

По площадке, подняв на серебристой «удочке» микрофон, ходил человек, примериваясь к чему-то, как рыболов на берегу реки.

Осветительные прожекторы — ДИГи — то зажигались, то гасли.

По площадке ходила девушка в полушубке, с пушистым инеем на бровях и ресницах. В руке она несла термос и наливала по очереди в крышечку термоса всем работающим на площадке.

— Вам налить? — спросила она меня.

Я кивнул, и она налила мне в белую крышечку отличного, горячего, сладкого кофе!

Я не спеша выпил, поблагодарил, и она пошла дальше.

Что я испытывал в тот момент?

Честно говоря, я испытывал счастье!

Потом на аллее в самом конце появилась крохотная черная «волга». Она ехала среди высоких пушистых деревьев, быстро приближаясь. Вот она выехала на площадку — и из нее вылез Зиновий.

— Ты здесь уже? — увидел он меня. — Молодец! Пойдем поглядим, что и как.

Мы вошли в темный, после солнца, телятник. Там были установлены новые перегородки, сделаны стойла, хотя ничего этого, как я знал, в фильме снято не будет.

— Значит, так! — сказал Зиновий. Вбегаешь, снимаешь все эти запоры, выводишь лошадей в коридор, садишься на самую последнюю и гонишь всех к выходу. Двери оставь открытые, не забудь. Все ясно?

Я кивнул.

— Ну... давай. Вот пока твой конь! — Он протянул мне старую метлу.

Мы вышли.

— Давай, — сказал Зиновий.

Я с разбегу растворил двери, вбежал, снял вальки, закрывающие стойла, покричал — и на метле вприпрыжку, промчавшись по темному коридору, «выехал» наружу.

— Так, — Зиновий кивнул. — А теперь поедем обедать, потом — готовиться.

Он усадил меня в «волгу», и мы поехали.

В столовой я сидел в этот день за столом, за которым сидели самые главные: Яков Борисыч, Зиновий и оператор. Яков Борисыч подзывал к столу разных людей, спрашивал о готовности, и те подробно рассказывали.

После обеда я вышел, отдуваясь, во двор.

Вдруг я заметил, что рядом со мной идут, часто кивая, Василий Зосимыч и Любовь Гордеевна.

— Уж простите нас, — сказала Любовь Гордеевна. — Обещали антенну-то скоро вернуть. А то привыкли уж к телевизору, к идолу этому, без него не знаем прямо, куда деться!

— Скоро, скоро... — сказал я и быстро отошел. Потом я обернулся, посмотрел им вслед, как они медленно, под ручку идут по улице, темные на фоне низкого солнца.

Потом я пошел в общежитие — пора было уже готовиться к съемке.

Стало уже смеркаться, когда мы выехали. Мы медленно ехали по Егерской аллее. Впереди конюх Жуков гнал лошадей, за ним ехали мы в автобусе. Стекла автобуса замерзли, покрылись белыми мохнатыми ветками, как ветки на деревьях, среди которых мы ехали. Автобус словно был частью леса. За нами шли остальные машины.

Наверно, такого торжественного шествия аллея не видела с тех пор, как здесь жил Абрам Ганнибал, которому принадлежало это поместье.

Темнота зимой наступает очень быстро...

Только мы приехали — сразу зажглись несколько ДИГов. Телятник и деревья за ним ярко осветились. Я вдруг подумал, что никогда за все время существования этого телятника — нет, даже за все время, пока стоят тут деревья, и даже за все время, пока существует это место, оно не было освещено ночью так ярко! Почему-то это ощущение очень взволновало меня.

Жуков загнал лошадей внутрь, операторы, осветители, звуковики заняли свои места.

— Ну... готов? — тихо спросил меня Яков Борисыч.

Я кивнул.

— Внимание! — закричал в рупор Яков Борисыч.

Зажглись все ДИГи. Стало светлей, чем днем. Было даже видно, что наверху снежинки летят в другую сторону, чем внизу.

— Пиротехники! Готовы? — закричал в рупор Яков Борисыч.

— Готовы! — послышалось из-за дома.

— Поджигай! — закричал Яков Борисыч.

Из-за телятника выскочил человек с факелом на длинной палке и поднес огонь к крыше телятника. Крыша (видимо, смазанная чем-то) сразу вспыхнула.

— Ветродуй! — закричал Яков Борисыч.

Авиамотор сбоку от телятника завертелся, пропеллер погнал тучею снег, при этом снежный поток крутился — получалась метель.

Потом уже, мельком, я заметил, что у флажков, окружающих ветродуй, стоит человек в тулупе и ушанке и деревянной лопатой бросает к пропеллеру снег, чтобы метель получалась гуще.

Откуда-то взявшийся Булкин ходил по площадке и всем объяснял их ошибки, но никто даже не отгонял его, все напряженно смотрели вперед.

— Приготовились! — закричал в рупор Яков Борисыч.

— Бип! — громко донеслось из репродуктора на крыле тонвагена.

— Мотор!

— Би-бип!

Я видел, как сбоку перед камерами выскочила девушка, стукнула черно-белой палкой по черной дощечке, крикнув:

— Кадр сто, дубль один!

— Начали! — крикнул Яков Борисыч.

— Ну... иди! — тихо сказал Зиновий и подтолкнул меня в плечо.

Я побежал. Операторы с ассистентами стояли спиной ко мне, не оборачиваясь. Я пробежал мимо них, подбежал к двери — распахнул ее, вбежал в темный тамбур, распахнул другую дверь. В коридоре горела тусклая лампочка. Лошади спокойно стояли в своих стойлах.

Я стал снимать вальки, вытягивать лошадей в коридор. Они вышли, но к выходу не шли. Я закричал, стукнул вальком по перегородке. Вздрогнув, присев, лошади метнулись к выходу.

Я вскочил на последнего — Орлика — и, что-то крича, погнал их к выходу. Лошади, ярко осветившись, разбежались в стороны. Я увидел вдали группу, освещенную заревом. Я подскакал к Якову Борисычу и спрыгнул, бросив поводья.

— Снято! — закричал в рупор Яков Борисыч.

Все сразу задвигались, облегченно заговорили.

— Яков Борисыч! — оборачиваясь, крикнул один из операторов — Огня мало было!

Я посмотрел на крышу, переводя дыхание. Огонь действительно был довольно низкий.

— Яков Борисыч! — сказал я. — Еще раз!

Он посмотрел на меня.

— А успеем?

— Успеем! — сказал я.

Яков Борисыч снова посмотрел на меня, потом поднес рупор ко рту.

— Еще дубль! — закричал он. — Загоняйте лошадей!

Жуков и еще какие-то люди затащили обратно лошадей.

— Пиротехники! Больше огня!

— Е-есть!

Пиротехники, поставив лестницу, залезли на крышу, что-то разлили.

— Внимание! — закричал Яков Борисыч. — Поджигай!

Пламя было выше, чем в прошлый раз, — осветило даже стоявшие в стороне пожарные машины.

Ко мне вдруг подбежал ассистент оператора.

— Побольше вдоль конюшни проскачи! — крикнул он и побежал обратно.

— Приготовились! — закричал Яков Борисыч.

— Бип! — донеслось из тонвагена.

— Мотор!

— Би-бип!

Снова выскочила перед камерами девушка и, крикнув: «Кадр сто, дубль два!» — хлопнула в деревянную хлопушку.

— Начали! — крикнул Яков Борисыч.

Кому-то кивнув, я побежал.

Я пробежал мимо операторов, снова открыл двери и вбежал в коридор. На этот раз лошади стояли неспокойно, ржали. Дым облачками уже просачивался сверху.

Только я открывал лошадей — они выскакивали. Последний — Орлик, и я на нем.

Я поскакал вдоль конюшни.

— Снято! — глухо, как сквозь вату, услышал я наконец крик Якова Борисыча.

...Потом я видел, как снимали падение крыши: за домом затрещал трактор, потянул крышу тросом, и она провалилась, поднялся столб пламени, но я уже как-то отключился.

Уже очень поздно мы ехали обратно. Горели фары автобуса, тихо падал в лучах света снег, но казалось очень темно — тьма наваливалась с обеих сторон.

Потом стало совсем темно, я уснул.

— Вставай, — услышал я голос Зиновия. — Приехали.

С трудом я открыл глаза. Мы стояли у отцовского дома. Не помню, как я дошел, и сразу же, раздевшись в темноте, я уснул.

Ночью мне снился пожар — то ли пожар конюшни, то ли пожар зерносушилки, то ли какой-то третий — я даже проснулся в поту. Я встал. Отца уже не было. Я походил по квартире, позавтракал. Я вдруг вспомнил с чувством некоторого неудобства, что не вижусь с отцом третий день, настолько меня затянула работа в кино.

В этот день я в съемках не участвовал, но Зиновий взял меня с собой на место следующей съемки, На льду реки, у проруби, стояли уже тонваген, камерваген, лихтваген, от него черные кабели шли к высоким черным ДИГам.

Я посмотрел наверх. Антенны на доме Василия Зосимыча над обрывом по-прежнему не было. Это было естественно, так и должно было быть, но я вспомнил вдруг, как снимал у них антенну, и еще, как вчера они просили меня приделать им антенну обратно и как, после моего отказа, уходили вдвоем, под ручку, маленькие, темные на фоне солнца, и мне стало почему-то грустно.

Осветители то включали, то выключали яркие ДИГи — на этот раз их было гораздо меньше, чем у меня, — съемка-то предстояла дневная. Операторы прикладывались к камерам, нацеленным на прорубь.

Я подошел, заглянул — она была темная, бездонная!

— А без этого — никак? — вздохнув, показал я на прорубь Зиновию.

— Опять ты за свое! Без этого, без того! — Зиновий вскипел. — Не нравится — не снимайся! Никто тебя особенно не просит!

— Почему... не просит? — спросил я.

— Потому! Еле Якова Борисыча уговорил тебя взять! Думал — хороший парень, из простой семьи! Нормально снимется, без всяких вопросов! Знал бы, что ты такой!..

— Вообще-то я из простой семьи, но мой папа — профессор.

— Оно и видно! Вечно лезешь во все, что тебя не касается! Твой предшественник, хочешь знать, на этом и сгорел!

— Как... сгорел?

— Так! Одно ему не нравилось, другое. Пришлось расстаться!

Я молчал.

— Из-за тебя же, кстати, — с досадой сказал Зиновий. — Из-за тебя же, кстати, он и топится!

— Кто, — удивился я, — предшественник?

— При чем тут предшественник?.. Главный герой!

— А... зачем? — испугался я.

— Ну, конюшня-то загорелась, а он с дежурства ушел. То есть, если бы не ты, лошади могли бы сгореть. Ну, и не может он себе этого простить, понимаешь? Что из-за него чуть было лошади не сгорели. Тем более, все думают, что он это лошадей спас... Спас-то ты, а все думают, что он. Понимаешь? А ты молчишь!

— А почему я молчу? — удивился я.

— Потому что ты гордый.

— При чем тут гордость-то? — я удивился. — А он почему не скажет, как было?

— Он тоже гордый! Не может сказать людям, что такую промашку дал!

— Ну и что? — спросил я. — Лучше не говорить, а потом — в проруби топиться?

— Ну, дело там не только в этом... там сложно все. И тут ты еще! Он просит тебя: «Ну, признайся! Ну скажи людям, что это ты лошадей спас!» А ты молчишь! Как бы предстаешь перед ним немым упреком!

— А почему я молчу?.. Ах, да.

— Ну и вот... там еще все другое, все сложно... в общем, другого выхода у него нет!

— Как же нет! Есть наверняка!

— Да, ты уж, конечно, во всем разберешься. Тут взрослые герои не могут разобраться, а ты...

— А я могу! Сценарий можно?!

— Ладно! Отдохнешь! — Зиновий махнул рукой и ушел к операторам.

Я, разволновавшись, быстро пошел по реке.

Знал бы я, что мне такая роль предназначена — немого упрека! — еще бы подумал, может быть... тут из-за меня люди топятся, а я, видите ли, рот отказываюсь открыть! Гордый, видите ли! Да таких гордых...

Не замечая ничего вокруг, я прошел километра полтора и чуть сам не упал в следующую прорубь — вовремя остановился!

Этот случай меня немного развеселил. Я пошел обратно и пришел, когда автобусы собирались уже уезжать.

— Что ты еще откалываешь? Куда исчез? — кричал Зиновий. — Всей группе бросать работу, тебя искать?

Я молча сел в автобус.

— Поехали, — сказал Зиновий шоферу.

— Заруби на носу, — повернулся Зиновий ко мне, — хочешь сниматься — никаких номеров!

Молча мы подъехали к общежитию. Зиновий куда-то мрачно ушел, а я ходил по площадке у общежития, все думая, как я буду выглядеть в роли немого упрека.

Вдруг к ступенькам общежития подъехало такси. Я удивился, отвлекся от своих мыслей: кто это так шикарно приезжает в такую даль на такси?

Открылась дверца — и вышел парень, мой ровесник.

Я с ходу был потрясен его красотой: белые кудри, голубые глаза, словно чуть виноватая, улыбка.

— Скажите, — улыбнувшись, спросил меня он, — вы случайно не знаете, где здесь киногруппа?

Я очень почему-то обрадовался: все-таки хорошая штука — кино, какие приятные приезжают люди.

— Я провожу, — сказал я, стараясь тоже показать, что я человек вежливый и культурный. — Прошу! — и показал на крыльцо.

Я пропустил его вперед, провел по коридору и, постучавшись, ввел его к Якову Борисычу.

— Вот, Яков Борисыч, видимо, к вам, — сказал я.

Яков Борисыч, почему-то изумившись, вскочил со стула и удивленно переводил взгляд то на него, то на меня.

— Ну... погуляй пока... погуляйте, — растерянно сказал он, — потом я скажу.

Мы вышли.

Приехавший долго смотрел на меня, потом улыбнулся.

— У меня несколько странное имя — Ратмир! — сказал он, протягивая руку.

— Саша! — Я спохватился, что сам раньше не догадался представиться. — Очень приятно!

Я не врал, я действительно почему-то очень обрадовался.

Я понял: если он участвует — значит, в фильме не может быть ничего плохого — вот почему мне стало так хорошо.

Мы пошли в конец коридора. От лучей солнца, прошедших сквозь стекла, было жарко. По освещенной стене струился вверх, извиваясь, какой-то размытый световой поток — как я понял, тень горячего воздуха, идущего из трубы дома напротив.

Я снял шапку, и мы стояли.

— Значит, вместе будем сниматься? — радостно сказал я.

— Хотелось бы, — скромно улыбнувшись, сказал он.

Я вдруг вспомнил, почему его лицо показалось мне таким знакомым и приятным: я же видел его примерно в трех или четырех фильмах! И он еще скромно говорит: «Хотелось бы!» Вот это человек!

Мне очень захотелось сделать ему что-то хорошее, показать что-то интересное, а то вдруг ему тут не понравится и он уедет! Конечно, он никогда не скажет, что ему не понравилось, но придумает какой-то другой предлог и уедет!

Я задумался.

— Хочешь... в конюшню пойдем? — сказал я. — Знаешь, как там здорово интересно!

— Хорошо бы! — Он обрадовался, причем искренне!

Мы пришли в конюшню, я познакомил его с Жуковым, и мы пошли смотреть лошадей — было воскресенье, все лошади стояли на месте. В конюшне было темно, только пар от дыхания лошадей клубился в окошках на фоне яркого неба.

Мы шли по коридору, и вдруг Ратмир влез прямо в стойло к Буяну, взял его за длинную морду и стал гладить челку на широком его лбу.

— Ну... ты смело! — переводя дыхание, сказал я, когда он вылез. — Умеешь, что ли, с лошадьми обращаться?

— Немножко, — сказал он.

— А откуда? — спросил я.

— Да занимаюсь в конно-спортивной школе, — как бы между прочим, сказал он.

Я обомлел.

Занимается в конно-спортивной школе, о которой я столько мечтал, и говорит об этом так, абсолютно просто!

— А... где она? — спросил я.

— Школа? В Пушкине, — сказал он.

— В Пушкине?! — удивился я. — Как же ты... каждый раз туда ездишь?

— Все значительно проще, — он улыбнулся, — я же ведь и живу в Пушкине.

— Ну?! А где?

— В Софии.

Вот это да! Я же все детство прожил в Пушкине, в районе, который называется София.

— Я ж там жил до семьдесят третьего года!

— Да? А я приехал в семьдесят третьем!

Взволнованные, мы пошли по коридору, вышли на улицу. Я даже не надел шапку, было почему-то жарко, хотя градусник на стене показывал минус двадцать. Я увидел по тени на стене дома, что с головы моей идет пар.

— А пойдем... в оранжерею?! — сказал я. — Знаешь, какие тут оранжереи?

— Хотелось бы сначала немного поесть, — виновато улыбнувшись, сказал он.

Как я мог об этом забыть! Ведь он же, наверно, как выехал рано утром из города, ничего не ел!

Мы пошли к столовой, но до обеда было еще далеко, ничего не готовилось.

— А пойдём ко мне пожрем, — сказал я. — Папа на работе, а между окон — я видел — какая-то рыба!

Мы пришли в лабораторию, я распахнул дверь в отцовский кабинет, залитый солнцем.

— Папа! — сказал я. — Можно вот мы с Ратмиром съедим твою рыбу, между окон?!

Сморщившись, отец недоуменно смотрел — какую рыбу, почему между окон?! — потом, отвлекшись от своих мыслей и сообразив, кивнул.

Мы примчались ко мне домой. Я встал на стул, открыл форточку, залез, напрягшись, между стекол рукой. Теплый воздух у форточки дрожал.

Я отодрал с рыбы примерзшую бумагу, потом мы долго отмачивали рыбу в холодной воде. Потом пошла сильная вонь.

— Ничего... это бывает! — вежливо сказал Ратмир.

Он с интересом осматривал квартиру.

— Вы только с отцом здесь живете?

— Нет... соседи еще... Я вообще-то в городе живу. А он теперь здесь, отдельно. Понимаешь? — Ратмир кивнул.

— А здесь что — колхоз? — сказал он, слегка меняя тему.

— Да нет! — сказал я. — Здесь селекционная станция, понимаешь? Здесь сорта выводят более лучшие! Понимаешь?

— Ясно, — сказал Ратмир.

— А папа мой знаешь кто? Он — профессор! Знаешь, сколько он зарабатывает?.. Ого!.. А дедушка мой знаешь кто? Академик!.. Только он тоже отдельно от бабушки живет.

— Ну, варим? — перевел разговор Ратмир.

— Сколько варить-то? — спросил я через полчаса.

— Вари, пока глаза не побелеют.

— А она глаза закрытыми держит!

Мы развеселились. Потом пришел с работы отец, мы его угостили рыбой.

— А можно, у нас Ратмир останется? — спросил я.

— Можно. Только ти-ха, — сказал отец.

Но мы не могли успокоиться и даже ночью не могли остановиться. А чем тише стараешься смеяться, тем громче почему-то выходит... И, честно говоря, я был счастлив: опасная съемка была позади — и я нашел друга!

— ...Чего вы, черти полосатые, всю ночь хохотали? — входя к нам утром, сказал отец, но чувствовалось, что он доволен.

Мы доели нашу рыбу и помчались в группу.

— Ну что, дружки? Подружились? — улыбаясь, встретил нас у крыльца Зиновий. — Но сами ведь понимаете, только один из вас остаться-то может.

— Где? — Сначала я не понял.

— Ну... у нас, — смутился Зиновий. — Роль-то у нас одна... мальчика Степана. Сначала Ратмир намечался, потом вдруг ты... появился.

Я похолодел.

Потом я повернулся к Ратмиру.

По его лицу я сразу почувствовал: он знал все с самого начала, но не мог никак мне это сказать.

Мне снова стало жарко. Я снял шапку.

Вот это да! Рискуешь тут, снимаешься в огне, потом приезжает другой — и тебя отстраняют!

Тут вышел Яков Борисыч. Я застыл. Я ждал: к кому он подойдет? Он подошел ко мне.

— Ну что... расстроился? — положив руку мне на плечо, сказал он.

— Но... я же снимался... лошадей из пожара выводил!

— Ну... это общий план! — сказал Зиновий. — Лица твоего крупно не было видно.

— Ну, чего ты, чего? — забормотал Яков Борисыч. — Ведь ты же инте-рес-ный парень — тебя в любой другой фильм возьмут! Как здорово ты лошадей выгонял! О! Или хочешь — я с бригадиром трюкачей поговорю? Знаешь, как здорово — на лошадях скакать, из окон прыгать, под водой снимать... А?!

Я посмотрел на Ратмира.

— Ну, хочешь — я уеду? — сказал Ратмир.

Я молчал.

Ратмир вдруг заплакал, потом побежал и впрыгнул в рейсовый автобус «Вырица — Гатчина», который как раз подъехал к столбу.

Автобус открыл двери, потом с шипеньем закрыл и, два раза присев, уехал.

— Твоя взяла, — сказал Зиновий и ушел в общежитие.

И тут же почти дверь открылась и на крыльцо вышел известный артист Тимохин в длинной рыжей шубе и посмотрел на меня.

— Ты, что ли, Степа будешь? — улыбаясь, спросил он.

— Кто?

— Ну, мальчика Степу играешь?

— Я.

— Так это из-за тебя, выходит, мне в прорубь нырять?

Я промолчал.

— Ну, спокойно, спокойно, шучу! — Он положил мне тяжелую свою руку на плечо. Потом он ушел к магазину.

А я все ходил у автобуса. Зеркало на автобусе стало белым, пушистым. Лицо замерзало, я подносил ладонь ко рту, дул горячим воздухом к носу.

На крыльцо вышли Зиновий, Яков Борисыч, вся группа.

— Ну, ты, победитель... поедешь, что ли? — насмешливо спросил меня Зиновий.

Медленно подошел Тимохин. Все стали садиться в автобус.

— А какая сцена будет сниматься? — спросил я.

— У проруби, — не глядя на меня, сухо сказал Зиновий.

— У проруби... или в проруби? — спросил я.

Ничего не ответив, Зиновий влез в автобус.

Я влез за ним.

— Ну неужели... нельзя отменить? Может быть... в павильоне снять? — ныл я.

Зиновий отвернулся.

Автобус ехал вниз по извилистой дороге.

— Прорубь-то ваша далеко? — небрежно развалившись на сиденье, спросил Тимохин.

Все молчали, потом Зиновий неопределенно пожал плечами, что означало то ли «а мне какое дело?», то ли «откуда я знаю?».

— Неужели будем снимать? — как бы про себя, сказал я, но все молчали.

Мы ехали по дороге к реке. Тимохин, придвинувшись к стеклу, смотрел. Был сильный мороз, но было пасмурно. Небо было серое, все остальное — белое. Мы съехали на лед, поехали по реке и вот, повернув за мыс, увидели прорубь. Невдалеке стояли тонваген, лихтваген и камерваген. Мы вышли.

— Вот, — показал Яков Борисыч Тимохину, — добегаете до этой проруби, падаете... появляетесь на поверхности, снова погружаетесь, потом появляются только голова с открытым ртом и рука... Тут сделаем стоп-кадр, — сказал Яков Борисыч, повернувшись к оператору.

— Вот смотрите! — показал Зиновий Тимохину. — Примерно оттуда вы должны появиться. Видите, где съезжает человек?

Я посмотрел наверх. По крутому обрыву к реке быстро спускался какой-то человек.

Вот он съехал вниз и, не отряхиваясь, побежал к нам.

Он приблизился, и я узнал комбайнера Булкина.

— Привет! — сказал он. — Меня-то когда снимать будете?

— Вас? — удивился Зиновий. — А зачем?

— Что — зачем?.. Этот вот малец сказал, что снимете меня, в роли.

— А... этот, — сказал Зиновий. — Этот наобещает!

— А я уж жене сказал. Побрился нарочно.

— Ну, бритье-то не пропадет! — улыбаясь, сказал Тимохин.

Булкин посмотрел на Тимохина.

— Этот, что ли, вместо меня? — спросил Булкин.

— А что? — спросил Зиновий.

— Ну, этот справится! — Булкин кивнул. — Ну, я пошел тогда. Дел-то много.

— Увидимся! — дружелюбно кивнул Тимохин.

Потом он с тоской поглядел на прорубь.

— Что ж делать! — проследив его взгляд, сказал Зиновий. — Кто ж знал, что такие придут холода!

Тимохин походил у проруби, поглядывая в темную, дымящуюся воду. Потом он вернулся к нам. Воротник его от инея стал белым.

— Даже воротник поседел от ужаса, — сказал Тимохин.

— Вы же говорили, что вы морж! — недовольно проговорил Яков Борисыч.

Тимохин неопределенно пожал плечами.

— Когда ты... роль тому типу обещал? — подошел ко мне Зиновий.

— Когда... антенну с его дома снимал.

— Да ты у нас орел! — усмехнувшись, сказал Зиновий.

Я вспомнил вдруг плачущего Ратмира, потом оставшегося у общежития Василия Зосимыча...

«Да, — понял вдруг я, — что-то много я сделал не того на пути к своей блестящей карьере!»

— А может, можно без проруби? — сказал я, но никто даже не обернулся в мою сторону.

— Да тут метра полтора глубина, — подходя, сказал бригадир осветителей. — Ну что, Яков Борисыч, можно начинать?

Яков Борисыч, ничего не отвечая, отошел от него и стал ходить вдоль автобусов.

— Солнца нет — мгла какая-то! — нервно взмахнув рукой, сказал он.

Мы ждали часа два, замерзли, но солнца не было. Все сели в автобус, поехали обратно. Наверху я вылез, пошел домой.

Отец сидел дома, что-то писал. Увидев меня, он положил ручку, виновато улыбнулся. Я подошел к нему, он обнял меня за плечи. У меня почему-то глаза вдруг затуманились слезами, я, чтобы с этим покончить, стал разбирать буквы на листе бумаги.

Начальнику Областного земельного управления Гусеву Г. Н.

Докладная

Прошу выделить нашей селекционной станции из фондов Управления технические изделия, необходимые для оборудования на территории станции зерносушилки системы Галинского. Необорудование зерносушилки в течение ближайшего месяца может привести к срыву подготовки семян к посевной и невозможности проверки на больших площадях вновь полученного перспективного сорта ржи «Гатчинская«60». В связи с вышеизложенным прошу Вас...


Увидев, что я читаю, отец виновато улыбнулся, потом наморщился.

— Вот чем приходится заниматься вместо науки! — Он вздохнул.

В одиннадцать мы легли спать, но я не спал. В голову все возвращалась мысль, которая в первый раз пришла на реке — и с ходу подкосила: «Что-то много я сделал не того на пути к моей блестящей карьере!»

Я снова вдруг увидел, как Ратмир заплакал и, сморщившись, бежит к автобусу, впрыгивает... Как уходят после разговора со мной Василий Зосимыч и Любовь Гордеевна — маленькие, под ручку, темные на фоне солнца...

Да-а!

Если б даже светила мне блестящая роль, которая прославила бы меня на весь мир, — все равно нельзя было делать того, что я сделал!

И это ведь только то, что я помню... Наверняка есть что-то еще!

У отца было все время тихо, и вдруг громко щелкнул в стене выключатель, только я не знал: было там у него темно или стало?

«Ну конечно, не все! — понял вдруг я. — А отец? Приехал к отцу и ни разу с ним по-настоящему не поговорил. А он, наверное, мучается, думает, что я не простил ему его... отъезд!»

Я встал, пошел по длинному общему коридору на кухню, чтобы попить. Я открыл в темноте медный кран, подставил руку и вздрогнул — вода была абсолютно ледяная!

А завтра утром Тимохину прыгать в прорубь! В такую воду! Я стал дрожать.

Конечно, артист-то не утонет! Но герой-то утонет, и зрители будут думать, что так и нужно!

Да-а-а... Видимо, автор довольно мрачный человек. Но я-то почему должен его мрачности помогать?

Я вспомнил, как перед самым Новым годом мы под предводительством нашего дворового вожака Макарова проводили задуманную им операцию «елки-палки» — отбирали на платформе у приехавших елки. И как я хотел тогда уйти, но не ушел!

...Но ведь поклялся же себе, что участвую в таком деле, с которым несогласен, последний раз!

Оказалось вот — не последний!

А может, фильм получится в конце концов хороший?

Не знаю! Не знаю... Но мое участие в нем меня не устраивает!

И так совесть нечиста: Ратмир, Василий Зосимыч — и вот еще человек с моего ведома падает в прорубь?

Нет уж!

Пусть без меня!

Завтра с утра поговорю как следует с отцом, потом поеду и привезу им Ратмира!

Вот так.

Но, сильно замерзнув без одежды на кухне, я яснее еще представил, какой страх испытывает Тимохин, падая в прорубь!

«Но я-то больше в этом уже не участвую!» — вспомнил я.

Ну и что? Легче всего сказать: «я не участвую» — и все!

Может, конечно, им виднее. Но это легче всего сказать: «им виднее» — и все!

Я вспомнил вдруг, как водитель, выскочив из машины, сбил двумя ударами зазевавшегося прохожего, как он стоял долго, стряхивая пиджак... Но тогда-то все вышло неожиданно, но сейчас-то впереди целая ночь, можно что-то ведь сделать?

И постепенно прояснилось то, что я должен сделать немедленно! Залезть тихо на крышу дома Василия Зосимовича и поднять антенну (тем более, что я это ему обещал!).

А завтра автобус съедет на лед, Тимохин выйдет, вздыхая, поднимет голову — и вдруг увидит антенну.

— Стоп, стоп! — закричит Яков Борисыч.

«Ну и что? — подумал я. — Снова залезут, снова снимут антенну, и съемка пойдет дальше. Все бесполезно! Да? — Я разозлился. — Многие так говорят: «Но это же бесполезно» — и ничего уже не делают!

Легче всего сказать «но это же бесполезно». Ну и что? Все равно должен я это сделать!

Я посмотрел в окно. Ярко светила луна. С жестяного навеса, накрывающего ступеньки, ведущие в подвал, тихо летел, сверкая, мелкий снег.

Да... Не хотелось бы иметь дело с железом в такой мороз!

Я посидел еще в кухне, потом пошел в комнату, оделся, взял в столе плоскогубцы и вышел. Мороз был острый и какой-то неподвижный. Снег скрипел гораздо резче, чем днем.

Сдвинув в снегу калитку, ведущую к дому Василия Зосимыча, я тихо взял лежащую у сарая лестницу, стащил с крыши сарая шест с антенной, потом разгреб снег, нашел проволоку... Потом, тихо приставив лестницу к дому, полез. Я залез наверх, посмотрел — реки внизу не было видно.

Я стал прикручивать шест к трубе — и вдруг внизу раздался скрип!

Все! Василий Зосимыч проснулся! Наверно, — услышал. А может, увидел мою тень, от луны!

Сейчас он выйдет... захватив ружье! Я видел — у него на стене ружье. Он уже старый, боится воров — и вдруг видит перед окном чью-то тень!

Я стал прятаться в снег. Лицо, руки по локоть были в снегу. Я ждал. Было тихо. Рука прилипла к железу — я с острой болью ее отодрал.

Я посидел тихо еще минуту, потом, взяв в руки трос, стал сползать к краю. Балансируя на корточках на краю, я ввинтил штырь в резьбу...

Потом, напрягшись, я медленно поднимал высокую антенну...


Утром, поговорив с папой, я уезжал.

Я бежал по аллее, прикрывая рукой лицо от мороза.

Поеду в Пушкин!..

Иногда я оборачивался, смотрел — антенна на доме Василия Зосимыча все стояла.

Потом я увидел в стороне черный сгоревший телятник. Рядом не было уже ни души.

Поперек дороги снова стали попадаться глубокие коридоры в снегу — высокие, они шли далеко, в них стоял розовый свет.

Так я и не понял, зачем они, прожил тут столько дней и не понял! Я бежал все быстрее — и вдруг снежная стена с одного края обрушилась, и на дорогу выехал трактор. За ним, на стальном тросе, на двух подсунутых жердях-полозьях, ехала огромная гора покрытого снегом сена.

Трактор переехал дорогу, протащил за собой темную, мохнатую, пахучую скирду и, разрушив другую снежную стену, ушел туда, оставляя тот самый глубокий, ровный коридор с розовым светом в нем.

На дереве, зацепившись, осталась смерзшаяся, сверкающая прядь сена. Я посмотрел на нее и побежал дальше.


Загрузка...