Часть II ЛУИС

Глава 4 АЛЬ-ВАЛИД

Мой друг, я узнаю тебя во тьме.

Ты враг мой, ты убил меня вчера.

Вонзив мне в грудь незрячий взгляд и штык.

Я отразил удар, но жизнь ушла

Из рук моих — остались ненависть и холод.

Уснем же вместе…

Первый лейтенант Уилфред Оуэн, «Странная встреча»[4]

Начинается самая трудная часть истории. Приходится ворошить воспоминания. Меня прошибает пот, несколько суток подряд мучит бессонница. Пару лет назад на Национальном общественном радио я давал интервью о своей службе в армии и после дотошных вопросов был выжат до капли. Мне стало плохо. Позже я прослушал запись и поразился: было отчетливо слышно, как я сначала заикался, потом замолчал, встал со своего места и прохромал в туалет, где меня стошнило. Слушая запись, на которой я говорю о последнем месяце службы в Ираке, я с удивлением обнаруживаю долгие (в несколько минут) паузы в середине предложений. Где я витал? О чем думал? И почему я этого не помню? Естественно, я не стал бы над собой так издеваться, если б не верил, что это поможет. Для меня это терапия, я словно извлекаю шрапнель и делаю перевязку, как на поле боя. Что самое важное, мне кажется, мое выступление поможет другим ветеранам и особенно их семьям. Посттравматическое стрессовое расстройство (ПТСР)[5] преодолеть непросто. Невозможно стать таким, как раньше. Ты точно стеклянный шарик со «снежком» внутри. Война тебя встряхивает, и все кусочки твоей жизни: мышцы, кости, мысли, убеждения, отношения, даже мечты — начинают кружиться в воздухе, не ухватишь. Они, конечно, осядут. Уж поверьте мне: если усердно работать, восстановиться можно. Но эти кусочки уже ни за что не сложатся так, как раньше. Война меняет личность. Ты не делаешься лучше или хуже — просто становишься другим. И глупее всего в такой ситуации искать свое прежнее «я» и тосковать по нему.

Поэтому здесь я хочу быть как можно точнее. В предыдущей части я вообразил большую часть детства и юности Вторника. Детали мне были известны, но не было мысленного образа, поэтому я просто посмотрел на улыбающуюся морду сидящего рядом ретривера и представил его маленьким, жалким и неуверенным в себе. Я думал о том, что сломило его дух и насколько необыкновенными были люди, помогшие псу вернуться к жизни и работе. Спрашивал себя, почему этот ретривер оказывает такое воздействие на людей? Почему он изменяет жизнь каждого, кто встречается на его пути?

А вот когда я думаю об Ираке, образы в голове появляются ярче некуда. Бесплодная пустыня. Разорены целые кварталы. Мертвый американский рядовой. Обугленное тело иракского мальчика. Тюрьма, тихо сидят рядами сунниты и безучастно смотрят перед собой, словно души в чистилище, ожидающие, когда их заберут в ад. Помню, как улыбался мой иракский друг всего за пару месяцев до смерти. Помню его запах — яблочный табак; помню ужасную вонь города Хитт. Я то и дело вижу, как мужчина сворачивает в переулок — и начинаю мучительно размышлять, почему я его чуть не застрелил, не зная о нем ровно ничего. Такой опыт день за днем разъедает душу.

Хотел бы я передать вам, как свистели трассирующие снаряды сирийцев, устроивших на нас засаду вдоль границы Ирака. Четыре часа утра, на много километров вокруг — ничего, кроме ровной черты, где темная земля встречается с черным небом. И сирийцев, которые возвышались над отмечавшей границу земляной насыпью и палили из автоматов и тяжелыми снарядами из БТРа советской сборки. Я был в такой ярости, что просто стоял там и пялился на противников в бинокль ночного видения.

— Поверить не могу, в нас стреляют! — вопил я, наблюдая за тем, как пехотинцы перезаряжают оружие. — Поверить не могу, нас атакуют сирийцы!

Мы били в ответ. Мы их оттеснили. Хотел бы я передать и мерное «дет-дет-дет-дет-дет» автомата М240 рядового первого класса Тайсона Картера, и грохот нашего крупнокалиберного пулемета, — потому что вся жизнь состояла из инстинкта, адреналина и дисциплины, и оружие отбивало нам ритм. К счастью, мы не понесли потерь и вернулись на базу как раз тогда, когда солнце прожгло ночную черноту. Мы просто летели туда. Я был зол. Зол, как черт, что сирийцы атаковали нас из-за границы. А еще я был опьянен боем. Перестрелка дает такое мощное ощущение! Только потом тяжесть сражения всем весом опустилась мне на плечи. После душевного подъема наступил спад — подобно тому, как холодный пепел остается после костра.

Здесь-то и кроется главное противоречие. Для многих из нас это был лучший период в жизни. В Ираке мы нашли свою цель, мы занимались делом, которым и теперь гордимся больше всего, мы познакомились с людьми и побывали в местах, которые никогда не забудем.

Но был там и ужас, и позор. В Ираке мы теряли веру в идеалы, любимая армия продавала нас чиновным карьеристам, СМИ, специализирующимся на съемке сцен боев и прочей чернухи, и корпоративной алчности военно-промышленного комплекса. Казалось, что честь и чистота осталась только у передовых отрядов. Если бы меня попросили одним словом ответить на вопрос, что заставило меня вернуться домой из Ирака, сказал бы не «бой». И не «травма». И не «смерть». Я ответил бы «предательство». Предательство командования по отношению к бойцам. Предательство всех ценностей и идеалов. Предательство по отношению к иракцам — ведь мы не выполнили своего обещания — и к американцам. Где грань между некомпетентностью и преступлением? Когда эгоизм переходит в безнравственность? Сколько можно врать, пока все не станет ложью? Точно я сказать не могу, но в Ираке эту черту переступили — я никогда не был так возмущен. Я не могу прийти в себя после такого. Потому что хорошие люди погибли и до сих пор погибают. Из-за предательства.

— Почему ты хочешь рассказать эту историю? — спросила меня мама, когда узнала о будущей книге. — Зачем другим знать о твоих проблемах? Кто тебя тогда возьмет на работу?

Я понимаю ее тревогу. После Ирака я стал еще более замкнутым, чем раньше, и сто раз подумаю, прежде чем рассказать кому-то о своей жизни. Маме я не хотел этого говорить. Не хотел признать, что работа над этой книгой уже стоила мне нескольких полных боли месяцев, но я все равно чувствую, что обязан открыть правду. Несмотря ни на что. Какой человек, находясь в здравом уме, заставит маму волноваться?

— Я должен закончить ее, — ответил я. — Просто должен.

Я хотел ей объяснить, что это и война, и исцеление. Боль. Триумф.

— Не волнуйся, мама, — сказал я наконец. — Это книга про Вторника.

А чтобы рассказать историю пса, я должен поведать и свою тоже. Чтобы понять, как Вторник повлиял на мою жизнь и почему он так много значит для меня, нужно понять, насколько плохи были у меня дела.

В 2003 году, когда я прибыл в Аль-Валид (Ирак) — крошечный аванпост в пятистах километрах от Багдада и в ста от ближайшей передовой оперативной базы США, я был сильным. Поднимал лежа сто шестьдесят кило, мог сделать девяносто пять отжиманий, пройти армейскую полосу препятствий и без всякого усилия пробежать шестнадцать километров перед завтраком. Но кроме того, я был уверен в себе и тверд, я был лидером. И я любил свою работу.

В семье у меня военных нет. Отец — уважаемый экономист, мать — управляющая, воспитывался я в глубоко интеллигентной среде. Родители надеялись, что я буду учиться в университете, как брат и сестра, но мое взросление пришлось на годы правления Рейгана, когда оптимизм и национализм были основой американской идеологии. Я верил, что Советский Союз — это империя зла (как назвал его Рейган), и надеялся внести свою лепту в ее свержение, хотя мне было всего восемь, когда президент произнес знаменитую речь. Когда американские войска вторглись на Гренаду в 1983 году, мои папа и дяди (все они кубинские беженцы) говорили, что, возможно, следующей будет Куба. Но это будет не военный захват — по крайней мере так считал отец. Он был категорически против войны во Вьетнаме; он верил в силу экономики и идей, а не в тупую мощь оружия. Мне думалось: чтобы изменить мир, нужны самопожертвование и усердный труд, а значит, надо действовать. Поэтому я пошел против воли родителей и добровольно записался в армию в день своего 17-летия. После девятого класса я отправился на лето в учебный лагерь для новобранцев. В тот год Саддам Хусейн ввел войска в Кувейт, а вооруженные силы США вместе с союзниками из международной коалиции положили этому предел. Я просто мечтал воевать в Персидском заливе, но к июню 1991 года, когда мне исполнилось восемнадцать и я окончил школу, «Сточасовая» война уже закончилась.

Следующие десять лет я провел на срочной службе. Успел получить высшее образование, жениться. Все это время тренировал и тело, и разум. Я знал, что мы еще нагрянем в эту пустыню. У нас там были незавершенные дела, а Саддам так и оставался бешеным джокером в ближневосточной колоде. Я просто не знал, как мы туда попадем. Когда меня зачислили в корпус подготовки офицеров в Джорджтаунском университете в Вашингтоне, ответ пришел в виде облака дыма над Пентагоном. Я позвонил в свое отделение пехоты Национальной гвардии и сказал:

— Я готов лететь. Скажите, что нужно делать.

У меня ушло два года, но, когда начались бои, я был готов. И я жаждал битвы. Я верил в свою страну в свою армию, в свое подразделение и в себя. Защищать родину и обеспечить свободу жителям Ирака — такова была цель моей жизни. А заданием моим было охранять Аль-Валид и границу Ирака с Сирией.

На сирийской границе было всего два действующих КПП, и Аль-Валид был самым большим из них, выгребная яма коррупции с дурной славой. Несколько месяцев иностранные военные и оружие стекались в провинцию Аль-Анбар, преимущественно населенную суннитами, — к осени 2003 года она была на грани восстания против американской оккупации. Поэтому в конце сентября 2003 года командование отправило мой взвод — Белый взвод, отряд Грозный, Второй эскадрон, Третий разведывательный полк — навести порядок в Аль-Валиде. Нашей задачей было создать передовую оперативную базу обеспечить безопасность КПП и перекрыть поток контрабанды и пробирающихся в Ирак сторонников врага на участке границы протяженностью в сто километров — то есть на нескольких тысячах квадратных километров Сирийской пустыни. По-хорошему на это нужно бы отправить несколько сотен отрядов. Но у Третьего разведывательного полка, который и так был чрезмерно растянут, лишних людей не нашлось. Как командиру Белого взвода, мне дали три «Хаммера» и пятнадцать человек.

Мы с энтузиазмом принялись за выполнение задания, и начинать пришлось с нуля. Во-первых, нужно было создать передовую оперативную базу, а для этого требовалось занять какое-нибудь иракское приграничное здание, соорудить укрепления — защитный периметр — и хоть как-то обеспечить минимальные удобства вроде электричества. У меня были замечательные парни: старший сержант Брайан Поттер, сержант Карл Бишоп, рядовые первого класса Тайсон Картер и Дерек Мартин (неутомимый 22-летний Дерек мог поднять камней больше, чем иной мул). Но снабжение у нас было скудное. Мы растянули единственный моток колючей проволоки (который добыли на заброшенном иракском аванпосту), а потом несколько недель занимались тем, что набивали мешки и проволочные корзины землей и камнями, чтобы смертники не могли беспрепятственно подойти к нашей базе.

В свободное от работ время мы патрулировали ветхие окрестные деревушки и бескрайнюю плоскую пустыню; обычно отправлялись девять человек на трех «Хаммерах». Это напоминало американский Дикий Запад. В свое время Саддам издал приказ, предписывавший в любого, кто окажется менее чем в 40 километрах от границы, стрелять без предупреждения. Поэтому в городках, выросших вокруг КПП в последние годы его правления, мужчины составляли 90 % населения, контрабандисты — 60 %, а уж вооружены были все 100 % — поголовно. Врать не буду, было страшновато. Помню, когда мы прочесывали пустыню в поисках контрабандистов на пикапах, мой пулеметчик, младший сержант Эрик Пирси, всякий раз высовывался из-за своей орудийной башенки и вопил:

— И-хааа, ударная группировка Луиса Монталвана вышла на охоту, трепещите, бедуины!

Мы обнаружили множество маленьких тайников с оружием и боевой техникой, например под стогом сена в бедуинском лагере нашли пять новехоньких АК-47, но по большей части патрулирование было крайне напряженной и малопродуктивной работой. Жители деревень (большинство входило в преступные контрабандистские синдикаты) были слишком умны, чтобы прятать оружие и прочие стоящие вещи в домах.

Я знал: самое главное для нас — установить контроль над КПП, сочетавшим в себе таможню, центр паспортного контроля и полувоенную базу посреди главной дороги в двух шагах от иракской границы. В теории КПП должны были заведовать наши союзники из правительства Ирака, но на практике его контролировали главы родов суннитов из Рамади, почти наверняка поддерживавшие зарождавшийся мятеж. Здесь заправлял чиновник из Рамади. Все, даже я, звали его «мистер Валид»; все местные полицейские и должностные лица принадлежали к его клану. Это мало чем отличалось от мафии, и работали они не во имя идеи, а ради наживы, но это неважно, потому что их деятельность в любом случае подрывала стабильность в Ираке.

Моей целью, как начальника района, было изменить баланс сил возле переправы: отослать домой или арестовать коррумпированных чиновников, поставить на их место честных, заручиться поддержкой бедуинов и помешать контрабандистским операциям в подконтрольной зоне. Для этого мы применяли как мягкие, так и жесткие методы. Мои люди останавливали грузовики, прошедшие проверку Иракской таможенной службы и полиции. Если находили контрабанду, виновными объявляли чиновников. Выезжали на совместное патрулирование и настаивали на конфискации. Арестовали Абу Метеаба, в среде американских военных известного как «Тони Сопрано[6] западного Аль-Анбара». Он вел себя тихо, хотя у него в подчинении было немало боевиков, но потом мы нашли сложенные за его домом сотни контейнеров с предметами первой необходимости (принадлежали они армии США). Эти наборы должны были привнести некоторый комфорт в жизнь американских военных, мучимых изматывающей жарой Междуречья. Абу Метеаб не собирался отправлять эти контейнеры, пока США не заплатят «пошлину» за их транспортировку из Аль-Валида.

А еще мы взялись за бензоловых махинаторов. В Аль-Валиде это была самая мерзкая спекуляция. Бензол, который в Ираке используют вместо бензина, по закону бесплатный. Его поставляют на одобренные правительством заправки, в том числе и на бензоколонку в Аль-Валиде, для дальнейшего распределения среди населения. Но в Аль-Валиде станция всегда была закрыта. Бензол переливали со станции в бочки и продавали на черном рынке у обочины, часто прямо против этой заправки.

Пожалуй, торговля бензолом ярче всего олицетворяла всю глубину коррупции в Аль-Валиде. Я не мог такого потерпеть. По моему приказу всех уличенных в торговле бензолом арестовывали. Топливо конфисковали, а пластиковые бочки спекулянтов дырявили ножом. Преступников часто ставили перед воротами нашего опорного пункта (так мы могли за ними присматривать), и там они заливали бесплатный бензол в тысячи грузовиков и легковушек, каждый день проезжавших через Аль-Валид. В конце концов нам пришлось реквизировать гигантский бак для хранения конфискованного бензола. И для преступников, и для населения он стал символом того, что мы всерьез решили обеспечить иракцам законную и доступную по средствам жизнь.

Одним из мягких методов было общение с местными жителями. Белый взвод отправили в Аль-Валид без переводчика — ужасный недосмотр, ведь в этом стратегически важном пункте доверие нужно было заслужить в долгих беседах за чашкой чая с молоком и специями. К счастью, вскоре после нашего прибытия таможенный инспектор по имени Али вызвался помочь нам. Без него у нас ничего бы не вышло. Благодаря Али мы смогли общаться с иракцами на КПП — и я верил, что он не искажает смысл при переводе. С ним и младшим сержантом Эриком Пирси (моим пулеметчиком и моей правой рукой) мы ходили на поздние встречи с сановниками и главами кланов — это традиционный знак уважения, иначе мы не добились бы поддержки. Эти встречи были официальными, но проходили в непринужденной обстановке. Мы засиживались до поздней ночи, выкуривали табака и выпивали чая намного больше, чем может выдержать человеческий организм. Наши посиделки были возможностью достичь компромисса и нестандартно повлиять на ситуацию. Часто с этих встреч я уходил, когда над пустыней занимался рассвет, и призыв на утреннюю молитву в мечеть рядом с КПП (единственное нормальное здание в радиусе 80 километров) красиво раскатывался над бескрайними просторами. Уходил я смертельно уставший, но с четким ощущением, что за восемь часов беседы я добился большего, чем за восемь последних патрулей.

Поначалу я встречался с мистером Валидом; он был столь же общителен и дружелюбен, сколь и продажен. Но когда этот господин понял, что мы не собираемся поддерживать старую порочную систему, а как раз наоборот, вознамерились ее разрушить, разговоры ему наскучили. Мы стали общаться с другими иракцами, в том числе с подполковником Имадом, недавно заступившим на службу командиром батальона пограничников. В армии Саддама он дослужился до майора, но это был достойный человек. Шейхи в Рамади были недовольны нашим сотрудничеством (особенно после того, как Имад начал всерьез противодействовать коррупции), поэтому направили в Аль-Валид непрерывный поток новых командующих, чтобы сместить Имада.

Сначала мы были вежливы, но примерно через месяц нам это надоело.

— Уезжайте немедленно, — сказал я этим чужакам, демонстрировавшим «рекомендательные письма» и политиканские улыбки, — или я вас арестую. Вы не подорвете авторитет подполковника Имада и не помешаете нашей работе на благо государства и народа Ирака.

Но настоящей нашей находкой был Махер Тиэб Хамад, младший офицер иракской полиции, который вполне сносно болтал по-английски (нахватался из фильмов) и часто шутил о том, как переедет в Лас-Вегас и заживет на широкую ногу. Махер был родом не из Рамади, так что он не состоял в мафиозном клане и, как многие иракцы, в свержении Саддама видел возможность положить конец 20-летней коррупции, которая сильнее даже, чем жестокость Хусейна, разъедала саму плоть иракского общества с тысячелетней историей. После того как мы завоевали доверие Махера, он стал частенько приглашать моих ребят покурить яблочного табака и обсудить тактику. Он рассказывал нам о привычках и нравах продажных чиновников или говорил:

— Не волнуйтесь, этому можно доверять, он хороший человек.

Тогда первая волна репрессий была на пике, Саддама еще не схватили, и для такого открытого сотрудничества с американцами требовалось немалое мужество. Когда Махер в первый раз повел нас в дозор по пустыне, чтобы не узнали, он надел «шема» — традиционный арабский головной убор, прикрывающий лицо. Он показал нам водопроводную трубу, где контрабандисты и заграничные сторонники врага хранили оружие. Там мы обнаружили 24 реактивные гранаты, 6 осколочных, 4 «калаша», 3 пулемета и 1800 патронов. От нашего КПП до тайника было меньше двух километров, и этого запаса хватило бы на то, чтобы разрушить скромную оперативную базу и нанести серьезный урон нашему небольшому взводу.

И все же наша работа была крайне тяжелой, несмотря на помощь Махера и на уморительнейшие разговоры о том, как совмещать пять любовниц (сержант Уили Ти Флорес, отменный солдат и дамский угодник) и как потратить надбавку за риск (имени не назову, потому что не знаю, сделал ли он эту операцию по увеличению члена). Часто температура поднималась выше 43 °C, а песчаные бури буквально разъедали кожу. Все время слышалась стрельба, и психологически это выматывало сильнее, чем сирийская засада 3 ноября, которая чуть не вызвала международный инцидент. В зоне боевых действий рассудком повреждаешься вовсе не из-за страха смерти. О смерти я никогда и не думал. Но постоянная бдительность, предельная настороженность, без которой не выжить маленькому подразделению среди тысяч потенциальных врагов, — вот что сводит с ума. Через какое-то время мой организм понимать, что находится в состоянии стресса, — постоянное ожидание смерти стало для меня нормальным образом жизни. Если ты можешь смеяться под звук стрельбы и под взрывы минометных снарядов, вместо того чтобы пригибаться, значит, твой разум уже изменился.

Я знаю, другие американские командиры терпели коррупцию. Они принимали от продажных чиновников подарки в виде, например, щедрых угощений (а это было огромное искушение, ведь американские военные месяцами сидели на сухпайках), и поэтому попустительствовали махинациям дарителей. Мы с моими ребятами коррупции противостояли. Не собирались закрывать глаза на контрабанду и другую незаконную деятельность. Когда иракцы поняли, что мы не потерпим преступлений, что будем стоять на своем, как бы трудно и опасно ни было, честные люди набрались смелости и встали на нашу сторону. Простые иракцы прониклись к нам доверием. И как только это случилось, борьба с контрабандистами начала приносить обильные плоды. Нам сообщали о тайниках, рассказывали, как бедуинские проводники использовали разветвленные вади — очень неточно нанесенную на наши карты сеть высохших русел, — чтобы переправлять ценные грузы и бойцов через границу. Нам доносили о ночных передвижениях противника и тайных складах оружия. Иракские пограничники стали обнаруживать больше контрабанды, и мы с помощью конфиската помогали им подновить обветшалые посты и системы, что позволило служителям порядка арестовывать еще больше незаконных грузов.

Для этого требовались колоссальные усилия. Колоссальные. Все работали на износ, семь дней в неделю, в ужасных условиях: перебои с электричеством, нехватка пресной воды, часто несколько дней подряд не было возможности принять душ, — не говоря уже об угрозе вражеского нападения, вооруженных контрабандистах и самодельных бомбах. Я вкалывал по восемнадцать часов в день — и сам того не замечал. За это меня и прозвали Терминатором. Не потому что я мог от груди отжать 160 кг, ревя в точности как Арнольд Шварценеггер, а потому что работал без остановки. Даже на нашей базе был всегда начеку. Наш опорный пункт стоял как раз на главной дороге, потому что это был скорее КПП, а не военная база. Поэтому грузовики и легковые машины могли сравнительно легко попасть на нашу территорию. На крыше у нас была пулеметная точка, а по периметру мы протянули колючую проволоку, но в остальном мы могли полагаться только друг на друга. Даже в жилых помещениях всегда были настороже, потому что были в меньшинстве и всегда готовились к нападению.

И все же наша тактика давала результат. Я хочу снова это подчеркнуть, потому что горжусь нашими достижениями. Наши усилия в Сирийской пустыне не пропали втуне. К декабрю 2003 года слух о том, что Аль-Валид начинает нам подчиняться, прошел вверх по иерархической лестнице американского командования. Во всем Ираке не было другого КПП, где иракские пограничники вместе с американскими партнерами конфисковали бы больше контрабанды и оружия и ловили бы больше иностранных боевиков и контрабандистов, чем в нашем районе.

Но тот же слух из Рамади просочился в Багдад, достигнув ушей иракского командования. В теории шейхи были нашими союзниками, но на практике наш успех их раздражал. Аль-Валид был главным источником финансирования борющихся суннитов, и лишиться его было большой потерей. Вот почему шейхи старались прислать более верных (иначе говоря, более продажных) чиновников, чтобы сместить подполковника Имада. Вот почему они не испытали особой радости, когда в начале декабря в Аль-Валид пришел Красный взвод и присоединился к нам. Таким образом, численность американских военных в районе достигла без малого 50 человек. Вскоре после этого я сообщил мистеру Валиду, что нам в помощь высылают 250 подготовленных американцами иракских пограничников, и сановник явно встревожился. Новые пограничники, лично отобранные Махером полицейские и два действующих американских взвода могли разрушить его отлаженный бизнес в Аль-Валиде.

Уже в середине декабря 2003 года мистера Валида ни с того, ни с сего отозвали в Рамади. Примерно неделю спустя, 21 декабря, в полдесятого вечера, я направился в штаб иракских пограничников на еженощную беседу за сигаретами и чаем. С наступлением зимы в пустыне похолодало, пар вырывался изо рта, пока мы с младшим сержантом Дэвидом Пейджем шагали по широкой двухсотметровой дороге, проходившей через комплекс к границе. За сетчатым ограждением мир был тих и непрогляден, сплошная безжизненная пустота. А внутри ограды слабенький желтый огонек отбрасывал тени на отделение иракского министерства перевозок и примерно на три десятка тягачей с прицепами, все еще припаркованных возле него. Даже за сто метров я видел вспыхивающие и потухающие красные кончики сигарет в темноте и облачка дыма. Эти водители не успели заполнить все документы, и отделение закрылось на ночь. Я услышал, как Пейдж поправил пистолет, когда мы приближались к грузовикам. Подходя к иракцам, этот придающий уверенности жест мы частенько проделывали бессознательно. Обстановка была мирная и скучная, зловещая и взрывоопасная. Это Ирак. Никогда не знаешь, как повернется.

— Твои слева, — сказал я Пейджу и свернул к водителям, стоявшим перед своими грузовиками по правую руку.

Это был еженощный ритуал. Приходилось выпроваживать дальнобойщиков в пустыню: я не мог позволить им остаться внутри защитного периметра и подождать, когда таможня откроется после утреннего намаза, — слишком опасно. Я поговорил с первой группой водителей на своем куцем арабском: мужики кивнули, отщелкнули окурки в темноту и неохотно забрались в свои машины.

Но тут один покачал головой.

— Мушкила, — сказал он («проблема» по-арабски), а потом пояснил на ломаном английском: — Плохо.

Показал на сцепное устройство трейлера. Я знал эту уловку, она тоже была частью нашего привычного ритуала. Никто не хотел ночевать на безлюдном шоссе посреди пустыни, где полно убийц и похитителей, особенно если можно остаться в безопасном кольце ограды.

Так что я отрицательно помотал головой.

— Та'ал, — сказал тот («иди сюда»), щелчком отправляя сигарету на бетон, нырнул в тень между двумя грузовиками и указал на крепление позади кабины.

Наверное, в тот момент я должен был что-то почувствовать, но я пошел за водителем. Стоило мне наклониться, чтобы осмотреть соединение, мужик толкнул меня вперед, прямо на металлическое сцепное устройство и провода.

Я мгновенно развернулся, инстинктивно поднимая правую руку, чтобы отвести следующий удар. Тогда-то я и заметил бежавшего сюда второго мужчину с длинным ножом в руке. Короткая возня, тычки, локти в узкой щели. Потом второй ударил меня в полную силу, зловеще занеся нож над головой. Инерция повлекла его на меня, противник оказался в каких-то сантиметрах от моего лица, и когда он ударил ножом, целясь мне в шею, его дыхание я ощутил скорее на вкус, чем на запах, а ненависть в глазах скорее почувствовал, чем увидел. Я перенес вес, и нож скользнул по нательной броне, прикрывавшей мое левое плечо, отскочил и, продрав форму, впился в трицепс левой руки. Я оттолкнул мужика, во время секундной заминки вытащил пистолет из кобуры и успел выстрелить в первого нападавшего, который наступал на меня справа. Жуткий рев, крик животной боли и потери пропорол пустоту, и я начал скрючиваться и падать: человек с ножом нависал сверху, толкая меня вниз. Я умудрился сделать еще два выстрела, а потом приложился хребтом о бетон, голова со щелчком запрокинулась, и мир стал абсолютно черным, как окружавшая меня пустыня.

Глава 5 АМЕРИКАНСКИЙ СОЛДАТ

Я хочу стоять к краю так близко, как только возможно стоять, не переступая черты. С краю можно видеть то, чего не разглядишь, находясь в центре.

Курт Воннегут[7]

Если бы нужно было указать момент, в который изменилась моя жизнь, я определенно назвал бы то нападение и следующие несколько дней. Годами я размышлял над решениями, которые принял тогда. Каждый день меня мучили боли в спине и голове, бессчетное число раз я вскакивал, увидев во сне лица нападавших, ненависть в глазах мужчины с ножом и отчаянный крик убийцы, которого я застрелил.

От того дня до дня знакомства со Вторником я прошел долгий путь, по большей части очень трудный. Иногда я думаю о капризах судьбы, счастливых совпадениях и окольных путях. А если бы я не попытался продолжить военную службу? А если б не увидел электронного письма СКВП о запуске программы для ветеранов? А если бы Вторника не отправили в тюрьму? Из-за такого необычного воспитания пес провел в СКВП три лишних месяца. А если б мы не встретились и Вторника отдали бы другому?

На самом деле мне очень сильно повезло. Я все-таки обрел Вторника. Но еще больше мне повезло в первые часы после нападения. Младший сержант Пейдж прикончил раненого — второй смылся до того, как он подоспел, — и я вызвал помощь по радиосвязи. В течение следующих суток я то терял сознание, то вновь приходил в себя, так что воспоминания у меня обрывочные. Старший сержант Лэн Дэнхаус склоняется надо мной и говорит:

— Все хорошо, сэр, все хорошо. Вас отправят домой.

Вот я прихожу в себя: я почти голый, мне очень холодно, я привязан ремнями к спинальной доске экстренной помощи. Вот передо мной сияющие приборы ночного видения — это врачи, колдующие надо мной в черной утробе военного санитарного вертолета «Блэк-хоук». А вот мой приятель, первый лейтенант Эрни Эмброуз, широко улыбается, протягивая мне «Плейбой» и диск Дианы Кроу, когда я просыпаюсь на койке рядом с полевым госпиталем. Мне казалось, что ниже пояса я парализован, меня терзали резкие боли, но через несколько часов подвижность ног восстановилась. На третий день из видимых шрамов самым страшным было ножевое ранение и кровоподтек на левой руке, но кровь на белом бинте уже запеклась, и поэтому я был уверен, что эти ранения несерьезны. Никаких увечий, всего лишь незначительный шрам. Я смотрел на черную кровь и думал: «И это все? Какая-то царапина? А я-то думал, что умру».

Но настоящие повреждения нельзя было увидеть. Три сломанных позвонка, повреждение мозга, полученное в результате контузии, из-за которой я и потерял сознание. К несчастью, об этом я узнал только через несколько лет. Врачи хотели отправить меня в Багдад, потому что в полевом госпитале не было рентгена, но я отказался. Меня мучили жуткие боли, малейшее движение — и перед глазами вспыхивали ослепительные огни, но я знал, что если поеду в Багдад, то моя служба в Ираке закончится. Я ни в коем случае не собирался возвращаться домой. Я ведь ждал этой войны тринадцать лет. К тому же в Аль-Валиде у меня остались дела. Я не мог бросить своих людей посреди пустыни всего за несколько дней до Рождества. У меня был долг перед взводом, перед иракцами, такими как подполковник Имад, Али и Махер, рисковавшими жизнями, чтобы помочь нам, — и перед народом, который меня сюда отправил. Покинуть Ирак я мог только в двух случаях: либо внеся свою лепту в победное завершение операции, либо в пластиковом мешке. И я не собирался уезжать только из-за того, что у меня болит спина, голова раскалывается, а на руке ножевая рана. Поэтому через четыре дня после нападения, на Рождество 2003 года, я вернулся в Аль-Валид. Меня приветствовали мои ребята, а на висевшем на стене куске ацетата, который мы использовали для планирования миссий, было написано: «отряд Грозный — 1, Сирия — 0».

Наверное, тогда и начались мои психологические проблемы, хотя в то время я не замечал их глубины, как и серьезности физических повреждений. Солдат, покинувший Аль-Валид на носилках, был упорным, но солдат, вернувшийся обратно, — теперь я это вижу, — был злым и помешанным. Нападение не могло быть простой случайностью. Ни в коем разе. Для такого покушения нужно было все спланировать, добыть информацию. Позже Махер сказал мне, что приказ спустили по цепочке иракского командования, возможно, из Рамади. Его слова только подтвердили мои подозрения. На меня велась охота, и стояли за всем этим наши так называемые союзники, которым не понравился агрессивный подход Белого взвода к борьбе с коррупцией.

Поэтому мы сами за них взялись. Я не знал преступников, но знал, что им очень на руку была активность контрабандистов в Аль-Валиде. Я решил прикрыть эту лавочку и доказать циничным коррупционерам нового Ирака, что зря они шутят с этой армией, с этим взводом и с этим человеком. Оставшиеся три месяца нашей службы мы давили изо всех сил. Стали еще строже досматривать грузовики. Дали отпор, когда иракские чиновники попытались помешать отправке в Аль-Валид обученных американцами пограничников. Дали серьезный отпор, когда заместитель подполковника Имада, майор Фаузи, предпринял попытку вооруженного мятежа. Чем больше уворачивались парнишки из Рамади, тем сильнее мы давили. Я больше не был Терминатором. Я не был машиной. Это было уже личное. Я не мог позволить этим ублюдкам победить.

А тем временем мой организм стал давать сбой. Жгучая боль, бессонные ночи, проблемы с пищеварительной системой, которые меня обезвоживали и обессиливали. Спина и голова болели так жутко, что я заглатывал «мотрин» целыми горстями (в армии их называют конфетками рейнджера, потому что очень многие солдаты ими лечатся), но все равно приходилось стискивать зубы, а когда парни не видели, даже падал на колени. Я не мог удобно улечься на койке, а когда удавалось задремать, видел кошмары — мешанина из сирийской засады, минометного огня и покушения, и всегда в этих снах были темные фигуры и стрельба.

Между тем мой мозг работал на пределе, даже голова кружилась (на самом деле она кружилась из-за травмы мозга, но тогда я этого не понимал). Я и раньше был очень осмотрителен, но теперь я стал предельно бдителен, остро ощущал, что небрежный обыск или патруль может оказаться для меня последним. Даже на базе я стал садиться подальше от двери, спиной к стене. Начал пытливо изучать лицо каждого иракца, искать проблеск злого умысла перед нападением. Намного чаще стал пальцем нащупывать курок. Все чаще мой мозг переключался на оценку ситуации, я выстраивал длинную цепь возможных ударов и контрударов. На ночных чаепитиях с местными шейхами я тщательно выбирал место, всегда держал нож при себе и просчитывал, как удобнее будет убить их всех, если и когда понадобится. С пищеварением проблемы были настолько серьезные, что я даже отпросился на один день на опорную базу «Байерс» в Эр-Рутбе подлечиться. Но всего на день. Вернулся я еще более злым и целеустремленным. Аль-Валид потихоньку изматывал меня, но это было мое место, моя война, я не мог все это бросить.

В конце марта 2004 года мой срок закончился, но я не хотел уезжать. Я просил разрешения остаться на несколько месяцев, чтобы помочь морпехам, под чей контроль теперь поступала провинция Аль-Анбар. Раз за разом умолял командование оставить меня. Будь моя воля, я бы выкопал себе яму, пришлось бы меня тащить, а я бы, срывая ногти, цеплялся за камни и песок. Когда предатели попытались убить меня, кусочек моей души остался в Аль-Валиде, и я не мог уехать, не удостоверившись, что он в хороших руках.

Я чувствовал долг перед своими братьями. Армия своих не бросает, это общеизвестно. Но мне пришлось бы оставить своих иракских союзников: Али, подполковника Имада и Махера. Они мне доверились. Они были столь же смелы, как и американцы. В наш успех они внесли не меньший вклад, чем мой взвод. Это были мои товарищи по оружию. И положение этих людей было ненадежным. Мы-то приехали туда отслужить срок, а им в Ираке жить. Их нужно ценить и защищать. «Без них, — напоминал я себе, — ты бы просто умер. А ты их бросаешь!»

Мою просьбу отклонили, и 15 марта 2004 года я покинул Аль-Валид навсегда. Меньше чем через месяц я оказался в Колорадо-Спрингс, штат Колорадо. Сошел с самолета на военно-воздушной базе Петерсон и едва узнал свой мир. Сходил в ресторан и не мог надивиться огромному размеру порций. Полгода я почти ничего не ел, кроме скудной иракской еды и армейских рационов. Ездил по Форт-Карсону и поражался роскоши и чистоте зданий. Долгие месяцы я не видел ничего, кроме бетона и грязных хибар, покосившихся под свирепыми ветрами пустыни. Целыми днями я принимал горячий душ. Даже позвонил маме, чтобы сказать, как же это здорово.

— Представляешь, мама, горячий душ! Это потрясающе!

Она, наверное, подумала, что я спятил.

В июне мне дали первого лейтенанта. Кроме того, меня повысили в должности, т. е. не просто присвоили новое звание, но еще и назначили командиром разведвзвода (как я об этом мечтал!). Из характеристик, которые мне дали тем летом, явственно следует, что я был младшим офицером, шедшим на повышение: «Луис Монталван — лучший танковый командир в моем отряде…»: «Монталван — замечательный офицер, доказавший, что он лидер…»; «как можно скорее повысить и назначить на должность с большими полномочиями… он имеет почти неограниченный потенциал». Я хорошо показал себя в Ираке и за это был вознагражден. Я чувствовал себя восхитительно. На церемонии, посвященной повышению, я обернулся к своим ребятам и с восторгом процитировал памятку «Кредо солдата»:

«Я американский солдат.

Я боец и член команды.

Я служу людям Соединенных Штатов и живу согласно ценностям Армии.

Я всегда на первое место буду ставить задание.

Я никогда не смирюсь с поражением.

Я никогда не отступлю.

Я никогда не брошу раненого товарища.

Я дисциплинирован, силен физически и духовно, обучен и умел на боевых заданиях и на тренировках.

Я содержу в исправности снаряжение и всегда сохраняю боеготовность.

Я эксперт. Я профессионал.

Я готов к переброске, к бою, готов уничтожить врагов Соединенных Штатов Америки в сражении.

Я — защитник свободы и американского образа жизни.

Я американский солдат».

Это кредо я не просто процитировал, а проорал перед всем своим взводом, пролаял, как пролаял бы: «Да, сэр!» — в ответ на вопрос полковника: «Готово ли ваше подразделение к бою?»

А еще я доделал татуировку на левой руке. После 11 сентября мне начали сниться чрезвычайно яркие сны, и во всех было движущееся по спирали обжигающее солнце. Перед отправкой в Ирак я сделал на левом плече татуировку в виде солнца. В Аль-Валиде мне снились ястребы. Они были единственной константой в этом похожем на мираж мире. Они всегда летали над нами, когда мы выезжали на патрулирование. Когда я смотрел в небо, казалось, что они вплавлены в испепеляющее солнце пустыни. Поэтому я вытатуировал ястреба в солнечном кольце — в память об Аль-Валиде. И по краям — американский флаг как символ патриотизма и чести. В тот момент я был американским солдатом из того кредо.

Я-то рвался вперед, но раны тянули назад. После полугода на койке и в спальном мешке первый месяц я спал как младенец в своей удобной кровати в доме неподалеку от Форт-Карсона. Съездил в Нью-Йорк навестить новорожденную племянницу (она появилась на свет в ноябре, когда я патрулировал Сирийскую пустыню). Держать в руках Люсию, чувствовать теплоту и непорочность новорожденного ребенка и нового члена семьи — это был катарсис. В момент война отпустила меня, будто бы Бог улыбался, смотря на меня прекрасными детскими глазами Люсии. Потом я вернулся домой в Вашингтон. Устроил для родителей и их друзей показ слайд-шоу, посвященного моей службе в Ираке. Они улыбались и хлопали меня по спине, искренне говоря, что гордятся мной. Так приятно было, что меня оценили, но после этого вечера на меня навалилась бессонница. Я несколько суток не мог уснуть, все пытался отогнать от себя эти ужасные образы, а когда наконец удалось задремать, меня мучили кошмары. Я поехал в Майами с армейским приятелем, но вдруг голова начала раскалываться, я был на пределе. Опустилась тишина, меня будто отрезало от мира. Когда я все же оправился, то не хотел говорить. Не хотел выходить на улицу. Вокруг бассейна при отеле «Кливлендер» целыми днями прогуливались прекрасные женщины, но мне было не до них: мысли не оставляли меня. Я хотел только одного — напиться.

Вернувшись в Форт-Карсон, я продолжил пить. Мог принять полпузырька «мотрина» в день, но лекарство больше не заглушало мою боль. К полудню обычно начиналась мигрень, порой столь мучительная, что полночи меня рвало. Даже в хорошие ночи я спал всего три-четыре часа, измученный спазмами в спине и головокружением. Я начал пить по ночам, в одиночестве, пытаясь отрубиться, а утром чаще всего просыпался совершенно разбитый и окостенелый, — едва с кровати мог подняться.

Нашему браку пришел конец. Мы встречались два года, а потом незадолго до того, как мне нужно было отправляться на службу в Ирак, нас поженил гражданский судья в парке недалеко от Форт-Нокса, штат Кентукки. Эмми хотела быть рядом со мной, а я хотел быть рядом с ней, но у меня был такой стресс: нужно было подготовить восемьдесят солдат к отправке в Ирак, — так что я велел ей ехать домой. Она была обижена, ей было одиноко, и вскоре у нее началась депрессия (об этом она рассказала мне позже). Я был помешан на своей работе: в особенности меня волновал кризис с беженцами. Мне приказали не предоставлять помощи десяти голодающим гражданам Индии, которых избили и ограбили сирийцы. Армия США не хотела создавать прецедент, но в глаза этим людям смотреть пришлось мне. Я ослушался приказа, арестовал индусов и таким образом спас их от голодной смерти, но спасти свой брак я не мог. За первую половину моей службы я получил всего одно письмо от жены. Когда меня ранили, я ей даже не позвонил. Вместо этого я позвонил маме. Я думал, что спасу наш брак, когда вернусь в США. Первые несколько недель в Колорадо я только и делал, что писал электронные письма и звонил. За день до презентации слайдов я поехал в Мэриленд, где жила моя жена. Мы встретились в ресторане «Эпплбиз» неподалеку от торгового центра «Эрандел Миллз Мол». Я всей душой хотел помириться, но в первые же десять минут понял, что брак развалился. Так что мы просто сидели и пили свое горе. Это горе я пил еще долгие недели, заглатывая его вместе с «мотрином» и сожалением.

Не я один был в беде. Когда мы узнали, что Третий разведполк вернулся в США ненадолго, только для замены личного состава, и нас снова отправляют в Ирак весной, солдаты разбежались. Я хочу сказать, они просто исчезли. Ушли из армии или перевелись в другие подразделения, где сумели найти место. Было среди них несколько трусов и симулянтов, но многие просто поняли, что они не в состоянии вернуться. В то время не было психологической помощи, никто не пытался справиться с полученными на войне психологическими травмами, и мой взвод разваливался. Ребята дрались, пили, расставались с женами и подружками, ввязывались в ссоры по поводу и без. Многие искали острых ощущений: лихачили, прыгали с парашютом, безудержно трахались — делали все, лишь бы снова вызвать выброс адреналина. Рядовой первого класса Тайсон Картер (в Аль-Валиде он был одной из моих рабочих лошадок) потерял ногу, разбившись на мотоцикле. Другого солдата арестовали в Колорадо-Спрингсе, и мне пришлось среди ночи мчаться туда, чтобы его не упекли в тюрьму. В армии быть лидером — это честь, но в то же время и ответственность. На гражданке у тебя нормированный график с девяти до пяти, и потом можно ехать домой к семье и забыть о работе — в армии все по-другому. Моя жизнь плотно переплелась с жизнями моих ребят, и я был в ответе за то, как они проводят свободное время. Мы шутили о кошмарах и запоях, но каждый, даже если вокруг было полно машин, обязательно перестраивался в другой ряд, проезжая под эстакадой, чтобы не стать легкой мишенью для гранатометчика, стоящего на мосту. Думать о гранатометчиках в Колорадо-Спрингсе — ненормально. Многие ребята это понимали и хотели, чтобы я, старший по званию, помог им. Я никогда не отказывал своим парням, даже если была поздняя ночь и больше всего на свете мне хотелось упиться вусмерть.

«Я американский солдат. Я дисциплинирован, физически и духовно силен, обучен и умел на боевых заданиях и на тренировках».

Я пошел к психотерапевту, но никогда не упоминал о хронической боли, стрессе и головокружительной тревоге, поставившей мою жизнь вверх тормашками. Вместо этого я говорил о бессоннице и проблемах с женой. После двух предоставленных армией сеансов я бросил, потому что на большее требовалась санкция начальства. Я не исцелился. Даже не понял, что болен. Но чтобы получить санкцию на дополнительные сеансы, мне бы пришлось объясниться с командиром, а это поставило бы под удар мою карьеру.

«Я американский солдат. Я дисциплинирован, физически и духовно силен».

В конце июля проблемы со здоровьем начали меня одолевать. Сначала я потянул мышцы брюшного пресса. Несколько недель спустя — подколенное сухожилие. Полгода подсознательно пытался не обращать внимания на сломанные позвонки, и теперь мой организм выдохся. Я пропускал тренировки со своим взводом. Каждое утро занимался в бассейне, но восстанавливался очень медленно, а в голове постоянно была каша из противоречивых мыслей. Я гордился своей службой. У меня было блестящее будущее. Я верил в операцию под названием «Иракская свобода» и особенно — в самих иракцев.

«Я американский солдат. Я эксперт. Я профессионал».

Но в то же время я начал отгораживаться. Все время думал о том, как врукопашную боролся за свою жизнь, о сирийской засаде, о песчаных бурях, о мятежах, об Али, Имаде и Махере, о тех, кого я оставил.

«Я — защитник свободы и американского образа жизни».

Жена одного из моих лучших солдат из Аль-Валида забеременела во время его увольнения. Плод был серьезно деформирован, но «Трайкэр», служба здравоохранения армии США, ни под каким предлогом не делала абортов — женщина была вынуждена доносить плод. «Я никогда не смирюсь с поражением». У новорожденной Микайлы не было носа и нескольких внутренних органов. У родителей не было сбережений, и на зарплату солдата они не могли обеспечить младенцу надлежащего ухода. Я написал письма всем, кого знал, с просьбой о помощи. Сотни долларов присылали сержанту Каслу и его семье. Но когда я держал на руках маленькую Микайлу, мое сердце просто разрывалось. Разрывалось. «Я никогда не отступлю». Вся ее жизнь была полна боли, эта же боль терзала ее родителей. «Я никогда не уйду». Она прожила два месяца. Ее жизнь была так тяжела, а те, кто навязал ее рождение и ей, и ее родителям, были настолько бесчеловечны — «Я никогда не брошу раненого товарища», — что это только ускорило мое стремительное падение в бездну.

Я был зол на армию. Не поверхностной, а глубинной злобой, сидящей в пучине моего разума. Почему Микайле и ее родителям пришлось терпеть эту боль, особенно после того, что они уже перенесли? Почему наш полк снова должен отправляться в Ирак всего через десять месяцев после возвращения домой? Почему они не помогают нам справиться с нашей болью? Мы ведь все были надломлены. Людей и снаряжения было слишком мало, но армию это не волновало. Для высших чинов мы были расходным материалом. Они больше думали о том, чтобы забросить нас в Ирак и подделать статистику. Им было плевать на наше здоровье и выживание.

Шло лето 2004 года. Победа ускользала из наших рук. Всем это было понятно, но СМИ упорно долбили одно и то же:

— Генералы говорят, что людей хватает. Генералы говорят, что снаряжения достаточно. Генералы говорят, все хорошо.

Ложь. Солдаты на передовой это знали, потому что как раз мы-то и страдали. Как раз мы в течение нескольких дней подвергались минометному обстрелу, не имея оружия и боеприпасов, — как случилось с моими 80 бойцами в Баладе, когда мы приехали в Ирак в 2003 году. Как раз мы возвращались в 2005 году, не получив ни времени на восстановление, ни брони для наших «Хаммеров». Вот оно, самое подлое предательство — когда командующие больше думают о СМИ и боссах, чем о солдатах на передовой.

В августе я сообщил своему подразделению, что ухожу из Третьего разведполка. Я был американским солдатом, защитником свободы, экспертом, профессионалом, но я был физически и духовно вымотан. Я все время зарабатывал растяжения мышц, меня преследовали черные мысли, и я знал, что никогда не получу необходимого лечения, если останусь в армии. А если и получу, то лишусь возможности карьерного роста. Я хотел бы остаться тем же младшим офицером с безграничным потенциалом, хотел быть бойцом, который пролаял «Кредо солдата» всего два месяца назад, — но я не мог этого выдержать. Я едва мог терпеть головную боль, напивался в одиночестве почти каждый вечер. Короче, я всю жизнь старался быть лучше среднего, а теперь у меня не получалось. Значит, пришла пора уходить.

Месяц спустя, в сентябре 2004 года, я записался на второй срок службы в Ираке. В конце концов «я американский солдат».

Глава 6 УБИЙСТВЕННАЯ НЕСТАБИЛЬНОСТЬ

«Ты губишь меня, рыба, — думал старик. — Это, конечно, твое право. Ни разу в жизни я не видел существа более громадного, прекрасного, спокойного и благородного, чем ты. Ну что же, убей меня. Мне уже все равно, кто кого убьет».[8]

Эрнест Хемингуэй, «Старик и море»,[9]

Именно в такие моменты я и благодарю Бога за то, что у меня есть Вторник. Предыдущие две главы заставили меня воскресить в памяти тяжелые времена, и воспоминания эти настолько мощные, что заслоняют мою нынешнюю жизнь. Я уже не читаю и не пишу, сидя на своей кровати, — последние полчаса я был в Аль-Валиде, и в горло мне целил нож. Пришел в себя в вертолете, а надо мной нависали медики с приборами ночного видения. Сидел на кровати недалеко от Форт-Карсона летом 2004 года, впервые в жизни осознавая: происходит нечто по-настоящему неправильное. Я задерживал дыхание во время затяжного падения в бездну, длившегося последние три года.

А потом… Вторник положил голову на край кровати. Минуту назад он лежал, развалившись на прохладной кафельной плитке в ванной, а теперь пересек комнату и подошел ко мне. Тихо положил голову рядом со мной и смотрел настолько внимательно и нежно, что даже в таком взволнованном состоянии я не мог не обратить на него внимание. Ретривер следил за моим дыханием, тщательно изучал язык моего тела, он знал, что я встревожен, и пришел, чтобы вытащить меня — в настоящее.

Когда я вижу этот взгляд или когда пес забирается на кровать и кладет голову на клавиатуру, я понимаю, что пришло Время Вторника. Я никогда не спорю. Вторник лучше меня знает, что мне нужно, и, кроме того, я обожаю с ним играть. Когда он прерывает мою работу, я знаю: это не просто потому, что моему ретриверу скучно или одиноко, а потому что я в нем нуждаюсь. Поэтому я надеваю на него жилет собаки-компаньона и иду с ним гулять. Иногда бросаю псу теннисный мячик. В моей манхэттенской квартире места очень мало, и сорокакилограммовому ретриверу негде гоняться за игрушками, поэтому мы обычно идем в узкий коридор, и я бросаю мячики в стену.

Но сейчас на дворе ночь, и мы не можем сделать ни того, ни другого. Поэтому я закрываю файл и включаю то, что Вторник обожает, — сайт «YouTube». Он любит видео про собак, лопающих воздушные шарики, катающихся на скейтбордах, а больше всего — бегающих друг за другом и веселящихся. Он поворачивает голову, следя за действием на экране, смешно подергивается, а иногда мягко гавкает, когда попадается что-нибудь особенно интересненькое. Кошки и хомяки его не особо волнуют, но при виде сумасшедших белок у него ушки на макушке, а лошади приводят пса в восторг. Он любит уложить голову и с пьяной улыбкой на морде наблюдать за тем, как они скачут.

Сегодня я выбираю видео из наших закладок — одно из любимых — и говорю: «Запрыгивай. Вторник!» — чтобы пес забрался на кровать. Здоровенный ретривер может умоститься возле меня, или же я могу положить голову ему на живот, как на подушку, и вздремнуть. В этот раз я сижу, наблюдаю за тем, как он смотрит, и думаю: этот момент хорошо бы включить в книгу, ведь он так отчетливо показывает, что для меня делает Вторник. Словно прочитав мои мысли, красавец поворачивает голову и смотрит на меня, в глазах его сияют любовь и благодарность, а потом пес снова возвращается к просмотру.

— Нет, это тебе спасибо, — говорю я, грубовато трепля любимца. — Спасибо тебе. Вторник, за то, что ты мой мальчик.

Он переворачивается на бок и разрешает мне погладить себя по животу, но глаз не спускает с двух собак, которые прыгают туда-сюда, разделенные стеклянной раздвижной дверью. Я смеюсь, снова его треплю, а потом иду налить псу воды и себе захватить стаканчик. В шкафчике лежит мой нож. В Ираке у меня был нож побольше, я всегда держал его при себе после нападения в Аль-Валиде. И этот я на протяжении трех лет носил с собой после возвращения. Длина лезвия 7,61 сантиметра, всего на миллиметр короче максимально разрешенной законом. Впервые я его убрал через несколько месяцев после того, как взял к себе Вторника. Нож напоминает мне о том, насколько сильно изменил этот пес мою жизнь.

А еще о том, почему я вернулся в Ирак на второй срок. Даже теперь я не сомневаюсь в правильности своего решения. Я должен был это сделать. В провинции Аль-Анбар кипело восстание, по национальному телевидению все время кричали о тюрьме Абу-Грейба, Ирак распадался на части, а мои друзья — как американцы, так и иракцы — были в опасности. Мы пожимали иракцам руки, мы ели с ними, боролись и умирали вместе. Если б я ушел в такой момент, то не смог бы жить после этого. Я бы всю жизнь ощущал пустоту, чувствовал себя предателем.

Конечно, я не вернулся бы, если б не верил в победу. Нельзя сказать, что мы были обречены на успех, но шанс был. Я поверил в этот шанс благодаря полковнику Х. Р. Макмастеру, новому командиру Третьего разведполка. Он не пытался уговорить меня остаться — он сел со мной и рассказал, чего я могу добиться. Как я вскоре понял, полковник Макмастер редко отдает приказы — вместо этого он вдохновляет тебя на лидерство. Он убедил меня, что я могу что-то изменить. В общем, он вернул мне веру. А потом предложил место в полковом штабе — должность офицера связи в Иракской службе правопорядка. Как я мог отказаться?

В марте 2005-го мы отбыли в Южный Багдад, который находился в так называемом Треугольнике смерти. Там было все, чего ждешь от зоны боевых действий: разрушенные и заброшенные здания, битое стекло, кучи обуглившихся камней, снайперы, гранатометчики, вооруженные до зубов мужики, шпионы и люди, с которыми я не знал, что делать: то ли пристрелить, то ли арестовать, то ли восхищаться их стойкостью. Мы ездили по улицам, обследуя здания, и это было похоже на Могадишо, Сайгон, Берлин и на любой другой разоренный город, который американцы брали под свой контроль за последние 60 лет.

Как офицер связи, я должен был работать с иракскими подразделениями в нашей зоне и выступать в роли советника. Даже в описанной выше атмосфере меня изумил хаос, царивший в иракской армии. По бумагам проходили сотни людей, они получали от Америки зарплату, но при этом ни разу не явились на службу и, возможно, вообще не существовали в природе. Большинству отрядов не хватало вооружения, а тем, у кого с оружием был порядок, недоставало боеприпасов, — и это при том, что уровень насилия был чрезвычайно высок. Ни дня не проходило без нападения, и часто на один патруль приходилось по три-четыре происшествия. Заминированные автомобили. Самодельные бомбы. Снайперы и вооруженные шайки. Смертники в жилых помещениях, на транспортных КПП и в очередях за жалованьем, угрозы убить наших жен и детей, перестрелки на многолюдных улицах. 4-я Иракская бригада больше года теряла людей, и дисциплины в ней не было и в помине. Одни массово дезертировали. У других был невидящий взгляд страдающих военным неврозом. Третьи зыркали так, будто жаждали выследить каждого подозрительного «мятежника» — в данном случае суннита — и задушить голыми руками.

Ситуация была аховая, особенно для кучки плохо обученных бойцов, сражающихся не за свое облажавшееся правительство, а в основном за деньги. Южный Багдад был главной зоной столкновения разных этнических и религиозных групп: население почти поровну делилось на суннитов и шиитов, но иракские военные почти поголовно были шиитами, и очень скоро стало невозможно определить, кто прав. Однажды смертник взорвал в шиитской мечети — кричащие матери, окровавленные дети, трупы ни в чем не повинных торговцев посреди улицы. Через два дня мы обыскали другую шиитскую мечеть и обнаружили тайник с оружием, которого хватило бы на целый батальон. В задней комнате мы нашли фотографии — на них суннитов пытали, обезглавливали и выжигали глаза привязанным к стульям пленникам.

Когда я ехал на «Хаммере» с журналисткой из «Нью-Йорк Таймс» Сабриной Тэвернайс, то получил радиосообщение, что важная операция иракской армии по зачистке выродилась в сектантскую агрессию: солдаты выволакивали суннитов из домов и избивали на улице. Мне удалось скрыть эти факты от репортерши, а когда она спросила, в чем дело, я сказал:

— Эти иракские отряды не готовы к военным операциям, их вообще не должно там быть.

Когда эта цитата оказалась на передовице «Нью-Йорк Таймс», командующий танковыми батальонами 2-70 вызвал меня к себе.

— Нам такая огласка не нужна, — сказал он мне. — Отныне давайте только позитив.

Я не знал, что и думать. Запросил у полковника Макмастера разрешения задержаться в Южном Багдаде на два месяца, чтобы наладить в иракских войсках хотя бы элементарную организацию и помочь новым американским советникам. Раньше я верил в миссию Америки — даже тогда, когда обнаружил, насколько глубоки проблемы у «союзнической» армии Ирака. Но когда на улицах начались избиения, стало ясно, что в южном Багдаде идет гражданская война. Иракское правительство развернуло кампанию против суннитов — зачистку по клановому и религиозному признаку, — и армия США оказывала в этом всяческую помощь и поддержку. Неужели командование этого не знало? Или же его не волновала неготовность иракцев к бою и их нравственные принципы, пока по документам проходит необходимое ему количество солдат? И что, черт возьми, они хотят, чтобы я сказал?

Когда я присоединился к штабу полковника Макмастера в провинции Ниневия, к северо-западу от Багдада, я был физически и духовно истощен. Полк нес значительные потери, и я перестал понимать, за что эти люди борются и умирают. Мы помогаем иракцам? Мы делаем мир безопаснее? Мы спасаем жизнь будущих поколений (думается мне, главная задача армии в этом, а вовсе не в убийстве мягкосердечных либералов)? Жестокость зашкаливала, репутация американских войск в глазах местного населения была подорвана сильнее, чем когда-либо, а конечные цели войны были туманны как никогда. И все же верхушка продолжала твердить одно и то же: у нас правильная стратегия. У нас достаточно людей. Мы выиграем эту войну.

Я был командиром пограничного взвода Третьего разведполка, что давало мне право (несмотря на сравнительно низкое звание) въезжать в Красную зону — правительственную зону Ирака неподалеку от Зеленой зоны Багдада — и участвовать во встречах высокого уровня с ведущими специалистами генерала Петрэуса, а также в брифингах с генералом Абизаидом в Мосуле и генералом Кейси в Талль-Афаре. Вернувшись домой в апреле 2006 года, я оказался в числе сопровождающих полковника Макмастера на встречах с генералом Одьерно и министром обороны Рамсфелдом в Пентагоне. Уже давно стало понятно, что высших армейских чинов в Багдаде, в Объединенном центральном командовании и в Вашингтоне не интересует, что нужно полевым офицерам. Вместо этого они диктуют нам, воякам, чего хотят они. А хотели они побед, которые подтвердили бы их громкие заявления. Не настоящих побед на поле боя. Эти карьеристы давно потеряли всякую связь с воюющими солдатами, с живыми людьми. Они помешались на показателях (например, на количестве арестованных и «вражеских» потерях), их не волновало, что погоня за цифрами оторвет солдат от более важной работы и разозлит местное население. Они хотели, чтобы я отрапортовал об определенном количестве обученных нами представителей иракских сил безопасности, даже если я знал, что эти солдаты — «призраки», которых либо нет на свете, либо ни разу не было на занятиях, но которые при этом регулярно получали чеки американских налогоплательщиков. И самое главное, чинодралы хотели, чтобы мы говорили, что солдат у нас хватает. Я несколько раз слышал, как полковник Макмастер говорил старшим офицерам, что человеческих ресурсов для такой задачи у нас слишком мало. На следующей неделе те же самые генералы заявляли журналистам:

— Командующие заверили меня, что для этой операции солдат у нас достаточно.

Когда ты командующий на передовой (на боевой позиции), ты в ответе за мужчин и женщин, подчиненных и равных тебе. Ради этих людей ты делаешь все, что в твоих силах, потому что это твои браться и сестры, а если ты их подведешь, кто-то из них может погибнуть. Старшие офицеры в Ираке, по крайней мере в 2005–2006 годах, похоже, считали себя в ответе перед вышестоящими, перед СМИ, перед американской общественностью — перед кем и чем угодно, только не перед солдатами под их командованием. И это самое низкое предательство Ирака, разрушившее все мои иллюзии в Багдаде и Ниневии и до сих пор приводящее меня в бешенство.

Не знаю, как другие штабники Третьего разведполка, а я к концу второго срока работал не на армию Соединенных Штатов и не ради воплощения в жизнь высокой задачи. Я вкалывал ради подчиненных мне иракцев и американцев, чтобы сохранить им жизни. Я был военным атташе и большую часть времени проводил на передовых оперативных базах, но я успел послужить боевым офицером и советником, и войска я знал изнутри. Я знал рядового первого класса Джозефа Нотта, который был убит взорвавшейся на обочине бомбой. Сержант-майор Джон Колдвелл, чью голову разнесло самодельное взрывное устройство, был мне другом, ему первому я пожал руку, прибыв в Ирак в 2003 году. Тот солдат, которого я прошлым летом спас от тюряги в Колорадо-Спрингс, получил страшные раны в бою. Мы потеряли трех офицеров, когда разбился вертолет «Блэкхоук», — и всех их я знал. Для меня смерть не была статистикой — она подбиралась в моменты затишья и била кинжалом в шею, а потом отступала, чтобы ударить снова. У нее было лицо. У нее было жаркое соленое дыхание. Я чувствовал невероятную ответственность за бойцов Третьего разведполка. Невероятную. Я понимал, что моя работа может спасти им жизни, и чувствовал себя виноватым, если давал себе хоть час на отдых. Поэтому я не пил. Не общался. Не смотрел телевизор и не играл в видеоигры. Нельзя устать до такой степени, чтобы не ощущать боли, но я верю: есть такая боль, что стоит ей сдаться хоть на день, и она навсегда тебя погубит. Поэтому полгода я превозмогал спазмы в перебитой спине и раскалывающейся голове, пахал сутки напролет, спасаясь исключительно горстями «мотрина» и каждую ночь проваливаясь в забытье без снов.

Наконец меня повысили до адъютанта полковника Макмастера (небывалая должность для младшего офицера). Полковник работал с семи утра до часу ночи семь дней в неделю, и я всегда был с ним. Когда он отправлялся спать, я сидел еще часа четыре сверх того, чтобы полковой штаб работал организованно и продуктивно, чтобы готов был каждый оперативный компонент, который потребуется полковнику с утра. Я был безжалостен к себе, спал не более двух часов в сутки, поэтому ничуть не удивился, когда врач, с которым я работал и делил комнату в Ниневии, официально поставил мне диагноз «посттравматическое стрессовое расстройство» (ПТСР) и заявил, что я «предъявляю к другим нереальные требования». Никто не мог работать так усердно на протяжении длительного срока. Никто не мог соответствовать моим большим ожиданиям. Даже я сам.

Когда моя служба кончилась, я не просил, чтобы мне позволили остаться. Я и так дважды добровольно вызывался на дополнительный срок: первый раз в Аль-Валиде, второй — в Южном Багдаде. Теперь я готов был уехать. Сколько помню, я держался, силясь прожить день и не сорваться, как американская операция в Ираке. В феврале 2006 года я ступил на землю штата Колорадо. Тогдашний я напоминал подгоревший тост. Именно такой образ всплывает в голове: почерневший дымящийся ломоть хлеба, торчащий меж раскаленных проволочек.

Четыре месяца спустя, в июне 2006 года, полковник Макмастер оставил командование Третьим разведполком. Мне, как его адъютанту, была предоставлена почетная обязанность пробежать через поле во время церемонии по смене командования. Из-за ранений я не бегал больше года, но рассудил, что одна небольшая пробежка не повредит. К счастью, за день до церемонии устроили репетицию. Я пробежал метров девяносто, а потом нога попала в ямку дождевальной установки, и я приложился головой об землю (получив очередную контузию) и разорвал надколенное сухожилие правой ноги. Коленная чашечка сместилась вверх сантиметров на пятнадцать. Дрожащего от боли, меня положили в грузовик. Мы мчались в армейский госпиталь «Эванс» со скоростью 80 км/ч, и тут рванул огнетушитель и принялся скакать по всему грузовику, разбрызгивая повсюду пену. Машина виляла из стороны в сторону, а водитель орал:

— Я ничего не вижу!

— Тормози! Тормози!

— Я не вижу, где тормозить!

— Все равно тормози! — завопил я.

Когда мы наконец вылетели на обочину двое солдат вывалились из грузовика, кашляя и блюя. Я остался в кузове, крича:

— Вытащите меня! Вытащите! Здесь нечем дышать!

Мне удалось-таки нащупать ручку двери и выкарабкаться наружу. Легкие горели, а кожа и униформа были ядовито-белые. На языке был вкус антипирена, и уж поверьте, это куда противнее пасты Вторника. Намного омерзительнее. Чем больше я пытался эту гадость сплюнуть, тем больше она впивалась в горло, и я задыхался. Это было бы смешно, если бы моя жизнь не висела на волоске.

Глава 7 ТЯЖЕЛЫЕ РЕШЕНИЯ

Самая ненавистная беда из всех человеческих бед — знать правду, но не иметь никакой власти над происходящим.

Геродот, «История»

Природа военных увечий такова: стоит оказаться вне зоны боевых действий, и раны только усугубятся. Вот почему столько военных с покалеченной душой идут на второй и третий срок, объясняя это тем, что «не смогли приспособиться» к мирной жизни. Наверное, поэтому я добровольно вызвался, чтобы на несколько лишних месяцев меня прикрепили к иракским войскам в Южном Багдаде, в так называемом Треугольнике смерти. Хотя меня чуть не убили вероломные союзники, я снова добровольно поступил в распоряжение иракцев, отправился в один из самых опасных районов Багдада — отчасти из чувства ответственности и вины, но в основном для того, чтобы угомонить свои мысли. Я не обращал внимания на физические травмы, невзирая на изнуряющую боль, участвовал в облавах и боевых операциях по зачистке. Выплеск адреналина, отвлекающее действие мне нужны были сильнее, чем личная безопасность.

Хуже всего, когда появляется время подумать, а его-то у меня было в избытке, когда в течение двух месяцев я был прикован к постели, восстанавливался после операции на надколенном сухожилии. Мое тело было в жутком состоянии. Колено лишилось подвижности. За два года без лечения сломанные позвонки «клиновидно деформировались», сместились и стали ущемлять нервы — это как раз и вызывало онемение, боль и прострелы. Мигрени — результат многочисленных контузий — начинались неожиданно и длились днями. Иногда я боялся двинуться. Да что там двинуться — стоило открыть глаза в освещенной комнате, и меня пронзала боль.

С головой было вообще плохо. Воспоминания, черные мысли, кошмары. Чуть ли не каждую ночь я просыпался в поту, абсолютно уверенный, что лежу на земле в Аль-Валиде и жду удара убийцы. Днем, не имея дел, которые отвлекали бы меня, я все время думал о войне. Вспоминал свои сражения и годовщины: первый бой, первый увиденный труп, первое убийство, день, когда я избежал смерти, и прочие памятные дни, которые всегда сидят в голове солдата. В конце концов я начал исследование. Я не мог забыть о войне, поэтому принялся читать все, что мог, о военных целях и планировании, начиная с бездушных документов Минобороны и кончая репортажами и блогами солдат с поля боя. Я сводил себя с ума, но остановиться не мог. Только поиск ответов сохранял мне рассудок.

После двухмесячного восстановительного периода армия отправила меня в Форт-Беннинг в качестве старшего помощника командира роты «Би» 1-го батальона 11-й пехоты. Это было назначение, чтобы мне вернуться в колею. В тот момент уже всем было очевидно мое паршивое состояние, но, как и все прочие армейские подразделения, рота «Би» была недоукомплектована, а темп операций был слишком высок. Моя задача была в том, чтобы помочь подготовить к бою 650 ребят, недавно произведенных в офицеры, но инструкторов не хватало, чтобы должным образом натренировать столько лидеров. Я был в ужасном состоянии, заметно хромал, и стоило бы позаботиться о себе, но было бы безответственно не разбиться в лепешку ради этих мужчин и женщин, отправляющихся на войну, хотя я уже и не верил в американскую армию.

Нет, не так. Я верил в армию. Я любил ее больше, чем когда-либо, я уважал тех, кто сражается в ней, и беспокоился о них. Но я не верил в старших офицеров, управлявших армией, и в гражданских, подливающих масла в огонь войны. Ребят, которых я натаскивал, посылали на плохо спланированную операцию, людей в поле не хватало, и я должен был сделать все, что в моих силах, чтобы подготовить их.

Я был зол. Оглядываясь назад, я вижу, что именно злоба определяла тот год моей жизни. ПТСР — это расстройство, которое тебя зацикливает, ты психологически не в состоянии преодолеть травмы прошлого. Столовая, военная форма, тренировки — все это вызывало воспоминания о самых страшных моментах в Ираке. Когда я не отвлекался на работу, то терялся в прошлом, пытаясь среди множества мелких подробностей увидеть, когда и что я сделал не так. Предательство и злость были моими паролями, они никогда не оставляли меня, даже в самые счастливые минуты. А еще я бродил по кругам ярости, отчаяния, беспомощности, скорби по ушедшим друзьям, вины, стыда, тоски по потерянному делу всей жизни и постоянного глубокого одиночества, которое накрыло меня, как флаг накрывает гроб на похоронах.

Чуждый всему миру, мучимый страшными раздумьями, я переехал за 50 километров от своих товарищей, в трейлер, окруженный двухметровой стеной с колючей проволокой поверху (стену построил не я: хозяйке угрожал ее бывший ухажер, вышедший из тюрьмы). Наверное, я пытался отгородиться от людей. Свое настоящее я уже упустил, и даже в Салеме, штат Алабама, воспоминания об Ираке возрождались, чтобы похоронить меня. Их могло вызвать все, что угодно: запах обеда, птица, на миг заслонившая солнце, нож, который я всегда держал при себе.

Я не гнал от себя картины прошлого. Вместо этого я стал копать все глубже, продолжая расследование, начатое в Колорадо. Днем я двенадцать часов тренировал офицеров, а ночью восемь часов изучал правительственные документы с бутылкой пива в руке или рома «Бакарди» на столе. Медленно, страница за страницей, я превращал свою злость в праведный гнев, а потом в настойчивое желание бороться за справедливость и правду. Я 16 лет был бойцом — так сработал инстинкт выживания. Некая скрытая часть меня понимала, что если я буду верить в свое дело, то никогда не сдамся отчаянию. Поэтому ночь за ночью я читал доклады Министерства иностранных дел и Министерства обороны (тысячи страниц!), обрабатывал сотни и сотни цифр и выписывал свои мысли, чтобы понять, почему война, которую я прошел в Ираке, так разительно отличалась от войны, запечатленной в СМИ, и почему она так и не привела к победе, которую мы могли бы одержать.

В январе 2007 года, через два года после того, как Джордж Буш объявил о наращивании войск в Багдаде и провинции Аль-Анбар, сжатая 20-страничная версия моего исследования того, что я видел в Ираке, была опубликована в разделе публицистики «Нью-Йорк Таймс» под названием «Потеряв Ирак, весь и сразу». В этом эссе было две главные мысли: попустительство коррупции в американской и иракской армиях и безответственность высокопоставленных чиновников. Моя работа вызвала немалое волнение в военной среде. Мои выводы подтвердили десятки боевых офицеров, в том числе несколько офицеров высокого ранга, с которыми я служил. Преподаватель Военной академии сухопутных войск предложил мне попробовать себя в роли профессора. Меня пригласили в Американский институт предпринимательства в области исследования социальной политики — консервативный научный центр, «неофициально» разрабатывавший стратегию для проведения в жизнь бушевского наращивания войск. В этом институте я участвовал в серьезных дискуссиях с учеными и стратегами, такими как отставные генералы Кин и Барно и действующий генерал Уильям Колдвелл, в данный момент возглавляющий обучающую миссию НАТО в Афганистане.

Однако большинство старших офицеров в Форт-Беннинге оказали мне значительно меньшую поддержку, а так как мои статьи все появлялись в таких изданиях, как «Вашингтон Таймс», «Форт-Уэрт Стар Телеграм» и «Атланта Джорнэл-Конститьюшн», эти люди были живейше заинтересованы в том, чтобы меня замолчать… или убрать. Поэтому тем летом я и армия США разорвали отношения по обоюдному согласию. Я вышел в отставку 11 сентября 2007 года через шесть лет после терактов, через семнадцать — после моего вступления в армию в семнадцатилетнем возрасте и всего через несколько дней после того, как Вторник вернулся из тюрьмы в северной части штата Нью-Йорк. Даже в худшие дни такие параллели в наших судьбах заставляют меня невольно улыбнуться.

К тому времени я согласился на должность в Нью-Йоркском Агентстве по управлению в чрезвычайных ситуациях (ЧС). И месяца не прошло, как я переехал из трейлера в окрестностях Салема в маленькую квартиру в Сансет-Парке, Бруклин, — беспокойный район, полный иммигрантов, вдалеке от населенных яппи анклавов на севере. Мебели у меня не было; одежды — ровно столько, чтобы вместилось в крошечный шкаф и рюкзак: я сидел со своим ноутбуком на полу, а спал на ковре, укрывшись одеялом, чтобы не замерзнуть, — почти как в спальном мешке в Аль-Валиде. За много дней до того, как идти на новую работу, я заглянул в шкаф, увидел там два новых костюма на деревянных вешалках и понял, что ничего из этого не выйдет.

Дело было не в ответственности. Я разбирался в планировании. Я знал, как вести себя в критических ситуациях. В Форт-Беннинге я отвечал за сотни людей и снаряжение стоимостью в миллионы долларов, и при этом во всех моих рекомендациях отмечалось, как я «отлично проявил себя», и предлагалось произвести меня в майоры. Я был лидером, и в случае чрезвычайной ситуации оказался бы на высоте. Чувствовал бы себя как рыба в воде.

Но ежедневная рутина? Ее бы я не вынес. Я хромал, ходил с тростью, голова часто кружилась, из-за этого я падал, постоянно мучила боль. Я посмотрел на костюмы и понял, что на работу придется ездить на метро в час пик, придется входить в полное людей помещение и болтать о пустяках с секретаршей. Вообще-то я уже год ни с кем не болтал о пустяках. В Форт-Беннинге я отгородился от всех и вся как физически, так и духовно, игнорируя общественные обязанности и приглашения. В Бруклине я почти не выходил из квартиры. А если и выходил, то обычно поздно ночью, чтобы купить самое необходимое вроде полуфабрикатов. Я не был алкоголиком, но пил каждый день, чтобы усмирить тревогу, и большую часть ночи, чтобы заснуть. Не было никаких страшных симптомов: ни постоянно повторяющихся снов, ни вспышек гнева, ни параноидальных голосов в голове. Просто я был сам не свой. Иногда у меня уходил час на то, чтобы набраться смелости и пройти квартал до винного магазина.

Отказаться от места в Агентстве по управлению в чрезвычайных ситуациях — это было верное решение, но оно же и оказалось самым трудным. Вечер, когда я мерил шагами свою квартиру перед тем, как позвонить, был одним из самых тяжелых в моей жизни. Я хотел получить эту должность. Деньги были хорошие, работа интересная, большие перспективы. Казалось, если я решусь отвергнуть это предложение, то буду конченым неудачником. Я не был уверен, что мне представится второй шанс.

Но когда я все-таки позвонил, то почувствовал себя свободным. Никогда в жизни я не был таким свободным. Почти четыре года я игнорировал свои проблемы. Работал слишком усердно, ломился вперед, чтобы с ними не разбираться. С Агентством по ЧС я чуть не наступил на те же грабли. Но остановился. Я поступил честно. Набрался мужества и принял реальное положение вещей в своей жизни. Теперь я наконец собирался обратиться за помощью.

В глазах родителей мой поступок выглядел иначе. Мама покачала головой и вышла из комнаты. Папа посмотрел мне в лицо (я приехал в Вашингтон на поезде, чтобы сказать им, а для страдающего клаустрофобией это мучительное путешествие) и сказал:

— Ты не станешь одним из этих сломленных ветеранов.

Это была не угроза. Это была констатация факта. Отец думал, что я сам себе враг, он не собирался позволить мне испортить мою жизнь. Он знал, что в Ираке меня ранили: моим родителям позвонили из армии среди ночи и сообщили о нападении. Папа не понимал, что раны в моей душе так и не зажили, что они отравляли мне существование. Он думал, я упиваюсь своим страданием. Если бы я был настоящим мужиком, я бы с этим справился. Он считал, что диагноз «ПТСР», который мне поставили еще до отставки, — просто оправдание.

Я хотел выругаться ему прямо в лицо, но воспитание не позволило. Если честно, я был слишком зол. Вообще, пожалуй, это был самый тяжелый момент в моей жизни. Армия меня предала — и это была рана в самое сердце. Я потерял уважение отца — и будто меч пронзил мою душу. В этот момент злоба пересилила меня, и воспоминания об Ираке меня поглотили. Я был изолирован от мира задолго до Алабамы, но в тот вечер впервые ощутил, что я в абсолютном вакууме.

Я катился по наклонной, превращаясь в беспокойного параноика. Семья больше не поддерживала меня, и я оказался оторван от всех и вся. Я цеплялся за свой праведный гнев, но без родителей лишился надежды. Ночами напролет рыскал в Интернете в поисках новостей о войне и часто писал (порой как одержимый) о своем состоянии. На улицу перестал выходить — только в винный, купить рома и четыре литра диетической колы. Выпивал все до дна за несколько следующих часов или дней, а потом, отсеченный от мира, снова отправлялся в винный. День благодарения я праздновал в одиночестве, пил «Бакарди» в своей квартире. Не было ни индейки, ни начинки, ни пюре — только быстро пустеющая бутылка янтарной жидкости и одинокая рождественская гирлянда, тускло мигающая в темноте.

Однажды ранним утром, переполненный ромом и тоской, я написал эссе для Национального общественного радио «Вот во что я верю». Я говорил об ощущении брошенности, о предательстве, о том, что мне отказали в элементарной медицинской помощи. Заканчивалось оно так: «Надеюсь, я получу помощь, пока еще не слишком поздно».

Сейчас, перечитывая это эссе, я не могу понять, что имел в виду. У меня не было мысли о самоубийстве. Уж это точно. Но теперь вижу что был на грани. Иногда лежал на кровати после трех бессонных суток (я слишком долго и помногу пил, чтобы по-настоящему пьянеть) и думал: «Хорошо бы заснуть. Может, было бы даже лучше, если бы я вообще больше не просыпался?»

Тем не менее я все плелся вперед, слишком разгневанный, наверное, чтобы сдаться. Несмотря на официальный диагноз и множественные увечья, льготы по инвалидности мне никак не давали, а скудные сбережения, скопленные за семнадцать лет в армии, уже подходили к концу. И все равно я несколько раз в неделю обращался в транспортную службу (это как такси, но можно позвонить и попросить, чтобы тебя обслуживал один и тот же водитель), чтобы выполнить свою единственную оставшуюся обязанность: съездить в Бруклинский госпиталь Управления по делам ветеранов (УДВ). Стоила такая поездка 11 долларов в один конец, в то время как автобусом — 2 доллара. Эта роскошь была мне не по карману, но приходилось пользоваться транспортной службой, потому что автобус мне был не по силам. Лица, запахи, замкнутое пространство. Я пытался, но не мог. Сходил с автобуса. В конце концов в госпиталь я должен был являться в адекватном состоянии. Меня подвергали обычным больничным формальностям, заставляли заполнять бесконечные бумаги, ждать по несколько часов, притом каждый раз я попадал на прием к новому интерну,[10] который с улыбкой заходил в кабинет и спрашивал:

— Ну, что у нас сегодня болит?

Я не любил говорить о своем состоянии. Не любил говорить об Ираке. Не любил незнакомцев. Словом, я был типичный ветеран с психологическими проблемами. Неужели в госпитале УДВ этого не понимали? Почему они не давали мне лекарства, не назначали лечения, а вместо этого заставляли меня мотаться туда-сюда? У них был недобор персонала и скудное финансирование, наверное, потому что правительство не хотело признавать, какой урон нанес Ирак стране. Но в том состоянии я воспринял это все на свой счет. Они не хотят помочь именно мне. Хотят, чтобы я просто ушел. Хотят притвориться, будто меня нет. Это было предательство. Очередное предательство армии Соединенных Штатов, которую я любил и которой служил.

Той осенью меня приняли в магистратуру Колумбийского университета. Я сообщил родителям, что подаю документы туда, когда отказался от места в Агентстве по управлению в ЧС, но знал, что они мне не поверили. Поэтому послал им письмо о зачислении в университет без всяких объяснений. Несколько месяцев я варился в собственной злости, предательства со стороны отца и армии перемешивались в моей голове. В лице отчитывавшего меня отца я видел лицо убийцы, который пришел отнять мою жизнь. Письмо о зачислении было элегантным посылом куда подальше.

Учеба началась в январе. Колумбийский университет находится в северо-западной части Манхэттена, а это больше часа езды из Сансет-Парка (на то, чтобы перебраться поближе, у меня не было ни средств, ни душевных сил). В метро у меня стучали зубы, желудок сжимался, часто начинались тяжелые головные боли, меня выворачивало над мусорными урнами на платформах подземки. Сказать, что иногда мне хотелось развернуться на полпути и бежать назад в квартиру, было бы неправильно: это отчаянное желание я испытывал каждое утро. Но я заставлял себя терпеть. Возможно, я был сломленный солдат — и я говорю это с гордостью, а не со стыдом, — но я не был неудачником. Колумбийский университет был моей путевкой из Сансет-Парка и из моей изуродованной жизни. Я понимал: без магистратуры мне не на что будет жить, и тогда я умру в постели, и несколько дней мое тело будет лежать в пустой квартире.

Признаюсь, иногда я приходил в аудиторию пьяным. Перед каждым занятием я хоть немного, да выпивал для храбрости. Часто выходил посреди лекции, смотрелся в зеркало в туалете и поражался тому, что глаза у меня выпучены, а все лицо покрыто потом. Презентации для семинара вызывали у меня паранойю и тревогу. Я проклинал себя за тупость. Ведь я делал доклады для полковника Макмастера и вышестоящих офицеров. Выступал перед генералами в Американском институте предпринимательства в области исследования социальной политики — и давал им советы, как вести войну. Держал в своих руках жизни тысячи людей. Всегда показывал себя первоклассным специалистом. Почему теперь я боялся представить университетский проект перед пятнадцатью равными мне соучениками?

Вне занятий я почти ни с кем не разговаривал. Как я узнал позже, соседи в Сансет-Парке меня побаивались. Понятия не имею, что думали обо мне однокашники. Я являлся в аудиторию, потел на лекциях, уходил и направлялся прямиком в бар или в ночной магазин, где брал большую бутылку «Будвайзера» в бумажном пакете. В свободное от занятий время я тридцать часов в неделю проводил в Бруклинском ветеранском госпитале, борясь за получасовой прием врача, или за один-два сеанса терапии, или за пару рецептов. У меня болела спина. Болело разбитое колено. Голова раскалывалась и кружилась. Я упал с бетонной лестницы в метро и потерял сознание. Меня терзали мигрени. Я делал успехи, ходил на занятия, но усилия, которые я на это тратил, меня выматывали до предела.

Кульминация настала 7 мая 2008 года, в конце моего первого семестра в Колумбийском университете. В тот вечер по приглашению организации, поддерживающей ветеранов, «Проект раненый боец» («Wounded Warrior Project»), я поехал в Нью-Джерси на концерт Брюса Спрингстина. Хотя я выпил рома с колой в баре вестибюля для успокоения нервов, посреди шоу у меня случился приступ паники. Учащенно дыша и чувствуя дурноту, я сел в автобус, а потом поехал на метро назад, домой. Я был жалок, абсолютно жалок. Я съежился в своем пальто, сжимая нож в кармане и спрашивая себя, с чего мне вообще взбрело в голову, что я смогу выдержать такое мероприятие, как концерт Брюса Спрингстина? В часе езды от дома? В моем-то состоянии? Вот уж бред.

В метро было блаженно пусто, хотя еще не было и полуночи. Когда поезд подъезжал к Бруклину, в вагоне ехали только я, пожилая азиатская пара и еще один пассажир. Потом зашли два молодых латиноса. Они искали неприятностей, это я сразу понял. Один запихнул в рот последний кусок того, что он там ел, и бросил обертку прямо на колени пожилой женщины. Потом начал на нее ругаться по-испански. Такого неуважения я не мог потерпеть.

— Хватит, — сказал я.

— Что не так, омбре? — спросил молодой наглец, наступая на меня.

— Я сказал: подбери мусор и сядь.

— Ты хочешь нарваться?

— По-моему, ты уже нарвался.

Он попер на меня, но я знал, что он собирается сделать, поэтому встал и без напряжения отправил его в конец вагона. Потом потерял равновесие, — а может быть, поезд качнулся, или трость скользнула, или спина подвела, — и после ослепляющей вспышки боли мир померк.

Меня обнаружили позже без сознания на платформе линии Е на станции «4-я авеню и 9-я улица», со сломанной лодыжкой и лужей крови вокруг головы. Я очнулся на следующий день в Лютеранском госпитале. Очередное повреждение мозга. Очередное кровавое месиво. Какая точная картинка моей тогдашней жизни. На этот раз в ней не было ничего смешного.

Меньше чем через два месяца я узнал о собаках.

Глава 8 МЫСЛЬ О СОБАКЕ

Ты идешь сквозь тьму, в которой я, по своему незнанию, вижу только то, что она сделала тебя ужасно больной; но это всего-навсего тьма, а не тупик и не конец.

Генри Джеймс,[11] письмо к Грейс Нортон

Не знаю, как вам описать, насколько сильно изменилась моя жизнь после того, как я прочитал электронное письмо 1 июля 2008 года (я только что понял: это тоже был вторник; придется добавить этот пункт к моему списку надуманных версий происхождения клички). Организация «Проект раненый боец», помогающая ветеранам и пригласившая меня на концерт Брюса Спрингстина, отправила мне это сообщение. Вообще они рассылали разные сообщения почти каждый день, но я не читал их. Однако меня заинтриговал подзаголовок «Проект раненый боец и Щенки за решеткой». «Щенки за решеткой»?

Сообщение было примерно таким: «Дорогие бойцы, пожалуйста, обратите внимание. Программа „Щенки за решеткой“ бесплатно распределяет тридцать собак в год среди ветеранов Ирака и Афганистана, страдающих ПТСР, получивших травматические повреждения мозга или иные увечья. Я прикрепляю к письму брошюру „Собачьи теги“, в которой рассказано о программе и о форме заявления».

Стоило мне прочитать прикрепленное описание, как я осознал, что эта программа просто создана для меня. Меня выматывало социальное беспокойство, а собаки были обучены улавливать и смягчать эмоциональные расстройства. Я страдал от головокружения и часто падал, а собака помогла бы мне держать равновесие. Из-за сломанных позвонков я едва мог шнурки завязать, а собака стала бы поднимать и приносить оброненные предметы. Я был идеальной кандидатурой. У меня был сложный период, но я работал над своим будущим. Я был лидером, так что умел справляться с ответственностью. Я был трудолюбив, поэтому никогда бы не сдался. И я был одинок. Ужасно, ужасно одинок.

Что самое важное, я любил собак. В Аль-Валиде одной из самых тяжелых наших обязанностей было отстреливать псов. По окрестностям бродила огромная стая бездомных псов, и выглядели они как зачумленные: тощие, шелудивые, покрытые нарывами, опухолями и отрыгивающие кровь. Это представляло опасность как для местных жителей, так и для здоровых собак. И бесчеловечно было бы позволить псам страдать. Поэтому мы отбирали самых больных и с тяжелым сердцем пускали им пулю в голову. Это была ожесточающая работа, и вытерпеть ее помогали только бескрайнее доверие и привязанность Брюса, бело-серого отбившегося от стаи пса, которого взял к себе штаб-сержант Снайдер, наш балагур и командир минометной секции. Брюс стал нашим талисманом, невозмутимым вожаком — он всегда был тут как тут, когда нам раздавали еду, а после полудня дремал в прохладной тени. Мы защищали Ирак, так что у нас не было времени заботиться о Брюсе, как о домашнем животном, поэтому пес стал заботиться о нас. Его присутствие поднимало боевой дух. После попытки убийства меня успокаивал один только вид Брюса, стоящего на страже или же беспечно спящего посреди нашей подъездной дороги. Только ему я доверял, только он мог предупредить меня об опасности. И просто было приятно, когда рядом собака: похоже на нормальную жизнь.

А еще в детстве у меня был огромный шнауцер Макс. Как многие латиноамериканцы, мои родители очень ценили достижения и были строги. Мама давала мне уроки этикета, папа учил быть твердым и никогда не отступать. Они были любящими и заботливыми, но очень скоро я понял, что легче всего получить их любовь, когда я добиваюсь успеха, а если меня постигала неудача, никто особо не спешил меня обнять и утешить. Я их не виню — они хотели, чтобы мы не упускали своих возможностей. И мама, и папа росли без отца, видели, как матери выбиваются из сил, и они хотели для нас лучшей доли. Мы часто переезжали, потому что мой талантливый и энергичный папа пробивал себе путь на вершину Организации американских государств (ОАГ), поэтому у меня отлично развилась рабочая этика, но близких друзей завелось мало.

С седьмого класса меня стали жестоко избивать. Раз в неделю три мальчика поджидали меня на пути к теннисным кортам, где я играл за школу. Думаю, они выбрали меня, потому что я был новенький. Они не отставали, потому что я никогда не жаловался на них и, хотя шансы были неравны, никогда не отступал. Каждый раз сносил побои и упрямо шел дальше. Когда приходил домой, мама качала головой и говорила:

— Тебя опять побили?

А потом возвращалась к своим домашним делам. Папа, похоже, ничего не замечал, но вот однажды, когда мне было шестнадцать, я одолжил его машину, а эти хулиганы проткнули все шины. Вот тогда папа все это прекратил (но к тому моменту меня избивали уже несколько лет подряд).

В эти тяжелые дни моим утешением был Макс. Я никогда не обнимал пса и не плакал с ним — ничего подобного. Большую часть моего детства Макс просто-напросто был моим лучшим другом, собакой, которая всегда хотела играть. Как только я выходил из дому, переодевшись в дворовую одежду, он бежал ко мне. Мы везде гуляли вместе: в парке, по окрестностям, лазали по дренажным канавам. Моей маме не нравилось, что мы держим пса в доме, она говорила, что он грязный, как свинья, но нам с Максом было все равно. Мы просто играли на улице, даже в дождь.

Я был подростком, когда Макс, прожив у нас восемь лет, пропал. Я был опустошен. Расклеивал объявления по фонарным столбам, целую неделю заставлял папу возить меня по окрестностям каждый вечер. Терпел побои моих хулиганов, а потом мчался домой, чтобы прочесать соседние улицы в поисках шнауцера. Несколько месяцев мне чудился среди ночи лай Макса в парке Уоттс Бранч неподалеку. Я на несколько километров углублялся в лесную чашу, надеясь найти собаку. Пес так и не вернулся, но даже сейчас, в своей бруклинской квартире, я не забыл, насколько важна была его дружба для меня.

Прошло 20 лет, и я захотел, чтобы в моей жизни снова появилась такая дружба. Нет, не так: я нуждался в ней даже сильнее, чем в физическом лечении и в спокойной работе. Получив письмо о собаках-компаньонах, я тут же написал всем, кого знал, с просьбой выслать рекомендации: преподавателям, старым друзьям, священнику, терапевту. Составил список своих достижений, собрал все заключения врачей. Позвонил в «Проект раненый боец», выразил свое горячее желание участвовать и спросил, что еще сделать. Еще до первого собеседования я знал, что меня выберут. Так иногда бывает. Я знал, что меня примут в Колумбийский университет, поэтому больше никуда не подавал документов. Знал, что напишу книгу. Знаю, что когда-нибудь буду жить на Западе, у меня будет обширное владение с видом на горы, а на выгоне за домом будут пастись несколько лошадей. Нельзя сказать, что я ставлю себе цели. Просто знаю, что это случится, и работаю, чтобы получить свое. Наверное, это называется верой.

Я верил в программу с собаками-компаньонами. Когда я познакомился с Лу Пикар на втором собеседовании лета 2008 года, то знал, что она изменит мою жизнь. Просто знал. Тренировки должны были начаться в сентябре, и, когда дату перенесли на ноябрь, я расстроился, но не отчаялся. Я хотел получить свою собаку. Хотел новой связи с этой жизнью. Прямо сейчас. Но в тот момент она не была мне необходима. Само ожидание того, что у меня появится собака-компаньон, спасло меня.

Я не только мечтал о Вторнике. Я изменил свою жизнь. После восьми месяцев борьбы за должный уход в Бруклине я отправился в Манхэттенский госпиталь УДВ. До него дольше было добираться на метро, но зато я наконец-то нашел отличного лечащего врача, схему медикаментозного лечения, которое соответствовало моим травмам и симптомам ПТСР, и терапевта (бывшую служащую морской пехоты) — эта женщина слушала меня и понимала, через что я прохожу. Вместо того чтобы читать навевающие уныние новости о войне, тем летом я искал в Интернете информацию о собаках-компаньонах и пялился на фотографии золотых ретриверов. Я сильно продвинулся в своей новой страсти: ночь за ночью просиживал в Сети, просматривая собачьи ролики на «YouTube». Несколько прошлых лет я не чувствовал себя так хорошо, как осенью 2008 года, когда президентская кампания постепенно включала высшую передачу. Лозунг Барака Обамы той осенью был «Надежда и перемены». Если вы не понимаете, почему эти слова так много значили для меня в то время, тогда вы не понимаете, что я пережил за предыдущие пять лет.

Я приехал в СКВП вечером 3 ноября 2008 года, накануне президентских выборов. Многим ветеранам первый день дается непросто. Например, мою подругу Ким (с ней я познакомился в больнице для раненых ветеранов в августе 2007 года, когда уходил из армии) служба в ВВС сильно подкосила. Мы переписывались по электронной почте, частенько намеком касались этой темы. По моему настоянию Ким подала запрос в СКВП, и ее взяли через год после меня. Когда моя подруга приехала в Доббз Ферри, то долго не решалась войти внутрь. Ждала на стоянке, ходила взад-вперед и чуть не плакала.

Наконец, Ким просунула голову внутрь и прошептала Лу Пикар:

— Это что, щенки?

Конуры стояли в дальней части зала, и там были молодые золотые ретриверы, миниатюрные копии Вторника и его братьев и сестры.

Лу кивнула.

— Хочешь на них посмотреть?

Ким подошла к конурам и, не сказав ни слова, улеглась на пол рядом со щенками. Она пролежала так час, плача и обнимая собак.

— Я готова, — наконец сказала она.

Психологические проблемы у меня были похожие, но в СКВП я повел себя совсем иначе. По пути туда, в электричке, я чуть не парил от радости. Вместе со мной в программе участвовали три других изувеченных ветерана, мы должны были жить вместе, в маленьких квартирках в задней части тренировочного комплекса (там должны были завязаться наши отношения с собаками). Раньше такая перспектива напугала бы меня до смерти. В конце концов, я не был знаком с этими людьми, мы были абсолютно разными. Сержант Мэри Дейг, девушка из Монтаны, потеряла обе руки выше локтя. Младший сержант в отставке Эндрю Хэнсон, тихий солдат из Миннесоты, лишился ног в результате взрыва самодельной бомбы. У отставного штаб-сержанта Рикки Буна, общительного афроамериканца из города Йонкерс, были повреждение позвоночника, ПТСР, ирокез и два ортопедических аппарата, без которых он не мог ходить.

И все же стоило мне с ними познакомиться, как с этими абсолютно чужими людьми я впервые за долгое-долгое время почувствовал себя спокойнее, чем с кем бы то ни было. Может, дело было в том, что рядом были собаки. Может, нас связало боевое братство. А может, нас сблизили выборы, о которых мы горячо спорили (Мэри и Эндрю против нас с Рикки). А может, дело было просто в надежде. И в переменах.

Все уже давно легли спать, а я до четырех утра смотрел, как СМИ освещают выборы. Ничего стоящего никто не говорил, но заснуть я не мог. Неважно, кто победит, ведь завтра Джордж Буш, главный автор и вдохновитель иракского фиаско, уйдет со своего поста, и затяжной кошмар для страны и для меня все-таки кончится. И я познакомлюсь со своим псом.

Действительно, надежда и перемены.

Если бы все было так просто!

Загрузка...