Борис Ильич Каиров шел в институт. Шел не торопясь, опустив голову. Он не замечал встречавшихся на пути знакомых, не отвечал на приветствия, не слышал грохотавшего возле него трамвая. И только у театральных афиш Борис Ильич придерживал шаг, бегло прочитывал фамилии артистов. И если находил среди них имя своей бывшей жены, дочитывал афишу до конца, смотрел, где, когда идет спектакль с ее участием. Вечером он открывал газеты и искал рецензии на театральные постановки, включал радио, ждал объявлений о спектаклях. Он испытывал потребность слышать ее имя и знать о каждом ее шаге. Каиров понимал, что Мария ушла навсегда. Таков был у нее характер, и он знал его хорошо, но не думать о ней не мог.
…В рабочем кабинете на письменном столе лежала телеграмма.
«Прошу выслать Самарина Москву институт Элекроники для консультации радиофизиками Дятлов».
Каиров прочел телеграмму раз, другой — смысл ее доходил до сознания медленно, буквы расплывались в одну сплошную туманную и непонятную строчку. «Радиофизика и шахтная автоматика?.. Гм… При чем тут радиофизика?.. Ах, да, да… Последняя партия сверхчистых проводников, присланных Самарину из Москвы, дала обнадеживающие результаты. Надо вникать в это поглубже, надо и к этому подключиться…»
Раздраженно сдвинул на край стола телеграмму. «Фантазер с физиономией дебила». Каиров любил эту фразу: «Фантазер с физиономией дебила», но тут он хоть и произнес излюбленную фразу, но произнес ее больше сердцем, а не умом. Каиров понимал, что обвинение в идиотизме к Самарину не подходит. Самарин, несомненно, умен. И сдержан. Он молчит и тогда, когда Каиров в запальчивости говорит необдуманные, несправедливые вещи. Тогда в глазах Самарина Каиров читает осуждение и упрек. И еще в самаринских глазах гуляет холодок пренебрежения и безразличия. Каиров не любит тихих людей. В них всегда заключена сила. Однажды на совещании Каиров умышленно задел нового сотрудника побольнее, а тот и глазом не моргнул. Только после совещания сказал: «Вы, Борис Ильич, в затронутой проблеме недостаточно осведомлены». И не прибавил ни слова, вышел из лаборатории. Прояснить проблему не счел нужным. Вот что больше всего не нравится Каирову в Самарине.
Вызывают в Москву!..
Борис Ильич громыхнул стулом, провел по настольному стеклу кулаками, вздохнул. В нем просыпалась энергия деятельности. Его тоже вдруг потянуло в Москву, захотелось потолкаться в комитетах, повидать нужных людей, поговорить о проблемах электроники — пусть знают о новом увлечении Каирова. Наконец, пристроить в издательство рукопись.
И едва эта мысль мелькнула в голове, как всем его существом завладело нетерпенье, он даже взял бланк командировочной, бегло начертал: «В Центральном Горном институте, а также в Комитете по топливной промышленности длительное время лежат без движения два проекта электронного оборудования…»
С некоторых пор слово «электроника» стало самым распространенным в лексиконе Каирова. Этим словом он начинал и заканчивал речи на ученых советах, на деловых совещаниях. Все бумаги, исходящие из лаборатории, пестрели словом «электроника».
Два проекта?.. А что, если директор спросит: «Это какие же проекты?..» Но нет, Шатилов не спросит. Он и в лучшие свои дни не вникал в дебри лаборатории — доверял Каирову, а теперь, пожалуй, и смотреть не станет докладную — подпишет, и поезжайте с богом. Только вот незадача: в свой родной Приморск приехал на отдых академик Терпиморев. С ним его помощник, давний друг Каирова, Роман Соловей. Надо бы на два–три дня завернуть в Приморск, навестить своего друга и с академиком поближе познакомиться. Может, там же он и рукопись прочтет.
Без стука вошел Самарин. Каиров метнул на него недобрый взгляд, но тотчас же повеселел, оживился, протянул руку:
— Андрей Фомич! А я хотел посылать за вами. Смотрите, какие книги я выписал из Ленинграда. Тут, брат, вся новейшая электроника!
Каиров вышел из–за стола, обнял Самарина за талию, прошелся с ним по кабинету. Сзади они представляли зрелище умилительное и комическое. Толстый бодрячок с лоснящейся плешью на голове, подобно отцу родному или меценатствующему другу, вел по кабинету высокого молодца. Одеты они были празднично, нарядно: Самарин — в светлый костюм, искрящийся серебристой ниткой, Каиров, как всегда, носил модный дорогой костюм темного цвета.
— Вы, молодой человек, скрытны и замкнуты, — фамильярно, с отеческой ноткой в голосе журил Самарина Борис Ильич. — Пока вас не позовешь — не зайдете, а ведь мы с вами не просто сотрудники, коллеги — вы для меня немножко больше, чем подчиненный, я для вас — немножко больше, чем начальник. Мы теперь сподвижники, соавторы — нас и водой не разольешь. А-а?.. Ну, что вы скажете? Или, может, я не прав? Или не вы меня совратили с пути истинного и сделали электроником? Посмотрите, посмотрите–ка, мил дружок, какие книги у меня на столе, какие схемы, чертежи… Да я теперь помешан на электронике, я теперь ничем другим не занимаюсь, как только электроникой. Да у меня и в голове теперь одна электроника сидит. От меня, можно сказать, из–за этой электроники жена сбежала… Не простила мне моего нового увлечения…
Каиров деланно улыбнулся, кинул острый взгляд на Самарина. Андрей равнодушно воспринял мимолетно оброненную весть о сбежавшей жене.
— Ну скажите, Андрей Фомич, вы ведь слышали мою семейную историю?
— Кто–то говорил, но в общих чертах. Я не любопытен, Борис Ильич. Своих забот хватает.
— Если по части женщин — плюньте на них. Право, женщины не стоят того, чтобы по ним сокрушаться.
«Неужели до сих пор, — думал между тем Каиров, — он не знает, что Мария моя жена… Бывшая жена?.. Значит, между ними ничего нет, значит, зря я в душе клепал на него и поносил всяческими словами. Видно, там на море встретились они, как встречаются тысячи людей. И не он виновник, не он…не он…»
Борис Ильич крепче сжимал локоть Самарина; от мысли, что Самарин не виноват, становилось легче на душе, веселее. Как–никак, а с этим молодцом ему предстояло потрудиться. Пожалуй, понадобится с полгода для завершения работ, связанных с изданием книги. Впереди еще поправки, корректура. С нейтральным человеком легче… Камень не висит на сердце, ненависть не гложет.
Каиров оставил Самарина, пошел один по кабинету. Подошел к раскрытому окну, расставил широко ноги, скрестил на спине руки. Со двора доносился шелест листвы старой ивы. Дерево поднялось чуть ли не до крыши здания, а оттуда опустило до самой земли свои плакучие ветви. И в жаркую погоду, и в пасмурные дни листва блестела остро–зеленой краской и всегда шумела. Внизу под ивой бежал ручеек. Стиснутый камнями, но веселый и говорливый, он бежал своей дорогой и давал жизненные соки старому дереву. В жаркие дни июля ручеек почти совсем пересыхал, но в нем еще было достаточно энергии, чтобы питать дерево. Каиров не любил старую иву, однажды он потребовал срубить дерево, заслоняющее ему свет, но какой–то ретивый работник треста «Зеленстрой» сказал: «Об этом нечего и думать». И еще пригрозил: «Не вздумайте срубить самовольно. Заплатите штраф». И теперь Каиров старался не смотреть на иву и не слушать ее недовольного ропота. Он устремил взгляд в ту часть окна, где виднелась полоска неба и откуда, как ему казалось, струились запахи приазовской и придонской степи.
— Когда в Москву отправляетесь?
— Да сегодня же, если можно.
— А не поехать ли нам вместе? Меня тоже вызывают по срочному делу.
Сообщение о своем вызове Каиров сделал скороговоркой и смотрел на Самарина широко открытыми глазами — ждал, какое впечатление произведет его сообщение на собеседника. Но Самарину было все равно, едет ли его начальник в Москву или он останется в Степнянске.
— Вдвоем будет веселее, — сказал Андрей.
— Только чур одно условие: заедем в Приморск. Там отдыхает академик Терпиморев и мой друг Соловей. С ними нужно кое–какие дела решить, в том числе и наши с вами общие.
— Какие же? Не понимаю.
— Например, судьбу рукописи. Академик обещал содействие. В электронике Терпиморев — первый человек. Молите бога, чтоб рукопись ему понравилась.
Предложение задержаться в Приморске озадачило Самарина, но спорить он не стал. Договорившись о месте встречи, они разошлись. Самарин пошел домой, а Каиров — к директору института.
Борис Ильич не шел — трусил рысцой по коридорам. Склонив набок голову, устремив взгляд долу, он не замечал встречавшихся ему людей: во–первых, многих не знал, особенно молодых, недавно пришедших в институт и заполнивших бесчисленные лаборатории; во–вторых — и это, пожалуй, главное, — Борис Ильич не мог найти верного тона в отношениях с людьми незаметными, незначительными и, как ему казалось, ненужными институту. Особенно недоверчиво относился Борис Ильич к молодым сотрудникам, которых становилось в институте все больше и больше.
Директор, как всегда, был занят. Но Борис Ильич лишь головой кивнул секретарю и привычно навалился плечом на обитую желтой кожей дверь.
В приставленном к столу кресле сидел молодой человек с жидкими белыми волосами и чистыми голубыми глазами. Взглянув на него, Борис Ильич подумал: «Очередной кадр пополняет институт».
— Как самочувствие? — спросил у директора.
— Знакомьтесь, корреспондент областной газеты. Обслуживает район, где почти все наши экспериментальные шахты расположены.
— Очень кстати, — заговорил Каиров, пожимая руку Сычу. — Я давно хотел с вами познакомиться. Ваша помощь нам частенько бывает нужна.
Борис Ильич широко улыбался. Если Сыч корреспондент по району, следовательно, освещает жизнь только своей епархии. И Каиров заговорил об «Атамане», о новых шахтах района.
— Мы ведь как раз в вашем районе большую работу ведем. В частности, моя лаборатория… Рассчитываем на помощь, товарищ Сыч…
Сильно закашлялся директор. Трясущейся желтой рукой он полез в ящик стола, достал белые крупные таблетки. Его грузное тело все содрогалось от кашля, глаза налились слезами.
— Лежали бы дома, Николай Васильевич, — с напускной строгостью проговорил Борис Ильич и, обращаясь к Сычу: — Вот он всегда так, наш директор: не долечится и — на работу. Будто здесь все остановится без него или пожар случится.
Николай Васильевич Шатилов, директор института, глубоко и безнадежно болел. Он перенес два инфаркта и с тайным страхом ожидал третьего. В последнее время у него к тому же усилилась болезнь печени, после которой он долго не мог подняться на ноги, а поднявшись, ходил разбитый и желтый. Состояние здоровья и было причиной его перевода в институт. Раньше он работал начальником крупнейшего в стране комбината «Степнянскуголь», слыл за умного, энергичного руководителя, первейшего в стране знатока угольного дела. Ему бы после болезни попроситься на пенсию, но он вбил себе в голову роковую мысль: «Уйду на пенсию — умру». И принял предложение стать директором института. Вот и тянет Николай Васильевич непосильную ношу. Ученые киты, подобные Каирову, выходят из повиновения, молодежь подтрунивает над ним. Ослабел Шатилов, занемог. Секретарь заученно говорит: «Директор болен». Когда в институте возникает конфликт и требуется вмешательство директора, ученые безнадежно машут рукой. Наиболее откровенные не преминут съязвить: «Хотите в гроб уложить директора».
— Да, да, мы должны вместе, — прокашлявшись, сказал директор, — наука и пресса — двигатель прогресса. Вместе, в одну точку.
— Статейку б надо поместить, — подсказал Каиров. — Рассказать о поисках. Мы теперь электроникой занялись — большие дела делаем. Нельзя же все чернить да чернить. Есть у нас и успехи.
— Какие, например? — спросил Женя точно простуженным голосом. Перед тем как зайти к директору, он побывал в совнархозе, прочел письмо Каирова о необходимости доделать прибор, познакомился с Кантышевым, Бритько, беседовал с Самариным. Он теперь знал, что никаких серьезных изменений в прибор вносить не будут, да они ему и не нужны. А понадобился он Каирову для того, чтобы внести его в отчеты лаборатории.
И многое другое узнал Сыч о лаборатории Каирова — такое, о чем, по его мнению, следовало написать в газету.
— Покажите ученых, — не унимался Каиров, — Есть у нас достойные товарищи. Мы вам назовем…
— Конечно, конечно, как не быть, — согласился Женя, поднявшись со стула. — Непременно напишем!..
Сыч подошел к директору, тепло простился с ним. Кивнул Каирову.
И уже затем, выбежав из института, корил себя за несдержанность. Вот так и всегда: к людям идет с тайной мыслью вести себя нейтрально, поступать, как дипломат: улыбаться и мило беседовать, а как встретится с человеком, который почему–либо ему не понравится — тотчас же закипит. Проклятый характер!..
А Каиров и Шатилов, проводив взглядом корреспондента, несколько минут сидели молча. Они не смотрели друг на друга — надо было собраться с мыслями.
Николай Васильевич хотел бы в эту минуту выложить перед Каировым все карты, рассказать, зачем приходил корреспондент, да жаль, проклятое сердце разгуляться не дает. Ведь скажи он рыжему черту, какую статейку готовит корреспондент, так тот его живого в гроб заколотит. А сказать бы хотелось. Так, мол, и так, уважаемый Борис Ильич, этот молодой–то белобрысенький да с блокнотиком — по твою душу приходил. У него в папочке ух какой материальчик лежит. И письмо от инженеров «Зеленодольской». Пишут о приборе Самарина, о том, какую важную работу выполняет прибор на шахте, как опасно горнякам оставаться без него. А корреспондент — паренек дошлый — все выяснил, везде побывал. И в техническом управлении был, видел там бумагу из института. Подписал ее Каиров. Нашел «дефекты» в приборе, обосновал, убедил снять его и направить ему, Каирову, на доработку. Знаем мы эти штуки! «Доработает», прибавит какую–нибудь кнопку, а потом начнет шуметь на всех собраниях: дескать, смотрите, какой прибор соорудила лаборатория шахтной автоматики!..
Хотел бы все это сказать Каирову Шатилов да еще ногой притопнуть: мол, институт позоришь, но нет, не выдержит сердце. Даже небольшого конфликта директор боялся. Выдвигал один за другим ящики письменного стола, а сам думал: как бы обойтись без неприятного разговора. Помог сам Борис Ильич, положив на стол командировочное предписание:
— В Москву хочу поехать. Не возражаете?..
— Ну что вы, Борис Ильич!
Директор подписал оба предписания — Каирову и Самарину.
1
Вы, молодой человек, даже представить не можете, какие последствия может иметь для нас поездка в Приморск!
— Нет, не представляю, — говорит Андрей. — Он сидит рядом с Каировым и смотрит в окно автобуса, мчащегося по степной проселочной дороге.
— А вот увидите, увидите, — продолжает Каиров, — Молите бога, чтоб рукопись академику понравилась. Вот тогда вы все и увидите.
Самарин поймал себя на мысли, что, отвечая Каирову, он говорил неправду. Разумеется, он хорошо представлял роль, которую мог сыграть академик в судьбе книги. Но Самарину эфемерной и несбыточной казалась сама идея книги. Машин, подобных СД‑1, создается много, каждая из них описана в разных изданиях, но чтобы одному небольшому счетно–решающему устройству посвящалась книга?..
Впрочем, Самарин Каирову не мешал. Думал так: «Чем черт не шутит?»
Сошли с автобуса на перекрестке дорог в нескольких метрах от границы заповедника «Хомутовская степь». Отсюда до Приморска оставалось пройти пять–шесть километров, и Андрей бы с удовольствием пошел пешком, но Борис Ильич еще дорогой узнал о каких–то межколхозных автобусах, и вот теперь они ожидали этого самого автобуса.
— Молодцы селяне! Между колхозами автобусы пустили, — говорил Каиров, перебрасывая из одной руки в другую чемоданчик с дорожной поклажей.
Чемоданчик у него белый, в мелкую шашечку. Борис Ильич не хотел его пачкать. Андрей же поставил кожаный саквояж у дороги, а сам пошел к зеленой посадке, за которой начиналась знаменитая на юге Украины Хомутовская степь. По этой степи никогда не гуляли ни плуг, ни борона. В нетронутом виде она сохранилась потому, что в течение ста лет была табунной казачьей толокой Войска Донского.
Андрей перешагнул поднятый тракторным плугом вал–границу и ступил на девственную землю. Знойный август высушил траву, и она качалась, шурша будыльем. Кое–где на самых высоких стебельках светились синенькие цветочки. Степь была неровной, она как бы делилась на три части. Четырехсотгектаровая чаша кренилась к морю — туда, где по краю черной тучи огненным колесом катилось к горизонту солнце. Там и краски были другие: по мере удаления желтизна размывалась, а дальше, дальше, у самой черты горизонта, степь светилась позолоченной синевой, превращая и небо, и землю, и тучу в одно сплошное зарево.
Притаилось, спряталось от жары зверье. И только неугомонные цикады наполняли пространство ноющим тонким звоном.
Степь навевала мысли о мироздании, о людях, живших здесь в давно прошедшие времена. Грустная благость пьянила сознание; чудился перестук лошадиных копыт. Из края в край, помахивая кривыми клинками, неслись коротконогие всадники. Орлы кружили в небе.
— Андрей Фомич, быстрее! — кричит Каиров. — Автобус! — и скрывается за посадкой. За Каировым бежит Самарин.
В переоборудованном под автобус грузовике едут в Приморск.
— Степь–то какова! — кивнул на окно Самарин.
Каиров подался к окну. Солнце почти скатилось за тучи, и лишь вишнево пламенеющий край его обливал всеми красками радуги западную часть неба. По степи, словно морские волны, бежали темные полосы. Ветер налетал на них и гнал быстрее. По пути он расчесывал золотое многотравье; впрочем, тут же оставлял степную шевелюру и мчался вперед, удаляясь все дальше и дальше к морю.
Автобус въезжал в городок, расположенный на берегу Азовского моря.
2
На ночлег расположились у знакомого рыбака. Андрей собирался утром сходить в море за рыбой и потому рано лег спать. Борис Ильич бодрствовал; он ждал своего московского друга, за которым послали мальчика. Сидел в беседке, слушал шум моря.
— Хо, Боря, привет! — раздалось неожиданно в темноте. И тотчас из–за яблонь выскочил бойкий толстячок Роман Соловей, помощник академика. Каиров поднялся навстречу другу и чинно заключил его в объятья.
— Приехал–таки, рыжий черт. Говорят, зазнался, важным стал.
— Это кто же говорит? — полюбопытствовал Каиров.
— Москва слухом полнится.
— Это у тебя есть причины для зазнайства — ты в верхах обитаешь, в комитетах, а мы что ж — провинция… Надолго в Приморск?
— Дня три еще поживем. Старик хоть и слаб становится, а море, как и прежде, влечет его. Пока, говорит, ноги носят, к рыбакам ездить буду. И в море, говорит, ходить буду. Он ведь родился тут, в Приморске. И рыбаком был.
— Что ж мы насухую? — спохватился Каиров. Я мигом за бутылочкой.
— Нет, нет! — остановил его Соловей. — Сегодня — ни–ни. На рассвете в море. У тебя дело к нам, или ты так, взглянуть на меня приехал?
— Собственно, дела никакого кет, разве что рукопись книги показал бы академику.
— Давай сюда. Живо!
Каиров метнулся в дом. Через две минуты подавал Соловью рукопись.
— Твоя?
— Не совсем. В соавторстве с инженером.
— Плохо! — отрезал Соловей. — Не любит старик соавторства, да еще с рядовыми. Может, изымешь титульный лист?..
Каиров развязал папку, вынул лист с заглавием и авторами.
— Ну ладно, до встречи. Пару дней побудь, думаю, посмотрит. Делать ему нечего — упрошу. Привет, старик!..
Соловей юркнул в темноту. Каиров некоторое время еще сидел в саду, затем и он пошел спать.
Андрея разбудили на заре.
Возле кресла еще вечером хозяин–рыбак поставил резиновые сапоги, на них набросил брезентовую куртку и штаны.
Сонливость мигом улетучилась. Через минуту он уже бежал по песчаному берегу к чернеющим вдали двум лодкам.
Приморск еще не просыпался, только кое–где горланили будильники–петухи да на главной улице урчал грузовой автомобиль — пыль от него поднималась выше домов, и слабый «верхнячок» — так зовут рыбаки ветер, дующий со степи — тянул ее к морю. Самарин не однажды бывал в Приморске, случалось, что и отдыхал тут по месяцу. Летними вечерами, сидя на берегу возле рыбацкого ялика, он любил слушать старых жителей побережья, рыбаков–ветеранов, знавших крутой «норов» Азова, помнивших старину, когда Приморск не был Приморском, а назывался станцией Ново — Николаевской. И жили в станице казаки Войска Донского.
Жизнь в станице была привольной. Казаки не работали, сдавали землю в аренду хохлам да кацапам. Сами же водку пили, а казачки — чай. В другое время лошадь холили, сбрую чистили, саблю точили. На Чумацкий шлях выходили. Вот по шляху обоз идет, чумаки соль из Крыма везут — торжественно едут. Первый воз разукрашенный. Быки идут, покачивая рогами, а на рогах золотые наконечники, на занозах серебряные петухи.
Над степью звенит веселая чумацкая песня:
Пропыв волы,
Пропыв возы,
Пропыв ярмо
Щей занозы —
Все чумацкое добро!
Прокынувся чумак вранци,
Вси кышени вывертае,
А грошей немае.
За що ж похмелыться…
На пути обоза поперек дороги казаки бросают белую скатерть. На нее кладут хлеб–соль. Остановились волы первого воза. Не торопясь сходятся чумаки. Годовной чумак не смотрит на разбойников, посоветовавшись с одним товарищем, с другим, бросает на скатерть золотой. Главарь казацкой шайки поднимет монету, повертит ее в руках, потрогает на зуб. И если дань находит подходящей, подносит чумакам хлеб–соль, срывает с дороги скатерть. Мало — крутит недовольно головой: клади, мол, еще.
Из тех времен по имени главарей шаек повелись названия балок: Боярова, Волова, Чердынкина.
Земля чтит свою историю, бережно ее хранит…
Рыбаки давно поджидали Самарина, как только он подошел, толкнули на воду лодки, поплыли. Андрей поначалу сел посредине, но старый, иссохший на ветру рыбак подтолкнул его к корме, показал на самый крайний и высокий выступ: сиди, мол, там да не раскачивай лодку.
На носу сидел другой старик — рослый, живописно детый. На нем одном была кожаная широкополая шляпа. Он был очень стар, и лицо его не было таким смуглым, как у других, и смотрел он вперед торжественно, голову держал прямо.
«И что же они в таком возрасте работают?» — подумал Андрей о стариках.
Андрей и его шесть новых товарищей плыли к ближнему неводу, кильковому. Самарин слышал названия, но не знал, что они обозначали. Пытался до всего доходить своим умом.
Ветра не было. Со стороны моря тянуло влажным холодком. В нем слышались запахи соли, рыбы и еще какие–то другие, неясные, неведомые — очевидно, рожденные нежной зеленью, которой в конце лета всегда покрывается Азовское море.
Над неводами, до которых оставалось метров пятьсот, вились грязно–белые большие птицы.
Старик, сидевший на средней лавке, показал на одинокую быстро летящую птицу, воскликнул:
— Братцы, мартын рыбу с гвоздем проглотил!
Действительно, птица вытянулась в полете, напряглась. Рыбаки долго следили за ее полетом, качали головой, журили озорника, подшутившего над птицей. Сидевший ближе к носу гребец, не в меру располневший рыбак, заметил:
— Васька Шаныга балует. Вчера видел, как он рыбу гвоздями начинял да мартынам подбрасывал. А мартын что ж, птица алчная. И с гвоздем глотает.
Его сосед заметил:
— К вечеру переварит. В прошлом году мартын с отверткой лещика сцапал. Сутки сидел, не шевелясь. Потом полетел. Видно, переварилась.
Лодка достигла первого ряда деревянных стоек. Старик, сидевший на носу, поднял руку. Гребцы вскинули весла. «Наверное, бригадир», — подумал Андрей и стал внимательно наблюдать за его сигналами. Лодка поплыла по–над стенкой. Стойки тянулись на сто, двести метров, тонкие капроновые веревки под углом уходили в воду, натягивали сети. Их не было видно, только рыбаки знали, в каком хитром переплетении располагались они под водой. Попади сюда неискушенный человек — ничего не поймет, рыбак же знает назначение каждой стойки, каждой капроновой растяжки и знает, кто из рыбаков что и когда налаживал, устанавливал, крепил. Потом, как только лодка подъехала к торчавшим из воды и почерневшим от соли и времени стойкам, рыбаки наперебой комментировали работу товарищей:
— Барынкин соплей понавешал в узлах!..
Андрей смотрел туда же, куда смотрел говоривший рыбак, и видел обрывки нитей, висевшие над водой в местах порыва несущей бечевы.
Другой рыбак вспомнил какого–то Примаря:
— Балбеса хоть не заставляй! Не убрал глистатых.
Рыбак при этих словах приподнял из воды мертвую раздувшуюся рыбу, бросил далеко от невода. Погибшие от солитера рыбины плавали кверху животом то там, то здесь — от них шел удушливый запах гниения. Андрей вспомнил, как в прошлом году, отдыхая здесь, в Приморске, он сидел на берегу и наблюдал агонию больной таранки. Преодолевая волны, тарань плыла к нему со стороны моря, будто за ней гнался хищник, а она хотела укрыться под защитой человека. Плыла по верху, поблескивая на солнце плавником. Шарахалась то в одну сторону, то в другую. Затем ее подхватила волна и выбросила на берег. Волна откатилась, а рыба лежала недвижно. Но вот она вскинулась раз, другой, взлетела еще выше, но вода была далеко, и тарань, звонко ударившись о мокрый песок, присмирела.
…Лодка коснулась носовой частью высокого столбика, и рыбаки повставали с мест. Не нарушая равновесия, они вытянулись цепочкой у борта, достали из воды край сети, стали перебирать ее руками. Перебирали так, чтобы сеть, проходя через руки, в том же порядке снова опускалась в воду. Главную роль играл тот самый старик, который находился в носовой части. Ловко подхватывал он бечеву и выволакивал наружу сложную вязь шнуров и сетей.
— Петрович, левую зацепляй, левую! — кричал ему пропитым голосом сосед Самарина, расторопный хлопотун–рыбак с мясистым лицом и негнущейся шеей.
И Петрович проворно зацеплял левую. Он хоть и был в положении старшего, но подсказки рыбаков слушал.
Самарин хотел помочь рыбакам, но не сразу понял секрет перебирания сети. Толстый рыбак, работавший проворнее других, поманил Андрея к себе, стал учить его. Сеть была очень частой, почти сплошным полотном — самая мелкая килька не могла из нее улизнуть. На кильку она была и рассчитана.
Самарин увлекся делом, забыл пригнуться, когда лодка подплыла под очередную растяжку, натянутая струной капроновая бечева ударила его по шее, чуть не свалила с ног.
— Эй–ей, парень! Держись за землю!.. — крикнул ему Петрович.
Сосед заметил:
— В тихую погоду валишься с ног, а если бы ветер? Почесывая ушибленное место, Андрей представил, что бы тут было во время волнения. На уровне лица и даже чуть ниже паутиной висела вязь из тонкого капронового каната. Лодка вслед за сетью шла то в одну сторону, то в другую, порой она подвигалась рывками, надо было то и дело пригибать голову, чтобы не задеть за канат. Рыбаки все это делали автоматически, и в лодке они стояли твердо, Андрей же во время рывков чуть не падал на дно. Рыбы в сетях было много, преимущественно килька величиной с мизинец и меньше. Рыбаки загребали мерным ковшом два–три килограмма, остальное тут же выпускали в море. Среди мелюзги попадались и большие рыбины: судак, шемая, лобастик, таранка, а то нет–нет да и блеснет серебристой чернью красная рыба: осетр, севрюга. Обычно рыбаки в запретный период не берут красную рыбу, бросают ее в море, но сегодня они хотели прихватить с собой несколько штук икратых рыбин, чтобы угостить знатного гостя.
— В воду! Слышите?..
Андрею показалось, что Петрович излишне строг с рыбаками, даже груб. Но, к удивлению, на него никто не обижался.
— Строгий у вас бригадир, — сказал Самарин соседу.
— Петрович–то? Уж куда строже.
Выброшенная килька плавала тут же кверху брюхом; в сетях она обессилела, содрала с бочков чешую и теперь не могла уйти в глубину. Возле невода образовалась белая кашица из килек. В воздухе над ней кружились мартыны. Семья молодых уток, почуяв рыбий запах, тоже устремилась к неводам с берега кильватерным строем. В предвкушении обильного завтрака утки истошно кричали. И словно разбуженное утиным криком, из — моря выплыло солнце.
1
— Так–таки и не признали в рыбацком бригадире академика Терпиморева? — вопрошал Самарина Каиров по дороге в Москву. — Бога электроники не узнал, своего кумира!
Каиров смеялся на весь вагон и снова и снова просил рассказать подробности рыбной ловли с академиком. Бориса Ильича интересовало все: и как выглядел академик, какие он команды подавал, как прикрикнул на Самарина.
— Вот встретитесь с академиком, так он вам припомнит, он вам припомнит.
Каиров удивлял Самарина безудержной веселостью.
Андрей привык видеть шефа строгим, недоступным; если он и позволял себе шумно, много разговаривать, то это случалось с ним не часто. В последнее же время Каиров имел вид человека, подавленного горем. И всем было понятно его состояние: дела в лаборатории шли плохо. Радоваться нечему. А теперь вдруг — фонтан веселости и красноречия.
А причины для веселого настроения у Каирова были.
Первая — отзыв академика на книгу. Отзыв блестящий, щедрый — о таком Борис Ильич и мечтать не смел. Главное, академик высказал одобрение книги в письменной форме. Оставил документ — для любой инстанции, для истории. Каиров никогда не покажет его Самарину, но он покажет его тому, кому надо будет.
Борис Ильич держит письмо академика у сердца. Он помнит его наизусть:
«Многоуважаемый Борис Ильич! Прочитал Вашу книгу залпом. Я был рад и взволнован. Рад неожиданному открытию ума смелого и широкого, конструктора оригинального, остроумного. Ваша машина умница; она — прообраз будущих машин подобного назначения.
Преотлично решен узел арифметического устройства, и оперативное запоминающее устройство, и стойка входных механизмов — все это вышло у Вас замечательно. Быстродействие невелико — понимаю: назначение машины и не требует большего, к тому же вас ограничивали габариты — все логично и понятно. Я бы хотел теперь знать, как долго Вы работали над машиной, столько человек принимало участие… Видимо, из скромности Вы все это в книге обошли молчанием. Вы просите мою рекомендацию в издательство, да я не только буду рекомендовать Вашу книгу, но буду просить поторопиться с ее изданием. Машины, подобные Вашей, очень, очень нужны народному хозяйству.
Желаю Вам дальнейших успехов и здоровья.
Терпиморев».
Вот какое письмо написал Каирову академик. Как тут ему не радоваться! Там, в Приморске, возвращая рукопись, Соловей шепнул на ухо Каирову: «Быть тебе, старина, жителем Москвы — града стольного».
У Каирова от этих слов душу сладкой волной захлестнуло. И первое, что пришло на ум, — с Машей мировую заключить. Приду, повинюсь, покажу приглашение Москву. Не враг она себе — не откажется…
Вот они, причины веселого настроения Каирова.
— Вы хотите получить номер в «Москве»? — обратился Борис Ильич к Самарину, как только они вышли потоком пассажиров на привокзальную площадь. — Интересно, как бы вы это сделали? Хотел бы я посмотреть.
Признаться, Самарин и не думал о гостинице. Ему не однажды приходилось бывать в Москве и по делам, и проездом; он знал, как трудно тут получить номер в гостинице, но всегда у него как–то обходилось. На улице не ночевал.
— Стойте здесь, возле чемоданов! — приказал Каиров. Сейчас все устроим.
Борис Ильич вошел в телефонную будку. И почти тут же он вылетел из нее сияющий: — Все будет в порядке!..
Подхватил свой чемодан и — в метро. Через час они входили в двухкомнатный номер гостинцы «Москва».
Сложное чувство овладевает Самариным, когда он вот так, поселившись в номере столичной гостиницы и открыв окно, окидывает взглядом панораму Москвы. Каждый раз Москва предстает перед ним обновленной, все более необыкновенной. Чем–то она удивительна и непонятна. Взгляд скользит поверх крыш домов и теряется в хаосе дальних улиц. В серой дымке угадываются Красная Пресня, Киевский район, Калужская застава. На фоне синего августовского неба маячат трубы и башни, тянутся к небу белые квадраты многоэтажных домов, а дальше — дымка, туман, едва различимые пятна вновь строящихся кварталов. Водоворот страстей и судеб…
Сколько людей, сколько желаний погребено тут и рождено вновь!..
— Борис Ильич, послушайте, как шумит Москва.
Каиров уже разделся, он перекинул полотенце через плечо и направлялся в ванную комнату.
— Да, Москва имеет свой собственный голос, — проговорил Каиров. — Ее шум напоминает мне шум океана. Вам приходилось видеть океан? Нет? А я плавал по океану. При небольшом ветре он шумит, как Москва. Около вас раздается шум явственный, почти четкий, а дальше океан шумит глуше, непонятней, точно в недрах земли идет сильный дождь, а еще дальше — тихо, но назойливо звенит небо, или вода, или вода и небо. Вот так шумит и Москва. Да, да — я заметил. Это ее голос, только ее и ничей больше. Я знаю. Я много видел городов. Нью — Йорк тоже видел. У того голос резкий и сиплый.
Борис Ильич пошел в ванную, а Самарин прошелся взад–вперед по комнате, заглянул в спальню: там, накрытые золотисто–желтыми покрывалами, стояли две низенькие деревянные кровати. В углу — туалетный столик с невысоким зеркалом. Андрей долго стоял перед ним, поворачивался боком, спиной. Костюм с серебристой ниткой сидел на нем ладно, особенно брюки, не узкие и не широкие, а как раз в меру. Андрей присел на подоконник, снова загляделся на Москву. Но мысли Самарина были в Степнянске. За те долгие месяцы, что прошли со времени его знакомства с Марией, он мог убедиться в ее равнодушии к нему, нежелании встречаться с ним, видеть его. Он несколько раз звонил ей. Мария разговаривала охотно, шутила с ним, рассказывала о своей театральной жизни, но стоило Самарину заикнуться о встрече, она отвечала отказом. А однажды Мария не узнала его голос. Несколько раз спросила: «Кто со мной говорит?» Он наобум сказал: «Перевощиков. Знаете такого?..» Она ответила: «Не знаю», — и положила трубку. Андрей тогда был огорчен, обижен. И именно тогда поднялось из тайных глубин его души неодолимое стремление добиться успеха.
В тот же день Андрей позвонил ей снова и был вознагражден продолжительной веселой беседой. Видно, Маша в этот вечер отлично сыграла роль и была в ударе.
А может, совесть заговорила: догадалась ведь, наверное, кто назвал себя Перевощиковым. Так или иначе, но на этот раз Маша щебетала без умолку.
Образ бедного вздыхающего Перевощикова ей пришелся по душе, и она потом не однажды его вспоминала. «Ну, а как там Перевощиков?..» И смеялась. Смеялась так, как только она одна умела смеяться. Но о встрече по–прежнему не хотела слышать. Как–то сказала Андрею: «Приходите в театр, я познакомлю вас с одной скучающей артисткой…» Андрей не сразу нашелся, что ответить. Предложение больно задело его. И он в запальчивости наговорил много нелепостей, так что теперь стыдно было вспоминать.
Из ванной вышел мокрый, разморенный Каиров.
— Ух, хорошо, Андрей!.. Ты не возражаешь, если я тебя буду называть по имени?.. Свои люди. Ты баньку–то не хочешь принять? А то валяй — красота!.. Уф, нажарился. Люблю горячую ванночку, так чтоб кожа трещала. Благодать!..
В синих пижамных брюках, в белой майке, с полотенцем через плечо, Борис Ильич выглядел старым толстяком, любителем поесть, попить и поболтать вволю. И не было в нем той институтской важности, того величия, которые, как казалось Андрею, всегда изображались на его лице, сквозили в жестах, словах, в манере обращаться к людям, отвечать на вопросы. Нездоровая полнота его скрывалась тканью дорогих костюмов, землисто–серое, неспокойное лицо пряталось в тени огромных роговых очков. Самарин впервые увидел натуральные глаза Каирова: серые, слезящиеся, почти без ресниц. Он походил на человека, которому все надоело, все неинтересно — он только и думает о том, как бы ему скрыться в укромное место.
Впрочем, сегодня Борис Ильич особенный. В кармане у него — письмо академика Терпиморева, в желтом портфеле, закрытом на два потайных замка, — рукопись новой книги. Она состоит из технических описаний узлов и механизмов самаринской электронно–вычислительной машины. Правда, делал эти описания сам изобретатель, но был тут и труд Каирова. По заданию Бориса Ильича и под его руководством Леон Папиашвили два месяца обогащал рукопись, делал литературное обрамление, словом, труд общий, есть и его доля. Заранее видел удивление друзей — московских, степнянских и всех тех, что рассеяны по белому свету, но знают Каирова, иногда прибегают к его помощи, в другой раз просто дают о себе знать — Борис Ильич представляет, как они изумятся, увидев новую книгу за его подписью. «Голова же, этот Каиров…» Пусть говорят. Чем больше говорят, тем лучше. Безвестность страшна для ученого. И для каждого, кто подвизается в науке и искусстве. Пусть вокруг имени твоего идет шум, и тогда те, кто ничего не понимает, скажут: «Видать, он крупная птица, коль о нем так много говорят».
Отец Каирова всю жизнь работал часовым мастером. Сидел в стеклянной будке в универмаге. В семье было много детей, и он всех выучил, всех наставил на правильный путь. Старшему сыну Борису говорил: «Иди, Боря, в науку, медицину или искусство. Забудь слова «не знаю», «не могу». Ты все можешь, все знаешь. Поверь в это сам и убеди других. Говори, и тебе поверят. Если же в толпе найдется один умный и поймет тебя — не смущайся. Пусть о тебе говорят и говорят. Слава — сестра денег».
Отец внушал ему это все годы. Кроме Бориса, в семье Каировых было четыре сына, три дочери. Все учились в институтах, университетах. Дочери избрали фармацевтику, младший сын стал искусствоведом, средний философом. Но Борис преуспел больше других.
Правда, сестры заведуют аптеками, они живут в Киеве припеваючи — деньги их любят больше, чем Каирова. Зато Борис Ильич — важная персона. Важнее его нет человека в семье. А ведь и другие преуспели в своем деле. Михаил — философ, кандидат наук, его имя можно встретить в толстых теоретических журналах. Да. Посмотрел бы отец на своих деток!
Самарин включил телевизор. На экране с угла на угол — слово: «Степнянск». Террикон, копер шахты. Вот показался диктор: «С днем шахтера вас, дорогие товарищи!..»
— Борис Ильич! Да сегодня же День шахтера!
— Мы по этому поводу разопьем бутылочку.
Они подсели к телевизору. Диктор объявил:
— Передачу ведет Степнянск. столица шахтерского края. Сегодня у нас в гостях знатные горняки Донбасса, поэты, артисты… Вам их представит хозяйка нашего вечера заслуженная артистка республики Мария Березкина.
«Как?.. Она уже заслуженная?..» — подумал Самарин.
Он не видел, как нервно повел плечом Каиров и кинул косой взгляд на Андрея — нет, Самарин спокоен. «Мои подозрения напрасны, — подумал Каиров. — Да, напрасны, иначе он бы не сидел как истукан».
Мария появилась не сразу. За маленькими низкими столиками сидели незнакомые люди, кто–то ходил у них за спиной, хлопотал, рассаживал, потом в глубине экрана, среди толкающихся людей, появилась женщина в юбке колокольчиком: точь–в–точь такой, какую Андрей видел на курорте на Маше. Вот она отделилась от группы мужчин, широко улыбаясь, идет на зрителя. Так ведь это она, Мария!.. Андрей слышит ее голос. Она что–то говорит москвичам, представляет шахтеров, артистов… Самарин не разбирает слов, он слышит ее голос и только голос, он видит ее глаза — здесь, на экране, они черны, как уголь. Андрей хотел бы, чтобы Мария говорила и говорила, чтобы никто другой не заслонял от него ее лица, ее открытых плеч, рук… На сцене произошло замешательство. Шахтеры повставали со своих мест и со смехом, шутками стали подвигать рояль к Марии. Вот она облокотилась на сверкающую в огнях черную крышку, приготовилась петь. «Мария поет?..» — подумал Андрей. А в следующую минуту он уже слышал песню:
Возможно, возможно, конечно, возможно,
В любви ничего невозможного нет.
К Марии подошли молодые парни в форме почетных шахтеров, за локоть ее взял пожилой мужчина, по–видимому, артист — они поют теперь вместе, но голос Марии, ее мягкий, душевный голос выделяется среди других. Андрей поворачивается к Каирову, но видит пустой стул. Каирова нет в номере. Самарин рад, что остался один.
«Как хорошо, — думал он, — что она есть, живет на свете, существует… Как я ей благодарен только за одно это…»
Не знает Андрей, сколько была Мария на экране. Вот она уже говорит: «До свидания». И уходит со сцены. Ее место занимает ансамбль «Чайка» — девчата в белых платьях. Андрей встает и направляется к письменному столу.
«Здравствуйте, Мария Павловна!
У вас в Степнянске теперь, наверное, светит солнце, по городу ходят красивые люди. Иногда они поднимаются на небо и ходят по облакам. А на сценах играют пьесы, которые начинаются песней: «Возможно, возможно, конечно, возможно…» В Москве же идут дожди и никто не ходит по облакам. Здесь все лежат на диванах, их можно даже потрогать.
Истомился, измаялся мой друг Перевощиков. Лежит днями на кровати и смотрит на люстру. Вот даже письмо вам написать не может, а просит это сделать меня. Впереди у него дорога, а попутчицы нет. Не с кем разделить тяготы дальнего странствия. Есть одна желанная — дочь Мельпомены, да и та на облака залезла. Наверное, ей там удобно.
Ну вот и все. Больше сказать мне нечего. Написал Вам письмо, а сам не знаю, нужно ли было все это описывать, если со стороны неба и облаков беспрерывно идет холодный дождь.
Андрей».
2
Утром Самарин встал рано. Он торопился прийти в институт до начала рабочего дня. Сосредоточенно умывался, брился, разглаживал вынутые из чемодана брюки. Он делал все быстро, ловко, в нем появилась небывалая жажда деятельности. Ему не терпелось скорее бежать в институт, в лабораторию, где работал Костя Пивень, и трудиться, трудиться. Еще вчера он испытывал много сомнений: ему вспомнились советы консультантов — в них звучала порой неуверенность в успехе дела, предлагались эксперименты, грозившие отдалить на неопределенные времена создание машины. Сегодня Андрей ни о чем этом не думал. Точнее сказать, не хотел думать.
Андрей уже взял портфель и хотел идти, как из другой комнаты его окликнул Каиров. Самарин вошел в спальню и был поражен бледностью шефа, его болезненным видом. Каиров сидел на койке, сгорбившись, уронив на впалую грудь голову. Редкие седые волосы спутались и торчали во все стороны.
— Вы уходите? — спросил Каиров. Хриплый, глухой голос его еще больше напугал Андрея.
— Вам нездоровится?
— Да, я что–то размяк.
— Я позову врача.
Самарин уже взялся за телефонную трубку.
— Не надо — остановил его Каиров. — Врач мне не поможет. Хандра, брат, бессонница, пройдет.
Каиров рывком поднялся с кровати, развел в сторо ны руки.
— Пройдет! — сказал громко. — Все проходит.
Андрей успокоился и снова направился к двери.
— А рукопись?.. Ты будешь смотреть рукопись нашей книги?.. Мы с Леоном много потрудились: подробно классифицировали заграничные варианты, каждому положению дали экономическое обоснование. Без экономики нынче нельзя, все надо просчитывать, подкреплять.
Ну так ты доверяешь мне или будешь смотреть?.. Хотя бы посмотрел титульный лист. Каиров открыл толстенную желтую папку с замком, вытащил из нее рукопись. На титульном листе Самарин прочел: «Б. И. Каиров, профессор, доктор технических наук, член–корреспондент Академии наук, лауреат Государственной премии. А. Ф. Самарин, инженер».
Большими буквами с разбивкой шел заголовок:
«Малогабаритная электронно–вычислительная машина для горных предприятий».
Андрей никогда не писал книг. Хотя до последнего времени он не верил в возможность ее издания, но иной раз думал: «Чем черт не шутит?» Его охватил трепет при одной только мысли стать автором книги. Еще там, в Степнянске, когда Каиров предложил ему сделать подробные описания узлов и механизмов машины, правила пользования ею, он недоумевал: разве могут технические описания механизмов стать материалом для книги?.. Но когда он сказал об этом Каирову, тот всплеснул руками: «Чудак–человек! Кто же собирается этот полуфабрикат… — так и сказал: полуфабрикат, — выдавать за книгу?.. У меня есть свои материалы, расчеты, результаты экспериментов. Мы пошлем Папиашвили в Москву, Ленинград, он раскопает сведения о новейших заграничных образцах подобного класса»…
Самарин согласился. Конечно же, он с радостью примет участие в создании книги.
Дни и ночи сидел Андрей за письменным столом. Опишет узел, несет Каирову. Борис Ильич долго и внимательно прочитывал все до строчки. На полях делал пометки, иногда убористым почерком писал замечания, вставки. Вверху выводил: «Глава третья». Или, окажем, четвертая. Вызывал Папиашвили и всегда говорил одну и ту же фразу: «Принимайте материал для работы».
Весь этот ритуал действовал на Самарина магнетически. Он следил глазами за карандашом Каирова и проникался все большим уважением к шефу. Несколько раз порывался взглянуть на отделанные главы, ему хотелось посмотреть новые данные о заграничных машинах, но Леон всегда говорил: «Пока не отшлифуем рукопись, что ее смотреть». А однажды Леон небрежно заметил Самарину: «Что ты волнуешься, старик! Там уже от твоих набросков рожки да ножки остались!»
Сейчас же, когда Андрей увидел свою фамилию на титульном листе, он обрадовался. «Значит, кое–что оставили из моих «набросков». Наконец, машина моя, ясное дело! Без меня неудобно».
И признательно заглянул в глаза Борису Ильичу.
Конечно же, Самарин может не читать рукопись! Он вполне доверяет своему руководителю.
На том и расстались. Самарин устремился в институт, а Борис Ильич остался в номере. Ему некуда было торопиться.
3
Оставшись один Каиров бесцельно ходил по комнатам. Ему надо было собраться с мыслями, решить, куда в первую очередь пойти, с кем встретиться. В этой поездке Каиров не имел определенного дела, плана; Борис Ильич хотел посетить нужных ему людей, кое к кому заглянуть вечерком, а между делом в домашней застольной беседе бросить несколько слов насчет «рутины», «интриганов», «нездоровой обстановки», в которой приходится работать ему, большому ученому. Он уже всей душой потянулся к Москве, и ему нужны были союзники — люди, имеющие власть и в нужный момент могущие протянуть ему руку.
О делах лаборатории он теперь почти не беспокоился. Ему теперь не страшна любая комиссия; в активе у него есть самаринский прибор АКУ, а в заделе — электронная машина.
Впервые в мыслях о Самарине не было неприязни и пренебрежения. Наоборот, хороший парень этот Самарин — послушный, податливый. Слава богу, прошло время, когда он на Самарина смотреть не мог и не верил ни в какие его способности.
Борис Ильич украдкой взглянет на Самарина и скажет себе: «Нет, нет, человек он вроде ничего. Вот и теперь: не стал читать рукопись. Как, мол, хотите. Простак! С таким можно кашу варить…» Каиров подумал: «Вот если бы с Самариным и дальне работать. Они бы гидроподъем электроникой оснастили».
Восемь лет назад, когда закладывались первые шахты на «Атамане», институт получил задание разработать гидроподъем угля. Борис Ильич горячо взялся за дело, асставил людей. Леон Папиашвили мотался по всему свету: нет ли на других шахтах гидроподъемника? Но Против ожидания Каирова, проблема оказалась целиной. Пробовали разные варианты, изготовляли кучи чертежей, Сделали опытную установку, но работает она плохо, всюду теперь говорят: «Гидроподъем не пошел».
Теперь главные надежды Борис Ильич возлагал на рукопись. Рассуждал так: «Если потребуют отчета за гидроподъем, то скажу: без дела не сидел, вот видите — электронике преуспел».
Смущало лишь одно: соседство Самарина на обложке. Каиров есть Каиров — доктор наук, профессор, а рядом — инженер. Каждый поймет, в чем тут дело. Говорит же академик Терпиморев в таких случаях, что это сотрудничество всадника и лошади: издательству нужно имя. Какой читатель поверит рядовому инженеру, да и рецензенты, разные там консультанты будут придираться. Каждый постарается «набить гвоздей», а тут маститый автор. Он–то уж ведает, что пишет.
Борис Ильич достал из папки лист, на котором значилась только его фамилия — одна–единственная. Этот лист он заготовил на всякий случай.
Проходя мимо телевизора, машинально тронул ручку настройки. Вспомнил вчерашнюю передачу из Степнянска. Представил, как явится к Маше — в театр или на квартиру. Скажет ей просто, по–свойски: «Виноват я перед тобой, Маша, извини великодушно. Вот получил приглашение в Москву — директором столичного института назначают, — поедем со мной. Брось сердиться, хватит».
Борис Ильич знает Марию, он мысленно видит ее лицо, холодный блеск прищуренных глаз. Она ни слова не скажет — повернется и уйдет. Но, конечно же, червь сомнения заползет в душу. Москва есть Москва, и директоры столичных институтов не валяются на дороге. Каиров снова и снова придет к Марии — и она сдастся.
Предвкушал он и момент, когда ему на стол положат первый экземпляр увесистой, красиво оформленной книги. Обложка будет черная, непременно черная — символ угля. Нет, нет, черная с красным. По черному красные всполохи. Уголь, огонь, борьба.
Как–то незаметно, само собой утвердилась мысль издать книгу под одной своей фамилией. Однако он тут же решил, что в папке, как и прежде, он будет носить лист с двумя фамилиями: на тот случай, если рукопись пойдет не гладко, а случится какой–нибудь затор, требующий вмешательства автора, доработки — тогда Борис Ильич будет вынужден обращаться к помощи Самарина.
Подошел к телефону, позвонил:
— Соловей? Роман Кириллович!.. Вы уже в Москве! Я так и думал, что вы сегодня приедете. Жду не дождусь тебя, Роман Кириллович. Там, на море, все спехом, раторопях, я как следует и поблагодарить тебя не успел…
Каиров как бы незаметно перешел на «ты», и беседа полилась живее.
— Одолжил ты меня, ох, как одолжил. Мне и во сне е снилась такая поддержка… Заболел, говоришь, академик?.. Приболел немного?.. Жаль, очень жаль. При случае привет ему передай и всякие теплые слова скажи — от всего шахтерского края передай, чтоб не хворал. Расскажи, как любят его у нас. В нашем институте так и говорят: «Петр Петрович знает уголь, как никто другой. И книги его на столе у каждого, без них мы — и шагу. Ты ему и это скажи. Поаккуратней, чтоб не грубо, а скажи непременно, все ему передай. А? Что в Степнянске? Ну, это, братец мой, разговор не телефонный. А? Плохо слышу тебя. В гости, говоришь? Обязательно приду. Привет Софье Григорьевне.
Вечером часу в восьмом Каиров переступил порог старинного дома на Советской площади, почти напротив Моссовета. Коридоры тут широкие, лестницы дворовые — на «Волге» можно въехать. Каиров оглядывал стены, потолки и мысленно завидовал Соловью: «Черт, е живет!.. В центре столицы, в княжеских хоромах!..» Двери соловьевской квартиры двойные, со стариной резьбой по мореному дубу. Над нишей почтового ящика — металлическая пластинка. На ней золотом выписано: «Р. К. Соловей».
Каирова ждали.
— Шахтер приехал!.. Соня, слышишь?..
Борис Ильич снял шляпу и примеривал, куда бы ее повесить.
— Выбирай любую, — показал Соловей на вешалки. — Будь как дома… Да не снимай, пожалуйста, туфель! Вот проклятая привычка провинциала! Ты слышишь, Соня! У них там, в Степнянске, обязательно надо снимать туфли в коридоре. Что за дурацкая привычка! Ну проходи же, пожалуйста!
Роман Кириллович был в хорошем расположении духа, он суетился возле гостя, показывал ему то вешалку, то зеркало, открывал перед ним двери своей большой квартиры. Впрочем, и коридор тут был под стать комнатам: у стены стояла зеленая современная тахта, на стенах разноцветные бра, на журнальном столике красовался модный с блестящими округлостями телефон. Но пробраться к нему было нелегко — весь коридор завален какими–то вещами, словно хозяева собирались переезжать. В том углу, где был телефон, громоздилась гора игрушек. На ее вершину взобрался серый плюшевый зайчик. Оттопырив длинное ухо, он уставился одним глазом в зеркало, а другим любопытно оглядывал входящего.
— А знаешь, кто жил здесь до революции? Нет, ты не знаешь, кто жил тут до революции. И не узнаешь, хотя ты и ученый муж. Представь себе, здесь жил флигель–адъютант царя Николая! Потомок князей Нарышкиных. Кстати, приказавший долго жить артист тоже какой–то ветвью уходил в нарышкинский род.
Соловей уставил на Каирова разноцветные глаза — один глаз у него черный, другой коричневый. Рома был на четыре года моложе Каирова, но казался старше гостя. Впрочем, волосы у Соловья были роскошные. Они лежали волнами и лоснились на солнце иссиня–черным блеском.
— Соня! — кричал Соловей, заглядывая через приоткрытую дверь в дальнюю комнату. — Да посмотри же ты на нашего шахтера!..
— Здравствуйте, Борис Ильич! Простите, что не могу выйти. Мишечку кормлю.
Приглядевшись хорошенько, Каиров увидел в кухне жену Соловья — Софью Григорьевну. Она притянула к себе мальчугана лет семи, раскрыла ему пальцами рот и вталкивала в него кусок мяса. Мальчик крутил головой, вырывался, но Софья Григорьевна была непреклонна. Мать кормила сына на свой вкус и лад: пока не съешь положенного, не отступит.
— Не жрет ничего, паршивец! — пояснил Соловей, пододвигая Каирову кресло. — Ну что там, в Степнянске, рубают уголек?..
— Рубали до нас и будут рубать после нас, — философски заметил Каиров. — Это вы, москвичи, хотели было обойтись без уголька. Свертывать добычу приказали. Да чуть было головы себе не свернули.
— На нефть и газ ставку делали, — сказал Соловей.
— Да потом спохватились: без уголька–то все равно не обойтись.
— Ладно, ладно ворчать на москвичей. Расскажи лучшe, как поживаешь в своем Степнянске.
Роман Кириллович, или Рома, как иные называют Соловья, редкого человека величает на «вы». Такой почести он удостаивает Петра Петровича, академика, председателя Государственного комитета, у которого вот же пятнадцать лет состоит в помощниках, или если встретится ему очень важная персона. Со всеми остальными он как бы накоротке — на «ты» и запросто. Такая фамильярность идет у Соловья от сознания своей нужности и незаменимости.
Петр Петрович и часа не может обойтись без помощника. У Петра Петровича побаливает сердце. Иногда «прихватывает». Нажми академик кнопку, лежащую на столе, и в кабинет войдет Соловей. В протянутую руку он вложит валидол, валокардин — все, что нужно.
Петр Петрович зовет Соловья Ромой. Рома знает, где лежат сигареты, какую воду прописали врачи Петру Петровичу, сколько академик должен сидеть в кресле, а сколько бывать на ногах. Рома позвонит в любой город, вызовет на провод директора института, начальника комбината — любого нужного человека.
Рома знает адреса и телефоны всех крупных людей, связанных с электронной промышленностью. Его шеф — одна из главных величин в электронике, он же, Роман Соловей, — тень шефа, его руки и ноги. Отнимите завтра у Петра Петровича Рому, и академик останется как без рук. Не без головы, конечно, а без рук. Зато и хлопот у Соловья полон рот. Кажется, простое дело: жена академика. А для Ромы это целая проблема. На нее он тратит больше сил, чем на самого Петра Петровича. В день раз пять позвонит. «Не надо ли чего, Варвара Акимовна?..», «Не достать ли билетик в театр?..», «А в магазин «Русалка» привезли чешские гарнитуры. Не подать ли машину?..». А если, не дай бог, заболеет Варвара Акимовна, тогда Роману Кирилловичу и ночью нет покоя. То он врачей на квартиру свозит, то лекарства — и все воркует, воркует. Варвара Акимовна не то что часа, а и минуты не может прожить без Ромы.
— Скоро академиком станешь, — сказал Соловей Каирову, — тогда уж не знаю, допустишь ли к ручке или подумаешь?..
Роман давно знает Каирова, он помогал и впредь будет помогать своему приятелю, но, чем больше возвышается при его содействии Каиров, тем больше завидует ему Соловей и глубже ненавидит его.
— Какой дальше рубеж наметил? — спрашивал Соловей, как бы говоря: неспроста же ты пришел ко мне.
— Нет, Роман, никаких рубежей я больше не намечаю. Хватит мне достигнутых. Удержаться бы на этих.
— Ага! — воскликнул Соловей. — Запахло жареным. Жмут, что ли?..
— Да нет, не жмут. Кажется, все в порядке. Но ты ведь, Рома, сам знаешь, как нелегко его, черта, из–под земли доставать. Уголь, что бешеный верблюд: на нем спокойно не усидишь. Тут все время головы летят.
— Не трусь, Борис! Пока Ромка имеет силу, в обиду не дадим. Любому черту рога обломаем.
Каирову понравились эти слова. Он знал, что продиктованы они не одним только бахвальством, нет, и Соловей, и Кайров понимали, что во всех сферах жизни бурно протекает процесс очищения; жуликам, конъюнктурщикам, карьеристам все тяжелее прятать свое лицо.
И в этих условиях люди, подобные Соловью, приобретают особенно важное значение. Формально они ничем не командуют. Они выступают тайно, исподтишка, но обязательно от имени людей, которые им доверились. За свою жизнь Соловей, в отличие от Каирова, не получил никаких званий и отличий. Но, состоя все время при больших людях, занимая подчас незаметные посты в канцеляриях, он никогда не забывал ближних и при случае тянул их наверх.
Приемы таких людей разнообразны: вот звонит Соловей нужному человеку и говорит примерно так: «Андрей Никанорович, милый наш Андрей Никанорович, а вчера мы тебя вспоминали. Нет же, дорогой, нет — вспоминали добрым словом. Сам Петр Петрович твою фамилию назвал… А? Откуда он знает?.. Значит, говорил кто–нибудь, рассказывал. Добрые вести, брат, ветер по свету носит».
Ну, а потом Соловей приступает к делу: бросает на удобренную почву зернышко. Смотришь, свой человечек и пристроен.
А диссертацию через ученый совет пробить, звание через комиссию протолкнуть, а проекты, ссуды, премии, пенсии — тысячи дел! И все делается от имени Петра Петровича, академика и председателя комитета. Все с позиции государственной, верховной.
Беседа друзей текла плавно и радушно. Из кухни вышла Софья Григорьевна, вывела за ручку Мишу. Мальчик упирался бычком и смотрел на Каирова равнодушно, как на стену. Миша держался за руку матери, терся о тыльную сторону ладони пухлым личиком. Он был толст и румян, словно размалеванная матрешка. Клетчатая курточка едва сходилась на его туго надутом животике.
— Поедешь со мной в Степнянск? — спросил Каиров, ткнув пальцем в живот мальчика.
— Мне и в Москве хорошо, — сказал Миша и побежал в другую комнату.
Поднимаясь с кресла, Соловей сказал:
— Будем мы сегодня ужинать или не будем?.. Софья, подавай нам русскую водочку и ставь на стол азовскую икру.
Каиров окончательно почувствовал себя как дома. Он поднялся с кресла, прошелся по ковру.
— Так что же ты посоветуешь мне, Роман Кириллович?..
— Ты о рукописи или о чем? — Сам понимаешь: судьба рукописи меня волнует больше всего.
— Погоди, Борис. Вот мы сейчас выпьем, закусим, а там и за дела примемся. Я тут для тебя такие прожекты подготовил, что боюсь, как бы сердце твое от волнения не лопнуло. Ну, а сейчас к столу!..
1
На следующий день утром Каиров попросил Самарина поскорее закончить дела в институте и пораньше вернуться в гостиницу.
— Поедем в телестудию. Нас будут показывать, — сказал Борис Ильич спокойно, будто речь шла о самых обыкновенных вещах.
— Нас? — удивился Андрей.
— Да, нас! Что ты смотришь на меня, как на Иисуса Христа?.. Конечно, нас. А что, нас уже нельзя и показывать по телевизору?.. Я не знаю, почему ты так считаешь.
— Но по какому случаю? — Он мне говорит!.. А все те, кого показывают каждый день, — они тоже должны иметь случай?.. Я был у приятеля, и он позвонил, на телестудию своему приятелю. Сказал одно слово — сделай. И нам сделают. Нас покажут миллионам человек. Вот так делают знаменитых людей. Один раз покажут, другой раз покажут, а третий раз не надо и показывать. Достаточно назвать имя, как люди скажут: «Хо!.. Этого человека мы знаем».
Самарин пожимал плечами: он никогда не был на телестудии. И теперь считал, что ему там нечего делать. Но почему так рвется туда Борис Ильич?
— Хорошо, — сказал он, — я приду сегодня рано.
Вечером взяли такси, поехали на телестудию. «Волга» катилась по улице Горького. В окнах и витринах магазинов зажигались неоновые огни. Вначале в трубках появлялись молочные язычки, вздрагивали, удлинялись — и вот уже все слово: «Рыба» или «Культтовары» загоралось разными цветами.
Людей на тротуарах было немного. С тех пор как на окраинах Москвы один за другим стали появляться районы новых застроек, людские потоки на центральных улицах столицы заметно поредели.
В студии Борис Ильич сориентировался так же быстро, как он ориентировался везде. Как только вошли в просторный вестибюль, отделанный разноцветьем синтетических плиток, Борис Ильич, словно кто его подтолкнул, устремился в глубь коридора. Миновав длинную анфиладу дверей, они вышли в зал — большой, высокий, заставленный металлическими треногами, черными аппаратами и еще какими–то сооружениями, о назначении которых Андрей не имел понятия.
— Где режиссер? — спросил Каиров у молодого парня с рыжей бородой. Тот не ответил Каирову, даже не взглянул на него, а лишь показал рукой в сторону скопления треног и черных аппаратов. Бросив Самарину «Ждите меня здесь», Каиров пошел к режиссеру.
В зале то ярко вспыхивали на треногах, то потухали фонари. Андрей разглядел операторов — они прицеливали свои аппараты на небольшой столик, освещенный со всех сторон фонарями. Затем поворачивали объективы на рояль, а то на какой–то экранчик, висевший в глубине помещения. Андрею было скверно и неловко, он не знал, куда себя деть. Подходил к барабану с кабелем, но барабан вдруг начинал вертеться; Андрей переходил к роялю, занимал укромное место. Здесь же скоро появились другие люди, видимо, как и он с Каировым, приглашенные для какого–нибудь представления. «Хорошо, что мне не надо ничего говорить», — подумал Самарин, вспомнив порядок передачи. Они буду сидеть за столом — гости из Степнянска, рядом с ними расположатся москвичи и приезжие из других городов. О Самарине и Каирове диктор возвестит: «А вот гости из Степнянска, изобретатели портативной электронно–вычислительной машины… Впрочем, пусть они сами о ней расскажут». И предоставит слово известному ученому Борису Ильичу Каирову. Он же, Самарин, будет сидеть, слушать, а когда Борис Ильич назовет его имя, кивнет головой, а может, еще и улыбнется. Вот и вся программа — несложная, нехитрая, особенно для Самарина.
Поблизости от рояля стояли два парня. Из их беседы Самарин узнал, что оба они работают на Московском заводе «Красный пролетарий»; потом сюда же подошли три студентки театрального института, ткачиха, артисты и священник. Они с любопытством смотрели в ту сторону, где в окружении нескольких молодых людей появился знаменитый французский певец. О том, что он прибыл в Москву, Андрей слышал по радио, его песни тоже передавали по радио. Андрей с любопытством стал разглядывать француза. «Певец Парижа» волчком вертелся в кружке девушек, одетых ярко, на западный манер. Парижанин, загоревший на южном солнце, в черном костюме и с черными волосами. Он что–то говорил, смеялся, переводчики переводили и тоже смеялись, смеялись и те, кто ничего не понимал: им было весело от близости смеющихся людей.
В центре залы расставляли мебель. Среди стульев, столов и суетящихся людей Андрей увидел Бориса Ильича. И никто не знал, зачем он бегает и хлопочет. Не знал этого и Андрей. Самарин потерялся в сутолоке и ослепительном сиянии фонарей. Он не знал, где встать, куда себя деть. И вообще не понимал цели предстоящего представления. И только метущийся по залу Борис: Ильич немного успокаивал его, придавал бодрости.
Усаживались в спешке. Два молодых модно одетых паренька, очевидно, помощники режиссера, разводили гостей по местам. В центре стола усадили французского певца, по правую руку от него — Каирова, слева от француза долго пустовал стул. Самарин направился было к нему, но помреж замахал на Андрея руками, зашикал. Придерживая стул и отстраняя Самарина, он смотрел в листок и выкрикивал: «Эмануил Любимов!.. Эмануил Любимов!..» Наконец Любимов вышел из–за какой–то занавески, занял свое место рядом с почетным гостем. Самарин, стоявший в это время позади расположившихся за столом людей, отступил назад, а налетевший вихрем на него второй помощник режиссера оттеснил его еще дальше, к бархатной занавеси, за которой лежали опрокинутые треноги, ящики…
Фонари вспыхнули, задвигались голубые, фиолетовые объективы аппаратов, словно марсиане из книг Уэллса, подступили к столу, за которым сидели Каиров, Любимов, много других людей и этот маленький артист из Парижа.
Самарин слышал, как сидевшая у края стола миловидная дикторша представляла зрителям «участников дружеской встречи», людей самых разных профессий, никогда раньше не видевших друг друга, но встретившихся в Москве и потому ставших друзьями. Называла имена, фамилии. «…Создатель малогабаритной электронно–вычислительной машины Борис Ильич Каиров!.. Ученый с мировым именем, работает сейчас над проблемой безлюдной выемки угля…»
Из–за черной занавеси вдруг выскочил помощник режиссера, схватил Самарина за руку и потащил к столу. Улучив момент, когда объективы телекамер были направлены на артиста–француза, втолкнул Андрея на свободный стул. И тотчас диктор прочитала: «…Талантливый ученик Каирова Андрей Самарин. Он побывал во многих странах, изучал электронные машины за рубежом…».
Распорядитель, стоявший в стороне, что–то показывал Самарину руками, мотал головой — очевидно, хотел, чтобы Самарин поклонился зрителю, но Андрей не понял, что от него хотят. Он так и сидел недвижно всю передачу…
После передачи Каиров задержался в студии, а Андрей поехал в гостиницу.
Мысли его скоро перенеслись в Степнянск, к Марии. В институте ему предлагают поработать недели две, но нет, он не станет так долго задерживаться в Москве; он наберет здесь нужной литературы и уедет в Степнянск. Он непременно добьется встречи с Марией. И будет встречаться с ней каждый день. По вечерам он будет ходить в театр на ее постановки, а затем у служебного входа поджидать ее и провожать домой.
Он позвонит ей сегодня же. Нет, он еще раз напишет Марии письмо.
В гостинице, не раздеваясь, подсел к столу и стал поверять бумаге свои тревожные мысли.
«Дорогая Мария Павловна! Как живете в Степнянске? Наверное, хорошо. Судя по тому, что не отвечаете на письмо, живете вы очень хорошо. Мы все радуемся, когда человеку хорошо. На что ваш знакомец Перевощиков человек злой и, как мне кажется, мелкий, а и тот узнав, что вам хорошо, обрадовался. Все меня спрашивал: «Как там Мария?.. Помнит ли обо мне?..» Ну что ему ответишь на эти вопросы? Сказать правду — огорчится, а лгать не хочу. Странный он человек, этот Перевощиков! Серый, неказистый — рядовой во всех отношениях, а туда же — в мир прекрасного! Я ему говорю: ну куда ты лезешь — слабый, никудышный!.. Посмотри, как она прекрасна, эта дочь Мельпомены!.. До тебя ли ей?..
А недавно произошла перемена. Я даже испугался, настолько неожиданной она мне показалась. Перевощиков пришел благостный, умиротворенный. «Что за наваждение?» — подумал я.
— Ты в своем уме? — спрашиваю.
— В своем, — кивает он мне, — в своем. — А сам так и улыбается, так и улыбается, будто ему отроду четыре года и он нашел пятак.
— Я еще никогда так прочно не пребывал в своем уме, как сегодня. На меня нашел стих, и мне теперь никто не нужен. Меня осенило, я напал на жилу–теперь работать и работать. Словом, прощайте все мои увлечения! Всех оставляю в покое! Кому надоел — простите, кому не угодил–не взыщите: Перевощикова нет. Он в небытие!
Слава богу! — вздохнул я с облегчением. Успокоился наконец. И невольно подумал о вас: кому–кому, а вам–то от него доставалось. Досаждал звонками, забрасывал письмами, поджидал у служебного входа в театр и выскакивал в момент, когда он меньше всего был нужен.
Вот видите, как хорошо мы теперь зажили. Ни тревог, ни волнений. Может быть, нас оставят в Москве работать, мы тогда и совсем не станем вам досаждать. Простите и будьте здоровы.
По поручению Перевощикова Андрей Самарин».
В вестибюле гостиницы, куда Андрей пришел, чтобы бросить в почтовый ящик письмо, ему подали открытку. Она была из Степнянска, от Марии. Андрей бросился в свой номер. Там он закрылся на ключ, постоял с минуту у двери с зажмуренными глазами, затем прочел:
«Здравствуйте, Андрей Фомич!
В Степнянске не светит солнце и по вечерам дочери Мельпомены никто не звонит по телефону. На театре, как и прежде, играют пьесы. Артисты поют песню: «Возможно, возможно, конечно, возможно…» Что ж, наверное, есть люди, для которых, действительно, нет ничего невозможного. Особенно же для тех, кто взбирается на небо и ходит по облакам. Завидую таким людям! У меня же нет крыльев, и по той причине я не могу взобраться на небо. Но я бы тоже хотела верить во все возможное. Без веры человеку трудно жить. Желаю вам успеха. Будьте счастливы!..
Мария».
Андрей читал и перечитывал. В глубинном подтексте, за строчками письма он слышит жалобу на судьбу. Лед тронулся! Он только теперь заметил, что письмо, предназначенное для Марии, он так и не отправил. И хорошо!.. Нет, он не пошлет это письмо Марии!..
В Степнянск, Степнянск… Но как закончить дела? В институте у него много дел — управиться бы за десять дней. Нет, нет, он сделает все раньше. Побудет здесь неделю — и в Степнянск.
2
— Ты слышишь, Андрей, директор просит нас явиться на совещание. Тут, в Москве — в комитет. Шатилов тоже будет.
Каиров ходил по номеру, искал пижамную куртку, а девушка, принесшая телеграмму, стояла у дверей.
— Ты можешь уехать на Южный полюс — они достанут тебя и там. Ты думаешь, не достанут?.. Нет, будь уверен, они достанут.
Андрей еще лежал в кровати. Вчера он поздно пришел из театра, ходил смотреть пьесу, которую видел в Степнянске с участием Марии. Смотрел и сравнивал игру москвичей со степнянцами. От сравнения Мария еще больше выросла в его глазах.
— Так ты слышишь, что они нам пишут: «Завтра угольном Комитете обсуждаются проблемы автоматизации «Атамана» будьте на совещании вместе Самариным.
Я вылетаю Шатилов».
— Слыхал?.. Будьте вместе с Самариным, — он тоже вылетает. Нет уж, меня увольте. Я нездоров. Ты, Андрей Фомич, иди, я тебе и адрес дам, и расскажу, как добраться до комитета, а я не поеду. Боюсь, расшумлюсь там и разные неприятности навлеку на институт. Вы один справитесь. Смотри там по ходу дела: если нужно что — подскажи директору. Только о нашей затее с книгой — ни гу–гу. Не спугнуть бы. О чем другом — говорите, о книге — ни–ни. Так ты сходи на совещание, а я в издательство поеду, наши дела делать. Об институтских пусть директор болеет. Он всему делу голова — ему и карты в руки.
В голосе его звучала добродушная шутливость:
— Ты молодой — помни: кто везет, того и погоняют. Наука любит простофиль вроде вашего Каирова. С тех пор как я себя помню, я тяну почти весь институт. Все видят, что могу, — и валят. Чем больше могу, тем больше валят. Но довольно! Лошадь отработала свое, и ей пора сбавить ход. Свалю с плеч «Атамана», тогда мы будем отдыхать.
Борис Ильич любил говорить о тяготах жизни, особенно если рядом был внимательный слушатель.
— Борис Ильич, дайте мне адрес Комитета, — попросил Самарин.
Каиров вырвал из блокнота листок, написал адрес.
— Не помню точно комнату, но кажется, семьсот двенадцатая. Это и есть конференц–зал.
Назавтра в назначенный час Самарин был в Комитете. Нашел нужную дверь, над которой красовался глазурованный кружочек с золотой цифрой «712».
До начала совещания оставалось двадцать минут. В риоткрытую дверь Андрей увидел Шатилова в окружении незнакомых людей.
Андрей прошел дальше по коридору, он считал неудобным быть в кругу незнакомых людей и решил уединиться в укромном месте. Подошел к окну.
— Вы на совещание? — спросил Андрея подошедий старичок с седенькой бородкой и черным портфелем.
— Да, я из Степнянска.
— Не из лаборатории ли Каирова?
— Совершенно верно.
— Слыхал, слыхал… Будем знакомы: профессор Ладейщиков. Приятно, знаете, встретиться, приятно. Я хоть всю жизнь на другом полюсе был, но теперь уступаю вам и поздравляю. Струговый агрегат побил — ваша взята, я человек честный, упираться не стану. Струг — значит, струг. И людей меньше — почти безлюдная лава, только таким агрегатом и возьмешь «Атамана». Мы ведь два года обсуждали, до хрипоты спорили: стругом его брать или комбайном? Каиров молодец!.. Он нам всем нос утер. В последней своей статье все по полочке он разложил, очень доказательно убедил…
Самарин вспомнил недавний переполох в институте из–за статьи Каирова. Ее напечатали в журнале «Уголь». Самарин прочел статью и нашел ее содержательной, но в кулуарах института Каирова обвиняли в плагиате. Говорили, чтo Леон Папиашвили подготовил статью по отчетам всех лабораторий института и что Каиров якобы не имел никакого отношения к стругам, а выдал результаты исследований институтских лабораторий за свои собственные. В институте создалась группа ученых, преимущественно молодежь, они хотели писать жалобу на Каирова, но кто–то их утихомирил, и конфликт погас. Впрочем, Самарин знал обо всем этом понаслышке, поэтому не мог сказать профессору ничего вразумительного.
— «Атаман» покорится! — продолжал профессор, отмеривая шаги у окна. Потом подошел близко к Андрею, заговорил горячо и прерывисто:
— Я ведь, молодой человек, тридцать лет в Донбассе, как медный котелочек, отбухал. Еще с обушком да с молоточком… А теперь в науку ударился. Преимущественно занимаюсь теоретической разработкой органов резания. На «Атаман» вы лавиной двинулись. Москвичи комбайн предлагали, а вы — струговый агрегат. Если хотите, тут налицо знамение времени, штрихи эпохи, тут вам борьба нового со старым.
В коридоре раздался девичий звенящий голосок:
— Пожалуйста, заходите!
Профессор говорил и на ходу, но Самарин его уже не слушал. У входа в зал толпилось много людей. Посредине возвышался сутулый старик с шапкой белых, подстриженных под горшок волос. «Терпиморев», — узнал его Самарин. Академик был предметом всеобщего внимания: к нему жались, с ним старались заговорить, он походил на человека, которого долго ждали и который наконец появился ко всеобщему удовольствию. Кто–то, протискиваясь к нему, все хотел с ним заговорить: «Петр Петрович!.. Петр Петрович!..» Но желающего заговорить с Петром Петровичем оттеснял в сторону маленький толстенький человек с выпуклыми разноцветными глазами. Роскошная черная шевелюра его приходилась по пояс Петру Петровичу, и было смешно видеть их вместе. Но вместе они были все время. И когда вошли в зал, направились к столу, накрытому голубым сукном, черный человек не отставал от Петра Петровича. Только теперь в зале, когда люди, окружившие Петра Петровича, разошлись по креслам, Андрей понял, что человек с шевелюрой — близкий сотрудник академика: его референт или ответственный работник Комитета. Вместе с академиком он прошел к столу и сел с ним рядом. Вынул из папки какие–то бумаги, пододвинул Петру Петровичу. Академик не торопился. Из нагрудного кармашка клетчатого серого костюма достал розовую тряпочку, долго протирал ею очки, время от времени поднимал их на свет, щурясь, смотрел в них, точно искал дефекты.
К Андрею подошел Шатилов.
— Где Каиров? — спросил директор института, оглядывая ряды сидящих людей.
— Он болен, Николай Васильевич. Не придет.
— А-а, черт!..
Шатилов раскрыл портфель, зашуршал бумагами.
Андрей не понимал тревоги директора, не знал, что к отчету Шатилов не готовился — он надеялся на Каирова. Кому лучше знать дела автоматиков, как не ему, Каирову? — Кто сидит рядом с академиком? — наклонился Андрей к Шатилову.
— Ах, это, — сказал Шатилов после минутного молчания. — Так это же Соловей — помощник академика.
— Я так и думал, — проговорил Самарин, откидываясь на спинку сиденья. Соловей для него словно бы перестал существовать. Он теперь смотрел на одного академика. И думал: «Старый. А там, на море, работал проворно».
Фотографии академика Самарин видел в учебнике. Портрет Терпиморева висит в институтском вестибюле. Живописец изобразил ученого молодым, а здесь он глубокий старик. Андрей смотрел на него, как на бога. Терпиморев — ученый с мировым именем, он разработал принципы электронных машин, создал целую школу советских электроников. Самарин знает труды Терпиморева не по заглавиям книг, а по существу. Задавшись целью создать Советчик диспетчера, Андрей прежде всего проштудировал книги Терпиморева. И может быть, академик за свою жизнь еще не знал ученика, столь добросовестного и прилежного, как Самарин.
— Коллеги!.. — заговорил академик. — Минуточку внимания. Я не задержу вас долго.
Голос у него грубоватый, грудной; он точно незлобиво, себе под нос бранил шалунов.
— Госплан просил дать рекомендации… Товарищи хотят знать, нужна ли новостройкам Донбасса — я имею в виду шахты на крутых пластах, — так нужна ли этим шахтам электроника? Машины, приборы. И если нужны такие машины, то сколько машин, какого класса, на каких заводах разместить заказы.
Академик обвел взглядом сидящих в зале, но Соловей потянул Петра Петровича за рукав, что–то сказал на ухо, после чего Терпиморев обратился к Шатилову:
— Вы из Степнянска, товарищ?.. Сам директор горного института?.. Отлично. Ну, пожалуйста. Расскажите нам все по порядку.
Шатилов поднялся. Начал издалека.
— Еще в 1721 году, «приискав» в Донбассе «горючий камень», Григорий Капустин уразумел его значение. А вот недавно в высоких инстанциях нашлись люди, думающие иначе. Эти люди сказали: уголь добывать трудно, пусть он там остается в земле, а лучше мы побольше будем качать из–под земли нефти и газа. К горнякам тогда повернулись бочком; урезали деньги на угольную науку, технику, заморозили новостройки шахт, махнули рукой на старые. Об электронике уж и речи не было. Но в Донбассе еще в старое время говорили: уголь есть уголь. Вы можете не иметь машин, не строить дорог, но уголь имейте.
Шатилов перевел дыхание, поднес руку к груди. Потом продолжал:
— Я всю жизнь проработал на угле и знаю, что это такое. Теперь, слава богу, все стали умные, кричат: «Давайте уголь!» Раньше не видели, а теперь видят, как задыхаются электростанции — нет угля! Нам дают много денег и говорят: давайте побольше угля! Мы выполняем планы семилетки, но этого мало: Госплан спускает дополнительное задание. Деньги тоже спускает. Только бы дали угля. А кто его будет давать, если новые шахты мы не строили? Сейчас мы строим новые шахты. На самом крутом пласту. Такой крутой, что не дай бог свалиться.
В зале кто–то прыснул; послышались сдержанные смешки. Академик смекнул: оратор не туда клонит.
— Вы нам по существу вопроса, товарищ Шатилов. Об электронике расскажите.
— Хорошо, Петр Петрович. Я сейчас…
В сердцах подумал: «Черт Каиров! Всегда увернется от трудного дела».
Мельком взглянул на Самарина, вспомнил все, что было связано с его электронной машиной, но вот беда: не вник в подробности дела, мог судить обо всем понаслышке, поверху, а ведь тут сидят электроники, дошлый народ.
Продолжал:
— Мы затягиваем в лаву комбайн, но на крутом пласту его не удержишь. Ничего, мы все–таки его держим. В новые шахты затянем струг и тоже удержим. Струг — это лава без людей. Почти без людей. Там будет машинист, помощник и несколько рабочих очистного забоя. Струг будет подвигаться автоматически, и крепежные стойки тоже шагают автоматически — вот тут нам понадобится электронная машина. Мы сейчас силами института создаем такую машину. Она и называется Советчик диспетчера. Советы будет подавать… Этого, конечно, недостаточно. Нам нужна серия машин. И создавать их нужно в специализированных конструкторских бюро, а не так, как мы — своими, знаете, домашними силами…
— Вот вы нам и подскажите, какие нужны горнякам машины, в каком количестве, — сказал академик. — Мы для того и собрались здесь, чтобы послушать вас. Тут вот… — академик широким жестом показал на сидящих в зале, — конструкторы, представители проектных организаций, заводов…
Шатилов снова поднес руку к груди, он даже склонился над трибуной, с минуту стоял неподвижно. Самарин испугался: думал, сердце «схватило». И был недалек от истины. Шатилову, действительно, сделалось плохо. Однако он нашел в себе силы сказать: — У нас, товарищи, об электронике должен был говорить другой человек, он заболел в дороге. Теперь инженер Самарин расскажет. Пожалуйста, Андрей Фомич. — Шатилов поманил рукой.
Андрей не ожидал такого оборота: он не готовился к выступлению да и не мог говорить обо всем угольном бассейне. На пути от кресла до стола мучительно соображал, что бы ему сказать. «Говорить нечего, вот ведь в чем дело, — разве что о своей машине, но она далека от завершения».
Выручил на первых порах академик:
— Вы нам обрисуйте институтскую машину. По описаниям, которые мне привелось прочесть, это будет хороший Советчик диспетчера. Мне он очень понравился.
Самарин подошел к краю стола и оглядел сидящих перед ним слушателей: тут были, кроме конструкторов, представителей Комитета, консультанты от смежных отраслей промышленности, люди разных научных рангов, званий, некоторые и совсем без званий, но все имели прямое отношение к электронике. Многие знали, что такое крутопадающий пласт.
— Прежде всего, — начал Самарин, — наша малогабаритная электронно–вычислительная машина не сможет решить задачу автоматизации шахт, о которой тут идет речь. Делается она вне плана — можно сказать, самодеятельным порядком… К ней только недавно стали относиться серьезно, и — спасибо, что хоть выдают материалы.
Шатилов со страхом и изумлением смотрел на Самарина. Он повернулся всем телом в кресле, да так, что ножки, скользнув по синтетическим плитам пола, взвизгнули. Он был обескуражен речью Андрея. Самарин и сам понимал, что говорит не то, но что надо было говорить — он решительно не знал.
— Позвольте, Андрей Фомич! — привстал Шатилов. — Машина почти готова. Вы же мне показывали…
Академик дал знак рукой Шатилову:
— Коллега, не надо мешать товарищу.
И, обращаясь к Андрею:
— Так–так–так, товарищ… Любопытно. Продолжайте, пожалуйста.
Самарин продолжал:
— Я, конечно, рядовой инженер, и даже не инженер, а только должность занимаю инженерскую, но я не однажды бывал в шахте и понимаю, как сложно автоматизировать все процессы угледобычи. Над этой задачей работает Степнянский институт, лаборатории Бориса Ильича Каирова, где я имею честь быть сотрудником. Мы пытаемся призвать на помощь электронику. Но это только первые попытки. Почему–то многие считают, что время электроники на шахтах еще не пришло. Пойдите на любой завод — вы там увидите электронные машины, на новых домнах, прокатных станах — тоже стоят электронные помощники. Их нет только на шахтах. Справедливо ли это?.. Нет, это не только несправедливо, но и неверно с точки зрения технического прогресса. Полагаю, что электроники в долгу у горняков — в большом долгу, товарищи!..
— Правильно! — кивнул седой головой академик. — Электроники, мотайте на ус. А теперь, товарищ Самарин, вы нам расскажите об институтской машине. Вы лично принимаете участие в ее создании? Шатилов хотел подать реплику: «Он ее автор!..» — но как раз в этот момент точно тисками сдавило сердце, и он, обливаясь потом, уронил голову на спинку впереди стоящего кресла.
— Да, я имею отношение к машине, — в раздумье заговорил Самарин. — Она не готова, и не знаю, как еще поведет себя.
Слушатели сидели неподвижно, сохраняя глубокую тишину. Все они видели, что этот простоватый парень с радушными голубыми глазами, в которых просвечивается вся его душа, не был подготовлен к речи, да и нельзя такого человека «подготовить». Есть категория людей, умеющих говорить одну только правду и поступающих только по велению совести, Самарин был именно таким человеком. И люди, сидящие в зале, и сам академик тотчас же это поняли.
Они слушали Андрея не только со вниманием, но и с удивлением, с едва осознанным чувством радости. Для них, сидящих в зале, Самарин был провинциалом. Каждый из присутствующих здесь столичных китов встретил человека первозданного, не тронутого «цивилизацией», не вываренного в котле бесконечных диспутов, словесных состязаний, где каждый в меру своих способностей превозносит свое дело, подчас необходимое только ему и еще какой–то группе его товарищей. Нет, этот и не пытается утверждать свое, собственное, или принадлежащее группе близких людей.
— Горнякам нужно электронно–вычислительное устройство, способное накапливать большую информацию, — заговорил Самарин, продолжая смотреть в окно, — с огромным диапазоном действия.
Может быть, в эту минуту Андрей представил Советчика диспетчера, соединенного со схемой москвичей, может быть, именно сейчас перед ним замелькали зеленые, красные, синие огоньки главного пульта… Шахта — не завод, не фабрика, где станки годами стоят на месте, а над ними горят неоновые огни. В шахте все находится в постоянном движении, даже кровля, стены — все меняется на глазах. Из–под рельсы лезет проклятый «дутик» — дующие почвы, из–за металлической фермы льется вода. О кровле и говорить не приходится, она постоянно осыпается, обрушивается — поспевай только закреплять… На шахте надо иметь машину, способную учитывать быстро меняющуюся обстановку. Или мы должны создать такую машину, или смириться с мыслью, что труд шахтера и в будущем останется тяжелым.
— А как в Америке? Там тоже нет таких машин? — с усмешкой спросил Соловей.
— Да, нет. Все электронно–вычислительные аппараты, созданные до сих пор человеком, реагируют на сигналы, повторяющиеся в определенной и логической последовательности. В шахте же все меняется неожиданно, по своим, зачастую непознанным законам…
Кто–то подал голос из зала:
— Петр Петрович, надо послать на шахту людей.
Мы давно собирались создать группу…
— Товарищи! — перебил его громкий бас. — Человеку плохо!..
Люди кинулись к Шатилову. Подбежал и Самарин.
— Скорую помощь! — приказал академик.
И Андрей бросился в коридор к телефону.
Очень быстро приехала скорая помощь, но было поздно. Шатилов умер на руках у незнакомых людей. Когда его, накрытого простыней, уносили на носилках, академик как–то неловко взмахнул рукой, сказал:
— Вот она — жизнь!..
И о том, что умер Шатилов, и как «глупо» выступал на совещании Самарин, Борис Ильич узнал немедленно: ему из Комитета позвонил Соловей.
Борис Ильич положил телефонную трубку, в волнении стал ходить по номеру. (Он только что пришел из магазина и не успел еще осмотреться.)
О Шатилове не думал. Его беспокоила речь Самарина на совещании.
— Заварил, идиот, кашу!.. Такое наплел, будто мы ничего и не делаем. Теперь не избежать беды. Приедут столичные бездельники, начнут копать, выискивать — перетряхнут всю лабораторию, настрочат акт… О-о!.. Медведь с глазами младенца. Дернуло меня послать его на совещание!..
1
За длинным столом–верстаком сидел Самарин. В одной руке он держал паяльник, в другой катушку, напоминающую и размером, и формой ниточную шпульку.
По краям катушки торчали оголенные медные проводки. Андрей припаивал их к панели. Разогретый кончик паяльника он подолгу держал в канифольной кашице; она плавилась, испуская дым и копоть, паяльник елозил Зло металлическому дну коробочки. Работу исполнял механически, мысли его блуждали далеко.
Вчера вечером, едва он только приехал с аэродрома, позвонил Марии.
— Как ваша поездка? — спросила Маша.
— Да так… съездили.
Андрей хотел сказать: «Директора института в Москве оставили… Навсегда…», но тут же подумал: «Заем это ей?.. Незачем и ненужно…»
Сказал:
— Смотрел передачу с вашим участием. Нам понравилось. Особенно Перевощикову. Надеюсь, вы не забыли бедного страдальца?..
— Нет, зачем же. Судя по вашим рассказам, он славный парень, ваш Перевощиков. Передайте ему привет. Пусть приходит в театр.
Андрей машинально оделся, вышел на улицу. Остановился у афиши. «Твой бедный Марат» — кричали аршинные буквы. А внизу фамилии артистов. «Заслуженная артистка республики М. П. Березкина».
— Заслуженная, — вслух повторил Андрей. И неспешно отправился дальше.
В лаборатории к нему подошел Папиашвили и с едва уловимым злорадством сообщил: — На две недели придется отключиться от дел.
Папиашвили кивнул на паяльник и катушки.
— Как? — не понял Андрей.
— Лаборатория будет готовить отчет. Ждем комиссию из Москвы.
— А я при чем? — снова не понял Андрей.
Папиашвили ехидно ухмыльнулся:
— Решение в Москве принималось. Там, по слухам, было совещание — будто бы кто–то из наших выступал. Теперь вот отчитывайся. А отчет, сами понимаете, штука серьезная. Скажут: сиди месяц над бумажками, и будешь сидеть. Дело не шуточное.
Папиашвили привлек за руку Андрея, доверительно сообщил:
— Сворачивать будут электронику. Совнархоз бумагу в правительство отправил: дескать, работы по электронному оборудованию новых шахт закончены.
— А как же Советчик диспетчера? — Полагают, что он в основном готов.
— А опыты как же?
— Какие опыты?.. А-а, это те, которые столичный институт проводит? За них пусть у москвичей голова болит. Прошел слух, что Москва большую группу ученых сюда пришлет. Наверное, и вы к ним отойдете со своей… алхимией.
Папиашвили показал на густую вязь проводников, над которыми склонился Самарин.
— Так давайте, — продолжал Леон, — убирайте катушечки–квадратики. Я вам «Папку входящих» принесу. Будете выборку…
— Не нужна мне «Папка входящих». Некогда мне.
Самарин повернулся к Папиашвили спиной и продолжал паять. Он хоть и не знал, какую «мину» готовит для него Каиров, но предчувствовал большие осложнения. Еще там, в Москве, Андрей понял истинные цели Каирова. Ему нужна не столько машина, сколько шум о ней. А машины пока нет — по крайней мере, той, которую требуют от него москвичи.
Андреем начинало овладевать сомнение: «Правильно ли я поступаю, что вожусь с москвичами?.. Не будь их опытов, их переменчивых, часто непоследовательных требований, я бы давно завершил работу и предъявил советчика диспетчера к сдаче. Все свои первоначальные замыслы я выполнил: СД‑1 получился даже лучше, чем предполагалось; он будет считать уголь, выданный на–гора, следить за режимом работы подъемных механизмов, подскажет диспетчеру, сколько и куда надо поставить вагонов… Маленькая машина, состоящая из пяти блоков!.. И возле нее — один дежурный электроник. Предъявляй к сдаче, и — муки позади. Оформляй авторское свидетельство, получай вознаграждение…»
Нет, нет и нет! — убеждал себя Андрей. Опыты с москвичами нельзя бросать на полдороге. Надо продолжать и продолжать. Если опыты удадутся — СД‑1 превратится из Советчика диспетчера в самого диспетчера.
Каиров считает, что Советчик диспетчера готов. Каиров торопит. Он хочет представить для отчета главную работу лаборатории. Очевидно, начальник лаборатории забыл, что последнее слово за ним, Самариным. «Уйду в преддипломный отпуск — почти на полгода… Оборудую у отца мастерскую и буду работать. Тем временем и москвичи подвинут вперед свои опыты. Надо выиграть время. Заодно и диплом напишу. Буду один!.. Перечитаю книги. Буду искать и думать. И никто не постучит в дверь, не позовет к начальнику».
2
Шахтный поезд мчится по наклонной с одуряющим грохотом. Андрей сидит в крайнем вагончике: одной рукой он вцепился в металлический поручень, другой поддерживает сумку с приборами. По бокам мелькают одинокие огоньки. В кромешной темноте теряются серебряные нити рельсов. «Карета» раскачивается, словно утлое суденышко при большом волнении моря.
Самарин смотрит в глубину «колодца». Там, как звездочки в просветах туч, мелькают лампочки. И кажется, нет у «колодца» дна.
— Задремал! — толкает Андрей сидящего рядом Костю Пивня. — Опять ночью работал?..
В отличие от Самарина, достававшего каской потолок вагончика, Пивень имел вид подростка. Обе руки он положил на сумку с приборами и всю дорогу дремлет. Москвич обладает непостижимой способностью спать в любой обстановке. Кажется, посади его на бешенного скакуна, он и на нем умудрится «прихватить» минуту.
Три месяца Пивень живет на шахте и каждый день спускается под землю. Самарину нравится московский «молчун». Со свойственной Андрею горячностью он готов был целиком вверить себя новому другу, но Костя, как казалось Самарину, не был расположен к чувствоизлиянию. Он всегда был рад Самарину, искал с ним встреч, ждал Андрея на шахте, но в обращении с Андреем был сдержан, даже немного суховат.
— Станция «Борейкино»!
Шахтеры выскакивали из вагончиков. Пивень и Самарин, придерживая на животе сумки с приборами, влились в поток горняков. Через небольшой штрек прошли в лаву Кузьмы Борейко.
В конце штрека засияла брешь, в которую один за другим ныряли горняки.
Комплексная угледобычная бригада Кузьмы Борейко была разбита на четыре смены, в каждой смене по двадцать пять человек. Сейчас заступала вторая смена. Шахтеры растеклись по лаве. Тянулась она на двести метров. Это был фронт бригады, ее боевой участок. Выработанное пространство по всей длине лавы крепили гидравлическими стойками. То там, то здесь, мигая фонарями, между стоек сновали рабочие очистного забоя.
Забойщики «устрашали» пласт оглушительной дробью отбойных молотков.
«Атаман» не любит ротозеев. Здесь он только одному человеку покорился — Кузьме Борейко. Кузьма ходит по стойкам вверх и вниз с одинаковой резвостью, ходит, не освещая места, куда ступает, не глядя под ноги. Горняки говорят бригадиру: «Ты, Кузьма, объездил «Атамана», но, гляди, нрав у него горяч».
Кузьма «маракует», как бы затащить в лаву струг и громыхнуть черта «зубьями дракона».
Завидев Пивня и Самарина, бригадир кричит:
— Эй, «научники», подь сюда!
«Научники» подходят.
— Вы, хлопцы, не обижайтесь, что я вас так кличу. Это я по–свойски, звиняйте. Посоветуйте мне, может, дурная думка в голову прет.
Борейко мешал русские слова с украинскими.
— Добру мы площадку вверху расчистили? Глянь! А если сюда моторы с барабанами установить? Что вы скажете, хлопцы? Вы ж, наука, все должны знать.
— Сколько вы сейчас угля даете? — спросил Самарин.
— Четыреста тонн за сутки.
— А струг две тысячи нарубит.
— Ага-а, к подъемной машине клонишь. Понимаю. Она, конечно, две тысячи не вытянет на–гора, но ведь вы с профессором Каировым гидроподъем налаживаете. Гидросистема, говорят, хоть десять тысяч из лавы вытянет.
— Установка гидроподъемника — журавль в небе. Она, как говорят в институте, «не идет». И вряд ли пойдет без надежной системы автоматики. Нужны автоматический смеситель и дозатор пульпы, регулятор работы насосных механизмов. А это под силу большой электронно–вычислительной машине. На шахте ее не поставишь. Слишком дорогое удовольствие.
— Тут нам Данчин про какой–то электронный диспетчер рассказывал, будто скоро мы его получим.
— Есть у нас Советчик диспетчера. Он решит многие задачи, но не все. Правда, москвичи хотят его порядком усилить, но что–то медленно поворачиваются. Вот он — их главный представитель… — показал Андрей на Пивня. — С него спрашивайте.
— Так вы его, братцы, поскорее. На ударную вахту встаньте.
— Постараемся, — кивнул Самарин.
Борейко сдвинул на затылок светло–желтую каску, подаренную ему мозельскими шахтерами во время недавней туристской поездки во Францию, лихо откинул назад самоспасатель:
— А думку я свою не брошу! Не поможете автоматикой, так мы второй ствол пробьем. Был бы уголь.
Придерживаясь за стойки, Пивень и Самарин стали пробираться вглубь — туда, где кровля постепенно осыпалась. Костя и Андрей изучали «характер» кровли, устанавливали приборы в глубине выбранного пространства. Чем дальше от забоя, тем лучше. Почти километровая толща земной тверди повисла в пустоте и словно задумалась, сейчас ли опустить миллионы тонн или повременить немного. Тонкие пластинки слежавшегося за миллиарды лет сланца отделялись и падали вниз. То здесь, то там отваливалась глыба, и тогда, разбиваясь в мельчайшие частицы, стекали широкие рукава породы. Здесь кровля ни минуты не была спокойной.
Приборы прослушивали глубинные шумы, перепады давления. Самарин и Пивень записывали показания. Борейко был далеко, он потерял их из виду, и сегодня они не слышали его предостерегающих окриков. Пивень лез вперед. Вот он приблизился к самой дальней стойке, почти засыпанной породой, стал прилаживать очередной датчик информации.
Закончив установку прибора, Пивень присел на холмик. Тут же, упершись ногами в надломленный столбик, сидел Андрей.
— Датчиков скоро будет больше, — сказал Пивень Андрею. — В Москве недавно создали конструкторское бюро — специально по датчикам.
— Все равно их еще долго будет не хватать. В техническом мире как–то так нелепо получилось: механизмы приема информации развились быстрее и опередили систему сбора и подачи сигналов. И это не только у нас, но и во всех странах Запада. Но там раньше спохватились, создали большое семейство датчиков — и в машиностроении, и в металлургии, и во многих других отраслях промышленности. У нас же датчиков маловато. И наш диспетчер, если его удастся поставить на сверхчистые проводники, будет загружаться лишь частично.
Нет датчиков, и неоткуда их взять.
— Давно я лелею думку: разработать технические требования для нескольких рудничных датчиков. Ты, Андрей, поможешь мне?
— С удовольствием.
— Отлично. А теперь установим те, которые у нас имеются, например, вот этот: регистратор вредных примесей воздуха…
Пивень достал из сумки прибор, похожий на большой карманный фонарь, подался вглубь.
Самарин просветил кровлю, покачал головой:
— Опасно.
В дальней стороне кровля сильно провисла, «сорила» породу. Временами над головой раздавался глухой треск, и тогда Самарин инстинктивно съеживался. Выбирая положение поудобнее, он переходил с одного места на другое, посвечивая Пивню дорогу.
Кровля вдруг загудела многоголосо и протяжно: тр-р… шар-р… ррр…
— Назад! — крикнул Самарин, предчувствуя беду.
Но в тот же момент вверху раздался удар. Горячо и колко резануло Самарина в лицо. Потом налетела новая волна. Первой мыслью Андрея было: «Где Пивень?» Андрей попытался приподняться. Высвободил голову. И тут почувствовал нехватку воздуха. С усилием выдул пыль из носа. Но сверху, откуда–то сзади, порода осыпалась снова, забивая нос и глаза.
— Ого–го–о!..
Скорее он почувствовал хриплый, глухой звук собственного голоса, чем услышал его. И необыкновенно ясно и, как показалось Андрею, громко он проговорил:
— Обвал!.. Что с Пивнем?..
Затем с той же ясностью почувствовал тяжесть сдавившей его породы. «Почему земля горячая?» — спрашивал он себя.
Порода становилась все горячей и горячей.
3
— Костя, а, Кость! Ноги гудут? — Нет, успокоились.
— Значит, пошли на поправку.
— Пошли, куда ж им деваться. А ты, Андрей, спи. Врач приказал тебе больше спать.
Пивень отвернул лицо к окну, с силой зажмурил лаза. Ноги, ноги… Они пылают, как в огне. Жар разливается по всему телу и со звенящим шумом подступает к голове.
Костя не видел разбитых ног, он пришел в сознание на второй день после обвала. Узнал, как врачи и сестры боролись за его ноги. Шесть часов они стояли у операционного стола. В горячечной полутьме Пивень слышал обрывки фраз: «Обошлось без ампутации…»
…В палату вошло много людей, но видел он одного — старого врача с желтым одутловатым лицом. Врач был похож на Костину бабушку. И глаза у него, как у бабушки, были серые. Врач смотрел на Костю печально, как когда–то смотрела на него бабушка, если ему случалось простудиться и слечь в постель.
— Где Андрей? — спросил Костя.
Врачи расступились и показали на соседнюю койку. Взгляды друзей встретились. Они кивнули друг другу.
— Тебя сильно? — спросил Костя.
— Нет. Слегка, этак жамкнуло. Ты тоже поправишься.
Пивень перевел взгляд на врача. И наверное, в глазах у Кости был вопрос: «Ведь правда, поправлюсь?..» Врачи, как по команде, стали расходиться. Кто–то поправил на Косте одеяло, кто–то ватой вытер пот со лба. Ушла и «бабушка».
В палату вошла сестра. Сказала Андрею:
— Вас пришли навестить отец и Хапров Святополк Юрьевич.
Хапров — это художник. Он живет на квартире у отца — давно живет: он стал словно бы членом семьи Самариных.
Сестра посмотрела в записку…
— А еще… Каиров и Папиашвили.
Самарин поднялся на подушке. Хотел попросить, чтобы вначале пустили отца и Хапрова, но дверь палаты раскрылась, и в сопровождении врача вошли Каиров и Папиашвили.
Каиров шел к Андрею, а смотрел на Пивня. У него как–то смешно выступали из–под халата коленки, он осторожно шагал по ковровой дорожке.
Врач поставил у ног Самарина стул. Борис Ильич присел на него. Папиашвили остался за спиной Каирова. Похоже было на то, что оба они пришли в фотографию.
— Вам привет от всего института, — сказал Каиров. — Как вы себя чувствуете? — Что, болит? — спросил Папиашвили.
— Я легко отделался, помяло немного.
Андрей посмотрел на Костю. Он как бы хотел сказать: «Вот ему крепко досталось». И гости поняли его.
— Ничего, — сказал Самарин. — Поправится.
— Вчера я побывал на «Зеленодольской», смотрел ваш прибор, — заговорил Каиров, желая, видимо, подбодрить Андрея.
— Совнархоз приказал снять его, — равнодушно сказал Самарин.
— Что нам совнархоз! Мы даем оценку новой технике. Доведем, поддержим. Вы, ребята, поправляйтесь, а дела мы завернем такие, что…
— Я был в Москве, — сообщил Папиашвили, — в институте, где работает ваш… товарищ.
Он кивнул в сторону Пивня.
— И что там? — спросил Самарин.
— Схема на полупроводниках — дело далекой перспективы, но…
— Позвольте вас спросить, — приподнялся на локтях Пивень, — с кем это вы говорили в Москве?..
Костя был бледен. Влажно и горячечно блестели глаза. К нему подошла сестра и сказала:
— Успокойтесь. Вам нужно отдыхать.
— Я не знал… Извините… — заговорил Папиашвили в смущении, бросая на Пивня тревожные взгляды. Леон отошел от койки, стоял в углу палаты, не зная, что делать.
Каиров, глядя на Леона и укоризненно постукивая кулаком по лбу, прошептал:
— Он же не спал! Ай–яй–яй… Дернул вас леший!.. Вы, Андрей Фомич, не беспокойтесь. И ваш друг путь не тревожится. Пока будем внедрять обычную схему, а там дойдет очередь и до схемы москвичей. И приборчик АКУ усовершенствуем, и машинку доведем общими силами. А там, глядишь, и книжечка выйдет. Словом, все по порядку, каждому овощу свое время.
Сестра показала гостям на часы. И они стали прощаться.
1
Для Каирова настали тревожные времена: Борис Ильич теперь только и думал о комиссии из Комитета. Он походил на капитана корабля, заметившего впереди по курсу подводные рифы. Команда пребывала в беспечности, никто из матросов не видит надвигающейся беды, но капитан заметил, капитан зорче всматривается вдаль, крепче сжимает в руках подзорную трубу — капитан встревожен.
Борис Ильич мысленно представляет членов комиссии, слышит вопросы: «Сколько лет строятся шахты на крутопадающих пластах?.. Какая задача ставилась перед лабораторией шахтной автоматики?.. Что вы сделали?.. Поедемте на шахты, посмотрим. И посчитаем. Да, да, посчитаем.
«Сколько денег потребила ваша лаборатория? Какова отдача?.. Наконец, вы сами… сколько потребили. И это посчитаем. А как же!.. Теперь время такое: все надо считать. Вы уж, Борис Ильич, не обессудьте. Не свои деньги считаем — государственные».
Чуткое ухо Каирова даже улавливало интонацию говорившего. То был голос спокойного человека, уверенного в себе и доброжелательного. Он произносит слова мягко и вкрадчиво, в них слышится нотка извинения и нежелания говорить неприятные вещи, да что поделаешь: служба!
В другой раз где–то вверху, словно в разверзнутом потолке, вдруг загремит голос академика Терпиморева: «Хватит, мил человек!..» Борис Ильич встрепенется в такую минуту, устремит взгляд за окно — туда, где напряженно–глухо шумит старая ветла…
Позвонил заместителю председателя совнархоза, ведавшему новой техникой, Горохову.
— Павел Павлович?.. Я все о том же, об электрониках… Приедете в институт? Очень хорошо. Так вы ко мне заходите. Буду вас ждать.
Каиров положил трубку и молодецки щелкнул пальцем. Горохов должен помочь, он непременно поможет Каирову.
Потирая руки, Борис Ильич подошел к двери, ведущей в комнату–салончик. Перед тем как ее открыть, еще раз щелкнул пальцами — при этом высоко вскинул руку и в такт пропел какой–то мотивчик. Каирову было еще и приятно сознавать, что к нему едет сам заместитель председателя совнархоза по науке, и легко от сознания своей силы. Горохов — ученик Каирова. Борис Ильич официально по общеинститутскому плану значился научным руководителем темы, над которой работает Горохов. Заместитель председателя хочет стать кандидатом наук — что ж, Каиров рад помочь хорошему человеку.
Вскоре в приемной раздался голос Горохова.
Борис Ильич застенчиво улыбался, выходя навстречу гостю, говорил какие–то малозначительные, бессвязные слова. И показывал место, подвигал кресло. Делал все это он с достоинством, без подобострастной суеты.
— Вот, посмотрите, авось пригодится, — сказал Каиров, пододвигая Горохову папку с чертежами, приготовленными для диссертации Горохова.
И откинулся на диване, чуть приподняв подбородок и сузив глаза, в которых гулял холодок покровительственного безразличия. Он хоть и старался для Горохова, хотя для него Горохов и был важной персоной, но Каиров знал и другое: совнархоз дышит на ладан, скоро его расформируют, а вместо него в Степнянске организуется республиканское министерство. И еще одно обстоятельство было известно Каирову: Горохов лелеял мечту стать заместителем министра, которому бы подчинили науку, а для этого ему нужна диссертация. Обо всем этом думал Борис Ильич, разглядывая тонкие, почти женские черты лица Горохова, склонившегося над чертежами.
— Да тут целый каталог современных устройств, — сказал Горохов, разводя руками и едва сдерживая радость. Во взгляде его серых спокойных глаз Каиров читал неподдельную благодарность.
— Я вам обязан, — продолжал Горохов, — не знаю, чем…
— Ничем, — перебил Каиров, — одна лишь просьба: быстрее компонуйте диссертацию, представляйте на научный совет. Теперь же марш домой и садитесь за письменный стол.
Борис Ильич фамильярно взял Горохова за локоть, поднял его с кресла. И так же фамильярно, по–свойски стал подталкивать к двери, приговаривая:
— Не стану раскрывать карт, но сейчас самый момент преуспеть вам в науке. Потом, потом расскажу подробности.
Горохов не сопротивлялся; сунув под мышку папку, он покорно пятился к двери, признательно кивал Каирову, на ходу пожимал ему руку. Он был высок, тонок, седая шевелюра придавала лицу интеллигентный вид. Он уже выходил из кабинета, когда Каиров, взяв его за рукав, воскликнул:
— Ба, Павел Павлович!.. Чуть не забыл: как решили с электроникой?..
Горохов остановился в удивлении, не понимая, о чем речь.
— Давайте закроем электронику, — продолжал Каиров, делая вид, что собеседник все понимает. — Реле утечки мы довели… Слышали, наверное, про АКУ?..
Горохов кивал головой: конечно, он слышал про АКУ.
— Электронный бухгалтер в двух трестах установили…
Горохов и эту фразу сопроводил кивком головы. Но потом, словно спохватившись, спросил:
— А как машина Самарина?
— В сущности, машина готова… На обычных материалах. Мы бы давно ее сдали, да москвичи у нас на шее повисли. Они все продолжают опыты с новыми материалами. Ну, а мы… сами понимаете: солидарность и взаимовыручка. Придерживаем сдачу, чтобы дать им возможность закончить опыты.
Горохов хотел возразить, сказать, что вопрос этот надо подработать, изучить, что он вызовет Самарина и поговорит с ним, но тут же решил, что не станет огорчать Каирова недоверием.
— Вам виднее, Борис Ильич. Раз говорите исключить — исключим. Подготовьте проект документа за моей подписью.
Каиров признательно развел руками, наклонил голову. Горохов еще раз кивнул ему и вышел.
Борис Ильич, оставшись один, хлопнул в ладони и быстро зашагал по кабинету. Он сейчас походил на человека, с плеч которого свалилась гора. Наиболее опасный риф позади, он теперь любой комиссии может сказать: «Работы по электронике закончены. Вот и директива совнархоза. И, как видите: все в порядке, никаких претензий…» Была и еще одна причина радоваться: из института уйдет Самарин. Книга выйдет без него, может быть, Самарин и не увидит ее. А если и увидит — не страшно. Поднимет шум?.. Что ж, не страшно. Пусть шумит. Одно дело, когда шумит сотрудник института, помощник в делах, и совсем другое, если шумит человек с улицы. К тому же нет у него рукописей. Наоборот, там все переписано его, Каирова, рукой и рукой Папиашвили. А Леон претензий не предъявит. У них свои счеты.
Раздались частые телефонные звонки. «Междугородная», — подумал Борис Ильич, снимая трубку.
Звонил из Москвы Леон Папиашвили. Он был отправлен туда по делам книги.
— Дорогой Борис Ильич!.. Поздравляю с успехом. Ба–аль–шим-пребольшим!.. Рукопись пошла с колес. Через неделю будет верстка. Забираю и — в Степнянск. Говорите спасибо товарищу Соловью. Звоню из его кабинета.
Сообщение Леона окончательно вывело Каирова из состояния тревоги. Море прояснилось, в небе засветило солнце.
2
Самарин не удивился приказу о роспуске группы электроников. Наверное, он бы не смог объяснить всех обстоятельств, побудивших Каирова принять такую меру, но сердцем, всем своим нутром Андрей чувствовал здесь себя чужим, ненужным. Здесь все торопились и чего–то боялись, небольшой коллектив ученых и инженеров напоминал Андрею пожарную команду. Пожара не было, а на лицах играли отблески пламени. В коридорах бегали рысью, за дверью кабинетов, опасливо поглядывая по сторонам, тревожно шептались. На языке у всех был Каиров. О нем говорили, на него смотрели, его провожали и встречали. Слова «Борис Ильич» и «Каиров» перемежались с другими, такими же привычными: «гидроподъем», «автоматика», «электроника».
В первые дни после создания группы электроников в незатейливую вязь привычных слов стало вплетаться новое: «самаринцы». Но звучало оно недолго. Скоро о нем забыли, как забывают о мимолетном, малозначащем эпизоде.
Все тут жили какими–то своими, недоступными для постороннего взора интересами.
Слабые натуры равнодушие окружающих обижает и злит. Самарин и не заметил бы безразличия, но беда в другом: его все больше стали отвлекать от главного занятия. Ежедневно проводились совещания, то внутри лаборатории, то общеинститутские — продолжались они по два, а порой и по три часа. А то Каиров или Папиашвили дадут частное поручение, подсунут папку «исходящих» или «входящих».
В день, когда из кабинета Каирова вынесли папку с проектом приказа о роспуске группы электроников, Самарин как будто бы даже почувствовал облегчение. Он уже знал о намерении столичного института пригласить его на работу. К тому же Андрей настроился на преддипломный отпуск. И был рад возможности поработать самостоятельно — так, чтобы никто ему не мешал, не отвлекал от дела. У него зачесались руки. Захотелось схватить в охапку разбросанные по верстаку чертежи, узлы, детальки и — домой! Вернее, в дом старика–отца. Там есть сарай — Андрей сделает из него мастерскую, наконец, там окраина города, никто не будет ему мешать.
Бритько и Кантышев, не заходя к себе в цех, пришли в институт. Как ни старался Андрей подбодрить их, они не поддавались его спокойствию. С присущей молодости горячностью считали роспуск группы электроников преступлением.
По распоряжению Каирова они давно закончили монтаж «модернизированного» АКУ — того, что в свое время сняли на «Зеленодольской». Ничего в приборе не исправляли, а только два рычажка заменили кнопками включения да панельную доску поставили заводскую. И хотели отвезти на шахту, но Каиров не давал приказа. Не знали ребята, что скромному самаринскому АКУ отводилась роль едва ли не главного козыря в предстоящей игре Каирова с московской комиссией.
— Как аспирантура? — спросил Андрей Кантышева.
— А он ее бросил! — ответил за друга Бритько.
— Не лезь ты, Петро, куда не просят!
Но Бритько продолжал:
— Написал в Киев профессору, сослался на занятость…
— Профессор звонил мне на квартиру. Ты же не знаешь, о чем мы договорились!..
— Не дури, Саня! — строго сказал Андрей. — Аспирантуру кончай. И диссертацию двигай. Нельзя нам ходить в неучах.
Андрей сказал «нам», имея в виду и себя, свою задолженность по институту. Он сдал все экзамены за пятый курс, но к диплому еще не приступал. И не знал, когда приступит. Втайне опасался, что черед до диплома дойдет не скоро. Теперь он все больше времени посвящал опытам москвичей: выполнял их письменные задания, проверял, испытывал все, что ему присылал Пивень (ноги у него поправились, но не настолько, чтобы он мог приехать в Степнянск). И выписывал литературу по сверхчистым проводникам, уходил с головой в теорию.
— Как же мы теперь? — сказал вдруг Кантышев.
— Что как? — встрепенулся Андрей. И тут же заговорил громко, с искренней веселостью: — Да вы, как я погляжу, носы повесили. С чего бы это?.. Нет никаких причин огорчаться. Вы пока работайте на своих местах, а я возьму положенный мне отпуск для подготовки диплома. Ну, а потом снова примемся за дело. Теперь уж будем работать с москвичами.
1
К отцу на окраину города Самарин отправился пешком. Впереди по аллее в полумраке раннего вечера он увидел своего старика. В валенках и щегольской дубленой шубе он шел по свежевыпавшему снежку, держа за ремешок кудлатую белую собачонку. Самарин хотел окликнуть отца, но как раз в этот момент сзади раздались шаги и незнакомый женский голосок пропел:
— Здравствуйте, Андрей Фомич. Давненько в наших краях не бывали.
В свете фонаря Самарин разглядел лицо незнакомки. Оно показалось ему юным и красивым. Кивнул женщине, сказал:
— Добрый вечер.
Про себя подумал: «Она меня знает, а я не припомню. Должно быть, в школе одной учились».
Здесь, на окраине, свои законы. В них есть что–то от старины: патриархальная благость и дух людской солидарности.
Он еще подумал: «Жизнерадостная».
Не желая навязываться в попутчики, незнакомка прибавила шагу и обогнала Самарина. Андрей Фомич глядел ей вслед, представлял, как она сейчас поравняется со стариком, поклонится ему и степенно проследует дальше. Старика Самарина знал весь город. Сорок лет простоял Фома Амвросьевич у мартена, сорок долгих, горячих лет. И неизвестно, когда бы вышел на пенсию, если бы однажды не упал во время завалки и не повредил ногу.
Андрей решил не догонять отца, шел по улице медленно, предавался воспоминаниям детства.
Подойдя к калитке родного дома, остановился. Сквозь голые ветки сада видел окно гостиной, за тюлевой занавеской маячил силуэт Хапрова — старого художника, недавно вернувшегося из Англии, где жил в эмиграции. Поселился он с семьей в Москве, но дома не сидит. Ездит, душа цыганская, по стране. «Перед смертью хочу наглядеться на Россию, — говорит. Ищет сюжеты, изучает жизнь. И пьет понемногу. Однако же рисует Хапров отменно. И работает много, исступленно. Когда, бывало, ни придет Андрей в родительский дом, Хапров рисует. На этот раз художник тоже работал. Нахохлившийся, взъерошенный, он держал в руках кисть и, словно фехтовальщик, то порывался вперед, нанося удары по холсту, то отстранялся, застывая в напряженной позе.
Андрей вошел в залитый синеватой мглой сад, направился к дровяному сараю. Летом аккуратные кирпичные постройки утопали в цветах, теперь снег лежал ровным слоем по всей усадьбе. Фома Амвросьевич убрал его лишь на тропинках и небольших площадках перед домом, сараем и погребом. Умиротворяющая тишина властвовала здесь повсюду: таилась между окаменевшими ветками, висела на заснеженном заборе, на крышах, трубах. Здесь все было знакомо с детства, все дорого и мило сердцу Андрея.
В сарае Андрей включил электрический свет. Тут была оборудована небольшая мастерская — она же и столярная, и слесарная.
— Эй, в сарае!.. Кто там?..
— Это я, папа.
Вышел навстречу отцу:
— Здравствуй, папа!
— Вспомнил отца, — недовольным голосом проговорил старик. — Дело, что ль, какое есть?
— А так, без дела, уж и не заходи в родной ом? Самарин обнял отца, поцеловал в щеку. Старик продолжал ворчать:
— Не больно ты без дела–то заходишь. Когда мать, покойница, жива была, нет–нет да, бывало, заглянешь. А уж потом… по праздникам да в день именин.
— Ну, ну, не бранись, отец, ты ведь знаешь, что, кроме тебя, у меня на свете никого и нет. Андрей подумал о Марии, грустно подумал, с тоской.
— Жениться пора, — сказал отец, словно бы угадывая его тайные мысли. — Ишь, на висках седина как высветлилась. Пойдем в дом.
Андрей молчал.
Вошли в его комнату: здесь все было так, как и пять лет назад, когда Андрей — единственное чадо Самариных — ушел в студенческое общежитие, чтобы «не тратить время на ходьбу». Узкая железная кровать, этажерка с книгами да неказистый стол у окна. Из–под кровати выглядывает коврик из кроличьих шкурок — водил когда–то кроликов Андрей Самарин. В студенческие годы он бывал в своем детском гнезде временами: когда месяц поживет, в другой раз — неделю, а случалось — одну ночь переспит. Когда же получил комнату в центре города, и совсем стал редко бывать у родителей.
— Я поживу в своей келье.
Старик пожал плечами, про себя подумал: «Твоя воля. Однако что–то с тобой неладно, парень…» Но сказал другое:
— Живи на здоровье. Ужин приготовить?
— Не надо, папа. Ты обо мне не беспокойся. Хапров–то как, не надоел тебе?
— В душу пораненный человек, а так ничего. Пусть живет. Все нам с Пушком веселее.
Зашел к Хапрову.
— Не помешаю, Святополк Юрьевич?
— А-а… Самарин–младший!.. Наоборот, расскажите, как вы там в двадцатом веке поживаете?.. Я, как видите, в прошлую эру перебрался. Героев русских былин оживляю. Писал мартеновскую бригаду, да бросил. Пульс времени не уловлю. Ускользает.
— Выходит, старина–то легче дается.
— Тоже не вдруг! Иной раз кажется, что в старину и небо ярче было и трава зеленее. А порой из глубины воображения туман какой–то лезет. А то горизонт начнет полыхать багрянцем — зори, закаты, огни. Вот и теперь, никак не могу одолеть вон тот оранжевый размыв: мне нужно грусть напустить, а он пламенем пышет. Словно пожар!.. Что–то вы сегодня невеселый, Андрей Фомич, что–то смущены, взволнованы. Пустяки все! Не поддавайтесь ритму жизни, не торопитесь. Ныне все торопятся куда–то. Англия на что уж степенность блюла да размеренность всякую, а и то нынче галопом понесла. Не торопитесь, молодой человек, живите в свое удовольствие. Берите с меня, старика, пример. Мне вон жена письма шлет, возвращаться в Москву велит, а я живу себе в Степнянске да поживаю. Теперь вот зиму настоящую дождаться хочу. Какая она, зима, в степном краю?.. Смотреть буду и на холст переносить. Сюжеты у меня древние, а зима–то во все времена одинаковая.
— Сообщали по радио, Святополк Юрьевич, что картины ваши в Москве на выставке показывают.
Хапров не слушал Самарина.
— Да вот с театром местным меня черт попутал. Подрядился им спектакль оформить, а там режиссер есть такой — Кассис, так он мне всю душу вымотал. Требует какой–то архисовременности, а какой — сам не знает.
— А может, он верно требует?
— Вот–вот. Все так говорят: может, правы они? Ведь за новизну формы бьются. Новаторы! А новатор всегда прав. Разве не так у вас в институте: новатор — так ему и дорога. А что этот новатор, простите за выражение, шарлатан отъявленный — до этого никому дела нет. Вот хотя бы и Кассис. Подбил он меня «Остров Афродиты» оформлять — спектакль о героях греческого сопротивления. Не хотел я браться, но уговорил, проклятый, упросил, уластил. Ну и взялся я. Набросал эскизы — показываю ему. А он смотрит и говорит: «Как собираетесь трактовать?» Ну я, понятное дело, насторожился — сейчас, думаю, начнет развивать свои «новаторские» идеи. «Как вы, — говорит, — понимаете современную трагедию?» «Как и следует ее понимать», — отвечаю Кассису. Трагедия как трагедия: безысходная судьба, тупик, смерть. Но смерть не случайная, не от камня, упавшего с крыши, — герой погибает в борьбе с силами, которых он не может победить. А потому его гибель должна быть окрашена героикой борьбы, вдохновлять, сеять веру. Смерть героическая звучит призывом к борьбе. Словом, Данко Горького, Катерина Островского… «Вы не поняли моего замысла, — сказал мне Кассис. — Вы мне что — лозунги, да? Декларации, да? Нет, ничего подобного нам не нужно. Нам нужны символы. Поймите меня как художника. Я хочу поставить современную трагедию! Смерть так смерть, а не буффонада. Герой страдает, и зритель должен страдать, герой умирает — пусть зритель плачет. Хватит знамен и шествий с высоко поднятой головой. Герои тоже люди. Никто из них не умирает, улыбаясь». «Однако должен быть какой–то настрой, — возражаю Кассису. — Художественное осмысление факта. Что–то мы должны осудить, что–то утвердить. По–моему, в этом задача искусства». «Шекспир не думал о задачах, создавая свои нетленные творения. Словом, лейтмотив моего спектакля — страдание. Обнажим и покажем жизнь, какой она есть!»
— Оригинал, ваш Кассис, — Сказал Самарин.
— Обнажать все умеют. Кто нам объяснит жизнь? Хапров сделал несколько мазков, бросил кисть, пошел на кухню. Достал из холодильника вина, разлил по рюмкам.
— Я вижу перед собой героев–антифашистов, людей, идущих на смерть ради своих идеалов. А он говорит: страдание. Они страдали, да! Но не страдание главное. Борьба! — вот смысл их жизни и смерти. Я нарисовал мать погибшего героя: идет она в черной шали на фоне багрового пламени. Но Кассис говорит: «Убрать пламя!.. Пусть останется только один черный цвет».
За портьерой раздался простуженный бас Самарина–старшего:
— Бросьте вы своего Кассира, Святополк Юрьевич. Дался он вам. Картины ваши, слава богу, в ходу, недавно Третьяковка два полотна купила — чего же вам?.. Бросьте о нем! Надоел.
Самарин–старший носил дорогие костюмы, часто брился, усиленно чесал ежик на голове. Боялся, как бы про него не сказали: «Опустился Самарин».
— Садись, живописец. Потом облака свои домалюешь.
Обращаясь к сыну, продолжал:
— Все уши прожужжал мне проклятым кассиром.
— Кассисом, а не кассиром, — поправил Хапров.
— Все равно, — сказал Фома Амвросиевич. И чего там держали такую шельму. Я вот говорю Юрьевичу: ну–ка, заведись такой хлюст в мартеновской бригаде! Мы бы ему живо бока обломали.
Андрей налил себе грузинского вина. Холодная влага выжала из хрустального фужера дымчатую изморось. Покручивая пальцами фужер, вспомнил, как на сцене однажды, после финальной картины, появился Кассис. Кланялся зрителям, отечески представлял артистов. И внешним видом, и манерой говорить он удивительно напоминал Каирова.
«А теперь — отставили…»
Андрей пытался представить Каирова в положении отстраненного от должности и не мог. Слишком невероятной, нелепой казалась эта мысль. На Каирове все держится, о нем только и говорят, его именем все заполнено в институте. Вот умер директор Шатилов. Повздыхали, поохали и забыли. Сейчас его обязанности исполняет заместитель. И — ничего. Кажется, так и надо. Не будет директора год или два — никто не заметит. Но Каиров… тут дело другое. Без него нет лаборатории, нет института. Так думает Папиашвили, Пришельцева, так думают многие. Случись что с Каировым, и все они всплеснут руками: «Как же теперь будет? Куда же мы теперь?» И всех остальных постигнет растерянность…
Но может быть, то же самое произошло в театре? Вот бы расспросить Марию…
— Мне бы беленькой! — тихонько просил у старика Хапров. — Фома Амвросьевич, ну дайте же мне беленькой.
Фоме Амвросиевичу не хотелось давать художнику водку, но, уступив просьбе, он сходил на кухню, принес столичную.
— Андрей Фомич, бросьте вы свои научные думы. Выпьем по одной. Ну вот. Так–то веселее. Помните, как у Сергея Есенина:
Казаться улыбчивым и простым —
Самое высшее в мире искусство.
— Люблю Есенина! — восклицал художник после третьей или четвертой рюмки. — «Черного человека» люблю. Тут вся душа есенинская, его тоска и боль. Читал, Фома Амвросьевич, «Черного человека»?..
— Есенин вроде бы про деревню писал, — робко заметил Фома Амвросьевич, нанизывая на вилку грибки собственного засола.
— Про деревню, Фома Амвросьевич, про деревню, — согласился Хапров и положил руку на плечо старика. — Про деревню и про душу. Про нашу душу, русскую. Вы вот тоже русский человек, а душу свою не знаете. Надобно, наверное, в Лондон укатить и оттуда на матушку Россию взглянуть, тогда ее оценишь и поймешь. Мой отец, когда, бывало, выпьет, разгладит лопату–бороду и запоет:
Трансва–а–аль, Трансв–а–аль, страна моя,
Горишь ты вся в огне.
Пел про Трансваль, а думал о России. Любил он Россию. И чем дальше мы были от нее — жили в Лондоне, в эмиграции, — тем больше он тосковал по родине. Граф был мой отец, эмигрант. Но где бы он ни жил — речь в доме позволял только русскую.
— Когда он помер–то? — спросил старик.
— В 1947 году. В завещании оставил мне записку: поезжай, мол, на родину, век доживай в России.
Самарин, слушая Хапрова, на минуту отвлекся от своих невеселых мыслей. Он знал историю художника, но каждый раз с большой охотой слушал его рассказ о жизни в эмиграции. Многое из того, что при первом знакомстве с художником казалось в нем наигранным и несерьезным, впоследствии получило иную окраску, стало понятным и естественным. Хапров как бы прожил две жизни: одну на чужбине, другую — в родной стране. В нем, как и следовало ожидать, боролись предрассудки и привычки совершенно противоположные, имеющие разную природу происхождения.
Самарин простился и пошел к себе в комнату. Посмотрелся в зеркальце, прикрепленное еще в школьные годы над книжной этажеркой; едва заметная седина светилась в его висках; под глазами кустились венчики морщинок — мелких, стариковски безжизненных и бесцветных. Две глубоких складки залегли на щеках.
Забравшись в холодную постель и подложив руку под голову, Самарин лежал на спине и смотрел в окно. Бледная синева недвижно стояла в небе, кусочек которого он видел поверх занавески. Ветра не было совершенно, черные ветки орешника, сплетясь в причудливый клубок, тянули к окну тонкие щупальцы, точно просились в комнату погреться.
Сердце ныло, и мысли являлись тревожные, мелькали и тут же пропадали, словно импульсы электрического тока. И чтобы как–нибудь прогнать образ Марии, растворить его, затушевать, Самарин заставлял себя думать о делах, о том, как он использует время, отпущенное ему на подготовку диплома.
Чем крупнее дичь, тем сильнее нужен заряд. Вот если бы статью о Каирове написал академик или, на крайний случай, какой–нибудь лауреат?.. Но где взять такого автора?..
И тогда Женя Сыч вспомнил о Кургане — писателе, живущем в Степнянске. Курган когда–то работал в ГорНИИ. Наверняка он знает и Каирова. «Напишем статью с ним вместе, — решил Сыч. — То–то будет выстрел!..»
Вечером Сыч стоял у двери с надписью «Писатель Ф. А. Курган» и нажимал кнопку звонка. Тишина за дверью долго не нарушалась, но вот послышались мягкие шаги по коврам. И смолкли на почтительном расстоянии от двери.
— Кто там? — спросил женский голос.
— К Феликсу Архиповичу, скажите ему, пожалуйста…
— А, старик! — отозвался в глубине коридора Курган. — Аличка, проведи его в кабинет. Это Евгений Сыч, из газеты.
Квартира у Архипыча большая: окна выходят на центральный проспект, балкон — на городскую площадь. А если из окна посмотреть вдаль, то там в дымке увидишь панораму шахтерских поселков. В правой стороне стоят трубы металлургического завода, громоздятся домны, а еще правее, теряясь в мареве, маячат силуэты двух телевизионных вышек.
Архипыч сидит в кожаном старинном кресле, он только что отдыхал: разомлел, говорит вяло и все время поглядывает на диван, где разбросаны думки и шерстяной старый плед. Сыч вспомнил оброненную кем–то фразу: «От трех до шести Архипыч отдыхает». Украдкой Женя взглянул на часы: без четверти шесть. Пока обменивались обычными для такого момента фразами, гость оглядывал кабинет: книги, книги… Вместо письменного стола — конторка из красного дерева. Медный атлант держал в руке серебряный подсвечник, а выше, на столе, — портрет Антона Лободы — первооткрывателя Степнянского угольного месторождения. Ему Архипыч посвятил почти все свои исторические рассказы и повести. А недавно на основе своих прежних книг и брошюр написал роман. Книга толстая, в двух частях. Теперь Архипыч, как говорят остряки–журналисты, пишет третий том: «Лобода и водородная бомба».
— Лободу вы открыли людям, — говорил Сыч, стоя возле шкафа и листая книгу. — Ведь до вас его мало кто знал.
— Всякое открытие сопряжено с риском, — позевывая, отвечал Архипыч. — Проще, конечно, тиснуть брошюру о Тарханове. Тарханов — столп, герой гражданской войны. Исписан вдоль и поперек. А ты попробуй вот так, как я: целину подними.
Архипыч говорил вяло, но легко, не утруждая себя поисками точных, весомых слов. Он как бы делал разбег, «пристреливался» к серьезной беседе и для этого изучал гостя.
— Писатель–историк должен знать детали, тогда он может писать интересно. Ты вот на Сладком озере был. А знаешь ли, что проездом из станицы Луганской в Москву Лобода купался в этом озере и залечил в нем «струпья на теле холопьем»?..
Архипыч с видом победителя откинулся в кресле. В его маслянисто–серых глазах вспыхнул огонек задора, молодецкой удали.
— И что же?
— Как что?.. Представляешь, как засветится образ от такой детали!.. Помнишь, у Чехова: стеклышко бутылки на плотине, и — картина. Деталь — она, брат, как драгоценный камень.
Евгений листал роман о Лободе. Что ни страница, то документы, циркуляры, протоколы дознаний.
— Где вы их брали? — Кого? — Документы.
— А-а… В архивах. Из Каменки, станицы Луганской, из Тынянова шлют. Я, брат, люблю документальность. Красоту характеров моих героев, благородство их душ хочу доказывать свидетельствами современников. Мало ли что может наговорить писатель, но документ не соврет, документ–истина. Попробуй опровергни протокол таможенного чиновника о смертной драке, которая «…имела быть между Лободой и двумя лихоимцами, коварством и побоями желавшими отбить мешок с горючим камнем у царева человека Антона…».
Пусть знает молодежь, как подвижнически благородны и сильны духом были наши деды и прадеды. Вам это полезно будет. У вас, молодых, притупилось понятие о таких вещах, как мужество и честь. Рыцарские чувства вам неведомы. Если бы даже милиция разрешила дуэли, вы не скрестите шпагу с обидчиком, не вызовете на дуэль оскорбителя. Рационализм века измельчает души. А это плохо, это, брат, никуда не годится.
Сыч слушал. Архипыч воодушевлялся:
— Во всем теперь ищут здравый смысл и расчет. Трезвость ума согнула спины, словно сорняк на поле, расцвели угодничество, скрытность, лицемерие. О том, кого прежде называли плутом, мы теперь говорим: «Дипломат». И не поймешь, чего тут больше, уважения или порицания. Человека, дерзнувшего сказать людям правду в глаза, тотчас упрекнем в запальчивости, назовем несерьезным. И хода такому нет. Ни веры, ни почтения. Зато уж тихому, тишайшему — дорога! Как же! Такой не вспылит, не наделает лишнего шума. Очень они удобны для начальников, тишайшие!.. Только вот государство при них остается в накладе.
Сыч было хотел заговорить о статье, но Архипыч его перебил:
— Теперь вы понимаете, какие идеалы хочу я посеять в ваших молодецких головушках?..
Зазвонил телефон. Архипыч нехотя взял трубку.
— Кто говорит?.. А-а, директор музея. Приветствую, Леонид Максимович. Для Лободы зал отвели? Хорошо. Приду. Без меня не оформляйте. Напутаете.
В голосе Архипыча слышалась уверенность. Музей, Лобода… — тут он был хозяин.
Курган прошелся по просторному кабинету, взмахнул театрально рукой:
— Завидую тебе, старик, по–хорошему завидую. Ты правильно начинаешь. В гуще жизни, всегда в бегах, заботах. Спартанская жизнь у тебя, здоровая. Только не будь статистом. Читателю надоела трескотня цифр, тонны угля, окоты, опоросы. Душа истосковалась по живому слову. Люди хотят знать, что хорошо и что плохо в наше время. Все говорят о передовой морали, высокой нравственности, о нормах поведения, но какая она — эта норма? Какая мораль, какая нравственность?.. Глупо же думать, что человек воспитается сам по себе. Нет–нет, все надо рассказывать людям, растолковывать. Мораль — она, как и все на свете, по законам диалектики развивается. Ах, как много еще нами недопонято, недоосмыслено, непроработано нашим умом!.. Добро бы знаний не хватало, а то ведь кого ни возьми из пишущей братии — на лацкане пиджака ромбик висит: то университетский, то инженерный, а то еще какой–нибудь. Вот что обидно — ученые все!
— Вы вот говорите о газете, — оживился Сыч, — а я подумал: хорошо бы Архипычу громыхнуть статьей. И тема есть подходящая: Каирова разделать.
— Каирова, говоришь? Это за что же?.. Впрочем, грехов у него немало. Но его голыми руками не возьмешь. Нужны факты и факты. На него, как на медведя, — с рогатиной нужно идти.
— Факты полгода собираю. Важно, чтобы автор статьи был авторитетным. Так что, Архипыч, по рукам!..
Архипыч не сразу согласился написать статью. Дважды или трижды заходила в комнату Алиса Петровна, метала на мужа тревожные взгляды, но Евгений не придал им значения.
Сыча пригласили обедать. За столом Женя «выкладывал» факты, обговаривал конкретные аспекты статьи, а хозяйка все так же бросала на мужа косые взгляды.
Провожая Сыча, Архипыч сказал:
— Задал ты мне, старик, задачу. Лаборатория автоматики — это институт, а институт — честь совнархоза. Тут ворошить опасно. Ну да ладно, давай напишем.
1
Соловей поужинал, принял душ, когда в коридоре часто и прерывисто зазвонил телефон.
— Рома, тебя из Степнянска! — позвала жена.
К телефону шел не торопясь, по пути машинально завязывая шелковый шнурок пижамной куртки.
— Боря, ты?.. Привет, дорогой, привет. А? Что там с тобой стряслось? Почему твой голос так дрожит… Ну вот, я так и думал, я знал: с тобой непременно должно было что–нибудь случиться.
Софья Григорьевна тихонько раскрыла дверь кухни, прислушалась. Из Степнянска мог звонить только Каиров. Зачем ему понадобился Рома?..
— Академик болен, — кричал в трубку Соловей. — Второй месяц он лежит… Написать опровержение в редакцию? Не могу, дорогой, болен академик. А? Мне подписать? Я, слава богу, не академик. Моя подпись… А? Позвонить? Это можно. Конечно, из канцелярии академика. Да, да, так и скажу: его помощник.
Закончив разговор, Соловей с сердцем бросил трубку. Сделал несколько шагов по коридору, заглянул на кухню и снова прошелся по коридору.
— Ты хотел мне что–нибудь сказать? — вышла Софья Григорьевна из кухни. Она держала в руках стакан с кефиром.
— Я всегда говорил, что не надо взлетать высоко. Каиров взлетел слишком высоко. Я знаю, что это такое. Я еще в детстве, когда мне было двенадцать лет, поднимался на вышку городской купальни. Снизу на тебя все смотрят, внизу галдят: прыгнет или не прыгнет? А что, если сорвется — вот будет потеха! Но это еще не главное. Там, вверху, существует зависимость: чем выше, тем меньше места. Вот что важно. Каждый хочет примоститься поудобнее, покрепче схватиться за поручни. Кому хочется лететь с большой высоты?..
— Рома, ты говоришь загадками. Борис Ильич не занимает чужого места, он известный в научных кругах человек.
— Вот–вот, известный. О! Он очень известный! Рома развел руками, словно хотел сказать: «Его знает весь мир». И продолжал:
— Но спросите вы у меня, какой он ученый!..
— Рома, ты несправедлив к Каирову. Борис Ильич наш приятель.
— Знаю, знаю — не волнуйся. Мне просто противно, когда человек слишком не похож на себя. В другой раз я и сам себе становлюсь противен. Но я честен, не надеваю маски и не дурачу людей. Все знают, чего хочет Соловей и чего он стоит. Я тоже это знаю и не лезу в облака. Я помощник, и это моя профессия. Он думает, что я неудачник и дурак. Да, да, да!.. — остановил Соловей жену, пытавшуюся ему возразить. — Люди, подобные Каирову, высоко задирают нос. Они слишком рано начинают верить в свое превосходство над всеми другими. Получают должности, звания и тотчас забывают, какими путями они это сделали. Я знаю многих Каировых, и все они такие. Ну ничего, пусть Рома для них неудачник. Когда им припекает одно место, они бегут к Роме. Все бегут, все!.. Каиров даже мне говорит одно, а думает другое. Рома Соловей для него неудачник, Рома Соловей неуч. А как только припечет — Рома, помоги!..
— Но ты не откажешь Каирову в помощи, — заговорила Софья Григорьевна, — ив голосе ее слышалась просьба. Она осторожно поставила кефир на тумбочку возле койки мужа. — Вы так давно с ним знакомы.
Соловей с усилием улыбнулся, нежно похлопал жену по щеке. Потом чинно, не торопясь лег в постель. Софья Григорьевна поправила под головой мужа подушку, дернула включатель ночного бра и тихо удалилась в комнату, где спал ее Мишенька.
Утром, собираясь на службу, Соловей не вспомнил о Каирове, будто и не было звонка из Степнянска, но едва пришел в Комитет, тотчас же позвонил редактору степнянской газеты.
Со Степнянском соединили тут же. Редактор долго не мог понять, кто с ним говорит.
— Государственный Комитет! — кричал Соловей в трубку. — Ну да, я помощник председателя. Недовольны статьей о Каирове. Как вы могли пропустить?.. Будем писать опровержение. Подождать? Можно и подождать. Только вы там построже накажите клеветников и дайте опровержение. А как же? Ошельмовали крупного ученого, оскорбили…
Редактор сбивчиво, путано говорил что–то в свое оправдание. Соловей не церемонился.
— Ладно, — сказал Соловей. — Подождем неделю, а гам пеняйте на себя.
И повесил трубку.
2
Редактор областной газеты Василий Григорьевич Бузылев читал гранки статей. Как всегда в утренние часы, он читал статьи очередного номера. И что бы ни случилось в редакции, в Степнянске, в целом мире, он должен был читать мокрые, пахнущие типографской краской полосы. Газета, как время, ждать не может.
Читал, а на душе у него скребли кошки. В ушах еще стоял нагловатый сиплый голосок Соловья. Представлялось, как этот же Соловей звонит секретарю обкома. «Ошельмовали крупного ученого. Накажите клеветников…»
Секретарь обкома — человек новый. Как бы не хотел редактор, чтобы в ушах нового секретаря раздалась трель московского Соловья.
Редактор в нетерпении подвинулся в кресле, сел на самый краешек, будто спинка кресла была испачкана чем–то липким.
Василий Григорьевич никогда не торопился принимать решений. Не шумел, не злился, никого не распекал. Но» тот, кто давно с ним работает, научился угадывать его тайные мысли.
Обычно Бузылев сидит в своем кабинете и читает полосы. Стол у него большой, удобный, с двумя львами на тумбах. Львы устрашающе раскрыли пасти. Впрочем, никто из сотрудников их не боится. На львов даже не смотрят; каждый, кто заходит в кабинет, ждет, когда редактор поднимет глаза. Но редактор не всякого удостаивает взглядом, чаще всего сотрудник стоит, а Бузылев продолжает читать. Однако это не значит, что редактор не видит вошедшего. Нет, он все видит, он даже думает о человеке, стоящем перед ним, соображает, зачем к нему пришел человек. И при этом всегда говорит какие–то слова. Рука с карандашом бойко бежит по строчкам, иногда задержится, зачеркнет слово или поставит на полях птичку, но затем снова прыгает по заголовкам, линейкам, заставкам.
Редактор покачивает головой, говорит: «Ну статьи, ну статьи». Голос у него тонкий и сипловатый — как у старушки.
Сегодня Василий Григорьевич ворчал что–то непонятное. Было видно, что редактор неспокоен, его что–то тревожит. Несколько раз он посматривал на телефон — видно, хотел позвонить, но удерживался. Потом все–таки позвонил.
Говорил тихо, спрятав голову и телефонную трубку под абажур настольной лампы.
— Да, да — опровергают. Из Москвы звонили. Вы с Сычом меня зарежете, вы меня уложите в больницу. Как я пропустил статью — ума не приложу. Еще ведь подумал: Каиров — величина, а они его, как мальчишку.
Бузылев говорил так, будто беседовал с самим собой. Трубку он зажал между плечом и ухом, а руками протирал очки. То и дело дул на них, наставлял на окно, щурил подслеповатые глаза.
— Что-о? Сыч писал, а ты подписывал? Ай–яй–яй, час от часу не легче. Спровоцировал, говоришь? Да как же он тебя… Значит, и ответственность на этого зеленого петушка? Умываешь руки, Архипыч… А-а?.. Все понятно, все понятно, дорогой. Ладно уж, не волнуйся, пиши себе романы про благородных людей, поучай молодежь, а мы тут разберемся, как–нибудь сладим… Говорю тебе, сладим… Ладно уж…
Редактор положил трубку. И снова склонился над полосой. Вошли два фотокорреспондента, положили на стол снимки. Не отрываясь от полосы, редактор косился на фотографии, покачивал головой.
— В Тьмутаракань, Тьмутаракань… — ворчал он беззлобно. — Там есть многотиражка, туда и несите свои картинки. Еще Елабуга есть — там тоже примут. А у нас большая газета, нам кашки–ромашки не подходят. Нет, нет — в Елабугу.
Редакторская рука бежала по строчкам, а фотокорреспонденты, сгребая со стола снимки, пятились назад, к двери. Спорить с редактором бесполезно, раз он сказал «кашки–ромашки», значит, все кончено, снимки бросай в корзину.
Они пятились назад, а Бузылев им вслед говорил:
— Идите, идите, и никакой профсоюз вам не поможет.
Это тоже была его поговорка.
В кабинет вошел вызванный из Чарушина Евгений Сыч. В редакции все знали о звонке из Москвы, и Сыч был подготовлен к неприятной беседе.
— Здравствуйте, Василий Григорьевич! — приветствовал он редактора подчеркнуто бодро и громко.
— А–а–а… — едва слышно тянул в ответ редактор. И не удостоил Сыча взглядом, не протянул ему руку. Это была минута, повергшая Сыча в уныние. Ничего так больно не задевало его, как невнимание начальника. Губы Сыча подрагивали.
— Явился — не замочился, — продолжал редактор, не поднимая головы. — Нет–нет, собственные корреспонденты когда–нибудь взорвут редакцию. Бузылев оторвался от полосы. На Сыча уставились увеличенные стеклами очков черные глаза редактора.
— Ты что, заявление принес об уходе?
Сыч знал чудачества редактора, много слышал о его язвительных шутках, но тут его взорвало.
— Да, — кивнул он решительно. Тут же присел к столу и размашисто начертил: «Прошу уволить… по собственному желанию».
Редактор взглянул на подвинутую ему бумагу, потрогал пером ноготь пальца. Потом еще ближе пододвинул к себе заявление. Читал внимательно, как читают малограмотные. И то склонял голову на одну сторону, то на другую. Потом вкрадчиво подвинул заявление на угол стола. Читал газету, а сам кончиками пальцев подвигал заявление на угол.
— Эх–хе–хе… Сыч, Сыч… Летаешь ночью, а соловья боишься. Свистнул соловей, а ты и лапки кверху: «…прошу уволить…» А мне что прикажешь делать?.. На меня соловьи почаще наскакивают. Чуть заденет их газета побольнее, а они кричат: «Оклеветали!..»
Редактор поднялся, сделал несколько шагов к окну, потом — к стене.
— Одно только плохо, — сказал примирительно, — нервы сдают. По ночам уснуть не могу. Мне теперь и снотворные не помогают. Лежу и, как тезка твой сыч, смотрю в потолок. Ну да ладно. Иди, работай. И плюнь на эту историю! В твоей жизни их еще много будет. А что Архипыч на тебя всю вину валит, так это тоже не беда. Архипыч здоровье бережет. Жить хочет.
Женя поднялся со стула. Не глядя на Бузылева, направился к двери. Ему было неловко за свою горячность, и он вдруг понял, какое благородное сердце прячет этот человек за своей показной суровостью.
1
Совнархоз доживал последние дни. О нем никто не сожалел, никто его не оплакивал — ждали дня, когда на фронтоне исполинского куба с колоннами появится надпись: «Министерство…» Приняв на себя командование столь великой армией шахт и заводов, совнархоз оказался в положении горе–начальника, который метался из стороны в сторону, пытался наладить строй, но голос его терялся в бестолковой суете. Наконец пришел день, когда ему, уставшему от бесплодных хлопот, сказали: «Иди в отставку, братец. Ты взялся не за свое дело».
Так думал Селезнев. Он сидел рядом с Данчиным в приемной председателя совнархоза, ждал, когда их позовут в кабинет. Возле дубовых дверей, выпиравших из стены массивным шкафом, все время толпились люди. Селезнев беспокойно поглядывал на них, потом на секретаря. Она уже докладывала председателю о двух посетителях «с шахты», и тот сказал: «Приму». После того прошло полчаса, а в кабинет входили все новые лица.
Данчин ждал терпеливо. Казалось, ему даже нравилось сидеть в приемной и ожидать вызова к председателю совнархоза.
Кивнув на шкаф–дверь, он сказал Селезневу: — Никогда я не был у такого важного начальника. Пожалуй, он побольше прежнего наркома будет.
— Много больше, — подтвердил Селезнев.
Вышла секретарь и кивнула горнякам: дескать, проходите. Начальник шахты одернул пиджак, вдохнул полной грудью и шагнул к двери. Данчин уже в «шкафу» нагнал Селезнева. Шел по кабинету за спиной начальника шахты, ссутулив плечи, склонив голову. Впрочем, и в такой позе он заметно возвышался над Селезневым. Краем глаза оглядывал кабинет: сверкающий глянцем желто–восковой пол, окна во всю стену — из них виден был пруд и городской пляж.
— Здравствуйте! — проговорил Селезнев осипшим от волнения голосом и некстати тронул ус, неловко повел плечом. Данчин наклонил еще ниже голову, — теперь уже в знак приветствия. Председатель сдержанно кивнул посетителям:
— Садитесь.
Сказал неприветливо, вяло и всем телом навалился на левый поручень кресла, потянул из воротника шею, точно он давил ему горло.
Селезнев стал излагать суть вопроса. Говорил о приборе Самарина, о том, как «институтские» сняли его, а на шахте в это время чуть было не убило двух горняков, потому что не было реле защиты от токов утечки — прибора Самарина.
— А недавно мы узнали, что и самого Самарина уволили из института. И группу электроников распустили. Это уж непорядок, товарищ председатель! Мы бы просили вмешаться, защитить…
Говорил сбивчиво, несвязно. И когда закончил, испытал такое чувство, точно гора у него с плеч свалилась.
— Ну, а если прибор нехорош — решили его доделать? — сказал председатель.
— Прибор хорош, незачем его доделывать, — подал свой голос Данчин.
— Вам кажется хорошим, а ученые нашли в нем недостатки. Кому же я должен верить?
Селезнев смотрел в глаза председателю, смотрел неприязненно, тяжело. «Что с ним говорить, если он досиживает последние дни». И Селезнев хотел было демонстративно встать, ядовито извиниться: простите, мол, за беспокойство, но тут вступил в беседу Данчин:
— Мы, может быть, не так говорим — тут, знаете, есть много подспудного, такого, что не ухватишь руками, но с прибором дело нечисто. И с электрониками нечисто… Вы, товарищ председатель, послушайте сюда… — тут Данчин ближе подвинулся к председателю. — Каиров в институте играет скверную роль…
Селезнев кашлянул. И тоже ближе подвинулся к председателю. Ему не нравилась бестолковая речь Данчина, он бы хотел его перебить, заговорить сам, но Данчин распалялся:
— Электроники смотрят вперед, они хотят автоматизировать все процессы, а их разгоняют. Тут, товарищ председатель, какое–то недоразумение. Надо бы разобраться.
Данчин перевел дух, и тотчас же хотел заговорить Селезнев, но председатель их перебил. Он поднял ладони, сказал:
— Мне все ясно.
Он вышел из–за стола, слегка потянулся, посмотрел в окно. Говорить не торопился, и это понравилось Селезневу и Данчину. «Значит, задели за живое. Думает».
Председатель повернулся к посетителям.
— Взрослые вы люди, — сказал с укоризной, — и, наверное, хорошие люди, по крайней мере, я знаю вашу шахту как хорошую. А это значит, и дело вы свое хорошо правите, и людьми руководить умеете. Только вот противника жизни нашей вы не знаете.
Председатель оживился, предупреждающе поднял руку:
— Нет, нет, поймите меня правильно. Я, может быть, резок, может, немного преувеличу, но скажу вам так: время хоть нынче и мирное, а противник у народа есть. Он не чужеземец, на нем кет особой формы; он и объясняется на нашем языке, потому и трудно его распознать. Вот вы говорите, зря институтские сняли прибор. На шахте из–за этого двух горняков могло убить. Но вы не знаете, кому был нужен прибор и зачем… А нужен он был почтенному ученому. Для чего? Я вам сейчас покажу.
Председатель достал из стола папку, перелистал бумаги.
— Вот послушайте, прочту один документ. «Сводный отчет Степнянского горного научно–исследовательского института». Параграф, параграф… Да, да — вот параграф тридцать второй. Лаборатория автоматики. Закончены работы по электронному прибору АКУ, защищающему горняков от токов утечки. АКУ изготовлен в двух пробных образцах, прошел испытание на шахтах «Зеленодольская» и «Вертикальная — Глубокая». Институт рекомендует прибор в серию».
— А вот еще–параграф… параграф… сорок первый. «Завершены работы по созданию малогабаритной электронно–вычислительной машины СД‑1. Диапазон применения широкий, решение оригинальное…» Председатель аккуратно сложил папку, спрятал в стол. Он смотрел на Селезнева и Данчина так, будто задал им загадку.
— Теперь, надеюсь, вам понятна история с доработкой прибора. Отчитаться, пустить пыль в глаза, прикрыть свою научную несостоятельность — вот что нужно иным почтенным мужам! А вы говорите: прибор и без того хорош.
Председатель свел у переносицы черные широкие брови. На лбу у него резко обозначились три морщины. Селезнев только теперь заметил, что лицо у председателя испещрено мелкой вязью морщинок, лет ему, наверное, за пятьдесят. Ни Селезнев, ни Данчин теперь уже не думали дурно о председателе, он им не казался ни чванливым, ни неумным, наоборот, оба они были поражены внезапной откровенностью этого большого человека, его глубоким проникновением в суть запутанных, сложных явлений.
Они молчали. Им не хотелось говорить. Они ждали, что еще скажет председатель. И он сказал:
— О Самарине тоже знаю. С ним история посложнее. Тут, пожалуй, преступлением пахнет. Мне стало известно, что в Москве печатается книга Каирова об электронных машинах. Боюсь, что к этой книге Каиров имеет такое же отношение, как и к приборам. Вот и выставил он Самарина, а вместе с ним и всех электроников из института. Одним словом, тут история неприглядная, и сейчас ею занимаются в обкоме партии. Будьте спокойны: все станет на свои места. А теперь извините меня. Я должен идти на пульт, говорить с англичанами. Они сейчас в Магнитогорске, но собираются к нам. Между прочим, самаринской машиной интересуются.
2
— Ральф, взгляните на часы, не пора ли нам выходить?..
— Да, через два часа отправляется самолет на Степнянск.
— Надо вызвать такси.
— Нет, мы пойдем пешком. Я хочу посмотреть панораму Магнитки ночью.
Инженер Дэни Сэтби и его референт Ральф — туристы из Англии — собирались в Степнянск к председателю совнархоза и инженеру Самарину, с которым Сэтби дважды встречался в Англии и считал русского парня своим другом. Здесь, в Магнитогорске, от случайно встретившихся московских физиков Сэтби услышал о сверхчувствительной электронной схеме Самарина и решил во что бы то ни стало посмотреть ее. Он позвонил в Москву и тотчас же получил разрешение на поездку в Степнянск. Конечно же, Андрей покажет ему свою электронную схему!..
Они не виделись шесть лет — с тех пор, как встретились на английском заводе, куда русские ребята приезжали смотреть большую электронно–вычислительную машину. Завод принадлежал отцу Сэтби, сын в то время дублировал начальника мартеновского цеха — молодой инженер проходил практику на всех ступенях металлургического процесса.
Дэни пригласил Самарина в гости. Предлагал жить в фамильном особняке…
По Магнитогорску шли не торопясь. Миновали гастрономический магазин, прошли сверкающий огнями ресторан «Южный Урал» и скоро очутились у подножья горы Магнитной. На западном ее склоне в свете прожекторов гремели экскаваторы, вправо от них чернели силуэты аглофабрик.
— В двенадцатом году, — сказал Ральф, — японцы хотели купить гору Магнитную. Предлагали русским 25 миллионов золотом.
— Где ты вычитал?
— В книгах по русской истории.
Как же посмотрели на это русские?
— Они показали им кукиш.
— Правильно сделали. Как видишь, воздвигли тут фундамент русской металлургии.
— Но японцы тоже воздвигли бы здесь фундамент русской металлургии.
Сэтби в недоумении посмотрел на спутника.
— Не удивляйтесь, сэр. При первом же конфликте Союз бы оттяпал завод у япошек.
Сэтби рассмеялся.
— Из вас, Ральф, выйдет превосходный гешефтман, Ваш отец недаром приобщает вас к коммерции.
— Это не совсем так, — обиделся Ральф. — Отец приставил меня к вам в референты и сказал: «Наблюдай за этим Архимедом и постарайся перенять его знания и опыт. Отец хочет, чтобы я походил на вас. А кроме того, то, о чем я говорю, больше относится к политике, чем к коммерции.
Ральф тоже был сыном главы металлургического концерна, расположенного в другом районе Англии. Заводы концерна давали рекордную в мире выплавку металла, но на Магнитке был более дешевый металл.
Отправляя сына в Россию, отец Ральфа наказывал ему непременно побывать на Магнитке. И если Сэтби не ставил перед собой никаких конкретных задач, то иначе был настроен его спутник Ральф. Его интересовало электронное оборудование доменных печей, мартенов и прокатных станов. Потому–то он с жаром принял предложение Сэтби посетить его друга Самарина и заодно посмотреть «сверхчувствительную электронную схему». Сэтби при этом сказал: «Может быть, мы закупим ее у Советов и применим для раскроя листа на прокате».
Они взошли на край выработанного разреза, остановились. Отсюда была видна вся Магнитка. Разомкнутым строем стояли трубы мартенов, чуть дальше громоздились полнотелые домны, а в стороне, точно командир, высился стальной газгольдер. Багровые облака клубились у верхушек домен, из труб вырывался то белый, то оранжево–красноватый огонь.
— Красавец! — сказал Сэтби. — Если бы русские построили одну Магнитку и не сделали больше ничего, я и тогда бы поклонился им в ноги.
— Американцы поставили на земле не один такой гигант, — возразил Ральф. В нем шелохнулось чувство оскорбленного буржуа.
— Они ставили их сто лет, а русские — двадцать. Так–то, мой друг. И еще одно обстоятельство прибавьте к своим познаниям русской истории: люди, строившие американские заводы, делали деньги. Здесь же ни денег, ни славы не было. Был энтузиазм. Бескорыстное чувство.
Ральф подыскивал слова для возражений, но не находил. И то ли в шутку, то ли всерьез сказал:
— Парни из Скотлэнд — Ярда могли бы забросить на вас крючок.
— Им пришлось бы подождать, пока вы закончите у меня учебу.
Оба засмеялись.
3
Ночью Андрей стал вдруг задыхаться: с трудом разомкнул веки, глотнул воздух и… замер в изнеможении. Острая боль резанула сердце, и оно, казалось, остановилось. Самарин медленно повернулся на бок, сдвинул голову на матрац и так лежал минуту, две или целый час.
Самарин не знает, как долго держал его приступ. Боль отступила. Она схлынула разом, будто из сердца вынули гвоздь. Полной грудью Андрей вдохнул воздух, распрямился. Ослабевшую руку положил на лоб.
«Приступ или инфаркт?..»
Самарин выговаривал слова вслух, ему хотелось слышать свой голос.
Когда страхи первых минут рассеялись и сознание его прояснилось, он все отчетливее стал задавать себе вопрос: «Не инфаркт ли?» И ворочался с боку на бок, приподнимался, делал движения руками. Нет, ничего.
Немного успокоившись и придя в себя, Самарин поднялся с постели и, увидев голубоватый свет в окнах, обрадовался. Вытер лоб полотенцем, вышел из комнаты. Заглянул к отцу — его не было, пошел на кухню. Там в полутьме сидел старик и пыхал папироской.
— Ты чего, Андрюха?
— Так, не спится.
— А мне косточки спать не дают. Ломят, — сказал Фома Амвросьевич. — Стар стал, сынок. Скоро на покой.
— Кости и у молодых к непогоде ноют, — пытался успокоить отца Андрей.
— У меня, сынок, и сердце болит. Давно уж.
— Ну как давно? Когда ты впервые почувствовал? — Не помню, когда меня первый раз прихватило. Годов эдак двадцать прошло. Сидел я на лавочке, с бабами калякал, а оно как тиснет. Света не взвидел! Думал, конец, богу душу отдам.
Самарин повеселел. Двадцать лет прошло!..
— Лечиться надо, отец. Поезжай на курорт, в санаторий.
— Будто не бываю на них, на курортах! Нет, сынок, если уж безглазая заносит косу — удар не отведешь.
Сидели молча.
Вышел из кухни с письмом в руке Хапров. Он уже успел опохмелиться. На впалых стариковских щеках его светился румянец, в зелено–серых глазах поблескивали зайчики.
— Радость у меня, друзья! — потрясал он конвертом. — «Русскую масленицу» Эрмитаж покупает.
— Что это — «Русская масленица?» — спросил Андрей.
— Полотно у меня есть такое. В Англии писал. Десять лет трудился. В нем — вся боль души и любовь к России. Теперь в Эрмитаже будем…
Он так и сказал: «будем…». И распрямил грудь, откинул назад голову. Вышло у него это непроизвольно, незаметно для себя и других — естественно и просто. И Андрей понял: Святополк Юрьевич сообщил им самую важную в своей жизни новость. Конечно же, создавая картину, он думал о ее судьбе, мечтал о завидной доле. И доля эта пришла — явилась, как желанная награда за труд, признание таланта и благих намерений.
«Вот если бы и моя машина нашла такое признание», — подумал Андрей. И с этой мыслью подошел к Хапрову, сказал:
— Поздравляю вас, Святополк Юрьевич. Я понимаю, какое это большое счастье.
— Да, я очень рад. Очень. Особенно потому, что признание нашла «Русская масленица» — сюжет глубоко народный, национальный. Это моя победа над крайними модернистами. Сегодня — на нашей улице праздник! И уж будьте спокойны: мы сумеем отметить его.
Фома Амвросьевич тоже подошел к Хапрову, неторопливым жестом расправил усы и поклонился Хапрову: — Значит, Юрьевич, хорошо ты нарисовал картину, коль ее музей принял. Поздравляю тебя душевно, поздравляю.
Старик уважал Хапрова за почтительное отношение к старине, за соблюдение стародавних праздников.
Просияв глазами, Фома Амвросьевич добавил:
— Были времена, Юрьевич, блюли русские люди празднички. Я хоть сызмальства на заводе работал, а и то помню, как рабочий люд масленицу справлял. Неделю бражничал, хоть мартен туши. Блины ели, на лошадях катались. А то оглобли вверх задерем, завяжем да с гор. То–то была потеха!..
— А мы в Англии, стране туманной, да и то ни один русский праздничек не пропускали. А масленица придет — всю неделю пировали. Понедельник — встреча, вторник — заигрыши, среда — лакомства, четверг — уж не помню, как назывался, пятница — тещины вечерки и т. д. Отец, царство ему небесное, бывало, говорил: «Масленица — объедуха, деньги приберуха». Но картину я, конечно, рисовал с русской масленицы. Я и доныне помню, как в деревне мы ее встречали.
Хапров в задумчивости поднял голову, устремил взгляд в окно. Стукнул кулаком по столу, с сердцем сказал:
— Помню! А многие забыли!..
Святополк Юрьевич подсел к столу, положил на блестевшую чистотой клеенку крепко сжатые кулаки, долго смотрел в одну точку. Все в нем напружинилось, поднялось. Он то прищуривал глаза, то чуть заметно покачивал из стороны в сторону головой — казалось, он вспоминал что–то очень дорогое и глупо, безвозмездно растраченное. Но вот он опять стукнул по столу кулаком:
— Сколько красоты растеряли!..
Поднялся, пошел в свою комнату. Оттуда крикнул:
— Амвросьевич, давай сегодня «Масленицу» обмоем. Душа загорелась!..
— Святой полк в ударе, — сказал старик Андрею. — Перечить ему нельзя.
4
Инженер Сэтби и его друг Ральф шли по широкой улице поселка. Справа и слева светились то красными, то голубыми окнами каменные особняки. За изгородями чернели ветви фруктовых деревьев, за ними, в глубине усадеб, стояли гаражи, постройки разного назначения.
— Вам, Ральф, тут нечего фотографировать, — сказал Сэтби, имея в виду страсть приятеля фиксировать так называемые контрасты. Его равно интересовали вновь отстроенные дворцы и землянки–развалюхи, автоматические линии и допотопные станки с ременными приводами. Он хотел быть только объективным, даже придумал девиз для своих путевых заметок: «Я не политик, меня интересовала правда». И еще ему хотелось где–нибудь написать фразу: «Так живут русские рабочие».
Домик Самарина терялся в глубине весеннего сада. Виднелись раскрытые окна.
Иностранцы стояли у калитки и не решались войти.
На их счастье, дверь дома растворилась и на крыльце появился невысокий сутуловатый человек в короткой спортивной куртке. Некоторое время человек стоял на крыльце, безуспешно щелкая зажигалкой и поднося ее к папироске. Огонь не появлялся. Потом он заметил у калитки двух человек. Крикнул:
— Эй, кто там?
— Нам есть адрес. Здесь живет Самарин? — проговорил Сэтби, стараясь четко произносить русские слова.
— О-о!.. — воскликнул Хапров и обратился к гостям по–английски: — Да вы, я вижу, сыны Альбиона. Разрешите представиться: Хапров Святополк Юрьевич.
Англичане по очереди назвали свои имена, пожали Хапрову руку. Сэтби сказал:
— Нам приятно встретить человека, который так чисто говорит на нашем родном языке.
Ральф тоже проговорил комплимент: — В России многие говорят по–английски, но чтобы так чисто… Можно подумать, вы много лет жили в Англии.
Хапров улыбался; он признательно кивал то Сэтби, то Ральфу, но на комплименты не отвечал.
— Вас интересует Андрей Фомич?.. Пожалуйста, проходите.
Ведя гостей к дому, думал: «Как бы половчее свести их с Самариным?.. О мастерской — ни слова, и чтоб не увидели. Боже упаси! Еще неизвестно, с какой они целью. И как могут истолковать».
В тот момент, когда гости подходили к крыльцу, из мастерской вышел Андрей. Он сразу узнал Сэтби, почти бегом устремился к гостям. И Сэтби его узнал, совсем не по–английски, без той известной всему миру британской сдержанности бросился к Андрею, по–русски обнял его. Потом представил Ральфа.
— Андрэ, прости за неожиданный визит, — сказал Самарину.
— Каким ветром?.. Как вы нашли нас?..
Сэтби пожал плечами: мол, дело нехитрое. А Хапров, распахнув двери, звал гостей в дом. Затевая пиршество, он словно знал, что именно сегодня в дом Самариных пожалуют заморские гости. И когда навстречу вышел «Рома Амвросьевич, Хапров торжественно объявил по–английски:
— Хозяин дома — Фома Амвросьевич Самарин!..
Андрей сказал:
— Мой отец. Знакомьтесь.
Сэтби поклонился старику, сердечно пожал ему руку. Очевидно, англичанин хотел произнести какое–то приветствие по–русски, но вовремя не подыскал нужных слов и только улыбался и повторял одно и то же:
— Очень рад, очень рад…
В доме не было другой комнаты, кроме той, в которой был накрыт стол, куда бы можно пригласить гостей, дать им осмотреться, освоиться, и Хапров, лучше других понимавший чопорность англичан, призвал на помощь шутку:
— Ваш приезд, как видите, не застал нас врасплох, — показал он на стол.
— Это пикантно, — сказал Ральф, — сын рабочего и сын капиталиста — друзья. Тут есть сюжет для фильма.
— Вы неудачно шутите, Ральф, — тихо проговорил Сэтби. И, обращаясь к Андрею: — Приехав в Россию как турист, я не мог не посетить тебя. Рассказывай, Андрэ, как ты живешь, как тебе работается?..
Хапров и Самарин–старший в это время были на дворе, вытаскивали из погреба бутыль с квасом.
Магнитофон раскручивал ленту американских шумовых мелодий — Хапров возил ее с собой в чемодане. Каждый раз, когда заходил спор о модернистской музыке, включал магнитофон на полную мощность. И торжествовал, видя, как сами же защитники какофонического сумбура недовольно морщатся.
Сейчас же художник отдавал дань западной моде.
— Вы любите американские мелодии? — спросил Ральф Андрея.
— Я хочу знать, чем живет Америка, — сказал Андрей.
— Вчера в Магнитогорске, — продолжал Ральф. — мы были… как это у вас?.. Представляют рабочие.
— Самодеятельность! — подсказал Самарин.
— Ах, как это хорошо! — поддержал его Сэтби. — Это лучше, чем профессионалы.
— Да, да! — оживился Ральф. — Самодеятельность. Очень хороший ревю давала самодеятельность. Хорошо плясала девушка. А потом пела. И пляшет, и поет. У нее красивое лицо. И статус — так я говорю? Уникальная актриса! Универсальный талант. Я сказал: «Это профессионал!» Мне сказали: «Шлифовщица завода». Нет, я не поверил. Нельзя поверить! Тогда меня пригласили за кулисы и сделали знакомство. Я сказал: «Покажите руки». Тогда увидел на коже… металлическую пыль.
Я поклонился и сказал: «Прошу извинить».
— Вы поступили благородно, — подошел к нему Хапров. — Вы, наверное, сами из рабочих и хорошо понимаете своего брата.
— Нет, нет, — покачал головой Ральф. — Мой отец, миллиардер.
Ральф сказал это с гордостью. Он был уверен, что слово «миллиардер» звучит одинаково сильно на всех языках.
— Андрэ, твои работы секретны? — перевел Сэтби разговор на другую тему.
— Нет.
— Покажешь? — Изволь.
Сэтби благодарно закивал головой.
Они говорили по–английски. Андрей вспоминал свое житье–бытье на английских заводах. Тогда Андрей был юнцом, древний и мудрый Лондон гостеприимно раскрывал перед ним двери.
Удивительно, как изменился с тех пор Сэтби! В гладко зачесанных волосах искрятся белые пряди. Он в упор разглядывал Андрея и как бы говорил: «Я не забыл тебя, нет. С годами человек выходит из толпы, и возле него остаются немногие — три–четыре друга, иногда один. Я тоже стал чувствовать одиночество. Ну, а ты?.. Я как вижу, ты счастлив и всем доволен».
Наклонился к Андрею, тихо спросил:
— Советы платят тебе хорошо?
Самарин не сразу нашелся с ответом, на него вдруг пахнул давно забытый дух меркантилизма английской жизни. Чувство жалости шевельнулось к Сэтби, даже он — большой инженер, человек, которого стремятся перекупить друг у друга металлургические фирмы, — он тоже заражен этим духом.
— Да, я всем доволен. Сегодня задержался на работе, — сказал Андрей неизвестно зачем.
— Была авария?
— Нет, пустяки.
Самарин вспомнил порядки на английских заводах.
Ученый, инженер, директор трудится там, как и рабочий, определенные часы. Только авария или другой какой случай мог вынудить человека задержаться на работе или явиться на завод в неурочное время.
— И часто приходится вот так… Как нынче… задерживаться допоздна?
— Случается.
Андрей улыбнулся своим мыслям. Ему, Сэтби, и невдомек, что работа занимает у Андрея все время. И он не знает других интересов, кроме своей работы. Вот если бы его полюбила Мария Павловна, он бы тогда зажил другой жизнью. Но пока, кроме работы, его ничто не интересует.
— Удивляюсь вам, русским, — заговорил Сэтби, возвышая голос и разбрасывая руки на спинке дивана. — Закусили удила и мчитесь во весь галоп. Куда торопитесь?.. Зашел я на Магнитке к доменщикам: давление газа под колошником предельное, температура выше всякой нормы. Допусти малейшую оплошность, и все полетит к чертовой матери. К мартеновцам заглянул — та же картина. На каждой печи форсируют плавку. Не понимаю.
Сэтби погладил пальцами шершавый гребень столетника, поднявшегося из горшка до форточки. И продолжал тем же раздумчивым тоном:
— Ну, положим, жадный человек — там страсть наживы. Но государство не может быть жадным. У вас же все торопятся — от премьера до дворника. Ты, Андрэ, извини за бесцеремонность, но я хочу понять вашу философию. По–моему, в вашей отреченности больше фанатизма, чем здравого смысла. Вы придумали идола, молитесь ему и по частям, капля за каплей, приносите в жертву свои жизни.
— Что ж, — сказал Самарин, — мы тоже не святым духом сыты. Есть разница во взгляде на движение, на процесс достижения цели. Вы добиваетесь счастья для себя, мы — для себя и для тех, кто будет жить после нас. У вас врагов меньше, у нас больше. Поэтому нам приходится «торопиться», как ты выражаешься.
Самарин притянул к себе ветвь столетника.
— У вас есть такие цветы? — спросил он Сэтби.
— Не видел, наверное, есть.
— Знаешь, как он называется?.. «За мир». А вот этот… с острыми шипами — «Черный принц».
Друзья сидели молча. Сэтби не спешил возражать. Мысль о будущих поколениях ему редко приходила в голову. Он не давал себе труда задумываться о судьбе каких–то будущих земных жителях и тем более что–то делать для них в ущерб своему личному счастью.
Конечно, если рассудить умом практического человека, зачем ему новые поколения, о которых он ничего не знает, не узнает и которые, может быть, придя на землю и увидя припасенные им блага, воспользуются ими со спокойной душой и не вспомнят своих благодетелей.
— Андрэ, ты сделаешь меня коммунистом, — Сэтби глубоко вдохнул и потянулся. — Мне чертовски не хочется думать. Надоело!.. Мой хилый умишко не способен понять, кто из нас прав, кто виноват. Я всегда говорил: Андрэ умный парень, но он коммунист. Теперь мне хочется сказать: ты настоящий русский. И если ты сделал самую чувствительную электронную машину, значит, ты лучше меня. С тех пор как у нас начали ругать русских, я все больше о вас думаю. И если завтра нам известят: все русские сошли с ума, для меня будет ясно: в стране, где живет мой Андрэ, сделали что–то большое.
Потом они вышли на улицу. На крыльце постояли. Было еще светло и тихо. Весна разлила над степью теплый южный вечер. Остро–зеленые ветви деревьев стояли недвижно, точно литые из малахита.
5
На следующий день Самарин проводил гостей в совнархоз. Сам же, помимо своей воли, пошел к театру и долго прогуливался у главного входа. На счастье, встретилась ему Мария. Она первой увидела Андрея и без церемоний подошла к нему.
— Почему не работаете в институте? — спросила Мария.
— Я?.. Откуда вы знаете?
— Данчин сказал.
— Что вам еще сказал Данчин?
— А еще он сказал, что вам надо помочь.
— И вы сможете это сделать?
— Не знаю… Данчин и Селезнев готовят для вас мастерскую; говорят, о вас написали в газете.
— Я не нуждаюсь в заступниках, я сам ушел из института.
— И решили работать дома?
Мария произнесла это с заметной иронией. И, словно бы спохватившись, обернулась к Андрею, взглянула на него доверчиво, тепло:
— Вы, наверное, делаете что–то очень важное?
— Я готовлю диплом.
В голосе Андрея Маша услышала едва скрытую обиду. Представила себя на его месте. Вообразила, как к ней в ее недавнюю маленькую квартирку пришли бы Данчин, Селезнев и он, Андрей, как бы они сочувственно разглядывали ее нехитрую утварь, говорили бы всякие нарочито смешные слова, но за каждой фразой она бы слышала снисходительное участие, обидное сочувствие.
— Напрасно вы меня жалеете, — сказал вдруг Андрей потвердевшим голосом. — Я еще раз вам говорю: из института ушел по своей воле. Меня приглашают в другое место.
Наступила пауза. Неловкая, долгая.
— Говорят, у вас есть мастерская?
— Я делаю там кое–какие мелочи.
— А вы упорный, — сказала Маша после недолгой паузы. И затем добавила: — И добрый. Василек вас помнит.
— Вы правду говорите? — оживился Андрей.
— Да, он спрашивал о вас, вы ему понравились.
Протянув на прощанье руку, сказала:
— Почему не ходите в театр? Приходите.
Андрей, пожимая ей руку, сказал:
— Приду.
На копре шахты «Зеленодольская» вдруг погасла звезда. Смотрят на нее горняки соседних шахт и диву даются. Случаются, конечно, заминки и на «Зеленодольской», но чтобы она план не выполнила — такого давно не было. Пожалуй, с тех пор, как начальником шахты стал Селезнев, она все время в передовых ходит. А тут вдруг нате: звезда погасла!..
И только горняки «Зеленодольской» смотрят на копер без тревоги. Наоборот, с улыбкой посматривают они на потухшую звезду, хотя и знают: пока идет наладка нового агрегата, премии им не видать. Хорошо заработают только монтажники угледобычного струга, да еще бригада крепильщиков Данчина. Им поручено устанавливать в Борейкиной лаве — там, где монтируют струг — шагающую крепь, тоже новую и тоже диковинную. Знавшие в ней толк слесари говорили, будто так она подопрет кровлю, что крепильщикам вроде бы и делать будет нечего. Знай только кнопки нажимай да на лампочки поглядывай.
По двенадцать–четырнадцать часов не выходили из лавы монтажники. В шахтном дворе собиралось много зевак. Сидели на деревянных кругляках, курили.
— Неужто лава без людей? А мы куда?..
— В колхоз. Там теперь и заработок побольше, чем в шахте. Опять же, на вольном воздухе.
— Горняк пуповиной к шахте прирос. Не оторвешь.
Случалось, по дороге в магазин заворачивали в шахтный двор женщины, затекали стайки любопытных ребят. Голос подавать не решались, но слушали. Горняки пытали свой завтрашний день.
— А как, братцы, крепь шагать будет? Чудно!..
— Сжатый воздух пустят, она и передвинется.
Рядом гремела подъемная клеть. Несколько парней закатывали в клеть мотки резинового шланга, какие–то колеса, цепи, гидравлические тумбы — те самые, которые будут «шагать» под действием сжатого воздуха.
Вечером двор пустел. Суды–пересуды, россказни–догадки переносились в поселок, в дома горняков. Говорили даже о каком–то электронном диспетчере, который всему будет командир в шахте, но в такие фантазии, разумеется, никто не верил.
А под землей горняки готовили новое наступление на угольный пласт. На линию атаки выводились батареи невиданных доселе механизмов.
В верхней части лавы, там, где шахтеры спускаются в нее из штрека, Кузьма Борейко сделал в пласте уступ, расчистил просторную площадку. Сюда затаскивали главный «тянущий» мотор и все, что к нему относилось. Здесь же монтировался распределительный щит воздухопровода. Макар Данчин устанавливал щит, Борейко — мотор. Все старались делать сами — так, чтобы на совесть, намертво. Чтобы в ответственный момент ничто не лопнуло, не отпало.
Конструкторы подлаживали агрегат для Борейкиной лавы — он был единственным в своем роде, его легко было скомпрометировать. И наоборот: если струг пойдет хорошо, им вооружат другие шахты.
Зазвонил телефон — он висел тут же на стойке. Говорил начальник шахты:
— Макар, ты?.. Пошли с телефоном человека по местам, где установлены электронные датчики. Да расторопного, слышишь? И смышленого! Пусть от каждого датчика звонит наверх Самарину. Электроники скажут ему, что делать. Все понял? Выполняй!..
Наверху, в диспетчерской, Андрей налаживал машину. Ему помогал Кантышев. Он первый отвечал на телефонные звонки, встречал заходивших в диспетчерскую представителей совнархоза, обкома…
В диспетчерскую зашли Селезнев и Евгений Сыч, оба в шахтерских робах — приготовились к спуску в лаву.
— Я вам не нужен? — спросил начальник шахты, обращаясь к Самарину.
— Нет, у нас все в порядке, — ответил Андрей.
Начальник шахты и корреспондент спустились вниз. Сыч должен был написать репортаж о событии на «Зеленодольской». Напутствуя его, редактор сказал: «Постарайся написать живо. Это очень важно». Сказал дружески, сердечно, будто речь шла о чем–то личном, близком ему, редактору. И Женя возгорелся желанием написать сильно. Вот только бы ничего не пропустить, все увидеть и правильно понять.
Шли по штреку. Шахтеры издали замечали начальника, почтительно кивали ему. Селезнев на ходу отдавал распоряжения.
По штреку шли долго — с четверть часа. Сыч всегда дивился труду проходчиков, сооружавших под землей сложную систему ходов и туннелей. У входа в лаву Селезнев остановился, посветил лампой. Когда Сыч, поспешая за Селезневым, миновал запасный выход лавы, он присел на корточки и увидел перед собой людей, огни ламп, услышал разговоры.
— Видите мотор? — посветил лампой Селезнев.
Сыч направил луч лампы в ту же сторону и увидел в нише, закрепленной металлическими балками, электрический мотор. Возле него грудились люди.
— Александр Петрович, а где струг? Селезнев не услышал вопроса Сыча. Сыч решил ему не мешать. Не торопясь огляделся. Опираясь на стойки и тумбы, шел по лаве. Кулаком постучал по сосновому кругляку: «О, его и молотком не выбить!» И стал смелее спускаться вниз.
Селезнева увидел возле мотора, над которым на крепкой деревянной раме был установлен щит со множеством лампочек и кнопок — точь–в–точь как в цеху или в институтской лаборатории. «Щит управления стругом», — решил Сыч.
Струг! Первый раз Сыч услышал это слово в редакции — в свою первую практику, когда он студентом приехал в Степнянск по разнарядке института. Тогда в нем послышалось что–то давнее и забытое: «струг… плуг…». Но потом в статьях рядом со стругом он все чаще встречал другие слова: «Электроника… датчики… импульсы…» И высокая производительность. И технический прогресс на угле. Сыч постепенно уразумел, что струг — это высшее достижение, это осуществленная мечта горняков. Он жадно разглядывал силуэты людей, темный, загадочный остов транспортера. От него вниз тянулись цепи — под стать якорным. Женя слышал, что горняки называли транспортер «скребковым».
Селезнев махал рукой: «Сюда, ко мне!..» Сам отделился от людей, подался вниз. Сыч устремился за ним. Направляя луч фонаря то в одну, то в другую сторону, он пытался разобраться во всем этом громоздком, непонятном хозяйстве. Временами ему чудились сцены из его пьесы о горняках, представлялись картины декораций. Вот, словно заколдованные матрешки, стоят рядами металлические тумбы. А цепь все тянется и тянется вниз. И нет ей конца и края. «Но где же главный орган струга?..»
Ах, да — вот он!.. Теперь Сыч видит его хорошо. Металлическая плита с зубьями. Похожа на лемех. Мотор натянет цепь, а лемех будет «пахать» уголь. Да, да — «пахать». Как же иначе?
Домкраты выбросили вперед штоки — ими будет прижиматься к пласту режущий орган струга. Резиновые шланги висят, словно серьги. В глубине призабойного пространства время от времени ухает обвалившаяся порода. А кругом, куда ни нацелит Евгений луч фонаря, — металлические тумбы.
Сыч уже приблизился к Селезневу и хотел окликнуть его, но тут по лаве раздались голоса: «Береги–и–сь!.. Включа–а–ем!..» Евгений приподнялся, посмотрел вверх. Лава молчала. Потом в один миг что–то загремело, заскрежетало.
Заработал струг.
В ту же минуту над самым ухом раздался голос Селезнева:
— Уголь пошел! Видите?..
Да, Сыч видит, как «пошел» уголь. Против обыкновения, Евгений ничего не пишет. Он даже забыл о блокноте. Зато в памяти его запечатлевается каждая деталь.
Из глубины лавы донеслось:
— Разрешите включить электронику? Кто–то крикнул сбоку:
— Александр Петрович! Пусть поработает без электроники. Потом сравним…
«Кто же это может быть? — подумал Сыч о говорившем. — Наверное, представитель совнархоза или из обкома…»
Селезнев подполз к телефону, подал наверх команду:
— Включить электронику! И почти тотчас грохот в лаве усилился. Евгению почудилось, что и тумбы заходили, и даже свет ламп, растекавшийся по лаве, замигал на глянцевых полях забоя.
Селезнев обнял стойку, сидел, не шевелясь. Впрочем, в позе его Сыч заметил и тревогу. Да, да, тревогу. Селезнев чего–то опасался, его что–то тревожило.
Сыч, подвигаясь боком, точно краб, приблизился вплотную к Селезневу.
— Как электроника — рубит уголек, а?..
— Крепко жмет.
Снизу, сотрясая лаву, приближался струг. Тяжелая плита, вгрызаясь в пласт, валила глыбы угля на транспортер.
— Смотри, какая скорость! — показал Селезнев на цепь, натянутую, как струна. «Да, струг идет быстро», — подумал Сыч, — почти как плуг за трактором. Но он верил: электронная машина «знает» предел прочности. Она загружает все механизмы до отказа, не дает им работать с прохладцей. Точный расчет! В том и сила электроники».
Первым в откаточном штреке начальника шахты встретил горняк, подгребавший из–под колес вагонов просыпавшийся через край уголь. Он едва управлялся. Путая украинские слова с русскими, ворчал:
— Хай она сгорит, бисова электроника! Сыплет уголь, як с горы каменюки!..
Сыч достал из кармана блокнот и сделал запись — первую за все время пребывания в лаве: «Сыплет уголь, як с горы каменюки!..»
1
Борис Ильич пришел на работу рано. На столе в массивной желтой папке лежала верстка книги, присланная из Москвы. В десятый раз прочитал слова на титульном листе: «Малогабаритная электронно–вычислительная машина для горных предприятий». Вверху — «Б. И. Каиров, профессор, доктор технических наук, член–корреспондент Академии наук, лауреат Государственной премии».
«Судиться не станет, — со смутной тревогой подумал он о Самарине. — Нет, нет, этому медведю не придет в голову».
Из карманчика портфеля достал телеграмму от Соловья. Тот сообщал о предварительном согласии председателя назначить Каирова директором создающегося в столице научно–исследовательского института Горной автоматики.
С тех пор дни в лаборатории потекли веселее. Слух о предстоящем назначении Каирова распространился с быстротой электрической искры. Кто–то к этому слуху присовокупил известие — он сам это слышал — о скором избрании Бориса Ильича действительным членом Академии наук. И еще добавлял, что квартиру Каирову готовят где–то на Ленинских горах в специальном особняке.
В лаборатории все переменилось. Лица многих сотрудников засветились надеждой: может, и меня возьмет Борис Ильич в столицу!..
Телеграмму Соловья Каиров поместил на своем письменном столе под стеклом на самом видном месте. Даже в те часы, когда в кабинете собиралось много народу, он подолгу останавливал на ней взгляд.
Проворнее забегал по коридору Папиашвили. Он чувствовал себя героем, именинником. Как же! Книга, над которой так много потрудился Леон, выходит в свет.
Но особенно переменилась Инга Михайловна Пришельцева. Придя на работу, она уже не проскальзывала в дверь, как прежде, а останавливалась у входа в институт, закуривала и стояла минут пять–десять сначала одна, потом с кем–нибудь из подошедших «автоматиков». Мимо нее проходили сотрудники института. И каждый, уважая ее возраст, здоровался с Пришельцевой. Одним она кивала головой, другим сдержанно улыбалась, третьих — о, третьи относились к особой категории, — их Инга Михайловна видела, но не замечала, и, когда «третьи» проходили мимо, Пришельцева поспешно затягивалась папиросой, нервно поводила тонкими ноздрями, из ее желтых потускневших глаз струился холодок неприязни.
К таким «третьим» относились пять физиков, приехавших из Москвы. По слухам, распространившимся в институте, они составят основу какой–то большой и очень важной лаборатории. Им будто бы отведут целый этаж в здании института. Сегодня Пришельцева задержалась у крыльца дольше обычного; попыхивала папироской, украдкой поглядывала в сторону детского парка: оттуда должна была появиться машина с новым директором института.
Стоявший с Ингой Михайловной Леон Папиашвили заметил ее нетерпенье, но вида не подал, лениво говорил о пустяках, отвечал на вопросы, но сам, между прочим, думал: «Хитра ты, бестия, да я‑то тебя хитрее». И от этой мысли испытывал удовольствие, ему хорошо было сознавать себя не пешкой, не простаком в этом тонко устроенном и хитро переплетенном механизме, а фигурой, играющей едва ли не первую роль.
Теперь, когда Каиров получил верстку книги, Леон считал, что одной ногой он уже ступил на порог московского института, где будет директором Каиров. Одного только он не подозревал, а именно того, что о том же думала и Пришельцева. Она ведь тоже собирала материалы для книги.
Подъехал директор. Завидев у подъезда Пришельцеву и Леона, он пошел к ним навстречу. На нем было желтое короткое пальто с широким поясом и костяной пряжкой, серая каракулевая папаха. Тонкий бескровный нос оседлали массивные, с золотой ниточкой по коричневому пластику, очки.
— Всю ночь видел сон, будто министерство не утвердило институтский отчет, — сказал, подавая руку Пришельцевой, а затем Леону.
Пришельцева вынула папиросу и, хотя она только что бросила окурок, вновь закурила. Желтые глаза округлились и заблестели, будто изнутри их подсветили электричеством.
Директор пропустил Пришельцеву в дверь, сам прошел за ней, а вслед за ними проследовал Папиашвили.
Они медленно поднимались на третий этаж.
— Осиротить нас решили? — сказала Пришельцева.
— Как? — не понял директор.
— Каирова отпускаете. Напрасно, напрасно. Институт, можно сказать, вырастил человека, до академика довел…
— Как? И академик уже? — воскликнул директор, но тут же осекся. Ему было неудобно показывать свою неосведомленность.
Шли молча. Леон в восхищении покачивал головой. «Ну, шельма!.. Пугает директора: знай, мол, с кем имеешь дело — не вздумай написать Каирову плохую характеристику. Ну, шельма!..»
2
Старинная люстра, расплескав хрусталь, заливает светом зал заседаний. Полсотни человек сидят в дубовых креслах, одиннадцать за столом и один на трибуне.
Заседает коллегия только что созданного Министерства угольной промышленности республики.
На трибуне — молодой человек. Он говорит:
— Топливный комитет возвратил совнархозовский проект автоматизации новых шахт — в нем много ручного труда, не предусмотрены автоматизированные процессы.
Сидящий в центре министр — он был председателем совнархоза — Иван Иванович Добросклонов перебивает оратора:
— А институт изгоняет электроников.
С откровенной неприязнью смотрит министр на Каирова, сидящего в ближнем ряду, и в знак согласия кивающего головой.
Перед самым заседанием Борис Ильич предпринял неожиданный и дерзкий маневр: он написал докладную в обком, в которой обвинил ныне покойного директора института в роспуске группы электроников. С присущим ему красноречием Борис Ильич живописал гонение, устроенное «талантливому инженеру–самоучке» (почему самоучке?) бывшим директором института и предлагал немедленно возобновить работы по созданию шахтной электронной автоматики.
— Мы имеем струги–автоматы, — говорил докладчик, — но струги могут рубить уголь, транспортеры доставлять его в откаточный штрек, а дальше?..
— Дальше ручками да ножками, — бросил реплику Каиров.
Оратор не возмутился бесцеремонной репликой Каирова, он даже не взглянул в его сторону и с прежним бесстрастием продолжал:
— Инженер Самарин создал электронную машину — Советчик диспетчера. При испытаниях на шахте зеленодольцы убедились, что она на двадцать процентов увеличивает производительность угледобычного струга. Но странное дело: институт вместо того, чтобы продолжать работы по электронике, прекращает их. Да и сам изобретатель занял непонятную позицию: он не хочет предъявлять машину к сдаче, утверждает, что она еще не готова.
Но вот какое заключение сделала комиссия, приезжавшая из Москвы: «Работы инженера Самарина заслуживают самой высокой оценки. Схема малогабаритной счетно–решающей машины основана на уже существующих образцах, но оригинальная компоновка узлов, добавление новых механизмов и секций позволили изобретателю сообщить портативному недорогому аппарату большую разрешающую способность. Если же А. Ф. Самарину в содружестве с учеными московского института удастся завершить свои работы и применить в машине сверхчистые проводники, то мы получим аппарат, значение которого выйдет далеко за пределы угольной промышленности».
Министр жестом прервал оратора:
— Товарищ Самарин! Вы слышали, что утверждают москвичи? Наконец, у нас есть результаты испытаний на «Зеленодольской». Почему вы не предлагаете машину к сдаче?
Самарин поднялся. Отвечать не торопился.
— Московские эксперты ошиблись: машина не готова, — сказал он хрипловатым от волнения голосом.
Самарин хорошо знал, на что идет. Скажи он здесь, что машина готова, что ее можно предлагать в серию, — работы по Советчику диспетчера тотчас бы прикрыли. И тогда бы у него и у московских ученых появились новые трудности в проведении опытов со сверхчистыми проводниками. Этого боялись москвичи, этого боялся и Самарин.
Министр опустил над столом седую голову. И смотрит исподлобья. В зале тишина: все ждут грозы.
— Вы любопытный человек, товарищ Самарин. — Извините, чудак, не понимающий элементарных вещей. Мы говорим: ваша машина устраивает нас и в нынешнем виде. Для ее окончательной доводки мы подключим институт, заводы. Вам будет выдано авторское свидетельство, крупное вознаграждение. Мы представим вас к Ленинской премии. А вы говорите: не готова. Ну? что же вы нам скажете теперь?
— Мне надо над ней работать, — повторил Самарин.
Министр некоторое время сидел в прежней позе. Потом медленно поднялся, стукнул по столу тыльной стороной ладони:
— А я говорю: она готова!.. Англичане не дураки! Они не станут выбрасывать свои фунты на ветер!
Самарин привстал от удивления. «Сэтби? Конечно, это его работа».
Каиров вытянул шею.
Министр вынул из папки лист, тряхнул над головой:
— Вот оценка вашей машины: Англия отваливает за нее миллионы. А что я могу ответить на запрос торговой палаты?
Добросклонов снова тряхнул листом и сунул его в папку.
Дело для Андрея принимало неожиданный оборот.
Все карты его были биты, надо было делать другую ставку. Хитрить он не умел. Пошел прямо: Выложил все: и почему он упорствует, и как тревожится за судьбу опытов. А когда сбивчиво и взволнованно договорил последнюю фраз, в зале наступила какая–то особая, застывшая тишина.
Андрей не видел никого; стоял, крепко вцепившись в спинку кресла. И на него никто не смотрел. Министр гладил колпачок автоматической ручки, пуще прежнего хмурил густые, сросшиеся у переносья брови. Но вот он повернулся к стенографистам, сказал:
— Пишите приказ по министерству. «Создать при институте Горного дела лабораторию электроники. Ассигнования производить из фондов «На науку». На шахте «Зеленодольская» расширить опорный пункт института. Начальником лаборатории назначить Самарина Андрея Фомича». Все! Перерыв.
Ни на кого не взглянув, министр вышел из зала в боковую служебную дверь. Впрочем, если бы он и хотел посмотреть в эту минуту на Самарина, он бы не увидел его лица. Самарин по–прежнему крепко сжимал спинку кресла и смотрел на побелевшие пальцы. Он хотел справиться с собой и никому не показать бурно нахлынувшей радости.
Андрей бежал со ступенек вприпрыжку. В кармане лежал пригласительный билет. Еще утром его прислала Маша. «Администрация театра приглашает Вас посмотреть премьеру спектакля «Покоренный «Атаман».
Нет, Мария не знает всех перипетий его борьбы. Для нее он был и остается человеком ординарным, ничем не привлекательным.
Спектакль уже начался, когда он вошел в театр. Занавес раскрылся, и над сценой, расцвеченные феерическим серебром, засияли слова: «Покоренный «Атаман». Вверху — имя автора: «Евгений Сыч». Но вот растаяли буквы, исчезла синеватая кисея, и в глубине сцены, среди далеких терриконов, Андрей увидел высокую башню. От башни к гряде терриконов тянулся мерцающий золотистый луч…
Мечта Константина Пивня. Его мечта, Андрея!..
К Самарину подошла женщина, подала ему программу. Андрей кивнул и продолжал смотреть.
За стеклами башни он видел силуэты людей, пульты электронных приборов.
Да, такой и он видел свою машину. Она возьмет на себя труд мастеров, инженеров и техников. И вознесутся над степью башни. Они зашагают над всеми угольными пластами, люди выйдут на поверхность и встанут к приборам. Слово «забойщик» перестанет существовать. И «крепильщик» — тоже, и «рабочий очистного забоя». В угольном крае будет распространенным другое слово, современное: «оператор».
Но где Мария?.. Когда она выйдет на сцену?..
Стал читать программу. В самом конце синим карандашом было приписано: «Сегодня играю для Вас».