Эта дружба народы спаяла,
Их в великом единстве собрав,
Как в печах чудотворных Урала,
Превратившись в неведомый сплав.
Эти воля и мощь неохватны…
Стерли силою рук трудовых
С карты нашей все белые пятна,
Пятна черные дней горевых.
И теперь там, где пенится вьюга,
Там, где знойных пустынь полусон,
Ты повсюду под крышею друга,
Теплым дружеством ты окружен.
И, как мать, называют родною
Люди в нового века весну,
Так назвали Отчизной одною
Небывалую в мире страну.
Если Родине враг угрожает,
На священный, на воинский труд
Все народы, врага отражая,
Всеединой дружиной встают.
Глубочайшей той дружбы заслуга,
Что, когда ты оружье берешь,
Ты в походе почувствуешь друга,
Брата-воина в битве найдешь.
Про победу Великого Года
Будут петь в самом дальнем краю,
Эту песню любого народа
Примешь ты, как родную свою.
Пред тобою просторы открыты
Вольных душ, городов и полей,
Непочатый в них жизни избыток,
Удивляющий силой своей.
Каждый сердцем тебе отзовется
На удачу иль горе твое,—
Это Ленинской дружбой зовется,
Ничего нет сильнее ее!
Ты создаешь в тени лабораторий
На горах рассыпанных костей
Все, что знали ветреное море,
Свет лесов и таинства путей.
Хаос будет знаньями размечен,
В звездной бездне и в земной пыли
Ты постигнешь, богочеловечен,
Ложь небес и истину земли!
Мир строится по новому масштабу,
В крови, в пыли, под пушки и набат
Возводим мы, отталкивая слабых,
Утопий град — заветных мыслей град.
Мы не должны, не можем и не смеем
Оставить труд, заплакать и устать:
Мы призваны великим чародеем
Печальный век грядущим обновлять
Забыли петь, плясать и веселиться,
О нас потом и спляшут и споют,
О нас потом научатся молиться,
Благословят в крови начатый труд.
Забыть нельзя — враги стеною сжали,
Ты, пахарь, встань с оружием к полям,
Рабочий, встань сильнее всякой стали,
Все, кто за нас, — к зовущим знаменам.
И впереди мы видим град Утопий,
Позор и смерть мы видим позади,
В изверившейся, немощной Европе
Мы первые строители-вожди.
Мы первые апостолы дерзанья,
И с нами все: начало и конец.
Не бросим недостроенного зданья
И не дадим сгореть ему в огне.
Здесь перекресток — веруйте, поймите,
Решенье вам одним принадлежит,
И гений бурь начертит на граните —
Свобода или рабство победит.
Утопия — светило мирозданья.
Поэт-мудрец, безумствуй и пророчь,
Иль новый день в невиданном сиянье.
Иль новая, невиданная ночь!
Не плачьте о мертвой России —
Живая Россия встает, —
Ее не увидят слепые,
И жалкий ее не поймет.
О ней горевали иначе,
Была ли та горесть чиста?
Она возродится не в плаче,
Не в сладостной ласке кнута.
Не к морю пойдет за варягом,
Не к княжьей броне припадет,
По нивам, лесам и оврагам
Весенняя сила пройдет.
Не будет пропита в кружале,
Как прежде, святая душа
Под песни, что цепи слагали
На белых камнях Иртыша.
От Каспия к Мурману строго
Поднимется вешний народ,
Не скованный именем бога,
Не схваченный ложью тенет.
Умрет горевая Россия
Под камнем седым горюном,
Где каркали вороны злые
О хищников пире ночном.
Мы радости снова добудем,
Как пчелы — меды по весне,
Поверим и солнцу, и людям,
И песням, рожденным в огне
…Дать человеку человечность,
Мечте — захват безумных крыл,
Вести из временного в вечность
И к небу, к небу — из могил.
Открыть все рынки и подвалы,
Все двери настежь: ешь и пей!
Ввести в разубранные залы
Убогой улицы детей.
Смотреть, смеяся тихим смехом.
Как полны счастья, как легки.
Как рады солнечным потехам
Их глаз святые васильки.
Нет моего. Все ваше, ваше,
Кто вин изысканных знаток?
Другой их пил из вашей чаши,
Другого нежил пряный сок.
Зачем, дитя, ты в жалком черном?
Бери сверкание парчи,
Смотри, как ловко и узорно
В цветах здесь вытканы лучи.
О мать, ты потеряла сына,
Не плачь, здесь все твои сыны,
Они почтут твои седины
Своими песнями весны.
Старик, ты хмур — боишься ночи?
Зачем молчанье и тоска?
Я сам имею глаз пророчий,
Я сам старее старика.
Ты хмур, что пали эти храмы?
Ты зол, — дворцы в руках чужих?
Кто был согбен — тот ходит прямо,
Нет больше нищих и слепых.
Все чуда разом совершились,
Как все расплавились венцы,
За всех страдали, и молились,
И гибли деды и отцы…
Кто духом был отважней прочих,
Знал лишь могильные огни,
Всегда безжалостные ночи
И злом отравленные дни.
И саван мутного рассвета
С лица земного я сорвал,
И скорбь погасла, как комета,
И ужас пал и задрожал.
И властный голос окрыленно
На все края сказал: твори,
И дети подняли короны
В пыли смеющейся зари.
Усталых спины разогнулись.
Вздохнула солнцем красота,
И мне за это улыбнулись
Детей хрустальные уста!
Он для себя построил небоскребы,
Дворцы, музеи, театры, алтари,
К нему пришли священники и снобы,
Ученые, артисты и цари.
И он поставил пушки против пушек,
Купил умы, дома и корабли,
Судьбу одних предательски разрушил,
Судьбу других победно окрылил.
Его собакам, слугам — преклоненье,
Его цилиндр поэтами воспет,
Он, снисходя, приходит слушать пенье
Певцов и див, которым равных нет.
У ног его несметный полк рабочих,
И силу рук, и силу их умов
Он взял себе, свободу дня и ночи,
Приставив к ним своих надежных псов.
От юношей — желанья и расцветы,
От стариков — надежду отдохнуть,
Он отнял все. Пылало зноем лето,
В тисках труда пылала кровью грудь!
Вихрь ледяной носился по кварталам,
Стучал озноб, синели кулаки,
Нужда, как тень, за их спиной стояла,
И голод бил в холодные виски.
А он, как бог, всеведущ и незнаем,
Незримо всюду: в небе, в рудниках,
В своем дворце, для всех недосягаем,
Он блеск и тьма, надежда, счастье, страх.
Форты и рынки, пастбища и троны
В его руках — и власти нет конца,
И смотрит он надменно, благосклонно,
С презрительной усмешкой хитреца.
Но близок день, но близок час возмездья,
Сгорит дворец, и рухнет небоскреб —
Рабочих звезд великие созвездья
Осветят гроб, банкира страшный гроб.
На всех путях преграды вихрь поставит
И в городах, и в небе, и в воде,
К какой тогда неведомой отраве
Он прибежит в последней череде?
И доллары покатятся, как кости,
И отзвенят в окаменевшем рту,
И смерть, как тюк, его костяк подбросит
И, засмеявшись, кинет в пустоту.
Тебе я посвящаю этот стих,
Который похвалить ты не обязан.
Тебе, прекрасному, как тот жених,
Что не любил еще ни разу.
А все ведут века невест:
Свободу, бурю радостей лукавых,
Тебя не выкурил из трубки Геркулес
Затяжкой крепкой пороха и славы.
Тебя не выдавил его ботфорт
Из чрева гнило-синего болотца,
Куда заброшен старенький топор,
Каким он ставил первые воротца.
Где кости моряка, который рот
Забыл закрыть при громовом ударе,
Когда его услышал галиот
Салютный бас из пасти Хирвисари?
Ты сотворен тяжелою рукой,
И мыслью ты мозолистой украшен,
Вот почему ты величав и страшен,
И я люблю, что ты такой.
О, усмехнись же и ответь мне: нет!
Я знаю, сероглазый демон,
Пускай не каждый житель твой поэт,
Но каждый камень твой поэма!
Приплыл ли в челне я дырявом,
Сошел ли с небес по сосне,
Пришел ли я с поля, где травы
Сочатся весенней отравой,—
Мое утвержденье — во мне.
Как облако облака шире,
Как море моря синей,
Плывут в расцветающем мире
Воскрылия песни моей!
Заката тлеющим пожаром
Горит кораблик вырезной,
А я разбившимся Икаром
Плыву, качаясь над волной.
Но лишь в приветливые гроты
Меня, печалясь, вносит вал,
С одной мечтой, с одной заботой
Встает в душе моей Дедал.
И вновь он мечет страшный жребий,
И вновь велит идти рискнуть,
Прорезать путь в глубоком небе,
В грудь солнца — радостную грудь.
Я пью тот зов, манящий вышним,
Я алчу блещущих высот,
Но незаметно и неслышно
Мой разум в бездну упадет —
И снова я перед пожаром,
Перед закатной тишиной,
И вновь разбившимся Икаром
Плыву, качаясь над волной.
И без мечты и без заботы
Я рву огней закатных вязь,
И вновь сверкающие гроты
Меня приветствуют, теснясь!
Полюбить бы песенки простые,
Чистые, как воздух на заре,
В них не нужно путать запятые,
О словах справляться в словаре.
В них дыханье трав и перелесков
Так же нежно, как лазурь,
И в глаза не бьют прибоя блески,
В уши — заклинанья бурь.
В их покое что-то есть о чуде,
Все, что можно сердцем пожелать,
В них не нужно размышлять, что будет,
Ни о чем не нужно вспоминать…
Весь звездный блеск на небе выпит
Устами жаждущей грозы,
И слух испуганнее выпи
Следит неведомого зык.
Зигзагный светоч ненарочен,
Сжигая неба бархата,
Он углубил глубины ночи,
Неопалимые уста.
О, стой, застыв душой, беззвучен.
Внимай соревнованью сил,
Пусть мысль, как ласточка на круче,
Трепещет радужностью крыл.
В разбитых тучах алебастры,
Виденья ртутной синевы,
И фосфорические астры
Вскипают в пенностях Невы!
Через покосы, прямо, без дороги
Ты шла, устав,
Ты исколола праздничные ноги
О срезы трав.
И было ль жаль тебя тогда — не помню,
И падал ржавый диск
В леса за мглистую каменоломню
Под жабий визг.
Не помню я, прощался иль приветил,
Была ты радость иль укор,
Но слышал: визгу жабьему ответил
Вершинной арфой сосенный простор!
Крутили мельниц диких жернова,
Мостили гать, гоняли гурт овечий.
Кусала ноги ржавая трава,
Ломала вьюга мертвой хваткой плечи.
Мы кольца растеряли, не даря,
И песни раскидали по безлюдью,
Над молодостью — медная заря.
Над старостью… — но старости не будет.
Ах, в воздухе такая нега,
Рябина щек красней,
Белей белеющего снега
Попался заяц мне.
И муть медвежья междулесья
Опять зовет, кричит,
И этим криком поднят весь я
На снеговой, широкий щит!
Ты мне обещана, но кем — не знаю,
Но кем-то добрым и большим,
Когда я что-нибудь обещаю,
Обещаю именем твоим.
О если б был я хранитель стада,
Моряк, купец или земледел,
Я б отдал все за трепет сада,
Где теплый лист на тихой воде,
Где ты читаешь, поешь иль плачешь,
О нет, не плачешь — то плачу я,
Где все знакомо и все иначе,
И даже слезы как блеск ручья.
Сейчас я скитающийся невольник,
Я вижу вокруг лишь сады чужих,
Но мне не завидно, мне не больно,
Иду уверенно мимо них.
И я забываю свои скитанья,
Чтоб память только тебе отдать,
Я помню только: ты — обещанье,
А тот, кто помнит, — умеет ждать!
В час, когда месяц повешенный
Бледнее, чем в полдень свеча,
Экспресс проносится бешеный,
Громыхая, свистя, грохоча…
И когда над мостами в пролеты
Проведет он живую черту,
Прыгни сразу — и огненный кто-то
Вдруг подхватит тебя на лету.
И никто на путях незаказанных
Не прервет его окриком: стой!
Будет все тебе в мире рассказано,
Если дух свой сольешь с быстротой.
Через степь неживую, колючую
Просвистит по ребру пирамид,
Перережет всю Африку жгучую,
В Гималаях змеей прозвенит.
Обжигая глазами сигнальными,
Прижимая всю землю к груди.
Он разбудит столицы печальные,
Продышав им огни впереди.
И когда из-за сумрака мглистого
Очертанья стуманятся в ряд,
Заревет он раскатно, неистово,
Пролетев Вифлеем — Петроград.
Его след на полях чернозема
И в плантациях чая пролег,
В лабиринтах Европы, как дома,
На дорогах волшебный свисток.
Шоколадные люди Цейлона,
Позабытый огнем эскимос…
Провожают сверканье вагонов,
Вихревые расплески колес.
Чудо рвется из глотки со свистом,
Всем понятны сигналы его,
И мудрее его машинистов
Не найти на земле никого.
Не было ни дней, ни вечеров
И родней, и радостней, и чище,
И вкуснее не вкушал я пищи,
Веселей не слышал слов,
Чем сейчас на летнем перепутье…
Вот, как я, такими ж, люди, будьте!
Отчего ж так ясно хорошо?
Будто жизнь тяжелую, большую,
Что как буря стлалася, бушуя,
Прожил я и уложил в мешок.
И легко на плечи ношу взбросил,
И пошел — и вот к тебе приду,
Кто же у возлюбленной не просит
Встречи в комнате или в саду.
Но ты, и ты меня не встретишь,
Вся в чужие перешла глаза,
Даже и случайно не заметишь,
Даже не оглянешься назад.
И теперь мне только небо снится,
В голубой расту, расту пыли,
Так легко колеблет крылья птица,
Перед тем как улететь с земли.
Мне было ничего не жалко,
Я все узнал, через все прошел,
Но в полночь дерзкая гадалка
Мне карты бросила на стол.
Зеленый луч глаза мне залил,
Я понял: это будет здесь —
Упали карты и сказали:
Дорога, женщина и песнь.
Я днями шел, а ночью снилась
Страна, которой в жизни нет,
Ты в ней моей дорогой билась,
Как песнь, звучала мне во сне.
Не помню — на Неве, на Ниле,
Молниеносностью огня
Два долгих солнца ослепили
Дорогу, песню и меня.
Девятый вал угадывать нетрудно,
Когда валы проходят чередой,
Но не в стенах испытанного судна
Меня застиг неснившийся прибой.
Подобную кочующей медузе,
Он вынес душу к камням золотым,
Чтобы прозрачный, драгоценный узел,
Не замечая, растоптала ты.
…Когда возникнул мир цветущий
Из равновесья диких сил…
Праздничный, веселый, бесноватый,
С марсианской жаждою творить.
Вижу я, что небо небогато,
Но про землю стоит говорить.
Даже породниться с нею стоит,
Снова глину замешать огнем.
Каждое желание простое
Осветить неповторимым днем.
Так живу, а если жить устану,
И запросится душа в траву,
И глаза, не видя, в небо взглянут,—
Адвокатов рыжих позову.
Пусть найдут в законах трибуналов
Те параграфы и те года,
Что в земной дороге растоптала
Дней моих разгульная орда.
Огонь, веревка, пуля и топор,
Как слуги, кланялись и шли за нами,
И в каждой капле спал потоп,
Сквозь малый камень прорастали горы,
И в прутике, раздавленном ногою,
Шумели чернорукие леса.
Неправда с нами ела и пила,
Колокола гудели по привычке,
Монеты вес утратили и звон,
И дети не пугались мертвецов…
Тогда впервые выучились мы
Словам прекрасным, горьким и жестоким.
Мы разучились нищим подавать,
Дышать над морем высотой соленой,
Встречать зарю и в лавках покупать
За медный мусор золото лимонов.
Случайно к нам заходят корабли,
И рельсы груз проносят по привычке;
Пересчитай людей моей земли —
И сколько мертвых встанет в перекличке.
Но всем торжественно пренебрежем.
Нож сломанный в работе не годится,
Но этим черным сломанным ножом
Разрезаны бессмертные страницы.
Посмотри на ненужные доски —
Это кони разбили станки.
Слышишь свист, удаленный и плоский?
Это в море ушли миноноски
Из заваленной льдами реки.
Что же, я не моряк, и не конник,
Спать без просыпа? книгу читать?
Сыпать зерна на подоконник?
А! Я вовсе не птичий поклонник,
Да и книга нужна мне не та…
Жизнь учила веслом и винтовкой,
Крепким ветром, по плечам моим
Узловатой хлестала веревкой,
Чтобы стал я спокойным и ловким,
Как железные гвозди — простым.
Вот и верю я палубе шаткой,
И гусарским упругим коням,
И случайной походной палатке,
И любви, расточительно краткой,
Той, которую выдумал сам.
Хотел я ветер ранить колуном,
Но промахнулся и разбил полено,
Оно лежало, теплое, у ног,
Как спящий, наигравшийся ребенок.
Молчали стены, трубы не дымили,
У ног лежало дерево и стыло.
И я увидел, как оно росло,
Зеленое, кудрявое, что мальчик.
И слаще молока дожди поили
Его бесчисленные губы. Пальцы
Играли с ветром, с птицами. Земля
Пушистее ковра под ним лежала.
Не я его убил, не я пришел
Над ним ругаться, ослепить и бросить
Кусками белыми в холодный ящик,
Сегодня я огнем его омою,
Чтоб руки греть над трупом и смеяться
С высокой девушкой, что — больно думать —
Зеленой тоже свежестью полна.
В душном пепле падал на страну
Лунного осколок изумруда,
Шел и ширился подземный гул,
И никто до света не уснул.
Он пришел — я не спросил откуда?
Я уж знал — и руку протянул.
На ладонь своей рукой лохматой
Точкою на вязь ладонных строк
Положил сухой, продолговатый,
Невысокий черный уголек.
— Здесь, — сказал он, — все — земля и
небо,
Дети, пашни, птицы и стада,
Край мой — уголь, мертвая вода,
И молчанье, где я только не был,
На, возьми, запомни навсегда!
Подо мной с ума сходили кони.
Знал я холод, красный след погони,
Голос пули, шелесты петли…
Но сейчас, сейчас я только понял,
Что вот этот холмик на ладони
Тяжелей всех тяжестей земли.
М. Песлуховской
Где ты, конь мой, сабля золотая,
Косы полонянки молодой?
Дым орды за Волгою растаял,
За волной седой.
Несыть-брагу — удалую силу —
Всю ковшами вычерпал до дна.
Не твоя ль рука остановила
Бешеных любимцев табуна?
На, веди мою слепую душу,
Песнями и сказками морочь!
Я любил над степью звезды слушать,
Опоясывать огнями ночь.
Не для деревенских частоколов,
Тихопламенных монастырей,
Стал, как ты, я по-иному молод,
Крови жарче и копья острей.
Проклянет меня орда и взвоет,
Пусть, ведь ты, как небо, весела,
Бог тебе когда-нибудь откроет,
Почему такою ты была.
Когда уйду — совсем согнется мать,
Но говорить и слушать так же будет,
Хотя и трудно старой понимать,
Что обо мне рассказывают люди.
Из рук уронит скользкую иглу,
И на щеках заволокнятся пятна,
Ведь тот, что не придет уже обратно,
Играл у ног когда-то на полу.
Мою душу кузнец закалил не вчера,
Студил ее долго на льду.
Дай руку, — сказала мне ночью гора, —
С тобой куда хочешь пойду!
И солнечных дней золотые шесты
Остались в распутьях моих,
И кланялись в ноги, просили мосты,
Молили пройти через них.
И рощи кричали: «Любимый, мы ждем,
Верны твоему топору!»
Овраги и рощи горячим дождем
Мне тайную грели нору.
И был я беспутен, и был я хмелен,
Еще кровожадней, чем рысь,
И каменным солнцем до ног опален —
Но песнями губы зажглись.
Полюбила меня не любовью,
Как березу огонь — горячо,
Веселее зари над становьем
Молодое блестело плечо.
Но не песней, не бранью, не ладом
Не ужились мы долго вдвоем,—
Убежала с угрюмым номадом,
Остробоким свистя каиком.
Ночью, в юрте, за ужином грубым
Мне якут за охотничий нож
Рассказал, как ты пьешь с медногубым
И какие подарки берешь.
«Что же, видно, мои были хуже?»
«Видно, хуже», — ответил якут
И рукою, лиловой от стужи.
Протянул мне кусок табаку.
Я ударил винтовкою оземь.
Взял табак и сказал: «Не виню.
Видно, брат, и сожженной березе
Надо быть благодарной огню».
Длинный путь. Он много крови выпил.
О, как мы любили горячо —
В виселиц качающемся скрипе
И у стен с отбитым кирпичом.
Этого мы не расскажем детям,
Вырастут и сами все поймут,
Спросят нас, но губы не ответят
И глаза улыбки не найдут.
Показав им, как земля богата,
Кто-нибудь ответит им за нас:
«Дети мира, с вас не спросят платы,
Кровью все откуплено сполна».
Не заглушить, не вытоптать года,—
Стучал топор над необъятным срубом,
И вечностью каленая вода
Вдруг обожгла запекшиеся губы.
Владеть крылами ветер научил,
Пожар шумел и делал кровь янтарной,
И брагой темной путников в ночи
Земля поила благодарно.
И вот под небом, дрогнувшим тогда,
Открылось в диком и простом убранстве,
Что в каждом взоре пенится звезда
И с каждым шагом ширится пространство,
Не простые чайки по волне залетели,
Забежали невиданные шнявы,
Как полночному солнцу иволги пели,
Слушал камень лютый да травы.
Расселись гости, закачали стаканы,
С зеленой водой пекут прибаутки,
Кроют блины ледяной сметаной,
Крепкие крутят самокрутки.
Чудят про свой город; гора не город,
Все народы толкутся в нем год целый,
Моржей тяжелей мужи поморы,
В смоленом кулаке держат дело.
— А у нас валуны как пестрые хаты,
Заходи-ка, чужак, в леса спозаранья,
Что отметин на елях понаставил сохатый,
Что скрипу чудного от крыла от фазанья.
Хохочет кожаный шкипер, румяный, манит:
— Ну, заморского зелья, ну, раз единый,
Стеклянная кровь ходуном в нем нынче
мурманит,
В собачьем глазу его тают льдины.
Руку жмет, гудят кости, что гусли,
Лает ласково в дым и ветер.
— Лондон, Лондон — Русь моя, Русь ли?
В ушкуйницу мать — ушкуйники дети.
Расплылся помор, лапу тычет вправо,
Колючебородый, с тюленьей развалкой старик:
— А вон там, пес ты божий, глянь через
камень и травы,
Москва-мать, ходу десять недель напрямик.
Потным штыком банку пробил,
Зажевали губы желтое сало,
Он себя и землю любил,
И ему показалось мало.
От моря до моря крестил дороги,
Желтое сало — как желтый сон,
А запаивал банку такой же двуногий,
Такой же не злой и рябой, как он.
Галдели бабы: зайди, пригожий!
Ворчали деды: погоди, погоди!
От моря до моря все было то же.
Как ты ни пробуй, как ни ходи.
Язык по жестянке жадно бегал,
Не знает консервный заморский слуга,
Как можно любить эти комья снега,
Кривые цветы на колючих лугах.
А ударит буря или сабля положит,
Покатится банка, за ней — голова.
Ну, как рассказать, что всего дороже
Живая, впитавшая кровь трава.
Еще в небе предутреннем и горбатом
Тучи горят в пустынях ночных.
Самой последней и злою платой
Я откупил силу рук твоих.
Люди легли, как к саням собаки,
В плотно захлестнутые гужи,—
Если ты любишь землю во мраке
Больше, чем звезды, — встань и скажи.
Песню наладим, как ладят шхуну,
Встретим сосну — улыбнись, пойму,
Песенным ветром на камни дуну —
И камни встанут по одному.
Отчего и на глине и на алмазе
Рука твое имя всегда найдет?
Ветка курчавая знает разве,
К солнцу какому она растет?
Они верили в то, что радость — птица,
И радость била большим крылом,
Под ногами крутилась черной лисицей,
Вставала кустами, ложилась льдом.
Лед пылью слепящей, сухой и колкой
Этот снившийся путь не во сне, не во сне
окружил —
Так плечо о плечо, — а навстречу сугробы и елки,
А навстречу сторожка у сосновой бежит межи.
Кто войдет в нее — сам приготовит ужин,
Разбуянит огонь и уж больше ночей не спит,
И кровь его смешана с ветром, с вьюжной
тяжелой стужей,
Долгою зимнею песней неудержимо стучит.
Ночная земля осыпана снегом и хмелем,
Мы отданы ей, мы земному верны мятежу —
В расплавленной солнцами Венесуэле
Пальмовым людям когда-нибудь все расскажу:
О сердцах, о глазах, больших и тревожных,
О крае моем, где только зима, зима,
О воде, что, как радость земную можно
Синими кусками набить в карман.
И люди поверят и будут рады,
Как сказкам, поверят ледяным глазам.
Но за все рудники, стада, поля, водопады
Твое имя простое я не отдам.
Разве жить без русского простора
Небу с позолоченной резьбой?
Надо мной, как над студеным бором,
Птичий трепет — облаков прибой.
И лежит в руках моих суглинок
Изначальный, необманный знак —
У колодцев, теплых стен овина
Просит счастья полевой батрак.
Выпашет он легшие на роздых
Из земной спокойной черноты,
Жестяные, согнутые звезды,
Темные иконы и кресты.
Зыбь бежала, пала, онемела,
А душа взыграла о другом,
И гайтан на шее загорелой
Перехвачен песенным узлом.
Земляной, последней, неминучей
Послужу я силе круговой —
Где ж греметь и сталкиваться тучам,
Если не над нашей головой?
Я одержимый дикарь, я гол.
Скалой меловою блестит балкон.
К Тучкову мосту шхуну привел
Седой чудак Стивенсон.
И лет ему нынче двадцать пять,
Он новый придумал рассказ —
Ночь отменена, и Земля опять
Ясна, как морской приказ.
Пуля дум-дум, стрела, динамит
Ловили душу мою в боях,
И смеялась она, а сегодня дрожит
Болью о кораблях.
Но я такой — не молод, не сед,—
И шхуне, что в душу вросла,
Я не могу прочертить ответ
Соленым концом весла.
Пусть уходит в моря, в золото, в лак
Вонзать в китов острогу,
Я сердце свое, как боксер — кулак,
Для боя в степях берегу.
Кустарник стоял. Поредели сосны.
На неожиданном краю земли
Лежала лодка в золотых осколках
Последнего разбившегося солнца.
Ни голоса, ни следа, ни тропы —
Кривая лодка и блестевший лед.
Как будто небо под ноги легло,
Лед звал вперед, сиял и улыбался
Большими белыми глазами — лед!
Он легким был, он крепким был, как мы,
И мы пошли, и мы ушли б, но лодка —
Она лежала строго на боку,
Вечерние погнувшиеся доски
Нам говорили: «Здесь конец земли».
За черным мысом вспыхнуло сиянье,
И золото в свинец перелилось.
Ты написала на холодной льдине —
Не помню я, и лед и небеса
Не помнят тоже, что ты написала,—
Теперь та льдина в море, далеко
Плывет и дышит глубоко и тихо,
Как этот вечер в золотых осколках
Плывет в груди…
Вперебежку, вприпрыжку, по перекрытым
Проходам рынка, хромая влет
Стеной, бульваром, газетой рваной,
Еще не дочитанной, не дораскрытой,
Вчера родилась — сейчас умрет,
Над старой стеною часы проверив,
У моря отрезал углы, как раз —
Ты помнишь ветер над зимним рассветом,
Что прыгал, что все перепутывал сети,
Что выкуп просил за себя и за нас.
Сегодня он тот же в трубе и, редея,
Рассыпался в цепь, как стрелки, холодея,
И, грудью ударив, растаял, как залп,
Но что б он сказал, залетев в наши стены,
Мы квиты с ним, правда, но что б он сказал?
Над сонной прихотью семян,
В сердца заброшенных привычкой,
Встает обширная семья
Тревог живых, огней и кличей.
Сквозь ветхой ночи ледоход,
Сквозь пену будней проступила,
Во множестве имен растет
Ее связующая сила.
И в урожайном жите сел,
И в колуна кривой насечке,
Она, где в волны кинут мол
И волноломами иссечен.
Впивая пульсы птичьих горл,
Над цветником колдует пулей,
Так город ритмом камня горд,
Горд месяц облаком в июле.
И чтоб никто не избежал,
Не медью — нет, не мерой метит,
Но в щеки, в травы льется жар,
В ручьи, как в руки, входит ветер.
И чтоб никто ни перед кем
Не утаил, не прожил розно,
Секундомер в ее руке
Как прорезь жил в листе березном.
На дне корзины, выстеленной мохом,
Не так яснеет щучья чешуя,
Как озеро, серебряным горохом
Вскипающее рьяно по краям.
Иду за ним. Подъем оброс
Лесной глухой породой,
Поверх подъема лег погост —
Карелов мертвых отдых.
Выходит пастор — углублен и сух,
Выносит гроб, по вереску шурша,
Морщинятся высокие старухи,
Слезая с таратаек не спеша.
Ну разве так работника хоронят,
Под шамканье, под ветхие слова?
Зарытая в молитвенной попоне,
Старушечья мерцает голова.
Я ухожу. Мне не по нраву это,
Трущоба крика просит,
Я не хочу прослыть немым
Над озером, перед толпою сосен,
Вздымающих зеленые умы.
Сквозь черноту, черемухины скаты,
Замытые, слепые поколенья
Я вызываю старого собрата.
За мною глушь горланит: «Вейнемейнен!»
Игрок в слова! Твоя страна Суоми
Гранитным пауком оплетена,
Она без языка сегодня, Вейнемейнен,
Твоя, старик, страна.
Игрок в людей! Твоя страна Суоми
Угрюмою щетиной поросла,
Она с веревкою на шее, Вейнемейнен,
У ног хозяйского стола.
В Суоми нет игры. Паучье
Гнездовье стены замело,
Пой, Вейнемейнен, ты ведь знаешь лучше,
В чем яростное песен ремесло.
Как нужно песен узел завязать
И распустить, соединяя снова,
Я здесь затем, чтоб посмотреть в глаза
Трущобам, требующим слова.
Разведчик я. Лишь нагибаю ветки,
Стволы рубцую знаками разведки,
Веду тропу, неутомим,
Чтобы товарищ меткий
Воспользовался опытом моим.
А что подчас шагаю я неслышно,
Что знаки непонятны иногда
И что мою тропу находят лишней,—
Так, Вейнемейнен, это не беда.
Заря утра обводит леса плечи,
Мы глушью сыты до краев,
Закат сыграл свои сигналы, вечер —
Все та же глушь поверх голов.
Так день изо дня среди озера пашен
Лишь парус рабочий маячит,
Да конь полудикий стоит ошарашен,
Подброшен холмами, как мяч.
Да с ужасом видит болотный народ,
Как озеро входит в собранье болот,
И требует власти, и душит
Раздетый кустарник, и сосны кладет,
Запенясь от ярости тут же.
На крышах поселка курчавится дым,
Рыбак распахнул нам бревенчатый дом,
И дом, зачарованный скрипом воды,
Качался каждым бревном.
Качался сетей порыжелый навес,
Далеко лишь в озере где-то,
Высокая сойма у самых небес
Стремилась, омытая светом.
Был к озеру сон полуночный причален,
Лишь сосен вздымались ряды,
Да, цепью бряцая, собака кричала,
Пугаясь пустынной воды.
Медной рябиной осыпан гравий,
Праздничный люд шуршит, разодет.
Солнце — вверху, внизу — Хэпо-Ярви,
Может быть, Хэпо, а может, и нет.
Пепельный финн в потертой кепке,
Древнебородый, и тот посвежел,
Место расчищено — ноги крепки,
Все приготовлены рты уже.
Медленной песни заныла нота,
Странствуя, гнется, странно темна,
Гнется и тянется без поворота…
Из неподвижных рядов — короткой
Походкой выходят он и она.
Желтее желтка ее платок,
Синьки синее его жилет,
Четыре каблука черных сапог
Тупо стучат: туле-н! туле-т!
Он пояс цветной рукой обводит,
Угрюмо и молча, шагом одним
Обходят площадку, вновь обходят
И снова в обход идут они.
Стучат без улыбки на месте потом,
Странствует песня, гнетет и гнетет,
И дымнобородый с пепельным ртом
Сквозь желтые зубы нить ведет.
Упрямо и медленно ноги идут,
А звук на губах все один, один —
Как будто полки пауков прядут
Струну, ледянее льдин…
Но вертятся вдруг каблуки. Жесток
Их стук тупой: туле-н! туле-т!
И желтой пеной горит платок,
И синим огнем пылит жилет.
Рябины ветви, как рога,
Летят на них, и сразу
В глазах косых — Алтай, снега,
Змеиные искры Азии.
Рябины красные рога
Их тусклый танец сторожит,—
Желтым огнем полыхает тайга,
Синей пылью пылят ножи.
Проходит тысяча темных лет,
И медленно снова: туле-н! туле-т!
Обходят опять неизменно и кротко,
Обходят площадку… Черной чечеткой
Оборвана песни нить…
Танцоры буксуют. Походкой короткой
Идут под рябину они.
С достоинством он на скамейку садится,
С цветного пояса руку берет,
Угрюмо и жестко целует девицу…
И праздник над ними шуршит и толпится
А пепельный финн вытирает пот.
Лес переполнен духотой,
Храпят седые валуны,
Хрустят хвощи да плауны
Своей зеленой темнотой.
Но сладковато вьется жуть,
Когда шагнешь и, точно мыло,
Болото вспенишь, ноги в муть
Уходят, чавкая постыло.
И холод бьется под ногой,
А сверху, над моим кочевьем,
Висят мякиною рябой
От жара тусклые деревья.
Но я на слух, я наизусть
Учу на ощупь леса кручи,
Чтоб эту дичь и этот хруст
Одеть одеждою гремучей.
И я сегодня рад как раз
Пути по дебрям простодушным,
Где костяники красный глаз,
Окостеневший равнодушно,
Глядит в лесную кутерьму
На разноцветное господство,
Где я когда-нибудь пойму
Его скупое превосходство.
В глазах Гулливера азарта нагар,
Коньяка и сигар лиловые путы,—
В ручонки зажав коллекции карт,
Сидят перед ним лилипуты.
Пока банкомет разевает зев,
Крапленой колодой сгибая тело,
Вершковые люди, манжеты надев,
Воруют из банка мелочь.
Зависть колет их поясницы,
Но счастьем Гулливер увенчан,—
В кармане, прически помяв, толпится
Десяток выигранных женщин.
Что с ними делать, если у каждой
Тело — как пуха комок,
А в выигранном доме нет комнаты даже
Такой, чтобы вбросить сапог.
Тут счастье с колоды снимает кулак,
Оскал Гулливера, синея, худеет,
Лакеи в бокалы качают коньяк,
На лифтах лакеи вздымают индеек.
Досадой наполнив жилы круто,
Он — гордый — щелкает бранью гостей,
Но дом отбегает назад к лилипутам,
От женщин карман пустеет.
Тогда, осатанев от винного пыла,
Сдувая азарта лиловый нагар,
Встает, занося под небо затылок:
«Опять плутовать, мелюзга!»
И, плюнув на стол, где угрюмо толпятся
Дрянной, мелконогой земли шулера,
Шагнув через город, уходит шататься,
Чтоб завтра вернуться и вновь проиграть.
Полками, одетыми как напоказ,
Она шевелилась умело,
Хлопала красными ядрами глаз,
Зубцами челюстей синела.
По степи костлявой, по скалам нагим,
Усы наточив до блеска,
Она верещала жратвенный гимн,
От жадности вся потрескивая.
Мотая рядами отвесных голов
И серыми бедрами ерзая,
Она принималась поля полоть,
Сады обкусывать розовые.
Давно ль псалмопевец воспеть это мог,
Присев под заплатанной скинией,
Но тут зашумел двукрылый пророк,
Покрытый дюралюминием.
Однажды, на древних армейцев сердит,
Бог армии смерть напророчил,
И долгую ночь небесный бандит
Рубил их поодиночке.
А тут — самолет, от хвастливости чист,
Лишь крылья свои обнаружил,
И все кувырнулись полки саранчи
Зеленым брюхом наружу.
И только селькоры подняли звон,
Шумели и пели про это;
Положен на музыку был фельетон
За неименьем газеты.
Прекрасный город — хлипкие каналы,
Искусственные рощи,
В нем топчется сырых людей немало
И разных сказок тощих.
Здесь выловить героя
Хочу — хоть неглубокого,
Хотя бы непонятного покроя,
Хотя б героя сбоку.
Но старая шпора лежит на столе,
Моя отзвеневшая шпора.
Сверкая в бумажном моем барахле,
Она подымается спорить.
«Какого черта идти искать?
Вспомни живых и мертвых,
Кого унесла боевая тоска,
С кем ночи и дни провел ты.
Выбери лучших и приукрась,
А если о людях тревоги
Не хочешь писать — пропала страсть,—
Пиши о четвероногих,
Что в кровяной окрошке
Спасали тебя, как братья,—
О легкой кобыле Крошке,
О жеребце Мюрате.
Для освеженья словаря
Они пригодятся ловко».—
«Ты вздор говоришь, ты лукавишь зря,
Моя стальная плутовка!
То прошлого звоны, а нужен мне
Герой неподдельно новый,—
Лежи, дорогая, в коробке на дне,
Поверь мне на честное слово».
В город иду, где весенний вкус,
Бодрятся люди и кони,
Людей пропускал я, как горсти песку,
И встряхивал на ладонях.
Толпа безгеройна. Умелый глаз
Едва похвалить сможет,
Что не случайно, что напоказ,—
Уже далеко прохожие.
В гостях угощают, суетясь,
Вещей такое засилье,
Что спичке испорченной негде упасть,
Словесного мусора мили.
«Ну что ж, — говорю я, — садись, пей
Вина Армении, русскую
Горькую — здесь тебе
Героя нет на закуску».
…Снова уводят шаги меня,
Шаги, тяжелее верблюда,
Тащу сквозь биенье весеннего дня
Журналов российских груду.
Скамейка садовая, зеленый сон,
Отдых, понятный сразу
Пешеходам усталым всех племен,
Всех времен и окрасок.
Деревья шумели наперебой,
Тасуя страницы; мешая
Деревьям шуметь, я спорил с собой —
Журналов листва шуршала.
Узнал я, когда уже день поник,
Стал тучами вечер обложен:
На свете есть много любых чернил,
Без счета цветных обложек.
Росли бумажные люди горой,
Ломились в меня, как в двери,
Каждый из них вопил: «Я герой!»
Как я им мог поверить?
Солнце закатывалось, свисая
Багряной далекой грушей,
Туча под ним, как туша кривая,
Чернела хребтом потухшим.
Ее свалив, ее прободав,
Как вихрь, забор опрокинув,
Ворвалась другая, летя впопыхах,—
Похожа лицом на лавину.
Светились плечи ее, голова,
Все прибавлялось в весе,
Как будто молотобоец вставал,
Грозя кулаком поднебесью.
Героя была у него рука,
Когда у небес на опушке,
Когда он свинцовую, как быка,
Тучу разбил, как пушку.
Руку о фартук вытер свою,
Скрываясь, как берег в море,—
Здесь много геройства в воздушном бою,
Но больше еще аллегории.
Я ухожу, я кочую, как жук,
Севший на лист подорожника,
Но по дороге я захожу —
Я захожу к сапожнику.
Там, где по кожам летает нож,
Дратва скрипит слегка,
Сердце мое говорит: «Потревожь
Этого чудака!»
Пока он ворочает мой каблук,
Вопросов ловушку строю.
Сапожник смеется: «Товарищ-друг,
Сам я ходил в героях.
Только глаза, как шило сберег,
Весь, как ни есть, в заплатах,
Сколько дорог — не вспомнишь дорог,
Прошитых ногами, что дратвой.
Я, брат, геройством по горло богат».
Он встал — живо сказанье,
Он встал — перемазанный ваксой Марат —
И гордо рубцы показал мне!
Событья зовут его голосом властным:
Трудись на всеобщее благо!
И вот человек переполнен огнем,
Блокноты, что латы, трепещут на нем —
И здесь начинается сага.
Темнокостюмен, как редут,
Сосредоточен, как скелет,
Идет: ему коня ведут,
Но он берет мотоциклет —
И здесь начинается сага.
Газеты, как сына, его берегут,
Семья его — все города,
В родне глазомер и отвага,
Он входит на праздник и в стены труда —
И здесь начинается сага.
Он — искра, и ветер, и рыцарь машин,
Столетья кочующий друг,
Свободы охотничья фляга.
Он падает где-нибудь в черной глуши,
Сыпняк или пуля, он падает вдруг —
И здесь начинается сага.
Работал дождь. Он стены сек,
Как сосны с пылу дровосек,
Сквозь меховую тишину,
Сквозь простоту уснувших рек
На город гнал весну.
Свисал и падал он точней,
Чем шаг под барабан,
Ворча ночною воркотней,
Светясь на стеклах, в желобах,
Прохладных капель беготней.
Он вымыл крыши, как полы,
И в каждой свежесть занозил,
Тут огляделся — мир дремал,
Был город сделан мастерски:
Утесы впаяны в дома.
Пространства поворот
Блестел бескрайнею дугой.
Земля, как с Ноя, как сначала,
Лежала спящей мастерской,
Турбиной, вдвинутой в молчанье.
Свет льется, плавится задаром
Повсюду, и, в себя придя,
Он мирным падает пожаром
На сеть косящую дождя.
Прохожий, как спокойный чан,
Что налакался пива вволю,
Плывет по улице урча,
Инстинкта вверенный контролю.
Мечты рассол в кастрюлях сна!
Скользит с глубоким постоянством
Такого ж утра крутизна
Над всей землей доокеанской.
Но дождь немарный моросит,
Пока богатый тонко спит.
Но цепенеет серый двор,
Лоскутья лиц. Трубач играет.
Постыло лязгает затвор
И пулю в череп забивает.
Он может спать, богач, еще.
Смерть валит сыновей трущоб.
Еще толпится казни дым
От Рущука до Трафальгара,
И роет истина ходы
В слоях огня и перегара,—
Но льется утро просто так,
Покой идет из всех отдушин,
Пусть я мечтатель, я простак,
Но к битвам неравнодушен.
Воскресных прогулок цветная плотва
Исполнена лучшей отваги.
Как птицы, проходят, плывут острова
Крестовский, Петровский, Елагин.
Когда отмелькают кульки и платки,
Останется тоненький парус,
Ныряющий в горле высокой реки,
Да небо: за ярусом ярус.
Залив обрастает кипучей травой,
У паруса — парусный нрав,
Он ветреной хочет своей головой
Рискнуть, мелководье прорвав.
Но там, где граниту велели упасть,—
У ржавой воды и травы,—
От скуки оскалив беззубую пасть,
Сидят каменистые львы.
Они рассуждают, глаза опустив,
На слове слепом гарцуя,
О том, что пора бы почистить залив,
Что белая ночь не к лицу им.
Но там, где ворох акаций пахучих,
В кумирне — от моста направо,
Сам Будда сидит позолоченной тучей
И нюхает жженые травы.
Пустынной Монголии желтый студент,
Покинув углы общежитья,
Идет через ночи белесый брезент
В покатое Будды жилище.
Он входит и смотрит на жирный живот,
На плеч колокольных уклоны,
И львом каменистым в нем сердце встает
Как парус на травах зеленых.
Будда грозится всевластьем своим…
Сюда, в этот северо-западный сон,
Сквозь жгучие жатвы, по льдинам седым,
Каким колдовством занесен?
С крылатой улыбкой на тихом лице
Идет монгол от дверей:
«Неплохо работает гамбургский цех
Литейщиков-слесарей».
И мох и треск в гербах седых,
Но пышны первенцы слепые,
А ветер отпевает их
Зернохранилища пустые.
Еще в барьерах скакуны
И крейсера и танки в тучах
Верны им, и под вой зурны
Им пляшет негр и вою учит.
Но лжет жена, и стар лакей,
Но книги, погреба и латы,
И новый Цезарь налегке
Уже под выведенной датой.
Средь лома молний молньям всем
Они не верят и смеются,
Что чайки, рея в высоте,
Вдруг флотом смерти обернутся.
Нечаянный вечер забыт — пропал,
Когда в листопад наилучший
Однажды плясала деревьев толпа,
Хорошие были там сучья.
С такою корой, с таким завитком,
Что им позавидует мистик,
А рядом плясали, за комом ком.
Оттенков неведомых листья
Так разнобумажно среди дач
Кружились между акаций,
Как будто бы в долг без отдачи
Швырял банкир ассигнации.
Был спор за ветер и за луну
У них — и все вертелось,
Но я завоевывал лишь одну —
Мне тоже плясать хотелось.
Времена ушли. Среди леса тишь,
Ветер иной — не звончатый,
Но ты со мной — ты сидишь,
И наши споры не кончены.
То весела, то печальна ты,
Я переменчив вечно,
Мы жизнь покупаем не на фунты
И не в пилюлях аптечных.
Кто, не борясь и не состязаясь,
Одну лишь робость усвоил,
Тот не игрок, а досадный заяц —
Загнать его — дело пустое.
Когда же за нами в лесу густом
Пускают собак в погоню,
Мы тоже кусаться умеем — притом
Кусаться с оттенком иронии.
Так пусть непогодами был омыт —
Сердца поставим отвесней.
А если деревья не пляшут — мы
Сегодня им спляшем песней.
Фонарь взошел над балок перестуком,
Он две стены с собою уволок,
И между них легко, как поплавок,
Упала пропасть, полная разлуки,
Прохожий встал на сонной высоте,
И, памятников позы отвергая,
По-своему он грелся и кряхтел,
Полет стены уныло озирая.
Конторщика глаза, черней
Ночных дежурств, метали в реку перья,
Чернильницы граненой холодней,
Стекло реки в уме текло с похмелья.
В очах извозчика овес
Шумел, произрастая,
Волна чесалася о мост,
Как лошадь перед сном простая.
Свисток милицейского помнил немало:
Забор зубов и губ тепло.
Он сам служил ремесленным сигналом,
Разводка ж моста — тоже ремесло.
Он сторожил порядка хоровод,—
Желтела женщина лисицей,
Чтобы над пеной валких вод
Своею пенностью гордиться.
И беспризорный, закрывая ухо
Воротника подобьем, осязал,
Что не река, а хлебная краюха —
Засохшая — царапает глаза.
Тогда и я взглянул издалека
На неба дымную овчину —
Там разводили облака
Вторую ночи половину.
Роптали граждане — и в жар,
В живую роспись горизонта
Я записал их, как товар,—
Товар, к несчастью, полусонный.
Как по уставу — штык не вправе
Заполнить ротный интервал,
Как по уставу — фронтом вправо,
Погрупно город отступал.
Дома исчезли. Царство луж
И пустыри с лицом несвежим,
Изображая в красках глушь,
Вошли в сырое побережье.
Дороги к берегам пусты,
Деревья перешли в кусты.
Дымились лачуги, с судьбой не споря,
По огородам чах репей,
И, отлученные от моря,
Тупели груды кораблей.
Без ропота, ржавые палубы сжав,
Ветвистые мачты,—
Они опустились, пошли в сторожа
К лачугам, лугам бродячим.
У всех навигаций единый закон:
Грузиться и плыть напролом.
Но если ты сдал и на слом обречен,
Ты будешь дружить с пустырем.
Над пароходною трухой
Костер мальчишки разжигали,
Но дым кривлялся, как глухой,
Но дым у ветра был в опале.
Голубоглазые сычи
Кричали ветру: «Прочь! Не тронь!»
Но этот ветер их учил,
Как нужно выпрямлять огонь
Старуха собирала хворост,
Ее спина трещала,
Ее дыханье раскололось
На длинное и малое.
А дальше волны, разлетевшись,
Синели, синих трав наевшись.
Я кинул глаз по сторонам —
Синела нищая страна:
Лачуги, пароходный хлам.
И вдруг взглянули пустыри
Глазами, полными зари.
Из нищенских ножон
Сверкнуло мне лицо победы:
«Здесь будет город заложен
Назло надменному соседу»…
Пусть Петербург лежал грядой
Из каменных мощей,
Здесь будет вымысел другой
Переливаться в кровь вещей.
Ветхий край ключи утра
Положит сам в ладонь
Вот этим детям у костра.
Играющим в огонь.
Без крепостей, без крови водопадов,
Без крепостных — на свой покрой,—
В мохнатые зыбей ограды
Они поставят город свой —
Приморский остов Ленинграда!
Может быть, ты возникла,
Как совесть лично.
Опровергла мою прямоту.
Так моряк отмечает
На карте отличной
Глубину — по ошибке не ту.
Может быть, то любовная
Мгла ночей —
Садоводов неведомых зов,
Обязательно слива без косточек,
Состязание чувств — без призов.
Может, это купанье, где издали
Только взмахи и пена, и вдруг
Узнаешь, если отмели выдали,
Белизну опьяняющих рук.
Может, август и душно,
Гости до дна
Иссушили беседу, и, кроме
Облаков над полями,
Только ты и верна
Всем прохладам,
Не понятым в доме.
Может быть, то легенда —
С ума сойти
Всем по списку подряд
И, опять
Безыменно вернувшись
На те же пути,
Отмелькавший рассказ повторять.
…Кроме того, сообщаю вам,
Что дом железом пронизан,
По всем по кирпичным его рукавам
Железо живет, как вызов.
Не оттого ль, что в полной мере
Им дышат стены снизу до вершин —
Мне снятся битвы, рельсы, подмастерья,
Грызущие, как семечки, гроши.
Железо то из самых бытовых
Металлов, чей состав тягчайший
Встречает примесь марганцев седых,
Мышьяк лукавый, серу, фосфор…
Дальше:
Вся почта, все идущие ко мне
(А я живу под самой крыши срезом)—
Они, взбираясь от стены к стене,
Они сопровождаются железом.
Железные перила, как болезнь,
Раскручивают черную кривую,
Теперь поймете, почему я здесь
О нежности сугубой не тоскую.
Железо ночью стынет на руке,
Моя кровать — она железный случай,
Не вспомните ль, проверено ль и кем
Влияние жилища на живущих.
Перед грозой пылинок трескотня
Бывает великански ощутима —
Поймите! Вздох железного плетня —
Он тоже не проходит мимо.
Он легкими, как воздух, поглощен,
Он в грудь стиха, как пуля в доску, врезан,
Не всемогущ, конечно, он еще,
Но яблоко беру — и в нем железо…
Белуга, спящая в томате, вспомните,
Хоть вы давно уже без головы,
Каких бесед свидетельницей в комнате
Лежали вы меж дыма синевы.
Вы дрянь в соку, всякой дряни мимо
Друг говорит:
— Позвольте, я моряк,
Шел миноносец как-то возле Крыма,
А мины там стоят на якорях,
Мы в минном поле, карты нет, черт в стуле,
Идем, осадка: некуда деваться,
У всех, конечно, студнем ходят скулы,
Не знаешь, плакать или раздеваться.
Чин чином выбрались. Плясали, как медузы,
А все-таки ведь лучше нет красот
Воды, сплетенной в этакий вот узел —
Яссо! —
Он показал руками узел вод.
Но друг второй:
— Нет, что же, я, простите.
Оспорить должен: лишь мотор пошел,
Тебе кричит механик: «Слушай, Витя!»
Ну, слушаешь — и очень хорошо.
Не должен летчик храбрость обнаружить,
А так от всех привычек по куску
«16-bis — гидро Савойя» — хоть в лужу
Садись — такой неслышный спуск.
Коли ты штопором пошел — заело,
Не развернуться — ну, понятно, крышка,
Без парашюта плохо наше дело,
А все же небо — лучшая страстишка…
Не летчик я и плавать не горазд,
Но, третий друг, меня хоть поддержи ты,
Что и земля не кроличья нора
И далеко еще не пережиток.
Когда мороз дерет тебя со всех
Лопаток, вкруг стреляют сучья,
И пахнет лес, как закавказский мех,
С таким вином, какого нету лучше…
Тут сидели женщины. Шурша,
Курили и доканчивали груши,
И в разговор летела их душа,
Насторожив внимательные уши.
Казалось, доедая и куря,
Сказать хотели длинными глазами:
«Нам отдадите все свои моря,
И землю всю, и небо с потрохами».
Их белых рук открытые вершки
Шептали в тон, воспользовавшись мигом:
«Вы боги, обжигаете горшки,
Займемся мы самих богов обжигом…»
Был черновик к заре окончен,
Лень трубку жечь, и пепел лег.
Примяли пальцы то, что ночью
Мечтой играло, отошло.
Окно восстанием теней
Клубилось, мысль опережая,
За ним слепой метался снег,
Дрожаньем крыш сопровождаем.
Как бред, в стакане плыл лимон,
Он плыл, царапался и падал,
Несчастный комик поражен
Стеклянною оградой.
Он осложнял собой игру,
Он принимал углы стакана,
Как я, — за очерк женских рук,
За грань волны, за первозданный
Фонарь над пьяною поляной
Стихов, трезвевших лишь к утру.
Они сияли на столе,
Как гвозди, свернутые в кучу,—
Табак, поднявшись синей тучей,
Желал им счастья на земле.
В окне восстание теней
Исчезло раньше, чем историк
Его отметил в полусне,—
И солнце хлынуло, как море.
Дом превращался снова в лавку,
Где предлагают разговор,
Посуды дрожь, семейный шорох
И зайцев солнечных на шторах.
…С этих пор
Он шел без пенсии в отставку,
Ночных торжеств охрипший хор…
Лимон, застывший в чайной пене,
Желтел условно, что актер,
Упавший в обморок на сцене…
Пора проверить окрестности,
Кончая с неточными толками,
В любой населенной местности
Стихотворцы пасутся толпами.
Они одинаковы, как торцы,
У каждого есть, однако,
Клей, для особых услуг щипцы,
Ведро разведенного лака.
Ножницы рядом, под рукой,—
Таков арсенал победы;
Размеры и рифмы находят легко
Щипцами в карманах соседа.
Затем из газет имена вождей
Стригут и, спутав старательно
С метафорой жиденькой вместо дрожжей,
Разводят ряд прилагательных.
Встряхнув, остыть немного дают
И, клеем соединивши,
Ставят вариться похлебку свою,
От бедности не посоливши.
Красного лака пускают тут
Застыть на словесной массе.
Блестит лакированный пресный пруд,
И вот тебе — новый классик.
Похлебка в журнальный котел на приход
Записана между прочим:
Читатель читает (читатель растет),
Читатель читать не хочет.
Товарищи! Вывод отсюда какой?
Ведь надо по чести взвесить —
Не стоит делать приемный покой
Из самой веселой профессии…
Смотри кругом, красавица,
По щебяным наростам
Здесь, как шакал, шатается
Войны вчерашней остов.
Пугая племя черепах
И развлекаясь заодно,
Катает ветер черепа
Потерянных скакунов.
За жадным держидеревом
Ползет, вися на блиндажах.
Здесь юг тягался с севером
На выбранных ножах.
Темнейшее из лезвий,
У старой балки, нами,
Твоей рукою трезвой
Подобрано на память.
С кем был он, нож повергнутый
В подгорные луга,
Кому давал ответ крутой
Некупленный слуга?
Кружился ли он пьяный,
Прося остановиться,
Глядя в глаза сурьмяные
Упрямицы станицы.
Имел ли подругу проще?
Иль с ним плясала тогда
Красношелковыми рощами
Расшитая Кабарда?
…В ржавчину битва упала,
Иззубрив огонь и крик,
С лохматых стен перевала —
Весь мир снова юн и велик.
М.К.Н.
Смятенные шли перед ним
Шорохи, соль, песок,
Он, синим холодом тесним,
Ударил Севером в висок.
Перехлестнул кору, уча
Деревья сопротивленью,
Упорных ломая, по кротким стуча,
Слепых обволакивал тенью.
Волну хребтов рукой густой
Подбросил, тешась, ближе —
Был ястреб, точно лист простой,
Сбит сбоку им и унижен.
Но птица, решеткой ноги сложив,
Скрипела, вниз скользя,
Глаза ее — острые ножи —
Шипели…
Кустарники рвались стаей,
Поля сдавались на милость,
Он шел, дышать не переставая,
Следя, чтобы все клонилось
Темнообразьями фелюг,
Трубами, по трубкам, забытым
В зубах, канавами на валу,
Бельем, плясавшим в корытах.
Шел широко и травил миры,
Подпрыгивая, зачеркивал
Головы, стекла, карьеры горы
И все ж — недоумевал:
Затем, что опять деревья лица
Несли, от земли подняв
Козьи глаза, острей черепиц
Бежали по зеленям.
Мангалы дымили, вились усы,
Гречанки красили брови,
Ненужную рыбу жевали псы,
От лени с волнами вровень…
Я гостем прошел перед тобой,
Ветрами земли качаем,
Дыханья твоего прибой
Вздымался, неисчерпаем.
Гремя своим ростом и голосом,
Выбрасываясь из тумана,
Ты гнев высылало на вал,
Он свинчивал в белые полосы
Бежавшие рыхло поляны
И вдребезги разбивал.
Когда не служат кровлей горы,
Постелью — степи, мосты —
Петля, беглец кончает спорить,
К тебе приходит он, чтоб ты
В размах синего предела
Его обуло и одело.
Когда не спалось им, а песни истлели.
Ты солью кормило их и стыдом,
Ты отдало черной беде в Марселе
Людей оставивших дом.
Сломавших винтовки о выступ
Твой разный размах зашвырнул
Туда, где выходит на выстрел
Пустынь длинный гул,
И свергнул легших не в песке —
На дно Босфорово плавать,
Вещать на мертвом языке
Про добровольческую славу.
Ты право, судилище, ты хохочи,
Законы пишут на воде,
Все побежденные ручьи
Всегда глотал водораздел.
Чалма ли правит, или фуражка
На берегах тебе под стать.
Твоим рукам не будет тяжко
Надменной ночью клокотать.
Но, одеяло расстелив
С затасканным концом,
Я смею на старом отрыве земли
Лежать к тебе лицом.
Вот я в горло времени дую,
Сабель горят чеканы,
Трясут твою руку, руку седую
Днепровских папах атаманы.
Летает пламень на курень,
От качки страны рушатся,
Как груши в сломанный плетень.
Под свистами свинца,
И сыну статному не лень
Переиграть игру отца.
Склони рога, о берегах
Забота новая строга,
Стучит московская нога
Теперь о берега.
Как в годы год, как в волны лот,
Как сталь между углей,
Гудел ямбический полет
На пушкинской земле.
Среди колодников, колод,
Усмешкой распечатанных,
Среди колодцев и полей,
Неравных и заплатанных,
Быть надоело одному,—
Он поднял кольца побережий,
Грозы и скуки на краю,
Пустил гулять отвагу,
Ударил в связанную тьму,
В Россию перезвоном свежим
Громадных песен — про твою,
Про зеленеющую влагу.
Через дебри, года, оды,
Из домов, где камень затих,
Из лесов, где зеленая одурь,—
Я расстелил одеяло на отдых
У звучных честно ног твоих.
Дымом трубки я буду петь,—
Дыши и вздымайся гуще,—
Тебя, цветущее, как медь,
Как слово, в ночь бегущее.
Проникнись табака
Революционным дымом.
Он безбандеролен, как и рука,
Как ты — неукротим он.
Буря жиреет на якоре,
Чем пахнет твой горизонт?
Вчера еще маяк горел,
Сегодня слеп и он.
Чайка причаливает, ждет
На теплых плечах громад,
К седым чанам в садах идет,
Восходит виноград.
Лодка ступает на лотки,
Шипя по ракушек резьбе,—
Ворот ворчит повороту руки,
Ворот выносит корму на себе.
Колебля загар усов,
Мачты шатают тени,
Республика ищет парусов
Для тысячи направлений.
Покатый, короткий узел,
Упорство игры изучив,
Мыс возится с морем, он сузил
Размытые солью зрачки.
Светлеет вдруг, подняв из пены
Лицо свое береговое,
Без времени, без перемены,
Но берегись: оно другое!
Закат согнул свой желтый стан,
Снимая с веток птичью речь,
Чтоб в смуглоту упала та,
В прохладу смуглых плеч.
Он мачты застеклял в порту
И выдувал из волн огни —
Не ты ли властвовала тут
С ним вместе и над ним?
С любезностью всех негордых,
У сада, у бревен сарая,—
Ты тени сгоняла на отдых,
Шагами тишь проверяя.
Постелена козам солома,
И куры в курятне отменной.
У нас ни постели, ни дома —
Ничего, кроме старой Вселенной.
Ничего, кроме радости зрячей,
Так о ней одной говори.
Волна, бездомная рыбачка,
Волочит звезды-козыри.
Зеленые, желтые — пачками —
Всплывают, тонут, и опять
Ты можешь, платья не запачкав,
Их с камня подобрать.
Светляк, приплывшая звезда,
Дождь капель радуг рябей,
Они идут твоим сандальям,
Как эта ночь тебе.
Возьмем живущего дары:
Что, если все богатые
Нам в руки козыри сданы
Ночами, вихрями, закатами?
И мы обречены играть,
Тасуя жизнь без берегов,
А им заимствовать пора
От наших песен и шагов —
Еще играть, еще южней
Сияньем шеи, губ, как пеной
Волн бесхитростных на дне
И наверху таких надменных.
Льется воздух, мужеством настоен,
Пыль чужая падает с плеча,
В днях чужих я жил не как историк,
Нрав племен в томах не изучал,
Жилы строк в моих скрипели жилах,
В них любовь и ненависть моя,
По-другому чайки закружили,
За Толбухин вылетев маяк.
Им не надо плыть в закат зловещий,
В чужестранной ночи костенеть,
В уши мне советский говор плещет,
Мне в глаза залива светит медь.
Угасает запад многопенный,
Друга тень на сердце у меня,
По путям сияющей вселенной
Мы пройдем когда-нибудь, звеня:
Но куда б по свету ни бросаться,
Не найти среди других громад
Лучшего приморского красавца,
Чем гранитный город Ленинград.
Мир молодой, как небо на заре.
Встречал меня на той полугоре.
И, книжным словом не оскорблена,
Чернела леса дальняя стена.
И созданная заново роса
Гордилась тем: росу пила оса.
И шепоты властительные трав,
В свое дыханье мощь земли вобрав,
Вступали в спор с могучею осой,
Был у осы граненый глаз косой.
Казалось, шепчет мне полугора
Мильоном уст: тебе устать пора.
Я сел на пень. Я вспомнил жизнь свою.
Я унижать ее не устаю.
Разменивать на мусор малых дел,
Как будто не поставлен ей предел.
И, может быть, уж вся она за мной,
Как этот холм перед лесов стеной.
И объяснить я должен муки все
Немедля — курослепу иль осе.
Кому еще? Я вспомнил город твой,—
Ты спишь еще, и сон над головой,
Закрыты ставни. Улица гремит
Железом всех сомнений и обид.
Ты спишь еще. Еще твоей рукой
Владеет жизни комнатный покой.
Ты — легкая, не знавшая родов,
Ты — вольная в неволе городов,
Ты тихо спишь — и, как у статуй ровно,
Твои глаза глядят еще условно!
Был майский день, но ветер шел с залива
И вел туман, и ставил на холмы,
Как будто бы из мглы неторопливой
Являлось мне видение зимы.
На старый снег похожи стали воды,
Свинцовостью мерцая снеговой,
Но не было мне дела до природы
И до ее поруки круговой.
Лишь потому мне и приснился буер,
В глубокий снег ушедший до плеча,
Что только ты всей образною бурей
Моих стихов владела в этот час.
И, твоему покорен самовластью,
Стал буер яхтой, легкою, как дым,
И он прошел, как скромный вестник счастья,
Прорезав сердце килем ледяным.
То не был сон, что путал время года,
Но дальний плеск одной волны родной,
Туман исчез, весенняя природа
С твоей улыбкой встала предо мной.
Как след весла, от берега ушедший.
Как телеграфной рокоты струны,
Как птичий крик, гортанный, сумасшедший
Прощающийся с нами до весны,
Как радио, которых не услышат,
Как дальний путь почтовых голубей,
Как этот стих, что, задыхаясь, дышит,
Как я — в бессонных думах о тебе.
Но это все одной печали росчерк,
С которой я поистине дружу,
Попросишь ты: скажи еще попроще,
И я еще попроще расскажу.
Я говорю о мужестве разлуки,
Чтобы слезам свободы не давать,
Не будешь ты, заламывая руки,
Белее мела, падать на кровать.
Но ты, моя чудесная тревога,
Взглянув на небо, скажешь иногда:
Он видит ту же лунную дорогу
И те же звезды, словно изо льда!
Едва плеснет в реке плотва.
Листва прошелестит едва,
Как будто дальний голос твой
Заговорил с листвой.
И тоньше листья, чем вчера.
И суше трав пучок,
И стали смуглы вечера,
Твоих смуглее щек.
И мрак вошел в ночей кольцо
Неотвратимо прост,
Как будто мне закрыл лицо
Весь мрак твоих волос.
Стих может заболеть
И ржавчиной покрыться,
Иль потемнеть, как медь
Времен Аустерлица,
Иль съежиться, как мох,
Чтоб Севера сиянье —
Цветной переполох —
Светил ему в тумане.
И жаждой он томим,
Зарос ли повиликой,
Но он неизгоним
Из наших дней великих.
Он может нищим жить,
Как в струпьях, в строчках рваных,
Но нет ни капли лжи
В его глубоких ранах.
Ты можешь положить
На эти раны руку —
И на вопрос: «Скажи!» —
Ответит он, как другу:
«Я верен, как тебе,
Мое любившей слово,
Безжалостной судьбе
Столетья золотого!»
Мой город так помолодел —
Не заскучать,
И чайки плещутся в воде,
Устав кричать.
И чаек крылья так легки,
Так полны сил,
Как будто душу у реки
Кто подменил.
И самолетов в вышине
Горят круги.
Я слышу в синей тишине
Твои шаги.
Как будто слух мой стал таков,
Что слышит сон,
Как будто стук твоих шагов
Заворожен.
Как будто губ твоих тепло.
Прохладу плеч
На крыльях чаек принесло
— Сюда — беречь.
Иль ты одна из этих птиц
Сама,
И мне по ней в огне зарниц
Сходить с ума!
Я снова посетил Донгузорун,
Где лед светил в реки седой бурун.
Остры, свежи висели вкруг снега,
Я видел: жизнь моя опять строга,
И я опять порадовался ей,
Что можно спать в траве между камней,
И ставить ногу в пенистый поток,
И знать тревогу каменных берлог.
В глуши угрюмой, лежа у костра,
Перебирать все думы до утра.
И на заре, поднявшись на локте,
Увидеть мир, где все цвета не те…
…Намеченный смело
Над зыбью полей
Светящимся мелом
По аспидной мгле…
Вычерчивал мастер
Во весь небосклон
Его, как на части
Разбившийся сон.
Чертил он и правил
Снега, как рассказ,
И гору поставил,
И вывел на нас.
И падал кусками,
И сыпался мел,
Но гору на память
Он кончить сумел!
Женщина в дверях стояла,
В закате с головы до ног,
И пряжу черную мотала
На черный свой челнок.
Рука блеснет и снова ляжет,
Темнея у виска,
Мотала жизнь мою, как пряжу
Горянки той рука.
И бык, с травой во рту шагая,
Шел снизу в этот дом,
Увидел красные рога я
Под черным челноком.
Заката уголь предпоследний,
Весь раскален, дрожал,
Между рогов аул соседний
Весь целиком лежал.
И сизый пар, всползая кручей,
Домов лизал бока,
И не было оправы лучше
Косых рогов быка.
Но дунет ветер, леденея,
И кончится челнок,
Мелькнет последний взмах, чернея,
Последний шерсти клок.
Вот торжество неодолимых
Простых высот,
А песни — что? Их тонким дымом
В ущелье унесет.
Здесь ночи зыбкие печальны,
Совсем другой луны овал,
Орлы, как пьяницы, кричали,
Под ними падая в провал.
И взмах времен глухих и дерзких
Был к нашим окнам донесен,
Перед лицом высот Кегерских
Гулял аварский патефон.
Тревогу смутную глушили
И дружбой клялись мы навек.
Как будто все мы в путь спешили,
Как будто ехали в набег.
Из пропасти, как из колодца,
Реки холодной голос шел:
«Не всем вернуться вам придется,
Не всем вам будет хорошо…»
А мы смеялись, и болтали,
И женщинам передавали
Через окно в кремнистый сад,
Огромной ночью окруженный,
Стаканы с тьмой завороженной,
Где искры хитрые кипят.
Где Шахдаг пленяет душу,
Я привстал на стременах:
Ходят женщины Куруша
В ватных стеганых штанах,
В синем бархате жилеток,
В самотканом полотне,
И лежат у них монеты
На груди и на спине.
С чубуком стоят картинно
У оград и у ворот,
И мужской у них ботинок
Женской обувью слывет.
Их бровей надменны дуги,
Хмурой стали их рука,
И за ними, словно слуги,
Бродят стаей облака.
Гость иной, поднявши брови,
Их усмешкой поражен,
Скажет: нету жен суровей
Богатырских этих жен.
Нет, предобрые созданья
В ватных стеганых штанах
Украшают мирозданье
Там, где высится Шахдаг.
Тараторят понемножку,
Носят воду над скалой,
Из кунацкой за окошко
Облака метут метлой.
И они ж — под стать лавинам,
В пропасть рвущимся коням,
И страстям — неполовинным,
Нам не снившимся страстям!
Марку Аронсону
Он — альпинист и умирал в постели,
Шла тень горы у бреда на краю,
Зачем его не сбросили метели
Высот Хан-Тенгри в каменном бою,
Чтоб прозелень последнего мгновенья
Не заволок болезни дым,
Чтоб всей его любви нагроможденье.
Лавиной вспыхнув, встало перед ним.
Прости, что я о смерти говорю
Тебе, чье имя полно жизни нежной,
Но он любил жестокую зарю
Встречать в горах, осыпан пылью снежной.
Я сам шагал по вздыбленному снегу
В тот чудный мир, не знавший берегов,
Где ястреба как бы прибиты к небу
Над чашами искрящихся лугов.
Мы знали с ним прохладу сванских башен,
Обрывы льда над грохотом реки,
О, если б он…
Такой конец не страшен,
Так в снежном море тонут моряки.
И если б так судьба не посмеялась,
Мы б положили мертвого его
Лицом к горе, чтоб тень горы касалась
Движеньем легким друга моего,
И падала на сердце неживое,
И замыкала синие уста,
Чтоб над его усталой головою
Вечерним сном сияла высота.
Сказал, взглянув неукротимо:
«Ты нашим братом хочешь быть,
Ты должен кровью побратима
Свое желание скрепить».
И кровью гор морозно-синей
Кипел ручей, высок и прям.
«Ты, горец, прав! Клинок я выну —
Я буду верный брат горам!
Пускай на рану льет отвесно
Простая горная струя,
Пускай сольется с кровью трезвой
Кровь опьяненная моя».
Давайте бросим пеший быт,
Пусть быт копытами звенит.
И, как на утре наших дней,
Давайте сядем на коней.
И для начала мы лугами
Пройдем широкими кругами,
Огладив шею скакуна,
Проверив, крепки ль стремена,
Взмахнем камчой над конским глазом —
В полет скакун сорвется разом.
И ну чесать то вверх, то вниз —
Взлетать с разбега на карниз,
В ручей с карниза, пену взмылив,
А в травах что-то вроде крыльев
Летит зеленою парчой
Под обалдевшей алычой.
В камнях, над гривой не дыша,
Прошепчешь: «Ну, прощай, душа!» —
И — нет камней, лишь плеск в ушах,
Как птичьи плески в камышах.
А ты забыл, что хмур и сед,
И что тебе не двадцать лет,
Что ты писал когда-то книги,
Что были годы, как вериги,
Заботы, женщины, дела,—
Ты помнишь только удила,
Коня намыленного бок,
И комья глины из-под ног,
И снежных высей бахрому
Навстречу лёту твоему…
Я хочу, чтоб в это лето,
В лето, полное угроз,
Синь военного берета
Не коснулась ваших кос.
Чтоб зеленой куртки пламя
Не одело б ваших плеч,
Чтобы друг ваш перед вами
Не посмел бы мертвым лечь
Как будто с лодки уронив весло,
Гляжу в поток, каким его несло.
В томительной, как сердце, быстрине
Горит лицо, смеющееся мне.
Струящиеся крылья легких рук —
Лилейной жизни влажный полукруг.
Я позабыл и лодку и весло,
Наивное я вспомнил ремесло,
И, как дикарь, приснившийся поток
Я начертил рисунком этих строк.
Спит городок.
Спокойно, как сурок.
И дождь сейчас уснет,
На крышах бронзовея;
Спит лодок белый флот
И мертвый лев Тезея,
Спит глобус-великан,
Услада ротозея,
Спят мыши в глобусе,
Почтовый синий ящик,
Места в автобусе
И старых лип образчик,—
Все спит в оцепенении одном,
И даже вы — меняя сон за сном.
А я зато в каком-то чудном гуле
У темных снов стою на карауле
И слушаю: какая в мире тишь.
…Вторую ночь уже горит Париж!
Проходят буря, и чума,
И дождь, и даже ночь сама,
И снова утро настает.
Мой добрый друг, не все пройдет.
Деревья, что цвели при нас,—
Они остались про запас.
В другой иль в этой стороне —
Они остались вам и мне.
Каких рассказов вас потешить
Такой бродяжьей пестротой,
Такой веселостью нездешней,
Такой нелепой прямотой,
Чтоб вы могли уже в постели,
Упав лицом в подушек снег,
Одна зеленой их метели
Легко смеяться в полусне…
Уже отлязгал паровоз,
Уж дребезжал трамвай урочный,
Но все струился дым волос —
Тех, золотых, — над смуглой ночью.
Но в электрической росе
В стекле деревья плыли снова,
И профиль девушки висел
Ундиной города родного.
Писал письмо большое
О жизни о прибрежной,
Писал письмо с душою,
Местами даже нежно.
Романтике внимая,
В бутыль вложил письмо я,
Чтобы волна немая
Его несла бы, моя.
Плеснул воде посуду,
Сквозь пены венчик мылкий
Дивлюсь морскому чуду —
Все в двух шагах бутылка.
И мне сказала чайка,
Взлетая словно белка,
Что для письма такого
Все это море — мелко!
На водяных полянах
Покой белей струны,
На спящих гидропланах
Лежит рука луны.
Ты на воду подуй-ка,
На струйку на одну —
Луна черпнет ту струйку,
Ту струйку, как струну.
В очарованье странном
Струны той молодой
Ты станешь гидропланом,
Луною и водой…
А что-то чуда вроде
Свой дивный множит рост,
И тень твоя уходит
Куда-то в море звезд!
Где-то в душном Камеруне
Есть съедобная земля,
Сохнут там колосья втуне,
Там заброшены поля.
Там прекрасной синей глиной
Набивают люди рот
И, запив водой невинной,
Водят голый хоровод.
Но моя земля не хуже,
Чем не лакомый кусок:
Море синее на ужин,
Сосны, вереск и песок.
И не в смысле переносном
Путник жадно норовит
Уплетать холмы и сосны,
Больно вкусен этот вид!
Запивать струею чистой,
Ковш подняв над головой,
Чуть соленой, чуть шерстистой,
Темной влагой стиховой!
На улице, как на поляне,
Темно, а спички не горят,
Падучих звезд летят сиянья,
Как отсыревших спичек ряд.
Как будто там гигант нескладный
Своих шагов замедлил ход
И перед женщиной громадной
За спичкой спичку — звезды жжет,
Или с усмешкою нескромной —
Былых страстей — в полночный час
Следит за нами призрак темный
И передразнивает нас.
Всю ночь огни играют мной,
В глаза вонзая блески льдинок,
Над морем буйный дух земной
Меня зовет на поединок.
Лучом прожектора настиг
И рвется в дом слепящей птицей,
Ошибся домом ты, старик,—
Я не хочу с тобою биться!
Не притворяйся маяком,
Фортов сигналами глухими,
Я помню мертвых моряков,
Я помню все — я не таков,—
Я дал земле другое имя!
Вечер мрачен, словно инок,
И зудит, как старый овод.
Телеграфных линий ряд,
Где похожи на сардинок,
Что наколоты на провод,
Птицы малые сидят.
Птицы малые — сардинки,
Что скрипите под сурдинку
Телеграфных жалоб вы?
Что ваш коготь сердцу вынет:
Лета легкие поминки,
Мирной осени крестины,
Зелень долгую травы?
Или быстрых вьюг похмелье,
Кровожадное веселье
Наскрипели вы тягуче —
Темных кодов разговор,
И теперь вас жалость мучит,
Оттого вы так и сели
На меня смотреть в упор?
Рассказы все рассказаны
Под кленами ль, под вязами.
Дорожки все исхожены,
Следы дождями скошены.
Осеннею метелью
Все листья облетели,
И только память зелена,
И ей стареть не велено.
Давно такой хорошей осени
Моя душа не знала,
Не то чтоб в небе много просини
Иль хмури в жизни мало,—
Но всюду здесь, где осень кружится,
Сквозь темный лик осенний
Сквозит мне тонкий облик дружеский
Родным души весельем!
Сквозь ночь, и дождь, и ветер, щеки режущий,
Урок суровый на ходу уча,
Уходит лондонец в свое бомбоубежище,
Плед по асфальту мокрый волоча.
В его кармане — холодок ключа
От комнат, ставших мусором колючим.
…Мы свой урок еще на партах учим,
Но снится нам экзамен по ночам!
Над морем дым столбом стоит —
Ты думаешь найти гиганта вид,
Берешь бинокль и видишь: пароходик,
Дымит вовсю замызганный уродик.
…Так человек дымит не по тоннажу,—
Ты ищешь дел — находишь только сажу.
Обиды все и неудачи
Сложить в один мешок большой
И написать углем горячим:
«Все это звалося душой!»
И бросить в пруд, не размышляя,
Но над прудом висит печать
И надпись грозная, глухая:
«Прошу прудов не засорять!»
Закручивал Дездемоне рассказы
О войнах, путешествиях, морях,
И слушала, не подымая глаза,
Девическая синяя заря.
Лукаво улыбалась, как немая,
Глаза блестели в мира полутьму,
Дездемону еще я понимаю,
Но Мавра вот никак я не пойму!
Девушке,
изучавшей древнегреческий
Он отлюбил, отпьянствовал,
Отпел и отсражался,
Он клялся постоянством
Путей, какими шлялся.
До умопомрачения
Он приключенья сеял,
Такое дней верчение
Зовем мы одиссеей.
Мне же не в волнах агатовых,
В эгейской пены выческах,
Внимать словам пиратовым
Из ваших губ девических.
Вы просто в тихой комнате
Строфу на память вспомните,
И станут древних вечера,
Как будто было все вчера.
Мне снилось: листьев колесница,
Листа о землю синий стук,
Никто не мог уж веселиться,
А листья падали вокруг.
Пускай те листья были немы,—
Они звучали, как поэмы,
Но листья жили, как уста,
Чья речь сердечная проста.
Пускай еще, еще приснится
Такая листьев колесница.
Пусть будет осень хоть в аду —
Я в этот ад за ней приду!
Виссариону Саянову
Мне снились юность, снег,
Друзей далеких тени,
И нежность лиц во сне
Была, как снег и пенье.
Проснулся я впотьмах,
Вскочил одним движеньем,
Я вспомнил: я в горах
Пред новым восхожденьем.
Палатки узкий вход,
Закат алел громадой,
Порозовевший лед,
И грохот камнепада.
Все было наяву,
Все ощутимо грубо —
И то, что я живу,
И холод ледоруба.
И все было не так.
И все в другом порядке:
Вечерний бивуак
Под Выборгом в палатке.
И не закат горел,
А Выборга руины,
Не камнепад гремел,
А ряд орудий длинных.
Не ледоруба сталь,
Винтовки ствол морозный,
Мне юности не жаль,
Мне изменяться поздно.
В своей стране родной
Я знал покой и счастье,
И вражий надо мной
Вал огневой не властен.
Ничто не страшно мне,
И я за все ответил,
Как эти сны во сне,
Как две палатки эти.
На той дороге фронтовой
От ближних зарев снег был розов,
И лед на касках голубой
Вставал щетиною морозной.
Заледенев, на лбу коней,
Дымясь, позвякивали челки,
И на боках и на спине
Лежал узор попоны колкой.
То пота липкого струи
Замерзли, превратясь в узоры…
Все это видели твои
Льдом застилаемые взоры.
Снег взвихрив, вырвал яму тол,
В ночном лесу, в земле гранитной
Привал последний ты нашел,
Наш скромный друг неименитый.
Что в том, что дружбе году нет,
Мы счет иной ведем сердцами,
И поднял командир планшет
Окаменевшими руками.
Пока стоявшие вокруг
С тобой прощалися по-братски,
Занес на карту он, как друг,
Твой бугорок земли солдатской.
И кони тронулись опять,
Таща орудья в снежной пыли,
Опять хрипеть и громыхать
В ту ночь, когда тебя убили.
В ту ночь я видел, что и ты.
Такой же лес, дорогу, пушки,
Весь мир походной маеты,
И вьюгу, словно повесть, слушал.
Как будто повесть о тебе,
Простую, русскую, ночную,
О долге, родине, судьбе…
…С нее свой завтра день начну я.
Я должен был взорваться в этом доме,
Я шел к нему все утро, день, всю ночь,
Я так мечтал о крыше, о соломе,
Чтоб лечь, уснуть и чтоб все мысли прочь.
А он стоял на пустыре горелом
И ждал меня, тот домик небольшой,
Я опоздал — и лунным утром белым
Взорвались те, кто ранее пришел.
Зачем они меня опередили?
Я так же мерз, я так же жил в огне,
Одни пути мы вместе проходили,
А этот дом не уступили мне.
Мы в Выборге. Ходим в ералаше
Горящих улиц, падающих стен,
Вокруг огонь, он разноцветно пляшет,
Вокруг покой нежданных перемен.
Уж санный путь по-мирному укатан,
И голоса по-мирному слышны,
И только мин глухие перекаты
Нам говорят о прошлом дне войны.
А там, на мызе Лиматта, за рощей,
Где часовой у входа на тропе,
Сидит комбриг, усталый, поздней ночью
В заброшенном подвале, на КП.
Измученный, над картой уже лишней,
И нету сна и мира ни на миг.
Подвал еще горячкой штурма дышит,
И шорох ночи слушает комбриг.
Еще в ушах разрывов визги, трески.
Еще в глазах — как будто на весу —
И надолбы в проклятом перелеске,
И красный снег за насыпью внизу…
Я не умею головы кружить,
Я не умею равнодушно жить.
Я не умею так мельчить слова,
Чтобы они означились едва.
О силе слов скажу я только двух,
И в той зиме, захватывавшей дух,
Вновь ощутил я в смертоносном вое,
Что есть на свете братство боевое.
В ее тени играли наши дети,
Поля шумели, жили города,—
Нет армии любимее на свете —
Хранительницы мира и труда.
Пройди весь свет, проверь всех армий славу,
Пересмотри былые времена,—
Нет армии, которая была бы
С народом слита больше, чем она.
Фашистских орд железная комета
Явилася на наших рубежах,—
Нет армии, которая б, как эта,
Комету эту бросила во прах.
И яростная битва закипела,
Как никогда громадна и грозна.—
Нет армии, которая б имела
Вождя полков такого, как она.
Народам час освобожденья снится
В истерзанной Европе наших дней,—
Нет армии, которая сравнится
Своею правдой с правдою твоей.
Пусть тянет руку дерзкий враг
К нам в ленинградские пределы.
Их было много, тех вояк,
Чья рать войти сюда хотела.
На неприступном берегу
Обрубим руку мы врагу.
На крыльях черные кресты
Грозят нам нынче с высоты.
Мы стаи звезд на них пошлем,
Мы их таранить в небе будем,
Мы те кресты перечеркнем
Зенитным росчерком орудий.
Стой, ленинградец, на посту,
Смотри в ночную высоту,
Ищи врага на небосклоне,—
С тобой на вахте боевой
Стоит суровый город твой
И дни и ночи в обороне!
Проверь и крышу и подвал,
Забудь, как мирно ночевал,
Забудь беспечность и веселье.
Пускай, как крепость, темен дом,
Он вспыхнет радостью потом —
В победы нашей новоселье.
Я помню ту осень и стужу.
Во мраке бугры баррикад,
И отблеск пожарища в лужах,
И грозный, как ночь, Петроград!
И в ночь уходили мужчины
С коротким приказом: вперед!
Без песен, без слов, без кручины
Шел питерский славный народ.
И женщины рыли толпою
Окопы, о близких шепча.
Лопатой и ржавой киркою
В тяжелую землю стуча.
У них на ладонях темнели
Кровавых мозолей следы,
Но плакать они не умели —
Как были те люди горды!
И как говорили без дрожи:
«Умрем, не отступим назад.
Теперь он еще нам дороже,
Родной, боевой Петроград!
За каждый мы камень сразимся,
Свой город врагу не сдадим…»
И теми людьми мы гордимся
Как лучшим наследьем своим!
Враг снова у города кружит,
И выстрелы снова звучат,
И снова сверкает оружье
В твоих августовских ночах.
И снова идут ленинградцы.
Как двадцать два года назад,
В смертельном сраженье сражаться
За свой боевой Ленинград.
Их жены, подруги и сестры
В полдневный, в полуночный час
Киркой и лопатою острой
В окопную землю стучат.
Друзья, земляки дорогие!
Боев наших праведный труд
И рвы, для врага роковые,
В народную память войдут.
Так пусть от истока до устья
Невы пронесется, как гром:
«Умрем, но врага не пропустим
В наш город, в родимый наш дом!»
Патрульная птица выходит из облака,
Ей радостно видеть с высот:
Внизу под крылом средь простора глубокого
Наш город могучий встает.
Он тянется к Пулкову бастионами
Своей цитадели труда,
Он входит в залив островами зелеными,
И крыши блестят, как вода.
И летчик любуется и улыбается,
Воздушных высот часовой,
Что вот в ленинградском он небе купается,
И солнце над головой.
И солнце, прикрытое облачным пламенем,
Ему говорит поутру,
Что город — герой и что Красного Знамени
Лег блеск на достойную грудь.
Что столько красы в этой дымке редеющей,
Что с ней он один на один,
Что век его молод в стране хорошеющей
И счастье его впереди!
Что только вчера он фашистских налетчиков
Крушил поворотом крутым.
Что славного города славные летчики
Недремно летают над ним.
А черные крылья покажутся вражьи —
Ударит их пламя атак,—
Запенясь, в огне лишь обломками ляжет,
О землю ударится враг!
Летит корабль с лицом нетопыря,
Разрывы бомб тяжелые грохочут —
Два города, как два богатыря,
Встают во тьме, в багряных пятнах ночи.
Встает Москва — народная краса.
Москва, Москва! Святыня нашей славы!
Звенят огнем ночные небеса.
Твой мчится в небе латник темноглавый.
О древний город! Вещий богатырь,
Живой водой поивший все народы.
Так вот она — великой битвы ширь
С врагом нечеловеческой породы,
Где льется кровь, как будто Волги воды,
По крыльям, танкам, грудам мертвых тел,
От самых дальних высей небосвода
До мерзлых ям, где враг окостенел.
Да, враг силен! Он разъярен, он ранен,
Он слеп от крови, рвется наугад,—
Как богатырь над волнами в тумане,
Стоит в сверканье молний Ленинград!
Над миром ночь бездонна и темна,
Но в скрежете, в гуденье, в звоне стали —
Клянемся, что отмстим врагу сполна.
Что за Отчизну биться не устанем!
Не дорожа своею головой,
Испепелим врага кровавым градом —
Клянемся в том могучею Москвой,
Клянемся в том любимым Ленинградом.
Она взойдет, победная заря,
Над тьмой фашистской, злобной и холодной,
Два города, как два богатыря,
Возглавят праздник славы всенародной!
То не чудо сверкает над нами,
То не полюса блеск огневой,—
То бессмертное Ленина знамя
Пламенеет над старой Невой.
Ночь, как год девятнадцатый, плещет,
Дней звенит ледяная кора,
Точно вылезли древние вещи —
И враги, и блокада, и мрак.
И над битвой, смертельной и мглистой,
Как тогда, среди крови и бед,
Это знамя сверкает нам чистым,
Окрыляющим светом побед!
И ползущий в снегу с автоматом
Истребитель — боец молодой
Озарен этим светом крылатым
Над кровавою боя грядой.
Кочегар в духоте кочегарки
И рабочий в морозных цехах
Осенен этим знаменем ярким,
Как моряк на своих кораблях.
И над каменной мглой Ленинграда
Сквозь завесы суровых забот,
Это знамя сквозь бой и блокаду
Великан знаменосец несет.
Это знамя — победа и сила —
Ленинград от врага защитит,
Победит и над вражьей могилой —
Будет день! — на весь свет прошумит!
Растет, шумит тот вихрь народной славы,
Что славные подъемлет имена.
Таким он был в свинцовый час Полтавы
И в раскаленный день Бородина.
Все тот же он. Под Тулой и Москвою,
Под Ленинградом в сумрачных лесах
Бойцы идут. У них над головою
Родные звезды в снежных небесах.
Нет, рано враг торжествовал победу!
И сквозь пожаров дымные рога
Бойцы идут по вражескому следу,
Врезая шаг в скрипучие снега.
А враг бежит, смятенный и голодный,
Кляня судьбу проклятую свою.
Как завершенье веры всенародной,—
Слова вождя исполнились в бою.
Бойцы идут среди родимых пашен
Победным шагом, грозны и легки,
А их народ зовет: гвардейцы наши,
Любимые, желанные сынки.
Идут бойцы, их губы крепко сжаты,
Лежит на запад огненный поход,
Их движет месть, безжалостный вожатый,
И вражьих тел великий счет ведет.
Громя врага и мстя, мы твердо знаем,
Она пройдет, смертельная пурга.
Последний залп над Рейном и Дунаем
Сразит насмерть последнего врага!
Зима нежданна и проста, зима, а ночи страшно кратки,
Дел бесконечна широта, мелькают дни смертельной
схватки.
Под утро редкий перерыв, в работе отдых
скоротечный,—
И вот он видит, как с горы, страну, забывшую
беспечность,
Страну в походе, на ходу, страну любимую — Россию,
На шапках — красную звезду, в огне просторы снеговые.
Не дни пылают там — века, и в очистительном пожаре
Гудит народная река, и тот огонь ее не старит.
Все так же молодо оно, народа сердце ретивое,
Всех гроз огнем озарено предназначенье мировое.
И он, отдавший жизнь свою служенью радостной
России,
Ведет бестрепетно в бою ее дружины молодые.
Зарей окрашен небосклон… Уж в вечной дымке годы
эти…
Любить Россию так, как он! Что может быть святей
на свете!
Бушует снова вихрь войны, и вновь зима и ночи кратки,
И стонут вновь поля страны под топотом смертельной
схватки.
Страна в походе, бой идет, в народном сердце мести
пламя,
И знамя Ленина встает опять над русскими полками!
Да, в Ленинграде падают снаряды
Зарею, в полдень, на исходе дня,
Его гранит осколками граня
И осыпаясь дымной колоннадой.
Но что столпы визжащего огня,
Развалин наших тихие громады,
Когда над теплым пеплом Сталинграда
Летит победа, крыльями звеня.
С лесной красой простились мы старинной,
Для дзотов нам нужна была она,
Для блиндажей, для надолбов нужна,—
Со всей страной делили подвиг длинный,
Чтоб ожила азовская волна,
Зазеленели волжские равнины.
Вздохнул свободно тополь Украины,
Кубанский клен, кавказская сосна.
Была зима — ту зиму не забудем,
И вновь зима — средь городов седых,
Где враг сгубил и зданья и сады,
Все вместе нынче радоваться будем,
Когда бойцов великих и родных,
Из рабства извлеченные, как в чуде,
Советские измученные люди,
Смеясь и плача, обнимают их.
В том казаке, что дрался на Неве,
Жил вольный Дон, вовек неукротимый,
И за Эльбрус с его папахой дымной
Шел ленинградец горцев во главе.
Украинские, — где-нибудь у Тима,—
Сердца в бою вдруг билися живей:
Сквозь вьюгу боя кликал сыновей,
Ломая лед неволи, Днепр родимый.
Сегодня примет красная столица
Лет боевых и славных дел парад.
Пусть все знамена встанут нынче в ряд,
И Перекоп, и скромный тот отряд,
Что первым шел под Псковом с немцем биться.
Так старый воин доблестью гордится —
Вновь ленинградцу шлет привет Царицын,
И Сталинграду — братский Петроград.
Сияет майский Ленинград,
Народных волн кипенье.
Глядит мальчишка на парад.
Весь красный от волненья,
Как лес, пред ним штыки растут,
Блестят клинки нагие,
Какие танки мчатся тут.
Броневики какие!
Идут большие тягачи
И тянут сто орудий,
На них сидят не усачи,
А молодые люди.
И шепчет мальчик, как во сне.
Пленен зеленой сталью:
«Вот если б мне, вот если б мне
Такую б пушку дали!»
Мальчишка рос, мальчишка креп,
Носил уж галстук бантом…
Глядишь, уж ест солдатский хлеб,
Стал мальчик лейтенантом.
И пушку дали, целый склад
Снарядов чернобоких,
И вышел мальчик на парад
Смертельный и жестокий.
Там, где залива плещет вал,
На солнечной опушке,
Там, где ребенком он играл,—
Свои поставил пушки.
За ним был город дорогой,
За ним был город милый,
А перед ним — леса дугой,
Набиты вражьей силой.
И через голову идут
Куда-то вдаль снаряды,
Не вдаль враги куда-то бьют,
А бьют по Ленинграду.
И он, сжимая кулаки,
Сквозь все пространство слышал
И стон стекла, и треск доски,
И звон разбитой крыши.
Он представлял себе до слез
Так ясно это пламя,
Что рвется там и вкривь и вкось
Над мирными домами:
Над домом, где родился он.
Над школой, где учился,
Над парком, где в снегу газон,
Где в первый раз влюбился.
Кричал он пересохшим ртом:
«Огонь!»— кричал, зверея.
Стегал он огненным кнутом
По вражьей батарее.
И, стиснув зубы, разъярен,
Сквозь всех разрывов вспышки,
Всегда мальчишку видел он,
Шел улицей мальчишка.
Совсем такой, каким был сам,
Весенний, длинноногий,
Неравнодушный к воробьям,
Такой — один из многих.
И сам он был как воробей,
Как те, немного тощий,
Шептал себе он: «Не робей!
Храбрись, так будет проще!»
Лишь вражий залп отбушевал
И дым унесся пьяный,
Уж он осколки подбирал
Горячие в карманы.
И так он сердцу близок был
За гордость и за смелость,
Что весь свой гнев, что весь свой пыл
Ему отдать хотелось.
«Такого мальчика не тронь!»
От ярости бледнея,
Вновь лейтенант кричал: «Огонь!
Бей беглым по злодеям!»
…И наступила тишина,
Над зимней рощей реет…
«К молчанию приведена
Фашистов батарея».
«Приведена? Ну, хорошо.
То дело нам знакомо…
Так, значит, мальчик мой дошел,
Поди, сидит уж дома…»—
«А что за мальчик?» — «Это так,
Так, вспомнилось чего-то,
Ведь не о мальчике, чудак,
У нас сейчас забота».
И, сам на мальчика похож,
Лукавый, легкий, тощий,
Чуть усмехнувшись, лейтенант
Пошел вечерней рощей.
Герасименко, Красилов, Леонтий Черемнов —
Разведчики бывалые, поход для них не нов.
Стоят леса зеленые, лежат белы снега,—
В них гнезда потаенные проклятого врага.
Зарылись дзоты серые, переградив пути,
Ни справа и ни слева их никак не обойти.
Зарылись норы вражьи в приволховском песке,
На них идут разведчики, гранату сжав в руке.
То дело им знакомое — и в сердце ровный стук,
Когда гуляют громы их гранатные вокруг.
Гуляют дымы длинные меж узких амбразур,
И трупы немцев синие валяются внизу.
И снег как будто глаже стал и небо голубей,—
Бери оружье вражье, повертывай — и бей.
И взвод вперед без выстрела, — но тотчас взвод
залег.
Попав под град неистовый из новых трех берлог.
Герасименко, Красилов, Леонтий Черемнов —
Все трое в те мгновение увидели одно:
Что пулеметы вражьи из амбразур не взять,
Что нет гранаты даже — и медлить им нельзя!
Что до сих пор разведчики, творя свои дела,
Не шли туда, где легче им, — куда война вела.
И вот сейчас на подвиг пойдут в снегах глухих
Три коммуниста гордых, три брата боевых.
Герасименко, Красилов, Леонтий Черемнов
Глядят на дзоты серые, но видят лишь одно:
Идут полки родимые, ломая сталь преград,
Туда, где трубы дымные подъемлет Ленинград,
Где двести дней уж бьется он с фашистскою ордой
И над врагом смеется он смертельной красотой.
Спеши ему на выручку! Лети ему помочь
Сквозь стаи псов коричневых, сквозь вьюгу, битву,
ночь!
И среди грома адского им слышен дальний зов:
То сердце ленинградское гудит сквозь даль лесов!
И оглянулись трое: и, как с горы видна,
Лежит страна героев, родная сторона.
И в сердце их не прежний, знакомый, ровный стук,—
Огнем оделось сердце, и звон его вокруг.
И ширится с разлету и блещет, как заря,—
Не три бойца у дзотов, а три богатыря.
Навстречу смерть им стелется, из амбразур горит,
Но прямо сквозь метелицу идут богатыри.
Вы, звери, псы залетные, смотрите до конца,
Как ярость пулеметную закрыли их сердца.
А струи пуль смертельные по их сердцам свистят,—
Стоят они отдельные, но как бы в ряд стоят.
Их кровью залит пенною, за дзотом дзот затих,
Нет силы во вселенной, чтоб сдвинуть с места их,
И взвод рванул без выстрела — в штыки идет вперед,
И снег врагами выстелен, и видит дзоты взвод.
И называет доблестных страны родной сынов:
Герасименко, Красилов, Леонтий Черемнов!
Темны их лица строгие, как древняя резьба,
Снежинки же немногие застыли на губах.
Простые люди русские стоят у стен седых,
И щели дзотов узкие закрыты грудью их!
В разгаре ярая зима,
Мороз, метели вой,—
А по-весеннему грома
Гремят над Лозовой!
Какая ранняя гроза
Гремит над Лозовой?
То наших пушек голоса,
То шквал их грозовой!
И мчится весть над всем Днепром
От нашей Лозовой:
«Мы в пыль захватчиков сотрем,
Клянемся головой!»
Мужайтесь, братья за Днепром,—
Падет фашистский кат,
Осветится родимый дом
Опять, как год назад!
Еще мороз вгоняет в дрожь —
А снежной целиной
Прошел тяжелый, жаркий дождь
Над Западной Двиной!
Откуда дождь, весенний дар,
Пролился над Двиной?
То Красной Армии удар,
Снарядов дождь стальной!
И мчится весть по всей Двине
И реет над Двиной:
«Сгорят захватчики в огне,
Клянусь Двины волной!»
Мужайтесь, братья за Двиной,—
Палач-фашист падет,
Вновь будет полон дом родной,
Огнями расцветет.
Литовец, эст и белорус,
Мужайтесь, братья, — вскоре
Согнем врага, чтоб зверь и трус
Хлебнул до смерти горя.
Уж голос наших пушек густ,
И танки крепки в споре.
Согнем врага, чтоб зверь и трус
Хлебнул до смерти горя.
Пусть клятва всех сердец и уст
От моря и до моря:
Согнем врага, чтоб зверь и трус
Хлебнул до смерти горя.
Чтоб прах развеялся его —
Сорняк, пожаром сжатый,
Чтоб не осталось ничего
От всей орды проклятой.
Уничтожив все вражьи стоянки
И кончая смертельный свой труд,
Полны сил, наши кони и танки
Воду Эльбы и Одера пьют.
К Бранденбургским вратам не украдкой,
А победно, в дыму и в пыли,
Через Шпрее, по мостикам шатким,
Штурмовые отряды прошли.
Под руинами стен раскаленных
Еще смертники пьяно галдят,
Их последние фауст-патроны
Из разбитых подвалов летят.
Догорают фашистские бредни,
И над городом дымный венец,
И конец фолькштурмистам последним,
Первым фюрерам — тоже конец.
Вот салюты победы грохочут…
Над пожарищем, а майском тепле,
Уже мирное утро хлопочет
На разбитой к черной земле,
И детей, истощенных, голодных,
В это утро, что нету свежей,
Из котлов своих кухонь походных
Победители кормят уже.
И от страха тяжелые ноги
Унося от столичных ворот.
Самый главный палач по дороге
В пустоту одиноко бредет.
Он напрасно заклятья бормочет…
И над ним беспощадно клонясь,
Занесен над обломками ночи
Светлый меч восходящего дня!
Петровой волей сотворен
И светом ленинским означен —
В труды по горло погружен.
Он жил — и жить не мог иначе.
Он сердцем помнил: береги
Вот эти мирные границы,—
Не раз, как волны, шли враги,
Чтоб о гранит его разбиться.
Исчезнуть пенным вихрем брызг,
Бесследно кануть в бездне черной —
А он стоял, большой, как жизнь,
Ни с кем не схожий, неповторный!
И под фашистских пушек вой
Таким, каким его мы знаем,
Он принял бой, как часовой,
Чей пост вовеки несменяем!
Партизан шумадийский сидит на Зверинской,
В Ленинграде, и песни поет,
Как их пели под Брянском и пели под
Минском,—
Там, где был партизанский народ.
А Шумадии чащи лесные — краса их —
Эти песни любили до слез,
И качаются сербские буки, касаясь
Светлопесенных русских берез.
Здесь лесов шумадийских гвардейское право
О себе говорить, потому
Что Нева здесь сливается с синей Моравой,
Чтобы течь по пути одному.
Мы такую хлебали смертельную вьюгу,
Добывая победу свою,
Мы, как братья, стояли на страже друг друга.
Помогая друг другу в бою.
Потому что фашист, сербской пулей пробитый,
Над Невой не вставал из могил,
Потому что фашист, над Невою убитый,
Шумадийским лесам не грозил.
Мы об этом поем в Ленинграде полночном.
Миру ясно, о чем мы поем,
Долго жили мы только приветом заочным,
А сегодня — сошлись за столом!
После бури, после мрака,
Где ревел простор земной,
Мы в селенье Филипп-Яков
Повстречались с тишиной.
Здесь и рощи полусонны,
И дома по сторонам.
Вот кувшин воды студеной
Девушка выносит нам.
Мне почудилось, что долго,
Долго, долго будет так:
Камень белый, полдень колкий,
Лист пожухлый на кустах.
И над плавными волнами
Будет небо голубеть,
Чуть тревожными глазами
Будет девушка смотреть.
Прядь откидывая резко,
Будет бусы колыхать,
Так же будет занавеска
В белом домике играть.
Жажду я хочу иную
Утолить — ее одну,—
Пить, как воду ледяную,
Эту мира тишину.
Пить глотками, пить большими,
Не напьешься ею, брат,—
Так губами меловыми
Час затишья пьет солдат.
Пьет между двумя боями
Тишину, как синий сон,
Пересохшими губами,
Всем на свете увлечен:
Теплой рощей полусонной,
Легким небом без конца,
Этой девушкой, влюбленной
В неизвестного бойца!
Бамбук умирает,—
Приходит черед и бамбуку.
И он зацветает
Раз в жизни — на скорую руку
И желтых цветов этих
Переплетенья —
Ничем не согреть их,
Подернутых тенью.
А розы — как пламя,
Ликуют самшиты,
И тунга цветы как шелками
Расшиты.
Бамбук засыпает
И видит в неведомом сне,
Как лес проступает
В тяжелых снегов белизне.
Зарницы дрожат
На высоком чужом берегу,
Две палки бамбука лежат
На снегу.
Они умирают,
Припав к белоснежной земле,
Они зацветают,
Но цвет их заката алей.
Здесь лыжник покинул
Ему предназначенный путь.
Он руки раскинул,
Как будто прилег отдохнуть.
Недвижно лежит,
И слышится смутно ему,
Как Черное море
Шумит через белую тьму.
Похожая на скатерть-самобранку
Поляна. Небо. Горные края.
И выпил я за женщину-крестьянку,
В колхозный вечер стоя выпил я.
Не потому я пил за незнакомый
Печальный, добрый взгляд,
Что было здесь мне радостно, как дома,
Иль весело, как двадцать лет назад.
Не потому, что женщина вдовою
Бойца была и муж ее зарыт
В обугленной дубраве над Невою,
И сыну мать об этом говорит.
Не потому, что, бросив хворост наземь,
Ответила улыбкою одной,
И в дом ушла, и вынесла, как в праздник,
Печенье, что белело под луной.
Нет, я смотрел на ломтики витые,
Что по-грузински «када» мы зовем,—
Вернулись мне рассветы боевые
В неповторимом городе моем.
…Мешочек тот был невелик и ярок —
И на ладони када у меня.
Кто мне прислал тот фронтовой подарок
На край земли, на линию огня?
Шатаясь от усталости, лишь к ночи
Вернувшись с поля, может быть, она,
Склонив над ним заплаканные очи,
Сидела молчаливо у окна.
Чтоб в ночь осады, в этой тьме кромешной,
Мне просиял ее далекий зов,
Привет земли, такой родной и вешней,
Грузинским солнцем полный до краев.
…Мне завтра в путь, в работу спозаранку.
Темнеют неба дальние края.
Вот почему за женщину-крестьянку
В колхозный вечер стоя выпил я.
Россия, Украина — дружба вечна,
И с детства я к тому уже привык,
Чтоб слышать рядом прелесть русской речи
И украинский сладостный язык!
Отечества нам сладок запах дыма,
Родной души — незримая краса,
Народов наших дружба нерушима,
Как наши земли, наши небеса!
В борьбе за волю были мы едины,
И труд и дом наш вместе бережем,
И в дни торжеств, и в бедствия годины
Едины мы, плечо к плечу идем!
Мы любим жизнь и песенное слово,
Полет мечты, кипенье юных сил,
О нас — семье великой, вольной, новой,
Еще Тарас великий говорил.
Клялись мы братства боевою честью
Когда вставал борьбы девятый вал,
И «Заповит», как гимн, мы пели вместе,
Как вместе пели «Интернационал»!
Все так же вместе, рано или поздно.
Закончим мы великих жизней труд,
Войдем в тот мир, что будет нами создан,
Что коммунизмом люди назовут!
Флаг, переполненный огнем,
Цветущий, как заря,
И тонким золотом на нем
Три доблести горят:
То молот вольного труда,
Серпа изгиб литой,
Пятиконечная звезда
С каймою золотой.
Был побежден народный враг
Народною рукой, и
И сто народов этот флаг
Взвивают над собой —
На самой высшей высоте,
На самой дальней широте,
Среди полей и городов,
Меж волн бесчисленных рядов.
В нем — человечеству привет,—
И проще в мире флага нет;
В нем — нашей славы жаркий цвет,—
И жарче в мире флага нет;
В нем — нашей силы грозный свет,—
Сильнее в мире флага нет;
В нем — правда наших красных лет,—
Правдивей флага нет!
В просторах вольных ветер дышит.
Румянит осени лицо,
Четыре голоса он слышит,
Как перекличку храбрецов.
Над степью дальней, степью голой
Могучий голос говорил:
«Я друга верного — монгола
Оборонил и охранил!
Я крылья вражеские сбросил
С небес на Горькие пески,
Где жаркой пылью вихрь заносит
Разбитых гусениц куски!»
Над львовским тополем, над Пущей
Веселый голос в небе рос:
«На братний крик, на крик зовущий
Мой путь был радостен и прост».
Над морем, с пеною стальною,
Над прибалтийскою сосной
Шел голос третий над волною:
«Я здесь исполнил долг иной!
Я встал пятой неколебимой
На этих дружбы берегах,
Чтоб славу родины любимой
И день и ночь оберегать!»
Над финским вереском и хвоей
Бил голос в неба глубину:
«Я здесь на бой ответил боем,
К полету крылья развернув!
И под крылом летящих строев,
С победой новой заодно,
Река Сестра — моей сестрою,
Рекой советской стала вновь!»
Когда весь город празднично одет,
По улицам проходят знаменосцы,
И отражаясь в масляной воде,
Играют флаги яхт и миноносцев,
И вслед коням, залязгав на ходу,
Стремятся танки армии любимой,
А в небесах, в подоблачном ряду,
Стозвучных птиц полет неукротимый,—
Народ поет о радостях живых
И о бойцах отваги непреклонной,
И я стою на площади зеленой,
И двадцать лет упало с плеч моих.
Гранитных плит торжественный квадрат,
Вокруг него ноябрьские деревья,
Вокруг него великий Ленинград,
Народных толп веселое кочевье,
Вдали широкоплечая Нева,
А здесь — в квадрате, полном странной
силы,—
Сверкающая инеем трава,
Геройская спокойная могила.
В земле родной легко лежат они,
Что шли в боях в сиянье стягов красных,
В дни торжества народного взгляни
На имена погибших не напрасно.
Кипящей город, черной банды бунт.
Трепещет враг пред силой пролетарской,
И падает неистовый трибун,
Из-за угла сраженный Володарский.
И под набат, как под удар ножа,
Встал Нахимсон средь палачей сутулых,
И пред его спокойствием дрожат
Белогвардейцев каменные скулы.
И Ярославль обманутый горит,
Летит измены пепел раскаленный…
Но голосом Урицкого гремит
В ночах Чека — Советов оборона.
О, если б с нами, радостью дыша,
Он шел сейчас по площади знакомой,
Каким его народ бы встретил громом,
На празднике приветствовать спеша.
Здесь Сиверса окончен путь недлинный,
Он мало жил, но много битв узнал,
Он немцев бил на нивах Украины,
Он гайдамаков волчьи стаи гнал.
Весна. Цветы. Леса омыты светом,
До нежности ли, вёсны ни при чем,—
В последний бой, как в огненное лето,
Наган сжимая, входит Толмачев.
Из смерти в смерть, о жизни не жалея,
Водили мы непобедимый строй.
Здесь Купше спит, Таврин лежит, Сергеев,
И Раков здесь, моих стихов герой.
И Лихтенштадт, и храбрый Солодухин,
И сколько рядом — всех не перечесть…
Недаром — нет! — несли вы через муки
Свободы честь и славной смерти честь.
И с вами лег, овеян ветром сосен,
Страны озер бесстрашный коммунист,
И Виттасари снится в шхерах осень.
На мох летит березы острый лист.
И говорит товарищу он: «Вейне,
Другой весной мы родину вернем…»
Так спите, братья, — есть у вас наследник,
Всемирный брат его мы назовем.
Сегодня с нами также он ликует,
И радостью душа его полна,
Он вспоминает летопись такую ж,
Такие же, как ваши, имена.
На улицах далекого Шанхая,
В испанской ли неведомой глуши…
Мы будем петь, чтоб песни, не стихая,
Весь страшный мир по-братски обошли,
Чтоб среди песен, радостных и сильных,
Одна была — как грозный взмах крыла:
О крови той, что пролита обильно,
О крови той, что даром не прошла!
Когда людям советским в их мирном сне
Все хорошее, доброе снится,
Я хочу говорить об одной тишине,
О глубокой, полночной, большой тишине,
Что стоит на советской границе.
Пусть граница песками, горами идет,
По лесам, по полям и по льдинам,—
Пограничник дозор неустанно ведет,
Милый край охраняя родимый,
В этой звонкой тиши тебе слышать дано,
Если ты остановишься с хода,
Как спокойно и радостно бьется оно —
Сердце родины, сердце народа.
Ты поставлен на строгий, священнейший пост —
Оглянись — и над леса резьбою
Ты увидишь сиянья струящихся звезд,
То кремлевские звезды с тобою.
А над рощей, где лунные льются лучи,
Тень легла на утес исполинский,
Будто в первой седой пограничной ночи
Проверяет заставы Дзержинский.
И наследье чекистское свято храня,
Ты идешь в тишине необычной,
Чтоб ни лязгом винтовки, ни стуком коня
Не смутить тишины пограничной.
И, глядя в зарубежный, сгустившийся мрак,
Ты стоишь замирая, не дышишь,
Каждый вражеский шорох и вражеский шаг
Точным ухом ты сразу услышишь.
Точным выстрелом сразу сожжешь эту тьму,
Потому что в стрельбе ты отличник,
И спокойно, товарищ, мы спим потому,
Что границу хранит пограничник.
Я хочу говорить о большой тишине,
Полной громкой, торжественной славы,
Этой песней, подобной неслышной волне,
Верным стражам Советской Державы!
От пен океанского вала
До старых утесов Кремля
Такой молодежи не знала
Видавшая виды земля.
Стучит ли топор дровосека
В глуши затаймырских болот,
Подводный ли строится флот,
Где сложные тайны отсека
И грозных машин обиход,
Плывет ли в Гренландию лед.
Где знамя советского века
Над полюсной льдиной встает,—
От книжных страниц до раскрытых
Пустынь стратосферных высот
Кипит этой силы избыток.
Идет комсомольский поход.
От пен океанского вала
До старых утесов Кремля
Такой молодежи не знала
Видавшая виды земля.
Под гулкий азарт стадионов,
Г де мускулы бронзой полны,
Под грохот товарных вагонов,
Везущих богатства страны,
В морях ли, во льдах и туманах,
У горнов, где блещет литье,
В путях ли, которым Стаханов
Дал строгое имя свое,
Под гул самолетных моторов,
В колхозах, где рожь высока,—
Остры их горячие взоры,
Крепка молодая рука.
От пен океанского вала
До старых утесов Кремля
Такой молодежи не знала
Видавшая виды земля.
Идут, отшвырнув белоручек,
В тайгу, где лишь дебри рычат.
Там жизнь их суровая учит,
Где волки учили волчат.
В мученье трудов неприметных,
В закалке их яростных воль
Встает из тайги беспросветной,
Как юный рассвет, — Комсомольск.
И смотрят отцов их громады
На мир, что действительно нов,
И сердце отцовское радо
Такому упорству сынов.
От пен океанского вала
До старых утесов Кремля
Такой молодежи не знала
Видавшая виды земля.
Бандитский ли залп перекатом
Пройдет пограничной грядой,—
На смену упавшему брату
Встает его брат молодой.
На сопках таких Заозерных,
Где желтый налетчик залег,
Где, флаг его сбросив узорный
В разбойничьей крови поток,
Сметая налетчика силу,
Промчался наш огненный шквал,
Там над самурайской могилой
И штык комсомольский сверкал.
От пен океанского вала
До старых утесов Кремля
Такой молодежи не знала
Видавшая виды земля.
Далеко идут по вселенной
Круги нескончаемых битв,
Но слава о нас неизменно
Над ветхой землею гремит.
И пламя растет молодое —
Могучего леса побег,
И солнце глядит золотое
На листьев зеленых разбег.
И в шуме той рощи веселой
Пророчество будущих лет:
Свободной земли новоселы
Идут во Всемирный Совет.
От пен океанского вала
До старых утесов Кремля
Такой молодежи не знала
Видавшая виды земля.
Мы крепки. Устать еще рано,
Нам нету дороги ко сну.
До края налейте стаканы.
Мы пьем за родную страну!
За то, как ломали невзгоды,
Чтоб горе сломить навсегда,
За братские наши народы,
За звездные их города!
За города юного выси.
Что в дебрях поставили вы,
За древние башни Москвы,
За новые стены Тбилиси.
Пусть сердцем прокатится радость,
Которая всем дорога:
Мы пьем за красу Ленинграда,
За синей Невы берега.
От дыма полярного чума,
Где сало тюленье чадит,
До южного плеска и шума
Гремящих всю ночь Чаладид,
За все города и колхозы,
Что подняты нашей рукой.
Мы пьем за туркменские розы,
За льдистых полей непокой.
За наших заводов ряды,
Что дружно гудят из тумана,
Мы пьем. Мы сильны и горды.
До края налейте стаканы!
За труд, что могуч и суров,
За сердцу его ретивое,
За вольных его мастеров,
За их мастерство мировое.
За молодость, славу, за риск,
Мы пьем за охотничьи тропы,
За планер, умчавшийся ввысь,
За юных геологов опыт,
За штурм неприступных высот,
За верный удар ледоруба,
За солнцем спаленные губы,
За реки, пройденные вброд.
За женщин и девушек наших,—
В работе, в учебе, в борьбе
Товарищей лучше и краше
Сыскать не удастся тебе.
Мы петь их еще не умеем,
Так выпьем сегодня в их честь,
Чтоб юным — им жить, пламенея,
И внуков под старость не счесть.
Пока мы пируем в тепле,
Отметим же тостом отличным,—
По темной промерзшей земле
Дозором идет пограничник,
Чтоб падали вороги ниц
От пули, без промаха бьющей,
За витязей наших границ,
И в стужу и в зной стерегущих!
За счастье колхозных дворов,
Кочевья колхозной отары.
За грохот в полях тракторов,
За новые врубов удары,
За новые шахты, за нефть,
За верфи, за домны, за станы,
За жизнь, что гремит неустанно
И век не устанет греметь.
По духу, и по сердцу, и по праву —
Столица ты, тебе замены нет,
Москва, Москва, свети земле на славу —
Не восемьсот, а восемь тысяч лет!
И чтоб они советской славой были,
Недаром встали над твоей судьбой
Те тридцать лет, что полностью затмили
Восьми веков сиянье над тобой,
Чтоб праздновала снова ты и снова
Победы большевистского пути,
Чтоб Ленинское огненное слово,
Как солнце, жило у тебя в груди
Как будто осветила вдруг гроза
Огромную Россию, как на карте,
Когда поднялся Ленин и сказал:
«Есть такая партия!»
Он говорил в событий быстрине,
Среди российской всей разрухи,
В лицо врагу, кричавшему: «В стране
Нет партии, что власть взяла бы в руки!»
…Настанет день, когда на всей земле
Восторжествует ленинское знамя,
Войдут тогда в великий Мавзолей
Послы планеты стройными рядами,
Чтоб благодарность мира принести
За мировую вольную Отчизну,
За то, что Ленин указал пути
Ведущие народы к коммунизму!
За гладью вод Разлива длинного,
За рощей сумрачно рябой,
Поляна тихая, старинная,
Над нею — полдень голубой.
Там в зное августа палящего
Такого, что звенит в ушах,
Стоял косарь с косой блестящею,
Задумавшись у шалаша.
Молчанье вдруг — стеною серою,
А дума на душу легла,
И жизнь сама сказала: верую
В его великие дела.
Здесь утром — тишина росистая,
Безмолвье ночью и туман,
А там бурлит вся ширь российская,
Гремит рабочий океан.
Он оглядел поляну скромную,
Далеко мысли унесло —
А разве там все царство темное
Быльем-травой не поросло?
Он знал, с косою занесенною
Над бурой, выцветшей травой,
Что вслед за нею — неживой —
Все скосит царство полусонное
Размахом бури мировой!
Восходя на горя кручи,
Не отчаявшись в судьбе,
Захотел народ могучий
Слышать песню о себе,
Что пришла бы в мир печальный,
Как веселая гроза,
Чтоб певец необычайный
Правду жизни рассказал.
И в весенний день румяный,
Расцветавший в синеву.
Колыбелью великана
Выбрал славную Москву.
Вывел в песенное поле,
На просторе неглухом,
Научил, как вольной волей,
С юных лет дышать стихом.
Чтобы жили поколенья
Кровью сердца стиховой,
Жаром пушкинского пенья
Над Невой и над Москвой.
Чтоб над степью и горами,
Как нежнейший сердца друг,
Был тот голос вечно с нами,
Как родной нам речи звук.
Чтобы в ссылках и в гоненьях
Восходил он, как заря,
Чтоб в глуши великий Ленин
Стих твой гордый повторял.
Мы возвысили Отчизну,
О которой ты мечтал,
Чтоб зарею коммунизма
Стих, как пламя, прорастал.
Оттого Москва в движенье,
Как весенняя река,
Чтоб восславить день рожденья
Дорогого земляка.
И советский наш единый
Весь народ пришел сюда,—
Это встреча исполинов,
Правды, песни и труда!
Давно уж прошлое, как сон,
Что снится без конца,
Сквозь даль исчезнувших времен
Я вижу два лица.
Как слепки с миллионов лиц,
Веселых и родных,
В пурге полей, в огнях столиц,
В боях я вижу их.
С винтовкой юноша идет,
И девушка за ним,
И красная звезда встает
Над их путем большим.
Готовы жизни положить,
Чтоб будущим владеть,
Но смерть не может их убить,
Они идут сквозь смерть.
И с ними в книгу, в барельеф,
В знамен весенних шелк
Он входит, песней прозвенев,
Бессмертный комсомол!
Сегодня родина зовет
К просторам золотым,
И снова юноша идет,
И девушка за ним.
Я вижу эти два лица
В светящейся пыли
Среди стенного багреца
Разбуженной земли.
Как слепки с тысяч лиц других,
Их в глушь несет река,
И тени утренней тайги
Бегут по их щекам.
Над ними вновь звезде сиять,
Они — на славный труд,
Земли богатства добывать
Для родины идут.
И с ними в книгу, в барельеф,
В знамен весенних шелк
Он входит, песней прозвенев,
Бессмертный комсомол!
А завтра, вновь помолодев,
Появятся они
На шумном празднике, в труде,
Совсем в другие дни.
И все ж похожие на тех,
Что брали Перекоп,
Что шли дорогой первых вех
И первою из троп.
Смиряли русла грозных рек
И море целины,
И вот теперь, в атомный век
Идут на штурм луны.
Корабль космических высот,
Их вдохновенный труд,
Сигнала отправленья ждет,
В полет они идут…
И с ними в книгу, в барельеф,
В знамен весенний шелк
Он входит, песней прозвенев,
Бессмертный комсомол!
Под сосен снежным серебром.
Под пальмой юга золотого,
Из края в край, из дома в дом
Проходит ленинское слово.
Уже на дальних берегах,
Уже не в первом поколенье,
Уже на всех материках
И чтут и любят имя: Ленин!
В сердцах народных утвержден.
Во всех краях он стал любимым,
Но есть страна одна, где он
Свой начал путь неповторимый.
Где были ярость, ночь, тоска
И грохот бурь в дороге длинной,
Где он родного языка
Любил могучие глубины,
И необъятный небосклон,
И все растущий вольный ветер…
Любить Россию так, как он —
Что может быть святей на свете!
Даль полевая как при Калите,
Унылая, осенняя, нагая.
Леса в зеленой хвойной темноте
Стоят, покой земли оберегая.
И облака проходят тяжело.
Отражены в озерной древней чаше
И ворон тянет тихое крыло
В безмолвие безлюдных пашен.
И лишь над лесом, черные, маяча,
Бросая тень по просекам в траву,
Столбы высоковольтной передачи
Мне говорят, в какой я век живу!
На том лугу над кашкой густо-красной,
Над синими огнями васильков,
Вдруг облачко явилось в небе ясном,
Чудесней всех обычных облачков.
И этот луг, теплом земли дышавший,
Свидетельствовать первым мог о том,
Как, сняв скафандр, оранжевый, сиявший.
Шла женщина в небесно-голубом.
Земля ковер свой лучший расстилала,
И по узорам, по цветам ковра,
Из космоса вернувшись, шла устало,
Впервые в мире звездная сестра!
Сто лет назад еще встречались
В твоих раздольях старики,
Что в океанах наскитались,
Хлебнув и штормов и тоски.
На гулких парусах летели
В края тропической земли,
Свою Америку имели
И русской гордо нарекли.
Но край Сибирский — дом родимый
И на Аляске в сердце жил,—
Тоской по родине гонимый,
Из странствий путник приходил
И видел, сколько надо силы
Здесь приложить, чтобы Сибирь
Все тайны недр своих открыла,
Позолотив хлебами ширь.
И вот пришли такие годы,
Как чудных рек твоих разбег,
И всю красу твоей природы
Хранит и ценит человек.
В его хозяйстве — небо, воды,
Земля, и уголь, и руда,
Встают в тайге его заводы,
Растут, как в сказке, города.
Идут, скользя степным раскатом,
Тень самолета, тень орла,—
Ты никогда такой богатой,
Такой могучей не была!
Мы создали сами народную славу,
Любовь нашу, мира весну —
Советский Союз, трудовую державу,
Любимую нашу страну,
Необъятную,
Ширококрылую,
Непобедимую,
Могучей силою
От бед хранимую.
Пусть жизнь ее будет все краше и краше,
Пусть жизнь к коммунизму ведет
Великая партия наша,
Великий советский народ,
Необъятную,
Ширококрылую,
Непобедимую,
Могучей силою
От бед хранимую —
Народов славу.
Мира весну —
Советский Союз — трудовую державу,
Любимую нашу страну!
Не может сердце позабыть былого,
Хотя оно уж за годов горой,
Я вспоминаю — и волнуюсь снова —
Далекий ныне год сорок второй.
Над обгорелой рощей легкой тенью
Весь голубой июньский день летел.
На линии резервных укреплений
Один участок генерал смотрел.
Смотрел окопы, блиндажи и доты,
Всю маскировку, лазы и ходы,
Все было крепкой, мастерской работы.
Он вдруг увидел девушек ряды.
И в строгие он всматривался лица,
Как будто видел первый раз таких,
Каким не только надо удивиться,
А унести в солдатском сердце их.
— Скажите мне, что здесь работы вашей?—
Спросил он.
— Все, товарищ генерал!
— Как, эти доты строили вы даже?
А кто ж их так хитро маскировал?
— Мы все!..
— А кто вам проволоку ставил?
А кто же вам окопы одевал
Так чисто, что и щепки не оставил?
— Все мы одни, товарищ генерал!
И генерал пошевелил бровями:
— Но мины ж вы поставить не могли?
— Саперами мы тоже были сами,
Всю связь мы тоже сами провели…
— Немалый путь, я вижу, вы прошли!
И взгляд его скользнул по лицам острым
По их суровой, девичьей красе:
— А что вы все похожи, словно сестры?
— Мы сестры все, мы комсомолки все!
Мы ленинградки!..
В солнечные дали,
За Пулковский, в боях разбитый вал,
Невольно тут взглянул поверх развалин,
Чтоб скрыть волненье, старый генерал…
Когда теперь мы слышим отовсюду
Про молодости подвиг трудовой —
На целине, на стройках, равных чуду,
Сиянью зорь над юной головой.
Я знаю, что ничто не остановит
Бесстрашных, тех, упорных юных тех,
Пусть грозы все гремят степною новью,
Шторма встают штормов превыше всех,
Пусть колет вихрь мильонами иголок
И валит с ног на предполярном льду…
Я вспоминаю этих комсомолок
Под Пулковом в сорок втором году.
Поля, холмы, лощины темно-синие,
И перелески легкою волной,
Но через все — невидимая линия,
Неслышная идет передо мной.
От Ладоги вы всю ее пройдете,
Она к заливу прямо приведет,
На старой карте вы ее найдете,
С пометкой грозной — сорок первый год.
Та линия еще сегодня дышит,
Она по сердцу нашему идет,
Она листву вот этих рощ колышет,
И в новый дом подчеркивает вход.
Возможно, поколеньям близким,
Не так, как будущим, она видна,
Хоть кое-где гранитным обелиском
И надписью отмечена она.
Но кажется, она еще дымится,
И молнии пронизывают мрак,
На ней — на этой огненной границе —
Отброшен был и остановлен враг.
Заговорила роща на откосе,
Прислушайся, о чем шумит она,
Как будто ветер, набежав, приносит
Бесчисленных героев имена!
Есть такое в ленинградцах,
И чему они верны —
В чем никак не разобраться
Никому со стороны.
Не в удаче, не в богатстве,
Не в упрямстве даже суть —
А в особом нашем братстве
Над Невой, не где-нибудь!
И в бою и в непогоду,
Среди самых злых забот —
Ленинградская порода
Никогда не пропадет!
Дома здесь двадцать лет назад
В огне и грохоте кипели,
И шли бойцы сквозь этот ад
Неотразимо — к высшей цели.
И вдруг над яростью атак,
Последним, исступленным бредом —
Не красный над рейхстагом флаг,
А солнце красное Победы!
Здесь был окончен долгий путь,
Сюда пришли мы за расплатой —
И Гитлер не посмел взглянуть
В лицо советскому солдату…
…И вновь покой на тихих лицах,
Берлин встречать весну готов,
Не пепел — теплый дождь струится
На цвет сияющих садов.
О мире люди говорят,
Горит воспоминаний пламя,
Пусть злобные глаза следят
Из ночи западной за нами.
И пусть в двадцатую весну
Народы слышат наше слово:
— Здесь, где добили мы войну,
Мы не дадим родиться новой!
Великим океаном нашей жизни
Сейчас плывем к тем дальним берегам,
Что назовем землею коммунизма…
Наш долгий путь закончим только там.
На меньшее мы в мире не согласны,
И чтобы нам ни встало на пути,
Что сами мы предотвратить не властны,—
Но мы дойдем — нам суждено дойти.
О, если б взрывы ядерные стихли,
Войны холодной вдаль ушел туман,
О, если бы могли назвать мы Тихим
Несущий нас Великий океан.
Мы помним, как увидели японцы
И как рыбак в смятенье закричал:
«На Западе встает впервые солнце!» —
Но то лишь взрыв, несущий смерть, вставал.
Что б ни было — за нас земные сроки,
И каждый день весь род людской следит,
Как солнце жизни всходит на востоке,
Пусть солнце смерти с запада грозит!
Мы доплывем — и берег счастья встанет,
И каждому тот берег будет дан,
И каждый даст ему свое названье,
Восславив жизни синий океан!
Бывает, в летний вечер красный
Иль в вечер с синим льдом
Вдруг с теплотой огней всевластных
Лучи ворвутся в дом.
К вещам обычным прикасаясь
Неслышно и светло,
Как будто передать стараясь
Последнее тепло.
То книге, ярко освещенной,
То шхуне костяной,
Или фигурке полусонной,
Что вспыхнет белизной.
Живые токи света бродят,
Наш ослепляя взор,—
Как будто через жизнь проходит
Тот солнечный дозор.
С таким возвышенным стараньем,
С неведомых сторон,
Все, что зовем воспоминаньем,
Вдруг освещает он,—
И то, что было злым и ломким,
Или сродни громам,
Души косматые потемки
И темный лес ума.
Но то, чем в прошлом сердце жило,
Ключей всех горячей,
Встает пред нами с новой силой,
Струясь в огне лучей.
Пока они блестящим дымом
Текут, как сон за сном,
Тем, что уже неповторимо,
Мы заново живем!
Эта ночь была не проста,
В ней родился победы клич!
Броневик у вокзала встал —
И с него говорил Ильич.
И казалось ему самому —
Броневик лишь сигнала ждет,
Будто сам подставил ему
Броневое плечо народ.
Черной ночью, от искр рябой,
Изменялся города лик,
Человеческий шел прибой,
Унося с собой броневик.
В море лет тот прибой не стих.
До сих пор он в сердцах звучит,
Жив и отблеск волн огневых.
Броневик в апрельской ночи.
А теперь он стоит суров,
Как исполнивший долг боец,
И не нужно высоких слов,
И не нужен красок багрец.
Пусть на нем играет заря
Молчаливо и горячо,
Только шапку сними, смотря
На его седое плечо!
Уэллс сидел, смущение осилив,
Мудрец, посол от Запада всего,—
Глаза прищурив, перед ним Россия
Заговорила, выслушав его.
Тьма за окном грознее все и гуще,
А собеседник говорил о том,
Как жизнь народа расцветет в грядущем,
Наполненная светом и теплом.
Как будто бы страны он слушал душу,
Уэллс запомнит этот день и час,
Как будто бы впервые в мире слушал
Прекрасный утопический рассказ.
Но вспомнил грязь, детей голодных руки,
Всех бедствий за углом девятый вал,
Там холод, смерть искусства и науки,
Безграмотные нищие, развал…
— Как справитесь вы с вашим отставаньем,
Во мгле слепой, никак я не пойму…—
Российским фантастическим мечтаньем
Весь разговор представился ему.
Простился, шел, пожав плечами, к двери,
Иронии во взгляде не тая,
И мозг фантаста отказался верить
Простому реализму бытия.
Он снова в мире, где тепло и чисто,
Где и шутя не могут намекнуть,
Что именно в России этой мглистой
Нашли рычаг — жизнь мира повернуть.
Что именно в России — так уж вышло,
Превыше всех больших и малых правд,
Что именно отсюда к звездам вышним
Взлетит победно первый космонавт.
В Смольном комната есть небольшая.
Ее знает вся наша страна,
Глыбы времени в прах сокрушая,
Все такая ж, как прежде, она.
И все кажется, в этом молчаньи,
А оно неподвластно перу,
Что в нее он с ночных совещаний,
Как всегда, возвратится к утру.
Мы увидим всей памятью сердца,
Что сейчас лишь о нем говорит;
Он к окну подойдет, чтоб вглядеться
В нарастающий пламень зари.
Точно все, что свершится на свете,
Все, что будет с родною страной,
Он увидит на зимнем рассвете
В это синее с хмурью окно.
Пусть другим ничего не известно,
Ему видеть далёко дано…
Мы стоим в этой комнате тесной
И в волшебное смотрим окно.
Пораженные видом мгновенным,
Ощущая времен перелом,
Точно темные судьбы Вселенной
Вдруг столпились за этим стеклом.
Рафик Ахмед пришел на площадь Красную,
И точно сон увидел наяву —
Почти полвека прожил не напрасно он,
Мечта сбылась — он прилетел в Москву.
Почти полвека он в столице не был,—
А кажется, что лет прошло уж сто,
Из старого осталось только небо,
Да и оно какое-то не то.
И в нем, как верхолазы — вертолеты,
Разросся город — нет конца ему,
И вспомнил он далеких дней заботы
И в Пешаваре старую тюрьму.
В кровь сбитые свои увидел ноги,
Снег перевалов, каменную глушь,
Смертельный мрак басмаческой берлоги,
Разбойничьих, как ночи черных, душ…
— Из Индии в Москву идешь, изменник! —
Убили бы… Но красные клинки
Его спасли. Освобожденный пленник
Пришел в Москву, жил у Москвы-реки.
Здесь сердце билось гулко, по-иному,
Здесь ленинские слышал он слова.
…И через горы вновь дорога к дому,
И вновь тюрьма и нищий Пешавар.
Все позади… Над ним закат пылает,
И Красною он площадью идет,
Пред ним склонились нынче Гималаи,
Его увидя сказочный полет.
Московских зданий розовеют глыбы,
Сады осенним пламенем горят.
— Тебе, Москва, тебе, Москва, спасибо!
Так старый говорит Рафик Ахмад.
— Когда-то шел я тропами глухими,
Сегодня вижу я побед зарю,
И славлю я твое большое имя,—
Спасибо, Ленин, трижды повторю!
Я шел в Москву кровавыми ногами —
Сейчас летел быстрее света дня,
Ты сделал так, что лет крылатых пламя
Крылатым также сделало меня.
Сегодня знают люди всей Вселенной,
Что человек и должен быть крылат! —
На этой Красной площади священной
Так старый говорит Рафик Ахмад!
На пороге немыслимых дней,
Там, где Смольный стоял, как гора,
Был солдат из рабочих парней,
И задумался он у костра.
Он глядел в этот жаркий костер
И за огненный видел порог,
Что костер этот пламя простер
В бесконечность походных дорог.
Осветил небывалые дни,
И горела на шлеме звезда,
И горели биваков огни,
Нестерпимо большие года.
Пусть они отсверкали в былом,
Все казалось, что снова стоит
У сибирских костров, над Днепром,
Там, где город далекий — Мадрид.
В сорок пятом окончился шквал,
Полон чувством единым одним,
Уж в Берлине стоял генерал,
И костер догорал перед ним.
И в костре том, на майской заре,
Он узнать уголек был не прочь
От костра, что когда-то горел
Перед Смольным в Октябрьскую ночь!
Чего бы нам пророки не вещали,
Ни перед кем мы не были в долгу.
Исполнили, как деды завещали,—
Мы Ленинград не отдали врагу!
Легенды снова сделали мы былью,
А враг наш был смертелен, но не нов,
Мы первые его остановили
В Европе, потрясенной до основ.
Лишь четверть века мирно миновало,
А кажется, уже прошли века,
И Ленин так же, как тогда — сначала,
Нам с башни говорит броневика.
Гремят салюты и веселий струны,
Лежат снега светлее серебра,
А белой ночью комсомолец юный
О подвигах мечтает до утра…
На апрельском рассвете с Волхонки —
Только выйди на площадь совсем —
Он нежданно рождается, звонкий,
Легкостенный и розовый Кремль.
Весь прозрачный, как сон, многоглавый,
Точно солнца сияющий брат,
Точно жаркою солнечной славой
Его стены и башни звучат.
Весь рассветною силой расцвечен,
И на гребне растущей волны
Точно встал он, расправивши плечи,
Над зарей небывалой страны.
Есть мастера известного картина,
И в ней, идя на зрителя, растут
Бойцы, шагая улицей старинной,
Чтоб встать у Мавзолея на посту.
Москвы ночной глубок рабочий роздых,
Шаги в тиши отчетливо стучат,
Морозный свет горит на красных звездах
И на щеках у молодых солдат.
Какая озабоченность застыла
В их строгом взоре, точно разлита
Здесь в воздухе торжественная сила,
Особого величья простота.
И, пост такой впервые принимая,
Здесь чует сердцем каждый, кто идет,
Что их сюда сама страна родная,
Как сыновей любимейших, ведет.
А позже время им самим укажет —
Отцам на смену, дням их и ночам,
Им, молодым, дано стоять на страже
Родной земли и ленинских начал.
Тогда заря звалась Авророй,
Розовопенной и живой,
И согревала нас и город
Над крупноплещущей Невой.
И в этом юном очертаньи
От сна встающего огня
Могла быть песней, изваяньем,
Предтечей молодого дня.
Мы были юностью богаты,
Не все ли было нам равно,
Какой богинею крылатой
Стучится нам заря в окно.
Мы в классике богинь хранили,
Зарей обычной дорожа,
Мы много символов сменили,
В суровой жизни возмужав.
Пришла пора. И в эту пору
К иной заре сердца пришли —
Иную мы зажгли Аврору
Для всех людей, для всей земли!
И снова вспыхнувшее имя
Вернулось в мир людей живых,
Родившись в грохоте и дыме
Из пены взвихренной Невы.
Аврора! Про твое рожденье
На всю планету говорим!
Ты стала знаком пробужденья
Всечеловеческой зари!
Какой-то гул глухой
Меня вдруг ночью будит —
И луч слепой скользит
По моему лицу,
Тревога давних лет приходит
Снова к людям,
Как будто мирный быт
Опять пришел к концу.
И человек опять, вскочив,
К оружью встанет…
Но в мире тишина,
И в тишине ночной
То эхо донеслось
Глухих воспоминаний
Из темной памяти,
Ожившей под луной.
Один тиран, не будем имя
Его мы к ночи называть,
Пришел он с ордами своими
Наш Ленинград завоевать.
Вообразил в кошмаре дымном
И с помраченной головой,
Что превратит наш город дивный
В пустынный хаос над Невой.
И весть дошла до края света —
Навстречу силе огневой
Встал Ленинград, в грозу одетый,
И принял вызов боевой.
И где искать теперь тирана —
Где прах развеялся немой?
А он, как прежде, утром рано
Встает и блещет, город мой.
Шагает в золотом узоре,
В узоре солнечных оград,—
О Ленинград! — какие зори,
Какое счастье — Ленинград!
Лес полон то звоном, то воем,
Никак разобрать не могу,
Откуда берется такое —
Деревья, разбитые боем,
Стоят в почерневшем снегу.
С колючей обмоткой рогатка
Висит на сожженной сосне,
Колючая проволока шатко
Качается, словно во сне.
Заброшена взрывом рогатка,
Гудит, и звенит, и поет,
И стонет в тоске, как солдатка,
Как ротный, в атаку зовет.
Нет, это не арфа Эола,
Здесь ветер колючей струной
Над мира пустыней тяжелой
Звучит в красоте ледяной.
А снег на убитых не тает…
На дикой сосне, на весу,
Солдатская арфа играет
В ночном и бессмертном лесу.
Я увидел бронзовую деву с разбитым кувшином, сидящую в лицейской комнате поэта в освобожденном городе Пушкине.
В той же комнате, где Пушкин,
Лицеист с пером гусиным,
Голос муз впервые слушал,
Мира светлые глубины;
В доме бывшего лицея,
В кресле темном и старинном,
Там сидела, бронзовея,
Чудо-девушка с кувшином.
На плечах шинель у девы.
Ночь в окне… Свеча пылает,
И она, как отблеск гнева,
Все лицо преображает.
Светлый луч бежит вдоль шеи,
Только деве не до света,
Точно вышла из траншеи
Дева-мстительница эта.
Боевой достойна чести,
Шла в атаку непреклонно,
И вошла с бойцами вместе
В город свой освобожденный,
И пришла туда, где Пушкин,
Лицеист с пером гусиным,
Голос грозной Музы слушал,
Мира черные глубины.
Привез тот лук не вождь суровый,
Ученый с доброю душой,
Держал тот лук, с Гвинеи Новой,
Дикарь — раскрашенный, большой.
Смотрели взрослые и дети,
Как он в музее над Невой
Свой лук держал почти столетье
С натянутою тетивой.
Когда же средь осады гула,
У дико вспененной Невы,
Волна взрывная дом качнула —
Стрела сорвалась с тетивы.
Как будто место вдруг сместилось,
Родные встали берега,
И с гулким посвистом вонзилась
В дверь шкапа, словно в грудь врага.
И свет пожара огнекрылый,
Ворвясь, как дальная заря,
Вдруг осветил в лице застылом
И гнев и ярость дикаря,
Который вышел на мгновенье
Из неподвижности своей —
Чтоб отразить в недоуменье
Налет нежданных дикарей.
Какое уже на войне любованье?
Великая тяжесть труда,
Дорог и сражений чередованье,
Могилы. Из жести звезда.
Но мы понимали того генерала,
Что крикнул в смертельном аду,
Увидев в атаке народ свой бывалый:
— Смотри, молодцами идут.
Когда мы слышали слова:
— Я — ленинградская вдова,—
То ей сердечно отвечали
Словами, полными печали.
Но — «ленинградский я вдовец» —
Звучало тускло, как свинец.
Пускай он худ был, как скелет,
Он громких слов не ждал в ответ.
С лицом, как старый, серый мел,
Он плакать права не имел.
Имел он в городе своем,
Где прожил жизнь, где мы живем,
Смертельным схваченном кольцом,
Одно лишь право — быть бойцом!
Посвящается М.К.Н.
Здесь, на квартире преподавателя пехотного юнкерского училища К. Ф. Неслуховского, с осени 1906 года до начала 1907 года работал В. И. Ленин. Там же происходил ряд совещаний членов ЦК РСДРП.
О, эта редкая квартира,
Где с наивысшей простотой
Крыло неведомого мира
Касалось мебели простой.
Среди обычных дел и малых,
Всему живущему взамен,
Рождалось чувство небывалых,
Непредставимых перемен.
И вместе с тем все шло так гладко,
В порядке общего всего,
Что даже вражьих глаз догадка
Не угадала б ничего!
Какое б грянуло смятенье,
Когда б узнали стороной,
Что здесь в тиши работал гений
Над мира новою судьбой.
Сквозь лет неизгладимых тени
Сегодня ясно помнишь ты,
Как дальней юности виденье,—
Его слова, его черты.
Над прошлым бури и туманы,
Но все он в памяти живет,
Тот ленинский, всегда нежданный,
Всегда волнующий приход.
При скучном сумеречном свете,
В пальто, блестевшем от дождя,
Так скромный вид хранит Бессмертье,
В жилище смертного входя.
Мы прожили вместе так долго
Хорошие, злые года,
Что в сене искать нам иголку
Уже не составит труда.
Иголку искать мы не будем,
Но в нашем пути непростом
Мы отдали главное людям,
И мы не жалеем о том.
Когда все то, что мы любили
И что святым для сердца было,
Затмилось в тучах черной пыли,
В огне и грохоте тротила.
Когда дома валились просто,
И город стал душой без тела,
И всюду с треском, как береста,
Свиваясь, прошлое горело.
И ум отказывался верить,
Что улица другою стала,
Чтоб тут же за открытой дверью
У дома Смерть подстерегала.
И стало темным, диким, нищим,
Морозом сковывая пальцы,
Давно знакомое жилище —
Пещерою неандертальца.
И в этом хаосе разлуки,
Потерь и черного мученья
Твои поддерживали руки
Живой огонь сопротивленья.
Каким теплом светились очи.
Была ты мужества примером,
Всех лучших мыслей средоточьем
Последней прелестью и верой.
И на блокадных грозных кручах
Делилась всей души богатством,
Когда ты — лучшая из лучших —
Крепила боевое братство.
То не подсказывает разум,
То было в сердце все хранимо,
Всей жизнью я тебе обязан,
И это — неопровержимо!
Небо с облачным глетчером
В голубеющем инее,
Может быть, таким вечером
Все прощается зимнее.
И уходит все мглистое,
Все сурово-тяжелое,
Все, что под ноги выстелил
Снег парчой невеселой.
Ты идешь и не хмуришься
Теплой улицей братскою,
Ты идешь и любуешься
Стороной Петроградскою.
Молодежною речью,
Взглядов прелестью синею.
Может быть, таким вечером
Все прощается зимнее.
Здесь мы, родясь когда-то,
Вошли душой и телом
И в невские закаты
И в счастье ночи белой.
Здесь поднимали чаши
Сердечного порыва,
Шуршали лыжи наши,
Скользя по льду залива.
Мы жили, мы любили
Хорошею любовью,
И нам сады светили
Своей осенней кровью.
И нам сияли песни
И вы, родные лица.
Когда умрем — воскреснем
Чтоб снова здесь явиться.
Шел мокрый, предмайский, пушистый
снег,
В лощинах млели туманы,
Гулял человек, смотрел человек:
На пробу били фонтаны.
В потоках взлетающей к небу воды
Снежинки пели и плыли,
Рождая почти музыкальный дым,
Звучащий тончайшей пылью.
И статуя-дева из древних Афин
Разинула рот от счастья,
И на воротах деревянный дельфин
Смеялся веселой пастью.
Сначала все было морскою судьбой,
Под сенью военного флага,
И в память навечно вошел этот бой,
Геройская гибель «Варяга».
И пели крестьянин, рабочий, моряк,
Отдав ему славу по чину:
— Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,—
Корабль провожая в пучину.
В ответ лишь шумела морей синева,
Не верили в грусти суровой,
Что встретятся песни народной слова
С «Варягом», воскреснувшим снова.
Но время настало — и в вечер один
Тряхнула Нева головою,
Как будто из песенных вышел глубин
Советский «Варяг» над Невою.
Он воздухом нового века дышал,
Вплывая в крылатые весны,
Как будто легенды корабль возмужал,
Став крейсером ракетоносным.
Уйдет на охрану Советской страны
В моря он на долгие годы,
С той песней, как шум океанской волны,
Вздымавшейся в сердце народа.
Стоит он на углу известных,
Старинных улиц — этот дом,
Как бы в забвении чудесном,
Вполне оправданном притом.
Лет двести уж ему, допустим,
Висит доска, как старожил,
Читаю с гордостью и грустью,
Что в этом доме Герцен жил.
В годах необозримо дальних
Здесь Пушкин по Морской бродил
И к Смурову, в колониальных
Товаров лавку, заходил.
Пройдя в апрельский холод Невским
(И дневником сей факт храним),
Здесь был Шевченко с Лазаревским
И грелся джином огневым.
И в этом доме чинно-хмуром,
Среди погон и вензелей,
Столетний справил новый Смуров
Своей торговли юбилей.
И в год, для всех купцов печальный,
Плакатом красным окрылив,
Из лавки той мемориальной
Уж вырос кооператив.
А в дни осады беспросветной,
Все окна, как глаза, закрыв,
Дом только вздрагивал ответно
На недалекой бомбы взрыв.
И вот сейчас я, как прохожий,
У старокаменных ворот
Стою и думаю: «Похоже,
До коммунизма доживет!»
Ну как же прочно он построен,
И без особенных затей,
Он не уступит древней Трое
По монолитности своей.
Проходит век в огне и громе,
Смотрю в знакомое окно,—
Ведь я родился в этом доме…
Припомнить страшно, как давно.
Есть полянка на Москве-реке,
И над ней, у каменного края,
Сам Тарас стоит невдалеке,
Шумную столицу озирая.
Тополя за ним уходят вбок,
Перед ним дубовая аллея,
Там и мной посаженный дубок
Вырастает, тонко зеленея.
И когда я посмотрю вокруг —
На дубок, закатом позлащенный,
Я невольно вспоминаю вдруг
О баньяне острова Цейлона.
Там, в глуши тропических полян
И среди скромнейших, тихих келий.
Посадил священный я баньян,
Он растет и здравствует доселе.
И как будто даже связи нет
Меж дубком и тем баньяном дальним,
Но горит далекой дружбы свет
Надо всем тревожным и печальным.
Мир сейчас как никогда жесток,
Но у дружбы есть свои законы,
Чтоб растить московский мой дубок
И баньян мой, дружбе посвященный.
Лес хорош, прохладен, светел,
Зацветают сосен свечи,
По верхушкам ходит ветер,
Лес трепещет птичьей речью.
Весь наполнен свежим, новым,
Звонким, пряным и густым
Стиховым зеленым словом,
Над костром веселый дым,
Точно в бездну тысячелетий
Небу шлют земли сыны
Жертву, первую на свете,
И в воде отражены
И костер, и лес, и дети,
Словно изображены
Первым мастером весны,
Что на все сейчас ответил.
За равнодушных лилий полосою,
Из-за кустов, с дорожки не видна,
Большая яма со слепой водою,
В ней зелень юных лип отражена.
Я иногда смотрю на эту яму,
На водяной, тоскливый, тусклый щит,
Дыханием истории упрямой
Мои виски здесь ветер холодит.
Года войны ко мне подходят снова,
Сквозь их туман я вижу наяву —
Здесь танк стоял, закрытый и готовый
Своею грудью отстоять Москву.
И эта яма — яма не простая,
Так близко враг был — сердца на краю,—
А танк стоял, в родную крепь врастая,
Чтоб победить иль умереть в бою.
Теперь здесь тишь… Лишь по дороге мчатся
Грузовики и слышен крик детей,
Которые не могут не смеяться,
Не могут обходиться без затей.
И в этом месте мало кто и знает,
Что значит яма сонная в саду…
А мимо жизнь гремит, цветет, сверкает,
Как новый танк на боевом ходу!
Может быть, то было против правил.
Иль нашла такая полоса,
Начатую запись он оставил,
Впал в раздумье — и не дописал.
Сколько мук земля в себя впитала,
Летопись хранит их, как тайник…
Вышел в степь, безмолвно степь лежала,
И к земле полночной он приник.
И услышал, затаив дыханье,
Дальний гул, что был с землею слит,
То ль грозы далекой грохотанье,
Топот ли бесчисленных копыт,
Стон ли горя, трепетавший глухо,
Спали травы, от росы дымясь.
Он лежал, к земле припавши ухом,
Разгадать грядущее стремясь.
Встал потом он на одно колено,
Весь росой алмазною пыля…
— Будь же ты вовек благословенна.
Радость сердца — русская земля!
Настала тишина,
Не шелохнется нива,
Не плещется волна
И не трепещет ива.
И братья муравьи,
И наши сестры пчелы,
Верша дела свои,
Прервали труд тяжелый.
Ну, просто тишину
Природа предписала,
В ее чудес страну
Пока проникли мало.
Не знаем мы пока,
Что в ульях пчелам снится,
Какие там века?
Какие летописцы?
Все стихло, может быть,
Перед землетрясеньем,
И всех предупредить
Должна в своих владеньях.
Мы в этом не сильны,
И нам гордиться нечем.
Есть время тишины
И в жизни человечьей.
Ждет мир, в тиши влачась,
В безвыходном покое,—
Что дал нам этот час:
Открытье мировое?
Иль музыкальный шквал?
Поэмы чудо строфы?
Иль сердце мира сжал
Пред новой катастрофой?
Уже флоксы стали лиловее.
Маки, маки, я всегда готов
Видеть вас на поздней ассамблее
С летом расстающихся цветов.
Вы, как реки, льетесь по пустыне,
Север наш дает вам свой приют,
На Луне, как выяснилось ныне,
Никакие маки не цветут.
Я люблю вас, полноцветных, крепких,
С криком ваших разноцветных ртов,
Предо мной встаете вы как слепки
С лучших чувств, принявших вид цветов.
В маках розовых, с оборкой белой
Что-то от веселых танцовщиц,
В маках желтых — прелесть онемелых
От восторга славок-небылиц.
Белые — как дети белой ночи,
Легкий пламень, снежный полусон,
Только в алых песня видеть хочет
Алость губ и алый шелк знамен.
Потому что смертною порою,
Облетев, покроют наяву,
Точно кровью павшего героя,
Лепестками алыми траву.
Опять стою на мартовской поляне,
Опять весна — уж им потерян счет,
И в памяти, в лесу воспоминаний,
Снег оседает, тает старый лед.
И рушатся, как ледяные горы,
Громады лет, вдруг превращаясь в сны,
Но прошлого весенние просторы
Необозримо мне возвращены.
Вновь не могу я вдоволь насмотреться
На чудеса воскресших красок дня,
Вернувшись из немыслимого детства,
Бессмертный грач приветствует меня!
Мы с ним идем по солнечному склону,
На край полей, где, как судьба, пряма,
Как будто по чужому небосклону,
Прошла заката рдяная кайма.
Чья там бродит тень незримо,
От беды ослепла?
Это плачет Хиросима
В облаках из пепла.
Чей там голос в жарком мраке
Слышен исступленный?
Это плачет Нагасаки
На земле сожженной.
В этом плаче и рыданьи
Никакой нет фальши,
Мир весь замер в ожиданьи:
«Кто заплачет дальше?»
Дети мира, день не розов,
Раз по всей планете
Бродит темная угроза,
Берегитесь, дети!
У костра в саду, после прогулки,
Задремав, увидел: я в горах,
Будто я сижу за старым Гулом,
У ночного сванского костра.
На зеленой маленькой поляне,—
Перед ней встает, как призрак, лед,—
Тень большая Миши Хергиани[1]
По стене по Ушбинской идет.
Искры блещут, по горе маячат,
Точно ночи скальная тоска,
Точно все снега беззвучно плачут,
Вздох лавин ловя издалека.
Камнепад разрушил ревом грома
Тишину приснившихся громад,
Смёл он сванский мой костер знакомый,
Что горел так много лет назад.
Сонную смахнул с лица я одурь,
А в саду костер — как слюдяной,
Тих и мал, мои зато уж годы
Выше сосен встали надо мной.
Наш век пройдет. Откроются архивы,
И все, что было скрыто до сих пор,
Все тайные истории извивы
Покажут миру славу и позор.
Богов иных тогда померкнут лики,
И обнажится всякая беда,
Но то, что было истинно великим,
Останется великим навсегда.
Герою Социалистического Трудя Александру Прокофьеву.
Облака идут гурьбою
Над твоей Кобоной,
Над травою голубою,
Над волной зеленой.
Так идут гурьбой чудесной,
В Ленинграде — к дому —
В старом сердце столько песен,
Впору — молодому!
Облака те непростые,
Это — жизни годы,
Годы легкие, литые.
Есть стальной породы.
Годы алые, как вишни,
Вешние истомы,
Годы поступи неслышной,
Годы — словно громы.
Встал хозяин, чтоб размяться,
Песенник и воин,
И сказал — Я, нынче, братцы,
Лучших слов достоин.
Вы хулите, иль хвалите,
Не судите строго,
Я на свете — славный житель,
Видел в жизни много.
Со щитом и на щите был,
Всякое бывало,
Всякая там к черту небыль
Предо мной дрожала.
Этот день — хороший вестник
На большой неделе,
Так споем же, братцы, песню,
Как бывало пели.
Когда были помоложе,
Кровь кипит по жилам,
Будем петь ее чуть строже,
Но со старым пылом!
Пусть ту песню слышно будет
Всему белу свету!..
И пошла та песня в люди,
И конца ей нету.
Поет нам утро не трубой старинной,
Оно звучит, как пионерский горн,
О гневе гор грохочут нам лавины,
Есть у морей свои законы волн.
И мы закон Октябрьский утвердили
Одна шестая мира ожила,
И стали уже сказочною былью
Тех первых дней герои и дела.
Мечты веков сбываются не скоро,
Настало время в нашей стороне —
Наш человек — хозяин всех просторов
Наш луноход работал на Луне.
Наполнен силой солнечного света,
Но на земле особой силы круг,
От света новых наших пятилеток,
Светлее в мире делается вдруг!
Неисчислимы Ленина портреты,
Они — вблизи и в дальнем далеке,
В полярном мраке, на зимовках где-то,
В огнях столиц, в разбуженной тайге.
На корабле, что все моря изведал,
На заводской, на вахте боевой,
Его портрет на знамени Победы,
И в космос взял его Береговой.
Любовь людей и глубже все и шире,
Во имя жизни, лучшего всего,
И нет сейчас таких народов в мире,
Чтобы не знали облика его.
С грядущего завесу Ленин поднял,
Чтоб видеть мир свободным от оков,
И Ленина приветствуют сегодня
Народы всех пяти материков.
Поднявшись над прославленными всеми,
Живущий вечно в мыслях и в сердцах,
Он всех живей — над ним не властно время —
И не измерить дел его размах.
Он весь — земли бесценное наследство,
Пусть поколенья свой проходят круг,
И с каждым он встречаться будет с детства,
И в жизни жить, как самый верный друг!
Леса пропалывают самолеты,
Чтоб уничтожить мусор и гнилье,
Летит пчела — пополнить улья соты,
Рыбак уходит в плаванье свое.
Идут комбайны, поле убирая,
Вступает в строй листопрокатный стан,
Горят фонтаны газа, не сгорая,
И теплоход выходит в океан.
Спартакиада флаги поднимает,
Чеканщик оживляет серебро.
Подземной трассой, что во тьме сверкает,
Гордится вновь Московское метро.
Вчерашний день причислен к жизни
древней,
О всем другом уже идет рассказ,
Над всем, что видим в городе, в деревне,
Лежит Советов Ленинский наказ.
Вся жизнь гудит, блистает и трепещет,
А там, всему живущему назло,
За рубежом — оно шумит зловеще,
Враждебных станций радиокрыло.
Да, там полвека злобу не тушили.
О, если бы нам дали мирно жить,
На пользу мира что бы мы свершили,
Что мир без нас не мог бы сам свершить!
15 марта 1918 года
Четвертый съезд Советов
Столпился перед зыбью,
Рокочут анархисты, взводя курки.
Ныряют соглашатели, чешуйчатостью рыбьей
Поблескивают в зале глухие уголки.
Колючей пеной Бреста
Ораторы окачены,
Выкриками с места
Разъярены вконец —
Эсеры гонят речи, но речи, словно клячи,
Барьеров не осилив, ложатся в стороне.
По лицам раскаленным
Проносится метелица,
Ведь нам же, ведь сегодня, здесь,
Вот здесь решать гуртом —
Винтовкой беспатронной ли
В глаза врага нацелиться,
Или уважить вражью спесь
И расписаться в том.
«Вот когда мы шагали верстами,
Не так, как теперь, дорожим вершком,
Так ведь за нами — и очень просто —
Те же эсеры шли петушком!»
Зала разорвана. Ленин, заранее
Нацелясь, бьет по отдельным рядам,
Точно опять погибает Титаник,
Рты перекошены, в трюмах — вода.
«Теперь как бойцы мы ничтожны слишком,
Тут и голодный и всякий вой,
Вот почему нам нужна передышка —
Мы вступили в эпоху войн».
Тонут соглашатели. Лысины как лодки,
Рты сигналы мечут напропалую — ввысь,
Но гром нарастает — кусками, и ходко
Холмы рукоплесканий сошлись и разошлись.
Рук чернолесье метнулось навстречу,
Видно, когда этот лес поредел,
Что это зима, где не снег бесконечен,
А люди — занесенные метелями дел!
Меж Ладогой и Раута
Угрюма сторона —
Только таборы холмов
Да сосна.
Только беженец,
От белых пуль ходок,
Гонит стадо несвежее
На восток.
Словно в ссылку сектанты,
Шагают там быки,
Кровавыми кантами
Обшиты их зрачки.
Скучая по крову,
Голосами калек
Поносят коровы
Разболтанный снег.
И лошади бурый
Волочат свой костяк,
Закат как гравюра,
Но это — пустяк.
Над всеми голосами
Скотов, дыша,
Умные лыжи остриями
Судьбы шуршат.
По ветру в отчаянье
Удерживая крик,
От смерти — нечаянно
Уходит большевик.
Меж Ладогой и Раута
Угрюма сторона,
Товарища Ракова
Еще щадит она.
Остались он да беженец,
От белых пуль ходок,
Холмы в личине снежной
Да в сердце — холодок.
Только с Красной Финляндией
Кончен бал,
Над черепов гирляндами
Бал забастовал.
Только в стадо включенный
Упрямый костоправ
Уходит побежденным,
Узлами память сжав!
Изведавшее прелести годов несчетных,
Развесистое дерево взирало на столы,
В саду за музеем на месте почетном
Пестрая очередь топтала палый лист.
Дождь струился по людям незнакомым,
Плечам и фуражкам теряя счет,—
Спасского Совдепа военкомом,
Товарищем Раковым, веден переучет.
Комсостав, окутанный паром
Осени дряблой и жирной, как
Борщ переваренный, — шел недаром
В списки резервного полка.
Всем ли довериться этим бывшим
Корнетам, капитанам, подпрапорщикам?
На месте погон были дырки, а выше —
Сентябрьская слякоть стекала по щекам.
Одни были напуганы, как сада ветви,
Жалобно трещавшие под сапогом.
Иным безразлично было все на свете,
А третьи говорили: «Товарищ военком».
Очередь курила, таинственно крякала,
Как будто она продавалась на вес.
Самсоньевский, Зайцев? — разгадывать всякого —
Значит, в саду на полгода засесть.
Качавшееся дерево вместо промокательной
Пухлой шелухой осыпало стол —
Осень старалась быть только карательной,
Темной экспедицией, мокрой и густой.
Но, казалось, ссориться сегодня не придется,
Все глядели вымытыми, словно из колодца.
И, казалось, с лишними, снятыми отличьями
Снято все давнишнее, снято — и отлично!
Весь день гоньба под знаком исполкома.
Верти до ночи ручку колеса,
Где совещанья, речи, пыль и громы —
Ты доброволец, ты не нанялся!
Необходимость машет булавой.
Хвали и злись, ручайся головой,
Пока внезапно день не испарится,
И к полночи он различает лица
Лишь с точки зренья боевой
Или досадной единицы.
Блокада вкруг, как петли паука,
Давай, солдат — крепись, товарищ Раков,
В ночной глуши досаден с потолка
Летящий герб в махорочных зигзагах.
И особняк, где шли пиры, обеды,
Черт знает что — в дыму других печей,
И в нем кипит, как варево победы,
Весь срочный быт военных мелочей.
Телефонист молодой
Перехмурил брови —
Он сидит, как под водой,
Иль витает с крышей вровень.
Страна полна такими.
Привычными, что крик,
Красноармеец имя им,
А век их не велик.
И Раков смотрит: вот из тех —
Телефонист,
Кому отдать сейчас не грех —
Своей лепешки лист.
«Товарищ, ешьте!»—
«Военком, я сыт.
Я из гусаров спешен,
Я даже сбрил усы.
Из роты Карла Либкнехта,
В войне четвертый год,
Пишу стихи, отвыкнуть чтоб
От всяческих забот».—
«А ну-ка, попробуйте»… Сразу растет,
Лицо тяжелеет, но грусть водолаза
Кошачьим прыжком заменяется сразу,
Слова начинают зеленый полет:
«Книги друг к другу прижались,
В праздности шкап изнемог,
Вы разве в шелку рождались,
Гордые дети берлог?
В щепы — стеклянные дверцы,
Праздничных строк водопад
Каждому в душу и сердце —
Пей и пьяней наугад.
В буре — спасение мира,
К ней восхваленно взывай,
Души лови — реквизируй.
Если негодны — взрывай».
«Интеллигент, — подумал Раков тут,—
Такие все иль пишут или пьют.
Вы искренни — в том зла большого нет,
Но революция гораздо проще,
На кой вам черт разбитый кабинет,
Откуда книги тащите на площадь?..»
Ушел, засел до солнца коротать
Часы в бумажной пене и окрошке,
К рассвету мысли начали катать
Какие-то невидимые крошки.
Мышиный мир наладил визготню,
Стих мелькнул, усталость вдруг упрочив,
Окно зажглось — и солнце на корню
Увидел он, — и солнце было проще.
Фасад казармы давящий, всячески облупленный,
Он стоил прошлой ругани и нынешней насмешки,
А люди в шинелях глядели, как халупы,
Такие одинокие во время перебежки.
Тут бывшие семеновцы мешались с тем загадочным,
Как лавочный пирог, народом отовсюду,
Что бодр бывал по-разному в окопах и на явочных,
Оценивая многое, как битую посуду.
Ученье шло обычнее — так конь прядет ушами,
И Раков слышал: рвением напряжены сердца.
Но чувствовал, как винт ничтожнейший мешает
Ему поверить в то, что это до конца.
Но было все почтенно: портянки под плакатом,
Как встреча двух миров, где пар из котелка —
Достойный фимиам, и Раков стал крылатым.
Смеркалось… Плац темнел, как прошлое полка.
Сведя каблуки, улыбаясь двояко,
Блестяще он выбросил локоть вперед,
Смутился: «Вы — Ра…» Запинаясь: «Вы — Раков?
Самсоньевский, к вам в переплет».
Финские сосны в уме побежали,
С улицы лязгом ответил обоз.
Шел комиссар в офицерские дали,
В серую карту морщин и волос.
Карта тянулась: рада стараться!
Билетом партийным клялась за постой,
Билет был билетом, но череп ногайца,
Но петлями — брови, но весь не простой.
Вопреки алебастру, вощеному полу,
Портьерных материй ненужным кускам,
Вопреки даже холоду, он сидел полуголый,
Отдыхая как снег, под которым река.
Для него ль кресла с министерской спинкой?
У паркетного треска предательский ритм.
Разве дом это? Комнат тяжелых волынка,
Вражья ветошь, по ордеру взятая им.
Шелуха от картофеля с чаем капорским,
Плюс паек, плюс селедок сухой анекдот,
А над городом, в пику блокадам заморским,
Стопроцентное солнце весенних ворот.
Точно школьником — книги оставлены в парте,
Дезертиром — заботы в мозгу сожжены,
Он свободен, как вечность, от программ и от партий,
И в руках его — плечи спокойной жены.
Это то, когда место и вещи забыты,
Когда ребра поют, набегая на хруст
Духоты, потрясает все жилы избыток
И, пройдя испытанье, сияет осколками чувств.
Только губы застигнуты в высшем смятенье,
Только грудь расходилась сама не своя,—
Революции нет — только мускулов тени,
Наливаясь, скользят по любимым краям.
Отзвенело морей кровеносных качанье,
Рот и глаз очертаний обычных достиг,
По иссохшим губам, как неведомый странник,
Удивляясь жаре, спотыкался язык.
Шелуха от картофеля с чаем капорским.
Плюс паек — снова быт возвращен,
Снова встреча с врагом, и своим и заморским.
Шорох чуждого дома, не добитый еще.
И струею воды, до смешного короткой,
Так что кажется кран скуповатым ключом.
Он смывает костер. И по клочьям работа
Собирается в памяти. Мир заключен.
Не проблеск молнии,
Пробравшийся в шкапы, в лари,
Оно безмолвней,
Чем земля горит,
Оно приходит смертью к вам на ужин
Или мигает, сумеречно даже,
Оно — оружье,
Взятое у граждан.
Оно как образцовый
Оружейника пир —
От маузеров новых
До старых рапир.
Чтоб пыл боевой не остыл,
Сменяет хозяев оружье…
«Самсоньевский, ты
Смотри сюда поглубже…» —
«Не жалко ль тебе, эх, военком,
Ходить вокруг фонаря.
Сколько людей раздели силком…» —
«Ну, что ж — раздели не зря…» —
«Не страшно ль тебе, что со всех сторон
Не жизнь, а щетина ежа,
Одно оружье мы с поля вон —
Другого готов урожай»,—
«Самсоньевский, ты ли
Нас предлагаешь потчевать
Елеем соглашателей,
Да разве мы остыли,
Да разве мы приятели
С господчиками?
Слова твои путают наши ряды.
Не изгибайся, брат батальонный…» —
«Но, Раков; я классовой полон вражды,
Что и красные эти знамена…
Им верен, как дому на родине — аист,
Скажи: распластайся — и я распластаюсь.
Но маузер взбросишь — богат заряд,—
Дашь по чужому, а валится брат?»
Оружьем комната завалена,
Закатной налита бурдой.
Они стоят, как два татарина,
Их мысли движутся ордой.
Отполированная сталь,
Она клокочет переливами,
Она имеет сходство с гривами,
И голос звонкий, как кастрат.
«Нет, ты с предателем не схож,
Самсоньевский, резок ты.
Ты — наш, я верю. Подхалимство ж
Я буду гнать до хрипоты.
Я сам в трактирах горе грыз,
Я был не блюдолиз —
Лакейства два — как ни рядись.
Одно — наверх, другое — вниз.
Одни держали на людей
Экзамен дорогой.
Зато уже никто нигде
Их не согнет дугой…
Другим понравилось житье
И сладость попрошаек,
Носить хозяйское тряпье
И хлопать в такт ушами…
Я пережил Думы
Имперский трактир,
Где больше болтали, чем пили,—
Солдатский, угрюмый,
Где смерть взаперти,
Пожалуй, лишь смерть в изобилье.
И я говорю тебе сущий резон:
Страшись притворяться лакейской слезой.
Гвардейская спесь на дыбы встает
В тебе и кричит тебе: „Здравствуй!“
Но если в рабочий ты вшит переплет —
Гордись переплетом — и баста!»
Тогда бывал незамечаем
Иных случайностей размер,
Случаен дом, где булки с чаем,
Случаен театр, а в нем — Мольер.
С толпой рабочей грея руки
Хлопками, гулко — Раков с гор
Войны вошел в партер, в простор,
Он ощущал закланье скуки,
Он веселел, как сам актер.
Могло казаться даже страшным,
Что люди чтят переполох
Чужой, смешной, почти домашний,
А за стеной — борьба эпох.
Ночь гордилась луной, очень крупной
Залихватской и шалой,
Зеленые листья кипели на струпьях
Домов обветшалых.
Трава шелестела, и шел человек не старинный,
Как будто он шел огородом,
Не городом — пахло тополем, тмином,
Пахло бродом,
Человек не мог заблудиться —
Он пришел из хитрейших подполий,
Город вымер и вправе обернуться лисицей
Или полем.
Раков шел огородом, не городом… Тучи
Кирпича, балконов умерших вымя,
Мог ли думать, что это воскреснет, получит
Его имя?
Эстонцы кривились, ругаясь с генералами,
Британцы шипели, требуя атак,
Нацелили белые мало-помалу,
Ударив через Вруду, на Гатчину кулак.
Тогда пришло в движенье пространство за
пространством,
От штабных неурядиц, от транспортных баз,
От крика беженцев до темного убранства
Лесов уже весенних и гулких, как лабаз.
Фабричными гнездами, жерлами Кронштадта
Пространство завладело, угрозами звеня,
Вздувало коллективы и требовало плату:
«Резервы немедленно на линию огня!»
Оратор, не колеблясь, дышал прямотой,
Был выше кучи трагиков в волнении простом,
У служащих Нарпита короткий свой постой
Он делал историческим, не думая о том.
Над грудой передников, тарелок, бачков,
Над всем мелководьем, кусочками, щами,
Он видел: здесь мало таких дурачков.
Что шепчут и грустно поводят плечами.
Он видел, что слабость, голодная грусть
Исчезли, как лошадь, сраженная сапом,
Что стены прозрачны, собрания пульс
До Гатчины слышен — кончается залпом.
Он вспомнил, как был председателем их,
Союза трактирного промысла слуг,
Они были втоптаны в тину густых,
Безвыходных дней и разрух.
Их рвала свирепого быта картечь,
И вот они — свежи, как свечи,
Как будто им головы сброшены с плеч,
И новые — ввинчены в плечи.
Волненье мешало, как ноющий зуб,
Как ссора, иль спор из-за денег,
Есть в пафосе пункт, где пускают слезу
Актер, адвокат, священник.
Сейчас этот пункт пролетел стороной,
Толпа, что с плакатами щит.
Гудела — но Раков заметил одно:
«Самсоньевский здесь и молчит».
Доверье — не пышное слово
(И грустное «е» на хвосте),
С ним женщина ляжет к любому,
Прельстившему сердце, в постель.
Им можно испытывать дружбу,
Им можно растапливать печь,
И Раков, честнейший к тому же —
Доверьем не мог пренебречь.
Самсоньевский — скверненький зверь он.
Доверье! Весь полк запылен
Тревожною пылью! Доверье!
Пусть слухи идут на рожон.
Кто ждет их, должно быть, и глуп же.
Доверье чужим и родным!
Ну, что же — Раков, и Купше,
И все подписались под ним.
Где подразумеваются развернутые взводы
Противника — разведкой не щупаны почти,—
Там самая ручная, знакомая природа
Омыта беспокойством, и мимо не пройти.
Лес мажется издевкой, поляны воспалены,
Болото смотрит гибелью, домашность потеряв,
Ползешь меж дружелюбных, хороших трав
по склону,
А следующий склон — враждебных полон трав.
Длится поход бесконечный день,
Люди отупели, усталость под ребром.
…Философоподобные лбы лошадей,
Ба! санитарной двуколки гром.
Раненый кажется сплошь холмистым
От вздыбленной шинели, похожей на тьму,—
Раков узнает того телефониста,
Ночного сочинителя, не нужного ему.
Он существует пожухлой обезьяной,
Курит самокрутку, орет по сторонам,
Видно, несмотря на тряску и на рану,
Душа его весельем полным-полна.
Раков себя ловит на том, что не жалость,
А только досада сквозит, как решето:
«Он и про меня еще сочинит, пожалуй,
Его неугомонности хватит и на то!»
Как толстые суслики, вниз головой
Идут сапоги, наедаясь взасос
И мокрым песком, и шершавой травой,
И каменной кашей приречных полос.
Но люди унылы — без предисловий
Землисты и тяжки, и видно любому,—
Вот так же шагали в Митаву и в Ковель,
Они не умеют шагать по-другому.
И вспомнились финские стаи волчат,
И красноармейцев ударные взводы,
Они воевали, как струны — бренча,
Шагали, как сосны особой породы.
Теперь он глядит из-под хмурых бровей,
И вот не хватает чего-то на свете —
Неужели молодость воли своей
Оставил он в финском лесу, не заметив?
Двадцать восьмого мая
Вошла деревня Выра.
Как вестница немая,
В глаза куриным выводком
Безмолвствующих изб.
Синея, встали долы,
Ручей, пески дробивший,
Лесов сплошная тушь,
И в уши хлынул голос,
Когда-то говоривший:
«Вы — Pa-ков? Что за чушь?»
В разбросе окон дробных,
Овинов, лип, людей,
В колодезных цепях,
В тишине загробной
Сушившихся бадей —
Не чуялось худого,
А белый вечер белым был
Лишь по природе слова.
Тут, котелком мелькая,
Солдатский ожил улей,
Получше да поглубже
Избу отвоевать,—
Пусть завтра — хоть сраженье.
Зачем же грусть такая,
Мгновенная, как пуля,—
«Самсоньевский, Купше,
Отдай распоряженье —
Здесь будем ночевать».
Ночь как ночь, замела даже имя
Той разведки, где как по разверстке
Леса и поля рисовались такими,
Какими они на двухверстке.
Ну, просто броди и броди по кустам,
Но, прогнана сквозь новоселье,
В последнюю комнату мысль заперта,
Как пробка притерта к аптечному зелью.
Уже человек неотчетлив, как столб.
Разъеден, приближен, что радуга к бездне.
Нельзя же так мучить! Бросайте на стол
И режьте, но дайте названье болезни.
Не ночь, а экзамен на фельдшера, мел
Крошится, доска неопрятна, лица убоги,
Солдаты, как цифры, дробятся в уме…
Разведка вернулась к обычной дороге.
Раков, меж пальцев крутя лепесток
Замятый, крутя с непонятной заботой,
Советовал фланг отнести на восток,
За Оредеж к Лампову, вкось от болота.
Советовал верить, но тот комсостав,
Что за музеем шел в мути творожной,
Казался теперь паутиной в кустах,
Которую снять, не порвав, невозможно.
Машина спешила на Выру — домой,
Он, фельдшером, знал вот такое томленье,
Его не возьмешь никакой сулемой,
Оно не в родстве ни с одною мигренью.
Заснувшая Выра, условный свисток,
Изба, простокваши нежданная нежность —
Замятый, закатанный вдрызг лепесток,
Прилипший к шинели, клялся в неизбежном.
Вот комиссары в штаб идут
Налево, а направо
Выходит запевала смут —
Самсоньевский с оравой.
Ночь как ночь, замела даже имя
Той разведки, глухой, как силок.
Командиры с плечами крутыми
По-гвардейски садятся в седло.
Вот их кони, как лани,
Ступают в дубравах ползущих,
Вот их жизнь, как ольшаник,
Становится гуще…
За деревней — леса. На пустом расстоянье —
Часовые с кокардой зовущей.
Как пейзаж, лес не нужен совсем,
Люди сумрачны слишком,
Ночь их варит под крышкой
Стопудовых котлов, но Самсоньевский нем.
Спотыкаясь о корни,
Кони яму обходят правей,
Но Самсоньевский просто зловещ,
Загляделся на повод, как навязчивый шорник,
За копейку купивший непродажную вещь.
Если б лес этот встал, завопив,
И лесничих сожрал, как корова грибы,
На порубщиках их же топор иступив,
И охотников сжег ворохами крапивы,—
Все равно — не уйти от судьбы!
В большевистской вселенной
Он поденщика ниже,
Он с плеча ненавидит низы —
Он, как торф, догорел до измены,
Он, как пень, оголен, как ветви, обижен
Превосходным презреньем грозы.
Деловито, что хуторяне,
Морды коней набок кривя,
Всадники жмутся — дым совещанья
Заворачивается на поляне,
С куревом вместе — тает в ветвях.
Жизнь загустела, вздыбилась горкой,
Лесом покрылась для игрищ ночных,
Вот он — азарт! Но с такой оговоркой,
Что каторжанин счастливее их.
…Рысью меж деревьев — травы веерами,
Белой ночи в небе колеи,
Рокот затворов — погоны с номерами,
Голос через гриву: «Смирно! Свои!»
Сон переживал последнюю историю —
Предутреннюю вялость, недоступную перу,
Когда неожиданно, как смерч на плоскогорье,
По ставням забегали десятки рук.
Красноармейцы путались в подсумках,
Бились в шинелях, рукавов не находя,
«Белые в деревне» — звенело, как по рюмкам.
По стеклам, иголками в головах бродя.
Батальона не было — вылезали тени,
Тени страшились того, что впереди,
Хриплого значенья стреноженных волненьем
Слов командирских: «Сдавайся! Выходи!»
Какой рябиной в будущем
Подарит осень или
Какие облака — не кровь ли с молоком?
Вопросы тишины упали грудой щеп,—
Забор оброс тоской, как подворотной пылью,
Кто не нашел сапог, сдавался босиком.
Самсоньевский, нежась в золоте погон,
Красным билетом махая, нарочно
Рвал его на части, плюя на картон,
Ничем не повинный, но гордый и в кусочках.
Выра обернулась берлогой, оврагом,
Где путник попадает на волчий бал.
Падает Калинин, Купше — с отвагой,
Падает Таврин, пробитый как бумага,
И враг его слетает, что камень — наповал.
Воскреснув, врывается само янычарство,
Стирающее расу, привычки, лоск — насквозь,
Швыряют людей, их режут, как пространство,
В них шпарят, как в доску, и в мясо, и
в кость.
И тут же целуются, тут же скулы
Подернуты дрожью у пленных, как у дев,
Артачатся лошади, и тащится сутулый
Царский семеновский марш, обалдев.
…К штабу запылили балахоны.
Криками набухла кутерьма —
Это смерть, махнув на все препоны.
Приближалась, прячась за дома.
Что ж истины доверия?
Их смерть всегда мгновенна.
Осталось хлопнуть дверью
И выйти на арену.
Схватить за горло, вклинить в мех
Золотовражий пальцы.
Остаться у друзей в уме
В порядке регистрации.
И завещать, что завещать?
Когда никто не смел прощать,
Любая мстящая праща
Не уставала верещать —
И голова желтком во щах
Купалась… Что здесь завещать?
Ракову даже не нужно было
Последнего слова — дулом водя,
Шаркал пулемет, как танцор, — относило
Шарканье каплями тончайшего дождя.
Что еще заметить напоследок,
Кроме гильз стучащих, кроме
Бревен потолочных, кроме объедков
Хлеба на растерзанной соломе?
В мире не осталось сожаленья —
Шквал огня по дому одному —
То не просто злость, а исступленье,
Выход в допотопнейшую тьму,
То не поединок — преступленье,
Шквал огня по дому одному.
Хоть бы кто — лишь хобот пулемета,
Хоть бы слово — вражья трескотня,
Хоть бы знак — хоть тряпка на воротах,
Голос друга — шквал и западня.
Так с курьерского прыгнувший наземь
Видит, летя сквозь кустарный лом,—
Точно медалями, точно призами,—
Насыпь, усеянную щебнем и стеклом.
Насыпь, холодную, как спина,
Боль полосует, в ребрах натужась,
Это не отчаянье и даже не ужас —
Это готовность лететь до дна.
Сердце заплывает в удар еще,
Время иссякло — люди ни при чем,—
Только беспорядочная глина в товарищах,
Только репейник случайный на плечо.
Оно отмирало, сиянье полночное,
Как выхухоль зябкая, прячась,
Когда в маховине, по зыбкости кочек,
Ступая в грязи наудачу,
Брели одиночки, хлебнувшие горя,
Красноармейцы предательских рот,
С гиблым лицом, как подмоченный порох,
Они изучали фарватер болот,
Они, превращенные случаем в сброд,
Бежали от белых, а было их сорок…
Дома, стоящие служебно,
Углы с коммерческой весной,
Из них восходит запах хлебный
И солнца сытости иной.
Доски прибитой не касаясь,
Судьбы, висящей наяву,
Проходит жизнь внизу, как зависть,
Как бык — на свежую траву.
Тьма пешеходов в пену канет,
Но им, во всем не знатокам —
Подобно лунному вулкану,—
Причина чести далека.
Партиец, может, вспомнит имя,
Школяр, сомненье задержав,
Заснет над строками седыми,
И есть в музеях сторожа…
Над Вырой вечность дует в перья
Легенд, на мельнице времен —
И все же в мире есть доверье,
Да будет лозунг повторен.
Я доверяю простодушно,
Косноязычно, может быть,
Но без него мне было б душно,
Как душно жить всю жизнь рябым.
Слова ж горят из всех отдушин,
Ты слышишь плеск их, храп и хруст,
Но входит ночь — словарь потушен,
И, если хочешь, входит грусть.
Домов затемненных громады
В зловещем подобии сна,
В железных ночах Ленинграда
Осадной поры тишина.
Но тишь разрывается воем —
Сирены зовут на посты,
И бомбы свистят над Невою,
Огнем обжигая мосты.
Под грохот полночных снарядов,
В полночный воздушный налет,
В железных ночах Ленинграда
По городу Киров идет.
В шинели армейской походной,
Как будто полков впереди.
Идет он тем шагом свободным,
Каким он в сраженья ходил.
Звезда на фуражке алеет,
Горит его взор огневой.
Идет, ленинградцев жалея.
Гордясь их красой боевой.
Стоит часовой над водою —
Моряк Ленинград сторожит,
И это лицо молодое
О многом ему говорит.
И он вспоминает матросов
Каспийских своих кораблей,
Что дрались на волжских откосах
Среди астраханских полей.
И в этом юнце крепкожилом
Такая ж пригожая стать,
Такая ж геройская сила,
Такой же огонь неспроста.
Прожектор из сумрака вырыл
Его бескозырку в огне,
Названье победное «Киров»
Грозой заблистало на ней…
Разбиты дома и ограды,
Зияет разрушенный свод,
В железных ночах Ленинграда
По городу Киров идет.
Боец, справедливый и грозный,
По городу тихо идет.
Час поздний, глухой и морозный.
Суровый, как крепость, завод.
Здесь нет перерывов в работе.
Здесь отдых забыли и сон,
Здесь люди в великой заботе,
Лишь в капельках пота висок.
Пусть красное пламя снаряда
Не раз полыхало в цехах.
Работай на совесть, как надо,
Гони и усталость и страх.
Мгновенная оторопь свяжет
Людей, но выходит старик,—
Послушай, что дед этот скажет,
Его неподкупен язык:
«Пусть наши супы водяные,
Пусть хлеб на вес золота стал,
Мы будем стоять, как стальные,
Потом мы успеем устать.
Враг силой не мог нас осилить,
Нас голодом хочет он взять,
Отнять Ленинград у России,
В полон ленинградцев забрать.
Такого вовеки не будет
На невском святом берегу,
Рабочие русские люди
Умрут, не сдадутся врагу.
Мы выкуем фронту обновы,
Мы вражье кольцо разорвем,
Недаром завод наш суровый
Мы Кировским гордо зовем».
В железных ночах Ленинграда
По городу Киров идет.
И сердце прегордое радо,
Что так непреклонен народ,
Что крепки советские люди
На страже родимой земли…
Все ближе удары орудий,
И рядом разрывы легли.
И бомбы ударили рядом,
Дом падает, дымом обвит,
И девушка вместе с отрядом
Бесстрашно на помощь спешит.
Пусть рушатся стены и балки,
Кирпич мимо уха свистит,
Ей собственной жизни не жалко,
Чтоб жизнь тех, зарытых, спасти.
Глаза ее грустны и строги,
Горит молодое лицо,
Ей гвозди впиваются в ноги,
И проволок вьется кольцо.
Но сердце ее непреклонно
И каменно сжаты уста,
Из Кировского района
Прекрасная девушка та.
Вот юность — гроза и отрада,
Такую ничто не берет.
В железных ночах Ленинграда
По городу Киров идет…
Глашатай советского века,
Трибуном он, воином был
На снежных предгорьях Казбека,
Во мраке подпольной борьбы.
Он помнит кровавые, злые,
В огне астраханские дни,
И ночи степные, кривые,
Как сабли сверкали они.
Так сердцем железным и нежным
Осилил он много дорог,
Сражений, просторов безбрежных
Опасностей, горя, тревог.
Но всей большевистской душою
Любил он громаду громад
Любовью последней, большою —
Большой трудовой Ленинград.
…Но черные дни набежали,
Ударили свистом свинца,
Здесь люди его провожали
Как друга, вождя и отца.
И Киров остался меж ними,
Сражаясь, в работе спеша.
Лишь вспомнят могучее имя —
И мужеством крепнет душа.
На улицах рвы, баррикады,
Окопы у самых ворот,
В железных ночах Ленинграда
За город он тихо идет.
И видит: взлетают ракеты,
Пожаров ночная заря,
Там вражьи таятся пикеты,
Немецких зверей лагеря.
Там глухо стучат автоматы,
Там вспышки, как всплески ножа
Там, тускло мерцая, как латы.
Подбитые танки лежат.
Враг к городу рвется со злобой,
Давай ему дом и уют,
Набей пирогами утробу,
Отдай ему дочку свою.
Оружьем обвешан и страшен,
В награбленных женских мехах,
Он рвется с затоптанных пашен
К огням на твоих очагах.
Но путь преградить супостату
Идет наш народ боевой,
Выходит, сжимая гранату,
Старик на сраженье с ордой.
И танки с оснеженной пашни
Уходят, тяжелые, в бой;
«За родину!» — надпись на башне,
И «Киров» — на башне другой.
И в ярости злой канонады
Немецкую гробить орду
В железных ночах Ленинграда
На бой ленинградцы идут.
И красное знамя над ними.
Как знамя победы, встает.
И Кирова грозное имя
Полки ленинградцев ведет!
Безграничное снежное поле,
Ходит ветер, поземкой пыля,—
Это русское наше раздолье,
Это вольная наша земля.
И зовется ль оно Куликовым,
Бородинским зовется ль оно,
Или славой овеяно новой,
Словно знамя опять взметено,—
Все равно — оно кровное наше,
Через сердце горит полосой.
Пусть война на нем косит и пашет
Темным танком и пулей косой,
Но героев не сбить на колени,
Во весь рост они встали окрест,
Чтоб остался в сердцах поколений
Дубосекова темный разъезд,
Поле снежное, снежные хлопья
Среди грохота стен огневых,
В одиноком промерзшем окопе
Двадцать восемь гвардейцев родных!
Из Казахстана шли бойцы,
Панфилов их привел могучий:
Он бою их учил, как учат
Сынов чапаевцы-отцы.
Учил маневру и удару
Лихих колхозников Талгара,
Казахов из Алма-Ата,
Киргизов и казаков дюжих.
Была учеба не проста:
Кругом бои, пустыня, стужа,
Фашисты рвутся на Москву,
Снега телами устилая.—
Стоит дивизья удалая.
Похожа сила боевая
На тонкой стали тетиву.
Она под опытной рукою
Звенит, натянута, и вдруг
Своей стрелою роковою
Рвет вражьей силы полукруг.
Она гвардейская восьмая,
Врага уловки понимает.
Стоит, откуда б он ни лез.
На всех путях наперерез.
И не возьмешь ее охватом,
Не обойдешь ее тайком,—
Как будто место то заклято
Огнем, уменьем и штыком.
Герой подтянутый и строгий,
Стоит Панфилов у дороги,
Ему, чапаевцу, видны
В боях окрепшие сыны.
Глядит в обветренные лица,
На поступь твердую полков,
Глаза смеются, он гордится:
«Боец! Он должен быть таков!»
Его боец!.. Пускай атака,
Пусть рукопашная во рву —
Костьми поляжет — и, однако,
Врага не пустит на Москву!
Окоп. Гвардейцев двадцать восемь.
Сугробов белые ряды,
По горизонту ветер носит
Пожаров дальних черный дым,
Там горе горькое маячит,
Там песен больше не поют,
Там хоронятся, стонут, плачут,
Там подневольный рабский труд.
Стоят в окопе двадцать восемь
Под небом диким и седым,
Глядя, как ветер вдаль уносит
Пожаров долгих горький дым.
И говорит Кужебергенов
Дружку Натарову:
«Иван,
Москвы стоят за нами стены,
Любимый солнцем Казахстан!
Там наши девушки хохочут,
Какие там весною ночи,
Какие в песнях там слова,
Какая там в лугах трава!
Я грузчик. Я простой рабочий.
Я жизнь люблю. Я жил, Иван,
Но дай сейчас две жизни сразу —
Не пожалею их в бою,
Чтоб бить фашистскую заразу
И мстить за родину свою!
Смотри, Иван, на эти дымы
И этот край — наш край любимый!
Он близок сердцу моему,—
Как тяжело сейчас ему!
Стоит на страже под Москвою
Кужебергенов Даниил:
Клянусь своею головою
Сражаться до последних сил!»
И говорит Иван Натаров:
«Я тоже человек не старый,
Я тоже человек прямой —
Боец дивизии восьмой.
И память — нет, не коротка.
Я помню, как мы ладно жили,
Как мы работали, дружили.
Дни тяжелы у нас пока —
В них тяжесть полного подсумка,
Есть у меня такая думка:
Что мы не посрамим Восьмой,
Не посрамим гвардейской чести,
А час придет — погибнем вместе,
Врага в могилу взяв с собой!»
Окоп. Гвардейцев двадцать восемь.
Здесь каждый вспоминал свое,
Родных, родного неба просинь,
Ее, далекую ее,
Ту девушку, что помнит друга…
Как сон, что снится наяву,
Все возвращались под Москву.
Сияньем преданности высшей,
Любовью всех окружена,
Она вставала неба выше,
И каждого звала она.
…И тут увидел Добробабин
Меж снежных горок и ухабин
Иную, черную гряду.
«Идут, — сказал, — они идут!»
Посланцы ржавой злобы вражьей,
Фашистской детища чумы,
Шли двадцать танков с лязгом тяжким,
Сминая снежные холмы.
Танкист увидел низколобый
Большие белые сугробы.
Окоп, который раздавить
Труда не стоит никакого…
Шли двадцать танков, как быки,
Один другого безобразней,
Из мира каторжной тоски,
Из стран безмолвия и казней.
Шли двадцать танков, как один,
И низколобый паладин
Не об окопе думал ближнем —
О повторении Парижа:
Вино, ночной распутный час,—
Посмотрим, какова Москва там?
И, грохнув, первые гранаты
Порвали гусеницу враз.
На русском поле снежном, чистом
Плечо к плечу в смертельный миг
Встал комсомолец с коммунистом
И непартийный большевик.
Гвардейцы! Братьев двадцать восемь!
И с ними вместе верный друг,
С гранатой руку он заносит —
Клочков Василий, политрук,
Он был в бою — в своей стихии…
Нам — старший брат, врагу — гроза.
«Он дие, дие, вечно дие»,—
Боец-украинец сказал.
Что значит: вечно он в работе.
В том слове правда горяча,
Он Диевым не только в роте,—
В полку стал зваться в добрый час.
И вот сейчас Василий Диев
С бойцами примет смертный бой.
Он с ними вместе, впереди их
Перед грохочущей судьбой.
«Ну что тут, танков два десятка,
На брата меньше, чем один»,—
Он говорит не для порядка,
Он видел подвиг впереди.
Хвала и честь политрукам,
Ведущим армию к победе,
В бою, в походе и в беседе
Сердца бойцов открыты вам.
Пускай цитаты на уме.
Но правда, правда в самом главном,—
В живом примере, а пример,
Живой пример — сей бой неравный!
Тяжелой башни поворот —
И танк по снегу без дороги,
Как разъяренный бык, идет,
Тупой, железный, однорогий.
Не побледнел пред ним боец —
Лишь на висках набухли жилки,
И — однорогому конец:
С горючим падают бутылки.
Прозрачным пламенем одет,
Как бык с разрубленною шеей,
Он издыхает, черный бред,
Пред неприступною траншеей.
На бронебойных пуль удар —
Удары пушек, дым и стоны,
Бутылок звон. И вновь пожар,
И грохот танков ослепленных,
И танки на дыбы встают
И с хрипом кружатся на месте,—
Они от смерти не уйдут,
Они закляты клятвой мести.
Смотри, родная сторона.
Как бьются братьев двадцать восемь!
Смерть удивленно их уносит:
Таких не видела она.
И стих обуглится простой
От раскаленной этой мощи,
Пред этой простотой святой,
Что всяких сложных истин проще.
И слабость моего стиха
Не передаст того, что было
Но как бы песня ни глуха,—
Она великому служила!
Часы идут. В крови снега.
Гвардеец видит, умирая,
Недвижный, мертвый танк врага
И новый танк, что стал, пылая.
Нет Добробабина уже,
Убит Трофимов и Касаев,—
Но бой кипит на рубеже,
Гвардейский пыл не угасает.
Упал Шемякин и Емцов,
И видит, падая, Петренко:
Среди железных мертвецов
Дымятся новых танков стенки.
Снарядный грохот стон глушит,
И дым течет в снегах рекою,—
Уже четырнадцать машин
Гвардейской сломаны рукою.
И страшный новый гул один,
Не схожий с гулом бьющей стали,
Со снежных стелется равнин,
Идет из самой дальней дали.
И тихий голос в нем звучит:
«Кто, как они, не может биться,—
Пусть тоже подвиги вершит,
Которым можно подивиться».
Героя миги сочтены,
Но в сердце входит гул огромный:
То руки верные страны
В забоях рушат уголь скромный,
То гул неисчислимых стад,
То гул путины небывалой,
То стали льется водопад
В искусной кузнице Урала;
Станиц казахских трактора
Идут в поля с веселым гулом,
Гудит высокая гора
Трубой заводской над аулом.
И слился мирный гул работ
С непревзойденным гулом боя,
Как перекличка двух высот,
Перепоясанных грозою.
Глядит Клочков: конец когда же?
И видит в дымном полусне,
Как новых тридцать танков тяжко
Идут, размалывая снег.
И Бондаренко, что когда-то
Клочкова Диевым назвал,
Сказал ему сейчас, как брату,
Смотря в усталые глаза:
«Дай обниму тебя я, Диев!
Одной рукой могу обнять,
Другую пулей враг отметил».—
И политрук ему ответил,
Сказал он:
«Велика Россия,
А некуда нам отступать,
Там, позади, Москва!..»
В окопе
Все обнялись, как с братом брат,—
В окопе снег, и кровь, и копоть,
Соломы тлеющий накат.
Шли тридцать танков, полны злобы,
И видел новый низколобый
Сожженных танков мертвый ряд.
Он стал считать — со счета сбился,
Он видел: этот ряд разбился
О сталь невидимых преград.
Тут нет ни надолб, ни ежей,
Ни рвов, ни мин, ни пушек метких,
И он в своей железной клетке
Не видел одного — людей!
Спеша в Москву на пир богатый,
Навел он пушку, дал он газ,—
И вновь гвардейские гранаты
Порвали гусеницу враз.
И видит немец низколобый:
Встают из снега, как из гроба,
Бойцы в дыму, в крови, в грязи,
Глаза блистают, руки сжаты,
Как будто бы на каждом латы
Из сплава чудного горят.
Летят последние гранаты,
Огонь бутылочный скользит.
Уже вечерняя заря
Румянцем слабым поле метит,
И в тихом сумеречном светё —
Достойной — так же, как и жил,—
Кужебергенов Даниил,
Гранат последнее сцепленье
Последним взрывом разрядив,
Идет на танк, дыша презреньем,
Скрестивши руки на груди,
Как будто хочет грузчик грозный
Схватить быка за черный рог.
С ним вместе гаснет день морозный,
Склонясь у ночи на порог.
…Нет Бондаренко, а Натаров
Лежит в крови, упал Клочков…
Пока все в поле в сизом дыме,
Раскрой страницы книги старой
И гвардию большевиков
Сравни с гвардейцами иными.
Увидишь синие каре
Наполеоновой пехоты,
Где офицеры в серебре,
В медвежьих шапках гибнут роты
Ваграм с убийственным огнем,
И Лейпциг — день железней лавы,
И Ватерлоо в резне кровавой,—
Вам не сравниться с этим днем
Гвардейской русской нашей славы!
Переверни еще листы,
Увидишь Торрес-Ведрас ты,
Красномундирные колонны
И с пиренейской высоты
Солдат бывалых Велингтона.
Нет, нет, они дрались не так,—
Чтоб до последнего, чтоб каждый
С неотвратимой силой жаждал
Врага в могилу взять с собой,
Чтоб смерть играла им отбой!
На Гинденбурга гренадар
В болотной Фландрии воде,
Ни люди Марны и Вердена,—
Гвардейцы всех времен Вселенной,
Вы не сравнитесь никогда
С советским богатырским парнем!
И нашей гвардии звезда
Всех ваших гвардий лучезарней.
Ну, где у вас такой окоп?
А где такие двадцать восемь?
Здесь танк, уткнувшийся в сугроб,
У мертвецов пощады просит!
Стемнело в поле боевом,
Лежит израненный Натаров,
И Диев жадно дышит ртом,
И шепчет он с последним жаром:
«Брат, помираем… вспомнят нас
Когда-нибудь… Поведай нашим,
Коль будешь жив…»
И звук погас,
Как гаснет искра среди пашен.
И умер Диев в поле том,
В родном, широком, белоснежном,
Где под ночной земли пластом
Зерно сияло блеском нежным.
Колосья летом зазвенят,—
Полей колхозная отрада.
Спи, Диев! Все солдаты спят,
Когда исполнили, что надо.
Уж вьюга поле бороздит,
Как будто ей в просторе тесно.
Лежит Натаров, он не спит
И все же видит сон чудесный:
Как будто с вьюгой он летит.
И голосов полна та вьюга.
То политрук с ним говорит,
То слышит Даниила-друга.
А вьюга кружит по стране,
По городам, по селам вьется,
И, как бывает лишь во сне.
Он слышит голос полководца:
«Натаров, доблестный стрелок,
Сейчас лежишь ты, холодея,
Но ты сражался так, как мог
Сражаться истинный гвардеец!..»
И плачет радостно Иван,
И снова с вьюгой дальше мчится.
Он видит яркий Казахстан,
Хребты, и степи, и станицы.
Он слышит песню, молвит он:
«Полна та песня славы гула,
О ком она?» Он поражен:
О нем поют уста Джамбула.
Поют о двадцати восьми,
Поют о доблести и долге,
И песнь живет между людьми
Над Сыр-Дарьей, Курой, над Волгой.
Он входит в Красную Москву.
Еще не смог он удивиться,—
Как сон исчез, и наяву
Над ним видны родные лица,
Красноармейских шапок ряд.
Бойцы с ним тихо говорят
И перевязывают раны…
А дальше: вьюги новый плен,
Но это вьюга белых стен,
Простынь, халатов лазаретных.
И шепчет он рассказ заветный
О всех товарищах своих,
О жизни их, о смерти их,
О силе грозной их ударов…
Сказал — задумался, затих…
Так умер наш Иван Натаров!
Нет, героев не сбить на колени,
Во весь рост они стали окрест,
Чтоб остался в сердцах поколений
Дубосекова темный разъезд.
Поле снежное, снежные хлопья
Среди грохота стен огневых,
В одиноком промерзшем окопе
Двадцать восемь гвардейцев родных!
Вот оно — дыханье океана,
Вот он сам над берегом навис,
Бьет волна, взлетая пеной рваной,
Самый дальний, самый южный мыс!
И по черным валунам стекает
Струйками прозрачного огня,
Снежный блеск горит и не сгорает
В гривах волн, бегущих на меня.
Кроны пальм в неистовом наклоне,
Шаг еще — и в небо полетят,
Тьму веков волна шипит и стонет,
На песке горячем шелестя.
Предо мной, как в сновиденье странном
Волнами изгложены, черны,
На песке лежат катамараны,
Старые рыбацкие челны.
Неизвестной северу породы,
Но родной тропическим волнам,
На таких ходили мореходы,
Когда молод был еще Адам.
Я смотрю на паруса и сети,
Даль уходит в голубой туман,
А вокруг коричневые дети
В свой родной играют океан.
Скатов волокут и осьминогов,
И медуз, и маленьких акул,
В этом детстве, первобытно строгом,
Вместо песен — океана гул.
За рыбачьим за поселком малым,
Вместо сказок — джунгли залегли,
Г де слоны, как аспидные скалы,
Где цветы, как дикий сон земли.
Древних царств там призраки маячат,
Там вихары, храмы, города,
Зеленью замытые… Там скачут
Обезьян крикливые стада.
И сегодня на заре суровой
Весь Цейлон — чудес земных гора,
Как давно потерянный и снова
Людям уж не возвращенный рай.
Уж не лечь под пальмою беспечно,
Погрузившись в сладостный покой,
Жизнь сурова в джунглях человечьих,
Так же, как и в джунглях за рекой
Я пришел в горячий полдень душный
На истертый, каменный карниз,
На мысу стою я самом южном,
Дондра называют этот мыс.
Я стою на грани необычной,
Шум земли — он отошел, погас,
Слышу голос дали безграничной,
Океана вольного рассказ.
Тот рассказ в свою пустыню манит.
Где ни птицы нет, ни корабля,
Если плыть на юг, какая встанет
Первая навстречу мне земля?
— Будешь плыть сквозь бури и в тумане,
Месяцами будешь плыть, пока
Не зажжет полярное сиянье
Черных бездн у льдов материка.
А потом в шуршании зловещем
Гор плавучих встанет в сизой мгле
Берег Правды. Красный флаг заплещет
Над поселком Мирным на скале.
Вечный холод, вечное безмолвье,
Как пустыни белой белый гнев,—
Снег, что в пыль тончайшую размолот,—
Взмыт пургой и мчит, осатанев.
Точно дух земли обледенелой
В диком горе воет не со зла,
Той земли оплакивает тело,
Что зеленой некогда была.
Мчится он все яростней, все круче,
Много дней в крутящей тьме пройдет,
Прежде чем, неистовством измучен.
Он в бессилье навзничь упадет.
В тишине безжизненной, бесплодной,
Вновь лежит бескровная страна.
Вся тоской голодной и холодной,
Точно судорогой, сведена.
И над ней магнитной бури шквалы
В молниях невидимых, огне
Убивают радиосигналы
В ледяной небесной глубине.
Странные увидеть можно вещи
Надо льдов прибрежной полосой:
Айсберги, поднявшись в небо, блещут
Призрака причудливой красой.
По ночам полярные сиянья
В черном небе водят хоровод,
Краски, как живые изваянья,
Словно небо красками поет.
Люди же в полярных одеяньях
Здесь проходят, лыжами скользя,
Темные глубины мирозданья
По-хозяйски в книги занося.
Дуя на озябнувшие руки,
Входят в теплый, скромный свой чертог
Смелые водители науки,
Ледяных водители дорог.
Летчики немыслимейшей трассы,
И радисты сказочных широт,
И для них, с полночным этим часом,
Как и дома, отдых настает.
С края света шлют до края света,
С антарктидских ледовитых плит,
К Северному полюсу приветы,
Где на льдине станция стоит.
Строгие на станции порядки,
Те порядки Арктикой зовут,
Там прочтут зимовщики в палатке,
Как на Южном полюсе живут.
И летит дорогою условной
Их ответ в далекий южный дом:
«Шлем привет. Сегодня мы в Верховный
Выборы на льдине проведем!»
…Марта день шестнадцатый сегодня,
Океан сияет, как стекло,
И глаза я к горизонту поднял —
Дальней птицы вспыхнуло крыло.
Ну конечно, нынче воскресенье…
Я невольно вспомнил в этот час:
В Антарктиде новый день весенний,
День пришел и в Арктику сейчас.
Пальмы веерами надо мною,
И брамин, он худ, высок и прям,
Над травой поросшею стеною
Плачется, жалея мертвый храм.
Кто ж его разрушил? Португальцы,
Лет уже четыреста назад…
И жреца слабеющие пальцы,
Как веками, четками шуршат.
Паруса над зыбью вод маячат,
Полон день заботы и трудов,
На мысу бьют палками рыбачки
Волокно кокосовых плодов.
Сеть плетут — она прочней нейлона,
Но по тропам в пальмовом саду,
Я иду уже не по Цейлону —
Я Страной Советскою иду.
Мартовской землею сине-черной,
По снегам, где лыжню провожу,
С горцем я иду тропою горной,
С лесорубом лесом прохожу.
Я иду песками и торцами,
Прохожу великою Москвой,
Над Невой — заводами, дворцами,
Антарктидой, Арктикой живой.
Вижу облик родины красивой,
Сильной, доброй, радостной, большой
Имена я вижу справедливых,
Смелых, честных сердцем и душой.
Имена строителей, героев,
Партии большие имена,
И людей обычного покроя,
Чьи дела приветствует страна,
Выбирает их в Совет Верховный
Тот народ, какого нет мудрей,
И народного доверья волны
Выше волн построенных морей.
В Ленинграде в бюллетене встанет
Имя многим ясное без слов —
Бригадир монтажников «Светланы»,
Ленинградка с невских берегов.
В Арктике, на станции, на льдине,
В Антарктиде, в «Мирном» в этот день
Рады Емельянцевой Галине,
Что в полярный входит бюллетень.
На Неве, и в Арктике погожей,
Антарктиды белой на краю
С ней мое соседит имя тоже,
Я же у экватора стою…
Я стою на мысе Дондра старом.
И за мной вся жизнь стоит моя,
Этот мыс не случай, не подарок,
Должен был его увидеть я.
И к нему пришла моя дорога,
Как судьба он входит в этот стих,
Я изведал в жизни слишком много,
Слишком много — хватит на двоих.
Испытанья щедро отпуская,
Время щедро и на дней размах.
Жажда жизни как вода морская…
Соль ее доныне на губах.
И за право жить в эпохе славной
Жизнью я своей не дорожил,
И о том, что было в жизни главным,
Я, как мог, стихами говорил.
Видел я в пути своем такое.
Что не дай вам бог и увидать,
Я не знал, что значит жить в покое,
От дорог далеких отдыхать.
Некогда в Октябрьский вечер, в ветер
Начат революции поход.
Хорошо с ней странствовать на свете,
С ней дышать и с ней идти вперед!
И со мной на этот остров ныне
Все пришли, пославшие меня,
Люди поля, города, пустыни,
Дела мира близкая родня.
Дело мира нас соединило
И меня послало на Цейлон,
Над планетой атомная сила
Взрывами слепила небосклон.
Знали все, что дальше это значит!
Кто тогда, шагая по гробам,
Гибель человечества оплачет,
Как брамин, оплакивавший храм?
Саван смерти атомной не ляжет,
По земле из края в край скользя,
Все народы бодрствуют на страже,
Есть у мира сильные друзья!
Март стоял. Теплей светило солнце,
В Азии шафрановую даль
Вез я мира премию цейлонцу,
Золотую с Лениным медаль.
И у сына древнего Цейлона
Заблестели тихие глаза,
Когда он, поднявшись, словно с трона,
Ту медаль народу показал.
И лицо у каждого светилось,
Хлопали, смотрели не дыша,
Точно вдруг, сияя, приоткрылась
Азии неведомой душа!
…Мир огромный, в думы погруженный,
Красноземный, бледно-голубой,
Вечный гул он слышит волн взмятенных,
Вечный шорох джунглей над собой.
В темных чащах звери колобродят,
Птицы не поют — свистят, кричат,
Буйволы в воде зеленой бродят,
Розовые лотосы едят.
Бабочки в пятнистых тенях тают,
И стоит задумавшийся слон,
Утки из Сибири прилетают
Каждый год погреться на Цейлон.
Стоит крикнуть в этой знойной шири,
И услышу я издалека
Вместе с криком уток из Сибири,
Шумный вздох — то трактор ЧЗК.
Он пришел расчистить эти чащи,
Он идет, вздыхая и ворча.
Он идет — помощник настоящий
Тех, что рубят прошлое с плеча.
Знаю, что коричневые дети
Вырастут, и жизни океан,
Самый лучший океан на свете,
Будет им во всем величье дан.
И я знаю также, поздно ль, рано ль,
В дружбы честь, могу вообразить,
Что гигантские катамараны
Будут нашу Волгу бороздить…
…Нынче вечер поздний под Москвою,
Тень сосны как синева кулис.
Мыс возник за этой синевою —
Дондра называют этот мыс.
Солнце там заходит в океане,
В небе дождь струится золотой,
В теплом, легком, призрачном тумане
Ночь идет, вдыхая трав настой.
Уж гремят зеленые лягушки,
Гимном ночи потрясая лес,
Им цикады вторят на опушке,
Славят ночь, как чудо из чудес.
Где уснули хижины рыбачьи,
Спит в песке катамаранов ряд,
Ртутным блеском пену обозначив,
Волны потемневшие кипят.
Точно ветер раздувает пламя.
Искрами неснившейся красы —
Светляки несчетными рядами
Над алмазной россыпью росы.
И луна выходит из тумана,
В океане ртутный блеск дрожит,
Где-то там, у лунного вулкана,
Вымпел наш с гербом страны лежит.
В Антарктиде воет вихорь вьюжный,
В Арктике трещит тяжелый лед,
Спутник наш, вокруг Земли он кружит
Счет кругам невиданным ведет.
И планета, можно ей гордиться,
Человек советский сделал сам —
В глубине безумной мира мчится
К новым солнцам, к новым небесам.
Сосны — пальмы! Правда, вы похожи,
Ваши кроны с пальмами сродни,
И гудят, как раковины, тоже,
Засыпают тоже, как они.
Спите, сосны! В нашей роще стройной
Ночь стоит и смотрит сверху вниз,
Спи же, Дондра, засыпай спокойно,
Самый дальний, самый южный мыс!