Лианы Ёсино

I. Небесный государь

Прошло уже больше двадцати лет с тех пор, как то ли в начале, то ли в середине 10-х годов я бродил в горах Ёсино, в провинции Ямато [47]. В те времена там не было даже сносных дорог, не то что теперь, так что, начиная этот рассказ, нужно прежде всего пояснить, с чего мне вздумалось забраться в такую глушь, или, выражаясь по-современному, в эти «Альпы Ямато».

Возможно, кое-кто из моих читателей знает, что в тех краях, в окрестностях речки Тоцу, в селениях Китаяма и Каваками, до наших дней живут легенды о последнем отпрыске Южной династии [48] – «Южном властелине», или, иначе, «Небесном государе». То, что этот Небесный государь – принц Китаяма, праправнук императора Камэямы [49], – реальное историческое лицо, признают даже специалисты-историки, так что это безусловно не пустая легенда. Если предельно кратко изложить, что говорится об этом хотя бы в школьных учебниках, получится, что примирение и слияние двух династий произошло при сегуне Есимицу [50], в 9-м году Гэнтю [51] (согласно хронологии Южной династии), или в 3-м году Мэйтоку (если считать по хронологии Северной), и на этом пришел конец так называемому Южному царству, возникшему при императоре Го-Дайго в 1-м году Энгэн [52] и существовавшему на протяжении пятидесяти с лишним лет. Однако вскоре после примирения, а именно в 23-й день девятой луны 3-го года Какицу, некий Масахидэ Дзиро Кусуноки [53], храня верность последнему отпрыску Южной династии, принцу Мандзюдзи, внезапно напал на резиденцию императора Цутимикадо [54], похитил все три священные регалии [55] и заперся на горе Хиэй [56]. Против мятежников был выслан отряд карателей, принц покончил с собой, из трех похищенных регалий зеркало и меч удалось вернуть, священная яшма, однако, осталась в руках южан. И вот два клана, Кусуноки и Оти, объявив себя вассалами Южной династии, стали по-прежнему служить двум сыновьям погибшего принца и, собрав верных воинов, бежали с ними из провинции Исэ в Кии, из Кии – в Ямато, в самую глушь гор Ёсино, недоступную северянам. Там провозгласили они старшего принца Небесным государем, а младшего – Великим сегуном, изменили девиз годов на Тэнсэй, Небесный Покой, и в течение шестидесяти лет прятали священную яшму в ущелье, куда враги никак не могли добраться. Но их предали – изменниками оказались потомки дома Акамацу, оба принца погибли, и, таким образом, все отпрыски Южной династии в конце концов были истреблены. Случилось это в двенадцатую луну 1-го года Тереку [57]; если прибавить к предыдущим пятидесяти семи годам еще шестьдесят пять, прошедших до гибели этих принцев, выходит, что, как бы то ни было, потомки Южной династии, непокорные столичным правителям, обитали в Ёсино в общей сложности целых сто двадцать два года.

Не удивительно, что жители Ёсино, безраздельно преданные Южной династии, от праотцов своих воспринявшие традицию нерушимой верности Югу, связывают конец династии с гибелью последнего Небесного государя. «Нет, вовсе не пятьдесят с чем-то… Южное царство длилось больше ста лет!» – категорически утверждают они.

Подростком я тоже зачитывался «Повестью о Великом мире» [58], всегда интересовался подробностями неофициальной истории Южного двора и давно уже подумывал написать исторический роман, где центральной фигурой был бы этот Небесный государь. В «Сборнике устных преданий селения Каваками» сказано, что, опасаясь преследования северян, последние вассалы Южной династии покинули долину Сионоха у подножия вершины Одайгахара и перебрались еще дальше в глубину гор, в ущелье Санноко, куда не ступала человеческая нога, к почти недоступному разлому Осуги, на самой границе с провинцией Исэ. Там воздвигли они дворец для своего повелителя, а священную яшму схоронили в пещере.

Далее хроники домов Акамацу, Коцуки [59] и некоторые другие источники гласят, что некий Хикотаро Мадзима с тридцатью воинами – остатками дружин Акамацу – нарочно сдался южанам, и во 2-й день двенадцатой луны 1-го года Тереку, воспользовавшись тем, что из-за глубоких снегов дороги стали непроходимыми, внезапно учинил мятеж. Часть предателей напала на дворец Небесного государя, другая часть – на обитель младшего принца. Небесный государь самолично защищался мечом, но в конце концов пал от руки изменников. Они бежали, захватив с собой его отрезанную голову и священную яшму, но помешал сильный снегопад, и сумерки застали предателей на перевале Обагаминэ. Пришлось зарыть голову в снег и провести ночь в горах. А наутро их настигла погоня – то были жители всех восемнадцати селений Ёсино. Завязалась ожесточенная схватка, как вдруг в том месте, где зарыли голову, из-под снега брызнула струя крови. По этому знамению голову мгновенно нашли – врагам она не досталась… Вышеприведенный рассказ не вызывает сомнений, с небольшими вариантами его приводят все письменные источники – хроники «Путь императора к Южным холмам», «Тучи цветущей сакуры», «Хроника Юга», «Хроника реки Тоцу», в особенности же семейные хроники Акамацу и Коцуки, написанные непосредственными участниками тех сражений или их прямыми потомками. Согласно одной из этих хроник, Небесному государю было тогда восемнадцать лет… К тому же известно, что дом Акамацу, пришедший в упадок после смуты годов Какицу [60], снова был восстановлен – то была награда за истребление двух последних принцев Южной династии и за возвращение в столицу священной яшмы.


* * *

Вообще из-за плохих дорог связь всей этой округи с остальным миром очень затруднена. Поэтому там до сих пор сохранились старинные предания и нередко встречаются семьи с многовековой родословной, например семейство Хори в деревне Ано, в усадьбе которого на какое-то время останавливался император Го-Дайго. Сохранилась в неприкосновенности не только часть того дома, но, говорят, потомки Хори и по сей день живут там… Или семейство Хатиро Такэха-ры, того самого, о котором упоминается в «Повести о Великом мире», в главе, повествующей о бегстве принца Моринаги из Кумано [61]. Принц какое-то время жил у них в доме, у дочери Такэхары даже родился от него сын – потомки этой семьи тоже все еще здравствуют… Есть места, еще более овеянные легендами, – например, селение Гокицугу близ горы Одайгахара; местные крестьяне считают жителей этого села потомками демонов и ни в коем случае не вступают с ними в брак, а те в свою очередь и сами не желают заключать браки с кем-нибудь, кроме односельчан, и считают себя потомками демонов, служивших проводниками святому угоднику Эн-но Гёдзя… [62] Таков характер всего этого края, там много старинных семейств, их называют родовитыми – все это потомки местных старейшин, некогда служивших Южной династии. В окрестностях деревни Касиваги, в долине Конотани, где стоял когда-то дворец младшего принца-сегуна, и поныне каждый год пятого февраля справляют праздник Владыки Южного двора, в храме Конгодзи происходит торжественное богослужение. В этот день десяткам «родовитых» мужчин разрешается надевать старинную одежду с гербами императорского дома – хризантемой о шестнадцати лепестках – и занимать почетные места выше вице-губернатора, начальника уезда и прочих чиновников…


* * *

Все эти разнообразные материалы, с которыми мне довелось познакомиться, не могли не подхлестнуть мое давнишнее желание написать исторический роман. Южная династия, цветение сакуры в Ёсино, таинственные долины в горной глуши, юный восемнадцатилетний Небесный государь, верный вассал Кусуноки, священная яшма, спрятанная в глубине пещеры, фонтан крови, брызнувший из-под снега из отрубленной головы… – достаточно одного этого перечисления, чтобы понять: лучшего материала не найти! И место действия превосходно: горные реки и скалы, дворцы и скромные хижины, весеннее цветение сакуры и багрянец осенних кленов – все это можно использовать, изобразив на страницах книги. При этом речь идет не об измышлениях, лишенных всякого основания; в моем распоряжении не только строго научные данные – разумеется, в основе будут они, – но также семейные хроники и другие рукописные материалы. Писателю достаточно всего лишь умело расположить факты, и может получиться прелюбопытное произведение. А если добавить к атому еще чуточку вымысла, вставить там, где это уместно, различные предания и легенды, описать своеобразную природу Ёсино, рассказать о потомках демонов, о пустынниках с вершины Оминэ, об идущих в Кумано богомольцах, поместить рядом с юным государем красавицу героиню – скажем, какую-нибудь правнучку принца Моринаги, – получится еще интереснее! Просто удивительно, что литераторы, пишущие исторические романы, до сих пор не воспользовались таким материалом… Правда, я слышал, будто у Бакина [63] есть незаконченный роман «История рыцаря», я его не читал, но мне говорили, что главная героиня, дочь Кусуноки, девица Кома – вымышленное лицо и, следовательно, роман не имеет отношения к событиям, связанным с Небесным государем. Слыхал я также, что в эпоху Токугава было одно или два произведения о государе в Ёсино, но совершенно неясно, в какой степени они основаны на подлинных фактах. Одним словом, ни в прозе, ни в пьесах дзёрури, ни в театре Кабуки – короче, среди произведений, популярных в широкой публике, мне никогда не встречался этот сюжет. Вот почему я решил обязательно использовать этот материал, пока никто еще до него не добрался.

К счастью, неожиданные обстоятельства позволили мне ближе познакомиться с природой и обычаями этого края. Родные одного из моих товарищей по колледжу, молодого человека по фамилии Цумура, жили в деревне Кудзу, в Ёсино, хотя сам Цумура родился и постоянно жил в Осаке.

По берегам реки Ёсино есть две деревни Кудзу. Название той, что в верхнем течении, пишется одним иероглифом, а той, что в нижнем, – двумя, эта последняя и есть селение, получившее известность благодаря пьесе театра Но из времен древнего императора Тэмму [64]. Впрочем, знаменитый местный продукт – крахмал «кудзу» – не производят ни в той ни в другой деревне. Не знаю, каким промыслом занимаются жители верхней деревни, а вот в нижней многие крестьяне кормятся изготовлением бумаги, причем вырабатывают они ее редкостным по нынешним временам, примитивным старинным способом, вымачивая волокна лианы «кудзу» в водах реки Ёсино. В этой деревне часто встречается причудливая фамилия Комбу, родственники Цумуры тоже носили эту фамилию и тоже занимались изготовлением бумаги, причем по этой части им принадлежало первое место во всей деревне. По словам Цумуры, семья эта тоже была довольно старинной, так что, должно быть, имела в прошлом какое-то отношение к последним вассалам Южной династии. Только побывав у них в доме, я впервые узнал, например, какими мудреными иероглифами пишутся названия местных гор и долин Сионоха и Санноко… Глава семьи, Комбу-сан, рассказал, что от их деревни до долины Сионоха более шести ри, оттуда до ущелья Санноко – еще два ри, а до самого конца, до того места, где некогда обитал Небесный государь, так даже больше четырех… Правда, он знает об этом лишь понаслышке, из их деревни почти никто никогда туда не ходит… Только из рассказов плотогонов, которые спускаются с верховьев реки Ёсино, известно, что в глубине ущелья, на крохотном плоскогорье, именуемом Полянка Хатимана, стоят несколько хижин углежогов, а еще дальше в ущелье, там, где оно как бы замыкается тупиком, есть площадка – она называется «Скрытная полянка», – и вот там-то и впрямь сохранились руины дворца Небесного государя, есть и пещера, где прятали священную яшму… Но даже монахи-ямабуси [65], идущие по обету на вершину Оминэ, не могут туда добраться, так как от самой горловины ущелья на всем его протяжении тянутся отвесные, поистине неприступные скалы и нет ничего похожего хотя бы на какую-нибудь тропинку. Жители деревни Касиваги обычно ходят купаться в горячих источниках, бьющих у речки Сионоха, но оттуда поворачивают назад… Да, в этом ущелье из-под земли бьют бесчисленные горячие ключи, образуя множество водопадов, самый большой называется Мёдзин, но любуются всей этой красотой разве лишь углежоги да дровосеки…


* * *

Этот рассказ о плотогонах еще больше обогатил мир моего будущего романа. У меня и без того уже скопилось много как на подбор прекрасного материала, а тут еще эти горячие ключи – еще одна великолепная деталь, лучше невозможно придумать… И все-таки, не будь приглашения Цумуры, я вряд ли отправился бы в такую глушь, потому что, находясь в Токио, уже подобрал все какие возможно письменные источники. Когда в твоем распоряжении так много материала, совсем не обязательно самому ехать на место действия, все остальное дорисует собственная фантазия… Пожалуй, может получиться даже эффектней… Но то ли в конце октября, то ли в начале ноября Цумура написал мне:


«Может быть, все-таки съездишь, бросишь взгляд? Как раз подвернулся удобный случай…»


Цумуре понадобилось навестить тех самых его родственников в деревне Кудзу.


«До ущелья Санноко мы с тобой, пожалуй, не доберемся, – писал он, – но ты сможешь осмотреть окрестности Кудзу, познакомишься с тамошними краями, с местными обычаями, это безусловно пригодится для твоего романа. Я имею в виду не только события, связанные с Южной династией, – эта местность вся очень интересна, ты сможешь собрать по деревням оригинальный материал, которого хватит для двух, и даже для трех романов… Во всяком случае, напрасной твоя поездка никак не будет! Так что не ленись потрудиться в собственных профессиональных интересах! Время сейчас тоже самое подходящее, для поездки лучшего сезона не выбрать. Все стремятся попасть в Ёсино к весеннему цветению сакуры, но осень там тоже очень и очень недурна…»


Боюсь, мое предисловие чересчур затянулось, но я хотел объяснить, что побудило меня внезапно пуститься в дорогу. Конечно, известную роль сыграли мои, как писал Цумура, «профессиональные интересы», но, по правде сказать, больше всего меня влекло желание беззаботно побродить на лоне природы…

II. Имосэяма

Мы договорились встретиться в Наре; в условленный день Цумура приедет туда из Осаки и будет ждать меня в гостинице «Мусасино», у подножия горы Вакакуса. Со своей стороны, я выехал из Токио ночным поездом, провел сутки в Киото и на следующее утро был в Наре. Гостиница «Мусасино» существует и поныне, но, говорят, хозяин там уже новый, не тот, что двадцать лет назад, да и само здание, на мой взгляд, раньше было более старинным, изысканным. Эта гостиница, да еще гостиница «Кокусуй» считались в те времена самыми первоклассными заведениями; отель, построенный министерством путей сообщения, появился гораздо позже… Цумура, как видно, меня заждался и хотел как можно скорее ехать дальше, да и я в Наре бывал не раз, и, чтобы не терять времени, пока день стоит погожий, как на заказ, мы отправились в Путь, полюбовавшись из окна гостиницы видом горы Вакакуса всего какой-нибудь час-другой.

Сделав пересадку в Есиногути, скрипучей узкоколейкой мы доехали до станции Есино и пошли оттуда пешком по дороге, тянувшейся вдоль берега реки Есино. У заводи Мацуда – как, наверное, помнят читатели, эта заводь упоминается еще в поэтическом собрании «Манъёсю» [66] – дорога разветвляется надвое.

Та, что сворачивает направо, ведет к прославленным местам любования сакурой Ёсино; перейдя мост, сразу попадаешь к Нижней Роще, затем идут Сэкия, храм бога Дзао, Есимидзу, Средняя Роща – все места, где в сезон цветения сакуры толпятся приезжие. Мне тоже довелось дважды любоваться сакурой в Есино, один раз в детстве, когда мать взяла меня с собой в поездку по знаменитым местам Камигаты [67], а другой раз уже в бытность студентом колледжа. Помнится, тогда я тоже вместе со всей толпой свернул направо. Но налево я шел теперь в первый раз.

Недавно до Средней Рощи пустили автобус, появилась канатная дорога, так что сейчас, пожалуй, никто уже не ходит по этим местам пешком, не спеша обозревая окрестности, но в старину люди, приезжавшие любоваться сакурой, обязательно сворачивали у этой развилки направо и, добравшись до моста через заводь Мацуда, любовались видом реки Ёсино.

– Вот, взгляните туда… Видите, там виднеются горы Имосэяма. Слева – Имояма, а справа – это Сэяма… – непременно говорил проводник-рикша, останавливая приезжих на мосту и указывая вверх по течению.

Помню, моя мать тоже остановила здесь рикшу и, держа меня, совсем еще несмышленыша, на коленях, сказала, нагнувшись к моему уху:

– Помнишь пьесу «Имосэяма» [68] в театре? А вот там – настоящие горы Имосэяма!

Я был еще очень мал, поэтому ясного впечатления не сохранилось, помню только, что было это под вечер, в середине апреля, когда в горном краю еще довольно прохладно. Под высоким туманным небом издалека, где как будто смыкались бесконечные горные цепи, текла в нашу сторону окутанная дымкой река Ёсино, только посредине ветерок морщил воду, образуя как бы дорожку, похожую на полоску жатого шелка, а вдали виднелись сквозь вечернюю дымку две хорошенькие круглые горки. Невозможно было отчетливо разглядеть, что они находятся по обе стороны реки, но из пьесы я знал, что горки эти расположены на разных берегах, напротив друг друга. Коганоскэ и его нареченная Хинадори живут в высоких теремах, она – у горы Имояма, он – у горы Сэяма. В этой сцене сильнее, чем в других эпизодах, чувствуются сказочные мотивы, поэтому на меня, ребенка, она произвела наиболее глубокое впечатление. «А-а, так вот они, горы Имосэяма!» – подумал я, услышав слова матери, и мне показалось, будто стоит только пойти туда, и я увижу Коганоскэ и Хинадори; я погрузился в детские фантастические мечты… С тех пор я хорошо запомнил этот вид с моста, иногда он вдруг всплывал в памяти, вызывая теплое чувство. Вот почему, когда я снова приехал в Ёсино – мне было тогда уже года двадцать два, – я снова облокотился здесь о перила и, вспоминая мать, в ту пору уже покойную, долго смотрел на открывавшуюся передо мной панораму. В этом месте река вырывается из гор Ёсино на довольно обширную равнину, стремительный горный поток превращается в спокойно, плавно бегущую речку, «течет привольно средь равнины…», а вдали, выше по течению, виднеется городок Камиити с его единственной улицей – скоплением простых деревенских домов с низко нависшими крышами и мелькающими там и сям белыми оштукатуренными стенами амбаров.

…Теперь, не останавливаясь на мосту и свернув у развилки влево, я шел, направляясь к горе Имояма, которую раньше видел только издалека. Дорога, бежавшая вдоль реки все прямо и прямо, кажется на первый взгляд удобной и ровной, потом становится крутой, каменистой; мне сказали, что после городка Камиити, оставив позади деревни Миятаки, Кудзу, Отани, Сако и Касиваги, она постепенно уходит все дальше в горы, к самым истокам реки Ёсино, и, пересекая водораздел между провинциями Ямато и Кии, в конце концов выходит к заливу Кумано.


* * *

Мы выехали из Нары довольно рано и потому добрались до Камиити вскоре после полудня. Дома вдоль дороги, как я и думал, когда смотрел на них издали, оказались очень простой, старинной постройки. Местами на бегущей вдоль реки улице линия домов прерывалась, но большей частью эти дома, с низким, словно чердак, вторым этажом и темными, как будто закопченными, решетками «сёдзи», вплотную примыкали друг к другу, заслоняя вид на реку. Бросив взгляд сквозь эти решетки в сумеречную глубину дома, можно было увидеть непременную особенность деревенских жилищ – длинный немощеный проход, ведущий через все строение во двор. Нередко над входом в этот коридор висел традиционный короткий занавес «норэн», на темно-синей ткани которого белой краской выписывают торговую марку и фамилию хозяина, – очевидно, в этих местах принято вешать такие занавески не только над входом в лавку, но и в обычные жилые дома… Карнизы повсюду нависают так низко, как будто крыша придавила весь дом к земле, вход тесный, за занавеской мелькают деревья в маленьком дворике, иногда видны отдельно стоящие флигельки. В здешних краях многим домам добрых пятьдесят, а то, пожалуй, все сто или, может быть, даже двести лет. Но при этом сёдзи повсюду оклеены безупречно новой светлой бумагой. Кажется, будто их только что оклеили заново, нигде ни пятнышка, крохотные дырочки аккуратно заклеены кружочками, вырезанными в форме цветка, – в прозрачном, чистом осеннем воздухе эти сёдзи сверкали прохладной белизной. Конечно, пыли здесь нет, отсюда эта безупречная чистота, но, кроме того, здесь не знают застекленных сёдзи, как в городе, и люди относятся к бумаге бережнее, чем горожане. В Токио и предместьях можно защитить сёдзи дополнительным слоем застекленных рам, там же, где это невозможно, из-за грязной бумаги в доме будет темно, а если она порвется, сквозь дыры будет задувать ветер, а это уже не шутка!.. Как бы то ни было, все эти стоявшие в ряд дома с их почерневшими от времени деревянными стенами и решетками напоминали красавицу, пусть бедную, но опрятную, тщательно следящую за своей внешностью. «Да, вот и осень…» – всем своим существом ощутил я при виде этой освещенной солнцем бумаги.

В самом деле, хотя небо было безоблачным, отраженные бумагой лучи не резали глаз, мягкий, прекрасный свет, казалось, проникал в душу. Солнце склонилось над рекой, освещая сёдзи на левой стороне улицы, но отблеск лучей чуть ли не до половины озарял дома на противоположной стороне. Особенно красиво выглядела хурма, выложенная рядами в лавке зеленщика. Плоды разной формы, разных сортов, спелые, кораллово-глянцевитые, блестели как живые в заливавшем улицу свете. Даже связки лапши в стеклянных ящиках у торговца казались необычайно яркими. Перед домами на расстеленных рогожах сушился в корзинках древесный уголь, откуда-то доносились звон кузнечного молота и шуршание крупорушки.


* * *

Дойдя до околицы, мы закусили в харчевне на берегу реки. Горы Имосэяма, казавшиеся такими далекими, когда я смотрел на них с моста, высились здесь прямо перед глазами, Имояма на этом берегу, Сэяма – на том. Несомненно, именно этот вид вдохновил автора пьесы «Имосэяма, или Семейные наставления для женщин», однако на самом деле река в этом месте довольно широка, не тот узкий поток, который мы видим в театре… Даже если Коганоскэ и Хинадори жили по берегам этой речки, они не могли бы переговариваться, как это происходит на сцене. У горы Сэяма, примыкающей к горному кряжу, очертания неправильной формы, зато Имояма – совсем отдельно стоящая округлая возвышенность, вся укутанная в пышную зелень. Городок Камиити примыкает к самому подножию этой маленькой горки. Со стороны реки видно, что у всех домов есть, оказывается, еще по одному этажу, двухэтажные дома на самом деле трехэтажные. У некоторых с верхнего этажа протянута к реке проволока со свисающим на веревке ведром, чтобы черпать воду.

– Знаешь, ведь кроме «Имосэямы» есть еще пьеса «Вишни Ёсицунэ»… [69] – сказал вдруг Цумура.

– Но, насколько я помню, действие там происходит не здесь, а в Симоити… Говорят, там и сейчас есть лавка «У колодца», где продают суси…

В этой пьесе хозяин лавки усыновляет беглеца Корэмори. Я не бывал в Симоити, но слыхал, что многие тамошние жители считают себя потомками этого хозяина. Сыновьям, правда, не дают имени «Гонта-Плут», до этого дело не дошло, но дочерей до сих пор называют «О-Сато», а суси придают форму, напоминающую колодезный сруб… Цумура, однако, имел в виду не этот эпизод пьесы, а барабанчик госпожи Сидзуки – Хуцунэ, Первый Вестник. Он сказал, что в деревне Нацуми есть семья, берегущая этот барабанчик как семейную реликвию, и предложил зайти туда по дороге.

До сих пор я считал, что селение Нацуми находится у реки того же названия, как о том говорится в пьесе театра Но «Две Сидзуки» [70]. «К берегам реки Нацуми, скитаясь бесцельно, женщина пришла…» – с этими словами на сцене появляется призрак Сидзуки. «Бремя грехов удручает меня, помолись за мой упокой…» – говорит она. Затем следует пляска, и, танцуя, она поет:

О горе мне! Сколь тягостно признанье –

Не в силах сердце позабыть о прошлом.

Узнай же: не крестьянка пред тобою,

Хоть сборщицею трав я обратилась

На берегу Нацуми в Ёсино!.. [71]

Очевидно, есть какие-то основания у легенды, соединившей образ Сидзуки с рекой Нацуми. В старинном свитке «Знаменитые места Ёсино в картинках» сказано: «Селение Нацуми славится замечательно вкусной водой, ее называют цветочной». Далее говорится, что в этом селении некоторое время пребывала госпожа Сидзука, так что легенда эта, очевидно, возникла очень давно. По словам Цумуры, семья, хранящая барабанчик, носит теперь фамилию Отани, но в прошлом именовалась «родовитым» семейством Муракуни. В старых семейных документах сказано, что Ёсицунэ и Сидзука некоторое время жили у них в доме, когда бежали в Ёсино в конце эпохи Хэйан [72]. Неподалеку имеются известные красотой места – мост Дремоты, мост Сиба, – и туристы иногда спрашивают о барабанчике Хацунэ, но фамильное сокровище не показывают случайным людям, нужно заранее заручиться соответствующей рекомендацией… Цумура уже попросил своих родственников, живущих в Кудзу, замолвить за него слово, чтобы можно было посмотреть барабанчик, так что сегодня нас, наверное, уже ждут…

– Как только Сидзука ударяет в барабанчик, появляется лис, принявший облик самурая Таданобу… Потому что барабанчик обтянут кожей его матери-лисы… Об этом барабанчике идет речь?

– Да, так оно в пьесе.

– И эти люди считают, что у них хранится тот самый барабанчик?

– Да, говорят, они так считают.

– И он действительно обтянут лисьей кожей?

– За это поручиться не могу, поскольку сам не видел. Одно несомненно – это старинная семья.

– Боюсь, что это такая же выдумка, как «лавка суси»… Какой-то шутник придумал когда-то эту историю, посмотрев в театре пьесу «Две Сидзуки»…

– Возможно. Но меня интересует этот барабанчик. Я хочу побывать у Отани и посмотреть на него. Я давно уже собирался это сделать, это одна из причин моего нынешнего приезда… – Казалось, за словами Цумуры что-то скрывается. Но он добавил только: – Я расскажу тебе об этом потом… – и больше ничего не сказал.

III. Барабанчик Хацунэ

Дорога к деревне Миятаки по-прежнему тянулась вдоль берега. Чем дальше мы углублялись в горы, тем сильнее давала себя знать осень. В дубравах, то и дело встречавшихся на пути, под ногами шуршал ковер из палой листвы, сплошь устилавшей землю. Кленов здесь было не так уж много, и росли они не обязательно все вместе, большими рощами, но в целом осенние краски были сейчас в самом разгаре; на вершинах, в лесу, среди густых вечнозеленых криптомерий, то здесь то там мелькали листья плюща, лакового и воскового деревьев всевозможных оттенков, от темно-багрового до самого бледно-желтого. Осенние листья принято называть багряными, но здесь убеждаешься, как разнообразен их цвет, есть и желтые, и коричневые, и алые, одного лишь желтого цвета можно насчитать десятки оттенков. «В Сиохаре осенью даже лица красные…» – гласит известная поговорка. Конечно, прекрасно, когда все листья сплошь красные, но такие разноцветные, как здесь, тоже удивительно хороши. «Без числа и без счета багрянец и пурпур…», «Пестрота, буйство красок…» – эти поэтические метафоры созданы, вероятно, для описания цветущих весенних полей, но здешние краски отличаются разве лишь тем, что в основе у них цвет осени – желтизна, что же касается богатства оттенков, оно вряд ли уступит весеннему разнотравью… И время от времени эти желтые листья падают на воду, сверкая золотой пылью в лучах солнца, заливающих все пространство от вершин до глубоких ущелий…


* * *

В поэтическом собрании «Манъёсю» упомянуты многие здешние места – загородный дворец императора Тэмму, усадьба поэта Каса-но Канамуры [73] у перекатов реки Ёсино, гора Мифунэ, поля Акидзу, воспетые поэтом Хитомаро [74], – считается, что все это находилось в окрестностях селения Миятаки. Мы, однако, не доходя до Миятаки, свернули с главной дороги и перешли на другой берег. Здесь долина постепенно сужалась, берег превратился в крутой обрыв, внизу воды бурной реки, брызгая белой пеной, разбивались об огромные камни на речном ложе или темнели в заводи, образуя синий, как яшма, омут. Легендарный мост Дремоты находился в том месте, где маленькая речка Киса, вытекая из густых зарослей, с легким, едва слышным журчанием впадала в эту заводь. На этом мосту будто бы однажды дремал Ёсицунэ, но, думается, это просто легенда, придуманная в последующие века. Так или иначе, этот хрупкий красивый мостик, повисший над тонкой нитью кристально чистой воды, почти тонул в лесной чаще, а сверху над ним был устроен маленький изящный навес, похожий на крышу старинной лодки для переправы, не столько для защиты от дождя, сколько от опадающих листьев, иначе в такой сезон, как сейчас, мостик был бы, пожалуй, мгновенно погребен под палой листвой. Неподалеку виднелись две крестьянские хижины; как видно, жители использовали этот навес как собственную кладовку – мостик был завален вязанками дров, только посредине оставлена узенькая дорожка, чтобы можно было пройти. Место это называлось Хигути, дорога здесь снова раздваивалась, одна тянулась вдоль берега к деревне Нацуми, другая вела через мостик к храму Сакураги, к деревне Кисатани и дальше – к Верхней Роще, в Кокэ-но Симидзу и к хижине Сайге. «Сквозь снега на вершинах однажды пробрался…» – поет о Сайгё [75] в своей арии Сидзука. Должно быть, поэт проходил по этому мостику, направляясь к долине Тюин в глубину гор Ёсино…


* * *

Мы не заметили, как перед нами внезапно выросли крутые утесы. Полоска неба сузилась еще больше; казалось, и дорога, и река, и дома – все упирается здесь в тупик, но на склонах гор, по крутым берегам реки, в похожих на мешок впадинках виднелись окруженные с трех сторон нагромождением камней террасы полей, камышовые крыши, распаханная земля. Это и была деревня Нацуми – как видно, нет конца человеческому жилью, было бы хоть маленькое пространство, куда можно его пристроить…

В самом деле, и бурная река, и горные цепи – все подходило здесь для убежища беглецов.

Мы спросили дом Отани и сразу же его отыскали. Это был дом под великолепной крышей, стоявший на спускавшемся к реке склоне, посреди поля, где росли туты. Камышовая крыша с выложенными черепицей карнизами выглядела поистине восхитительно, издали только она и виднелась над тутовыми деревьями, похожая на островок среди моря. По сравнению с крышей сам дом, однако, оказался заурядным крестьянским жилищем. В двух смежных комнатах по фасаду сёдзи были раздвинуты, и в той из них, где имелась парадная ниша, сидел мужчина лет сорока, по-видимому хозяин. Завидев нас, он вышел и поздоровался прежде, чем мы успели представиться. Грубоватое, сильно загорелое лицо, дружелюбный взгляд подслеповатых маленьких глаз, небольшая голова, широкие плечи – все выдавало в нем честного, простого крестьянина.

– Комбу-сан говорил мне о вас, я вас ждал!.. – сказал он на деревенском диалекте, который я с трудом разбирал. В ответ на наши расспросы он только вежливо кланялся, ничего толком не отвечая. Я подумал, что род этот, очевидно, захирел, утратив былой почет и достаток. Но такой простой, скромный человек был мне, напротив, гораздо больше по душе.

– Извините, что помешали вам в горячую пору… Мы слыхали, что в вашем почтенном доме хранятся семейные сокровища, которые не показывают посторонним. С нашей стороны это, конечно, очень бесцеремонно, но мы все-таки надеемся их увидеть…

– Нет, не то чтобы мы не хотели никому их показывать, – смущенно и как бы с запинкой ответил он. – Видите ли, предки завещали нам семь дней совершать очистительные обряды, прежде чем доставать эти вещи… Но в наше время невозможно выполнять такие сложные церемонии… Мы охотно показали бы эти вещи всем желающим, но ведь мы целыми днями в поле, и когда приходят вдруг, без предупреждения, так и времени-то нет заняться с гостями. В особенности в такую пору, как сейчас, когда еще не закончилось осеннее кормление шелковичных червей… Обычно в эти дни все циновки в доме снимают, и если вдруг пожалует гость, так даже некуда его проводить, вот ведь как получается… Но если нас заранее предупредят, мы обязательно как-нибудь да устроимся и рады гостям… – как бы затрудняясь, говорил он, чинно опустив на колени руки с черными, перепачканными в земле ногтями.

В самом деле, очевидно, сегодня, ожидая нас, он специально застелил циновками эти две комнаты. Сквозь щелку в сёдзи виднелось соседнее помещение – кладовка, где на голом дощатом полу были грудой навалены разные крестьянские орудия труда, как видно заброшенные туда второпях. Все семейные сокровища, заранее приготовленные, уже лежали в парадной нише, и хозяин одно за другим благоговейно выложил их перед нами.


* * *

…Свиток, озаглавленный «История деревни Нацуми», несколько мечей и кинжалов – подарок рыцаря Ёсицунэ – и к ним каталог, старинные гарды, колчан, фарфоровая бутылочка для сакэ и, наконец, барабанчик Хацунэ, полученный в дар от госпожи Сидзуки… В конце свитка стояло: «По приказанию посетившего деревню Нацуми наместника Мокудзаэмона Найто, записал Гэмбэй Отани, семидесяти шести лет, как доклад о том, что он слышал», и проставлена дата: «2-й год Ансэй [76] Лето». Мы узнали, что, когда наместник прибыл в деревню, старый Гэмбэй Отани, доводящийся каким-то прапрадедом нынешнему хозяину, принял его, усевшись на землю в смиренной позе, но впоследствии, ознакомившись с этой рукописью, наместник уступил старику свое место и в знак почтения сам уселся на землю… Впрочем, бумага так загрязнилась и почернела, как будто ее насквозь прокоптили, разобрать, что там написано, было трудно, и к свитку прилагалась начисто переписанная копия. Не знаю, каков был оригинал, но копия изобиловала ошибками, многие иероглифы и даже буквы были искажены, так что никак невозможно было поверить, что писавший был по-настоящему образованным человеком. Из содержания явствовало, что предки семьи Отани владели здесь землей еще до эпохи Нара [77]. В смуту годов Дзинсин [78] некий Оёри, старейшина деревни Муракуни, держал сторону императора Тэмму, содействуя поражению принца Отомо. В те времена этому старейшине принадлежали пятьдесят тё земли, простиравшейся от упомянутой деревни вплоть до селения Камиити, а река Ёсино, на том отрезке, где она протекала по его землям, называлась тогда рекой Нацуми… Что же касается Ёсицунэ, то в свитке значилось: «Князь Ёсицунэ Минамото встретил Праздник пятой луны в верховьях реки на горе Белая Стрела, Сирая, а затем, спустившись с горы, поселился в доме Муракуни и прожил там тридцать или сорок дней. Увидев мост Сиба в Миятаки, он сложил нижеследующие стихотворения…» Засим следовали два стихотворения танка.

Сколько живу, ни разу еще не встречались мне стихи, которые сложил бы Ёсицунэ. Не нужно было быть специалистом, чтобы понять, как не похожи эти примитивные вирши на стихи XII столетия. Далее в свитке шла речь о госпоже Сидзуке: «В то время госпожа Сидзука, возлюбленная князя Ёсицунэ, пребывала в доме Муракуни. Когда князь Ёсицунэ бежал в северные провинции, она с горя утопилась в колодце. В деревне есть колодец, куда она бросилась, его называют Колодцем Сидзуки».

Получалось, стало быть, будто Сидзука умерла в этих местах. В заключение говорилось: «Но так как госпожа Сидзука очень тосковала в разлуке с Ёсицунэ, она целых триста лет кряду каждую ночь выходила из колодца в виде огненного клубка. Когда деревню посетил праведный Рэннё, наставлявший всех живущих на путь спасения, деревенские жители попросили его помолиться за упокой души Сидзуки на том свете, и праведник, не колеблясь ни минуты, привел ее к Будде. В доме Отани сохранилось ее кимоно с длинными рукавами, на этом кимоно праведник написал стихотворение танка…» Затем следовало стихотворение.

Пока мы читали свиток, хозяин, не проронив ни слова, сидел по-прежнему все в той же неподвижной, почтительной позе, но по выражению его лица было ясно, что он безоговорочно верит каждому слову этого манускрипта, доставшегося ему от предков. На наш вопрос, где теперь это кимоно, на котором написал стихи праведник, он ответил, что еще предки его пожертвовали это кимоно в местный храм ради успокоения духа госпожи Сидзуки, но теперь в храме его нет, и куда оно подевалось – неизвестно… Потом мы рассматривали кинжал и колчан, они выглядели довольно старыми, в особенности сильно поврежден был колчан, но точно определить время их создания мы не могли. Пресловутый барабанчик Хацунэ вовсе не имел кожи, сохранился только корпус, покоившийся в ящичке из дерева павлонии. О нем мы тоже не смогли вынести никакого определенного суждения: гладкий, без всяких узоров лак казался сравнительно новым. На первый взгляд это был ничем не примечательный корпус черного цвета, без росписи, дерево, правда, выглядело довольно старым, так что, возможно, его когда-то вторично покрыли лаком. «Да, может быть…» – невозмутимо согласился хозяин.

Его добрый, смиренный взгляд удержал нас от каких-либо замечаний. Какой смысл было сообщать ему, какому времени соответствуют годы Гэмбун [79] или приводить цитаты из «Восточного зерцала» [80] или из «Повести о доме Тайра», где говорится о жизни госпожи Сидзуки? Хозяин свято верил всему, что было написано в свитке. Женщина, жившая в его воображении, не обязательно была той самой Сидзукой, которая танцевала перед Ёритомо [81] на Журавлином холме, Цуругаока [82]… Для него она была благородной дамой, символом дней его дальних предков, милого сердцу прошлого… Фантастический образ знатной дамы, «госпожи Сидзуки», был средоточием его почтения и преданности «предкам», «господину» и «старине»… Зачем было спрашивать, правда ли, что эта благородная дама действительно искала убежища в его доме и некоторое время жила здесь? Не лучше ли было оставить его не поколебленным в своей вере, имевшей для него такое значение? А если отнестись еще снисходительней, то почему бы не допустить, что, когда дом его процветал, мог произойти случай, связанный если не с Сидзукой, так с какой-нибудь принцессой Южной династии или с беглянкой, спасавшейся от междоусобиц XVI столетия, и случай этот постепенно слился с легендой о Сидзуке?


* * *

Мы уже собрались уходить, когда хозяин сказал: «Угостить вас мне нечем, но прошу, отведайте „спеляков“!» Он подал нам чай и принес на подносе горку хурмы и чистые металлические пепельницы.

Очевидно, спеляками назывались зрелые плоды хурмы. А пепельницы предназначались не для окурков, а чтобы пользоваться ими вместо тарелочек. Хозяин усиленно уговаривал нас отведать хурму, и под его уговоры я не без опаски взял в руки плод, такой спелый, что казалось, он вот-вот лопнет. Большой, конусообразный, с заостренным кончиком плод, такой спелый, что стал почти прозрачным, раздулся, как резиновый мячик, и, хотя казалось, готов каждую минуту треснуть, был прекрасен, как драгоценная яшма. Какой бы зрелой ни была хурма, которую продают в городах, она никогда не бывает такого великолепного цвета и, став мягкой, совершенно теряет форму. Хозяин пояснил, что для «спеляков» отбирают хурму с толстой кожурой, сорта «мино». Снимают плоды с дерева, когда они еще твердые, терпкие, складывают в ящик или в корзинку, которую ставят куда-нибудь в уголок, по возможности защищенный от ветра, и примерно дней через десять, без всяких дополнительных ухищрений, плод становится мягким, приобретает сладкий, как нектар, вкус, наливается вязкой жидкостью. Хурма других сортов становится водянистой и никогда не бывает такой плотной, вязкой, как хурма сорта «мино». Ее можно есть, как едят сваренное всмятку яйцо, – проделать отверстие и выбирать содержимое ложечкой, но все-таки гораздо вкуснее положить на тарелочку и есть, очистив от кожуры, хотя руки при этом, конечно, пачкаются… Однако приятный вид и вкус сохраняются лишь короткое время; если передержать плоды, так даже «спеляки» становятся водянистыми, пояснил он.

Слушая его, я глядел на лежавший у меня на ладони драгоценный шар, и мне казалось, будто я держу в руках сгусток солнечного света и духа гор. Говорят, в старину, побывав в столице, люди увозили оттуда горсть столичной земли на память; а я, если бы кто-нибудь спросил меня, какова осень в Ёсино, показал бы вместо ответа вот такой плод хурмы, который бережно привез бы домой.

В конечном итоге, самое сильное впечатление произвели на меня в доме Отани не старые рукописи, не барабанчик, а эти вот «спеляки». Мы оба с Цумурой с жадностью проглотили по целой паре сладких, тягучих плодов, наслаждаясь прохладой, заполнившей, казалось, все наше существо. Я досыта изведал на вкус осень в Ёсино… И думается, даже плоды манго, о которых говорится в священных буддийских сутрах, вряд ли были вкуснее…

IV. Зов лисы

– Послушай, в этой старой записке сказано только, что барабанчик принадлежал госпоже Сидзуке, а насчет лисьей кожи там нет ни слова…

– Да. Поэтому мне кажется, что рукопись старше пьесы, иначе в ней были бы какие-нибудь намеки на сюжет спектакля… Иными словами, вполне возможно, что автор «Вишен Ёсицунэ» побывал в доме Отани или просто где-нибудь услышал эту легенду, и это натолкнуло его на создание пьесы, так же как реальный пейзаж подсказал создателю «Имосэямы» идею его драмы… Правда, тут есть известная неувязка – ведь написал-то «Вишни Ёсицунэ» Такэда Идзумо, значит, пьеса появилась уж во всяком случае гораздо раньше, чем эта рукопись, датированная 2-м годом Ансэй… Впрочем, там ведь сказано: «Гэмбэй Отани, семидесяти шести лет, записал, что слышал…» Значит, можно предположить, что сама легенда возникла намного раньше, а, как по-твоему?

– Пожалуй… Но барабанчик-то этот никак не выглядит старым.

– Да, возможно, он новый. Его могли еще раз покрасить или даже целиком сделать заново. Очень может быть, что это, так сказать, уже второе или третье «поколение», а раньше в ящичке лежал другой, гораздо более старый…

Мы беседовали, сидя на камнях у реки, неподалеку от моста Сиба, тоже причисленного к местным достопримечательностям. Чтобы вернуться в Миятаки, нужно было перейти на другой берег.


* * *

В своих «Записках о путешествии в провинцию Ямато» Каибара Экикэн [83] пишет:


«Миятаки не водопад [84], как можно предположить по названию. Река Ёсино течет здесь между огромных скал, вышиной около пяти кэн, и таких отвесных, что они похожи на стоящие ширмы. Ширина реки здесь около трех кэн, в самом узком месте устроен мост. Река стиснута берегами и поэтому очень глубока, вид исключительной красоты».


Эти строчки точно передают пейзаж, который открывался нашему взору с того места, где мы сидели.


«Местные жители прыгают с этих скал в воду, – продолжает далее Экикэн, – и выплывают ниже по течению реки. Во время прыжка руки у них прижаты к телу, ноги составлены вместе. Погрузившись в воду на целый дзё, они расставляют руки в стороны, благодаря чему выплывают».


В старинном свитке «Знаменитые места Ёсино» есть иллюстрация, изображающая эту сценку. В самом деле, очертания берегов, река – все было точь-в-точь как на той картинке. Река делает здесь крутой поворот, поток бьется о могучие скалы, брызжет белой пеной. Не удивительно, что каждый год плоты нередко разбиваются об эти скалы, как рассказал нам сегодня хозяин Отани… Обычно деревенские жители удят здесь рыбу или работают поблизости в поле, а завидев путника, тотчас зовут его посмотреть на их прославленную ловкость. Прыжок с утеса пониже стоит сто мон [85], с утеса повыше – двести, отсюда названия «Скала Сто мон», «Скала Двести мон»… Но сейчас остались одни названия, в последнее время мало кто интересуется таким зрелищем, и занятие это постепенно сошло на нет, хотя, рассказывал хозяин Отани, в молодости он тоже видал эти прыжки.


* * *

– Видишь ли, в старые времена не так-то просто было добраться в Ёсино, чтобы полюбоваться сакурой… Люди приходили сюда кружным путем, через уезд Уда, тогда ведь не было таких дорог, как теперь. Так что Ёсицунэ бежал в Ёсино совсем не тем путем, которым ехали мы с тобой… Поэтому я считаю, что Такэда Идзумо определенно побывал здесь и видел барабанчик Хацунэ… – Цумура почему-то все еще не мог отделаться от мыслей о барабанчике. – Я, конечно, не лис, но меня тянет к этому барабанчику, пожалуй, посильнее, чем лиса. Когда я его увидел, мне показалось, будто я вижу родную мать…


* * *

…Здесь нужно немного подробнее рассказать читателям о личности и образе жизни молодого человека по фамилии Цумура. По правде сказать, многое было неизвестно мне самому, пока он не рассказал мне все откровенно, когда мы сидели на тех камнях. То есть, как я уже говорил, мы вместе учились в колледже в Токио и в те годы очень дружили, но, когда настало время поступать в университет, Цумура по семейным обстоятельствам вернулся домой, в Осаку, и с тех пор забросил учение. Я знал, что он вырос в Осаке, в квартале Симаноути, в старинной купеческой семье, из поколения в поколение державшей ломбард. Кроме Цумуры в семье были еще две дочери, его сестры, но родители умерли рано, и детей растила главным образом бабушка. Старшая сестра давно вышла замуж, младшую тоже уже просватали, и бабушке не хотелось, да и боязно было оставаться одной; она пожелала, чтобы внук вернулся домой, к тому же кто-то должен был присматривать за делами, и Цумура внезапно решил бросить учение. «В таком случае почему бы тебе не поступить в университет в Киото?» – посоветовал я, однако в то время Цумура стремился не столько к занятиям наукой, сколько к литературному творчеству, так что, судя по всему, собирался, доверив коммерческие дела приказчикам, на досуге заняться сочинением романов – такая перспектива привлекала его гораздо больше…

Иногда он писал мне, но ничто не указывало, чтобы он занимался литературой. Впрочем, когда человек, вернувшись домой, начинает вести жизнь обеспеченного молодого барина, честолюбие и задор улетучиваются сами собой… Вот и Цумура незаметно для себя свыкся с новым окружением и, как видно, вполне довольствовался мирной жизнью купеческого сословия. Когда года через два он сообщил мне в одном из писем о смерти бабушки, я живо представил себе, как в скором времени он наверняка женится, возьмет в жены истинную уроженку Камигаты, настоящую «госпожу-хозяюшку», как принято на старинный манер именовать таких женщин, и постепенно окончательно превратится в типичного обитателя купеческого квартала Симаноути…

Он и после отъезда несколько раз бывал в Токио, но до этой поездки у нас все как-то не было случая поговорить по душам. Увидев Цумуру после долгого перерыва, я убедился, что в общем и целом мой товарищ стал именно таким, как я себе представлял. Когда студенты, будь то юноши или девушки, закончив учение, возвращаются в свои семьи, они меняются даже внешне, становятся белее лицом, полнеют, как будто вдруг стали лучше питаться… Вот и Цумура располнел, приобрел повадки молодого осакского барина. И хотя в его речи еще проскальзывали словечки студенческого жаргона, но осакский акцент – он немного чувствовался и раньше – стал теперь гораздо заметнее… Думаю, этого описания достаточно, чтобы читатели могли составить себе представление о внешности молодого человека по фамилии Цумура.

Мы сидели на камнях, когда он внезапно начал рассказывать мне о связи между барабанчиком Хацунэ и его собственной жизнью, о мотивах, побудивших его отправиться в эту поездку, о тайной цели, которую он до сих пор держал ото всех в секрете. Все это было довольно запутано, переплетено между собой, но я постараюсь по возможности сжато передать главное содержание его рассказа…


* * *

– Только тот, кто родился и вырос в Осаке, – начал Цумура, – кто, как я, потерял родителей в раннем детстве, только тот, повторяю, может в полной мере понять мое душевное состояние.

Как известно, в Осаке сложились три своеобразные формы музыкальных произведений – баллады «дзёрури», песни «дзиута» и пьесы школы Икута для исполнения на кото. Я не бог весть какой знаток музыки, но она была частью моего окружения, и, таким образом, я имел возможность приобщиться к этим музыкальным произведениям, они как бы сами собой запечатлелись в сознании и незаметно оказали на меня большое влияние. Помню – мне было тогда лет пять, – в глубине нашего дома в Симаноути изящная белолицая женщина с ясными, большими глазами играет на кото, а слепой учитель музыки аккомпанирует ей на сямисэне… Эта сцена осталась в памяти как отдельная, отрывочная картина, и мне кажется, будто утонченный облик той женщины, игравшей тогда на кото, – единственный образ матери, сохранившийся в моей памяти. Правда, потом бабушка говорила мне, что то была, наверно, она сама, потому что моя мать умерла еще раньше… Но вот что удивительно – я отчетливо помню, что женщина и учитель играли пьесу «Зов лисы», одну из пьес школы Икута… Впрочем, в нашей семье все женщины – и сестры, и бабушка – брали уроки музыки у этого мастера, так что мне и после того не раз случалось слышать эту же пьесу, и, может быть, поэтому первое впечатление так закрепилось в памяти… Вот слова этой песни:

Жизни печальной измерены часы –

Цветы поникли под бременем росы.

Что лисицу к людям так манит,

Зеркало мудрости туманит?

Вот на пути ей встретился монах.

Убегает матушка, прячется в горах.

На бегу лиса оглянулась,

Только больше уж не вернулась –

И напрасно я на тропке стою,

Все зову ее, слезы лью:

«Хоть скажи, к кому ты, лисонька, шла,

Через горы, через долы брела?»

«Только к тебе, родной!»

«Ты ответь, с кем свидеться хотела,

Или есть к кому какое дело?»

«Только к тебе, родной!»

«Так отчего же, матушка-лиса,

Ты убегаешь от меня в леса?»

«Сердце томится,

Снова я одна

И возвратиться

В дальний лес должна.

Там под лианами

Я найду приют.

Мне хризантемы

Убежище дадут.

Скроет тень высокого бамбука,

С каждым шагом тяжелее разлука!

Узкой тропинкой

Я бреду назад,

Всюду цикады

Жалобно звенят,

Жалобно, жалобно, жалобно звенят.

Хмурое утро,

Дождик моросит.

Сколько опасностей

Каждый луг таит…

Горы и долы,

Селенья прохожу,

Крадучись, крадучись

Перейду межу.

Крадучись, крадучись

Все дальше от сынка,

Крадучись, крадучись –

А в душе тоска…»

До сих пор помню наизусть и мелодию, и слова… Но если я так хорошо запомнил, как та женщина и учитель пели именно эту песню, значит, было в этих словах нечто вызвавшее отклик в душе наивного маленького ребенка.


* * *

Вообще-то в песнях «дзиута» концы с концами зачастую не сходятся, порядок слов перепутан, есть много мест, смысл которых трудно понять. К тому же содержание заимствовано из пьес театра Но или драм «дзёрури», так что, не зная источника, тем более трудно уловить, о чем идет речь. Песня «Зов лисы» тоже, как видно, основана на каком-то классическом сюжете. Но слова: «И напрасно я на тропке стою, все зову ее, слезы лью…» – и дальше: «Так отчего же, матушка-лиса, ты убегаешь от меня в леса?» – живо передают горе ребенка, тоскующего о покинувшей его матери. Очевидно, они-то и произвели на меня тогда такое сильное впечатление. А эти слова: «Крадучись, крадучись все дальше от сынка, крадучись, крадучись – а в душе тоска…» – напоминают колыбельную песенку… Я не знал тогда ни иероглифов, которыми пишутся слова «Зов лисы», ни что означают эти иероглифы, но, много раз слушая эту песню, я все же смутно уразумел, сам не знаю, по какой ассоциации, что она имеет какое-то отношение к лисе.

Может быть, я сообразил это потому, что бабушка часто водила меня на спектакли кукольных театров Бунраку [86] и Хориэ, и мне врезалась в память сцена расставания матери с сыном в пьесе «Листок Лианы» [87], это постукивание ткацкого челнока: «тон-карари, тон-карари», когда мать-лисица сидит за ткацким станом в осенних сумерках, и потом – финал, когда, скорбя о предстоящей разлуке со спящим мальчиком, она пишет на бумажных раздвижных ставнях стихотворение:

Если будешь грустить,

Навести мой приют одинокий –

А сейчас ухожу,

Чтобы в Идзуми, в облачном крае

От людей вдалеке поселиться…

Кто не ведал сиротства, тот вряд ли поймет, с какой силой эта сцена апеллирует к сердцу мальчика, никогда не знавшего родной матери. Я был всего лишь малым ребенком, но когда я слышал слова: «А сейчас ухожу, чтобы в Идзуми, в облачном крае от людей вдалеке поселиться…» – воображение рисовало мне узенькую тропинку в лесу, расцвеченном красками осени, белую лису, бегущую к своему старому логову, и, мысленно сопоставляя судьбу бегущего вдогонку за ней ребенка с собственной участью, я чувствовал, что тоска по умершей матери завладевает мной с новой силой. Добавлю, что лес Синода находится вблизи Осаки, – возможно, поэтому у нас с давних пор есть множество детских песенок для комнатных игр, например:

Мы в лесу Синода

Лисоньку ловили,

Белую ловили… –

поют дети. Один изображает лису, а двое других держат за концы веревку с петлей, это охотники. Игра называется «Охота на лису». В Токио тоже есть игра в этом роде; как-то раз, в одном чайном домике, я попросил гейш показать, как в нее играют, но оказалось, что в Токио играющие сидят, в то время как в Осаке все участники стоят, и тот, кто изображает лису, под звуки песни постепенно приближается к петле, с забавными ужимками подражая движениям лисы, – если это хорошенькая девушка или молоденькая женщина, игра становится еще интереснее… Мальчиком, на новогодних праздниках в гостях у родных я сам участвовал в этих играх. До сих пор помню одну юную красавицу, подражавшую лисице с необыкновенным искусством… Есть еще другая игра: все участники берутся за руки и садятся в кружок, а посредине садится «черт». Играющие прячут в руке какой-нибудь маленький предмет, например боб, и, распевая песню, украдкой передают этот боб друг другу. С окончанием песни все неподвижно замирают, а «черт» должен угадать, у кого в руке боб. Вот эта песня:

Кто траву-лебеду,

Кто овес соберет.

Прячем, прячем бобы,

Кому надо – найдет.

Коль захочешь найти,

Так найдешь меня тут:

Из плюща, из лиан

Мой печальный приют,

Зеленеет листва вместо свода –

Приходи ко мне в лес Синода!

В этой песне звучит смутная тоска ребенка по родному дому. В Осаке всегда много девочек и мальчиков из близлежащих провинций, отданных на срок в услужение. Холодными зимними вечерами эти маленькие работники, сидя вокруг очага вместе с семьей хозяина, играют в разные игры и поют эту песню – такие сценки можно часто наблюдать в купеческих семьях, в кварталах Сэмба или Симаноути. И в самом деле, когда эти дети, присланные из глухих деревень обучаться торговому делу и городским манерам, поют: «Приходи ко мне в лес Синода!» – они, наверное, вспоминают своих родителей, в этот поздний час уже спящих в тесных каморках под камышовой крышей… Много лет спустя, увидев в театре шестой акт «Сокровищницы вассальной верности» [88] – ту сцену, где неожиданно появляются два самурая в низко надвинутых на лоб плетеных шляпах, – я услышал, что музыкальным аккомпанементом к этому эпизоду служит именно эта песня, и был поражен, до чего хорошо она гармонирует с ситуацией, в которой очутились Ёитибэй, О-Кару и О-Каю…

В нашем доме, в Симаноути, тоже было много учеников, и, когда они пели эту песню, я и жалел их, и в то же время завидовал. Жалел, потому что, разлучившись с родителями, им приходится жить в чужих людях, а завидовал оттого, что стоит им вернуться домой, и они снова увидят отца и мать, а у меня родителей нет. И вот я решил, что, если пойти в лес Синода, я, может быть, встречу там мою мать… Помню – да, точно, я учился тогда во втором или в третьем классе, – я потихоньку, тайком от домашних, отправился туда вместе с одним мальчиком из нашего класса. Сообщение было крайне неудобным, даже в наше время туда нужно ехать сперва электричкой, а потом шагать пешком добрую половину ри, а в те времена даже электрички, кажется, не было, потому что большую часть пути мы, помнится, проделали в громыхающей повозке и потом довольно долго плелись пешком. В лесу, среди больших камфорных деревьев, стоял маленький храм, посвященный богу Инари [89], рядом был колодец, он назывался «Зеркало госпожи Листок Лианы». В храме мы долго разглядывали картину, изображавшую расставание лисицы-матери с сыном, и портрет какого-то актера, не то Дзякуэмона, не то кого-то еще. Несколько утешенный этим, я вернулся домой, а на обратном пути из крестьянских домов, встречавшихся по дороге, то и дело доносилось постукиванье ткацкого стана – «тон-карари, тон-карари», – и эти звуки рождали в душе невыразимо теплое чувство. Должно быть, в тех краях растет знаменитый хлопчатник Кавати, и потому во многих семьях имелись ткацкие станы… Так или иначе, не могу тебе передать, как отрадно было мне слышать эти звуки.


* * *

Но вот что странно – я постоянно тосковал не столько об отце, сколько прежде всего о матери. Правда, отец умер раньше нее, так что если мать я еще в какой-то степени помнил, то об отце у меня не могло сохраниться ни малейших воспоминаний. Возможно, моя тоска по матери была связана со смутным томлением по некоей «неведомой женщине», иными словами, может быть, это было первым проявлением своего рода любовных чувств, возникающих еще в детские годы? Ибо женщина, в прошлом ставшая моей матерью, и та, другая, кто в будущем станет моей женой, в равной мере были для меня «незнакомками», одинаково связанными со мной невидимой нитью судьбы… Впрочем, даже без таких обстоятельств, как у меня, ощущения такого рода знакомы каждому, и вот тебе доказательство: в этой песне – я говорю о «Зове лисы» – поется как будто о тоске матери по ребенку, но вместе с тем слова: «С каждым шагом тяжелее разлука» отражают переживания любовников, женщины и мужчины, их горе, когда приходится расставаться. Кто знает, может быть, автор нарочно придал такое неопределенное звучание этим фразам, чтобы их можно было понять и в том и в другом смысле? Теперь я думаю, что с первого же раза, как я услышал эти слова, в моем воображении возникал не только образ матери. Нет, разумеется, этот смутный образ был моей матерью, но в то же время – женой… Вот почему мать всегда представлялась мне не пожилой женщиной, а только юной красавицей, похожей на Сигэнои, героиню пьесы о погонщике Санкити [90], благородной дамой в роскошном наряде. В моих мечтах мать была похожа на Сигэнои, а себя я часто представлял на месте этого Санкити.

Возможно, драматурги эпохи Токугава были сверх ожидания тонкими психологами, умевшими искусно затронуть тончайшие эмоции, таившиеся в подсознании зрителей. Вот и эта пьеса о Санкити – на первый взгляд в ней бесспорно речь идет о любви, соединяющей родителей и детей, действующие лица – девочка, дочь вельможи, и, как бы по контрасту, мальчик, сын простого погонщика, а между ними – фрейлина Сигэнои, кормилица девочки и, как потом выясняется, родная мать мальчика… Но между строк, в подтексте, есть, пожалуй, намек и на безотчетную, неосознанную детскую влюбленность. Во всяком случае, и мать и девочка, живущие в роскошном дворце даймё, могут в равной степени быть объектом любовного томления… А в пьесе «Листок Лианы» и сын и отец одинаково тоскуют о покинувшей их матери и жене, и то обстоятельство, что эта мать – на самом деле лиса, еще сильнее уносит зрителей в мир несбыточных сладких грез… Я, например, тоже всегда мечтал, чтобы моя мать оказалась лисицей, как в этой пьесе. Как я завидовал мальчику, сыну Абэ! Ведь если мать – женщина, нет надежды снова ее увидеть, а если она – лиса, не исключено, что когда-нибудь она опять превратится в женщину и вернется… Каждый ребенок, потерявший мать, увидев этот спектакль, обязательно будет мечтать о том же… В пьесе «Вишни Есицунэ» этот ассоциативный ряд «мать – лиса – красавица – любовница» показан еще теснее. Здесь и мать и сын – оба лисы, больше того, хотя Сидзука и лис Таданобу находятся в отношениях госпожи и вассала, в глазах зрителей они прежде всего выглядят любовниками, вместе совершающими традиционное путешествие «митиюки» [91]. Этот эпизод так и задуман… Может быть, поэтому я больше всего любил эту балетную сцену. Я воображал себя на месте Таданобу и, мысленно пробираясь сквозь тучи цветущей сакуры, так же как он, влекомый стуком барабанчика Хацунэ, обтянутого кожей матери-лисы, летел душой по следам госпожи Сидзуки. Мне так нравилась эта сцена, что я подумывал даже о том, чтобы научиться танцам и исполнить роль Таданобу хотя бы на любительской сцене…

Но это еще не все, – добавил он, вглядываясь сквозь сгустившиеся сумерки в смутные очертания леса на другом берегу. – На сей раз я и в самом деле приехал в Ёсино, влекомый стуком барабанчика Хацунэ… – И при этих словах на его добродушном лице мелькнула какая-то загадочная улыбка.

V. Кудзу

Дальнейший рассказ Цумуры я передам своими словами.

…Таким образом, то особенное, теплое чувство, которое испытывал Цумура при мысли о земле Ёсино, возникло в его душе отчасти под влиянием спектакля «Вишни Ёсицунэ», отчасти же потому, что его мать была родом из провинции Ямато, о чем ему стало известно уже давно. Но откуда именно из Ямато, из какого селения выдали ее замуж, и остался ли кто-нибудь в живых из ее родни в тех краях, было по-прежнему окутано тайной. При жизни бабушки он расспрашивал ее, стремясь узнать как можно больше о своей матери, но бабушка отвечала, что все забыла, – вразумительного ответа он так и не получил. Между тем, поскольку в старинной семье Цумуры придавали большое значение родственным связям, было бы естественно, чтобы в доме бывали родственники матери и старшего и младшего поколения… В данном случае, однако, все осложнялось тем, что, судя по всему, его мать вышла замуж не прямо из родного дома в Ямато. Ребенком ее продали в веселый квартал, в Осаку, затем кто-то удочерил ее, и она вышла замуж уже как дочь почтенных людей из этой новой семьи. В семейной книге Цумуры значилось, что родилась она в 3-м году Бункю [92], затем в 10-м году Мэйдзи [93], в возрасте пятнадцати лет, как дочь некоего Кидзюро Уракадо, проживающего в 3-м участке квартала Имабаси, стала женой отца Цумуры и в 24-м году Мэйдзи [94] скончалась двадцати девяти лет от роду. Вот и все, что было известно Цумуре о матери ко времени окончания средней школы. Лишь гораздо позже он понял, что бабушка и старшие родичи неохотно распространялись о его матери, потому что ее биография до замужества им не слишком-то импонировала, и они избегали разговоров на эту тему. Но для Цумуры тот факт, что в детстве матери пришлось, как говорится, вступить на «кривую дорожку», только усиливал его любовь к ней и вовсе не казался ни позорным, ни каким-то особенно неприятным. Тем более раз она вышла замуж пятнадцати лет, то, как ни рано считались девочки взрослыми в старину, грязь полусвета, в котором ей пришлось очутиться, вряд ли успела ее коснуться, наверняка она еще сохранила девичью чистоту, оттого и смогла стать в замужестве матерью троих детей. А вступив в семью мужа, эта юная невестка получила, наверное, разнообразное образование и воспитание, подобающее хозяйке старинного дома… Как-то раз Цумуре попалась на глаза нотная тетрадь, которую вела его мать для занятий по музыке, когда ей было лет восемнадцать: на сложенной вчетверо японской бумаге «ханси» красивым почерком стиля Оиэ горизонтальными строчками были записаны слова песен, а между строчек красной тушью аккуратно вписаны ноты…

Потом Цумура уехал учиться в Токио, это отдалило его от семьи, но стремление узнать о родных со стороны матери, напротив, только усилилось. Можно сказать, что юность его прошла в тоске по матери. Конечно, он не без любопытства поглядывал на женщин – мещанок, скромных барышень, гейш, актрис, которые встречались ему на улицах, – но его внимание всегда привлекали те из них, которые, казалось, были похожи на его мать, чье лицо он запомнил по сохранившейся фотографии. Он и студенческую-то жизнь бросил, и в Осаку возвратился не только потому, что выполнял волю бабки, – ему и самому хотелось быть поближе к месту его стремлений, к родине матери, к дому в квартале Симаноути, где прошла половина ее короткой жизни. К тому же ведь его мать была уроженкой Кансая, в Токио редко встречались похожие на нее женщины, зато в Осаке можно было увидеть женские лица того же типа… Детство матери прошло в веселом квартале – вот и все, что было ему известно, но где именно, в каком заведении – этого он не знал. Все же, стремясь как-то приобщиться к той атмосфере, в которой она жила, он свел знакомство с женщинами этого круга, стал бывать в чайных домиках, пить там сакэ, в результате не раз влюблялся и приобрел репутацию гуляки. По сути, однако, все это было проявлением его тоски, поэтому он ни разу не влюбился серьезно, по-настоящему и вплоть до сегодняшнего дня все еще сохранил чистоту.


* * *

Так прошло два-три года. Умерла бабушка.

Через несколько дней после ее кончины, решив навести порядок в вещах, принадлежавших покойной, Цумура перебирал содержимое стоявшего в кладовой комода, когда неожиданно, вперемешку с письмами, написанными, видимо, рукой бабушки, обнаружил ранее никогда не виданные старинные рукописи и разные бумаги. Это были любовные письма, которыми обменивались его родители, когда мать еще жила в веселом квартале, письмо от ее матери из провинции Ямато, свидетельства об окончании курса икебаны и чайной церемонии, игры на кото и на сямисэне… Писем любовного характера было пять: три от отца и два от матери – наивный, простодушный обмен любезностями между юношей и девушкой, потерявшими голову от первой любви и таящими свои чувства от посторонних. Весь стиль этих писем, изысканные обороты речи свидетельствовали о ранней зрелости юношей и девушек того времени, в особенности примечательны были письма матери, написанные изящным классическим языком, удивительным для девочки четырнадцати лет, хотя почерк еще явно не устоялся. Письмо с родины имелось всего одно, адрес на конверте гласил: «Осака, квартал Симмати, № 9, в дом г-на Конакавы, для О-Суми». Был указан и адрес отправителя: «Провинция Ямато, уезд Ёсино, деревня Кудзу, участок Кубокайто, от семьи Сукэдзаэмона Комбу».




«… Я пишу, чтобы поблагодарить тебя за то, что ты такая хорошая дочь. Наступила зима, с каждым днем становится холоднее, но на душе у нас тепло, потому что с тобой все устроилось так благополучно. Твой отец, и я, твоя мать, от всего сердца благодарны тебе…»


так начиналось это письмо. Затем следовало множество наставлений – почитать хозяина, как родного отца, и всячески ему угождать, усердно обучаться разным искусствам, никому не завидовать и не зариться на чужое, молиться богам и буддам… И так далее и тому подобное…

Сидя на пыльном полу в кладовке, Цумура несколько раз перечитал это письмо при свете угасающего дня. Он опомнился, когда стало уже совсем темно. Взяв с собой письмо, он снова развернул его под электрической лампой у себя в кабинете. Поверх длинной полоски бумаги перед его глазами встал образ старой женщины, давным-давно, три или, может быть, четыре десятилетия назад, писавшей это письмо длиной более двух хиро [95], при свете бумажного фонаря, в деревне Кудзу, в уезде Ёсино. Местами, как и следовало ожидать, орфография и некоторые слова выдавали, что письмо написано деревенской старушкой, но тем заметнее бросался в глаза почерк – иероглифы были написаны правильным стилем Оиэ, так что, как видно, писавшая была не простой бедной крестьянкой. Несомненно, только какие-то неожиданно возникшие трудности вынудили родителей обменять дочь на деньги… К сожалению, проставив дату – 7 декабря, – писавшая не указала год, но, судя по содержанию, это было первое письмо после того, как дочь отправили в Осаку. Чувствовалось, что женщину тревожила мысль о приближающейся старости, потому что в письме то и дело встречались фразы:


«Это тебе мое материнское завещание…» или «Даже если меня уже не будет на свете, я и тогда тебя не покину, всегда буду помогать, чтобы ты была счастлива…»


Среди различных поучений – не делать того, не делать этого – внимание Цумуры привлек подробный наказ беречь бумагу, занимавший не меньше двадцати строчек:


«Вот и эту бумагу тоже изготовили твоя мать и О-Рито-сан, смотри же, береги ее, никогда не расставайся, всегда держи при себе. Ты теперь живешь в роскоши, но все равно бумагу нужно очень беречь. Твоя мать и О-Рито-сан так тяжко трудились, изготовляя эту бумагу… Руки у нас опухли, все пальцы в трещинах и кровоточат…»


Из этих строк Цумура понял, что семья его матери занималась изготовлением бумаги. Узнал он также, что в семье была женщина по имени О-Рито, очевидно старшая или младшая сестра матери. Упоминалась еще какая-то О-Эй:


«О-Эй каждыйдень ходит в горы по глубокому снегу, выкапывает из-под снега корни лиан. Мы все стараемся заработать деньги и, когда накопим достаточно, чтобы заплатить за дорогу, приедем навестить тебя, так что жди нас, мы непременно приедем!»


Письмо заканчивалось стихотворением:

Вечной мглой объяты

родителей нежных сердца,

ослепленных любовью, –

но о дочери вспомню – и снова

перевал Темноты предо мною…

Перевал Темноты, о котором говорилось в этом стихотворении, находится на магистральной дороге из Ямато в Осаку, до появления железной дороги всем приходилось пересекать этот перевал. На самой вершине стоял какой-то храм, место славилось пением кукушки; в школьные годы Цумура тоже как-то раз побывал там. Было это, кажется, в начале июня, он попал в горы под вечер, остановился для короткого отдыха и ночлега в храме, и вдруг, не то в четыре, не то в пять часов утра, когда еще не полностью рассвело и сёдзи едва озарились неясным светом, где-то в горах, за храмом, закуковала кукушка – сперва раз, другой, а потом – та ли птица или другая – принялась куковать так долго и часто, что это стало даже неинтересно… Письмо внезапно напомнило Цумуре тот голос кукушки [96], к которому он прислушивался тогда без особого душевного волнения, а теперь вспомнил как нечто бесконечно дорогое сердцу. И он подумал, как правы были в древности люди, отождествляя голос этой птицы с душой умерших…

Но самое удивительное в письме старой женщины заключалось в другом. Писавшая – его бабка с материнской стороны – то и дело толковала в своем послании о лисе.


«…Ты должна каждый день, каждое утро, усердно молиться богу Инари, Белой Лисе Мёбу-но-син. Ты ведь знаешь, лиса, всегда приходит на голос отца, а все потому, что мы веруем всей душой…»; и дальше: «…вот и теперь все закончилось так удачно только по милости Белой Лисы…» или «…мы по-прежнему каждый день молимся в посвященном ей храме о ниспослании счастья, долгой жизни, избавлении от невзгод и болезней. Надо веровать искренне, всей душой…»


Судя по этим словам, дед и бабка Цумуры ревностно почитали бога Инари. Очевидно, у них в усадьбе имелась небольшая молельня, посвященная этому божеству. А посланец бога, Белая Лиса, Мёбу-но-син, возможно, устроила себе нору где-нибудь поблизости от этой молельни. Что касается фразы «лиса всегда приходит на голос отца», тут оставалась некоторая неясность, действительно ли лиса подходила к отцу, услыхав его голос, или только как дух вселялась в старую женщину или в ее мужа… Во всяком случае, можно было заключить, что старик мог свободно вызывать лису, и она как бы маячила над жизнью старых супругов, управляя судьбами всей семьи.

Цумура и в самом деле прижал к сердцу это письмо, которое надлежало «беречь и всегда держать при себе, потому что мы так тяжко трудились, изготовляя эту бумагу…» Если письмо действительно написано вскоре после того, как его мать продали в Осаку, значит, с тех пор прошло уже несколько десятилетий. За это время цвет бумаги изменился, она потемнела, как будто закоптела от дыма, но прочностью и тонкостью волокон и теперь еще превосходила современную бумагу.


«Твоя мать и О-Рито-сан так тяжко трудились, изготовляя эту бумагу… Руки у нас опухли, все пальцы в трещинах, кровоточат…»


вспомнились Цумуре строчки письма, и ему показалось, будто в этом тонком листе бумаги пульсирует живая кровь женщины, родившей его мать. Она тоже, наверное, прижала к сердцу это письмо, когда получила его в богатом доме, в квартале Симмати… При этой мысли старая рукопись, от которой, говоря словами поэта, веял «аромат рукавов тех, кого уже нет», показалась ему еще более прекрасным, драгоценным подарком, оставленным ему на намять.


* * *

Не буду описывать подробно, как благодаря этому письму, ставшему путеводной нитью, Цумуре удалось разыскать семью матери. Прошли долгие годы, совершилась Реставрация Мэйдзи [97], больше не существовало ни заведения Комакава в доме № 9, в квартале Симмати, куда продали мать, ни приемного отца Уракадо, удочерившего ее перед свадьбой, и никто не знал, куда они подевались. Учителя чайной церемонии, икебаны и музыки, подписавшие свидетельства об окончании курса, тоже исчезли неизвестно куда, так что в конечном итоге не оставалось ничего другого, как отправиться самому в деревню Кудзу, в уезд Ёсино провинции Ямато, полагаясь на это письмо как на путеводную нить. И вот едва окончился стодневный траур по бабушке, зимой того же года, Цумура, полный решимости, один поехал в деревню Кудзу, скрыв истинную цель поездки даже от родственников.

…В провинции не могло произойти таких резких перемен, как в Осаке. Тем более в таком глухом, затерянном в горах углу, как уезд Ёсино. Даже бедная крестьянская семья не может исчезнуть там без следа… Окрыленный этой надеждой, Цумура ясным декабрьским утром нанял рикшу в городке Камиити и поспешил в деревню Кудзу по дороге, по которой мы шли сегодня. При виде домов заветной деревни ему прежде всего бросилась в глаза бумага, выставленная для просушки под карнизами крыш. Точь-в-точь как в рыбацком поселке сушится морская капуста, так здесь сушились на поставленных ребром досках аккуратные, ровные листы бумаги. При виде этих листов, ярко светившихся в прохладных лучах зимнего солнца и как будто разбросанных чьей-то рукой, где выше, где ниже, по уступам холмов, слезы невольно выступили на глаза Цумуры – он сам не мог бы сказать почему… Это была земля его предков, родина его матери, о которой он так долго мечтал. Это древнее селение в горах выглядело так же мирно, когда она родилась. И сорок лет назад, и вчера здесь так же рассветал и смеркался день. Цумуре почудилось, будто он вплотную соприкоснулся с далеким прошлым. Стоит на секунду зажмурить глаза, и, открыв их, он, может быть, увидит свою мать, играющую в компании деревенских девочек за плетенной из прутьев оградой…


* * *

Он рассчитывал, что сразу отыщет дом Комбу – ведь это была редкая фамилия, – но выяснилось, что на участке Кубокайто очень многие носят такую же фамилию, и найти семью, которую он искал, оказалось совсем непросто. Пришлось, не отпуская рикшу, заходить подряд во все дома, но всюду ему отвечали, что, как оно было раньше, они не знают, а сейчас человека по имени Сукэдзаэмон Комбу в деревне нет. Наконец в мелочной лавке какой-то старик, выйдя на веранду и указывая пальцем на левую сторону дороги, сказал: «Может быть, там…» На невысоком холме виднелся дом под камышовой крышей. Оставив рикшу ожидать в лавке, Цумура направился к этому дому по идущей в гору тропинке.

Утро было холодное, но там, где под защитой отлогих холмов не было ветра и слегка пригревало солнце, сгрудились вместе несколько домиков и в каждом шла работа – женщины вымачивали бумагу. Поднимаясь по тропинке, Цумура заметил, что, ненадолго прервав работу, они удивленно провожали глазами молодого городского барина, облик которого казался таким непривычным в этих местах. Очевидно, вымачивать бумагу считалось здесь обязанностью молодых женщин и девушек, у всех головы были по-рабочему повязаны белыми полотенцами. Пройдя мимо этих ослепительно белых полотенец и белых листов бумаги, Цумура остановился возле указанного ему дома. «Ёсимацу Комбу» – прочитал он на висевшей у калитки дощечке, имени «Сукэдзаэмон» нигде не значилось. Рядом с домом стояла небольшая хибарка, похожая на сарайчик, и там, сидя на корточках на дощатом полу, работала девушка лет семнадцати-восемнадцати. Опустив руки в воду, такую мутную, как будто в ней промывали рис, девушка двигала взад-вперед деревянную раму, время от времени встряхивала ее, затем ловким движением вытаскивала раму из воды. Вода сбегала сквозь дно, устроенное наподобие сетки, и появлялся бумажный лист. Девушка снимала его, клала рядом с другими, лежавшими на полу, и снова погружала раму в воду. Дверь хижины была открыта. Стоя за изгородью, возле увядших хризантем, Цумура смотрел, как девушка проворными движениями изготовила один бумажный лист, потом второй, третий… Она казалась гибкой, но, как настоящая деревенская девушка, была крепкого телосложения и рослой. На гладких щеках играл здоровый румянец молодости. Но сердце Цумуры дрогнуло при виде ее опущенных в мутную воду пальцев. В самом деле, немудрено, что при такой работе «руки пухнут и кожа на пальцах трескается до крови…» Но даже в этих красных, опухших, загрубевших на холоде пальцах чувствовалась несокрушимая энергия молодости, была какая-то своеобразная, трогающая душу красота.

Случайно переведя взгляд, он заметил слева от дома старенькую часовню Инари и, непроизвольно сделав шаг за ограду, подошел к молодой женщине лет двадцати пяти, по-видимому хозяйке, сушившей во дворе бумагу.

В первую минуту, услышав о цели его визита, женщина, как видно, растерялась – слишком уж неожиданными были его слова… Но когда в доказательство он показал ей письмо, она, казалось, постепенно уразумела суть дела и, сказав: «Я ничего не знаю, спросите у свекрови…» – вызвала из дому старую женщину лет шестидесяти. Это была О-Рито – та самая, о которой шла речь в письме, – старшая сестра его матери.


* * *

Ошеломленная вопросами, старая женщина, шамкая беззубым ртом, постепенно разговорилась, как будто разматывая нить наполовину угасших воспоминаний. На некоторые вопросы она совсем не могла ответить, так как все позабыла, или путалась, ибо память ей изменяла, на другие, стесняясь, отвечать не хотела или давала невразумительный, противоречивый ответ. Иногда она бормотала что-то невнятное, так что, сколько Цумура ни переспрашивал, никак невозможно было понять, о чем она говорит, больше половины ему приходилось дополнять собственным воображением, но, как бы то ни было, того, что ему удалось узнать, было достаточно, чтобы рассеять неизвестность, более двадцати лет окружавшую образ матери. Старуха твердила, что мать отправили в Осаку в годы Кэйо [98], ей было тогда одиннадцать или двенадцать лет, а самой О-Рито – четырнадцать. Но сейчас старой женщине уже шел шестьдесят восьмой год, значит, ясно, что мать продали уже после Реставрации Мэйдзи…[99] Выходит, мать провела в квартале Симмати года два или три, самое большее – четыре, после чего сразу вышла замуж в семью Цумура. Из слов старой О-Рито можно было понять, что хотя семья Комбу в то время очень нуждалась, но, будучи старинным семейством, берегла свое доброе имя; очевидно, они изо всех сил старались скрыть, что отправили дочь в такое место, и поэтому избегали общения с ней не только пока она жила у хозяев – тут и говорить нечего, – но даже и после, когда она вышла замуж в богатую семью; им казалось, дочь будет стыдиться такой родни, да они и сами тоже чувствовали бы себя неловко у нее в доме. И правда, в те времена, кем бы ни стала девушка в веселом квартале – гейшей, прислужницей в чайном доме, жрицей любви, – обычай предписывал ей порвать всякую связь с родным домом. Стоило поставить печать на документе о продаже девушки в веселый квартал – и, что бы с ней ни случилось, родители теряли всякое право вмешиваться в ее судьбу. Тем не менее, как смутно помнилось старой женщине, их мать, кажется, ездила раз или два повидать дочь после того, как та вышла замуж, и, случалось, иногда с восторгом и удивлением рассказывала о дочке, ставшей теперь госпожой-хозяйкой в почтенном доме… Да, сестра звала ее тоже непременно приехать в Осаку, но она не решалась в убогом виде появиться в таком шикарном месте, а сестра как уехала, так с тех пор ни разу не бывала на родине; вот и вышло, что она никогда не видела сестру взрослой, а вскоре муж сестры умер, за ним умерла сестра, потом не стало родителей, с их смертью всякая связь с семьей Цумура уже полностью оборвалась.

Говоря о матери Цумуры, родной сестре, старая О-Рито почтительно именовала ее «ваша матушка» – отчасти из вежливости по отношению к Цумуре, отчасти же потому, что, кто знает, может быть, уже забыла имя своей сестры. На вопрос, кто такая О-Эй, о которой упоминалось в письме, она сказала, что О-Эй – это старшая дочь, затем идет сама О-Рито и, наконец, младшая О-Суми, мать Цумуры. Случилось так, что старшую выдали замуж в чужую семью, а для О-Рито приняли зятя в дом, чтобы он унаследовал фамилию Комбу. Сейчас ни О-Эй, ни мужа О-Рито уже нет в живых, глава семьи теперь ее сын Ёсимацу, женщина, с которой Цумура говорил во дворе, его жена. Пока жива была их мать, она, должно быть, хранила письма О-Суми и разные касающиеся до нее бумаги, но теперь, когда сменилось два поколения, почти ничего не осталось… Как будто о чем-то вспомнив, старая О-Рито открыла дверцы домашнего алтаря и достала фотографическую карточку, стоявшую рядом с поминальной дощечкой. Это была знакомая Цумуре фотография – поясной портрет его матери, снятый в последние годы ее жизни, у него у самого имелась такая же фотография.

– Да, да, это ее карточка… А из вещей вашей матушки… – добавила старая О-Рито, словно вспомнив еще о чем-то, – было еще кото… Наша мать очень его берегла, говорила, что это память от дочки, живущей в Осаке. Давно мы это кото не доставали, не знаю, цело ли…

Кото хранилось где-то в кладовке, на чердаке. Цумура решил дождаться, пока с поля вернется Ёсимацу и достанет инструмент с чердака, а сам тем временем пообедал в харчевне по соседству. Вернувшись в дом, он помог Ёсимацу с женой перенести на веранду, где было посветлей, тяжелый сверток, весь покрытый густым слоем пыли.

Странно было видеть такую великолепную вещь в скромном крестьянском доме… Из-под выцветшей от времени шелковой покрышки появилось старое, но богато декорированное рисунком, покрытое лаком кото, длиной в шесть сяку. Рисунок украшал почти весь корпус, только возле колков, под струнами, лак оставался гладким. Так называемые «берега» [100] по обоим концам корпуса изображали пейзажи залива Сумиёси, с одного конца – храмовые ворота и круто изогнутый мостик на фоне сосен, на другом – высокий каменный фонарь, искривленные ветром сосны и волны, набегающие на берег. Вокруг «моря» и «драконьих рогов» вились целые стаи чаек, а под «камышовой тканью» и «дубовым листком» смутно просвечивали пятицветные облака и фигура небесной феи. Дерево павлонии, из которого был изготовлен корпус, потемнело от времени, чуть потускневший лак и краски рисунка ласкали глаз изысканным, приглушенным цветом.

Отряхнув пыль, Цумура внимательно рассмотрел узор на покрышке из ткани «сиодзэ» – тяжелого шелка с рельефными горизонтальными линиями, – когда-то, очевидно, темно-синего цвета. С наружной стороны в верхней части виднелся герб – белый цветок махровой сливы [101] на красном фоне, а пониже – китайская красавица играла на кото в высокой башне. На столбах башни виднелись две симметрично расположенные надписи: «Она играет лунной ночью на многострунной цитре…» и «Исчезают вдали печальные, чистые звуки…» Рисунок на изнанке изображал вереницу летящих гусей на фоне луны, рядом можно было прочесть стихотворение:

Почудилось мне,

то диких гусей вереница

летит в облаках –

стройный ряд колков протянулся

меж тугими струнами цитры…

Цветок сливы… У семьи Цумуры герб был совсем другой. Может быть, то был герб приемных родителей матери или даже заведения в Симмати. Наверное, когда она вышла замуж, ей больше не понадобился этот инструмент – напоминание о днях, проведенных в Симмати, – и она отослала его домой, в деревню. Или, может быть, в семье была девушка на выданье, для которой старуха мать получила кото от младшей дочери. А может быть, мать Цумуры до самой смерти не расставалась с этим кото и завещала переслать его в родной дом после своей кончины. Но старая О-Рито и ее сын с женой ничего не знали об этом. Было, кажется, какое-то письмо, где что-то говорилось на этот счет, но оно затерялось… Они помнили только, как старшие говорили, что инструмент принадлежал «той, кого мы отправили в Осаку».

Тут же, в маленьком ящичке, лежали все дополнения, колки и плектры. Колки, изготовленные из темного твердого дерева, были покрыты лаком и украшены узором, изображавшим сливу, сосну и бамбук. Плектры выглядели изношенными от долгого употребления. Взволнованный при мысли, что мать надевала их на свои тонкие пальцы, Цумура не мог удержаться, чтобы не попытаться натянуть один из них на свой мизинец. Перед его глазами снова мелькнуло видение детства – изящная женщина, исполняющая мелодию «Зов лисы» в сопровождении учителя… Может быть, то была вовсе не его мать, и кото звучало тогда, конечно, совсем другое, но и на этом кото, лежавшем сейчас перед его глазами, она тоже, конечно, не раз играла, когда пела ту песню. И Цумура решил привести инструмент в порядок, чтобы в годовщину смерти матери кто-нибудь из музыкантов исполнил «Зов лисы» под аккомпанемент этих струн…

Что касается маленького храма Инари в саду, то божество это считалось покровителем семьи на протяжении нескольких поколений, поэтому молодые супруги подтвердили все, что было написано об этом в письме. Вот только, сейчас никто уже не умел вызывать лису. Ребенком Ёсимацу слышал, что дед обладал этим искусством, но в один прекрасный день Белая Лиса, Мёбу-но-син, перестала являться на его зов, и теперь сохранилась только старая лисья нора в тени дуба позади храма. Они повели Цумуру к этому месту – у входа в нору уныло висела священная соломенная веревка [102].


* * *

Все эти события относились к тому времени, когда скончалась бабка Цумуры, иными словами, случились за два-три года до того, как он рассказал мне о них, пока мы сидели на камнях в Миятаки. Старая О-Рито и ее дети были теми «родственниками в деревне Кудзу», о которых он писал мне в Токио. О-Рито была старшей сестрой его матери, то есть теткой Цумуры по материнской линии, ее семья была родней его матери, и с этого времени Цумура поддерживал с ними связь. Больше того, он помог им деньгами, построил для своей тетки отдельный маленький флигелек, расширил мастерскую, где изготовляли бумагу, так что семейство Комбу смогло теперь заниматься своим скромным кустарным промыслом гораздо успешнее.

VI. Сионоха

– Так зачем же все-таки ты приехал? – спросил я, когда рассказ Цумуры дошел до этого места. – У тебя какое-то дело, что ли, к этой твоей тетушке?

– Нет, я должен еще кое-что тебе рассказать…

Стало уже так темно, что глаз едва различал белую пену в стремительном потоке у наших ног, но все же я заметил, что при этих словах Цумура слегка смутился.

– Я уже говорил тебе, что, когда в первый раз подошел к ограде тетушкиного дома, я увидел там девушку, она вымачивала в воде бумагу…

– И что же?

– Эта девушка… Понимаешь, она внучка другой моей тетки, покойной тети О-Эй. Она жила тогда в семье Комбу, пришла помогать в работе… – Голос Цумуры звучал все более смущенно. – Я уже говорил, это настоящая деревенская девушка, никакая не красавица… В такой холод ей все время приходится иметь дело с водой, поэтому руки и ноги у нее совсем загрубели. Но мне, наверное, вспомнились те слова из письма, и, когда я увидел ее мокрые, красные руки, она удивительно мне понравилась. И знаешь, лицом она почему-то напоминает мне фотографию матери. Конечно, с виду она простенькая служанка, тут уж ничего не поделаешь, сказывается окружение, в котором она росла, но, может быть, если ее немного пошлифовать, она станет еще больше похожа на мою мать…

– Конечно. Так это и есть твой «барабанчик Хацунэ»?

– Да… Послушай, как твое мнение? Я хочу жениться на этой девушке.

Ее звали О-Васа. Дочь тетушки О-Эй вышла замуж за некоего Исиду, крестьянина из соседней деревни Касиваги, там родилась О-Васа. Жили бедно, и, когда девочка окончила начальную школу, ее отдали в услужение в городок Годзё, но семнадцати лет она взяла расчет и вернулась в деревню, потому что дома понадобились рабочие руки. С тех пор она помогала семье, работая в поле, но с наступлением зимы, когда кончаются полевые работы, ее посылают к родственникам, в дом Комбу, помогать при изготовлении бумаги. Вот и теперь она должна скоро снова быть здесь, но покамест, наверное, еще дома… Поэтому Цумура решил сперва посоветоваться с тетушкой О-Рито и четой Ёсимацу, и, если они одобрят его намерения, девушку срочно вызовут или он сам отправится в деревню Касиваги, к ее родителям..

– Значит, если все пойдет гладко, я тоже увижу О-Васу-сан?

– Конечно. Оттого я и пригласил тебя в эту поездку, что хотел познакомить с О-Васой, услыхать твое мнение… Понимаешь, слишком уж в разной обстановке мы выросли… Допустим, мы поженимся, но будем ли счастливы в конечном итоге? Я все-таки немножко тревожусь на этот счет. Нет, конечно, я уверен, все будет хорошо, но все же…

…А я все же встал с этих прибрежных камней и увлек за собой Цумуру. Было уже совсем темно, когда, наняв рикшу, мы вернулись в Кудзу, в дом Комбу, где условились провести эту ночь. Не буду описывать впечатление, которое произвели на меня тетушка О-Рито, вся ее семья, их жилище и мастерская, где изготовляли бумагу, – получилось бы слишком длинно, к тому же кое о чем я уже писал, так что незачем повторяться. Упомяну лишь то, что запечатлелось в памяти особенно ярко. Во-первых, тогда там еще не было электричества и мы беседовали при свете керосиновой лампы, расположившись вокруг большого очага, как в настоящем горном жилище. Во-вторых, в очаге горели дубовые и тутовые поленья; тутовые дрова считаются самыми лучшими, жар от них мягкий и самый долгий, их щедро подбрасывали в огонь. Меня поразило такое роскошество, о котором не смеют и мечтать в городах… В-третьих, в свете ярко пылающего огня покрытые сажей балки и потолок над очагом блестели, как будто только что смазанные смолой… И наконец, необыкновенно вкусна была скумбрия Кумано, поданная на ужин. Мне рассказали, что эту рыбу ловят в заливе Кумано и потом несут на продажу через горные перевалы, нанизав на бамбуковые спицы. Дорога занимает несколько дней, а то и неделю, за это время рыба естественно обдувается ветром и становится вяленой. Случается иной раз, что в пути лисы воруют рыбу…


* * *

Наутро мы с Цумурой, посоветовавшись, решили на некоторое время расстаться, каждый будет действовать по своему плану. Цумура переговорит с семьей Комбу о своем важном деле и попросит их выступить в роли сватов. А я, чтобы не мешать, тем временем отправлюсь на несколько дней еще дальше, к истокам реки Ёсино, собирать материал для моего будущего романа, знакомиться с историческими местами. В первый день поклонюсь могиле принца Огуры [103], сына императора Го-Камэямы, в деревне Уногава, потом, через перевал Гося, пройду к селению Каваками и оттуда – в Касиваги, где заночую. На следующий день одолею перевал Обагаминэ и заночую в поселке Китаяма. На третий день побываю в Гототи, в храме Рюсэндзи, построенном на том месте, где некогда стоял дворец Небесного государя, затем поднимусь на вершину Одайгахара; ночевать придется в горах. В четвертый день пройду к теплому ключу Госики и дальше, в ущелье Санноко, осмотрю Полянку Хатимана и Скрытную Полянку, если, конечно, удастся туда добраться. На пятый день вернусь в Касиваги и в тот же день или назавтра возвращусь в Кудзу. Таков в общих чертах был мой план, составленный по совету семейства Комбу. Договорившись с Цумурой о встрече и пожелав ему удачи, я отправился в путь. Перед тем как расстаться, мы условились, что Цумура, смотря по тому, как пойдут у него дела, может быть, тоже поедет в Касиваги, в семью О-Васы, так что, когда я вернусь туда, мне следует на всякий случай заглянуть к ним, их дом находится там-то и там-то…


* * *

Мое путешествие продвигалось в основном в соответствии с намеченным планом. Говорят, недавно даже на таком труднодоступном отрезке пути, как дорога к вершине Одайгахара, открылось автобусное движение, так что теперь можно, не утруждая ног, добраться даже до Киномото в провинции Кии, – по сравнению с тем временем, когда я бродил в тех краях, мир поистине неузнаваемо изменился!.. К счастью, с погодой мне повезло, я добыл уйму материала, даже больше, чем ожидал, и в первые три дня мне все время казалось, что рассказы о трудностях пути по меньшей мере сильно преувеличены; но вот когда я по-настоящему оробел, так это в ущелье Санноко…

Дорога шла вниз по течению реки Ёсино, берущей начало на вершине Одайгахара. В месте, называемом Ниномата, река разделяется надвое – один рукав течет к деревне Сионоха, другой сворачивает направо и устремляется в ущелье Санноко. Но если дорога, ведущая в деревню, безусловно заслуживает такого названия, то путь направо – всего лишь едва протоптанная тропинка в густом лесу. Вдобавок накануне шел дождь, уровень воды в реке резко поднялся, бревна, служившие мостками, где обвалились, где поломались, продвигаться вперед нужно было, прыгая по камням, вокруг которых бурлила стремительная река, а то и опускаясь на четвереньки. Еще ниже по течению встретилась речка Окутама, затем, перейдя вброд отмель Дзидзо, попадаешь наконец к речке Санноко. Отсюда дорога идет над крутым обрывом бог весть какой высоты и местами становится так узка, что нельзя поставить рядом обе ступни, а кое-где вообще обрывается – через провал перекинуты висящие в воздухе, кое-как скрепленные бревна и доски без всякого ограждения, без намека на какие-либо перила. Таким манером дорога вьется вдоль скал, огибая бесчисленные уступы. Альпинист, наверное, без труда преодолеет такие преграды, но я еще в школе отличался полным отсутствием способностей к гимнастическим упражнениям; перекладина, конь и шведская стенка всегда вызывали у меня одни лишь слезы, а ведь тогда я был моложе и не так грузен… По ровному месту я легко могу пройти и восемь, и десять ри, но там, где приходится преодолевать опасные места на четвереньках, не имеет значения, сильные или слабые у вас ноги, там требуется общая ловкость… Честно говоря, будь я один, я давно повернул бы назад, пошел бы обратно от первого же бревна, перекинутого через речку Ниномата. Но я стыдился проводника, и потом, когда шаг вперед уже сделан, возвращаться назад так же страшно, как идти дальше… Делать нечего, я заставил себя продвигаться вперед на подгибавшихся от страха ногах.

По этой причине, к великому моему стыду, я не могу описать окрестный пейзаж (хотя он был, наверное, великолепен), ибо смотрел только себе под ноги, время от времени испуганно вздрагивая, когда прямо перед моим носом, хлопая крыльями, взлетали большие птицы. Зато мой проводник, как видно привычный к такой ходьбе, без труда одолевал все преграды и, не выпуская из руки самокрутку из мелконарубленного табака, завернутого в листья камелии, заменявшие ему трубку, то и дело указывал пальцем куда-то в глубину ущелья, приговаривая при этом: «Это скала такая-то…», «А вот это такой-то камень…»

– А этот утес называется Годзэн-мосу, – сказал он. – А тот – Бэробэдо…

Я робко покосился в глубину ущелья, так и не разглядев, где Годзэн-мосу, а где Бэробэдо, но, по словам проводника, в ущелье, где живет государь, обязательно должны быть скалы с таким названием… Когда несколько лет назад сюда приезжал из Токио какой-то важный господин – не то ученый, не то какой-то университетский профессор или, может быть, чиновник, во всяком случае очень важный господин, – и осматривал эти места, мой проводник тоже сопровождал его.

«А есть здесь скала под названием Годзэн-мосу? – спросил этот господин. „Как же, имеется!“ – ответил я и показал ему эту скалу. „А-а, да, конечно… – сказал он и опять спрашивает: – А скала Бэробэдо?“ Я опять отвечаю: „Как же, имеется!“ – и показал ему во-о-он ту скалу, а он и говорит: „Ну да, конечно! Значит, это безусловно то самое место, где обитал Небесный государь!“ – и уехал, очень довольный… Так рассказал мне мой проводник, но узнать происхождение этих странных названий мне так и не довелось.

Этот проводник знал и помимо этой истории множество легенд и преданий. Например: когда в древние времена каратели из столицы проникли в ущелье, они увидели эту речку. Глядь, а по воде течет золото… Они пошли вверх по течению и в конце концов отыскали дворец царя. А потом, когда государь переехал во дворец в Китаяме, он каждое утро выходил к реке умываться, и при этом его всегда сопровождали два двойника, так что преследователи никак не могли распознать, который из троих – настоящий. В это время мимо проходила старуха, каратели расспросили ее, и старуха сказала: «Тот, у кого дыхание выходит изо рта белым паром, тот и есть настоящий!» По этому признаку преследователям удалось узнать государя и снять ему голову, зато с тех пор у потомков этой старухи из поколения в поколение рождаются дети-уроды…

Я записывал в свой блокнот эти легенды, расположившись завтракать на Полянке Хатимана, куда мы добрались вскоре после полудня. До Скрытной Полянки оставалось еще примерно три с половиной ри в оба конца, но, к счастью, дорога оказалась намного лучше, чем до сих пор. Нет, как бы ни старались принцы Южной династии укрыться от людских глаз, ущелье это чересчур неудобно для обитания… Невозможно поверить, что принц Китаяма написал свое известное стихотворение в этих местах:

Мне шалаш из ветвей

стал приютом уединенным

в этом горном краю –

и, сиянье луны созерцая,

очищаюсь, светлею сердцем!..

Думается, ущелье Санноко скорее всего источник легенд, а не хранилище исторических фактов…


* * *

Эту ночь мы с проводником провели в хижине дровосеков, на Полянке Хатимана, где нас угостили жареной зайчатиной, и на следующий день вернулись прежней дорогой в Ниномату, здесь я расстался с проводником и пошел один в деревню Сионоха. Оттуда было уже близко до Касиваги, но мне сказали, что на берегу реки есть теплый источник, и я решил искупаться. Река Ёсино, вобрав в себя воды Ниноматы, становится здесь широкой, над водой перекинут висячий мост. Сразу за ним из прибрежной гальки вытекал теплый ключ, однако, когда я опустил руку в воду, оказалось, что она всего лишь чуть теплая. Несколько деревенских женщин усердно мыли редьку в этой воде.

– Здесь купаются только летом. А в такое время, как сейчас, нужно начерпать воду в ту бочку и подогреть… – сказали мне женщины, указав на большую железную бочку, валявшуюся поодаль.

Я оглянулся посмотреть на бочку, как вдруг кто-то меня окликнул, и я увидел на мосту Цумуру и с ним какую-то девушку. То была, наверно, О-Васа. Они шли в мою сторону, и мостик слегка качался под их ногами. Тук-тук-тук… – разносился по долине стук их гэга.


* * *

Мой исторический роман так и не был написан, слишком уж много набралось материала. Зато О-Васа, которую я увидел тогда на мостике, стала теперь, разумеется, госпожой Цумура. В конечном итоге, для Цумуры путешествие завершилось удачней, чем для меня.

1931

Загрузка...